* * *

Эти мальчики занимались учением в гимназии точно так, как другие занимаются каким-то своим делом, и едва ли хоть один из троих действительных членов «Меттерних-клуба» отдавал себе отчет, что «оба англичанина» перевели для них стрелку на такие рельсы, по которым они и дальше скользили с не меньшей приятностью и удобствами, разумеется, бессознательно и поначалу только благодаря чарам, околдовавшим Зденко фон Кламтача. До сих пор они учились прилежно по той простой причине, что учиться плохо считалось у них «неэлегантным». Не все ли равно, каким ключом ты пользуешься, чтобы открыть для себя ту или иную ситуацию: лишь бы этот ключ сработал.

Спустя некоторое время Роберту Клейтону случайно и как бы между прочим уяснилось, что у превосходного учителя Петшенки не все благополучно обстояло с молодыми людьми, как он выразился, приятелями Августа. Здесь была какая-то затаенная обида. Столь высокообразованному человеку следовало бы платить совсем по-другому. Наш фабрикант в таких делах не ошибался.

Между тем погода оставалась теплой, какою была в тот день, когда Роберт отправился в гимназию. Но о весне, конечно, еще и речи быть не могло. В саду все было мокро, черно, серо-зелено. Дональд стоял у заднего фасада дома — руки в карманах, плечи высоко подняты, зажав в зубах трубку, которая торчала почти горизонтально (совсем не так, как у его отца, такие различия хоть и существенны, но незначительны). Из-за угла показался привратник, он шел к черному ходу, чтобы спуститься в подвал и проверить котел центрального отопления, устроенного уже несколько лет тому назад. Котел надо было отрегулировать, по сегодняшней погоде он слишком жарко топился.

Дональд пошел вслед за Брубеком. Он никогда еще не был там, внизу. В конце узкой лестницы Брубек открыл железную дверь. На них неожиданно пахнуло жаром. Вообще же здесь было даже уютно. Перед котельной — нечто вроде кабинета. Под высоко вознесенным окном — стол и кресло; на столе газета, на ней очки.

— А-а, вот они где! — воскликнул Брубек.

Иногда, возясь с отоплением, он подолгу засиживался здесь: надо было проследить, хорошо ли все разогрелось. По нынешним нашим понятиям, оборудование было очень уж устарелое. Из «кабинета» был проход в котельную. Брубек повернул выключатель, вспыхнул свет. Электропровод был заключен в толстый кабель.

— Отсюда можно пройти еще дальше? — осведомился Дональд, указывая на вторую железную дверь.

— Да, — отвечал Брубек, — в погреба. — Он подскочил к двери, открыл ее и зажег там свет.

Дональд заглянул в теплое темноватое помещение, где слева высилась арочная перемычка над коридором, уходившим куда-то вдаль. Справа в углу стояла громоздкая штука, прикрытая мешковиной.

— Это старые сушильные печи, — пояснил Брубек, — очень хорошее было устройство. Ими и сейчас можно было бы пользоваться, они еще в полном порядке. Надежно сделаны. Но теперь в подвалах центральное отопление. Я и летом, случается, пускаю его в ход. Сырость как рукой сняло, а о мокроте и говорить не приходится. Гляньте-ка, мистер Дональд, это я укрепил здесь лет тридцать тому назад, когда печи ставили, а они уж сделали свое дело. Сырости и в помине нет.

Брубек хлопнул рукой по огромному листу бумаги, покрывавшему чуть ли не всю заднюю стену. Плакат, конечно, давно бы рассыпался, будь здесь так сыро, как раньше.

Дональд обернулся. И тотчас вспомнил, вернее, узнал изображение на плакате: неистово пылающая пасть печи, высоко поднятые руки, сжатые в кулаки, справа и слева растущие из туловища печи; бегущие, рыдающие пары и пятна плесени. На краткий миг Дональд снова ощутил непостижимо яростное отвращение, сразу признав это тем, чем оно, собственно, и было воспоминанием о мучительном впечатлении детства. Но тут же опять забыл его, Дональд был человеком, воспринимающим лишь внешний мир. В нем не было, если так можно выразиться, внутренней рутины. А ведь и внутренние случайности надо уметь вовремя схватить за хвост.

Итак, он сказал еще что-то Брубеку и пошел наверх. Удивительно было хотя и лежало на поверхности, — что во время обеда (на котором полагалось присутствовать и Августу, одетому с иголочки) отец упомянул о коммерции советнике Гольвицере. Они были приглашены к нему на soirée[17].

* * *

Роберт Клейтон, однако, не смог присутствовать на вечере у коммерции советника. Он в это время лежал в постели, чихая, кашляя и ругаясь; принимал пирамидон, пил виски без содовой, связанный с внешним миром только воронами пророка Ильи, то есть Дональдом и Хвостиком. Поскольку из-за насморка он почти ничего не видел, то даже не мог развлечься чтением; здесь уже в игру вступал Август, по вечерам читавший своему дяде отрывки из выдающегося труда графа Кромера «Современный Египет». В результате насморк заполучил не только Август, но и весь «Меттерних-клуб». Впрочем, Дональд и Хвостик этой участи избегли.

Дональд подумал было в свою очередь отказаться от посещения Гольвицера, раз отец вынужден был это сделать, сославшись на жестокую простуду. Но Роберт об этом и слышать не хотел. Дональд во что бы то ни стало должен там появиться. На этом он стоял неколебимо.

Итак, в назначенный вечер длинная «найт-минерва» снова ждала у подъезда в слабом свете роскошного фонаря; в тесной и голой прихожей слуга уже помогал Дональду надевать шубу.

Машина тронулась с легким гудением. С моста Дональд видел далекие огни, отражающиеся в изгибе канала. Потом она проехала мимо завода, погруженного в темноту, светилось только одно окно в проходной; позднее там, отдыхая между своими обходами, сидел ночной сторож.

Поездка длилась довольно долго, вверх по Вольцайле — подъем, в те годы еще высокий, «найт-минерва» взяла легко, — дальше мимо собора, потом через Грабен, где было потише, и, наконец, через Хофбург; вскоре они уже въехали, если можно так сказать, в открытое море темноты и простора, где фонари попадались лишь изредка. Дональд ощущал сегодня обычно ненавязчивый запах лавандовой воды, резкий и острый, он пробивался под шубой из выреза вечернего костюма там, где крахмальная манишка (какие еще носили тогда к визиткам) немного топорщилась на груди. Он, видимо, налил многовато «Аткинсона» на белье и носовой платок. Машина шла уже вверх по Мариахильферштрассе: эту часть Вены Дональд почти не знал. Тот, кто всегда ездит в машине с хорошо знающим местность водителем, сравнительно медленно узнает город. Дональду был известен, пожалуй, только Пратер и тот район Вены, где находилось Высшее техническое училище со всеми своими институтами.

Едва Дональд успел вылезти из машины перед большой виллой с ярко освещенными окнами, как почувствовал, что оказался совсем в другом мире, чем мир Харбахов и им подобных. Уже прибытие гостей — карета подъезжала за каретой, а время от времени автомобиль — было шумным и фамильярным; большинство приветствовали друг друга еще на улице, а в просторном вестибюле не стояла та формальная тишина introitus[18], в которой обычно снимают пальто и шубы, а, напротив, беззаботнейшая болтовня. В первой гостиной гости здоровались с хозяином дома, смеясь и громко что-то восклицая.

— Как поживает ваш папенька? — осведомился Гольвицер, и Дональд, уже заразившийся общей веселостью, со смехом отвечал:

— Благодарю вас, господин коммерции советник, он лежит в постели, чихает и огорчается, что ему нельзя быть здесь.

В тот же момент Дональд сообразил, что из-за своей дурацкой бесхарактерности опять совершил неловкость — расхохотался прямо в лицо Гольвицеру; произошло это в суете и давке веселого прибытия гостей. Ему сразу не пришло на ум, что для человека в возрасте Гольвицера, а теперь уже и его отца простуда значит больше, чем для молодого. Так или иначе, но по лицу коммерции советника прошла тень, когда он настойчиво продолжал:

— Что же, у вашего папеньки высокая температура?

— О, нет, — отвечал Дональд, уже взяв себя в руки. Его тут же подхватила волна новоприбывших и унесла в соседние гостиные; эту волну разделяли только лакеи с большими подносами, уставленными бокалами с шампанским, более или менее зорко следившие, чтобы все гости пили. Невозможно было хоть на мгновение остаться с пустым бокалом в руках или, боже упаси, вообще без бокала. Лишь досада на себя заставляла Дональда пить. Вообще-то он пил вино, разве что следуя светским обычаям, а виски из уважения к отцовским привычкам. Повторяем, досада на себя принудила его до дна осушить бокал, второй, немедленно очутившийся у него в руках, он отставил в сторону. С этим Гольвицером всегда было так, стоило только с ним соприкоснуться, и тебя уже ждала неприятность. Он вытягивал из человека любую слабость, как штопор пробку из бутылки.

Анфилада гостиных кончилась, и перед Дональдом неожиданно открылся большой зимний сад.

Инцидент с Гольвицером (а именно так воспринимал вышеописанный разговор молодой Клейтон) все-таки еще не дал ему возможности простейшим образом объяснить себе атмосферу этого дома, столь отличную от других известных ему домов — он почувствовал ее с первого же мига прибытия гостей, — а именно что это дом богатого холостяка, многих приглашавшего только из-за того, что они ему подходили и его развлекали, при этом он ровно никаких целей не преследовал. По крайней мере эти гости здесь не выглядели неуместными, но были как бы оттеснены на второй план. Однако самое главное — не было здесь хозяйки дома и, что еще важнее, хозяйской дочери, а следовательно, не было и связанных с ними намерений, ловко или неловко проводимых в жизнь.

К тому же Дональд вскоре понял, что большинство гостей здесь принадлежит к той породе людей, которую не встретить в кругах венских промышленников. Конечно, и там, изредка можно увидеть известного актера из Бургтеатра, профессора университета или художника, в особенности если тот прославился как услужливый и приятный портретист. Но здесь, пожалуй, едва ли не все преследовали те жизненные цели, о которых на Райхсратштрассе, вероятно, многие даже понятия не имели. Дональд, переходя из гостиной в гостиную, уловил это по обрывкам весьма оживленных разговоров; в них он при всем желании не мог бы принять участия из-за полного непонимания, о чем они, собственно, ведутся.

Он ходил по мелкому гравию вокруг большой группы пальм посреди зимнего сада и вскоре очутился в полном одиночестве. Никто даже по ошибке сюда больше не забрел, не показал примера другим, хотя здесь везде стояли удобнейшие плетеные кресла; едва заглянув в дверь и увидев пустое помещение, все предпочитали оставаться в комнатах, где было полно народа. Между деревьями был большой и довольно глубокий бассейн — пруд малого формата с прозрачной водой и каменистым дном.

Дональд, глядя в него, размышлял, как бы ему отсюда удрать. Он ведь уже приветствовал хозяина дома (и говорил с ним), как, впрочем, и с несколькими знакомыми; словом, он здесь побывал, теперь можно уходить. А не показаться ли еще раз в гостиных?

«Пруд» был разделен на два сегмента изящной стеной, выложенной в виде буквы S, из середины которой бил низкий и сильный фонтан — вода из него лилась в обе половины бассейна. На одной из сторон, среди мелких плавающих кувшинок, Дональд увидел двух медленно приближающихся толстых золотых рыбок. Светло-красные, они, казалось, так и светятся. Эти декоративные твари плыли элегантно и неторопливо, затрачивая минимум сил на движения хвостовых плавников.

Отец, конечно, заметит его преждевременное возвращение или узнает о нем от шофера.

Из-за этого незначительного соображения ветер, уже надувший паруса Дональда для отплытия, сменился штилем. Он огляделся, так как ему вдруг стало чего-то недоставать — гул голосов в соседних комнатах смолк, они были пусты. (Столовая и буфет оттянули всех гостей.) Дональд задним числом осознал, что, углубившись в созерцание воды и медленно плывущих рыбок, он обо всем на свете позабыл. Сейчас было бы очень просто через опустевшие гостиные пройти в вестибюль. Но тут кто-то быстро вошел в зимний сад. Невысокая молодая дама в темном платье, с блестящими черными волосами, за нею семенил старый доктор Эптингер, чья остроконечная бородка давно уже стала белоснежной.

— Положи здесь, мы возьмем его, уходя, — быстро проговорил он. И вдруг увидел Дональда.

— Что же вы делаете здесь, господин инженер, в полном одиночестве?

Дональду показалось, что все это очень в духе Гольвицера. Чему тут только не удивишься. Рыбы плавают вокруг. Дом полон чудес и коварства. Доктор Эптингер представил Дональда своей племяннице. А тот сам себе казался пустующей, незапертой квартирой, в которую каждый может войти прямо с улицы. Фройляйн инженер (!) Бахлер между тем искала места, куда можно пристроить свой ридикюль, который явился бы помехой в буфете, так она сказала, ведь там надо держать в руках тарелочку и кое-что еще. Подходящее место сыскалось за пальмами; там, где декоративная стенка бассейна расширялась до ширины скамейки.

Надо сказать, что эта маленькая Моника стала очень похожа на своего давно уже покойного отца доктора Кайбла. Ей тоже была свойственна изящная размеренность движений, но ее красивое лицо было пронизано какой-то энергичной резкостью, в данном случае казавшейся прелестной, тогда как у матери лицо всегда имело несколько кисловатое выражение (оно сохранялось и поныне).

Итак, Дональд прошел вместе с ними в столовую, Моника Бахлер уже вонзилась в него, как стрела, влетевшая в одну из по рассеянности неплотно запертых дверей. Когда они покончили с лангустом, шабли и петифурами от Герстнера, удачно балансируя тарелочками и бокалами (если бы кто-нибудь опрокинул всю эту снедь на свою крахмальную манишку, это было бы вполне в духе Гольвицера), и старик Эптингер отправился играть в карты, крепко засевшая стрела уже торчала из Дональда. Нелегко ее терпеть, решил Дональд. Но он знал, что так будет (?!).

Позднее Моника предоставила дяде ехать домой в одиночестве, ибо кружной путь через Дёблинг, где она временно жила у родителей (она так и сказала: «временно») был очень долог, впрочем, теперь этот же самый путь проделала «найт-минерва». Дональду уже было известно, откуда она приехала и что делала здесь, в Вене.

Надо заметить, что Моника выглядела не моложе своих лет, а ей уже перевалило за тридцать пять, как, вероятно, помнит читатель. Видимо, это стояло в прямой связи с деятельной резкостью ее черт.

В машине она как бы невзначай заметила, что не собирается долго жить у своих родителей. Она-де от этого уже отвыкла. Вот здешние края (они как раз ехали по главной улице Хитцинга) ей по душе. Вообще же с этого момента она хочет говорить с ним больше по-английски, ради упражнения. Последнюю фразу она сказала уже по-английски. Ее высказывание шокировало Дональда, вернее, взволновало, как будто она опустила для него подъемный мост: дальнейшее общение ведь несомненно предусматривалось в этих словах.

— Мой дядя давнишний юрисконсульт вашей фирмы.

— Здесь, в Вене, он был им с самого начала, — сказал Дональд. — Мы многим ему обязаны.

Сейчас она уже шла по спущенному мосту. Ее беглый и небрежный английский был поистине удивителен. На этом языке она говорила не хуже, чем Клейтоны по-немецки.

— Бывали ли вы в Англии? — осведомился Дональд.

— Да, в Бирмингаме. Я там два года проходила практику на фабрике стальных перьев «Брандауэр и Кº». Фирма «Брандауэр» имеет отделение и в Вене. Это люди необыкновенно высокого роста, вроде вас или дочерей Харбаха.

— Вы даже их знаете?

— Да, я вчера была у них.

Чем дальше они ехали, тем отчетливее Дональду казалось, что почти весь Хитцинг состоит из темных огромных парков. Эта часть города тоже была ему почти совсем незнакома. Примечательный и, хотелось бы сказать, здоровый инстинкт предписывал Дональду молчать. Что-то случилось, он точно это знал и знал также, что случилось как бы вне его (так живо он перевоплотил удивительную внутреннюю ситуацию в житейскую, фактическую), ему хотелось узнать, что же это такое. Молчание, он убедился в этом тотчас же, давало ему известный перевес, что вообще-то было ему нелегко, принимая во внимание живость Моники, нелегко уже тем, что сейчас он воздерживался от мелкой разменной монеты пустого разговора. Он твердо решил стоять на своем. Но она этого явно не могла взять в толк и потому совершила ошибку, которая для нее и по ее понятиям, конечно же, не была таковой. Она говорила подробно и не очень связно и все оживленнее пригоршнями бросала слова Дональду, но они отлетали от него, как от стены горох. Мы же вправе здесь впервые сказать о том, что доселе лишь предполагали (когда Дональд во время спора миссис Чиф и Кэт в Бриндли-Холле вышел из своей комнаты в коридор), что натура у него холодная или по крайней мере в нем гнездится предрасположение к холодности.

Итак, они ехали в Дёблинг. Ее родители, сказала Моника, хотят на днях устроить небольшой прием, чтобы отпраздновать ее возвращение в Вену, «будут только мои друзья и подруги, я надеюсь, что и вы придете, мистер Клейтон». Когда она сказала ему свой адрес, а также день и час, Дональд, как ни странно, велел шоферу остановить машину и включить свет, потом вынул свою записную книжку и аккуратно все записал.

Когда он уже один ехал домой, пересекая город от Дёблинга до Пратера, рядом с ним, на месте, где только что сидела Моника, была пустота зияющая и холодная.

В ближайшие дни подходил срок сдачи фирме «Гольвицер и Путник» заказанных ими четырнадцати агрегатов, что в первую очередь занимало Дональда. Эти сроки надо было во что бы то ни стало соблюсти и, если удастся, не использовать резервного времени. Но здесь весьма кстати оказались запасы готовой продукции, вернее, бухарестцы попали в самую точку, потребовав то, что уже было изготовлено, и притом в достаточном количестве. Хвостик и Дональд бодро действовали сообща. Папа Роберт смеялся, и трубка вертикально свисала у него изо рта. О делах, которыми увлеченно занимались Хвостик и Дональд, он давно уже и не помышлял. А те двое хлопотали без устали. Роберт смеялся и хлопал Хвостика по спине, говоря: «Старина Пепи». Он хорошо чувствовал себя здесь. Так как действительно пустил здесь корни — именно теперь, когда после долгого отсутствия его окончательное возвращение в Чифлингтон было куда возможнее, чем раньше.

Августа во время долгих рождественских каникул часто видели на заводе. В руках у него всегда была толстая записная книжка. Он и книги по технологии часто таскал в свою комнату.

В соответствии с ритуалом «Меттерних-клуба» Август тоже стал ходить в школу окольными путями. Зденко, Фриц или Хериберт, шагая своей небрежной походочкой, любили встречаться с ним. Последнему Август рассказывал о своей краткой каникулярной практике после Нового года.

— Ты, значит, и вправду намерен стать инженером-машиностроителем? спросил как-то Хериберт, на что Август, конечно, ответил утвердительно. Когда они подходили к гимназии, было без четверти восемь. В канавах вдоль улиц лежал грязноватый снег. Погода стояла теплая. Со всех сторон спешили школяры, даже маленькие с ранцами за спиной, так как рядом с гимназией находилось педагогическое училище, которому была придана народная школа для практики будущих учителей. Хериберт и Август шли как по гребню горы, откуда открывался широкий вид; так можно обозначить расположение духа, в котором они явились в гимназию в положенный час, спокойные, холеные и тщательно подготовленные. Они были вправе смотреть на классные занятия как на удовольствие. Разумеется, они даже и не подозревали, что такие счастливые ситуации принадлежат к редчайшим явлениям жизни. Они наслаждались безмятежной ходьбой и беседой, и никакие сравнения не могли бы усугубить это блаженство, хотя для Хериберта фон Васмута многое, так сказать, было еще свежо в памяти, ведь он отнюдь не всегда был таким отличным, таким надежным учеником. Напротив, он годами не усердствовал в учении и, торопливо шагая в школу, бывал озабочен своей неподготовленностью по всем предметам, да и забот в ту пору у него было больше, чем волос на голове. Но об этом он начисто позабыл.

Один только Зденко мог при случае вспомнить прежние свои обстоятельства. Но вспоминал разве что в полусне.

В своем клубе они вскоре зашли так далеко, что требования, предъявляемые ими друг к другу, были посерьезнее того, что с них спрашивали в гимназии.

Впрочем, все это делалось только для шику. Во имя дендизма, который никому в школьных стенах не импонировал. Но кичливости тут не было. Молодые люди помышляли лишь о доподлинной романтике. Неясно, впрочем, понимал ли это до конца хитрый толстый Август. Для него учение было чем-то вроде спорта — вообще-то он был ленив и малоподвижен; уроки верховой езды в близлежащем манеже, которые он брал по настоянию Роберта Клейтона, были ему очень не по вкусу. Впрочем, другие мальчики тоже учились верховой езде. Но только Зденко давно уже был превосходным наездником.

Ясно, что канадец не знал и не мог знать, куда метил Хериберт своим удивленным вопросом, неужто же Август и вправду хочет стать инженером-машиностроителем. Между тем юный господин фон Васмут, видимо, жаждал ему это объяснить. Разумеется, подобная попытка ни к чему бы не привела, ибо тенденция, в ней содержавшаяся, осталась бы непонятной заморскому толстяку. По Хериберту выходило, что профессия инженера не подобала члену «Меттерних-клуба».

— Они — подразумевались инженеры — не пользуются у нас особым расположением общества, так обстоит со многими специальностями. К примеру, с зубными врачами, преподавателями гимназии или кадровыми офицерами-пехотинцами. В обществе никого из них не встретишь. Хотя с инженерами, пожалуй, дело до этого не доходит.

Августа, происходившего не из чиновно-иерархического государства, а по существу все еще колониального, где общественный вес поначалу могли иметь только первые поселенцы (если бы вообще речь шла о таковом), то, что болтал Хериберт, собственно, нимало не трогало.

— Зубной врач и преподаватель гимназии тоже могут быть джентльменами, заявил Август, обнаруживая полное свое непонимание.

— Ты, конечно, прав, — отвечал Хериберт и с этими словами оставил попытки что-либо объяснить Августу. Не меняя темы, он все же изменил направление разговора: — А я хочу сделать карьеру государственного чиновника и, конечно же, хорошо изучить право. Не даром же я кончаю классическую гимназию, недаром зубрил греческий и латынь. А тебе, Август, разве не жалко, поступив в Высшее техническое училище, навсегда с этим расстаться? Ведь это значит, что ты промучился напрасно.

— Не думаю, Эрибер, — отвечал Август. (Он всегда произносил это имя на французский манер.) И засмеялся. — По крайней мере мне тогда окажется легче, даже будучи инженером, стать джентльменом.

«Он очень неглуп, этот толстячок!» — подумал Васмут.

Они повернули к воротам гимназии. Почти одновременно с ними вошел и господин доктор Петшенка. Но по лестнице он поднимался очень медленно и, конечно, отстал от них.

* * *

Дональд и Хвостик покуда еще жили в свое удовольствие, а в конце зимы последний уже начал готовиться к путешествию. Конечно, не так, как более тридцати лет назад, когда он покупал сундуки и в них хранил свои сокровища, чтобы в конце концов, к безмерному удивлению земляной груши Веверка, вывезти все — в том числе даже и Феверль с Фини — к совсем близким и все же очень далеким берегам Вайсгерберштрассе. Теперь сундуки, гардероб и т. п. давно уже были ему привычны. Речь шла о другом. О маршруте путешествия, о том, чтобы наметить последовательность мест, которые они намеревались посетить.

Хвостик и теперь хотел начать свой круиз, в котором его должен был сопровождать Дональд, с Ближнего Востока, то есть в самой отдаленной точке, а не с ближайшей, иными словами, без каких бы то ни было промежуточных остановок прибыть прямо в Бейрут (и Дамаск) морем на одном из пароходов австрийского отделения «Ллойда»; на «Графе Вурмбранде», например, на «Кобре» или «Вене», что, по всей вероятности, должно было стать приятнейшим путешествием. Хвостик, можно сказать, поставил телегу впереди лошади по весьма простой причине. Он по опыту знал, что в Будапеште, Белграде или Софии существует довольно трезвая оценка возможностей Бейрута или Дамаска, а потому, когда уполномоченный фирмы возвращался восвояси с портфелем, до отказа набитым договорами и предложениями, это тоже оценивалось по достоинству, в Дамаске же составить себе представление о Белграде или Бухаресте не представлялось возможным. Итак, прекрасное путешествие на комфортабельном судне, великолепная еда и приятное общение должны были всему этому предшествовать. Хвостик уже радовался мгновению, когда «Граф Вурмбранд» отвалит от пирса в Триесте под медленно-торжественные звуки австрийского гимна, который на верхней палубе будет играть корабельный оркестр. Это всегда бывало прекрасно.

Между тем у доктора Бахлера на Колоредогассе происходил прием в честь его дочери Моники; Дональд был приглашен на этот прием тоном, исключавшим возможность отказа.

И теперь она шла ему навстречу через две просторные белые прихожие, легко и быстро; справа находилась приемная старика (все еще элегантного и молодцеватого. Нам придется наконец и о нем сказать несколько слов). Она поздоровалась с Дональдом. Они были совсем одни. Он охотно остался бы здесь, в передней, с глазу на глаз с нею. Но надо было идти вперед, и первые попались ему навстречу два бывших члена организационного комитета «Танцевальных вечеров» — Радингер и Мартинек (звучит как наименование фирмы, но это были два конкретных и разных человека). Вообще-то Дональду вскоре стало казаться, что здесь филиал Гольвицеровой виллы — говорили главным образом о вещах, Дональду (и, возможно, двум другим инженерам) не только незнакомых, но и абсолютно безразличных. А как, спрашивается, иначе мог подействовать на этих господ тщательно продуманный инженером Моникой «композитум», вернее, «антипозитум» Зигмунда Фрейда и Отто Вайнингера?

Поскольку здесь весело пили и к тому же ели с разных маленьких тарелочек, то в разговор оказались втянутыми и непосвященные, вернее, они сами вмешались в него, что, впрочем, имело следствие: их стали поучать, они же, разумеется, защищались. Таким образом создалась ситуация, пусть всего на несколько минут (прежде чем участники вновь разбились на мелкие группы), когда все без исключения были уверены, что знают, о чем идет разговор, хотя ничего об этом не знали. В средней гостиной сидело человек пятнадцать, в соседней с ней — еще несколько человек.

Дональд не двигался с места. Мы знаем, что он не был туп доказательство тому хотя бы то, как он окончил высшее учебное заведение. Ему недоставало лишь тех реакций — конечно же, излишних, — которые, однако, могли бы сделать его человеком среди людей. Можно спокойно сказать, что Дональд опережал свое время. Так, например, он ничуть не страшился скуки и вовсе ее не стыдился. Он не испытывал желания изгнать ее из общества или скрыться от нее. Таким людям (нынче мы к ним привыкли) легко дается молчание, хотя бы потому, что они только и умеют молчать. Лишь на высшей ступени молчания мы можем увидеть глубокомыслие; на нижней — только безразличие.

Тут последовало появление доктора Бахлера с супругой. Он быстро шел по комнатам впереди нее и здоровался с молодыми людьми так, словно и сам был из их числа. Белизна его густых волос была, пожалуй, слишком светящейся и чистой, как шкурка кролика. Может быть, это впечатление усиливалось тем, что доктор Бахлер к темному костюму надел сиреневую жилетку. Он был как утренняя заря, ведь он, как и надлежало, засовывал в рот пациентов золото, которое в десятикратном размере изымал из их карманов. Куда же подевалось приданое Риты?! Маленький кошелечек исчез под грудами денег. Доктор Бахлер в глазах кельнеров и извозчиков был поистине героем. Человек, которого все и повсюду знают! Он, например, как нам известно, всегда был щедр к Венидопплерше (она и поныне была консьержкой на Вайсгерберштрассе, только что постаревшей и потому еще более ординарной). В последнее время доктор Бахлер стал отдавать много времени зимнему спорту (тому, что понимали в ту пору под этим выражением). В Земмеринге он специально обучался ходьбе на лыжах.

За ним шла Рита. Она привыкла, что при любой оказии он неучтиво мчится впереди, и с кислой миной семенила за ним.

Вообще же старики недолго пробыли в гостиной. Они зашли поприветствовать гостей Моники и сразу же скрылись: Рита ушла в свои комнаты, щеголеватый доктор Бахлер, уже в шубе и жесткой темной шапке на голове, вывел машину из гаража и уехал в город. Он постоянно ездил в город, почти никогда не оставался дома по вечерам. Надо заметить, что в те времена редко можно было увидеть элегантного господина за рулем. Машину обычно держали те, кто был в состоянии оплатить шофера.

Не будем отрицать, что Дональд здесь много увидел и приметил — прежде всего это относилось к старикам, особенно к доктору Бахлеру; Дональда, например, удивило, что между ним и его дочерью не было ни малейшего сходства. Далее: друзья Моники, казалось бы, состояли из двух не скрещивающихся пород — та, к которой принадлежали Радингер и Мартинек, была ему хорошо знакома и внушала доверие; ей противостоял гольвицерский филиал зоопарка. Надо подчеркнуть, что Дональд мог многое заметить и воспринять, потому что был безучастен, молчалив и сидел неподвижно. Но безучастность не равнозначна объективности, а хоть немного надо же побыть среди людей, если хочешь что-нибудь увидеть. Но воспринимать — не значит что-то в себя вливать, как пиво в трактире. (Пустые головы вопреки смыслу этого выражения не приспособлены что-либо в себя вобрать.) Восприятие двухсторонняя работа; половину ее мы должны проделывать сами, другую, за нас, — человечество. Дональд оставался пассивным. И не до конца воспринял Монику. Достижением это нельзя было назвать.

Она села с ним в уголке и рассказала, что ее дядя, доктор Эптингер, вероятно, мог бы раздобыть для нее квартиру в Хитцинге. Завтра под вечер она пойдет к нему. В котором часу Дональд уходит из конторы? Они могли бы встретиться где-нибудь неподалеку. Знакомо ему кафе «Неженка»? Ну и хорошо, оно как раз расположено на его пути домой, верно ведь?

* * *

Это было то самое кафе «Неженка», где Хвостик когда-то узнал, что Леда была дочерью Фестия, царя Этолии, и супругой царя Спарты Тиндарея, а также скандалезное: «Она внушила страсть Зевсу». Есть ли на свете что-нибудь скромнее немецкого энциклопедического словаря? Разве что госпожа Рита Бахлер.

Дональд не мог видеть Монику, да и что, собственно, он мог видеть? Никогда он не бывал среди людей. Зато теперь «отдельный человек» врос в него, как внезапно искривившееся, обалделое дерево из сада врастает в окно, наполняя собою всю комнату. Но Моника увидела его уже издалека, из окна кафе. Она тотчас же оказалась перед ним, как же иначе, вовремя отплыв от дяди и тетки; Дональду, конечно, следовало бы управиться со всеми делами в конторе. Она так и думала, считаясь с долгим ожиданием, а расторопный кельнер со всех сторон огородил ее газетами. Вот и Дональд появился справа, где широкая Марксергассе впадала в Разумовскигассе. Моника узнала его в тот самый миг, когда он появился, хотя на улице уже темнело. Его высокий рост был словно сигнал. В кафе свет загорелся во многих молочно-белых лунах. Кельнер уже шел вдоль окон с жезлом в руке и сдвигал занавеси. Металлические кольца, чуть позвякивая, легко скользили по медным штангам. Моника не хотела больше смотреть в окно. Вертящаяся дверь пришла в движение, Дональд был уже здесь.

* * *

С тех давних пор, как капитан последовал за своей Драгой, Милонич ежегодно лишь малую часть отпуска проводил в домике на каменистом берегу острова Крк, большую же — в Вене и в австрийских дачных местах. На сей раз Хвостик написал ему о предположительных планах своего путешествия, под конец которого он должен был побывать и в Белграде. Посему Андреас решил пораньше взять отпуск, весной, покуда Пепи еще в Вене.

Отпуск он, собственно говоря, брал у самого себя. Мило давно сделался владельцем большого отеля на улице Короля Милана, в качестве директора которого в свое время приехал в Белград. Десять лет спустя хозяин предложил ему стать пайщиком в деле, а в дальнейшем этот одинокий человек объявил его своим наследником. Наш Милонич принадлежал к людям, которые живут и работают в обстановке всеобщей любви. Это врожденное свойство. Оно воздействует на все мелочи, на все ответвления жизни. И все пропитывает симпатией и удовольствием. Только тот, кто чужд этого свойства, удивляется его постоянству, не позволяющему человеку уклониться от своего пути.

Возможно, что в этом своеобразии судьбы, в ее родственности и гнездилась причина, прочно и долго связывавшая Хвостика и Андреаса. Из окон такой жизни многое начинает казаться глупостью, неразумным препятствием на жизненном пути. Есть счастливцы, которые считают поучительной и свою ловкость, и милость судьбы, озаряющую их жизнь. Они снижают ценность и того и другого.

Хвостик никогда не пользовался регулярными отпусками, хотя мог получить их, когда пожелает. Вообще-то у Роберта Клейтона он мог иметь все, чего бы ни захотел. Но он редко ездил для собственного удовольствия, и то лишь когда оба шефа были на месте и его отсутствие не нарушало хода дел. Однажды он ездил с Робертом в Англию посмотреть завод в Чифлингтоне и познакомился с тамошним своим коллегой, коммерческим директором, неким мистером Сайрусом Смитом, в общем изрядно напоминавшим Хвостика (хоть его и рекомендовал не Милонич!). Удивительное дело, там ему бросилась в глаза своего рода параллель с обоими привратниками, одним в крикетной шапочке из Помп-Хауса и господином Брубеком из Вены. Роберт убедился в этом после обеда, на который был приглашен мистер Смит, когда сидел с обоими у камина. Они, казалось, сразу почувствовали симпатию друг к другу.

Однажды Хвостик прожил две недели у Мило в Далмации, летом, последовавшим за смертью старого капитана. Андреас показал ему каменистую дорогу — по ней они мальчиками ходили над пляжем, — а также места среди утесов, где старик удил рыбу. Им удалось поймать лангуста в обломках камней. Лодка была и поныне в хорошем состоянии. В знойный день море было синее и тихое, дул легкий ветерок, Милонич сидел за кливером и за рулем, они описали полукруг — от берега в открытое море и обратно. Вечером пришел сосед, сын того итальянца, что конопатил лодку для старого капитана (теперь то же самое сделал его сын для Мило). Он принес уже приготовленного лангуста, они запили его красным лиссабонским вином.

Мило должен был приехать в Вену. (В этих случаях он всегда останавливался в отеле в Йозефштадте, где некогда сам принимал гостей.) Когда что-нибудь намечается, люди приезжают заранее. Это можно наблюдать везде и повсюду. Кто приехал из Цюриха (инженер Моника Бахлер), кто из Монреаля (толстый такой паренек); хорошо, что Милан приехал из Белграда. Здесь все должно быть представлено, чтобы под конец и «Меттерних-клуб» оказался втянутым, ну, хотя бы в сад виллы Клейтонов на Принценалле.

* * *

Моника без промедления взялась за дела. Снятое издательством помещение — целый этаж — находилось в весьма удобном месте, в доме на Грабене. Через десять дней после того, как прибыло необходимое оборудование, была расставлена конторская мебель, распакованы огромные ящики, все работы уже были в полном разгаре. В одной только экспедиции работало пять человек. Более того, уже началось печатание в Вене у Юберройтера на Альзергрунде.

Только теперь Моника смогла наконец вплотную заняться своим квартирным вопросом.

Из этого явствует, что первое время в Вене она с головой окунулась в дела. Неприятными они ей не казались. Причем дела это были самые разнообразные; один день начался с того, что столяры выполнили все хотя и весьма солидно, но отнюдь не по указанным им размерам, в результате два стеллажа вообще не уместились в простенке. Далее, в отсутствие Моники маленький коммутатор и телефон были смонтированы в прихожей, возле вешалки, а не в смежной комнате. Но Моника приехала и успела исправить эту оплошность. Около девяти утра она уже была в Высшем техническом училище, чтобы заключить договор с одним из тамошних профессоров на книгу о текстильной химии и организации красильни — пособие, обещавшее огромный сбыт. Другие книги были уже в наборе здесь, в Вене, и типография Юберройтера пачками присылала корректуры, которые надо было немедленно прочитывать, чтобы не задерживать производство. Моника привезла с собой из Швейцарии только одного помощника, по профессии книготорговца и полиграфиста, но не техника. Другие сотрудники были приглашены уже в Вене. Моника их почти не знала. Большую часть корректур ей приходилось читать самой. По ночам. Проспать однажды и встать уже после шести, один-единственный раз днем ощутить усталость и опоздать по какому-то делу — это нарушило бы строжайший распорядок дня, и Монике стало бы казаться, что все вот-вот рухнет.

Тем не менее время для Дональда у нее находилось. Она была влюблена, и ничего удивительного тут нет. Удивительно скорее то, что она всегда живо интересовалась его работой, его занятиями и заботами, но о своих делах почти никогда и ничего ему не говорила. Да он ее и не расспрашивал. Так же как не говорил о том, что заполняло его день. Только однажды, и то случайно, он обмолвился о крупных поставках в Бухарест. С того дня она постоянно с живым участием расспрашивала, как у него идут дела, настаивая на подробностях. Дональд отвечал кратко, словно бы нехотя. Он держал трубку в руке, смотрел на Монику и улыбался. Смотрел не отрываясь. Собственно, это было все.

* * *

В доме господина фон Кламтача второй завтрак подавался в четверть второго, а что отец Зденко в таком важном деле не терпел опозданий, мы с вами еще помним. Итак, ровно в час, после занятий Зденко провожали домой приятели, и потому его кружные пути ограничивались утренними часами, зато уж по утрам он проходил их с превеликой торжественностью. Впрочем, может быть, торжественность в данном случае не совсем правильное выражение для этой редкой разновидности «дендизма». Французы назвали бы ее «impassibilité»[19], и действительно, в прошлом веке в Париже существовала целая поэтическая школа под таким названием, своего рода стоическая школа поэзии.

Так или иначе, но она насквозь пронизывала жизнь гимназистов, заполняла ее, как тончайшая эмульсия, которая нигде не образовывала сгустков, что неминуемо произошло бы, напиши кто-нибудь из них хоть одно стихотворение. Что было совершенно неприемлемо для «Меттерних-клуба». Больше всего склонности к стихотворству проявлял Зденко, хотя даже сам себе в том не признавался, а уж другим — и подавно. Зато про толстячка Августа можно было с уверенностью сказать, что он чужд таких увлечений. Он, как всегда, хитрил.

Когда Зденко скрывался в подъезде, они шли дальше втроем. Ибо в то самое время, когда Август присоединился к утренним «прогулкам» наших клубменов, он присоединился и к дневным.

Но только один Зденко и мечтал, так сказать, в тайниках своего сердца когда-нибудь вдвоем с Августом встретиться с обоими «англичанами» или хотя бы с одним из них. По утрам их теперь можно было встретить лишь изредка. А днем эту возможность мог ему предоставить на минуту-другую разве что небольшой отрезок пути, пересекавший им дорогу. Потом надо было спешить домой.

Он, конечно, ни слова не скажет Августу об «англичанах». Не может, ему удастся заметить, произведут ли они хоть какое-то впечатление на толстяка. Возможно, тот и сам скажет о них словечко-другое. Хериберт на днях рассказал ему о разговоре с Августом об инженерах. В Зденко проснулось любопытство. Это ведь было интересно. Он еще не мог точно определить, что именно. Тут открывалась новая, доселе чуждая ему возможность. До сих пор он никогда не интересовался непредусмотренными программой физическими или химическими опытами, хотя вдоволь насмотрелся на них в физическом кабинете гимназии. Впереди него сидел некто Фрелингер, сын директора химического завода, высокий, красивый, хорошо воспитанный малый. Он отлично разбирался в математике и физике, а дома у него даже была настоящая, хоть и небольшая, лаборатория; он как-то раз упомянул об этом. Наверное, Август прав, можно быть инженером и в то же время джентльменом. Может быть, это даже очень интересная порода джентльменов. Не обязательно представлять себе все, как Хериберт.

Вскоре во время перемены он завел разговор с Фрелингером, который сразу и охотно на него откликнулся. Четверо гимназистов-клубменов давно уже занимали особое положение в классе, но отнюдь не пользовались всеобщей симпатией. Они хоть и были хорошими учениками, не считались «jucti», «праведниками». Так одноклассники называли зубрил и выскочек. Их же никто к таковым не причислял. Вот до чего тонко разбирается в людях простой народ.

Хорошо бы Зденко зашел к нему как-нибудь в воскресенье под вечер, заметил Фрелингер, он показал бы ему кое-что интересное.

На том и порешили. Директор Фрелингер жил на Швальбенгассе. То был заводской район, со многими новостройками, в старой части города Эрдберге. Дом, в котором проживало семейство Фрелингеров, в то время тоже был новым и стоял на короткой улице — всего несколько домов, — расположенной довольно высоко над Дунайским каналом.

Директор Фрелингер выбрал эту квартиру из-за ее близости к заводу, которым он руководил.

Подъезд как-то странно диссонировал со всем окружением. Застекленная будка привратника, лестница, устланная красными ковровыми дорожками, Фрелингеры занимали целый этаж, хотя в семье было только три человека; большое количество комнат было им нужно для приемов.

Зденко вошел с Генрихом (так звали его однокашника) в его большую квадратную комнату. Это был настоящий кабинет ученого. Из большого окна открывался широкий вид. Справа от окна на треножнике стояла черная подзорная труба, нацеленная вверх, в небо. Рядом с ней на массивном приземистом столике блестело множество кубиков, призм кристаллов, казалось, все они были сделаны из стекла, дерева и металла. Слева от окна весь угол был облицован чем-то светлым, но не кафелем, а скорее серебристо-серыми панелями. Из стены выступала блестящая раковина с кранами. Рядом — тяжеловесный верстак из необработанного дерева и на нем тиски. По стенам, совсем рядом и подальше, возле подзорной трубы, висели белые застекленные шкафчики, а в них — выстроенные в ряд тигли; слева от окна, на стене был приделан небольшой распределительный щит с черными ручками и рычагами. Рядом висела грифельная доска, возле нее лежал мел.

Вся комната была залита светом.

Зденко не сразу заметил все эти предметы, но со временем обнаружил их еще больше (застекленный шкафчик на правой стене с электроприборами, черный вал искрового индуктора и также блестяще-черные диски электрофорной машины с серебряными полосами по кругу).

Это была лаборатория, самая настоящая.

Посередине — большой, коричневый, гладкий, как зеркало, пустой стол.

Кровати здесь не было. Только диван у задней стены и рядом с ним кресла.

«Вряд ли он спит в лаборатории, — подумал Зденко, — каких только запахов здесь не бывает».

Вскоре выяснилось, что Генрих жил рядом в хорошеньком кабинете. Поначалу Зденко был так поражен, словно он открыл в Вене еще неведомую часть света. (Впрочем, это почти так и было.) Генрих, спокойно предоставив ему все осматривать, стоял рядом со Зденко, высокий, стройный, и с невозмутимой любезностью отвечал на все его вопросы. Наиболее сильное впечатление на Зденко произвели кристаллографические модели на приземистом столике рядом с подзорной трубой: их чистые, блестящие и гладкие формы. Но тут он ничего не спрашивал. Только частенько поглядывал на них.

Конечно, у юного господина фон Кламтача уже мелькала мысль, что папаша Фрелингер, вероятно, был очень богатым человеком, если мог так оборудовать лабораторию для сына. Что все это, так и хочется сказать, весь этот физический кабинет своим возникновением обязан прихотям доктора философии Генриха Фрелингера-старшего, Зденко узнал позднее, и не прямо, а обиняком, из нескольких реплик Генриха. Интересы, способности и наклонности Фрелингера-младшего счастливо совпадали с интересами отца, и уже сейчас было ясно, что Генрих станет изучать математику, физику или химию, как его отец, а возможно, и все эти три науки. Подарив Генриху на рождество искровой индуктор, доктор тем самым приобрел и для себя новую игрушку. Химические анализы они нередко проводили вдвоем, а когда дело было не слишком серьезным, даже и для завода, хотя там, конечно же, имелась большая и отлично оборудованная лаборатория. Нетрудно предположить, что гимназист уже и теперь много чему научился у отца для последующих успехов в области науки.

«Вот бы Август позавидовал! — подумал Зденко. — Хотя он ведь хочет стать инженером-машиностроителем».

Слева, у боковой стены, почти в самом углу лаборатории, стоял еще один низкий шкаф, нечто вроде комода, однако с дверцами, а не с ящиками. Поверхность его была покрыта тем же серебристо-серым материалом, которым был облицован угол у окна. («Кислотоупорная», — сказал Фрелингер, слегка похлопав рукой одну из стен.) Здесь рядом с каким-то большим предметом, завернутым в зеленую, окантованную кожей парусину (электромотор, как выяснилось впоследствии), виднелись две большие реторты из сверкающего стекла, вставленные в железные держатели. Зденко показалось, что это нечто противоположное сверкающим кристаллографическим моделям на приземистом столике рядом с подзорной трубой, но в то же время и что-то родственное им.

Он не спросил ни о том, ни о другом. В этом мы усматриваем его беспомощность в вещественном мире, где он вздумал устанавливать связи, вовсе не существующие. В новой части света в глаза бросаются мелочи, почти неприметные для аборигенов. Фрелингер водрузил на лабораторный стол большую стеклянную ванну, похожую на аквариум для золотых рыбок, всыпал туда какую-то белую соль и на две трети наполнил сосуд водой.

— Очень важно научиться наблюдать условия и обстоятельства, которые создаешь. Если ты все их удержишь в памяти, правильное объяснение получится само собой. Нельзя только ни о чем забывать. Здесь ведь могут воздействовать и побочные обстоятельства, которых ты совсем не хотел, но тем не менее их создал. — Он засмеялся. — Я покажу тебе простейший пример. А решишь его ты сам.

Этот Фрелингер был, собственно, очень хорошо одет, но не так уж элегантно. Скорее как ученый. Взять хотя бы массивную часовую цепочку на жилете. И высокие шнурованные ботинки. Зденко уже носил полуботинки.

Он бросил взгляд на реторты.

— Мы их только позавчера купили, — сказал Фрелингер и достал штатив с ретортой. — Залезай-ка внутрь, — он жестом пригласил Зденко.

— На манер Гомункула, — заметил тот.

Оба расхохотались.

— Вайдлер бы, наверное, в ней поместился, — добавил Фрелингер.

Вайдлер был самым низкорослым в классе. Зденко понравилось, что реторты снабжены притертыми пробками.

Оба юноши сосредоточились на приготовленном Фрелингером опыте. Он повесил две тоненькие проволочки, одна напротив другой, в воде, по узким сторонам стеклянной ванны. Они были обернуты изоляционной лентой, только на конце лепился кусочек металла длиной не более сантиметра.

— В воде — нашатырь, — сказал Фрелингер. — Я сейчас пропущу через нее слабый ток. — И с этими словами он повернул какой-то рычажок на распределительном щитке. — Придется немножко подождать, — добавил он и рассмеялся.

Зденко, стоя рядом с лабораторным столом, смотрел вдаль, которая, собственно, не была далью, она не простиралась перед глазами, не замирала под успокоившимся взглядом, но снова была близкой и перемежалась взбудораженной путаницей домов и фабричных кварталов. Под огромной стеклянной крышей вспыхнул ослепительно синий свет, из-за которого день на несколько секунд стал сумерками.

— Что это? — спросил Зденко, но то была лишь перенятая у Фрелингера форма вопроса, собственно, не вопрос, а манера поведения. Он совсем не хотел знать того, о чем спросил. С него хватало и синего свечения. Хватало броских феноменов материка, к которому пристал его корабль. Взаимосвязь деталей касалась не его, разве что обитателей этого дома. Мы видим, что Зденко был абсолютно чужд вещественности всего, что здесь открылось ему. Впоследствии он не стал ни инженером, ни естественником, в отличие от Фрелингера, со временем, в новом и совсем ином веке, ставшего одним из корифеев физики. Зденко же не прижился в новой части света. Однако гравитация была весьма ощутима.

— Я думаю, что это вспышка от сварки, — сказал Фрелингер. — Они теперь работают и по воскресеньям. Но утверждать не берусь, возможно, и что-то другое.

— Напротив гимназии, за садами, мы иногда видим такой свет, там, где высокий дом и тоже со стеклянной крышей, — заметил Зденко.

Фрелингер кивнул. Но это не то, там либо фотографическое ателье, либо литография. «Лёви и К°». Сейчас они с удовольствием вспомнили одно происшествие в четвертом классе: когда на уроке перед большой переменой читали «Кладоискателя» Гете, как раз на словах: «Но пробился издалека свет сияющий и чистый…» — у «Лёви и Кº» вспыхнул свет дугового фонаря, гимназический служитель Цехман зазвонил в звонок, возвещавший конец урока, и класс разразился хохотом, к вящему удивлению преподавателя, который со своего места на кафедре не мог видеть этого светового явления.

— Тот же самый цвет, — проговорил Фрелингер, указывая на стеклянный сосуд на столе.

И правда. За истекшие минуты бесцветный раствор сделался ярко-голубым.

— Что же здесь произошло? — спросил Фрелингер и рассмеялся.

— Видимо, электролиз, — отвечал Зденко, сознавая сомнительность своего ответа. Это так же не было ответом, как вопрос — при появлении синего света под стеклянной крышей — не был вопросом.

— Что подверглось электролизу?

— По-видимому, жидкость.

— Не думаю, — засмеявшись, сказал Фрелингер. — Но если не жидкость, то что же?

Здесь уж юный господин фон Кламтач не нашелся что ответить.

— Нашатырная соль не изменяется при прохождении электрического тока. Иначе она была бы неприменима для элементов любого дверного звонка, которые заставляют его звонить. Однако элемент Лекланше — это постоянный элемент и дает постоянный ток. У меня здесь, — он указал на пол за столом, где в углу и вдоль стены стояли два продолговатых деревянных ящичка, двадцать таких штуковин — они сейчас дают слабый ток, который проходит через жидкость. Ты видишь, синева сейчас сгустилась. Каким образом? Вследствие привходящего обстоятельства, вызванного нами к жизни. Именно то, о чем я и говорил раньше. Проводочки, опущенные в воду, из меди. При соприкосновении с нашатырем, когда через него проходит ток, возникает медная соль. Она окрашивает воду в синий цвет. Видишь эти крохотные пузырьки, что поднимаются от медного электрода? Будь оба полюса из платины, не произошло бы вообще никаких изменений. Ток, пройдя через них, оставил бы нашатырный раствор бесцветным, каким он был с самого начала. А сейчас происходит электролиз меди.

Фрелингер подошел к распределительному щитку, по левой его половине под прямым углом отходили от изоляторов толстые черные кабели, и потянул справа маленький рычажок; ток прервался.

— Да это же целая система, — сказал Зденко, взглянув на щиток бегло и даже с некоторой отчужденностью. После первого потрясения привлекательность Фрелингерова обиталища для него несколько ослабла. Генрих объяснил ему устройство — собственно, их было два, смонтированных на одном щитке: слева сильный ток, справа, как он смеясь назвал элементы Лекланше, его собственная «цепь тока». Он смеялся всегда бесхитростно и радостно, хотя и был странно наставительным для такого юного существа, даже в своих шутках, к примеру, он вначале предложил Зденко забраться в реторту. На мгновение юному господину фон Кламтачу эта манера вдруг показалась почти зловещей, словно Фрелингеру чего-то недоставало, словно его однокашник был своего рода автоматом, но такое ощущение тотчас же прошло.

Зденко смотрел на измерительные приборы на щитке, их стрелки пребывали сейчас в полном покое. Сумерки начали растекаться по комнате, они лились из нагромождения ящиков-домов, с высоких зданий, из дали, которая не была далью, и накапливались. Фрелингер только что показал Зденко оба реостата, укрепленных внизу на щитке, — тот, что побольше, для сильного тока; сопротивления, включающиеся и выключающиеся, давали возможность создать любое напряжение при помощи рычага, двигающегося в диапазоне 270 градусов. Стрелка вольтметра колебалась, останавливалась, отдыхала. Фрелингер снял окантованную кожей зеленую парусину с объемистой штуковины, стоявшей рядом с обеими ретортами на низком шкафчике. Это оказался мощный электромотор. Генрих подвел к нему два кабеля и вставил торчащую медную проволоку в клеммы. Затем он повернул слева на щитке самый большой рычаг с черной эбонитовой ручкой. С мощностью, не соответствующей размерам комнаты — так это воспринял Зденко, — машина включилась, взвыла и заработала на максимальных оборотах. Шкафчик под ней заходил ходуном. Фрелингер выключил ток. Когда он потянул рычаг и тем самым разъединил контакт, сумерки в комнате озарила мгновенная синяя вспышка. «Синева — цвет сегодняшнего дня», — подумал Зденко, еще раз оглядев сосуд на столе. Фрелингер зажег свет.

— Этот мотор должен, собственно говоря, приводить в движение токарный станок, — сказал он. — Без нагрузки он, конечно же, работает как бешеный. Папа велел поставить его сюда, так как ему захотелось вместе со мной его демонтировать. — С этими словами он снова высвободил кабель из клемм.

В комнате было теперь светло, а за окном уже стемнело. Зденко расхаживал по комнате, искоса поглядывая на кристаллографические модели у подзорной трубы, как бы между прочим осведомился, не занимается ли Генрих также и астрономией. (Тот ответил утвердительно.) И наконец остановился у застекленного шкафа с электрическими приборами.

— Ты, наверное, больше знаешь по физике и по химии, чем мы учим в гимназии.

— Да, конечно, — сказал Фрелингер, — чуть побольше, и по математике тоже.

В этот миг кто-то дважды постучал в дверь, и директор завода доктор Фрелингер-старший вошел в комнату.

— Добрый вечер, господа, — сказал он и засмеялся, правда несколько по-другому, чем его сын, не наставительно, но торопливо, как-то мимоходом.

Это был высокий, очень стройный человек с остроконечной бородкой, выше даже, чем Генрих-младший (который еще рос), со скользящими движениями, очень подходившими к его стройности, одно как-то без труда вытекало из другого. Он огляделся по сторонам, сын представил ему Зденко, они пожали друг другу руки.

— Я знаком с вашим отцом, господин фон Кламтач, — сказал директор. Лишь несколько дней тому назад, в Хакинге, на вилле Харбахов, мы выяснили, что наши сыновья учатся в одной гимназии, более того, в одном классе. Что слышно у вас дома?

— Благодарю вас, господин директор, все хорошо, — ответил Зденко и слегка поклонился.

По лицу Фрелингера-старшего видно было, что юноша ему понравился. К тому же он явно пребывал в отличнейшем расположении духа. («Если он всегда такой, то, спрашивается, как это ему удается?» — вдруг подумал Зденко.) Когда директор обратился к юношам «господа», тону этого обращения был придан чуть-чуть насмешливый оттенок.

— Что за голубой соус там у вас? — спросил он и со смехом указал на стол.

— Непредусмотренный электролиз меди, как демонстрация возможных ошибок, — сказал «профессор» Генрих бодро и учтиво.

— У нас на заводе недавно был предусмотренный, да еще с барабанным боем, с литаврами и великолепнейшим коротким замыканием под конец. А теперь, господа, пойдемте в столовую, мама уже заждалась.

Он пошел вперед. Позднее, в воспоминаниях, Зденко всегда казалось, что они шли очень долго, и чем дальше отодвигались в глубь времен эти трапеза и вечер, тем длиннее делался путь по почти бесконечной квартире, на деле же всего через пять или шесть комнат. Директор Фрелингер с семьей, как уже говорилось, занимал целый этаж, некогда это были две большие квартиры, теперь соединенные в одну. Обширные покои, которые они проходили, несомненно, были гостиными, обставленными в стиле того времени — тут и там чайные столики, парчовая обивка на креслах, диванах и козетках; ширмы так называемые paravents[20], — обтянутые блестящим шелком, и обязательные лампы на высоких ножках с широкими абажурами. Все остальное лишь смутно вспоминалось Зденко впоследствии, это же прочно и отчетливо запечатлелось в его памяти именно до данной точки, завершающей тот отрезок жизни, который (приблизительно) начинался основанием «Меттерних-клуба» и сейчас закончился проходом через комнаты. Зденко еще подумал — и это было последнее, так сказать, подумавшееся ему в старом окружении, в старые времена, — что у его родителей всего одна такая гостиная. На ходу он заметил висевшую на стене в раме под стеклом увеличенную до гигантских размеров фотографию огромного железнодорожного моста через залив Ферт-оф-Форт в Англии (отец директора был одним из ведущих инженеров при постройке моста). И это была последняя деталь в завершающей картине. Потом события пошли кувырком.

Они вступили в обширную столовую с массивной темной мебелью. Под высоко парящей электрической люстрой за накрытым к послеобеденному кофе столом с властным видом сидела хозяйка дома: это значит (сейчас мы смотрим глазами Зденко), что она как бы взрывалась то там, то здесь, изничтожала все вокруг себя и делала невидимыми людей, как, впрочем, и вещи. Но ее импозантность сохранялась не только когда она сидела. Горничная в белом фартучке доложила, что ее просит к телефону «госпожа инженер» (телефонный звонок донесся из отдаленной комнаты), она встала и вышла из столовой, послеобеденный туалет не облекал, а плотно обтягивал ее фигуру. Но к этому мгновению (когда зазвонил телефон) все, собственно, уже свершилось, в прошлое нельзя было ни остановить, ни удержать, ни вернуть.

Мы же, те, кто не потерял (подобно Зденко) рассудка при виде госпожи Генриетты Фрелингер, могли бы сказать, что она весьма и весьма напоминала мамашу Харбах, только была моложе по меньшей мере лет на пятнадцать.

Все произошло мгновенно. Она поглядела на него, на юношу (члена «Меттерних-клуба»), и его проглотила. Он же побледнел. Отец и сын оживленно обсуждали какую-то химическую проблему; надо во что бы то ни стало сделать вид, будто он, Зденко, погружен в учтивый, негромкий разговор с хозяйкой дома. Когда они остались с глазу на глаз, Зденко все сильней и сильней чувствовал на своей ноге кончик туфельки госпожи Генриетты, потом этот нажим миновал порог несомненности и полностью изменил реальную жизнь юноши. Теперь настала очередь ее колена и его собственного тоже. Она передала ему сахарницу и сказала, слегка наклонясь, в тоне предыдущего разговора, словно обронила какое-то любезное замечание:

— В кармане своего пальто ты найдешь маленькую записку. Читай внимательно.

Затем они пошли обратно в лабораторию, а госпожа Генриетта отправилась к себе, после того как на ее руке были запечатлены три поцелуя: один мужем, другой сыном и третий Зденко. Она быстро и сильно прижала к его пальцам кончики своих.

* * *

Он пошел пешком, не выбирая дороги, через Эрдбергерштрассе, дальше вниз по Софиенбрюккенгассе (мимо похожей сейчас на каменную глыбу гимназии, которая, впрочем, завтра снова наполнится шумом и гамом), свернул налево и, наконец, открыл дверь кафе «Неженка». Там имелся телефон. Зденко позвонил Хофмокам, позвал к телефону Фрица и извинился за то, что сегодня не будет на заседании клуба: ему неожиданно предложили билеты в театр. «Итак, до завтра». Он освободил себе вечер, теперь паривший в неведомом.

Все парило в неведомом. В левом кармане его пальто лежал кусочек картона, карточка или что-то в этом роде. Она слегка врезалась в его ладонь. Ему не хотелось вынимать ее на улице, а значит, он ни разу на нее не взглянул. Он, как это ни странно, боялся, что кто-нибудь отнимет ее, или его выследят, или же что он эту карточку обронит. Зденко жадно втянул воздух. Ему почудилось, что до него донеслось дыхание лугов Пратера, что вряд ли могло быть. Они темнели в сырости уходящей зимы, только там и тут мелькал огонек, уличный фонарь, вероятно на Главной аллее. Улицы были пустынны. Мокрая мостовая блестела. Это произошло. Да, действительно произошло. Зденко пребывал в доселе ему неведомой гармонии с самим собой. Этот аккорд звучал поистине оглушительно.

В кафе, даже не снимая пальто, он ринулся к телефону: прежде всего надо было освободить вечер. То, что произошло, ни с чем не могло сочетаться. После звонка он выбрал себе место. Свободных столиков сколько угодно. Здесь было тихо. Зденко повесил пальто на вешалку. Только сделав это, он сунул руку в левый карман и не глядя вынул то, что там лежало. Кусочек картона опять слегка резанул его руку. Теперь он забился в угол с красными мягкими скамейками. Тут как раз вошел господин Йозеф, обер-кельнер, с очками на носу, и церемонно его приветствовал. Он ценил юных «господ студентов». В большинстве они были скромны, но «на чай» давали щедро. Заказав себе чашку кофе, Зденко положил кусочек картона на стол перед собою и стал смотреть на него, но увидел только белую и пустую маленькую плоскость. Он повернул карточку. Отчетливая надпись карандашом: «Следующее воскресенье, Аухофштрассе, 123, Хитцинг. Первый этаж, дверь слева от лестницы. Ровно в пять часов».

Зденко спрятал карточку. Под нею на мгновение появилась крутящаяся, грохочущая воронка; и вдруг он в нее погрузился — до самого дна.

Вынырнув, он увидел, что в вертящуюся дверь вошел высокий, более того, нескончаемо длинный господин. Один из двух «англичан». Зденко внезапно почувствовал, что эти люди его уже не интересуют. Они остались там, откуда он ушел. Равно как и «Меттерних-клуб». «Англичанин» вел себя так, как и следовало ожидать, вернее, как ему и подобало себя вести; сняв пальто и усевшись в отдаленном уголке, он вытянул свои нескончаемые ноги, достал из кармана кожаный кисет, короткую трубку и стал ее набивать. Потом скрылся за газетой и сделался невидимым, только голубые облака дыма вились над ним. Но его отрешенность от мира длилась недолго. Вертящаяся дверь впустила маленькую стройную и темноволосую даму, которая прямо направилась к скрывшемуся за газетой господину и потрогала его за плечо. «Англичанин» тотчас же поднялся, но без малейшего удивления, неторопливо поздоровался с дамой и помог ей спять пальто.

Эта процедура сразу же наскучила Зденко и отшибла у него охоту оставаться здесь. Он вскоре вышел из кафе и повернул направо, к мосту и Дунайскому каналу. Здесь он шел вдоль темной ленты канала под земными светилами, густо стоявшими фонарями, и в нем оживал весь сегодняшний день с почти невероятной для его душевного склада контрастностью: с дуэтом в финале — маленький барабан и высокие серебристые звуки труб. Он навестил своего однокашника, чтобы посмотреть физические опыты, при этом ненароком — вскарабкался на гору и свалился с нее в другую долину, долину, из которой нет возврата. С глубоким удивлением Зденко убедился в этом по тому безразличию, с которым он отнесся к появлению одного из «англичан». Сейчас он даже не мог сказать, которого — младшего или старшего? Зато он твердо знал, что обратного пути для него не существовало, и так же твердо знал, что в следующее воскресенье подчинится лаконичному приказу в записке, которая лежала теперь в его портфеле.

На каком-то углу он сошел с пристани, потом еще раз изменил направление и по длинному Адамову переулку зашагал к железнодорожному виадуку. Сейчас, как и раньше, как во времена, когда Хвостик еще жил в Адамовом переулке, там каждый вечер появлялись темные фигуры женщин, поджидающих клиентов на лестницах и в подворотнях. Было еще рановато, их час еще не наступил. Для Зденко ему так и не суждено было наступить. Не довелось ему узнать кладбище, на котором многие оплакивали свой первый опыт такого рода и боязливо его хоронили. За это ему следовало испытывать благодарность к автократической даме, принимавшей его за столом.

Но сейчас, во время пути от Адамова переулка до виадука, вдруг его взору представилась сконцентрированная, как никогда прежде, истинная окраска этого дня, к тому же во всей своей чистоте: сверкающая синева, синева электричества, фыркнувшая искра, как та на щитке, когда Фрелингер выключил ток и тем самым остановил ревущий мотор.

* * *

Между тем дела у инженера Моники шли отлично, в новую хитцингскую квартиру она уже переехала, а машину и шофера в ее распоряжение предоставила основная швейцарская фирма. На новоселье в ее новом доме собрались в основном те же гости, что были на маленьком празднике, устроенном ее родителями по случаю возвращения Моники в Вену. Разумеется, там был Дональд, а на этот раз еще и подруга ее юности, Генриетта, уже не очень молодая дама, с которой мы недавно познакомились. Новая квартира была поистине прелестна. Четыре уютные комнаты анфиладой, с окнами, смотрящими в большой сад. Новая мебель. Кое-что, правда, из родительского дома. Среди этих вещей прекрасная ампирная козетка, стоявшая в последней комнате — спальне. Моника всякий раз радовалась, глядя на нее.

Жизнь ее стала спокойнее, ровнее, она уже не тратила столько сил, все постепенно входило в колею. Теперь она могла видеть Дональда здесь, у себя, но время от времени встречалась с ним в кафе III округа. Ему это было удобно. А у нее явился новый повод посещать своего дядю, старого, но все еще весьма энергичного доктора Эптингера; он взял на себя правовое представительство той швейцарской фирмы, издательский филиал которой теперь возглавляла Моника. Иными словами, стал австрийским юрисконсультом фирмы.

А как обстояло с Дональдом? Пока еще нельзя сказать, нельзя сообщить ничего определенного. Он стал основным содержанием ее жизни в Вене. Она же заполняла собой его свободное время. Он сидел у нее, держал трубку в руке, смотрел на Монику и улыбался. Как в Хитцинге, так и в кафе «Неженка». От Генриетты у нее не было тайн (да и та обо всем рассказывала ей). Госпожа Фрелингер предположила, что, возможно, его медлительность и сдержанность национальные черты. Но это мало что объясняло Монике. Конечно, поначалу она не помышляла о том, чтобы позволить ему переступить известные границы. Теперь, возможно, ее точка зрения изменилась. Но он этих границ не переступал. Здесь, впрочем, надо заметить, что о возможности брака с младшей из девиц Харбах он и не думал, хотя такая возможность безусловно существовала. Желаниям его отца в этой области, невысказанным желаниям, не суждено было сбыться. К тому же, если Моника хотя бы один день не окликала его — отнюдь не преднамеренно, а из-за огромного количества дел, которые не позволяли ей договориться о дне и часе встречи, — тогда неизбежно звонил телефон в издательстве или в ее новой квартире и в трубке раздавался голос Дональда.

Мы не говорим, что отношения их носили чисто условный характер. К тому же любовный шепот на английском языке исполнен совсем особой прелести. На французском он, пожалуй, немного приторно сладковат, на немецком свидетельствует о глубине чувства, на итальянском это уже почти ораторское искусство. По-английски же эта сладостная каша съедается с превеликим удовольствием (to spoon with somebody). Ни много ни мало. Вот они и ели ее. По мнению Дональда, оба еще толком ее не распробовали: ничего ведь пока не случилось. Мы не можем утверждать, что наш Дональд эту кашу заварил. Тем не менее он должен был ее съесть, хотя чем дальше, тем больше она горчила.

Уже в то время он чувствовал себя не наилучшим образом. Погода стояла ветреная, как почти всегда весною. А потом все вдруг дружно зазеленело и каждый пребывал в растерянности, предчувствуя перелом своей жизни. Но у Дональда его новое и отнюдь не лучшее душевное состояние наступило с момента визита к Брубеку, в его подвальное царство под виллой на Принценалле. Он знал это именно так, как подобные вещи знают, заметив их разве что краем глаза или почуяв где-то поблизости. Он уже не спал всю ночь до утра, а садился на кровати, зажигал свет и сидя грезил; он знал, что ему надо встать, подойти к окну и глянуть вниз на участок сада под окном: таким образом он охранит дом и сад от беды. Но не в состоянии был приблизиться к окну и посмотреть вниз, как ни сильно ему этого хотелось. В ушах у него глухо звенело. Именно этот звук сейчас пробудил его, он рывком сел на край кровати и никак не мог взять в толк, что он совсем недавно так сильно чувствовал и чего так страстно желал. И тут же это неведение принесло ему облегчение, и сейчас же он подумал об отце, спавшем в своей комнате на галерее, дверь в дверь с его, Дональда, комнатой. Это окончательно его успокоило.

Сам не понимая откуда, но теперь он знал, как все обстоит с Моникой. Мы же поясним: ему нужно было только снять с самого себя крышку. Относительно содержимого сосуда никаких сомнений более не существовало. Но Дональд оставался под крышкой. Он сидел напротив Моники с трубкой в руке и улыбался. Обычно это бывало именно так. Если что-то большее имело место, то лишь между прочим. А вообще ничего не происходило.

Черт бы побрал госпожу Генриетту, с ее возведением в ранг национального достоинства медлительности, сдержанности (то есть черт, прямо противоположных свойствам ее собственного характера). Право, этому долговязому парню время от времени следовало наподдать коленкой в зад. Но толку от этого не было бы никакого. Поэтому его и оставляли в покое. Итак, под конец автор дал коленкой в зад только таким добродушным и невинным созданиям, как Фини и Феверль, разумеется, мягкой домашней туфлей, войлочной туфлей. Но не сапогом.

* * *

Когда Васмут, Хофмок и Август после окончания занятий в гимназии проводили домой Зденко и по Разумовскигассе спустились на широкую Марксергассе, им навстречу попались оба «англичанина». Зденко не была суждена эта встреча (зато было суждено кое-что другое).

На сей раз «англичане» шли вдвоем, а не поодиночке, как обычно. На то имелись свои причины. Дело с фирмой «Гольвицер и Путник» в Белграде счастливо закончилось, последние ящики были сегодня отвезены на таможню для отправки, не без участия Хвостика, пожелавшего непременно присутствовать при этой операции, осуществляемой фирмой «Шенкер и Кº». Роберт и Дональд пребывали в превосходнейшем настроении и решили сегодня устроить себе свободный вечер.

Они весело окликнули Августа по-английски и теперь стояли все вместе на тротуаре. Август представил им своих однокашников, не забыв упомянуть и о Зденко Кламтаче, который, к сожалению, уже ушел домой. «Англичане» пожали руки юношам, а Роберт тотчас же обратился к Августу по-немецки:

— Скажи-ка мне наконец, толстяк, почему ты никогда не приводишь к нам своих друзей? У нас, господа, — Клейтон обратился теперь к Фрицу и Хериберту, — большой сад и теннисный корт. Как вы на это смотрите? В теннис играете? Да?! Мы могли бы устроить настоящее состязание, что ты об этом скажешь, Дональд? Ты бы у нас был арбитром. Как только все пообсохнет и станет теплее, я сейчас же велю привести в порядок площадку. Итак, милостивые государи, мы надеемся вскоре увидеть вас у себя, и вашего товарища, который сейчас отсутствует, вы тоже приводите с собой.

Хофмок и Васмут поклонились не без изящества и поблагодарили за приглашение. Клейтоны откланялись, Август остался со своими друзьями. Роберт, обернувшись, еще крикнул ему:

— Приходи поскорее, сегодня у нас ленч немного раньше, через полчаса!

— Это мой дядя и его сын, следовательно, мой кузен, — сказал толстячок. — Клейтоны, я у них живу. Этот завод вон там, впереди, принадлежит им.

Хериберт и Фриц были в высшей степени удовлетворены. Это удовлетворение носило стилистический характер, ибо подкрепляло их представление о вожделенном стиле жизни. Надо еще добавить, что тайна, каковою для них являлся каждый из двоих «англичан», навеки перестала существовать после того, как сегодня они познакомились с обоими сразу. Это относится и к Зденко, более того, он их опередил, ибо этой точки развития, как нам известно, достиг еще раньше в кафе «Неженка». Будь Зденко здесь в то время, когда благодаря Августу они так неожиданно и странно познакомились с обоими «англичанами», он, возможно, заметил бы, что Роберт Клейтон произнес «милостивые государи» без того слегка иронического оттенка, который юный господин фон Кламтач расслышал недавно на Швальбенгассе.

Однако теперь все это было для него уже безразлично. С воскресенья, последовавшего за его визитом к Фрелингеру, когда Зденко, пообедав и выпив черного кофе, сидел за столом вместе с родителями — он еще был надежно укрыт, болтовней отторгнут от самого себя, еще был привязанным воздушным шаром, каботажным судном, хотя открытое море уже ждало его, — с того мгновения, когда он, подтянутый и приодетый, уже готов был начать свое Колумбово плаванье в Хитцинг и двигался в пустоте, оттеснявшей куда-то вдаль окружающий мир и тем не менее одарявшей его большей четкостью (благодаря дистанции, которую любое исключительное положение сообщает тому, кто в нем находится, хотя этого он, конечно, не знал), после того дня все стало блеклым и вялым, все лишилось привычной атмосферы, все, что предваряло прохождение через четыре или пять больших комнат на Швальбенгассе с доктором Фрелингером и Генрихом, мимо фотографии железнодорожного моста через Ферт-оф-Форт. Он поехал в Хитцинг поездом городской железной дороги, тогда еще передвигавшимся с помощью паровоза; в коричневом вагоне было жарко натоплено, и он один сидел в купе второго класса. В длинных туннелях на потолке внезапно загорался газовый свет. И каждый раз казалось, что поезд засунули в ящик, полный дыма.

Вот и Аухофштрассе. Улицы и номера домов ведут нас как тяговый механизм. Все вокруг внезапно становится точно и строго. Свободы и в помине нет.

Несколько ступеней неширокой лестницы. Налево дверь, мерцающая элегантным оливково-зеленым цветом. Когда он ступил на последнюю ступеньку, она неслышно приотворилась, за нею виднелась только темнота.

Зденко вошел, дверь тихонько закрылась за ним. Теперь он уже вообще ничего не видел. Тут его потянули за руку в освещенную комнату. Она обняла его и поцеловала в губы. В то, что последовало за этим поцелуем, он до конца не верил еще долгие годы, однако это было так и не иначе. Вот и опять его берут за руку и ведут по комнатам. Последняя вся пропитана ароматом духов. Он снова и снова видел Генриетту, сидящую там на козетке взрыв, взрыв, тяжко взрыхляющий землю, — в рубашке и тугом корсете. Она поднялась и стала его расшнуровывать. На коленях он подполз к ней. Она провела рукой по его волосам, потом взмахнула ею, указав ему место позади себя: ляг! И приблизилась к нему — огненный глетчер.

На этом и кончились его воспоминания о госпоже Генриетте Фрелингер. Они были прерывисты, как тропинка, ведущая через ручей по отдельным камням. Но на них не наслаивались последующие или похожие воспоминания. Ибо было это лишь один-единственный раз.

Когда Моника недели через две или три спросила Генриетту, скоро ли ей вновь понадобится эта квартира, старшая подруга отвечала:

— О чем ты говоришь, Мони. Не могу же я затеять долгий роман с гимназистом.

И понятно. Автократическая дама. Куда примечательнее, что Зденко никогда, ни на секунду не надеялся вновь увидеть Генриетту или встретиться с нею так, как на то намекала Моника. Для Моники эта история, разумеется, связана была с жизнью, а значит, вполне естественно должна была продолжаться. Не так обстояло дело с молодым господином фон Кламтачем. В нашей жизни случаются внезапные события, которые до срока, как одинокие и раскаленные солнца, стоят где-то там в пустоте, и ничто не вращается вокруг них, ничто с ними не соотносится. Они как бы не собрали вокруг себя звездных систем, не создали пространства, в которое мы могли бы проникнуть. Эти события — факты, но лишь одиночные факты, посему временами даже сомнительные. Разве же это не сходствует с теми словно бы герметическими — из-за полнейшей секретности — отношениями (их можно было бы назвать «любовными консервами»), в которых некогда пребывали Рита Бахлер и советник Кайбл? Такие одиночные солнца бесконечно дороги нам. Иной раз мы взываем к ним. Но в ответ они безмолвствуют. Они слишком надменны, чтобы нам отвечать. И никогда не смешиваются с суетливой толпою фактов. Инженер Моника Бахлер, разумеется, в этом ничего не смыслила. Надо было и дальше умело обходиться с этими вещами, а значит, прежде всего сделать их вещественными. (По-своему она была права, мы этого не отрицаем!) Взять хотя бы ее отношения с Дональдом. Он обыкновенно сиживал напротив нее в кресле, рядом со своей жизнью (не пытаясь с этой жизнью воссоединиться), держа трубку в руке и улыбаясь. И тут ботинок (вернее, сапог, читатель уже знает, что мы имеем в виду) напоминает о себе.

Что касается Зденко, то теперь ни оба «англичанина» — о них уже было известно, что они действительно англичане (успокоительный порядок вещей!), — ни лаборатория на Швальбенгассе не могли произвести на него особо благоприятного впечатления. Временами ему казалось, что он вскрыл подоплеку многих явлений, более того, что он впервые, пусть лишь на мгновения, ясно увидел обратную сторону всего, как и обратную сторону госпожи Генриетты (во всеобъемлющем смысле). И то и другое осталось незабываемым, вернее, неискоренимым.

Не скрывая такую кладь и заботясь об ее сохранности, он построил весьма своеобразный защитный вал; во всяком случае, здесь не приходится говорить о смятении чувств школяра, впрочем, все члены «Меттерних-клуба» тоже были очень далеки от таких «школьных трагедий». А в ту пору они были в моде и даже обусловили появление журнала революционного характера под названием «Классный журнал», боровшегося против традиций, установившихся в средних школах.

Нельзя сказать, что в Зденко пылало воспоминание и он тщился побороть его усиленным прилежанием: это ему бы не удалось. Пламя не пылало в нем. Огонь был белым; холодной и серой была и колосниковая решетка. И многое из того, на что он прежде искоса заглядывался — девушки, книги, картины, омертвело и больше не привлекало его внимания. Неискоренимым осталось в его памяти лишь то, как внезапно всего на один миг пошатнулись окружавшие его стены и потом опять приняли прежнее положение, словно снова ставший недвижным занавес. А уязвимая кладь, хранимая им в собственной груди, это была его новая взрослость. Никто не смел к ней приближаться. Школа хочешь не хочешь свелась просто к игре. Если раньше он учился из «дендизма» (чтобы изобразить «impassibilité»), то теперь разве что из скрытности, из желания замкнуться в себе, никому не дать возможности ни словом, ни делом вмешаться в свою внутреннюю жизнь. Так человек все неумолимее отгораживается от окружающего мира. Каждая поза дает возможность заподозрить, что она всего-навсего оболочка для определенного поведения, пока еще пустая, которая рано или поздно послужит кому-то укрытием. До сих пор он только играл с этими доспехами; так играют дети, подражая деятельности взрослых. Собственно, о позерах не следовало бы отзываться пренебрежительно (а обычно о них всегда так отзываются), ибо, наскучив позой, такие люди вдруг становятся теми, кого они изображали; как мальчик в дальнейшей жизни и вправду делается машинистом паровоза или капитаном корабля.

Зденко, а вовсе не Август, как того ждал Петшенка, в следующем семестре сделался первым учеником класса, или «примусом», как тогда это называлось. Дома он об этом и словом не обмолвился. Да и в блестящем аттестате, который он получил в июле, об этом тоже ничего не было сказано.

То, что Зденко стал «примусом», произвело сенсационное впечатление на так называемые «элементы» класса («В этом классе имеются „элементы“, и на них мы еще найдем управу!»), то есть на лентяев, драчунов и шарлатанов, которые нарушали спокойствие, порядок и самое учение, где и когда только могли, и являлись фактором общественного неспокойствия. Директор гимназии называл их еще и «ядовитыми растениями, кои надо вырвать с корнем». Худшими из них считались трое, а именно; Вентруба, Роттенштайн (барон) и Додерер. Эти «элементы» (кое-кто из них учился вполне сносно) предпочитали видеть Зденко скорее первым учеником, чем одним из «праведников», «зубрил» и «выскочек», они не обижались на то, что Кламтач перехватил у них это высокое звание. Причислить его к «праведникам», хотя он и был очень хорошим учеником, как уже сказано, никому и в голову не пришло.

Поскольку его успехи все время были очень хороши, то еще большая успеваемость особого внимания не привлекала. Сейчас, весною, Зденко развил неслыханную энергию, хотя болезненное чувство, так его преобразившее, все еще не оставило Зденко.

Это положение вещей, эта весна были примечательны еще и тем, что он побывал в новых местах, впрочем совсем близких. Впоследствии все это он стал считать, собственно, поворотным пунктом своей жизни, мы бы даже сказали, рождением своей юности, при этом он, вероятно, имел в виду и анфиладу комнат в квартире Фрелингеров, фотографию железнодорожного моста через Ферт-оф-Форт. И только ослепительный взрыв на козетке остался в памяти протозвездой, алголом или как там называют астрономы те грандиозные, одиночные и не имеющие спутников скопления материи в космосе, словом, резервы вселенной. Теперь, когда над длинной копьевидной решеткой бывшего парка графа Разумовского — поскольку от него еще что-то сохранилось, ибо на этих землях в конце семидесятых годов была построена гимназия и граничащее с нею педагогическое училище, — свешивались зеленеющие ветви кустов, Зденко впервые, и к тому же случайно, зашел в этот сад, находившийся в распоряжении педагогического училища. Училище позаимствовало из физического кабинета гимназии проекционный аппарат, который теперь надлежало вернуть на место. Служителям педагогического училища для транспортировки аппарата были приданы еще два гимназиста-старшеклассника — они должны были нести наиболее хрупкие части этого устройства, — а также гимназический служитель Цехман.

Его еще надо было разыскать, прежде чем отправиться за аппаратом, а значит, спуститься в преисподнюю, в подвал, где жил служитель Цехман «служитель» — это было благородное сверху дарованное звание, на самом деле Цехман был истопником, — а значит, искать его следовало в самых низменных внутренностях здания, впрочем, туда вросли корнями Аристотель, и Еврипид, и Демосфен тоже.

— Ad inferos![21] — воскликнул Хофмок и надавил на тяжелую дверь, которая из-за своего автоматического затвора оказала ему некоторое сопротивление. Затем они спустились по лестнице, ведущей в подвал.

Лестница была широкой. Так же как и полутемный коридор. Все, что их сейчас окружило, явилось как бы отражением нашего мира, только что в захламленном и наполненном недвижным мышино-серым воздухе — непременной сущности Гадеса. Вдобавок они уже чуяли присутствие здешнего бога, ибо ужасный табак, который курил Цехман, безошибочно вел гимназистов, белая эмалированная табличка на дверях была им вовсе не нужна. Они вошли в кухню Цехмана.

Сей добродушный пьянчуга с водянистыми глазами встал при входе молодых господ и улыбнулся, как бы извиняясь; он, казалось, хотел попросить прощения за эту кухню, за кастрюли, кипящие на плите (от них шел весьма аппетитный запах), за свое присутствие здесь, за свое курение, за то, что вообще существовала эта преисподняя, что она во всем своем беспорядке осмелилась протянуться под владениями Платона и Цицерона и быть ничуть не менее просторной, чем они. Жены Цехмана не было видно. Служитель в одиночестве сидел у плиты, поглядывая, как ему было ведено, за тем, что на ней готовилось, и держа в руках газету.

Возможно, Цехманово несколько беспомощное смущение происходило от того, что он не вправе был оставить без присмотра горшки и кастрюли на плите, с другой же стороны — как ему сказали Зденко и Фриц, — по приказанию дирекции обязан был пойти с ними за проектором. Ибо когда госпожа Цехман вернулась с рынка со своей хозяйственной сумкой, он живо приосанился возможно, как отец семейства — перед этими мальчишками. Жена его была бойкая особа. В десять часов она стала торопливо вылавливать горячие сосиски из огромной кастрюли — для студенческого буфета, с гимназистами она разговаривала благосклонно, словно зная их непростые заботы (так находили свое отражение в преисподней длинные периоды Демосфена). Она была помоложе этого курившего табак и зажигавшего лампы бога коридоров и уборных, во всяком случае, куда лучше сохранилась. К тому же у нее полностью отсутствовала та черточка едкой горечи, которою нередко отмечены жены пьяниц. (Да и что за диво?!) Видимо, она давно и навсегда примирилась с постоянными выпивонами своего благодушного супруга.

Они оставили госпожу Цехман с ее кастрюлями, оставили и преисподнюю, выведя Цехмана (в качестве добычи) из царства Гадеса на сладостный земной воздух, как Геракл некогда вывел Цербера, только что опасности тут было меньше.

Затем они прошли по незнакомым коридорам, которые, впрочем, выглядели точно так же, как у них в гимназии, но те не были исхожены так, как эти, со времени открытия «учебного семинара» в педагогическом училище. «Учебный семинар. III класс» — черным и коричневым было написано на одной из дверей. Выглядело это странно. Изнутри доносились голоса, там шли занятия.

Хофмока первого осенила мысль, прежде чем взять проектор, за которым они были посланы, пойти осмотреть сад, никогда никем из них не виданный. Школьный сторож, попавшийся им навстречу — к нему тотчас же обратилась наша делегация, — охотно вывел туда молодых господ. (За что и получил чаевые. В «Меттерних-клубе» знали не только как обходиться с вышестоящими, но и с нижестоящими тоже!) Сторож отпер для них пустую аудиторию педагогического училища, они увидели большое помещение, почти вровень с землей; в аудитории рядами были поставлены столы. Через стеклянную дверь, что находилась рядом с кафедрой, можно было выйти прямо в сад.

Вот они уже стоят на серых каменных плитах наружной лестницы (всего две ступени) и смотрят на ухоженный сад (может быть, он тоже предназначался для учебных целей?), на приветливые узкие дорожки, ведущие через зеленые заросли. День был пасмурный, ни луча солнца. В рассеянном свете поодаль высился массивный и высокий задний фасад дворца Разумовского (словно занесенная в Вену часть петербургской Дворцовой набережной, чуждая скромной стати аристократических венских особняков).

Они сделали несколько шагов в глубь сада, до выложенного камнем бассейна, в котором плавало несколько не расцветших пока кувшинок.

Сад все еще был широк и длинен, отсюда в далекой перспективе открывался не только дворец, но и улицы справа от него.

Вообще-то они часто по ним проходили.

Странно! А теперь они стояли по другую сторону ограды среди многих ясно видных деталей. Зденко вдруг вспомнил, вспомнил, что перед ним за партой сидит Генрих Фрелингер — и все, хотя мог бы вспомнить и еще многое. Например, что оба они прошли через некое сокровенное место, хотя в разном возрасте и в противоположных направлениях. Это было бесспорно, но подобная мысль ему и в голову не пришла. Такова уж жизнь — о близлежащем и бесспорном мы попросту не думаем.

Зелень была и в кухне у Цехмана. Зденко увидел ее как бы задним числом. Лиственные растения на окне.

Все было объято тишиной. Воздух, облака в небе, далекие дома. Ничто не шелохнулось и в цехманской преисподней. Лиственные растения на окне.

Они вышли из сада и вернулись к своим обязанностям.

* * *

Однажды мы вывернули наизнанку, как перчатки, двоих людей, очень уж нам хотелось узнать, что у них там делается на внутренней стороне, которую обычно никто не видит, а именно: господина директора Хвостика и советника земельного суда доктора Кайбла. Почему бы нам не сделать того же самого с мистером Дональдом Клейтоном, если уж мы — ведь такой образ действий был бы начисто бесперспективен, — отказались от другого способа рассмотрения его изнанки?

Читатель уже в курсе дела.

Моника как-то раз напрямки спросила его об этом и вдруг похолодела. Она, естественно, спрашивала о чувствах и похождениях — что же еще могла она себе представить, как не то, что пережила сама в Бирмингаме или в Цюрихе, — и, уж конечно, не о праздниках или обычаях.

— В таких делах у меня нет ни проблем, ни трудностей, — таков был ответ Дональда. — «Табарен», «Мулен-Руж»!

Изысканные пути Адама. Не в Адамовом переулке, конечно. Для одной из таких дамочек он даже снимал квартирку. Со временем притязания дамочки показались ему чрезмерными. Как многие мужчины, ведущие такой образ жизни — и прежде всего уроженцы северных стран, — он в глубине души считал, что порядочная женщина не для этого создана. (Осторожно! Сапог…) В этом убеждении на высшем уровне, пожалуй, кое-что было. Но не на уровне мистера Дональда.

К Монике в Хитцинг он ездил не на машине (из-за шофера), а по городской железной дороге до Сент-Вейта. Эта станция находилась всего ближе к ее дому на Аухофштрассе. В конце апреля — начале мая в хмурые, но почти жаркие дни ему до конца уяснилось его положение относительно Моники смутная тяжесть на совести, нечто вроде тупого, глубоко вонзившегося шипа. Это, пожалуй, важнее всякого понимания. Надо только заострить шип и вытащить его. Не подлежит сомнению, что перед Дональдом стояло пошлейшее препятствие — он считал, будто в данной ситуации обязан жениться на Монике. Такими заядлыми моралистами всегда становятся те, что исключили из жизни достаточно важную ее область. Но под этой тривиальностью пролег пласт более глубокий и, пожалуй, более качественный: совместная жизнь с отцом — бр. Клейтон! — который и впрямь давно уже стал Дональду братом, исключила любые возможности, не зависящие от этого фундамента, но о них, впрочем, он так и не составил себе наглядного представления.

Дональд уже начал приспосабливаться к своей роли, свыкаться с нею, хотя и знал, что до поры до времени все в его руках и все будет покорствовать малейшему их движению. Поднявшись по лестнице, он вышел с перрона в душноватую атмосферу весеннего, но бессолнечного дня, повернул налево в переулок, отвесно спускавшийся на Аухофштрассе. Эта дорога уже была ему привычной, ее разнообразила сегодня лишь сразу же укутавшая его безветренно-тихая и мутноватая погода. Непривычным для Дональда оказалось лишь то, что, когда он протянул руку к звонку на оливково-зеленой двери, одна из ее створок беззвучно распахнулась сама собой, как бы приглашая его заглянуть в темноту прихожей.

Но едва он переступил порог, как Моника зажгла свет. Дональд снял шляпу, поставил зонтик, который взял с собой из-за ненадежной погоды, а вернее, из-за традиций своей родины. Они вошли в комнаты, Моника впереди, он за нею. Зелень сада ложилась на белизну прозрачных занавесей. В угловой комнате (перед спальней Моники) этот отсвет падал с двух сторон. Она сказала:

— Извини меня, Дональд, но я должна набросать письмо, мне сейчас вдруг удалось разрешить один вопрос, и я хочу записать это в блокнот, пока помню.

Он опустился в кресло, дружелюбно улыбнулся и достал свою трубку. По тому, как мы это написали, можно подумать, что наша инженерша и Дональд были на «ты». Но это не так. Они ведь всегда говорили по-английски. А порог между «вы» и «ты», перейти через который немало значит для любящих, в данном случае оставался незримым, они, правда, его переступили, но в слове это не нашло отражения. Думается, не случайно. При посторонних и на другом языке они, конечно, говорили бы друг другу «вы». Последний подходящий случай был уже довольно давно, а именно новоселье у Моники в ее новой квартире. Но тогда еще Моника и Дональд действительно были на «вы».

Между тем в комнате стало сумеречно. Она села к нему поближе, на подлокотник его кресла. И впервые, когда они стали целоваться и ее упругая грудь коснулась тела Дональда, ей показалось, что ее захлестнуло волной дрожи, пробежавшей по его долговязой фигуре. Затылок его, на который она положила ладони, не заполнял их, такой он был прямой и плоский. И, тоже впервые, руки его соскользнули с ее плеч, словно медленно повторяя абрис ее фигуры, губы обоих слились, и они не спешили их разнять. Она соскочила с его колен, на которых очутилась, и теперь стояла перед ним, глядя на него засветившимися глазами; затем шагнула к дверям своей спальни, толкнула одну из высоких белых створок, вошла, не спуская с него глаз, и, все еще улыбаясь, кивнула ему из уже закрывающейся двери, поощрительно кивнула.

Поощрительно кивнула, да, мы-то именно так сказали! А Дональд остался сидеть, даже не прислушиваясь к тому, что происходит в соседней комнате. Небо еще потемнело. «Придется ей зажечь свет, если она хочет что-то записать в своем блокноте…» Да, больше он ничего не подумал. А это самое ненужное, самое излишнее из всего, что можно было подумать в его состоянии. Тем не менее он знал: что-то должно случиться. Безусловно знал. Но тут хлынул дождь, и Дональда охватило ощущение, явившееся откуда-то издалека, а поступка все не было, ни ложного, ни правильного.

Не было и Дональда.

Он просто отсутствовал. Дождь обрушился на окно, промывал его целыми ручьями, барабанил внизу по гальке. А Дональд сидел, уставившись на подлинную водяную стену. Если он и хотел чего-нибудь, то разве что вскочить и глянуть вниз, туда, куда обрушивалась разрушительная масса воды. Но какое-то безволие, пришедшее извне, удерживало его, словно путь ему внезапно преградил барьер.

* * *

Она бросила на старую козетку свою одежду и теперь лежала на спине, с закрытыми глазами.

Итак, это случилось, на самом деле случилось, произошла крутая перемена. То, что должно было бы сейчас свершиться, уже свершилось.

Конечно, она еще могла отступить. Но все ведь было задумано, содеяно ею.

(Итак, в спасительном челне своей суверенности — в ореховой скорлупке, нет, на листке, упавшем в воду, — Моника плыла над глубью.)

А затем, затем ничего не произошло. Какая-то неодолимая сила словно медленно расплющила ее: началось это от изножья широкой кровати, что доходила до покрытых белым лаком дверей, и пошло выше. Перед кроватью козетка с ее одеждой. После довольно долгого времени — дождь уже лил во всю мочь — неодолимая сила стала подбираться к животу Моники, с внезапной быстротой соскользнула по нему, выбросила ее вон из кровати, заставила повернуть золоченую дверную ручку в форме эллипса; при этом Моника испытала горячую благодарность к покорной и смолчавшей дверной ручке, которая, словно тень, легла на ее одежду. Надо подойти к зеркалу. На туалете лежал блокнот и серебряный карандашик. Она ходила из комнаты в комнату и нечаянно оставила там то и другое, когда пришло время появиться пунктуальному Дональду. Сейчас она все это схватила, испытывая еще большее облегчение и благодарность, чем несколько минут тому назад к податливой и неслышной дверной ручке. На миг уголки ее рта презрительно дрогнули, когда она поймала себя на утешительной мысли, что Дональд мог и в самом деле вообразить, будто она собиралась работать… И тут же вышла к нему, держа в руках блокнот и карандаш.

* * *

— You got it?[22] — спросил он. Лицо у него было странно печальное, но лишь на мгновение. Дождь прекратился, вокруг посветлело.

— It's all right [23], — отвечала она и через окно посмотрела на небо. Тучи разошлись, в двух местах уже проглянула голубизна.

* * *

Они решили пройтись немножко на свежем воздухе и пообедать в парке.

На другой день в назначенный час Милонич вышел из отеля в Йозефштадте, обменявшись дружеским рукопожатием со своим бывшим шефом, а ныне коллегой, которого повстречал в холле. (Пожилой человек! Правда, мы видим, лишь как старятся другие, забывая, что старимся тоже.) Итак, он отправился к Клейтонам в Пратер, где сегодня должен был состояться файф-о-клок. (Привычные понятия, хотя и благоприобретенные! Гениальный Хвостик управлялся с ними, как с врожденными!! Гольф — бильярд на лугу!) Пятичасовой чай. Мило сразу же получил приглашение — со знаменитым «Хэлло!» Роберта Клейтона, — как только вчера, в первый день своего пребывания в Вене, позвонил в контору фирмы «Клейтон и Пауэрс».

(Моника со своей стороны уже ничего не могла переиграть, да и как?! Этим бы она продемонстрировала Дональду, что накануне между ним и ею что-то произошло. А ведь не произошло ровно ничего! (Воистину!) Живущая теперь в Вене племянница доктора Эптингера, разумеется, тоже получила приглашение, так же как и ее родители.)

Итак, Мило отправился в путь при солнце и ярко-голубом небе (но теннисный корт у Клейтонов еще не высох после ливней последних дней, а следовательно, теннисный турнир с Дональдом в качестве судьи не мог состояться, члены «Меттерних-клуба» явились только на файф-о-клок).

Время было еще раннее, начало пятого. Милонич часть пути по городу проделал пешком. Элегантному, крепкому Андреасу никто не дал бы его лет. Густые волосы были черны. Мы видим это теперь, когда он покидает отель, идет, держа в руках шляпу, трость и перчатки. От Йозефштадта он выходит к парламенту, пересекает площадь, идет вдоль Городского сада, мимо Бургтеатра. На Шоттенгассе он часто останавливается у витрин.

Приезды Мило в Вену всегда преследовали еще и «модные» цели. Он выдерживал долгие примерки у портного и всякий раз возвращался в Белград одетый с иголочки, по последней моде, а на вещах, которые он успевал обновить во время отпуска, была вышита — из-за пошлины — его монограмма; у сапожника-богемца по фамилии Ухрабка с Габсбургергассе имелась специальная колодка Мило, и, когда он приезжал, его ждали уже готовые ботинки, он мог сразу же их надеть и попробовать, не жмут ли. Галстуки и перчатки Мило всегда придирчиво выбирал, бродя по городу, и рубашки его тоже были сшиты в Вене.

Погода стояла восхитительная. Был один из тех дней, когда то тут, то там вспыхивают белые звезды — отраженный блеск солнца в открывающейся створке окна или в стеклянном окошке экипажа.

Разумеется, они вчера уже встретились с Хвостиком (который сегодня тоже был приглашен), и даже в той старой пивной, где некогда служил кельнером отец Пени. Хозяин там давно уже был другой. Хвостик всякий раз казался Мило невероятно мало изменившимся. Может быть, тайна заключалась в том, что Пени никогда не выглядел молодым. Свойственная Хвостику подвижность не позволяла стороннему взгляду хоть за что-то зацепиться, дабы определить его истинный возраст, для этого просто не представлялось возможности. Хвостик был своего рода сморчком — правда, весьма достойным уважения, но при чем тут, собственно, сморчок? Пепи, казалось, был сделан из нетленного материала.

Пошатавшись по городу, Мило вновь вышел по Вольцайле к Рингштрассе и сел в трамвай. Вагон вскоре свернул с широкой Рингштрассе, двинулся в направлении Пратера. Эта часть города просторно и пустынно впадала в его залитые солнцем дали, не сверкая сотнями затейливых мелочей, как узкие переулки центра. Вот трамвай выехал на мост, переехал канал. На том берегу уже, казалось, властвует Пратер: хотя там еще стояли дома, но впечатление было такое, будто только здесь кончаются луга, будто они еще тянутся между домами до самого канала, что бежит меж зелеными лентами своих крутых склонов. На самой границе дальних лугов Мило сошел с трамвая и в тени деревьев Принценалле направился к вилле Клейтонов.

* * *

«Она почти так же глупа, как какая-нибудь Пипси Харбах. Как она сказала? „Не могу же я затеять долгий роман с гимназистом!!“ Ну и дура. Можно подумать, это только от нее зависит! Все лучше тех глупостей, которые она затевает с Радингером, с этим фатом! Это еще кончится скандалом! Такой славный парнишка, совсем мальчик, но уже красивый и элегантный! Он, конечно, будет нем как могила. Просто взяла и бросила малыша! Должно быть, для него это ужасно. Он, вероятно, тоскует по ней».

Приблизительно так развивался внутренний монолог фройляйн Моники Бахлер, когда она прохаживалась по коротко подстриженному газону перед террасой рядом со Зденко фон Кламтачем. Солнце давно уже высушило газон. В саду Клейтонов — собственно, это был маленький парк — никто не ходил по усыпанным гравием дорожкам, которых, впрочем, здесь почти не было, все ходили прямо по газону. После чая в холле гости разбрелись кто куда. За домом торчали высокие столбики вокруг еще влажного теннисного корта; привратник Брубек с помощью лакея опять снял все заградительные сетки, так как во влажном состоянии они бы слишком растянулись. Ярко светилась зелень травы. После ливней последних тусклых дней сегодня утром выглянуло ослепительное солнце, и Пратер напоил воздух свежим ароматом тянущихся к синему небу растений.

Моника, со вчерашнего дня чувствовавшая себя так, словно ее поколотили палкой, здесь вступила в новую жизнь. И в свете этого уже никакого значения не имело то, что в нескольких шагах от нее и Зденко Дональд болтал с двумя барышнями Харбах.

Здесь он встретился ей обновленным, совсем новым, словно в первый раз, да, тот же Дональд, но без туманной разъединяющей завесы, всегда так мучившей ее, Дональд, который действительно был здесь, который жил, участвовал в жизни, двигался, — это был Роберт.

Поначалу она буквально отшатнулась от этого наваждения, что поджидало ее здесь, в парке. И тут на помощь ей пришел приветливый старый Хвостик. Она уже за чаем завела с ним разговор, с удивлением заметила, какая у него приятная манера задавать вопросы, и тут же принялась оживленно описывать ему трудности при устройстве венского филиала. А теперь Моника шла по газону с этим милым Зденко, и настолько она уже вновь пробудилась к жизни, что ей всерьез захотелось как-нибудь обиняками выяснить, как же обстоит у бедного юноши с этой автократической дурой. За домом, возле террасы, — она теперь не могла его видеть — стоял Роберт Клейтон. До нее донесся его смех.

Моника шла дальше по газону вместе со Зденко, со Зденко своей подруги Генриетты, в глубь парка. Здесь стояло исполинское старое дерево, патриарх Пратера. Сегодня она должна была как бы освидетельствовать этого Зденко. Ибо уже восемь дней назад гимназист Генрих за обедом после какого-то короткого школьного анекдота упомянул о том, что трое его однокашников среди них тот, с которым он недавно ставил опыты в воскресенье вечером, приглашены к английскому фабриканту по фамилии Клейтон на его виллу в Пратере. (Излишняя словоохотливость членов «Меттерних-клуба», но уже все-таки это нечто!) Генриетта знала, что Моника тоже будет у Клейтонов. Итак, они стояли под старым деревом. Здесь было две скамейки. Какая же это чудовищная бесчувственность, так обойтись с мальчиком! Но он ни в коей мере не казался подавленным или печальным. «Он выглядит очень спокойным. Что за прелесть эта мальчишеская суровость на таком красивом лице! В нем есть какая-то решительность! Может быть, эта корова, так сказать, не на того напала? Когда я себе представляю… В моей спальне!»

Но ее снедало любопытство. Может быть, Моника просто хотела отвлечься, ухватиться за что-то другое, удержаться, ибо она нежданно-негаданно угодила в новый водоворот.

— Есть у вас школьный товарищ по фамилии Фрелингер? — вдруг спросила она.

Пуля вылетела неожиданно для самого стрелка, но никого не задела.

— Да, — сказал он, — Фрелингер сидит на парте впереди меня.

— Вы с ним общаетесь?

— Один раз в воскресенье был у него.

— Его мать подруга моей юности. Вы знаете родителей Фрелингера?

— Да, я был приглашен на чашку кофе.

— Она красивая женщина, правда?! — («Это заходит уж слишком далеко», подумала Моника сразу после своих слов.)

— Я не очень запомнил. Мы совсем недолго сидели за столом. Она, кажется, очень высокая, как и Генрих.

«Кремень! — подумала Моника. — Никто никогда ничего не заподозрил бы! Старая перечница! Еще пытается заигрывать с этим Радингером! Но я ей выскажу свое мнение! Может быть, удастся еще все наладить со Зденко?! Это же просто идеал! Для них обоих!»

Соваться в чужие дела любят, в общем-то, все. Но тут к ним подошли. Это была великолепная, хотя и несколько старомодная, идея (исходила она от Роберта!) здесь, в саду, после чая выпить французского шампанского.

— Оригинально, я бы даже сказал: гениально! — высказался Гольвицер при виде лакея, горничной и Брубека, идущих по траве с массивными серебряными подносами, на которых стояли бокалы.

Разумеется, все слышали, как сестрички Харбах хохочут вместе с гимназистами Васмутом и Хофмоком. Можно было различить и жирноватый смех Августа.

Поодаль стояла вторая группа взрослых (впрочем, скоро с террасы принесли шезлонги). В них живописно расположились супруги Бахлеры, Эптингер с Дональдом, а также родители Харбахи. Хвостик и Мило подошли к Монике со Зденко, подошел и Роберт Клейтон с Гольвицером.

Всего лишь на миг во времени образовалась прореха, течение его застопорилось, освободив место для следующей сцены: Роберт взглянул на Монику и потянулся к ней со своим бокалом. То, что должно было сейчас случиться, уже случилось. И тут же разговор прикрыл зияющую прореху. За это всегда приходилось расплачиваться (оттого-то большинство людей так мало это ценят). Несколько вопросов к Монике по поводу ее деятельности в Вене; Дональд тут упоминал, что она долго пробыла в Англии. Вопросы были менее оживленными и искусными, нежели недавние вопросы Хвостика. Но им и не следовало быть такими. Впрочем, Моника явственно ощущала, что ей приятно присутствие Хвостика, ее оно успокаивало и утешало.

Осколок или заноза, попавши в разговор, могут придать ему совсем другое направление, не будучи обнаружены во время этого разговора, тем более после него, после того поворота, когда никто уже толком не помнит, о чем шла речь раньше и с чего все началось. Так или иначе, но, когда из дому принесли маленький столик и садовые кресла — скамейки под деревом всем показались сыроватыми — и большую, медную крюшонницу, полную льда, а бутылки шампанского поставили в тени (надо сказать; что все это было очень уютно — повсюду в саду сидели гости в пили шампанское), разговор уже шел о Земмеринге.

— Старина Пени! — воскликнул Клейтон. — Вы должны как-нибудь опять сводить нас на Раке… Как давно это было… — Он умолк.

— Да, — сказал Хвостик, — я бы с удовольствием еще разок поднялся туда.

Возможно, это перед взором Клейтона и Хвостика стояла одна и та же картина: как они вместе с Харриэт отдыхали под утесами.

— Но дорога, дорога! — вскричал Роберт. — Через Земмеринг ведь не проедешь в автомобиле. Только поездом. Это было мое первое и самое сильное впечатление в Австрии.

Посыпались замечания о земмерингской железной дороге, о времени ее возникновения, о том, что ей уже скоро шестьдесят лет, о том, сколько лет ее строили; эти даты привел Милонич (наверно, он помнил их еще со времен работы в венском отеле, он ведь был весьма осведомленным портье), что, конечно, заслуживает упоминания. Гольвицеру было известно все негативное; повороты на горном участке дороги были намечены слишком резко и круто, так что для тогдашних паровозов дорога была едва проходима. Само собой разумеется, тут всплыло имя строителя — Карл Риттер фон Гега. Создания инженерного искусства в те времена еще не были анонимными: Земмеринг и Суэц принесли славу своим творцам.

Хофмок и Васмут вместе с барышнями Харбах присоединились к обществу. Вероятно, Хериберт, услышав это, еще больше убедился, что инженер вполне может быть джентльменом. Что касается Зденко, то он как раз об этом и думал, а вовсе не о Генриетте. Это только Монике так казалось. Она сильно преувеличивала значение своей красивой подруги для этого гимназиста. Ребенок, на которого обрушилась стихия, тем не менее остается ребенком.

Но теперь опять заговорил Роберт Клейтон. Он описывал трассу горной железной дороги:

— Едва только заметишь виадук, к которому приближаешься на повороте, и сообразишь, что это такое, как земля рядом с рельсами исчезает неведомо куда; ты уже едешь по мощной каменной арке на невероятной высоте над вытянутой в длину деревней, дорога через которую проходит понизу.

— Это Пайербах-Райхенау, — сказала Моника, глядя на Роберта. Она сидела, немного наклонясь вперед с бокалом в руке.

— Да, — сказал он. — А рельсы все петляют и петляют. Впечатление такое, будто по винтовой лестнице взбираешься на крышу дома. Кажется, забрался уже на самый верх, но лестница ведет еще выше. А где-то вдалеке виднеется арка, по которой ты только что проехал. Обрывы вдоль полотна становятся все круче и глубже, так что в конце концов начинает кружиться голова, когда едешь по своеобразной открытой галерее, столбы которой со свистом проносятся мимо.

— Вайнцеттельванд! — воскликнула Моника. — Это и вправду не просто обычная поездка по железной дороге, это прекраснейшее приключение. На этом перегоне горный ландшафт, собственно, почти не виден, он как бы дробится вдоль полотна. Такое можно наблюдать и на любой проселочной дороге. Но здесь в особенности.

— Да, совершенно верно!

— И при этом все время смотришь в окна и перед тобой открываются такие многообразные дали! — продолжала она. — Солнечные лучи словно опираются об обломки скал, леса вдали кажутся мхом.

— А под конец, — сказал Клейтон, — все волшебство исчезает, когда после станции «Земмеринг» въезжаешь в длиннющий туннель: скорость, свист, темнота, газовое освещение в купе. А выезжаешь опять на свет божий уже в успокоительно зеленой местности, окруженной невысокими холмами.

Клейтон замолчал, взял со столика свой бокал, слегка наклонился вперед и заставил зазвенеть бокал Моники, который она немедленно протянула ему навстречу.

* * *

На этом их дуэт оборвался. Он был как бы вне собравшегося здесь общества, вне общего разговора и, может быть, даже производил странное впечатление. На несколько минут все смолкли, так что ехидному Гольвицеру даже не о чем было вспомнить. Положение обострилось; после этой мимолетной кристаллизации одни покинули маленький кружок, другие присоединились к нему, и вскоре все снова перемешалось. Роберту и Монике тоже пришлось расстаться.

Загрузка...