Природа щедро одарила Эренбурга — у него есть советский паспорт.
Из Савла он не стал Павлом. Он Павел Савлович.
В так называемые годы застоя я написал (в стол, без всякой надежды увидеть их напечатанными) две книги: «Заложник вечности. Случай Мандельштама» и «Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко».
В предисловии к одной из них я так объяснял свой замысел:
У одного летчика-испытателя спросили:
— А бывают у вас какие-нибудь профессиональные болезни?
Подумав, он ответил:
— Кроме преждевременной смерти, как будто никаких.
Эта невеселая острота невольно вспоминается, когда думаешь о судьбах выдающихся наших писателей. Путь одних закончился трагически. Другие, пережив гонения и преследования, благополучно умерли в своей постели. Третьи никаким гонениям не подвергались, но тем не менее их тоже настигла «преждевременная смерть»: они погибли как художники. Продолжали писать, печататься, но это уже были не они…
Расстрелянный Гумилев. Повесившиеся Есенин и Цветаева. Замученные и убитые — Бабель, Мандельштам, Пильняк. Замордованный Платонов. Затравленные Ахматова, Зощенко, Пастернак. Испуганно замолчавший Олеша. Превратившийся в жалкого графомана так ярко и талантливо начинавший Николай Тихонов…
Каждый случай неповторимо индивидуален. Но в основе каждого — своя драма. Иными словами, каждая из этих судеб представляет свой вариант, свой случай преждевременной и противоестественной гибели художника.
Кроме «Случая Мандельштама» и «Случая Зощенко» я собирался рассмотреть еще несколько таких «Случаев»: «Случай Маяковского», «Случай Василия Гроссмана». Где-то вдалеке маячил замысел «Случая Эренбурга». Для этого последнего у меня было даже уже припасено заглавие: «У времени в плену». И стоять этот «Случай» по моему замыслу должен был рядом с «Заложником вечности» («Случаем Мандельштама»), образуя как бы некий диптих, озаглавленный разбитой надвое строкой Пастернака: «Ты вечности заложник у времени в плену».
Но все эти мои замыслы остались нереализованными: началась перестройка, развалился Советский Союз, почила в бозе советская цензура. Писание в стол стало делом вполне бессмысленным.
Я мог бы, конечно, продолжать писать эти свои «Случаи» уже не в стол, а лелея надежду опубликовать их. Но открывшиеся новые возможности повлекли меня совсем в другую сторону, и, по правде говоря, я был уверен, что ни один из этих задуманных мною «Случаев» так никогда уже и не будет написан.
Но в последние годы я затеял писать мемуары (если не сейчас, то когда же?) и, вспоминая о разных замечательных людях, с которыми меня сводила судьба, не мог обойти Эренбурга.
Воспоминаниям об Эренбурге я решил посвятить целую главу. (Мне было что о нем вспомнить.) Глава эта все разрасталась, вбирая в себя не только истории моих — не таких уж многочисленных — встреч с Ильей Григорьевичем, но и разные мои размышления о нем, и многое другое, что меня с ним связывало. И вот в один прекрасный день я увидел, что это уже не глава, а — книга. Тот самый «Случай Эренбурга», который я когда-то собирался написать, да так и не написал и был уверен, что никогда уже не напишу.
По жанру этот «Случай» отличается от тех, что были мною написаны раньше. То были какие-никакие (в том смысле, что совсем не академические), но все-таки исследования. А это — воспоминания. Как всякие воспоминания, они писались свободно. Я то и дело позволял себе отклоняться в сторону. Впрочем, это я нередко позволял себе и раньше, и в прежних моих «Случаях». Но там все-таки главным предметом повествования всякий раз бывал мой герой (в одном случае Мандельштам, в другом — Зощенко). Здесь же главным предметом повествования неизменно оставался я сам. Поэтому самым точным определением темы этой книги было бы такое: «Эренбург в моей жизни».
И тем не менее заглавие «Случай Эренбурга» подходит к ней не в меньшей степени, чем заголовок «Случай Мандельштама» к моему «Заложнику вечности», а «Случай Зощенко» — к «Пришествию капитана Лебядкина».
В начале 60-х, когда Эренбург стал публиковать в «Новом мире» свои мемуары, Борис Слуцкий откликнулся на это событие тогдашней нашей литературной (впрочем, не только литературной) жизни такими стихотворными строчками:
Спешит закончить Эренбург
свои анналы,
как Петр — закончить Петербург:
дворцы, каналы.
Он тоже строит на песке
и на болоте…
Если следовать логике, да и грамматике, слово «тоже» тут относится к Петру. Но на самом деле — к автору этого стихотворения, лет за пятнадцать до того сказавшему о себе:
Я строю на песке, а тот песок
Еще недавно мне скалой казался.
Он был скалой, для всех скалой остался,
А для меня распался и потек…
Эренбург строил на том же песке. И не только «свои анналы» — жизнь.