Хвостик по-прежнему был заинтересованным лицом. Он просто не мог оставаться в стороне по причинам, которые мы уже знаем. Но то, что теперь вторглось в его жизненный круг и сбило его с толку — в круг, который он действительно создавал с трудом и долготерпением! — в одинаковой мере оживляло и удручало его. В том-то и заключалась особенность его тогдашнего положения. И он об этом знал. В глубине его души вновь возникло то давно прошедшее время, время, исполненное трудов и забот, время, потребовавшее срочных и неотложных перемен. Он теперь частенько вспоминал свой прощальный визит к советнику земельного суда доктору Кайблу, которого он потом никогда больше не видел, хотя тогда и шла речь о новой встрече по случаю какой-нибудь холостяцкой пирушки. Особенно часто он вспоминал это здесь, на корабле. С тех пор прошло больше тридцати лет. То время виделось ему в весьма трогательном свете. И что-то даже возвращалось к нему от тогдашней растроганности.

Хорошо! Пусть так! Такова уж была душевная организация Хвостика. А что из всего этого выйдет, он, конечно, не знал.

Но даже и сторонний наблюдатель, вроде мюнхенского терапевта доктора Пауля Харбаха, должен был заметить, что Дональд сейчас в дурном состоянии, что он не владеет собой. А доктор Харбах был к тому же врачом, и врачом выдающимся. Как врач он вскользь намекнул Хвостику, что мистеру Клейтону следовало бы поберечь себя, что сердце может не выдержать такой нагрузки. Он сказал еще что-то о губах Дональда и употребил выражение «синюшные» или «слегка синюшные», этого Хвостик не понял. Доктор Харбах считал, что это неспроста.

Но он всегда и во всех случаях оставался сторонним наблюдателем, а не только раз в год, когда на несколько дней приезжал в Вену, в родительский дом. Сейчас он только что оттуда и в соответствии с временем года гостил на вилле в Хаккинге, а не на Райхсратштрассе. Затем побывал с друзьями в горах, а теперь — у него был отпуск — пустился в морское путешествие, впервые за семь лет. С неопределенными целями, сказал доктор Харбах. Пока что он собирается доехать до Стамбула.

Для нас к особенностям его стороннего наблюдательства, безусловно, относится и тот факт, что в своей комнате на вилле в Хаккинге он стоял немного поодаль от окна, слегка выкаченными глазами наблюдая, как по дорожке, ведущей к вилле, поднимаются гимназисты Хофмок и Кламтач, и надо еще заметить ad notam, не пропустил и уход всей компании с его младшими сестрами. Примечательным представляется нам и то, что, когда молодые люди скрылись из виду, он еще долго стоял у окна в полной неподвижности, и еще то, что об увиденном (и для всех очевидно) ничем не замечательном событии он, как сторонний наблюдатель, никогда нигде не упомянул.

* * *

В то время на прогулочных пароходах трапезы происходили за общим столом — это называлось табльдотом, — на верхнем конце которого сидел капитан, а также кто-нибудь из офицеров или корабельный врач. У пассажиров тоже были определенные места за табльдотом. Таким образом Дональд и Хвостик познакомились за столом с доктором Харбахом и еще со многими другими, разумеется. В салонах и на падубах все общество тем более перемешалось.

Путь от Отранто корабль прошел при встречном ветре и большой зыби, но потом море успокоилось. Жара на верхней палубе уже начала темнеть (так казалось Дональду). Господа все чаще стали появляться в белых костюмах и в модных тогда на морских курортах и кораблях белых кепи. Дамы были в летних платьях, тоже в основном белых, и в соломенных шляпах. Над шезлонгами то тут, то там раскрывались солнечные зонтики, ветер не мешал им, так как его почти не было. Клубы дыма из пароходной трубы повисали над морем. По правому борту впервые после того, как они прошли далматинские острова, приблизительно на широте мыса Санта-Мария-ди-Леука на один час вдали показалась земля, и темное от зноя, испещренное крохотными волнишками море сомкнулось с круговым горизонтом.

Дональд ушел с палубы. Ощущение покинутости и затмения становилось уже непереносимым. Пройдя по обширному пустому салону, он вошел в кафе, которое своими тиснеными коричневыми обоями, мраморными столиками и развешанными по стенам газетами и журналами в рамках казалось плавучим уголком Вены. Кафе находилось в ведении шефа ресторана, опытного венского обер-кельнера — только таких и держали на пароходах австрийского отделения «Ллойда» — по фамилии Костацкий. Впрочем, люди этого сорта обладали почти сверхъестественным знанием человека, что приносило так называемым оберам до десяти тысяч дохода.

Здесь было прохладно, работали сразу два электрических вентилятора.

В этом замкнутом пространстве Дональд зачастую чувствовал себя лучше, чем наверху, где всякому уединению и всякой приглушенности наносились чудовищные световые раны и, казалось, ни то, ни другое уже не вернется. Под смеющимся небом всего труднее переносить боль. А еще эта знойно-темная пелена, пугавшая его.

Здесь приходило раздумье. Насколько это возможно для человека, не привыкшего размышлять, а значит, недостаточно себя знающего. Но мало-помалу он на мгновение нащупал самую темную точку в своем бытии раненого, ведомый не рассуждением, а смутной тяжестью на совести, которая во всех случаях куда лучший проводник, нежели самое ясное сознание.

* * *

Любовь — она и есть любовь, и ничего тут не поделаешь. Расценивая на такой лад состояние Дональда, Роберт был весьма далек от истины. Он придерживался точки зрения, что женщина тридцати семи лет слишком стара для тридцатидвухлетнего. Ему этого было достаточно. И он никогда не корректировал эту банальность в отличие от Пени, которому его прописная истина относительно перемены мест как лучшего лекарства от несчастной любви вскоре показалась сомнительной.

Ибо Моника, конечно же, должна была предвидеть, хорошенько поразмыслив, что разговор между бр. Клейтонами рано или поздно, но все-таки может состояться. Та неопределенность и гибкость, которые необходимы в подобных случаях, чтобы вобрать в себя все условности, были соблюдены Моникой с присущим ей тонким чутьем. Она сказала, что действительно одно время интересовалась Дональдом, но связь с ним была для нее невозможна. В общем-то, верно, почти правда. Но даже когда оба лгут одинаково, это все-таки не одно и то же. Так или иначе, а Дональд (в присутствии Хвостика) больше лгал, нежели Моника.

Роберта это не волновало. Его теза о разнице в возрасте, которую он, разумеется, Монике не высказывал, была непоколебима, а значит, и путь для него был свободен.

И он бодро шагал этим путем. Теннисные партии гимназистов в саду на его вилле мало-помалу обрели иное качество. За чаем все собирались вокруг Роберта и Моники, как вокруг хозяина и хозяйки дома.

Монике не хватало Хвостика. Роберт говорил то же самое, но ни в какой мере не связывая это с конторой (там, конечно, тоже недоставало Хвостика). Присутствие Хвостика было бы для обоих законченным фоном их счастья, его, если так можно выразиться, спокойной грунтовкой. Видимо, их эгоизм вышел уже за рамки приличия, как то нередко бывает у любовников.

Они и впрямь были любовниками, но над этой действительно существующей разницей в возрасте Роберт никогда не ломал себе голову. Клейтонам, как мы однажды уже упоминали, с давних нор принадлежала вилла в Вайсенбахе возле Аттер-Зе, которой они, правда, до сих пор очень мало пользовались. Она была куплена по случаю. В связи с нынешними обстоятельствами Роберт нет-нет да и вспоминал о ней. Но как раз этот уголок Верхней Австрии неподалеку от Зальцкаммергутских озер был своего рода проходным двором для венского общества, и там едва ли можно выйти из калитки и через улицу дойти до купальни и лодочной станции, не раскланявшись с хозяином соседней виллы или, пусть даже не в буквальном смысле слова, не очутившись под колесами автомобиля, битком набитого знакомыми. К тому же дела требовали присутствия Моники в Вене.

Итак, оставалась Аухофштрассе. Что касается дел Моники, то Роберт втайне рассчитывал на скорый их провал. Его намерения были ясны, как стеклышко. Не будь этого издательства на Грабене, он мог бы вместе с Моникой в конце концов тоже отправиться в путешествие или попросту куда-нибудь скрыться.

Итак, оставалась Аухофштрассе. Дух Дональда, поскольку о нем вообще может идти речь, не витал здесь. Его никогда не существовало, в действительности тоже — по крайней мере при жизни Дональда, чуть-чуть не написали мы. Моника смотрела на это почти так же.

Меж тем старый привратник Брубек ухаживал за тенистыми кустами лиловой и белой сирени в парке и, может быть, был единственным человеком среди появлявшихся здесь, который внимательно следил за происходящим. Он не спускался больше в преисподнюю, его очки и газета не лежали больше на столике перед котельной. Преисподняя потухла во всех смыслах этого слова, и сравнительно новое центральное отопление было таким же железно-серым, холодным и мертвым, как и те заботливо составленные в подвале сушильные печи, что когда-то были там в употреблении.

Но на мощеном дворе привратницкого домика в разных горшках и кадках пышным цветом цвели самые капризные растения, и после полива вокруг них растекались маленькие лужи. Все было вовремя пересажено, ухожено и подрезано, а на краю террасы, там, где пестрые шезлонги резко контрастировали с высоко взнесенным синим небом, всегда стояли самые лучшие экземпляры.

Во время возобновившихся теннисных партий на Принценалле Зденко странным образом мучило отсутствие Дональда.

Обсуждать это в «Меттерних-клубе» оказалось немыслимым. То неуловимое, что произошло на улице, когда он и Хериберт фон Васмут повстречались с младшим из англичан — Хериберт, очевидно, не заметил легкого облачка, омрачившего лицо Дональда, — поначалу при ближайшем рассмотрении известных фактов давало возможность даже по их контурам увидеть всю серьезность ситуации: и то, что Дональд оступился, и его медленное, неуклюжее движение в попытке обрести равновесие. Но не это больше всего мучило Зденко. А то, что Дональд, раненый, плавает теперь где-то на Ближнем Востоке, и рану эту ему случайным неосторожным замечанием нанес он, Зденко. Неважно, что с таким же успехом это мог сделать и Васмут. Но сделал-то он! (Неверно: не он, а механика внешней жизни. Зденко безличное принимал за личное. Но тут уж мы предъявляем непомерные требования к умному гимназисту.)

Итак, жизнь на Принценалле шла без Дональда — хотя благодаря Зденко он все время незримо там присутствовал, — и мы должны признать, что отсутствие младшего из бр. Клейтонов никого особенно не удручало. И уж меньше всего, конечно, Августа.

Ему теперь жилось превосходно. То и дело слышался его жирный смех. Впрочем, его впрямую провоцировал Роберт Клейтон. Мальчишка нравился ему: в школе он хорошо продвигался вперед и в выборе окружения проявил одаренность, как уже отмечал учитель Петшенка; только толстяк был несколько ленив и увиливал от тенниса, так же как от верховой езды.

Раздумывая об этом, Роберт Клейтон оглядывался назад, и ему приходило в голову, что Дональд никогда не водил в дом своих друзей. Сейчас этот вопрос обернулся против него самого, против Роберта: ему тоже некого было назвать в этой связи. Однако Хвостик. Им Роберт даже гордился. Но ведь они жили вместе, он и Дональд, вот в чем дело. Это заменяло им отсутствующее общество. Из молодых людей, входивших в комитет «Танцевальных вечеров», никто не примкнул к Дональду. Это был результат их жизни вдвоем, сейчас Роберт отчетливо это понимал.

И еще понимал, что с этой жизнью покончено.

Дональду необходимо жениться.

Эта идея вдруг показалась ему решением всех наболевших вопросов.

Таким образом, бр. Клейтоны были сейчас разделены не только пространственно. Да, теперь, в той точке, которой они достигли, прежнее положение дел едва ли можно было бы вернуть. Никто бы не поверил, будто это обстоятельство не причиняло Роберту никаких неудобств. Ибо дар предвидения заводил Роберта достаточно далеко. Он сознавал также, что ситуация остается непроясненной только ввиду отсутствия Дональда; долго так продолжаться не может, ибо отсутствие это будет кратким — это Роберт ощущал постоянно. Но его способность наслаждаться прекрасной оболочкой (как это отлично сумел сделать Хвостик в известный нам вечер), здесь и сейчас являющей себя во всей своей сиюминутной красе, может быть, никогда прежде не проявлялась так ярко; жизнь человека его склада, обремененная далеко идущими планами, мало была пригодна к тому, чтобы проявлять подобные способности. Хотя надо сказать: кто никогда вовсю не пользовался ими, этими способностями — зачастую они зовутся легкомыслием, — тот никогда не жил по-настоящему и ничего не видел в этом мире, хотя его и тянуло в Бейрут, в Испанию или к тринадцати Слуньским водопадам в Хорватии. Ибо весь этот мир со всеми своими «глубинами» (с которыми покончено раз и навсегда) содержится в прекрасной оболочке женщины, а кто не верит, пусть, если хочет, спросит художника.

Здесь Роберту Клейтону было далеко до совершенства. Иначе он бы наслаждался цветением сирени не меньше, чем Брубек. Но он не желал ничего замечать, он хотел только утвердиться, и по возможности еще до возвращения Дональда.

Так мы опять добрались до Моники. Брак с Робертом был для нее очевидностью. Пожалуй, даже чересчур. Это была слишком хорошая партия. Моника, так сказать, переступила границу декорума. Женщин, даже в их страстях, преследуют честолюбивые устремления, и, если сами они ничего собой не представляют, они все равно стремятся ни в коем случае не уронить свое достоинство. Она немного упрямилась. Роберта это сковывало, и он, мужчина нордического типа, которые по природе своей в отличие от южан не ведут себя с женщинами нагло, а потому нередко попадают в смешное положение, все эти капризы принимал слишком уж всерьез.

Ибо с недавних пор она стала придавать еще больше значения своим делам, чем прежде, и Роберту частенько приходилось жить в воздержании. Впрочем, здесь не обошлось без консультации с госпожой Генриеттой Фрелингер. Подобные советы часто бывают злыми, высокомерными, идущими вразрез с инстинктом, пусть даже с инстинктом эротически-честолюбивой лунатички, балансирующей на самом краешке своего стремления ввысь и вовне (такие всегда вовремя входят в окно комнаты). Советчица в подобных случаях по большей части бывает опьянена здравым смыслом и чувствует себя вдобавок прокурором и защитником всего женского пола, подстрекаемая собственными упущенными честолюбивыми возможностями.

И все-таки Моника была счастлива, и из всех персонажей, участвующих или играющих роль в нашем повествовании, в своем восприятии сирени была ближе других к привратнику Брубеку. Иной раз ее возросшее спокойствие и собранность касались даже тех растений, что в горшках и кадках стояли на мощеном дворе привратницкого домика, в луже, которая, хоть и была невелика, умудрялась отражать небо. Нечто похожее можно сказать и о Монике в ее пестром шезлонге на террасе. Теннисные мячи, ударяясь о тугую ракетку, издавали округлый, полный, сильный звук. Сейчас она услышала, как Роберт в качестве судьи определил положение:

— Thirty all[26].

* * *

Однако не была еще окончена та настоящая игра, в которой и мы принимаем участие, далеко не окончена, но и на месте она не стояла, она шла к концу. Решение уже было принято. Хотя после этого, после того, что мы называем решением, дальнейшее существование и есть, собственно, самый решающий фактор, только тут в этой, уже брошенной на стол карте и кроется окончательный выигрыш и проигрыш. Лишь наивность драматургов может питать их веру в то, что за опустившимся в их пьесе занавесом ничего уже больше не происходит. Мало-мальски опытному создателю добротных романов такой чепухи не внушишь.

Ибо не только пароход «Кобра» бороздил морскую гладь, но также неудержимо текущее время словно между прочим выявляло все новые бесчисленные детали, так что можно было свести знакомство с целой массой людей, а не только с доктором Харбахом из Мюнхена или в один прекрасный день прийти в некоторое замешательство оттого, что внутренние помещения корабля выглядят совсем по-другому, чем вскоре после посадки, когда багаж только был еще доставлен в элегантные каюты. Теперь уже все расхаживали по хорошо изученным каютам и салонам, как по собственной квартире. На пароходе был даже — сразу за кафе — «Американский бар», казавшийся Дональду презабавным, в особенности высокие табуреты в этом баре.

Так, на борту корабля откровенно афишировалась та приятная атмосфера, которую Дональд как бы созерцал снаружи и включиться в которую ему не удавалось.

Доктору Харбаху, впрочем, Дональд дал понять, что они с отцом бывают на Райхсратштрассе. Однако доктор Пауль никогда не слыхал в родительском доме об этих англичанах. Может быть, там при стороннем наблюдателе вообще не упоминали о подобных светских связях. В то время как они обменялись по этому поводу всего несколькими словами, Дональду вспомнились лиловые шелковые драпировки одной из харбаховских гостиных; и за этими драпировками — а не перед ними — стояла Хильда; иными словами, за стеной, но стена была прозрачной, как вода. Какую-то секунду он искал опоры в высокой белокурой девице, что заговорила с ним по-английски. Но тут появился Гольвицер. А потом Дональд вместе с Брубеком спускался в котельную. Перед входом в нее на столе под окном лежала газета, а на газете очки привратника.

Таким вот образом Дональд какие-то мгновения отсутствовал, и по нему это было заметно.

Заметила это и госпожа Энн Хильдегард Крулов, урожденная Вустерштибель, объемистая и добродушная старая дама, которую Дональд заставил по-матерински за него опасаться. Она путешествовала вместе с супругом, лютеранским священником, дома его называли «генералом трубачей», ибо пастор Крулов был главой разветвленного по всей Германии ферейна трубачей. Совсем маленький его филиал образовался и здесь — кружок из девяти весьма активных трубачей-любителей, итого девять человек, кое-кто из них с дамами, но дамы в трубы не дули. Инструменты были взяты с собою. В первый раз музыканты трубили, надо сказать, к превеликому удовольствию всего общества, на форштевне корабля, сыграли переложенный для девяти тромбонов «Дивертисмент» Моцарта. Играли они великолепно, более того, все они были виртуозами, хотя обычно играли лишь ради удовольствия, профессии у них были совсем другие. В эту оригинальную группу входили два берлинских адвоката и один крупный промышленник из Гёппингена, что в Баден-Вюртемберге.

Эти безобидные и простодушные немцы со своими трогающими душу тромбонами, пожалуй, даже напоминали американцев. Все-таки это было весьма примечательно, что даже из столь малого по численности скопления людей — а на этом маленьком пароходе было совсем немного пассажиров — частенько высовывался острый шип шутовства. Капитану «Кобры» подобные номера, предлагавшиеся пассажирам бесплатно, были весьма желательны. Поэтому он уговорил наш славный нонет дать вечером концерт на прогулочной палубе вместе с оркестром, который постоянно играл во время обеда; среди прочего в программе было и попурри из «Аиды» с Триумфальным маршем.

В этой истории выявилась и другая, не менее важная сторона дела. Венские музыканты корабельного оркестра предварительно обо всем договорились и провели совместные репетиции с достославными немцами. Поэтому результат был блестящим. Они играли еще при свете дня, так как достаточно осветить на палубе все нотные пульты вечером было бы очень затруднительно. Но во время последнего номера море резко изменило свой цвет и звучные голоса тромбонов разносились над поверхностью воды, которая становилась серой, теряя синеву и сверкание дня, словно стремилась назад к своей бездонности, а заходящее солнце еще было видно во всем буйстве вечернего зарева.

Никто не захотел уклониться от этого концерта, и менее всех Дональд, которому казалось, что он впервые в жизни слышит музыку. Так оно и было на самом деле. Его посещения Венской придворной оперы сводились к каким-то обязательным функциям, и непременно в вечернем костюме.

Только здесь, стоя у поручней и глядя на постепенно сереющее море, пасторша Крулов, стоявшая рядом с ним и тоже слушавшая музыку, впервые обеспокоилась, искоса взглянув на Дональда. Через секунду ей уже казалось, что она заглянула в страшную темницу и увидела там в буквальном смысле слова заживо погребенного человека.

* * *

Учебный год все еще длился, и до его окончания оставалось почти полтора месяца, хотя для членов «Меттерних-клуба» с их превентивными мерами многое было пройдено. А Зденко давным-давно уже преодолел эту часть верхней ступени, правда, если можно так выразиться, в два прыжка: первым было его столкновение (только это слово попадает в точку) с госпожой Генриеттой Фрелингер, а вторым — легкое облачко, затмившее на улице лицо Дональда Клейтона.

После того и другого осталась грусть. Теперь, если он шел под жарким солнцем, залитая светом улица затемнялась для него, ему хотелось поскорее вернуться в свою комнатушку, не в ту, что выходила на Разумовскигассе, а в другую, с окном, смотрящим в графский парк. Даже Пратер внушал ему боль. Времени у него теперь было предостаточно, и он частенько стаивал в растерянности, его никуда не тянуло, ничто не влекло, разве только обширная клумба возле Главной аллеи — вокруг нее под светящимися белым или розовым цветом каштанами стояли пустые скамейки, там, где широкая аллея вела к «Ротонде», зданию, оставшемуся от Всемирной выставки 1880 года (много позже оно, к счастью, сгорело).

В подобные минуты, без начала и без конца, а уж тем более без решения, стоя на пустой ладони времени, он, можно сказать, видел перед собой каждую упавшую на гравий веточку.

«Меттерних-клуб» стал обыденностью. Все, что от него осталось, совместные занятия, практическая цель. Но тем самым все кончилось, и та первая, чуткая, будившая надежды стрелка, переводящая на свободный путь поставленная когда-то ничего не подозревавшими англичанами, — осталась далеко позади, на дистанции, правда, в двояком смысле этого слова.

Прежняя жизнь, казалось, потонула во тьме. А новая началась с фотографии в рамке: железно дорожный мост через залив Ферт-оф-Форт, когда он шел в столовую Фрелингеров. Давно уже никто не ставил белую гвоздику в маленькую вазочку перед мемуарами старого канцлера в комнате Хофмока. Ничто не бывает так непрочно, как аромат времени, который удерживает вместе частички времени: а сколько же их нужно разом, чтобы создалась такая атмосфера! Теперь все было упорядочено, но аромата не было в помине.

Меж тем в Вену приехала тетка Вукович, остановилась в «Империале» и часто встречалась с его родителями. При виде этой шестидесятилетней дамы всегда возникало чувство, будто она ходит в высоких сапогах; вполне возможно, что она и вправду носила их в своем поместье в Хорватии. Для Зденко, собственно, только теперь, на этом, так сказать, ядреном фоне, стала по-настоящему зримой суть его матери, госпожи фон Кламтач. Жена начальника департамента не принадлежала к людям особенно заметным и занимающим много места в пространстве; нам она до сих пор на пути не попадалась, да и вообще никому. С Эжени Кламтач такого просто не могло случиться.

Подобные женщины зачастую, даже почти всегда связывают свою жизнь с мужчинами прямо противоположного толка, занимающими чувствительно много места в пространстве и абсолютно невосприимчивыми, что, как правило, связано одно с другим, по нисколько не зависит от уровня интеллекта, некогда достигнутого и больше уже не развивавшегося. Этого, разумеется, не бывает с пресловутыми «сильными личностями», которые, впрочем, при помощи изрядной порции грубости, если она окажется уместной, могут излечиться, так сказать, в одну ночь.

Начальник департамента к этому сорту людей не относился, а странным образом принадлежал к тому же разряду, что и мать Зденко, так что оба супруга как-то неясно стекались, сплывались в единое целое. Это были люди, которые жили так размеренно, что никогда даже легонько не касались границ своей общественной прослойки, не говоря уж о том, чтобы переступить эти границы. Но в то же время они подчеркивали, хотя и очень неназойливо, что ничего особенного в этом не видят. В известной степени это было последним прибежищем их самостоятельного бытия. И неизбежно должно было привести к кислому скептицизму в отношении всех и вся, даже и того факта, что они жили и живут на земле. Кламтач был высокий, стройный, элегантный господин, широко образованный и превосходный юрисконсульт. Он мог бы вскоре уже успешно соперничать со знаменитым и столь опасным на государственных экзаменах профессором Бернациком, правда, не с его метким, ядовитым сарказмом. Но даже и без того эрудиция Кламтача поставляла достаточно средств для упражнений в скептицизме. У его супруги это тоже находило отклик. Вот так потихоньку и блекли супруги Кламтач, впрочем, подобная участь ожидает и «сильных личностей» с их обременительным и скучным «твердым характером». Исключение составляет разве что Зденко.

Тетка Ада Вукович занимала чувствительно много места в пространстве, ничего не воспринимала, непрерывно фрондировала, ходила большими шагами, говорила много и громко, обладала излишней дозой практической сметки, но в том, что касается общепринятых правил, в сущности, как и Кламтачи, никогда даже легонько не задевала реальных границ общепринятого; деревенское краснощекое яблоко, которое падает строго вертикально, параллельно стволу и недалеко от яблони.

Ну что ж, посмотрим. Уже началась игра в тарок вчетвером, итак, репетиции перед летом, — впрочем, единственно по этой причине Зденко и был приглашен в Ванице, что до сих пор никогда не приходило в голову госпоже фон Вукович; то, что племянник вырос, воспринималось ею лишь с точки зрения его пригодности для игры в тарок. Едва он достиг соответствующего возраста, он мог ехать вместе с родителями. На не в меру резвого мальчика у нее не хватило бы ни интереса, ни терпимости.

Более того, тетя Ада теперь заговаривала даже о бридже, об игре несколько более сложной, которая тогда только начинала распространяться на континенте. В доме начальника департамента с нею были уже немного знакомы.

Вот что его ожидало в Ванице (название поместья). Зденко по возможности прощупывал почву, спрашивал самым невинным образом, сможет ли он познакомиться со страной, хотя бы во время долгих прогулок (тут он, между прочим, услышал, что тетка держит верховых лошадей), и уже заранее предусмотрел, как умудрится там, на юге, хоть изредка удирать от родни.

Какое время, время Ады Вукович! Если до сих пор родители лишь скромно ютились где-то на самом краю существования Зденко, то теперь они в предвидении карточных игр отпускали его на все четыре стороны. Да это и понятно. Родители усердствовали. Читатель и сам уже достаточно зауряден, чтобы понять — от тетки Ады ждали наследства.

Члены «Меттерних-клуба» в полном составе собирались вокруг корта и террасы на вилле Клейтонов; и то, что для Зденко там блуждала тень Дональда, лишь усиливало печаль, которая у всех нас гораздо больше способствует возникновению нежной и ароматной паутины прошлого, нежели шумная веселость. Присутствие одного абсолютно чуждого (если смотреть со стороны) существа, Августа, только усугубляло положение, хотя бы тем, что приходило с ним в противоречие, становилось еще ощутимее. Почти такое же воздействие оказывала и Хофмокова Пипси; он, как и прежде, таскал ее за собой, то был экземпляр довольно-таки длинноногий, но лошадиная поступь старших сестер у нее в значительной степени была смягчена, во всяком случае, к ней больше подходила человеческие мерки.

* * *

Хвостик становился все более одиноким. Дональда в его нынешнем состоянии нельзя было считать ни партнером, ни спутником. К тому же он, как ни странно, держался пасторши Крулов (можно было бы сказать — держался за нее). Старина Пепи при всем желании не знал, о чем с ней говорить.

Однако, к величайшему его изумлению, достойная дама приблизительно на широте Мальты (откуда в те времена всегда доставляли в Вену превосходный ранний картофель и молодое вино) завела с ним разговор о Дональде, из которого явствовало, что тот почему-то доверился ей. Одновременно и столь же косвенным путем было установлено, что младший из Клейтонов, по-видимому, еще не осознал всю серьезность и определенность положения (тут занавес падает!), потому что (так сказала госпожа пасторша), очевидно, страдает от мучительного представления, что «очень уж некстати уехал, когда все еще могло кончиться счастливо для него».

Поразительная женщина, она сумела расшевелить Дональда да еще проведать о том, что он недостаточно осознает сложившуюся ситуацию! Последнее было наиболее удивительным! Теперь она считала, что Хвостик достаточно обо всем осведомлен, чтобы тут же начать так называемый курс лечения «лошадиными дозами». Но груз доверия, взваленный на него Робертом Клейтоном, запрещал ему это, равно как и его природный ум.

Лишь в связи с этими последними событиями они и внутренне очутились в новом положении, как бы полностью включившись в это путешествие, которое началось прощанием с Веной и Триестом, а теперь оно осталось позади, опускалось, точно занавес, сквозь который все уже прошли и успокоившиеся складки которого вновь висят вертикально и неподвижно.

* * *

За занавесом, который теперь надежно разделял бр. Клейтонов, Роберт пришел к твердому решению, что до возвращения Дональда необходимо все расставить по местам, так, чтобы ничто не вызывало сомнении. Путешествие сына казалось ему для этого наиболее подходящей, почти идеальной возможностью. Иными словами: если они не смогут пожениться в ближайшие две недели, то им, очевидно, придется публично объявить о своем намерении («перед всем народом» — как однажды сказал некий знаменитый человек, ибо даже людям такого масштаба случается патетизировать свою частную жизнь).

Нет, «пафоса не хочет он», Клейтон-старший, но он гонится за призраком порядка и надежности во всех делах, призраком, что постоянно ускользает от нас, как движущаяся мишень (meta fugiens). Солидные коммерсанты всегда с особой охотой импортируют эту необходимую им форму поведения в пределы суверенного государства, где они не подлежат суду.

Моника, вероятно, знала это лучше, не упуская из виду и вопросы честолюбия, так, чтобы с этой точки зрения обе мишени (meta) оставались одинаковыми. Но для Моники — надо признать — все-таки не легко было решиться махнуть рукой на все, чего она достигла. Ибо она далеко продвинулась, этого отрицать нельзя. С другой стороны, Клейтон не оставлял сомнений в том, что ей, в случае если они поженятся, придется оставить издательство на Грабене, и действительно, ничего другого нельзя было себе представить, хотя бы из соображении честолюбия, — это она сама понимала. Разумеется, что ее родителей никто и не спрашивал. Госпожа Рита и элегантный доктор Бахлер были согласны с любой альтернативой. Представив себе, что Роберт в Дёблинге станет просить ее руки — а нечто подобное он, казалось, имел в виду, — она громко расхохоталась, и это в конторе на Грабене.

Так самые разные силы участвовали в событии, собственно весьма значительном, что Клейтон-старший осознавал не вполне или разве что мельком: близился крах прежней жизни вдвоем с Дональдом, которая со смерти Харриэт пустила глубокие корни, более того, была почвой, на которой стояли они оба. Сейчас Роберт Клейтон, казалось, готов был без долгих размышлений оторваться от этой почвы.

* * *

Земля, что была уже видна с носовой части корабля, оказалась не горным массивом Ливан (как полагали некоторые пассажиры), а сравнительно высоким холмом, что возвышался над проливом и сооруженной французами в начале девяностых годов Бейрутской гаванью. Хвостика по мере приближения к этой цели их путешествия все больше подмывало произнести довольно популярную сентенцию; он похлопал себя по сюртуку, там, где лежал бумажник, и сказал:

— Сюда надо приезжать с набитым кошельком и покупать шелка. Вот это было бы выгодное дельце! А наш товар здесь не котируется!

Конечно, они хотели попасть и в Дамаск, который расположен много дальше от моря. В первый приезд Хвостик добирался туда еще на лошадях. Теперь из гавани в Дамаск давно была проложена железная дорога. Ливанские горы и великолепные виды на сей раз не доставляли удовольствия Хвостику и Дональду, но зато радовали других пассажиров «Кобры», в том числе и доктора Харбаха, которые, как полагается, взбирались туда верхом на ослах.

Дональд, спустившись по трапу и ступив на набережную, в глубине души испытал отвращение, оно не было внезапностью, не было и страхом, просто тягучее, страшноватое ощущение, словно увязаешь в трясине.

Может быть, он суеверно полагал, что, ступив на твердую землю, на землю другой страны, разом избавится от тяжести на сердце, которая на пароходе часто казалась ему невыносимой?

Все вышло иначе. Сейчас ему почудилось, что она стоит с ним рядом.

Хвостик, в чьем солидном блокноте все было расписано по часам, сидел в пролетке рядом с Дональдом и вдруг ни с того ни с сего заговорил с кучером по-арабски.

* * *

От жары они страдали мало, она в это время была не страшной, небо, которое они, подплывая, видели ослепительно синим, теперь заволокло тучами. Прошел даже краткий ливень с грозой. И лишь потом, в промытом воздухе, с прибитой дождем пылью, вовсю зазвучала та симфония света над морем и над городом, с его бесчисленными извилистыми садами на холмах, куда вели узкие, кривые улочки. Теперь, в сверкающей свежести, казалось, будто вывернули наизнанку искрящийся зелено-золотой грот.

Хвостика и Дональда уже ждали, что при столь тщательно спланированном путешествии как бы само собой разумелось. Переговоры велись по-французски — тем самым Хвостик и Дональд вежливо предотвращали любую попытку говорить на ломаном английском языке. Помещения фирм, которые они посещали в современной (по тогдашним понятиям) европейской части города, были очень просторными, выбеленными и прохладными, так сказать, колониальная элегантность, с жужжащими вентиляторами, с множеством сосудов водяного охлаждения из глины, которые в великом разнообразии производили здесь.

Собственно, речь шла о двух французских торговых фирмах, вернее, следует сказать, левантинских, дабы тем самым отметить, что много лет назад Роберт Клейтон потерпел здесь неудачу. Но позднее Хвостик весьма недвусмысленными действиями поправил дело. Даже и сегодня присутствовали представители банка, через который должны были проводиться все операции и который сотрудничал с обеими фирмами. Сейчас уже к этому положению все привыкли, более того, с ним примирились.

Дональд был на этих переговорах как сосед за стеной, а не как участник. Время от времени выдавал технические справки, точно автомат шоколадки. В остальном его вид и поведение производили вполне благоприятное впечатление, хотя и несколько отпугивающее — в этом путешествии он постоянно был таким, — и на Востоке по крайней мере это больше пронимало людей, нежели оживленная и общительная манера Роберта. А Дональд словно придавливал эти переговоры пресс-папье, прижимая, фиксируя их. Хвостик давно уже освоился с этой его функцией и усугублял спокойную внушительность младшего шефа в присутствии торговых партнеров подчеркнуто почтительным обращением с ним и даже обрывал себя на полуслове, если тот порывался что-то сказать, что, впрочем, случалось достаточно редко.

Меж тем Дональд был действительно полностью равнодушен ко всем деловым вопросам. И это производило наилучшее впечатление. То, что оба торговых партнера, казалось, рвутся войти в контакт с фирмой «Клейтон и Пауэрс», Хвостик, в глубине души крайне удивленный, отчасти приписывал состоянию и поведению Дональда, поведению в двояком смысле этого слова, что вдобавок очень и очень сочеталось с его наружностью.

Это была своего рода пытка впечатлениями, то, чем они тут занимались. Дональд делал это непреднамеренно, а Хвостик сознательно этим пользовался, прямо-таки наслаждаясь. К тому же ему было выгодно, что Дональд часто не понимал, что же, собственно, происходит. Он только весьма корректно и уверенно реагировал на технические высказывания.

* * *

Когда спустя два дня «Кобра» отошла от причала, все было в полнейшем порядке и превосходные результаты переговоров покоились теперь в папках Хвостика. Прислонясь к поручням рядом со стариной Пепи и Дональдом, стояли доктор Харбах и пасторша Крулов, оба «ливанских кавалериста» (как скакала верхом госпожа пасторша, позднее описывал доктор Харбах), в то время как девять тромбонистов играли «Разве надо, так уж надо ехать в город мне…», что на корабле вызывало некоторое удивление, но зато имело огромный успех у оставшейся на причале толпы.

Дональд вспоминал сейчас не Монику, à la reine, «королеву».

Она присутствовала на обеде, которым, как водится, заканчивались переговоры, все почтительнейше величали ее этим титулом, она и вправду выглядела королевой. Супруга одного из компаньонов фирмы, маленького смуглого господина, родилась и выросла в Париже. Крупная пышная женщина, та же госпожа Харбах, только лет на тридцать моложе, но блондинка, и возможно, не такая глупая. За столом Дональд сидел с ней рядом. Она знала Вену. Она рассказала Дональду, что девочкой была послана туда учиться музыке и немецкому языку. Но последнее ей не удалось, потому что в Вене все сразу же переходили с ней на французский.

Дональду было знакомо это лингвистическое усердие венцев.

La reine слилась для него с Хильдой Харбах. И все-таки она при этом стояла не за лиловыми драпировками, а перед ними. При упоминании о «лингвистическом усердии» Дональду, должно быть, вспомнился английский язык Моники.

La reine причиняла ему боль, до сих пор. Именно потому, что стояла перед лиловой завесой. Если бы лиловая пелена закрыла ее, может быть, она смогла бы как-нибудь излечить его от Моники. Но так ее телесность была уж очень на виду.

Тогда, за столом, она рассказывала ему, что ее младшая сестра вышла замуж и живет в Будапеште, принадлежит dans la même branche[27], он, вероятно, познакомится с ее сестрой, госпожой Путник (фамилию она выговорила на французский лад, приблизительно так: Пютник).

Это произошло здесь, на палубе, — гавань постепенно исчезала из виду, а город и холмы над ним ненадолго приняли ту же форму, что при приближении к нему, покуда пароход не лег на новый курс, — это произошло здесь, где пассажиры длинными рядами стояли у белых поручней и смотрели на удаляющийся берег (тромбонисты уже замолкли). Дональд осознал свою замкнутость, увидел ее, как видят нечто вполне реальное, словно она была вне его, и уже отнюдь не смутно ощутил тот крючок, за который он зацепился. Только тут он понял, до чего дошел и что точило его нечто непостижимое, в то же время казавшееся ему совсем чуждым. Опять, как раньше, когда блеклая молния метнулась от него к Августу (отблеска ее так испугался юный господин фон Кламтач), он почувствовал, что падает, более того, он это знал. Левой рукой он выхватил из кармана брюк спички и, засунув в рот пустую трубку, поднес к ней зажженную спичку. Потом швырнул трубку за борт — падая, она описала дугу, — и сунул в рот обгорелую спичку.

Многие видели полет трубки. И уловили, в чем дело, кое-где даже раздался смех. От внимания господ Хвостика и Харбаха это мелкое происшествие ускользнуло. Но пасторша Крулов в тревоге широко раскрыла глаза. Выражение их напоминало выражение глаз испуганной лошади.

* * *

Ласло Путник, племянник второго шефа той бухарестской фирмы, с которой имели дело Клейтоны, был женат еще менее двух лет и жил со своей молодой женой в Будапеште на улице Лигети (ныне улица называется по-другому, за эти годы ее дважды переименовывали), когда-то уединенная, тихая местность, элегантные дома, отделенные от улицы палисадниками, за домами часто простирались обширные сады.

Это была младшая сестра «королевы», более интеллигентная, нежели сама восточная «королева», а потому в этом смысле еще менее сравнимая с мамашей Харбах; совсем другой коленкор. Во всем том, что, по выражению, позаимствованному в мире мужчин, у женщин называется «личностью», она скорее напоминала нашу Монику Бахлер.

Это все хорошо, но брак ее сразу же пошел вкривь и вкось. Ласло, по общему мнению, был весьма легкомысленным малым. Но не в финансовом и коммерческом отношении, здесь он всегда был в высшей степени дельным. Роберта Клейтона во время его визита в Венгрию по локомобильным делам он тоже сумел слегка надуть и напоследок еще заставил Роберта спустить цену. Не было Хвостика, чтобы этому воспрепятствовать, и не было Дональда, чтобы с первого же взгляда разобраться и разъяснить, что якобы существующей, пусть и ничтожной, технической ошибки нет и не могло быть. Папа Роберт, уже спешивший в гостиницу «Альпийское подворье», и технически несколько поотстал, и не хотел заниматься такими мелочами, ибо не чувствовал себя достаточно уверенно в этой сфере.

Кое-кто сказал бы — жульническая проделка с локомобилями. Но от этого Ласло всего можно было ждать. Каждый цыган-премьер Будапешта знал его, и разные премьерши в другой области искусства тоже ему были не чужды.

А тут еще этот роскошный образец женщины! Многие качали головами, наблюдая за поведением Ласло Путника, и особенно в отношении того сорта премьерш, с которыми он появлялся на людях. Они далеко не всегда были импозантны, но зато умели играть на скрипке. По городу распространилась легенда, что госпожа Путник (Пютник) абсолютно немузыкальная особа.

Сообразно с этим эксцессы господина Ласло можно было бы расценивать совсем иначе, но никто этого не делал, просто его считали мелким негодяем. Никто, разумеется, не знал, какой шок пережил этот молодой человек: младшая сестра «королевы Бейрута» была обезображена огромным, размером с полотенце, ожогом, который, тоже как полотенце, обвивал ее бедра. Без сомнения, родители Марго Путник в Париже, также как и «королева», были об этом осведомлены. Однако брак должен был состояться, и это надувательство ничуть не затруднило столь почетное обручение. Впредь о нем просто умалчивали. Даже в тесном семейном кругу. Между la reine, когда она приезжала в Париж на улицу генерала Бёре, и ее родителями об этом обстоятельстве никогда не было сказано ни единого слова. Ни до брака Марго, ни после. Здесь очень ясно просматривается дух того времени. Разговорам почти не было места, даже между родителями и детьми.

Со временем Ласло обзавелся премьершами и потихоньку запил.

Она справлялась с этим лучше, чем он. Сознавая свою вину в том, что она не воспротивилась воле родителей, Марго оставалась единственным человеком, который не слишком сурово судил молодого Путника. Ее же семья была далека от такого рода терпимости. Но откуда родители знали о его проделках? Неужто от Марго? Ни в коем случае. Но la reine как-то внезапно нагрянула в Будапешт, она предпочла проехать через Константинополь и, воспользовавшись удобнейшим Восточным экспрессом, по пути к родителям в Париж решила заодно повидаться с сестрой. А появившись в Будапеште, в общем-то, не вовремя, она, так сказать, нос к носу столкнулась с образом жизни Ласло Путника.

К тому же всегда находятся любители посплетничать. Но Марго, доселе хранившая полнейшее молчание, встала на защиту мужа, который, собственно, им и не был.

* * *

Как муж, который, собственно, им не был, сидел Ласло с Тибором Гергейфи (Тибор несколькими годами моложе Ласло, работал en la même branche, он был сыном управляющего поместьем в Западной Венгрии — нам этот господин случайно знаком) в «чарде», как по-венгерски называется кабачок, за Швабенбергом. Если бы молодым людям вздумалось пройти или проехать еще небольшой отрезок пути, они бы добрались до весьма примечательного собрания римских древностей в Восточной Европе: эти древности обитали в маленьком музее, что находился в стороне от дороги. Но они были равнодушны к такого рода вещам.

Они сидели под старыми деревьями в тишине, без музыки, и пили красное вино «Пекарь». Жители стран Юго-Восточной Европы, где очень любят хорошо поесть, знают толк и в винах. Им всегда известно, куда можно пойти. И они умеют там проводить время без счета, без цели, которую кто-то мог бы заподозрить.

Тибор был его единственным близким другом, он умел молчать как рыба. Эта черта нередко встречается у мадьяр, она частенько поначалу производит впечатление таинственности и непроницаемости истинного востока, но вскоре уже кажется просто упрямством. Путник не был венгром, во всяком случае настоящим, скорее сербом. У всех юго-восточных наций понятия о чести зачастую бывают очень суровыми, даже опасно непреклонными. И все-таки наш Ласло давно уже не был истинным сыном своего народа, он был будапештец, дитя большого города.

— Мой дядя готов в любой момент взять меня в Бухарест, в свою фирму, сказал он.

Вечернее солнце пробилось сквозь деревья сада, лучи его вертикально легли на полуразрушенную стену дома, поток света превратился в красноватую плоскость.

— И ты все еще здесь?! — воскликнул Тибор. Риторический вопрос, риторическое удивление.

— Здесь я и останусь.

— Да ты, сдается мне, спятил, — сказал Тибор. — Тебя же просто поймали в ловушку. Твое положение, доложу я тебе, из тех, каких, собственно говоря, и вообще-то не бывает. Тебе остается только дать деру. А тут перед тобой лазейка на свободу, да что там, попросту открытая дверь. А ты хочешь остаться. Собирай вещи, поезжай в Бухарест и требуй развода. Даже закон будет на твоей стороне. Останешься здесь — считай, что вышел из игры.

— Я хочу покорить Марго, — ответил Ласло и взглянул на залитую красноватым светом стену, словно оттуда он черпал свои слова. А так как Гергейфи ничего больше не говорил, он решительно добавил: — Она единственный человек, который относится ко мне с любовью и пониманием.

— Ой, ой, ой, ой, — захныкал Тибор и отвернулся, — тебя заставили купить кота в мешке, а ты еще вообразил, что это заяц. И знаешь, Ласло, что касается понимания, то тебя понять не так уж трудно, все это просто как пара оплеух.

Тибор умолк. Он только сейчас заметил, что обидел друга.

И все-таки: Ласло упомянул о бухарестском дядюшке.

А значит, он уже вынашивал мысль о побеге.

Гергейфи она представлялась единственно разумной. Любая другая попытка найти выход из создавшегося положения обречена была остаться теорией или просто фантазией, вроде этого нового номера с «покорением» Марго. Впрочем, Тибор относился к ней с почтением из-за ее выдержки. Но всякий раз, как ему удавалось где-нибудь ее увидеть, его прямо-таки леденила та абсолютная замкнутость, в которой она существовала. Это было страшно и непонятно, как погасшее светило, парящее в пустом пространстве. Ласло несет чепуху. Откуда здесь возьмется любовь, откуда возьмется понимание? Рядом с отчаянием жить нельзя. Так он думал. Именно теперь.

Прошло время, когда Ласло искал забвения. Никаких премьеров, никаких премьерш. И бутылки стоят нетронутые. Вот как сейчас эти бутылки на столе с красным «Пекарем». Собственно, его пил только Гергейфи, да и то помаленьку. Все это было даже зловеще: словно что-то готовилось. Он предпочел бы видеть, как Ласло напивается и выкидывает какие-нибудь штуки. В сущности, он больше всего боялся, что Путника ждет еще что-то вроде второго шока. Первый Тибор пережил с ним вместе: отвращение, ярость, унижение в схватке с почтением и нежностью. Это не должно было повториться. Оставалось только бегство.

* * *

Все же Марго побеждала, медленно и упорно. Ее каменная природа, всякий раз заставлявшая Гергейфи леденеть и чувствовать себя вконец подавленным, более того, изгнанным из жизни, дома отнюдь не была более активной Тибор, конечно же, ничего об этом не знал, — напротив, она уступила место все более явной способности сделать другому жизнь удобной и приятной. Мы не говорим: окружить его любовью. Это ведь было бы уже претензией. Нет, у Ласло настала прекрасная жизнь дома, во всем решительно; она, Марго, была как дуновение. Недюжинный успех при семидесяти двух килограммах веса. Ее словно бы и не было вовсе, пока он ее не звал. А отпускал, и она исчезала. Даже во время разговора: он умолкнет — она уходит из комнаты. Гергейфи Марго считала его собутыльником Ласло — до сих пор никогда не подымался наверх к молодой чете. Только теперь, так как Ласло все чаще по вечерам оставался дома, его пригласили к ним. Но он долго не отваживался принять это приглашение. Целый день ему казалось, что это была бы подлость, но в конце концов он все-таки решился. Итак, он отправился в лагерь противника. И было это некоторое время спустя после того разговора за бутылкой красного вина.

Они ужинали втроем. Марго, видимо, полагала, что Гергейфи все известно. Ей несомненно хотелось принять на борт близкого друга Ласло, словно их встречи только здесь могли иметь место, только здесь. Она провела Тибора по всему дому. Сад был не намного шире дома, во уходил далеко вглубь. Мраморные украшения завершали глубину этого сада возле массивной стены полукруглые скамейки, над которыми высились огромные каменные вазы. Все это открывалось взору из окон выходившей в сад комнаты, перед нею была маленькая терраса и лестница, спускавшаяся в зелень сада. Была там и столовая, иными словами, две гостиные: одна — вытянутая в длину, другая покороче. Тибор, теперь составивший себе представление о непростом плане этого дома, правильно определил, где должна находиться спальня. Что Ласло спал в комнате, выходившей в сад, Гергейфи знал давно, сейчас же еще увидел разбросанные там предметы его туалета. На стене висели охотничьи ружья. Двустворчатая дверь на террасу была широко распахнута, ибо снизу эту террасу отделяла от сада решетчатая ограда.

«Я ни разу не была у сестры в Бейруте», — несколько подчеркнуто, хотя и не без уклончивости, отвечала она за столом на вопрос Тибора, устремив взгляд на белый дамаст скатерти, на фарфор и хрусталь. Она сидела, немного нагнувшись, и говорила, глядя на стол. Казалось, никого не замечая. Тяжелый узел ее белокурых волос светился под люстрой. В 1900 году модный художник Сезар Эллё[28] сильно влиял на внешность парижанок, которых он любил видеть блондинками, с лицами скорее сердцевидными, чем вытянутыми, и с широко расставленными глазами. А поскольку природа, как поучал нас Оскар Уайльд, всегда подражает искусству, то с каждым днем все больше парижанок выглядели так, как того хотелось художнику; даже расстояние между глазами стало соответствовать вкусу последнего, более того, его влияние простерлось и на семьдесят два килограмма Марго, конечно не предусмотренных художником… Но она была красива, Марго, очень красива. Гергейфи ясно это видел и с удивлением об этом думал.

Нет, не так-то легко было уехать в Бухарест. Только сейчас он уразумел значительность происходящего и всю серьезность положения Ласло.

Если бы он знал la reine, фундаментальное различие между этими двумя женщинами и сестрами бросилось бы ему в глаза. Там плотская роскошь в сиянии света, выставленная напоказ. Здесь вуаль, пелена, взгляд искоса живое существо под слоем проточной воды.

Еще острее он это ощутил, когда они сидели в маленькой гостиной за турецким кофе. Здесь на латунной, до блеска начищенной штанге низко свисал широкий фиолетовый абажур; снизу свет был смягчен тоже чем-то фиолетовым, но не белым тюлем, как то делается еще и в наши дни. Говоря о красивой женщине, такое освещение, право же, нельзя было назвать выгодным. Но она сидела за этой, казалось бы, воздвигнутой перед нею лиловой стеной как бы за полупрозрачной тканью, а значит, лишь отчасти здесь присутствуя.

Тибор, не так уж восхищенный ее красотой — его вкусы избрали себе совсем иные дороги (и кстати сказать, правильные, в чем мы скоро убедимся), — всеми силами стремился получше ее рассмотреть, понять, побольше узнать о ней, досконально ее изучить, хотя его ни на мгновение не покидало сознание тщетности своих усилий.

В остальном контакт был установлен, и вечер проходил гармонично, как принято выражаться. С Марго было легко. Она не была чуркой, которая, не шелохнувшись, лежит на дороге, дожидаясь, покуда ее повернут или поднимут… Она сама могла расшевелить кого угодно, например этих двух стройных, изящно сложенных молодых людей, круживших вокруг нее, как планеты вокруг солнца. И удивительное дело, чего она иной раз добивалась! Мы справедливо сравнили ее с нашей инженершей, по рангу, так сказать. Образование не отягощало ни Путника, ни Гергейфи, последний рад был, что хоть кое-как справлялся с французским языком. Марго заявила, что ее венгерский годится только для домашнего обихода. Она, правда, очень старалась в нем усовершенствоваться, но в общество пока что отказывалась говорить по-венгерски. И хорошо делала. Венгерский — насквозь поэтический язык, посему особенно чувствительный к фальшивым интонациям или деревянно-грамматическому школьному употреблению. Чтобы овладеть венгерским, надо родиться либо венгром, либо лингвистическим гением.

Но однажды она все-таки заговорила по-венгерски — и с того дня взяла обоих себе в провожатые.

Им никогда не хотелось затратить усилия на то, чтобы пройти расстояние от кабачка, что за Швабенбергом, до одиноко стоявшего музея римских древностей. Марго он был давно известен. Она достаточно долго была одна и жила несчастливо, чтобы уметь оценить сокровища, мимо которых счастливые люди проходили не задумываясь, счастливые даже в несчастье, оттого что рядом есть близкий человек, есть разговоры с ним, вино. Подруга Марго Ирма, дочка богачей Руссовых, в дом которых ее ввел Путник в первые же дни их брака, могла бы стать для нее таким вот близким человеком. Но для Марго было за пределами возможного сделать неприметную, изящную и уже не очень молодую девушку поверенной своих плотских тайн, что, собственно, могло бы стать ключом к пониманию ее положения и в конце концов предпосылкой всего происходящего.

Ирма из дружеского расположения регулярно и основательно обучала ее венгерскому. Эти часы в родительском доме Ирмы всякий раз были для Марго праздником, счастьем, свободным от каких бы то ни было условностей, островом, не связанным с континентом ее жизни, куда она так или иначе вынуждена была возвращаться.

Значит, здесь, как и повсюду, — стена. Иногда перед этими стенами Марго охватывал страх.

Для Ирмы Руссов Марго была прекрасной, достойной преклонения женщиной, благословенной всеми дарами природы, которых недоставало ей самой и которые не могло заменить никакое богатство. Или по меньшей мере нужна была другая натура, чем у Ирмы, чтобы использовать его как эрзац. Вскоре она уже полюбила Марго восторженной любовью, ни о чем, разумеется, не догадываясь.

Итак, одиночество Марго в Будапеште еще усугублялось жизнью вдвоем. Так как поведение Ласло в первые месяцы брака не осталось тайной для Будапешта, то Ирма Руссов считала его за злостного дурака и постоянного святотатца. Но перед лицом своей святыни она и слова не решалась сказать ему в укор. Когда Марго защищала Ласло, идол Ирмы поднимался до высот, где уже ощущается аромат святости.

Здесь, в доме Руссовых, невдалеке от площади Вёрёшмарти, Марго изучила венгерский язык и его основы; вскоре Ирма подвела ее к познанию национальной поэзии, являющейся наилучшим учителем любого языка. По одному-единственному произведению она изучила интонацию, познала нюансы, свойственные только венгерскому языку, то есть то, что не может воссоздать никакой перевод. Андраш Ади тогда еще был никому не ведом, но высокая башня — Шандор Петёфи — давно уже стояла, видимая отовсюду. Марго научилась декламировать некоторые его стихи и то и дело повторяла их, покуда они не зазвучали совсем свободно — играючи не срывались с ее языка.

В тот вечер, когда она сидела с Гергейфи и Ласло, при каком-то обороте разговора с ее уст вдруг легко и свободно сорвалось начало одного из длинных стихотворений Петёфи, под названием «В конце сентября», оно было впервые переведено на немецкий в самом начале нашего века достопочтенным доктором Францем Бубеником из Вены.

Цветы по садам доцветают в долине,

И в зелени тополь еще под окном,

Но вот и предвестье зимы и унынья

Гора в покрывале своем снеговом.

И в сердце моем еще полдень весенний

И лета горячего жар и краса,

Но иней безвременного поседенья

Закрался уже и в мои волоса[29].

Когда она, за своей лиловой световой стеной, прочитала вслух эти стихи, все внимание собравшихся перенеслось на нее. Венгр, даже чуждый литературе, знает и любит своих поэтов, они ему представляются главной национальной гордостью. Бурная тоска, пронизавшая эти стихи, непостижимым образом соединила молодых людей. Гергейфи, при всей своей выдержке, уже не сопротивлялся Марго.

* * *

Впрочем, это ему не помешало там же, на улице Лигети, настойчиво выказывать внимание прелестной белокурой горничной Марике, после того как он преуспел и установил с ней контакт во время обеда, который она подавала.

Он тогда сразу подумал, что эта девушка будет выглядеть еще очаровательнее в короткой юбочке и сапожках. Сапожки вообще сводили Тибора с ума, они, так сказать, постоянно присутствовали в самых сладких и тайных его грезах. Калигула да и только. В этом мы еще убедимся. Неловким он никогда не был, не был и сегодня. К тому же у него имелись увесистые серебряные монеты достоинством в пять крон, отлично приспособленные для щедрых чаевых, а как они справлялись с этой ролью, мы уже знаем. В свое время Хвостик, инспирированный Мюнстерером, с их помощью подчинил себе Венидопплершу (как это произошло, нам не вполне ясно, но ведь произошло, и тут уж ничего не поделаешь). Впрочем, щедрость Гергейфи проявил лишь уходя, уже в передней, после того как в комнатах простился с Марго и Ласло; последний был достаточно близок с ним, чтобы торжественно не провожать его до дверей. К тому же слишком ленив и, в-третьих, изрядно подвыпил. Таким образом Тибору удалось быстро все устроить, свою лепту и карточку с номером телефона всунуть в открытую маленькую ладошку. Засим последовал поцелуй. Дела быстро пошли на лад, и надо сказать, дальнейшее тоже! Ибо с этого дня Марика начала новую жизнь, которая среди всего прочего включила в себя и знакомство с «шампанскими заведениями» Будапешта (второстепенными).

Итак, это началось на улице Лигети, и мы видим, что для этого — между Петёфи и Марго — еще осталось достаточно места. Простор для озорных проделок находится не только в маленькой хижине, но и между двумя взмахами ресниц или между губами и краешком бокала. Но дерзость все равно оставалась дерзостью.

И все-таки она как-то сошла на нет, эта дерзость. Она не умалила глубины впечатления, весь вечер производимого Марго на Тибора. Часы летели, но выдавались мгновения, непривычно долго тянувшиеся, и в эти мгновения им овладевало противоестественное желание (как последняя, наивысшая, самая крайняя из всех его возможностей) влюбиться в Марго наперекор всем ужасам, которые это ему сулило, — а не в какую-то Марику (пока еще без сапожек, но где-то они уже маячили).

* * *

Он поздно ушел, поначалу, правда, еще думая о девушке, немного отяжелевший от вина, и не сел в поезд подземки, чтобы ехать к центру города, недалекому отсюда, а пошел пешком.

У Октогона, в разостлавшейся темноте, равномерно подчеркнутой дуговыми фонарями, в нем все же поднялось сомнение, казалось готовое охватить и затопить весь этот только что прожитой вечер. Тибор Гергейфи, конечно, не принадлежал к тем, кого называют интеллигентами. Теперь он вполне усвоил постоянные переходы из одной крайности в другую — в них свершается все наше мышление, неизменно живое и опережающее время. Раз уж у Тибора не было образования, он заменял его чем-то вроде диалектики. И все это проделывал живо и энергично. Эта энергия принудила его признаться себе, что на его стороне скорее были теория и фантазия, когда он порекомендовал Ласло единственно возможное — поскорее уехать в Бухарест. Сейчас, поскольку нагляднее стала подлинная значимость вещей, его собственная рекомендация — как бы она ни была благоразумна — показалась ему попросту наивной.

Но как же это остаться? Вся ситуация, отягощенная бременем, непременно тайным и анонимным и в то же время постоянно давившим на жизненный нерв Ласло, не могла привести ни к чему, кроме ужасного конца, и чем дольше бы это продлилось, тем ужаснее стал бы конец, ибо возникли бы новые иллюзии, неизбежные, чтобы сделать хоть как-то выносимой такую жизнь. Ничего другого от разговоров Ласло о «покорении» Марго ждать не приходилось. Внутреннее его убеждение требовало бегства. Он самостоятельно и совершенно неожиданно там, за Швабенбергом, сделал открытие: что его дядя в Румынии готов в любой день принять его в свое бухарестское предприятие.

Гергейфи остановился. Он давно уже дошел до проспекта Андраши. В данную минуту необходимо было многое уяснить себе, заново решить, как следует себя держать, понять — сейчас, перейдя границу, — попал ли он в полосу тумана, приняв это приглашение на сегодняшний вечер. (А что ему, собственно, оставалось делать? Но нет! Ласло ведь заранее тайком спросил его, и ему ничего не стоило решительно отказаться от приглашения!) Полоса тумана. В чем тут было дело? В той странной власти, которую Марго приобрела над Ласло, над ним, над обоими. Необходимо было стряхнуть с себя эту власть, забыть о ней!

Такое намерение тяжело нависло над ним, но как его осуществить, он так и не придумал. Сейчас ему больше всего хотелось чашку кофе, залить вино. Так живо заинтересован в судьбе другого был Тибор Гергейфи, что сонливость и вялость с него как рукой сняло. В этом мы усматриваем удивительные свойства его натуры.

Одолеваемый тяжелыми мыслями о Марго, Гергейфи наконец огляделся. Он, как оказалось, стоял у монумента, находившегося немного в стороне от широкого бульвара. Монумент изображал человека, скрывшего свое лицо за приподнятым плащом: то был безымянный летописец короля Белы IV, венгерский историк XIII столетия.

* * *

Тетушка Ада Вукович вдруг перестала шагать по Вене и засела в «Империале» в своем номере. Кламтачи были этим очень обеспокоены. Но их домашний врач, доктор Феликс Гевиннер, немедленно приглашенный к ней, сказал, проконсультировавшись еще и с невропатологом, которого привел с собой, что это сущие пустяки. Люмбаго, «прострел», как это принято называть в просторечии. Славная тетушка слишком много бегает по городу, она не привыкла к быстрой ходьбе по твердым мостовым, к тому же она при этом потела и, видимо, схватила простуду. Когда она уже сможет кое-как передвигаться — а прописанные ей втирания быстро этому поспособствуют лучше всего ей отправиться домой, в деревню, там она скоро совсем поправится.

Так оно и вышло. Но для переезда она была еще слишком беспомощна. Кто-то должен был ее сопровождать. А так далеко погоня за наследством все же не заходила. К тому же тщедушная Эжени не смогла бы управиться с весьма корпулентной дамой, скажем, при посадке в вагон. Начальник же департамента безвыходно сидел в присутствии. Поручение это было возложено на Зденко; уже приближалась троица, а следовательно, и каникулы. В общем-то, он был доволен: таким образом ему удастся разведать места, где ему предстоит провести лето.

Когда в троицын день он ехал с теткой через Земмеринг (в Вене при посадке в вагон, конечно же, помогали родители и горничная), госпожа фон Вукович пожелала пойти в вагон-ресторан, что и было сделано без особых усилий. После сытного обеда, во время которого она, можно сказать, почти одна выпила бутылку красного вина, к черному кофе еще заказала изрядную толику коньячку, тут уж и Зденко нельзя было отказаться.

Одним словом, он убедился, что она выпивоха, и тем самым лучше уразумел ее недомогания. Коньяк вряд ли можно рассматривать как противоревматическое средство, к тому же она, возможно, не так злоупотребляла им в присутствии родителей Зденко, а врачи были достаточно деликатны. Наконец тетушке Аде такое воздержание, видимо, наскучило, и она опять стала прикладываться к бутылочке.

Зденко по непонятной причине симпатизировал этой ее страсти, не потому, что сам был охоч до подобных противоревматических средств. Но он чувствовал, что на этой почве с ней проще будет столковаться без особых тягот и хитростей. Вдобавок пьяницы всегда гуманнее трезвенников. Они охотнее вступают в разговоры, а если уж они не в состоянии говорить, то это еще лучше.

Уже сейчас, когда озаренные солнцем дали и утесы на земмерингском участке дороги сменялись, мелькая в больших, слегка покачивающихся окнах вагона-ресторана, исчезла некая тревога из-за этой тетушки, которую еще несколько минут тому назад ощущал Зденко. Теперь он, что и говорить, все видел правильно; ибо позднее в Ванице в течение нескольких дней его пребывания там она оставалась невидимой, и лакей подавал обеды и ужины молодому господину, восседавшему за столом в полном одиночестве.

А сейчас, доставив тетушку из вагона-ресторана в купе (захватив еще и маленькую плоскую флягу), Зденко, а вместе с ним и старая дама уснули на своих удобных, мягких сиденьях. Юноше были непривычны, даже в малых дозах, противоревматические средства.

* * *

В Константинополе — вход в знаменитую гавань пассажиры «Кобры», собравшиеся в носовой части судна, встретили при самой пасмурной погоде к обоим нашим путешественникам, с их согласия, разумеется, примкнул доктор Харбах, так как они собирались в Будапешт; там жили Руссовы, и для него это было наиболее привлекательным моментом. Покуда оба наши господина занимались своими делами, он фланировал по городу. Главной целью был тогда Бухарест. Там они целый ряд дней провели, так сказать, в духе Гольвицера; доктор Харбах столовался в роскошнейших ресторанах, где гостям предлагалось сначала одобрить мясо или рыбу в сыром виде, затем посмотреть, как их жарят на противне.

Весьма характерно для данной ситуации, что Хвостик — так сказать, искоса поглядывая на Дональда, — охотно видел врача в его обществе, даже независимо от того, что разговоры с доктором Харбахом открыли для него много нового, а познавать, учиться хотел всегда наш Пепи, основное в его жизни было воспринимать. Кстати говоря, и врач уже кое-что знал о молодом англичанине, хотя при выходе из Бейрутской гавани он не заметил, как тот сунул в рот обгоревшую спичку вместо трубки, но заметил, как испуганно взглянула на Дональда старуха Крулов.

Белград, где они закончили свои дела с генеральным директором, инженером Восняком, принес Хвостику известное облегчение. Здесь наконец он мог высказать все, что касалось бр. Клейтонов, а значит, и его самого. В прохладной задней комнате конторы Мило в отеле на улице Короля Милана, где, само собой разумеется, они жили все трое, было выпито несколько бокалов вина, и, как это ни странно, под влиянием чужого воздуха Хвостикова сдержанность несколько поубавилась. Так Мило узнал, как в действительности обстоят дела сейчас, после того как занавес опустился.

Его точка зрения осталась незыблемой: поменьше осложнений и побольше пользы для Пепи. Прежде всего он порекомендовал: никакого вмешательства это, конечно, само собой разумелось — и еще добавил, что состояние, в каком находится Дональд, таит в себе бесчисленные неожиданности и опасности; Хвостику следует быть начеку, не обманываться гладкой и спокойной поверхностью. Надо полагать, Мило видел, что под этой поверхностью творится.

После этих поучений дней за десять до троицы они прибыли в Будапешт и остановились в «Британии». Доктор Харбах тотчас же отправился к Руссовым, тогда как Дональд и Хвостик продолжали деятельность dans la même branche и кстати познакомились с Путником и Гергейфи, с которыми им не удалось встретиться в прошлое свое пребывание здесь.

Что касается этого Гергейфи, то уже пора спросить, кто он, собственно, такой, независимо от его непосредственного и весьма живого участия в судьбе Ласло? Когда он наконец вышел из долгого оцепенения на проспекте Андраши перед памятником безымянному королевскому летописцу, он пересек широченную улицу и на другой стороне вошел в большое кафе, почти столь же пустынное, как и улица, видимо уже закрывавшееся. Но он еще успел выпить кофе. Винные пары улетучились. Он этого хотел. Тибор опять собрался в путь на улицу Дёрбентеи, где у него была маленькая, но весьма элегантная квартирка.

Он теперь стал очень похож на своего отца: тонкой фигуркой, походкой, худощавым лицом с резкими чертами. Даже пристрастие к крепким духам он делил с управляющим старика Глобуша, такое пристрастие было несколько неожиданно в столь экономном субъекте. Но Венгрия — это не Верхняя Австрия и не Нижняя Бавария. Тибор и наездником был превосходным, совсем как отец.

После долгих лет он однажды снова приехал в Мошон погостить у отца. На сей раз его обслуживали и баловали две старые женщины. Когда они были помоложе, он их едва замечал. Теперь они пришлись ему очень по вкусу своим добродушием и незлобивостью, и он спросил старика, откуда они, собственно, взялись.

— С улицы, — отвечал папаша Гергейфи, — бывшие потаскухи из Вены.

Лишь много позднее оказалось, что эта лаконичная справка стала играть известную роль в духовном хозяйстве Тибора Гергейфи: она была веществом, растворяющим его скепсис, который укладывался в одну-единственную фразу: «Если в чем-то не везет, значит, ни в чем не повезет». Приблизительно так.

* * *

В самом деле, если бы он мог незаметно сопровождать Марго в ее прогулках, это нашло бы свое подтверждение.

Например, в музей римских древностей за Швабенбергом.

Высокоцивилизованные люди во все времена пользовались не только комфортом (как то доказывает элегантная римская ванная комната в Альтенбургском музее в Германии), но и множеством всяких излишеств, и это вызывает куда больший интерес, чем великие творения прошлого, ибо это нам ближе. Тогда, как и нынче, существовала целая армия людей, которые выдумывали эти мелочи, производили их и распространяли среди населения. Древность в определенных областях жизни была на удивление необременительной (если не была до ужаса непристойной), ведь сохранились бесчисленные статуэтки, которые сегодня вряд ли кто решится открыто поставить у себя в комнате, так великолепно они сработаны. Границы допустимого у нас значительно сузились. Кажется, у римлян (и у римлянок?) излюбленной игрушкой была крошечных размеров обезьянка, которая развлекается на свой, обезьяний лад; существовали даже движущиеся статуэтки такого рода.

В музее за Швабенбергом подобные предметы были размещены в отдельной маленькой комнате, туда допускались только мужчины, если собрание музея осматривала компания, куда входили лица обоего пола. Как вел себя смотритель, статный мужчина, бывший фельдфебель, если приходили только дамы, было неизвестно. Марго, во всяком случае, являлась одна. Так что ей очень быстро и неоднократно представлялась возможность осмотреть все без исключения экспонаты.

Поэтому Гергейфи долго еще был не прав со своей абсурдной тезой: «Если в чем-то не везет, значит, ни в чем не повезет».

* * *

Руссовы немедленно дали большой ужин, в известной степени для доктора Харбаха и приехавших с ним господ, но в то же время и для la même branche; так или иначе, были приглашены Путники и Тибор.

Между тем стало очень жарко, и в столовой у Руссовых работало четыре вентилятора и распылитель хвойного экстракта.

Это было поистине благодеянием. Разумеется, Хвостик и Дональд не явились сюда потными, прямо из конторы, а успели переодеться в «Британии» и даже принять душ. Когда они спустились вниз, в холле гостиницы уже сидел доктор Харбах, такой же освеженный и в вечернем костюме.

Дональду все еще казалось, что глаза ему застилает пелена знойной тьмы этих дней, она не исчезала и, точно паутина, закрывала лицо. Он чувствовал ее даже под душем, между собою и белой кафельной стеной. Это рождало ощущение неловкости, замаскированности полосы обеспечения, как говорят военные, и, может быть, даже легкое головокружение.

После недолгой поездки в машине они попали в дом к Руссовым, где, по счастью, было прохладно.

В этом своем более или менее сносном, хотя все еще затуманенном, состоянии Дональд впервые увидел госпожу Марго Путник, сестру la reine.

Гергейфи — смокинг среди прочих смокингов — стоял рядом, когда Дональда представили госпоже Путник в гостиной, столь же прохладной, как и столовая, двери которой были еще закрыты.

В Тиборе вновь вовсю взыграло то его специфическое желание все видеть насквозь, если можно так сказать: жажда во все проникнуть. Дональд был ярко освещен люстрой. Но Марго стояла, как бы отступя за стену приглушенного света, в топазовом луче торшера. И все-таки Гергейфи заметил в ее лице — которое он обычно, не считая тех минут, когда она декламировала стихи Петёфи, привык видеть как наглухо закрытое ставнями окно, — вспышку, увидел словно сквозь щель, но у нее это было как знак пробуждения — в момент, когда она увидела Дональда.

И тут Тибору окончательно уяснился тот единственно возможный для Ласло путь к свободе, то есть в Бухарест.

Сразу же все стерлось и заслонилось тем внешним, что примешалось сюда. Доктор Харбах, с которым знакомили гостей, Ирма Руссов, с бокалами на подносе, изысканные старички Руссовы, заговорившие с Тибором. А вскоре открылись и широкие двери столовой.

Как прежде рядом с la reine, так и теперь Дональд сидел с ее сестрой, но не залитый со всех сторон роскошеством света. Пелена знойной тьмы, которую он уже столько раз чувствовал сегодня, в первый свой день в Будапеште, преображенная и охлажденная, была перед ним и здесь; и, не ощущай он от этого странной неловкости (даже в руках), он легко, без заминки проникся бы прекрасным приподнятым настроением. То существо, что рядом с ним двигало руками над тарелкой, с легким звоном прибора, было как внезапно слетевшая к нему надежда, как дверь, открывшаяся вопреки всем ожиданиям.

Дональд сразу понял, что Бейрут, видимо, не тема для разговора с соседкой по столу, и предпочел рассказать ей о тромбонистах с «Кобры» и о том, как толпа на набережной устроила им овацию после прощального концерта. Она от души смеялась. Гергейфи видел это, он сидел наискосок от нее, через стол.

Он взял себя в руки, наш Тибор, быстро и энергично соображая. Ведь он явился сюда с готовым и твердым намерением, касавшимся, конечно, не Ласло, а этого англичанина и его прокуриста. Но теперь, когда он вдруг увидел, как при виде Дональда блеснуло что-то за наглухо закрытыми ставнями Марго, и сейчас незаметно наблюдал за обоими, ему еще раз и гораздо отчетливее представилась отправная точка иной возможности: один из вариантов освобождения Путника.

Это значило привести одно в согласие с другим.

Он понял это тут же, за столом.

Теперь следовало сообразить как. Старик Глобуш из Мошона многого добился, стал богатым человеком. Но его машинный парк безнадежно устарел. И необходимость обновления становилась безотлагательной. Если бы ему, Тибору, удалось привезти в Мошон этого англичанина, да еще по поручению Будапештского коммерческого общества, в котором служил Тибор, чтобы там, в Мошоне, во время переговоров о приобретении новой техники, от локомобилей до сеноворошилок, добиться наиболее благоприятных условий от фирмы «Клейтон и Пауэрс», это изрядно укрепило бы позиции его отца и его собственные позиции в будапештской фирме тоже, и старику Глобушу пошло бы на пользу. Неужели невозможно заманить англичанина в Мошон в качестве эксперта, чтобы со знанием дела установить, что же там необходимо, и сразу же получить от англичанина и его прокуриста преимущественные предложения?! Конечно, все поставки будут осуществляться череп будапештскую фирму, но при наиболее благоприятных условиях можно будет приобрести товар для Мошона по более низким ценам, принимая во внимание то, что поставки будут комплектные. Сам Глобуш был как бы живым капиталом. За эту сделку можно было браться с чистой совестью.

Любое сконто, которое тому было нужно при быстром проведении этой сложной операции, нетрудно было получить с венского завода.

При этом Гергейфи уже знал, что господа собираются ехать дальше, в Хорватию.

Мошон был почти что по пути.

Фирма предоставит машину.

А уж на месте непомерное венгерское гостеприимство тоже сделает свое дело.

К тому же в Мошоне уже есть нечто вроде господского дома. Старый Глобуш построил его, а сам, конечно, как и прежде, живет в крестьянской избе. Но одно время он носился с мыслью о женитьбе, хотя в последний момент отказался от нее. Теперь там стоит вилла со всем возможным комфортом. Надо будет на нее поглядеть.

Все это Гергейфи обдумывал за столом. После ужина следует наладить контакт с англичанином. С прокуристом, пожалуй, придется держать ухо востро, это типичный венский пройдоха, наверно, хитрый как бес; он даже со стариком Руссовым очень сносно говорит по-венгерски. То, как легко Дональд беседовал с Марго по-французски, тоже не укрылось от внимания Тибора. Но на эту удочку он не клюнет. За сегодняшний день он уже успел услышать, как отлично Дональд говорит и по-немецки. И хватит с него. А что, если он и по-венгерски разумеет? Для англичанина это невероятно. Но так или иначе, тут надо соблюдать осторожность, хотя бы из-за венского прокуриста. Сидя за столом, Тибор решил еще сегодня ночью отослать спешное письмо своему отцу в Мошон. На старика можно положиться. В нем есть шарм, шик и даже элегантность, уж он-то сумеет все наилучшим образом подготовить и устроить. Карету, верховых лошадей, красивых девочек для услуг, а там, где требуются надежные люди — для чистки платья, обуви и прочего, — обеих старух. «Бывшие потаскухи из Вены». Тибор улыбнулся, отложил свои деловые раздумья и прислушался к болтовне господина инженера Радингера из Вены (там его прозвали «джентльменом с большой буквы»!) с племянницей госпожи Руссов, молодой, замечательно красивой дамой, но не во вкусе Гергейфи (мы охотно как-нибудь узнаем о его вкусах — может быть, «красивые девочки» из Мошона?). Разговор между Радингером и его дамой велся на немецком языке.

* * *

Можно сказать, многоязычный стол. Доктор Харбах за ужином долго беседовал с Ирмой Руссов, но предмет их разговора остался неизвестным для окружающих, остался погребенным под царившей здесь многоголосицей, но под спудом, казалось, пустил глубокие разветвленные корни. Итак, эта беседа не была беспредметной, что обычно в обществе не принято. На Николетту Гаудингер, племянницу хозяйки дома, «джентльмен с большой буквы» наводил жуткую скуку, чего он сам, видимо, нимало не замечал, а она вновь и вновь пыталась прислушаться через стол, о чем же говорят Харбах и его дама, может, даже надеялась вмешаться в их разговор как третья собеседница, но тщетно. Оба что-то быстро бормотали, ни на кого не обращая внимания.

Госпожа Руссов была очень довольна. Она часто и с болью ощущала, как мало родительский дом, при всем его богатстве, дал этому милому и одаренному ребенку, у которого, увы, нет тех ярких вывесок, которые обычно выводят женщину в люди. А ведь если хорошенько приглядеться, Ирму Руссов ни в коем случае нельзя было счесть некрасивой. Она была хорошо сложена, ростом выше отца и матери, а ее лицо под шапкой пепельных волос было как бы освещено изнутри и казалось прекрасным от глубокого, искреннего благожелательства. В Германии эта девушка, наверное, нашла бы свое счастье. Но для Будапешта, как, впрочем, для Вены или Парижа, ей уж очень не хватало блеска.

Как раз об этом и думала сейчас госпожа Руссов и была счастлива, что такой интеллигентный и благообразный мужчина, как доктор Пауль, чей большой родительский дом в Вене она хорошо знала, все свое внимание сосредоточил исключительно на ее дочери.

Это продолжалось целый вечер. И потом, когда, отужинав, все общество из столовой перешло в другую, еще более обширную гостиную, нежели та, где встречали гостей, эти двое умудрились вместе выйти из столовой и сесть в гостиной друг подле друга.

Гергейфи вскоре удалось осуществить свой план, который он подал как бы мимоходом и под весьма невинным соусом — сокрушался о неисполнимости желания, рассказывая о Мошоне, о деревенской жизни в Венгрии. И лишь под конец на заднем плане прошествовали длинными рядами фразы о сельскохозяйственных машинах. Если бы это было возможно, если бы они пошли навстречу его старому дядюшке (Глобуш вовсе не был ему дядюшкой)! Чисто кассовая сделка! Так он завоевал Хвостика! Поживем — увидим, решил Хвостик. Дональд опять сидел рядом с Марго и во время этого разговора, только вскользь, мимоходом коснувшегося деловых вопросов, выполнял свою обычную функцию пресс-папье.

Самое время писать старикам, решил Тибор.

* * *

Среди гостей был один счастливчик, доктор Харбах, и еще человек, который почти уже собирался им стать, ибо он почувствовал облегчение, а именно Дональд.

В первом случае все сошло гладко. Во втором Дональд решился — правда, сразу, без раздумий — принять Марго Путник как порошок от головной боли, убежденный в действенности этого медикамента. Потому-то эффект его уже сказывался. И на сей раз он твердо решил ничего не упустить, быть готовым к любого рода активности.

Сегодня это называется «бегство вперед». Подобные элегантные выражения тогда еще не были в ходу.

Читателю и автору делается жутко. Итак, верзила и впрямь намерен стать человеком, а для этого, надо сказать, требуется немало сил и энергии.

И здесь тоже все шло гладко, точнее, гладко катилось под гору — бац! Вот уже приглашение к Путникам. В этом Будапеште один праздник следует за другим. Дела Гергейфи процветали, и не только мошонские (визит в Мошон Дональда, Хвостика и даже доктора Харбаха, которого Тибор считает чем-то вроде лейб-медика при англичанине, должен, как уже условлено, состояться через два дня!), но мы проговоримся — и бухарестские. Тибор уже понял: Дональд потерял голову, и притом сравнительно быстро; конечно, он это приписывает влиянию прелестей Марго, не подозревая, как всегда, о существовании, пусть отдаленного, второго плана.

Скандала Гергейфи ничуть не опасался. Недопустимо только, чтобы скандал произошел между ним, Тибором, и англичанином. И в самом оптимальном варианте все должно было кончиться двумя бегствами: Клейтона в Мошон и Ласло в Бухарест. Задумано совсем не глупо.

* * *

Доктор Харбах повергает нас в изумление. Не оттого, что он через три дня обручился с Ирмой Руссов. Это мы вполне понимаем. Даже фройляйн Гаудингер вполне это понимает, хотя она тоже в этом участвовала, и тем самым демонстрирует нам, что и она кое-чего стоит. А оттого, что он потом, когда все в основном протекло в соответствии с планом Гергейфи, вместе с Дональдом и этим любезным старичком Хвостиком поехал дальше, вместо того чтобы провести до конца свой отпуск в Будапеште, возле невесты.

Сторонний наблюдатель даже на своем собственном обручении! Он и на это способен.

И доктор Харбах наблюдал со стороны — он это умел — свои собственные сомнения в этом вопросе, рассматривал их как обязательное приложение, от которого просто никуда не денешься («И да проверит себя вступающий в брак!» — изощренная проверка, хотя, в сущности, вполне тривиальная). Он точно знал, что поступает единственно правильно. В его случае это выяснилось несколько позднее.

В Вене, то есть на Райхсратштрассе, и соответственно в Хаккинге сочли тогда это обручение весьма правильным, имея в виду не столько саму Ирму (ее здесь помнили только подростком), сколько имущественное положение невесты, рассматривая этот брак как возвращение сына в исконное, хорошее общество (за которое всегда следует держаться).

Впрочем, отъезд доктора Пауля из Будапешта не испортил дела. Свадьба должна была состояться тем же летом.

Ирма была уже не молодой девушкой, ей было за тридцать, да и Харбах тоже не юноша, может быть, года на три-четыре постарше Ирмы. Когда она увидела его на приеме у своих родителей после шестнадцатилетнего перерыва, в нее словно раскаленная стрела вонзилась. С этой секунды она жила как бы оборотясь к нему, так растения поворачиваются за солнцем.

Разумеется, вскоре обо всем объявили старикам, как полагается, и Ирме вовсе не показалось смешным, что Пауль просил у отца ее руки (как тут не вспомнить звонкий смех Моники Бахлер в издательстве на Грабене по поводу таких же намерений Роберта Клейтона).

Одновременно с этим радостным и волнующим событием Дональд своей запланированной активностью, на которую он в известной мере сам себя обрек, сперва испугал Марго, потом привел в ярость, а под конец поверг в полное отчаяние.

При этом англичанин ей нравился, и даже очень! Но ведь она была скована по рукам и ногам, и это еще только усугубляло все, решительное отступление было уже невозможно из-за Ласло: он домогался ее. Теперь он нуждался в Марго, в ее тактично-блистательных выступлениях во время светских сборищ, что следовали одно за другим. Но она тосковала по тишине и по той мирной могиле всех ее желаний, там, за Швабенбергом, в маленькой комнате смотрителя музея. Только здесь она могла сохранять свое лидерство, в присутствии ограниченного и боготворящего ее человека, который никогда бы не посмел хоть на шаг отступить от той черты, которую она блюла, или хотя бы от того, как она желала ее блюсти.

Разумеется, в своих соображениях Гергейфи исходил из того, что Марго ведь в конце концов абсолютно недоступна (о ее визитах в музей древностей он же ничего не знал). Но то, что было известно ему от Ласло, оставалось неизвестным англичанину. Притормозить Дональда было для Марго почти невозможно, и возникновение компрометирующей ситуации, в которую они могли попасть, по-прежнему было не исключено.

Весьма примечательно, что, как раз когда этот злополучный англичанин начал бодро и усиленно за ней ухаживать, в Марго поднялась страшная ненависть ко всем мужчинам вообще, за исключением того довольно видного, по раболепного существа в музее.

* * *

И все-таки она сдалась, но нельзя отрицать, что Ласло при этом косвенно руководил ею. На званом ужине в доме Руссовых он удостоился чести сидеть рядом со старой дамой и по мере сил занимать ее беседой, в то время как она то и дело искоса добродушно поглядывала на свою дочь и доктора Харбаха. А после ужина в большой гостиной он избегал Марго — а заодно и Дональда Клейтона, который весь вечер почти не отходил от нее, — возможно, потому, что хотел заняться красавицей Гаудингер, своей постоянной партнершей по теннису. На корте Николетта выделялась тем, что носила очень короткие (по тогдашним понятиям) белые юбки. Когда она выбрасывала вперед ногу, нога была видна много выше колена, Ласло всегда ждал этого момента, более того, даже пытался добиться этого соответствующей пласировкой мяча. В гостиной Руссовых, впрочем, ему перешел дорогу этот дурак Радингер из Вены.

Судя по всему, он все тяжелее переносил противоречие между тем, каким его брак — который многим уже начинал казаться спасенным, если не упрочившимся, — являлся миру, и тем, что на самом деле этого брака не существовало; а посему, естественно, мысли его все чаще вновь обращались к Бухаресту, к дядюшке Путнику, которому он в эти дни даже послал письмо. Разумеется, без всяких интимных признании. Просто письмо, чтобы заручиться поддержкой дядюшки. Но когда он писал это письмо, он думал о том, что позднее, в Бухаресте, непременно откроется дяде, все объяснит. А с подобными мыслями дело уже значительно продвинулось вперед. Как всегда в таких ситуациях, сюда примешалось еще и внешнее. Шеф Ласло, старый Месарош, буквально прожужжал ему уши, что он, мол, должен поскорее уладить то и это, чтобы иметь возможность уехать на несколько дней к дяде в Бухарест. Но разумеется, Месарош имел в виду не личные дела Ласло (о которых он вряд ли знал), а использование родственных связей в интересах фирмы. Следовало достичь договоренности с фирмой «Гольвицер и Путник», учитывая своего рода специализацию обеих фирм, дабы не стоять друг у друга на дороге в том, что касается сбыта некоторых мелких агрегатов. Если уж жизнь захочет, все устремляется в одну сторону, в данном случае — в Бухарест.

Но Марго сдалась, она готова была пригласить Дональда к чаю. И это с ведома Ласло и при поддержке Гергейфи, который считал желательным подкладывать мягкую светскую перину под деловые связи. В то утро Путник извинился перед Дональдом — с этой целью он специально позвонил Дональду в «Британию» — за то, что из-за неизбежной встречи с крупным заказчиком, увы, никак не сможет быть вечером дома. Встреча действительно должна была состояться, хоть и не так неизбежно. Но может быть, он уже понял Тибора, без слов разумеется.

Вскоре после пяти, покончив с делами, Путник встретился с Гергейфи в том самом кафе на проспекте Андраши, где Тибор недавно, возвращаясь от памятника безымянному летописцу, с помощью черного кофе прогнал дух вина.

Они служили в разных фирмах, эти двое, Тибор и Ласло — здесь нелишне об этом напомнить, — хотя и относились к la même branche (обе фирмы состояли в коммерческих отношениях с фирмой «Клейтон и Пауэрс»). Однако они постоянно поддерживали контакт, не в ущерб себе, разумеется, но и не в ущерб своим фирмам. Будучи в курсе дела, они распределяли заказы по обеим фирмам. Так, Мошон оказался в ведении фирмы Гергейфи, конечно, не без ответной услуги. Для этого теперь потребовался только что составленный основной каталог фирмы «Месарош и Гаудингер» (так называлась фирма, где служил Ласло), и эта книга уже лежала в его квартире на улице Лигети.

Гергейфи, которому не терпелось поскорее вознаградить себя за Мошон и которому сегодня предоставлялась возможность передать каталог дальше, сказал:

— Позвони домой и вели Яношу доставить каталог сюда.

И тут Тибор узнал, что лакей и кухарка сегодня отпущены, а чай должна подавать горничная. Сохраняя полное спокойствие, он недрогнувшей рукой ухватился за эту уникальную возможность и как бы между прочим сказал:

— Берн такси, поезжай домой, приличия ради посиди четверть часа за столом, побеседуй с англичанином, потом хватай книжицу и скорее сюда. Я жду. Но ни в коем случае не уходи сразу. Скажи, что освободился на полчаса, чтобы хоть поздороваться с ним.

Больше ничего, и даже это немногое сказано было вскользь. Можно добавить, что Гергейфи не только точно уловил ситуацию, а охватил мысленно всю ее, целиком (весьма квалифицированное восприятие). Он уже чувствовал нерешительность Путника, чувствовал ее как медленно натягивающуюся тетиву, ощущал, как у Ласло все уже сосредоточилось на кончике стрелы, чтобы в следующую секунду выстрелить, и Тибор уже знал, в какую сторону: в сторону решения.

Больше ничего, ни единого слова. Тибор взял со столика газету и спрятался за ней. Наконец-то Путник окликнул проходившего кельнера, чтобы расплатиться, но тот пробежал мимо.

— Не стоит задерживаться, я заплачу, — сказал Гергейфи из-за газетного листа.

Ласло встал, взял шляпу и, ничего не сказав, ушел. Теперь Гергейфи опустил «Пешти Хирлап» и посмотрел ему вслед. И в эту минуту Путник показался ему вагончиком, который он сам пустил по заранее проложенным рельсам.

* * *

Хвостик, об этом следует сказать, и это ни в коей мере не умаляет его заслуг, ставил на Марго. Что было ему известно? Ничего. Должно быть, его обманывала ее внешность.

Так же как и доктора Харбаха, который, хотя и обручился с Ирмой, на многое смотрел как сторонний наблюдатель. Они беседовали в номере Хвостика в «Британии» и пили ледяной шеррикоблер, напиток, тогда вошедший в моду, но сегодня на континенте вытесненный куда более крепкими напитками.

— К сожалению, у меня есть опыт, я знаю такие ситуации, как у мистера Дональда, — сказал Харбах. (Чего только не случается со сторонними наблюдателями!) — Он, как поезд, неизбежно движется по своим рельсам, но можно добиться, чтобы он сошел с рельсов, хотя это и связано с риском. Я хотел бы добавить, что подобное состояние возможно купировать лишь таким образом.

Из этого мы заключаем, что они уже и раньше беседовали о Дональде. К тому же здесь, в чужом воздухе, ослабли путы секретности. Вероятно, Харбах знал уже не только о Монике, но и Клейтоне-старшем. Иначе Хвостик вряд ли сумел бы растолковать ему суть дела.

— Вы, господин доктор, в счастье думаете о несчастном, мне это очень импонирует, — сказал Хвостик.

Здесь по первым же словам этого признания можно судить, что наш сморчок за эти десятилетия в известной мере помолодел душой. Это был голос уже не из Адамова переулка.

— Да, я счастлив, — простодушно признался доктор Харбах.

— У вас есть для этого все основания. Такие девушки, как фройляйн Ирма Руссов, ваша невеста, выходят замуж, так сказать, в два счета, если позволяют все прочие обстоятельства. И для вас это счастливый случай. Вы будете с ней, как мне кажется, еще очень, очень счастливы. Только став вашей женой, она обретет истинный блеск. Поверьте мне. Я это чувствую. Вы сделали правильный выбор.

— Да, — сказал Харбах, — я тоже в это верю.

Они подняли бокалы и выпили за здоровье Ирмы. Еще три недели назад они не были знакомы, никогда друг о друге не слышали. Хвостику смутно мерещилось, что в этом путешествии ему больше откроется, чем он полагал и планировал прежде. Оно, это путешествие, было захватывающим и всеобъемлющим миром, замкнутым со всех сторон. На мгновение он увидел сейчас Дональда и самого себя идущими мимо церкви св. Павла из кабачка Марии Грюндлинг. Тогда с Дональдом творилось то же, что и сегодня. И тем не менее сейчас все кажется в корне переменившимся.

* * *

Гергейфи прождал в кафе почти час. Потом еще раз глянул на часы, удовлетворенно кивнул и крикнул:

— Счет!

Каталог он сегодня уже не получит. Но в главном все, по-видимому, шло, как ему хотелось.

Теперь пора было встретиться с малюткой. На сей раз он не намеревался ждать ее у себя на квартире. Времени было в обрез, а Тибор в подобных случаях не выносил спешки, Марика еще вчера сказала по телефону, что ей нелегко будет вырваться, так как барыня кого-то ждет к чаю. Может быть, попозднее. Когда подаст чай. Но на целый вечер ей наверняка не удастся освободиться.

— Ты сегодня ничего ей не говори. Только завтра. Как подашь чай, спроси, нельзя ли тебе отлучиться на два часа, здесь, мол, проездом твой брат, у него пересадка в Будапеште. Поняла? Вечером ты вернешься вовремя, это я тебе гарантирую. Итак, если ты хочешь встретиться, приходи в маленькое кафе возле площади Эржебет. Ты меня подождешь или я тебя, будет зависеть от того, кто из нас раньше явится. Мне едва ли удастся прийти минута в минуту. Значит, около шести. Мне необходимо тебя завтра увидеть.

Конечно, она уже сидит там. Он взял такси и через десять минут, захватив Марику (она ждала в кафе больше получаса), поехал к кабачку, что за Швабенбергом. Там было безопасно. Туда никто не ездил.

Ничего особенного Тибор не узнал. Пришел англичанин. Он был и раньше, на званом ужине. Хорошие чаевые. Подав чай, она тихонько изложила свою просьбу. Барыня рассердилась, и даже очень, она-то свою барыню знает! «Это уж слишком!» — сказала барыня, потому что сегодня отпросилась и кухарка, и Янош, лакей. Но при госте она мало что могла сказать. Только: «Смотри, не задерживайся. К восьми изволь вернуться».

Вот и хорошо. Дело было сделано.

Теперь Тибор мог перейти к тому, что, собственно, и побудило его вчера так настаивать на свидании с Марикой.

О Гергейфи можно было бы сказать, что страсти вполне разумно управляют им. Здесь, в этом месте, как бы спадала завеса с его причудливых вкусов, о которых однажды уже упоминалось. Со вчерашнего дня он сгорал от нетерпения хотя бы поговорить об этом с Марикой (все остальное было готово). Ждать до воскресенья, до ее выходного дня, казалось ему невыносимым. После этого он уезжает в Мошон. Если он уже теперь ее подготовит, то в воскресенье в его квартире все пройдет легко и просто, тем больше будет удовольствие.

Итак, он спросил Марику, носила ли она когда-нибудь венгерский национальный костюм, такой, как носят в деревнях на Тисе.

— Кто же так ходит в городе? — удивилась она. — Там они, по-моему, носят сапоги.

— Конечно! — воскликнул он. — Только сапоги!

Тут мы, пожалуй, заткнем уши. Эти сапоги уже очень акцентируются. В ходе повествования нам не раз встречались сапоги. Например, гусарские сапожки Феверль в Мошоне. Далее краткое упоминание о сапогах госпожи фон Вукович. И сапоги автора (в связи с верзилой). Но с этими сапогами связаны особые обстоятельства. Фини, как и прежде, все повторяет Феверль: «Очень красивые сапоги…» (мы уж в прошлый раз об этом упоминали), а у Гергейфи это звучало решительнее: «Только в сапогах». И он во что бы то ни стало добьется этого от своей Марики.

Короче говоря: сельский вкус. Может быть, именно это и влекло его в Мошон. Там наверняка немало девчонок в сапогах (старуха Феверль теперь, конечно, не в счет). Странно, однако, как у этого Гергейфи заботы о друге, интересы фирмы и личные склонности увязывались в один узел. Одаренный человек.

И как одаренный человек он правильно взялся за дело, начав в уголке сада за зеленым крашеным столом шушукаться с малюткой Марикой. До чего же здорово она будет выглядеть в таком костюме! Красавица с пшеничными волосами! Он уже заказал для нее такой костюм. В субботу она сможет его примерить; портниха принесет его, почти готовый, к нему на квартиру, чтобы подогнать по ее фигуре. Из обувного магазина принесут сапоги для ее крохотной ножки (ножка была не такой уж крохотной!), он уже договорился с хозяином магазина, что в субботу к вечеру кто-нибудь оттуда придет, наверное старшая продавщица (хорошие чаевые). Вероятно, можно было бы и так подобрать пару. Но тут надо делать по специальному заказу. Из-за ее крохотной ножки. Такие маленькие номера не всегда есть на складе…

Так он продвигался к цели, шепча, поглаживая, льстя ей. Почему, собственно, ей не доставить ему удовольствие? Он был очаровательным любовником, этот Тибор. И к тому же щедрым.

В субботу, попозже, она сможет прийти на часок на примерку. В субботу и воскресенье Янош будет дома, так как у него сегодня выходной. Всегда берет выходной вместе с кухаркой.

— Он с ней гуляет.

— А в воскресенье у меня на улице Дёрбентеи ты будешь красоваться в своем роскошном наряде! — воскликнул Гергейфи и поднял стакан с красным «Пекарем». — Пью за твою красоту.

— А что мы будем делать, когда я надену этот костюм? Чардаш плясать? А для себя ты припас сапоги?

— «Чардаш плясать» — можешь назвать это так. Но мне сапоги не понадобятся.

Они смеялись и пили. В саду было почти пусто. Только один какой-то человек вошел и сел поодаль, спиной к нашей парочке. Лучи вечернего солнца пробились сквозь листву и осветили ветхую стену дома.

* * *

В этот вечер Иллек, смотритель музея, ждал напрасно. Если она приходила, то всегда примерно за час до закрытия, в это время хранитель и директор музея, пожилой господин, читавший в университете лекции по археологии, всегда уже уходил. Никогда не было известно, придет ли она. Никаких назначенных свиданий, ни здесь, ни где-нибудь в другом месте. Он не знал ни имени ее, ни адреса. Она велела ему называть себя Мими. При этом предполагалось, что она в любое время может попросту не явиться, что любое ее пребывание здесь может оказаться последним.

Вот так и жил Иллек. В сущности, он всегда так жил, никогда ничем не владея. Вырос в сиротском приюте. Изучил ремесло канатчика. Отслужив положенный срок в армии, остался на сверхсрочную службу в качестве унтер-офицера. Он, как это называлось в Австрии и вообще у армейских, был «сертификатистом» — пользовался правом на гражданское обеспечение. Выдержал экзамен на средний чин. Затем стал служителем в музее. Все еще молодой человек, ему не было и тридцати пяти.

Однажды он пережил нечто великое, хотя сам не мог бы сказать, что же в том было великого и в чем величие заключалось. В тактических учениях под Капошваром участвовало несколько пехотных батальонов и эскадронов гусар в красных ментиках, да еще один драгунский полк, то есть все сухопутные войска, и, разумеется, артиллерия. Драгунский полк по приказу бросился в атаку и почти целиком «погиб»: именно так объясняли посредники это весьма недвусмысленное положение. Итак, приказ подниматься в атаку, который получил полк, был бессмыслен, и тот, кто его отдал, вынужден был вскоре выйти в отставку.

Все это стало известно лишь задним числом. А тогда… когда полк, тот, что был обречен на гибель (уже седьмой по счету), показался вдали, широко развернув свой фронт, так как в село входил эскадрон за эскадроном, фельдфебель Иллек лежал во фланкирующей стрелковой цепи батальона, поджидавшего здесь всадников, без единого выстрела, покуда кавалерия не попадет под перекрестный огонь. И лишь тогда раздались пронзительные свистки — Иллек тоже свистел — и застрочили пулеметы, непрерывный огонь.

То, что Иллек счел великим, произошло еще раньше. День был пасмурный, теплый, с темными, низко нависшими тучами. От сухой и пыльной земли при движении около двух тысяч всадников вздымались густые клубы пыли и нависали совсем как тучи, и тут, когда раздался сигнал перейти на рысь, а вскоре и в галоп, земля загудела под копытами коней. Из темной тучи быстро приближающегося драгунского полка вырывались звуковые сигналы, точно молнии из грозовой тучи. Несколько мгновений спустя открыла стрельбу пехота — и тут же все смолкло. Кавалерия была остановлена и выведена из игры.

Что же здесь было великого? Здесь Иллек пережил мнимую гибель драгунского полка, гигантской черной тучей возникшего на горизонте, точно гибель отдельного существа, которым для него стал этот полк, существа сверхмощного, нашедшего здесь свое крушение и свой конец, к чему он, Иллек, свистком передав дальше по цепи сигнал, тоже, так сказать, приложил руку.

Он сразу же ощутил глубокую острую боль и ощущал ее и доныне и, вспоминая об этом, только головой качал.

А ведь то были всего лишь маневры.

И все же.

Она не пришла. Иллек обошел все залы, внимательно осмотрел. Потом тщательно запер все замки. Неподалеку, в маленьком старом домишке, жил ночной сторож, охранявший, помимо музея, еще и другие близлежащие здания. Иллек попросил его приглядеть за музеем. Они частенько так друг друга подменяли. Затем он вернулся, мимо музея направился к кабачку и сел на свежем воздухе под деревьями.

Здесь было очень приятно, «красивая местность», как принято говорить; постепенно она превратилась в обширный, застроенный редкими виллами фешенебельный квартал. Иллек почти никогда не бывал в городе, разве что по служебным поручениям директора музея. Еду ему приносила жена ночного сторожа (она же убирала у него), или он сам приходил за едой к ней на кухню. Его не угнетала тяжелая работа, деда и волнения разного рода. Если в музее скапливалось много бумаг, он занимался ими точно так, как велел ему директор, писал письма своим педантическим унтер-офицерским почерком; иностранные слова и латинские выражения директор аккуратно и разборчиво выписывал для Иллека на отдельном листочке. Пишущей машинки в музее не было. Ответы на мольбы о той или иной научной справке на английском, немецком или французском языках господин директор писал собственноручно.

Человек, выросший в сиротском приюте, как правило, и в дальнейшем живет без семьи, что на добрых восемьдесят процентов сокращает самую бесплодную на свете переписку, а именно семейную. Иллек почти никогда не писал и не получал писем. При этом был вполне способен аккуратно подшивать и составлять официальные письма. Но это не входило в его канцелярские обязанности, да и повода не было.

Так мало-помалу нашему взору открывается тихая заводь, в которую попал наш бывший унтер-офицер и где он уже довольно долго прожил, до того дня как в этой заводи появился и бросил якорь роскошный корабль, сверкающий огнями и пестрящий вымпелами, Марго Путник.

Только жизнь, притерпевшаяся к истинной пустоте, может вдруг забурлить от такого ее наполнения.

* * *

Перед кабачком Иллек заметил такси, а в саду — парочку, забившуюся в угол, но тотчас же отвел взгляд, как всякий порядочный человек, когда он видит любовников, и выбрал себе место поодаль.

Она не пришла. Обычно она не часто бывала здесь, между двумя ее появлениями иной раз проходило восемь дней, а то и две недели. Порою, хотя это бывало редко, она являлась несколько дней подряд. Всякий раз ее появление было для Иллека случаем, который мог произойти только сегодня, сейчас и при особо счастливых обстоятельствах. Это как бы зависело от него. Если он смирялся с ее отсутствием, если уже не ждал ее в маленьком вестибюле музея, а медленно прохаживался по залам и ничуть не сердился на посетителей, которые еще торчали там, — тогда она внезапно и ярко возникала в уголке. Он не смел заговорить с ней. Только кланялся, отходил в сторону, и она проходила мимо него. Потом он шагал из зала в зал, крича: «Господа, музей закрывается!», она выходила последней и, когда уже все посетители покидали здание музея, проскальзывала в его комнатушку; здесь он уже мог ее обнять. Всякий раз это бывал миг чудовищнейшего волнения, когда она последней спускалась с лестницы, что вела наверх (где были и римские статуэтки), в светлый зал со вделанными в стены античными каменными плитами, на которых были выбиты легенды, и, слегка помедлив там, если никого уже больше не было, направлялась к его двери.

Когда сейчас он сидел в кабачке и перед ним стояло вино, такие видения его уже не посещали. Как он ждал ее сегодня, даже стоял у ворот, весь как бы вытянувшись ей навстречу. Но ее все равно не было. Сейчас Иллек вновь обрел свою покладистость и послушание — на этом приглушенном фоне разыгрывалась вся его жизнь, и теперь этот фон вновь успокоительно покачивался, точно занавес, который Мими спокойно и неумолимо отдернула перед ним.

Но перед занавесом что-то осталось лежать. Маленький серый предмет, на первый взгляд его можно было принять за подкову, но то была не подкова, а стоптанный каблук от сапога. Он валялся неподалеку от места, где Иллеку представилось то незабываемое великое зрелище — гибель драгунского полка под Капошваром. Каблук лежал на проселочной дороге, пыль над которой напоминала вытянутое в длину твердое тело (поэтому-то каблук и: показался на первый взгляд подковой) — оттого, что войска, орудия и обозы после учений растянулись в бесконечную походную колонну. Каблук лежал слева в дорожной пыли, и вот уже все прошли мимо.

Этим каблуком был сам Иллек. Он лежал слева в дорожной пыли, и все уже прошли мимо. Но он остался лежать. С внезапной настойчивостью и все исключающей силой убеждения (на которую образованный человек в подобном случае, возможно, вообще не был бы способен) вычеканил Иллек картину всей своей жизни и лишь потом заметил, что это ручьем текущие слезы сделали соленым и горьким вино у него в стакане. О, никакой ненависти к даме! Лишь сетование из-за вынесенного себе не в меру сурового приговора!

Он услышал, как отъехала машина. Теперь он был один в маленьком саду кабачка.

* * *

Дональд, к досаде Марго, отлично понял то, что она тихо и быстро сказала по-венгерски своей горничной, и насчет кухарки и лакея Яноша тоже. Примерно через пятнадцать минут, едва он услышал, как захлопнулась входная дверь, для Дональда настал великий миг его активности.

Марго смотрела на него сверху вниз, когда он опустился перед ней на колени на толстом персидском ковре (вся квартира была устлана такими коврами) и принялся покрывать поцелуями ее обнаженные руки, начиная от запястья и выше.

Она не отняла у него руку, а сама отдалась во власть своей почти абсолютной, окружающей ее со всех сторон, отделяющей от всех и вся холодности, в кольце которой покоились ее ненависть и презрение. Ибо это было уже чересчур: ничего не ведающий, невесть откуда явившийся английский верзила — она давно уже догадалась, что он от чего-то удрал, — сразу же домогается ее, при первой удобной возможности хочет добиться ее, ее, которую сегодня оставили буквально все (даже прислуга!). Ощущение покинутости и одиночества, ясное сознание того, что она не может даже намекнуть англичанину на то, что с ней творится, все это придавало ей осторожности и укрепляло ее позицию. Когда он начал целовать ее ноги, от щиколоток и выше, она решила его уничтожить и принялась за дело.

Она перебирала пальцами его волосы, затем даже нагнулась и поцеловала в голову. Это далось ей без труда, ибо Дональд ей нравился. Лишь на секунду мелькнула у нее мысль, что здесь она так же могла бы захватить лидерство, как и с Иллеком, но тут же перед этим намерением выросла стена невозможности. Она вдыхала запах его светлых волос, мягких, ухоженных, пахнувших чем-то горьким. Но эта благосклонность оставалась как бы внизу, у подножия горы, совсем как Дональд, лежащий у ее ног, она не в состоянии была достичь той ледяной вершины своей ярости, ярости против каждого, против всех — против Ласло, Гергейфи, лакея Яноша, кухарки, горничной Марики. Всем им, вместе взятым, готовилась она нанести удар. Ее травили, теснили, навязали ей этого англичанина, и в последний момент все бросили ее на произвол судьбы. Теперь она им ответит.

Она поднялась, взяла Дональда под руку и сказала по-французски:

— Пойдем, пойдем со мной.

Марго вывела его из большой гостиной, что граничила с прихожей, и повела в глубь квартиры, через столовую, повсюду закрывая за собой высокие двери; вошла с ним в маленькую гостиную и тут оставила стоять возле белой лакированной двери, кротко улыбнулась Дональду и сказала:

— Я тебя позову.

Быстро поцеловала его в щеку и скрылась.

Теперь он наконец все понял. Даже то, что однажды должен был войти в такие же точно двери, вместо того чтобы вслушиваться в дождь. Но сейчас он не станет уклоняться. Только это ему и оставалось. Он был у цели. Он обнаружил себя у цели, стоящим прислонясь к дверному косяку, а впереди несказанное. Настойчиво домогаясь ее, он не посмел даже подумать об этом. Теперь он был у цели.

Загрузка...