Позади дома по границе сада проходила одна из немногих имевшихся здесь дорожек, не посыпанная гравием, а поросшая травой, но широкая, с часто посаженными по обеим сторонам молодыми деревьями, между которыми буйно разросся кустарник, — одичавшая часть сада позади ухоженного, подстриженного газона. Все было оставлено как есть. Рита Бахлер, ее брат доктор Эптингер и Хвостик направились туда, дабы исследовать одичавшее место, медленно двигаясь по заросшей травой дорожке под сводом молодой листвы.

На Хвостика госпожа Рита Бахлер произвела совсем иное впечатление, нежели когда-то производила на нас (запах огуречного салата). С первой секунды и с самого первого взгляда на ее лицо он уловил, что она находится в таком же положении, в каком однажды находился и он и привкус которого он вдруг как бы вновь ощутил на языке. С реальностью присутствия госпожи Бахлер, конечно, нельзя было не считаться. И оно имело для Хвостика особую утонченную привлекательность. Как будто он подошел к окну и смотрит в голубую даль. Доктор Эптингер со все возраставшей в последние годы старческой болтливостью вскоре уже сообщил Рите и Хвостику, что он, Хвостик, в свое время переехал в ее, Ритину, квартиру и так далее, но эта цепь фактов ни в коей мере не могла служить объяснением того, что Хвостик ощущал и по сю пору, можно даже сказать, старался ощутить. Но ему это не удавалось; он не в состоянии был охватить разумом ту синеву, что его переполняла и все-таки ускользала от него.

По затененной дорожке они дошли до места, где она обрывалась, упершись в проволочную сетку, и повернули обратно; вокруг них были еще по-весеннему нежно-зеленая листва и растения, чей почти уже чрезмерный аромат скопился здесь, в застоявшемся воздухе. Так с наступлением настоящей весны начинал благоухать весь Пратер, а листва мало-помалу становилась темнее и полнокровнее.

* * *

Зденко бродил по коротко подстриженному газону. Ему нравились такие сады, не то что у родственников его матери в Лайинце, где никому даже в голову бы не пришло сойти с посыпанной гравием дорожки между клумбами и боскетами. Здесь их не было и в помине. Здесь можно было бродить по всему саду, словно это не сад, а устланная коврами анфилада комнат.

Разумеется, он тотчас же узнал Монику, которую видел в тот достопамятный вечер своего визита к Фрелингеру в кафе «Неженка». Теперь ему было известно, что в кафе ее дожидался младший из двух англичан, то есть сын, Дональд. Это открытие оставило его абсолютно равнодушным, так же как и сама Моника. С тех пор как он увидел госпожу Харбах, он понял, что Генриетте может найтись замена, так же как и госпоже Харбах в свою очередь тоже, и что она и, конечно же, Моника живут в неколебимом заблуждении, будто они незаменимы, оттого что для кого-то на них сошелся клином свет. Он решил больше на эту удочку не попадаться. Если ему теперь, после Генриетты, могла понравиться госпожа Харбах, значит, со всякого рода неповторимостью покончено раз и навсегда.

Так весьма примечательным способом он вновь избавился от госпожи Харбах, которая только что величественно проследовала мимо в окружении небольшой эскадрильи гимназистов. Ее важный супруг остался в шезлонге, за бутылкой шампанского.

Между тем юный господин фон Кламтач, несмотря на все разочарования, не без пользы для себя бродил по зеленому ковру газона и наслаждался своим превосходством над только что виденной эскадрильей, превосходством этим он обязан был не приключению с госпожой Фрелингер, а этому нынешнему, собственно, и не бывшему, с госпожой Харбах.

Таким вот образом он в конце концов и пришел к истинному наслаждению синим небом и зеленой травой, а заодно и шампанским.

* * *

Там, где газон не был подстрижен, и позади дома — возле самых зарослей кустарника — трава уже высоко вымахала. Там сейчас прогуливались Моника и Милонич, который был от нее в восхищении, как, впрочем, и все мужчины здесь (гимназисты, за исключением Зденко, не осмеливались даже приблизиться к ней, они только украдкой поглядывали на нее, когда она хохотала вместе с сестрами Харбах).

До этого Мило беседовал с Харбахами (они, по-видимому, были хорошо знакомы с элегантным доктором Бахлером — давние его пациенты, как выяснилось из разговора). Он держался так, будто ищет общества столь богатых людей лишь из своего рода безобидной продажности, берущей начало в его профессии. (Или как раз благодаря ей он и пришел к этой профессии?) Гость есть гость — это скажет любой ресторатор и каждому предоставит быть самим собой (если тот, конечно, не слишком расскандалится). Но те, кто работает в отелях, уже научились различать клиентов, сразу видят, что крупный промышленник из Вены вполне соответствует требованиям первоклассного белградского отеля. Поэтому он строил глазки и мамаше Харбах, а она приветливо на это отвечала, хотя Мило был уже отнюдь не юноша; таких она больше всего любила впрягать в свою внушительную триумфальную колесницу. Однако, только что прогуливаясь по саду, окруженная, невзирая на пренебрежение дочерей, стайкой гимназистов, она скорее напоминала флагманский корабль в сопровождении посыльных судов.

Сейчас Мило шел рядом с Моникой. Это было уже серьезнее. К ним подошел Дональд, держа трубку в руках. Он сделал знак Брубеку, и тот явился с подносом, на котором стояли бокалы. Милонич был дерзок на язык благодаря своим способностям или образованности, а может, тому и другому, вместе взятому. В тот миг, когда звякнули бокалы — возможно, оттого, что Моника, коснувшись своим бокалом бокала Дональда, тут же отдернула руку, — он сразу почувствовал, что здесь существуют какие-то ему неведомые обстоятельства, что здесь соприсутствует какое-то прошлое, объединяющее этих двоих. Когда Роберт с бокалом в руке весело направился через газон к стоявшей возле кустарника маленькой группе и чокнулся с Моникой, Мило в основном уже обо всем догадался.

«Что-то все время происходит», — сказал однажды венский кельнер в Оттакринге, когда кого-то только что закололи ножом. В сущности, Милонич ничего другого и не предполагал. На лице Моники — теперь он уже незаметно наблюдал за нею — отразилась растерянность и упрямство. Мимо прошел Хвостик.

— Господин директор! — крикнула Моника. — Идите к нам!

На этот раз Роберт подозвал Брубека. И по тому, как старина Пени чокался с Клейтонами, сразу можно было понять, что здесь все идет как надо.

* * *

В ее нынешнем состоянии, когда она буквально разрывалась на части и внезапно прониклась глубочайшим недоверием ко всем и вся — так собственная ее неуверенность, точно дыхание, туманило смотровое окошко души, — Хвостик показался ей наилучшим выходом из положения. Весь вечер она опиралась на него гораздо больше, чем сама это сознавала — но кое-что она все-таки сознавала, — и, когда все стали расходиться, ей представилось просто невозможным сразу же его потерять. Такие вещи, для которых, так сказать, дорога проложена много раньше, чем могут заподозрить садящиеся теперь в вагон пассажиры, случаются сплошь и рядом. Так и здесь все катилось как по рельсам. Хвостик рядом с Моникой шагал по Принценалле; другие шли кто впереди них, кто сзади. Гимназисты уже исчезли. Эптингеры тоже. Оставшиеся взрослые и Харбахи вместе с дочерьми рассаживались по машинам. Моника оставила машину возле кафе «Неженка». Шофер дожидался ее в кафе. Сейчас они вдвоем направлялись туда. Все общество осталось уже далеко позади. Прибыли, подумала Моника; она с удовольствием прошлась бы еще по прекрасному свежему воздуху в сторону Пратера. Она вошла в кафе — Хвостик остался ждать ее снаружи — и сказала шоферу, что он может поужинать в расположенном напротив отличном трактире (как нам известно из биографии Хвостика, он называется «Уршютц»), а потом они вновь встретятся в кафе. Затем она и Хвостик пошли той же дорогой, по которой пришли сюда, только в обратном направлении, в сторону Пратера.

Тем временем стемнело. То, как ловко они оторвались от остального общества, в котором провели вечер, эта прогулка сейчас в обратном направлении (а он ведь собирался только проводить ее до машины) — все придавало их совместному пребыванию нечто самостоятельное, независимое от только что окончившегося светского вечера. Скорее было похоже, что они заранее договорились об этой прогулке. На мосту, посмотрев вверх по течению канала между столбиками решетчатой ограды — они шли по правой стороне моста — приблизительно в том направлении, где жил доктор Эптингер (который давно уже был дома), Хвостик заглянул в большое, еще распахнутое настежь голубое окно неба, которое мало-помалу затягивалось чернотой. Перейдя мост, они пошли по широкой улице, пересекли Принценалле (слева находилась вилла Клейтонов, теперь здесь независимость их предприятия стала абсолютно очевидной) и последовали за трамваем, который ходил на лоно природы по довольно высокой насыпи, а следовательно, уже не был трамваем. Он шел за решеткой, слева от дороги.

Уединения здесь не было. Люди, воспользовавшись прекрасным вечером, валом валили в Пратер или из Пратера. Моника пожалела, что сегодня суббота и все уже открытые ресторанчики Пратера наверняка переполнены (Хвостик предложил где-нибудь поужинать). Она сказала, что это было бы прекрасно, но она боится большого скопления народа. Если бы можно было посидеть вдвоем! В уединении. Сейчас она ищет уединения. Сегодняшний вечер был для нее, пожалуй, слишком многолюден. Он простодушнейшим образом спросил только потому, что любым путем хотел угодить ей, — не соблаговолит ли она после этой прогулки зайти к нему перекусить, для него это была бы великая честь. Он ведь живет поблизости.

— Так мы и сделаем, господин директор! — сразу согласилась она. — А у вас дома есть что-нибудь съестное?

— О да, — ответил он, — все необходимое. (Венидопплерша, став еще старше и еще зауряднее, если такое вообще возможно, делала для него покупки.)

Пратер еще не полностью очнулся от зимней спячки, еще не бурлил, как в жаркие летние дни, когда в открытых кафе у Главной аллеи играли военные оркестры, хорошо слышные тем, кто стоял за оградой, а по проезжей части двигалась вереница экипажей и фиакров. Автомобили в те времена, пятьдесят лет назад, туда вообще не допускались. Пешеходов все прибывало и прибывало, а из балаганов Пратера доносились органные звуки карусели, над купами деревьев уже возникло некое подобие того молочного светового тумана, который в разгар сезона даже затмевает звезды. Они прогуливались вдоль аллеи и вновь сошли с нее возле горы, производящей странно ненатуральное впечатление, которую называли Константинов холм. Наверху было темно, ресторан еще не открылся. Сейчас проводником был Хвостик, так как Монике многое здесь казалось незнакомым; между домами они вышли обратно к Дунайскому каналу, много выше моста, почти там, где жил дядя Моники, доктор Эптингер.

Здесь ходил канатный паром через канал, и он все еще работал, несмотря на наступившую темноту. Горел одинокий фонарь. По лестнице они спустились к воде.

Спускаясь по этим ступеням, выбываешь из взаимозависимости улиц и твердой земли, да, уже одним тем, что хочешь переехать через поток, тем, что направляешь свои стопы к береговому откосу. Хвостик, который вот уже долгие годы частенько пользовался этим паромом, когда хотел попасть в Пратер, до сих пор всякий раз воспринимал это именно так, хотя и в сокращенном варианте — из-за частого повторения.

Внизу несколько человек уже ожидали на маленькой пристани, этой пристанью служил стоящий на якоре понтон. Канал здесь рассекает городской пейзаж, вместе с ним в него врывается даль, из которой течет канал, образуя во тьме дугу редких фонарей. Когда паром причалил к берегу и его немногочисленные пассажиры ушли, нашей паре оставалось только спуститься на три ступеньки в глубь судна и заплатить десять геллеров. И вот уже паром опять отчалил, зазор между ним и причалом стал шире, паромщик, стоя на корме, с помощью руля слегка регулировал ход. Канатный шкив, бежавший по натянутому через канал тросу, сейчас не был виден. Стремительно текущая вода была совсем близко. И вот они уже на другом берегу.

Они спустились по сходням, прошли по пристани и вышли в переулок, почти вертикально сбегавший к каналу. Здесь все было застроено. И напротив углового дома, где жил Хвостик, вытянулся ряд новых зданий (вид на Пратер теперь был закрыт). Входную дверь еще не запирали. Венидопплершу мы игнорируем. Возможно, она, по своему обыкновению, уже заглянула в глазок. Пусть ее.

Моника чувствовала себя легко, приятно и спокойно. Этот вечер как бы приподнял ее над самою собой. Она не понимала, каким ветром ее сюда занесло (на сей раз это был полный штиль по имени Дональд). Вновь и вновь перед нею возникал портрет Роберта, да, она сама была как бы в глубине этого портрета и тем самым отдалялась от всего, что угнетало и подавляло ее в эти последние недели. Теперь, казалось, с этим покончено, и все объясняется незначительным заблуждением, в котором она так долго пребывала. Это было как пробуждение от тягучего сна — тебе снится, что ты находишься в замкнутом пространстве, не имеющем выхода. И все-таки — когда она так проснулась здесь, теперь — Хвостик по-прежнему остался для нее поддержкой, от которой она не желала отказываться.

Он тем временем торопливо орудовал на кухне — а Моника сидела в той задней комнате, где старый дамский письменный столик соседствовал со все еще новой с виду мебелью от «Портуа в Фикса», — и через десять минут импровизированный ужин был уже на столе, сардины, белый хлеб, масло — что держит в доме старый холостяк?! — и открытая бутылка бордо.

Для Хвостика эта ситуация со всеми ее частностями была как некий успокаивающе блестящий предмет, вроде маленькой элегантной серебряной корзиночки, которая сейчас со сладостями стояла на столе (подарок Мило, а Венидопплерша постоянно начищала ее до блеска). Комната была освещена по-новому, доселе незнакомый ему мощный осветительный прибор сиял в его маленькой квартире, да, это был парадоксальный восход солнца сразу после заката. Но все это он переживал без того досадного и прискорбного иронического взгляда на себя со стороны, и это уже само по себе было чем-то чрезвычайным.

Итак, все происходило как бы над ним и так им и воспринималось. Моника же с самого начала, и теперь в этой обстановке особенно, прониклась доверием к Хвостику. Это свидетельствовало о ее здоровом инстинкте. Ибо здесь на нее взирали как на сошедшую с неба звезду, с изумленным благоговением, и наш старина Пепи кружил вокруг этой звезды, как едва различимый, почти темный спутник. И мило прислуживал ей, а она с аппетитом ела. Один раз, повернувшись к нему в профиль, она на секунду напомнила Хвостику кого-то, кого он некогда, очень давно, знал, но это было так бесконечно далеко, а ему не хотелось ничего приближать. Теперь ему показалось, что в ней есть что-то французское (или то, что он понимал под французским). Может быть, это брало начало в Швейцарии, где Моника воспитывалась. Она рассказывала о Швейцарии. Короче говоря, он наслаждался ее присутствием, он был свидетелем ее присутствия и своего собственного тоже. В этом возрасте перед нами, а уже не перед библейскими свиньями жизнь мечет свой бисер. Нет, мы отчетливо видим, как катятся бисеринки, так бильярдист следит за блестящим шаром на сукне, зеленом, как луг, в спертом воздухе излюбленного, но весьма заурядного кафе.

Мы знаем скромные привычки Хвостика в той, обращенной не к нам стороне жизни, мы однажды уже повернули ее к себе. Сейчас ему, так сказать, с неба на колени упала звезда, а это случается сравнительно редко, с иными и вовсе никогда; и она тоже, чувствуя себя утешенной, с доверием отнеслась к исключительности этого плавучего острова в потоке времени, острова, который ни к чему ее не обязывал, где не надо упрямо биться в будущее головой, раскалывающейся от разных вопросов, более того, можно остаться в настоящем, в состоянии райской невинности, как на одном из тех счастливых островов в южных морях. А разве не была она спасена от кораблекрушения, оставаясь между прежней и вновь начинавшейся жизнью, свободная от этих обеих жизней для невинного настоящего? Ибо чистое настоящее с его приятной поверхностью, без забот, без оглядок, лишено обязательств и угроз, и там, где нам это удается, мы в самом деле возвращаемся в нашу детскую. Увидев в спальне Хвостика белый вращающийся столик на одной ножке, она засмеялась и сказала:

— Такой же стоит в кабинете у моего папы. Как ночной столик он действительно очень мил.

Но Хвостик ничего на это не ответил (хотя мог бы ответить). Он обнял свою звезду, которая теперь светилась белым сиянием.

* * *

Наш старина Пепи по-прежнему пребывал в благоговении перед однажды зашедшей к нему стройной богиней, чей повторный визит он считал абсолютно невозможным и который действительно не повторился. Где бы он потом — и надо сказать, нередко, — с нею ни встречался, она всегда оставалась для него носительницей добра, и он со старомодной галантностью склонялся к ее руке.

Моника так никогда и не осознала, что в той ситуации вела себя ничуть не лучше, чем ее столь резко порицаемая подруга Генриетта в истории со Зденко. И если бы кто-то мог сказать ей об этом, она, несомненно, возразила бы: «Но тут же совсем другое дело».

Между тем у нее было слишком мало досуга, чтобы такого рода открытия и внутренние диалоги могли войти в обыкновение. Ибо Роберт Клейтон позабыл об игре в гольф — сезон ее вскоре должен был наступить, — он даже забыл на некоторое время о своей конторе и о курении трубки, стиль которого странным образом переменился в те решающие дни. Прямая трубка больше не свисала изо рта, как обычно свисают изогнутые; теперь Роберт, когда был один — а теперь он искал одиночества, — горизонтально держал ее в руке и курил торопливыми короткими затяжками. Затем Роберт бодро перешел в наступление.

А что же Дональд? Для Моники это был самый трудный вопрос. Сейчас, как и прежде, в издательстве и дома она с полным спокойствием отвечала на его дружеские телефонные звонки. (Пускать в ход сапог еще рано?! Но мы не можем выбросить Дональда из нашей композиции, как консьержку Веверка, хотя бы уже в силу необходимости; и нам по-прежнему все-таки мил и дорог этот переживший свое время, а следовательно, анахроничный равнодушный верзила. Как же ему тогда не повезло перед лицом поколения отцов, одержавшего полную победу над сущностью сфинкса!)

О верзила-сфинкс! Замечаешь ты что-нибудь? Мне кажется, ты ничего не замечаешь. Он продолжает спокойно звонить ей. Привет! Это может хорошо кончиться.

Конечно, она изворачивалась, а как же иначе, что ей еще оставалось? Разговора быть не могло, пока во всяком случае. Или?.. Или она должна была ему сказать накануне приема в саду, что уже лежит в постели? Дональд стал для нее неприемлем. В ее душе не было больше места для него.

Пока что его спасли два абсолютно неведомых Монике господина, а именно: уже однажды мельком встречавшийся нам мистер Сайрус Смит из Чифлингтона (Хвостик II) и тамошний технический директор или главный инженер. Им требовалось присутствие Дональда из-за какой-то выставки новых моделей станков, которую Дональд уже провел в Вене и, следовательно, имел в этом деле опыт. Мы тем самым оказываемся перед неразрешимой задачей выведать у нашего сфинкса, заметил ли он что-нибудь, когда Клейтон-старший сообщил ему, что необходимо ехать в Англию. Хвостик, во всяком случае, видел в конторе письмо, которое Роберт в понедельник после приема велел написать этим двум господам в Чифлингтон и в котором предлагал им, ежели они сочтут это необходимым, прислать младшего шефа фирмы. Кто же тут не сообразит, что в такой ситуации, когда ты не очень-то разбираешься в предмете, ответственность с тебя будет снята. Господа ухватились за эту идею и попросили Дональда приехать. Они написали ему вдвоем, дабы придать просьбе больший вес, хотя, по сути дела, достаточно было бы подписи одного технического директора.

Роберт сказал об этом сыну вечером по окончании обеда в холле. При этом присутствовал и Август. Мы сидим (ни о чем не думая) и таращим глаза на камин, в котором давно уже не горит огонь. И ничего не замечаем, по виду Дональда во всяком случае.

— И пожалуйста, наведайся в Помп-Хаус, — сказал Роберт, — вот уже скоро год, как никто из нас там не был.

* * *

Вскоре была устроена поездка на высокогорные пастбища Раксальпе вместе с Моникой и Хвостиком. Тогда как раз была закончена новая горная дорога в Штирию, и «найт-минерва» без труда преодолевала плавные повороты этой дороги на высоте около тысячи метров над уровнем моря. Построена была и новая гостиница. Там оставили машину и шофера. Эта гора была более пологой, менее крутой и отвесной, нежели та, на которую они когда-то поднимались с Харриэт.

С шоссе они сошли на каменистую тропу, и за ними с визгом закрылись деревянные ворота в ограде пастбища.

Удивительным для нас остается то — эти трое взяли влево и пошли к лесу, — что во время прогулки в горы, казалось, совершенно стерлась разница в возрасте между Моникой и обоими ее спутниками. Как обстояло дело с этим старым грибом, Мило сразу распознал. Но Роберт не был старым грибом. Впрочем, в последней деревне во время краткого привала можно было наблюдать несколько таких сморщенных старичков, и Клейтон на свой лад сразу же приметил сходство между ними и стариной Пепи, приблизительно так же как между Брубеком и привратником Помп-Хауса в старой крикетной шапочке. Те старички были своего рода корневой системой, так называемое коренное население. Оно совершало свои браконьерские вылазки и без промаха всаживало пулю в свою добычу, проползало, если это требовалось, по узким скалистым тропкам над пропастью, не боялось ни бога, ни черта, тяжким трудом зарабатывало свое пропитание, рубя лес на отвесных горных склонах, развивая такую силу, что у стороннего наблюдателя волосы становились дыбом. В деревне Роберт видел совсем мало таких старых грибов, зато много почти вертикально расположенных пашен. Но ему и этого было довольно. Кое-что он из этого извлек. Нет, он не был старым грибом. Он был мускулистым и длинноногим сыном того, всеми нами любимого и почитаемого острова, чьи сухопарые дети с широко раскрытыми от грандиозного и отважного любопытства глазами идут по всему свету, будь то Африка или Швейцарские Альпы, — на Маттерхорн они, кстати, поднялись первыми.

У Роберта не было ни одного седого волоса (на висках Дональда уже тогда их можно было видеть в изобилии). Он бодро вышагивал по тропе. Что касается Хвостика, то здесь ему явно на пользу были его подвижность и худоба. Моника в свое время совершала в Швейцарии подобные восхождения и была достаточно тренирована. Все трио смотрелось отлично. Они как бы дополняли друг друга. Лес уходил вверх все круче, совсем отвесно. Между деревьями валялось множество серых каменных обломков, свалившихся, но ни в коем случае не скатившихся сверху. До них донеслось журчание родника, что бил возле горного приюта, на самой границе леса.

Тишина, их окружавшая, стала явственно слышной, и это в двух часах езды от промышленных районов вокруг Винер-Нойштадта. Широкого обзора отсюда не открывалось, но в одном месте, немного отступив назад, можно было увидеть, как высоко в небо вздымаются могучие ели. Почти все вершины других деревьев были ниже и в солнечной пелене казались замшелыми. Время клонилось к полудню. Они не слишком рано выехали из Вены. Только в восемь часов Роберт нажал на кнопку звонка возле оливково-зеленой двери, ведущей в квартиру Моники.

Но в ту секунду, когда прозвенел звонок, Хвостику полностью уяснилась вся ситуация. («Давайте, господин Хвостик, поднимемся к ней вместе!» предложил Роберт еще в машине, когда они ехали по Аухофштрассе.) Потом он быстро, через две ступеньки, взбежал по лестнице впереди Хвостика. И тут Хвостик понял то, что Мило верно почувствовал или угадал в саду виллы Клейтонов, впрочем, не без того, чтобы потом поведать об этом Хвостику, в следующее после приема воскресенье. В понедельник было продиктовано письмо Роберта Клейтона в Англию. Хвостик видел это письмо на столе в канцелярии. С его точки зрения, верховный надзор Дональда в Чифлингтоне по выдвинутому в письме поводу был не так уж необходим. Там был заводской мастер, которого Дональд инструктировал на ранее проводившихся выставках. Однако не все эти комбинации действительно что-то проясняли, не они бросались в глаза, а только факты и чувственные впечатления: в данном случае стремительный бег Роберта Клейтона по лестнице на Аухофштрассе, через две ступеньки.

Тут-то с высокого деревца познания упал на голову Пени свинцовый плод.

Вскоре после того, как на колени ему упала звезда.

Удержать ее, то есть покрепче в нее вцепиться, — это, как мы видели, было нашему Хвостику абсолютно чуждо. Но теперь, когда он в полной тишине осознал, во что все это могло вылиться, в него закралось ощущение совершенной им измены по отношению к своим патронам, обоим. Однако в том, что касается этих эмоций Хвостика, нам ясно, что мы обязаны, говоря о событиях вокруг 1910 года, придерживаться исторической достоверности в изображении чувств. Для Пени дело было вовсе не в женщине. Она промелькнула, приняла воздаваемые ей почести, была звездой или богиней. Для Пени все дело было в обоих мужчинах, мы даже решаемся сказать — в его законном хозяине и хозяйском наследнике. Вот какое у него было горе! А любовных горестей он не испытывал. Ах ты старый сморчок!

Старину Пепи можно поздравить! Организм, с его унизительными физическими проявлениями, в этом конфликте не участвовал. И факты, приведшие его в это состояние, исключали возможность каких-либо самопорицаний. Вся эта история не коснулась его и была воспринята надлежащим образом. Свинцовый же плод, свалившийся ему на голову, был не что иное, как сознание серьезности положения, да, он, Хвостик, может быть, первым это осознал. Ибо наблюдение Мило было подано лишь как заметка на полях, чуть ли не с удовольствием и с одной только целью — мимоходом сориентировать Пепи в том, что разыгрывается вокруг.

Итак, Хвостик был целиком поглощен собственной персоной и всей ситуацией, а значит, для жалкой и липкой грусти попросту не оставалось места. Когда лес утратил свою силу в сравнении с надвигающимися на него горами, когда деревья сперва поодиночке, а потом, точно выстроившись во фронт, отступили от крутой тропы, он с упоением ощутил силу солнечного сияния и ветра, что срывался с подпирающих небо отвесных склонов, — вот оно, истинное пребывание на лоне природы, и надо преодолеть эту вдруг прояснившуюся ситуацию, как преодолеваешь ступеньку лестницы или перепрыгиваешь через забор, а ведь и ступенька, и забор при этом остаются внизу.

Приблизительно в это время — а именно прошлым летом — в краю так называемых Глубинных камней случился сильнейший горный обвал, в результате которого раскололся — точно посередине и вплоть до самой подошвы — и с грохотом обрушился на кучи осыпи один из знаменитых каменных столбов. Теперь он торчал, точно обломок зуба, темно-красный, как доломитизированный известняк, светящаяся угловая башня под небом цвета горечавки, как раз там, где гора боком обращена к Штирии. Трое наших туристов остановились среди горных сосен и посмотрели вверх. Оттуда донеслось нежно-пунктирное чириканье горных галок, которые только что тенью промелькнули над их головами, а теперь исчезли, что сделало тишину еще слышнее. Гора больше не говорила и промолчит теперь, может быть, целых сто лет после своего последнего громового слова, заставившего всех стариков, гнущих спину на своих отвесных полях справа и слева от долины, одновременно повернуться в сторону горы.

От трещины в скале сбегал вниз поток красных обломков. Он уходил далеко вправо, к горной гряде, которая теперь, когда на нее смотришь вблизи, являла себя во всей красе своих расщелин и каньонов, по одному из которых наши туристы под водительством Хвостика добрались доверху без особого труда, в обход наиболее головокружительных мест. К скале для безопасности был прикреплен проволочный трос, за который можно было держаться. Наконец они ступили на горное пастбище и на расстоянии нескольких сот шагов среди снежных полян увидели большой горный приют. Свежий ветер бил им в лицо.

* * *

В тот же день, через час после ленча, который он съел, сидя на диване у себя в комнате, Дональд выехал верхом из ворот парка и взял вправо (в Чифлингтон надо было ехать влево), через чахлый лесок на холме, и потом вниз по дороге, на поворотах которой ему открывалась сверкающая в долине река. Спустившись с горы и уже подъехав к мосту, он пустил лошадь шагом. То была дань местной традиции. Никто и никогда не ездил по мосту рысью, но почему, никто не знал. Вероятно, из-за шума. Мост был деревянный, он висел над рекой и был слегка приподнят в середине. Река под мостом текла не спеша, гладь ее была почти вровень с прибрежными лугами. Трава граничила непосредственно с водой. Поднявшись на холм на противоположном берегу, Дональд перешел на короткий галоп. Дальше зона тишины. Дальше — Помп-Хаус. Старик еще довольно бодро поспешил навстречу с пучком соломы, который ему протянула жена. Она совсем не изменилась. При виде ее невольно думалось, что она переживет на столетия всех и вся. Дональд огляделся кругом, прошелся по комнатам, проверяя, как принято говорить, все ли в порядке.

Разумеется, он искал нечто совсем другое, пытался уяснить себе, что же, собственно, преследует его с момента его-прибытия из Вены в Бриндли-Холл. Что он не был большим мыслителем, мы уже знаем. Многим людям для самопознания попросту не хватает интеллекта, удивляться этому не приходится: это и впрямь нелегкая задача. Дональд доволок свои мысли до того места — где-то в глубине души, — где коренилась мучительная для него тяжесть, чуть-чуть задел ее, с какого-то боку, потом прислонился к ней, даже слегка развалясь. Но так объект размышлений в руки не дается.

Он был печален, вот в чем дело. Соответствующий фон тоже нашелся. Привратник принес чай в облицованный коричневыми панелями маленький кабинет двоюродного деда, где повсюду стояли и лежали толстые конторские книги. Дональд пил чай и курил трубку, но ничего не делал, чтобы прогнать свою печаль. К ней относилось и то, что там, в Бриндли-Холле, недалеко от дивана, на котором он сегодня спал (этот диван был только что туда внесен), еще стояла его маленькая парта, за которой он когда-то делал уроки. По-видимому, ему не следовало бы сейчас жить в детской.

Новые станки были уже установлены — три фрезерных и один штамповочный и пущены в ход. Почему бы ему не остаться вообще в Бриндли-Холле? Отец, как ему казалось, ничего не имел бы против. Может быть, именно это и было причиной его нынешней грусти. Непостижимые люди — отец, потом Хвостик и еще этот Милонич. Все остальные словно бы ковыляют за ними вдогонку. Вечно они из-за чего-нибудь входят в раж, а он должен тщательно скрывать свою невозмутимость. Хвостик ему нравился. Дональду даже немного не хватало его. А вот Август действовал ему на нервы. Почему он всегда так прекрасно настроен? Хитрющий малый. Жирный смех. Теперь-то ясно, что за этим кроется. В сущности, Август просто мелкая злобная скотина. Да, но где же ему самому теперь остаться? Дональд с досадой коснулся объекта своих раздумий: он нигде не был дома — ни здесь, ни там. Может быть, ездить верхом по Пратеру? С тех пор как умерла мать, он совсем это забросил.

Дональд встал. В окно почти ничего нельзя было увидеть. Он вышел на террасу и сверху взглянул на реку. На площадке перед домом среди гравия росли разнообразно зеленые кусты. Привратник заметил его, подошел и спросил, седлать ли лошадь.

Дональд поскакал домой. Выйдя из конюшни и пройдя через холл, он встретил старую Кэт. И тут же спросил, где ее гитара. И не может ли она сыграть для него здесь, внизу, у пруда? Она совсем по-девичьи улыбнулась и при этом покраснела. У нее уже голос не тот, сказала она. Ничего, сказал Дональд. Она принесла инструмент, настроила его в холле. Потом они вместе прошли через парк, к пруду.

— Здесь? — спросила она.

— Да, лучше всего здесь.

Зазвучала гитара. Потом голосок Кэт.

Вода, нежная и гладкая, не колеблемая даже легким дуновением ветерка, лежала меж высоких деревьев.

* * *

Лишь только Кэт начала играть, страх его улегся, и он понял, что все дело в Монике. Эта мысль внезапно поразила его.

Вечером он поужинал вместе с Кэт, она с материнской заботливостью прислуживала ему.

«В этой боли можно долго жить, как в этом просторном пустом доме. Можно здесь даже остаться».

Он и остался. Еще два, еще три дня. Как он и ожидал, отец не торопил его с возвращением. Чем дольше он тут задерживался, тем больше дела ему находилось, так как надо было устанавливать еще станки. Теперь он почти весь день проводил на заводе. Мистер Сайрус Смит, а также главный инженер, казалось, то и дело открывают какие-то ящики, в которых хранятся все еще не решенные вопросы. Они так и сыпались на него. Например, необходимость пристройки монтажного цеха средних размеров. Отчасти Дональд и сам себе придумывал дела. Одну поломку в станке он устранил своими руками. Иначе пришлось бы дожидаться человека из Лондона. На пристройку монтажного цеха он согласился, обменявшись письмами с отцом.

Эта переписка — диктовка в заводской канцелярии, машинописный текст внушала ему тревогу. В бодром письме отца проглядывал безмолвный страх. Когда он пробегал глазами строчки, в которых говорилось о том, какому кирпичному заводу следует отдать предпочтение, ему чудилось, что речь здесь идет о чем-то совсем другом. Письмо словно создало какую-то преграду между ним и отцом. Это было непостижимо, и он прогнал от себя это ощущение, в то же время недостаточно отчетливое, чтобы о нем раздумывать. К тому же последнее, как мы знаем, вообще было не свойственно Дональду.

* * *

Через несколько часов они вернулись к деревянным воротам, что закрылись за ними перед их восхождением, и теперь шагали по дороге к той тропе, что вела к гостинице, где их дожидался шофер. Вскоре они уже сидели в машине. Клейтон хотел еще засветло одолеть изобилующую крутыми поворотами горную дорогу и предпочитал выпить кофе внизу, в долине.

Вот так, вдруг оказавшись на мягких сиденьях, они плавно катили вперед, уже позабыв, как, спускаясь с горы, то и дело, даже внизу, спотыкались об обломки известняка, что валялись под ногами. Удивительным до сих пор оставалось ощущение, будто бы к ним постепенно, со слабым потрескиванием, возвращается слух и проходит та легкая глухота, что напала на них там, наверху. Дорога между тем все петляла, точно коридор в слаломе, и вдруг после какого-то поворота взгляду открылся широкий вид. На горах вечер уже дал знать о себе, залив их розовым светом.

Они остановились у отеля напротив императорско-королевской почты и обнаружили в нем тихую пустую залу со светлой сосновой мебелью, где им подали кофе, так, как тогда было принято в Австрии, — в высоких стеклянных бокалах с тюрбанами из сбитых сливок. Затем вошел Мюнстерер, который только что закрыл свою контору. Почтмейстер и Хвостик одновременно узнали друг друга и поздоровались, а Роберт, в своем новом состоянии, спросил по-английски старину Пепи, не хочет ли он пригласить этого господина («this gentleman») к ним за стол.

Итак, «this gentleman» присоединился к нашим трем путешественникам, а вместе с ним появился и четвертый «меланж» (как в то время назывался кофе, приготовленный таким способом). Многозначительная встреча. Хвостик почувствовал это, Мюнстерер тем более. Они словно бы мерили друг друга, прикладывали друг к другу мерку, мерку времени, при этом вопросы о том о сем, как это обычно бывает, оставались всего лишь внешним, аккомпанирующим бренчанием. Мюнстерер стал теперь представительным мужчиной. Деревенская жизнь явно пошла ему на пользу.

Но он от этой жизни устал, так сказал почтмейстер; надоело сидеть здесь, в этой маленькой нижнеавстрийской горной деревушке, так близко от Вены, куда он, впрочем, совсем не жаждет вернуться. Империя велика, заметил он, она охватывает еще и экзотические края, вроде недавно аннексированной Боснии или областей, прилегающих к бывшей военной границе в Хорватии, не говоря уже о прекрасной Далмации. И все это достижимо даже в рамках его профессии, вопрос лишь в знании языка, благодаря которому чиновник может претендовать на ту или иную должность. Поэтому последние десять лет, а особенно зим в этом тихом уголке он использовал для изучения языков и немало продвинулся в хорватском, венгерском, французском и даже турецком. Надо же в конце концов помнить, что австрийская дирекция почт есть и в Константинополе — как одна из так называемых концессий оттоманского правительства, — и в Палестине, в Иерусалиме, есть почтовое агентство, которое даже выпускает собственные марки. Но не обязательно сразу в Константинополь. И тут Мюнстерер признался, что пробудет здесь едва ли больше двух недель. Единственная существенная трудность состоит в том, что Хорватия — земля, где для него открывается немало возможностей, принадлежит венгерской короне. Таким образом, ему необходимо стать подданным венгерского королевства. Но в конце концов рано или поздно это ему удастся.

Хвостик заговорил с ним по-хорватски. И Роберт Клейтон тоже принял участие в разговоре на этом языке, на котором, как выяснилось, Мюнстерер говорил уже довольно бегло. Затем старина Пепи перешел на турецкий, и почтмейстер бойко подхватил разговор.

Хвостик с удивлением взирал на почтмейстера, как бы идущего по его, Хвостика, стопам. Между ними сохранилась связь. Мюнстерер был как бы его ответвлением. Теперь ему стало понятно, почему он сразу же, едва тот вошел, узнал Мюнстерера, несмотря на большие перемены, происшедшие с ним, которые Хвостик только теперь рассмотрел как следует. Мюнстерер никогда не был замкнутым, никогда не попадал за ту непроницаемую стену, в то неопределенное пространство, которое кажется бесконечным, ибо оно лишено частностей; а где-то эти частности существуют, окончательно изъятые из нашей жизни, и, может быть, недалеко — всего в каких-нибудь пяти улочках отсюда или еще ближе, совсем близко, а ты их потом уже не узнаешь, ибо никогда не знал их в действительности. И поэтому-то он сразу приветствовал Мюнстерера.

Только тут все это дошло до сознания Хвостика, все непривычное, но тем не менее постижимое, что при появлении почтмейстера обрело зримые черты. Он взял со столика сдачу, которую кельнерша положила перед ним, сгреб ее в жилетный карман и тут же спохватился, что сделал это вопреки своим всегдашним привычкам, вместо того чтобы аккуратно положить в кошелек три монеты по пять крон и еще какую-то мелочь. Этот час запечатлелся в его памяти вплоть до мельчайших деталей.

В зале зажгли свет, в оконных нишах синели сумерки. Сердечно простившись с почтмейстером, они направились к машине, куда после своего бесконечного обеда явился и шофер. Со включенными фарами машина тронулась в путь, она мягко и осторожно скользила вниз по извилистой деревенской улице.

Они добрались до равнины и теперь по ровной дороге ехали очень быстро. Хвостик на сей раз сидел впереди, рядом с шофером, хотя на широком заднем сиденье вполне удобно можно было усесться втроем. Ему хотелось побыть одному.

Едва они миновали часовню «Пряха у креста» — тогда этот средневековый памятник стоял на вершине Виннерберга много свободнее, чем теперь, — и въехали в шумный город, Хвостик наконец освободился от Мюнстерера, который занимал его мысли в продолжение двух часов поездки. Напоследок он еще вспомнил, что не знает, куда переходит служить Мюнстерер. Кажется, тот об этом не упоминал?

Через отдаленный район Майдлинг, мимо чрезвычайно обширного императорского парка, мимо темного в темноте фасада дворца Шёнбрунн, вдоль глубокого русла реки они наконец выехали на Аухофштрассе. Они вылезли из машины, и, пока с Моникой прощался Клейтон, а потом и он сам, Хвостик, в эти минуты все, со всех сторон обрушилось на него, далекое и близкое, недавний прием в саду Клейтонов и то, что за ним последовало, далекий Адамов переулок и сегодняшняя встреча с Мюнстерером.

Теперь они через центр города поехали восвояси, по направлению к Пратеру. Хвостику не хотелось, чтобы его подвозили к дому. И Клейтон велел шоферу остановиться на углу. Рукопожатие, дверца машины захлопнулась, и «найт-минерва» покатила прочь, в сторону моста.

Итак, он увидел себя одиноко стоящим на хорошо знакомом углу. Было темно, но еще не поздно. Хвостик побрел по тротуару мимо своей двери.

И дальше. В Адамов переулок. Вероятно, он был здесь впервые, с тех пор как съехал отсюда, тридцать один год тому назад. Перед его прежним домом он еще издали увидел его в свете того газового фонаря, который с незапамятных времен стоял неподалеку от ворот, — маячили женские фигуры (это не были случайные прохожие).

И он тоже, как мы уже знаем, прибегал к услугам — хотя и на иной, более цивилизованный манер и не в этом районе — этой одной из древнейших (наряду с лирической поэзией и мошеннической торговлей) профессий человечества.

Однако то, как это некогда выглядело в ближайшем его окружении, было его в известной мере недостойно, может быть, потому, что он жил слишком близко. Это просто находилось вне поля его зрения, в необозримом пространстве. За прошедшие годы дистанция увеличилась. И тот сладостный дух осенней прели, присущий каждому возвращению в былые места, тоже сделал свое дело.

Итак, он вошел. И уже сел (как он ошибочно полагал) не в тот поезд, и поезд уже тронулся, теперь он не мог сойти без скандала (это Хвостик отлично понимал). То была немолодая дородная женщина, которую, впрочем, никак не назовешь некрасивой, с приветливым и благонравным выражением лица. Она открыла входную дверь. Его охватил страх, а вдруг Веверка все еще здесь, он ведь начисто позабыл о ней. Но здесь явно господствовал новый режим, введенный то ли одряхлевшей Веверка, то ли ее преемницей (мы не станем это выяснять), со взиманием денег за отпирание дверей и выдачу ключей здешним обитательницам.

Итак, он поднимался по лестнице вслед за своей пышной дамой. И вдруг на секунду ему показалось, что он сел как раз в тот поезд, в который надо.

Неужто они войдут в его прежнюю квартиру?

На первой же площадке его дама повернула туда, и вот ключ уже в замочной скважине. Сейчас, через тридцать один год, Хвостику почудилось, что он слышит все тот же запах начадившей лампы в совсем не изменившейся прихожей, хотя теперь там горела лишь одна тусклая электрическая лампочка.

Она пошла направо, в спальню его родителей, выходившую в переулок. Вспыхнул свет. Диван оскалился на него белым покрывалом. Он, как обычно, сразу дал ей деньги, вдвое больше, чем она запросила, чтобы в тишине и покое поразмыслить над сложившейся ситуацией, которую ему как бы предрекла сегодняшняя встреча с Мюнстерером. Именно так он это воспринял.

Хвостик опустился на стул. Прежде чем он успел помешать или отказаться от этой любезности, она разделась, быстро и донага, очевидно, была благодушно настроена из-за двойного гонорара.

Хвостик смотрел не на нее, а на изножье стоявшей здесь кровати, застеленной только для виду, потому что так положено в спальне. Но главной вещью здесь был деловой диван, в чехле из чистого белого полотна. Хвостик смотрел на изножье кровати, конечно не зная и даже не думая о том, что это может быть кровать его отца или матери. Как всегда под этой кроватью, обвивая ее ножки, таилась самая сильная и самая глубокая радость, какую он когда-либо в жизни испытывал, — маленькая железная дорога, единственная дорогая игрушка, которая была у него в детстве, которую он заботливо берег еще мальчишкой и сохранил до сегодняшнего дня; неповрежденная, в полном комплекте, лежала она в своей плотной картонной коробке, со специальным отделением для паровоза, и тендера, и каждого вагончика, в самом большом отделении помещались рельсы. И сейчас он видел, как поезд выходит из-под кровати, как объезжает вокруг ножек — торопливый паровозик со своими сверкающими шатунами, а дальше вагон за вагоном, — и вот он опять уже скрывается в темноте под кроватью, чтобы неожиданно вернуться снова, ведь часть рельсового круга, по которому бежит поезд, остается невидимой.

Конечно, это длилось всего несколько секунд. Однако возбуждение еще не совсем покинуло его, он поднял глаза и увидел обнаженную женщину, которая терпеливо и вежливо дожидалась, упитанную, белую. Она улыбнулась. Хвостик вовсе не был оригиналом. А для чего же он вообще сюда пришел? И тут он позабыл всякую осторожность. Когда она опустилась на диван, он ощутил истинную радость, и все-таки в ушах у него все еще тикал часовой механизм, звонкие напевные звуки неутомимого игрушечного поезда — из-под кровати, вокруг ножек и снова во тьму под кровать.

* * *

На улице. Он чувствовал себя не совсем так, как если бы сел не в тот поезд, хотя это все-таки случилось, и притом в спальне его родителей.

Голод дал о себе знать, сигнал тревоги под ложечкой, слабость в коленях. Прошло уже много часов с тех пор, как он пил кофе с почтмейстером. Хвостик вошел в ресторацию. Там было полно народу, какие-то споры, свежие сытные запахи и в длинном меню еще не было пустот. Хорошо. Хвостик сам удивлялся своему прекрасному самочувствию. В сущности, он ожидал другого после того, как сошел с рельсов или по меньшей мере перепутал поезда. Затем дорога домой в почти теплом воздухе знакомых улиц. На сей раз он не прошел мимо своей двери. А ведь недавно он, ни секунды не мешкая, старался уйти подальше от угла, где остановилась машина Клейтона. Она уехала. В сторону моста. К пустому дому. Дональд в Англии. Все было решено.

Хвостик поднимался по освещенной лестнице. Очень тихо отпер дверь почему, собственно? Почему его ключ бесшумно скользнул в замочную скважину? Он сам задался этим вопросом, но это было как неизбежность! И когда створка двери так же беззвучно отворилась, Хвостик увидел, что его красивая прихожая необычно ярко освещена.

Он не погасил свет!

Все так же тихо как мышь он закрыл за собой дверь и лишь потом заглянул в комнату.

При этом его шатнуло от испуга.

Слева, напротив зеркального шкафа, в белом лакированном кресле, оставшемся еще от госпожи Риты Бахлер, кто-то сидел.

Не сразу узнал он Венидопплершу. И лишь задним числом вспомнил, что почуял ее, еще отпирая дверь, носом почуял. Но вовсе не по ставшему уже привычным привратницкому запаху, который всегда сопровождал ее.

А по тому, что в передней пахло духами «Ландыш».

Венидопплерша спала. Она всегда выглядела заурядно, даже в годы своей юности, но в зрелые годы ее заурядность стала еще гораздо более явной (как это по большей части бывает). Сейчас, сидя тут, она показалась Хвостику «прифранченной», «расфуфыренной» (в Вене и по сей день употребляют эти выражения), иными словами, принаряженной.

Она спала. Это была все еще красивая, статная женщина, Венидопплерша, хотя из нее так и перла вульгарность, если можно так выразиться, из всех ее окон, уже утративших зеркальный блеск молодости, заглянув сквозь них в душу, можно было увидеть разве что обгорелые развалины. Нет, она была даже красивой, и сегодня к тому же чистой. Голова — склоненная влево и повернутая вполоборота к Хвостику — была аккуратно подстрижена. На консьержке был просторный цветастый халат, полурасстегнутый; он наполовину выставлял напоказ «сферу влияния» ее мощной груди, и то, что там угадывалось, было туго обтянуто снежно-белой ночной рубашкой, так как она сидела не наклонясь вперед, а откинувшись назад. На вытянутых и широко расставленных ногах красовались синие домашние туфли.

Едва Хвостик оправился от пережитого и вновь обрел почву под ногами надежностью этой почвы он обязан был только путанице с поездами, — как Венидопплерша проснулась.

Она медленно повернула голову, потом открыла глаза и проворно вскочила, запахнув на груди халат. Руки ее остались скрещенными на груди. Эта улыбка на мгновение вновь застеклила пустые глазницы ее окон, так что они зеркально взблеснули, как прежде, я в душу было уже не заглянуть.

— Слава тебе господи, что вы здесь, господин директор, — сказала Венидопплерша. — Я не хотела уйти спать, не дождавшись вас. У мужа ночное дежурство. Как я переволновалась! Ведь то и дело читаешь о несчастных случаях с туристами в горах. Я и подумала, а вдруг господин директор повел этих английских господ лазать по скалам и что-то с ним стряслось. Я так беспокоилась, одна в квартире, у мужа ночное дежурство, он придет с работы только утречком. Я и думаю себе: пойду-ка наверх, почищу все металлическое у господина директора на курительном столике и медную кровать и подожду, пока вернется господин директор. Вот я и заснула тут в прихожей.

Образец преданной заботливости. Он ни в чем не заблуждался, этот Хвостик, наш старина Пепи. Она сейчас, стоя перед ним, и вправду была приятна на вид, со свежезастекленными окнами. Глаза ее сверкали, «Вообще-то я предпочитаю зрелых женщин. Эта Моника была для меня слишком молода», — подумал Хвостик, и ему с беспощадной ясностью представилась едва избегнутая опасность, которая поджидала его здесь, не сядь он по ошибке не в тот поезд, теперь уже окончательно было доказано, что это и был самый правильный поезд. Под руководством и в сопровождении Мюнстерера. Как опытный венец, Хвостик уже через минуту содрогнулся, представив себе, какие сложности могла бы повлечь за собою связь с привратницей — это было как раз то, от чего следовало воздерживаться в первую очередь, так же как от подписания векселя в качестве частного лица или от взятия на себя финансовых гарантий. Да, Хвостик содрогнулся, как будто заглянул в пропасть, до которой ему оставался один шаг.

Но в то же время он улыбался.

И вовсе не кисло, а очень даже добродушно.

Старина Пени. Грязная скотина.

Нет, с ними ничего не случилось, ни по каким скалам они не лазали.

— Это было великолепно, однако довольно утомительно, и я жутко устал, сказал он. (Теперь-то мы знаем, что несколько переутомился он уже потом.) С улыбкой произнося эти слова, Хвостик по своей привычке сунул указательный палец в левый жилетный карман и нащупал там большие пятикроновые монеты, две из них он легко и незаметно зажал в кулак. — А вы так за меня беспокоились и дожидались тут, — присовокупил он с неподдельной теплотой, — должен сказать, что я глубоко тронут. А теперь чувствую, что мне надо лечь, иначе я засну стоя. — Хвостик пожал ей руку (чего обычно никогда не делал), даже взял ее обе руки в свои, слегка похлопал по ним, а левой рукой сунул в ее мягкую лапу обе монеты. Лапа, привычная к пересчету денег, немедленно сообщила ей, сколько там было. А тогда десять крон были для привратницы невероятными чаевыми, скорее это был роскошный подарок.

— Но господин директор! — воскликнула она.

А он:

— Ах, оставьте, госпожа Мицци!

А она:

— Тысяча благодарностей, господин директор, и желаю вам приятного отдыха. — Она попятилась к входной двери и тут сделала книксен. — Целую ручки, господин директор.

Хлоп. Хвостик еще услышал, как она спускается. Руководство и сопровождение Мюнстерера. Это было почти так, как если бы тот дал ему десять крон специально для Венидопплерши.

Лишь тут он действительно вошел в квартиру и зажег свет. Хлоп. Все. Ушел, ускользнул, теперь он в безопасности. («Оторвался от противника» так это называлось потом, через пять лет, в первую мировую войну во время отступления.) Отнюдь не своими силами. Он и вправду был совсем не глуп, этот Хвостик, чтобы некоторую свою пассивность считать решительностью и выдающимся достижением. Сейчас он отыскал бутылку коньяка, в ней оказалось не больше половины. Ему это было абсолютно необходимо. Тут он вспомнил, где стоит коробка с железной дорогой: в спальне под кроватью.

Словно что-то защелкнулось в Хвостике, какое-то доселе ему почти неизвестное сочленение. И оно как будто дало ему досуг для игры — совсем так, как он в первой комнате, сдвинув в сторону кресла и столик, освободил место на блестящем навенидопплеренном паркете, похожем на зеркальную гладь пруда. Затем он подошел к окну, из которого больше не был виден Пратер. Там, где раньше было свободное пространство, теперь тлели непонятные призывы отдельных, еще освещенных окон. У него, Хвостика, было время и место, чтобы делать то, что ему заблагорассудится, чтобы наслаждаться так, как ему нравится: благодаря руководству и сопровождению Мюнстерера и пятикроновым монетам впридачу. Он потянул за шнурок, и шторы задернулись.

Потом он пошел в спальню и там сразу же вытащил из-под кровати железную дорогу.

Рельсов оказалось гораздо больше, чем ему помнилось; таким образом, подумал он, это был уже не просто короткий путь вокруг изножья супружеской кровати — половина снаружи, половина под кроватью, — рельсы в темноте уходили гораздо дальше. Значит, поезд дольше оставался там и лишь затем выезжал на свет божий.

Хвостик соединил отливающие серебром рельсы на паркетном полу, аккуратно вставляя каждый крючок в предназначенную для него петельку. Для этого ему, разумеется, пришлось опуститься на колени. Получился большой овал — в нем могла бы уместиться кровать — с двумя прямыми отрезками пути. Теперь он поставил на рельсы вагоны. Их было четыре — один почтовый и три длинных пассажирских. Толкнешь их легонечко, и они мягко покатятся по рельсам, звук такой, будто что-то журчит. Паровоз и тендер были очень увесистые. Хвостик осторожно вынул их из коробки. Здесь же лежал и ключ для завода механизма.

Когда состав был готов, он осторожно завел механизм.

Из низкой паровозной трубы скорого поезда торчал клок ваты, белый и незапыленный, действительно похожий на рвущийся из трубы дым. Хвостик заметил это в момент, когда поворачивался ключ. И тут вдруг сюда, в эту комнату, точно кубик, свалилась та спальня в Адамовом переулке и мальчик, что стоял на коленях перед маленькой железной дорогой. Прежде всего в глаза ему бросилась вата, которую засунули в паровоз во время последней игры (ведь была же когда-то последняя игра).

Хвостик нажал на никелированную кнопку сбоку кабины машиниста, которая запускала часовой механизм.

Потом придвинул к рельсам кресло.

Поезд тронулся. Сперва медленно, немного клонясь на поворотах, потом на прямой набрал скорость, а перед поворотом опять сбавил ход. И так по кругу, много раз, шесть или, может быть, семь. Все было очень красивое, совсем как новое.

Так он просидел до глубокой ночи.

Маленький поезд все ездил. Хвостик заводил его вновь и вновь. Он шел не только по равнине паркетного пола, но по спирали мало-помалу уходил вглубь, под сверкающий навенидопплеренный паркет, проникал под загар прошлого и, кружа по спирали, вновь выбирался наверх, в настоящее, в усталость. Хвостик подождал, покуда кончится завод. Железная дорога была погружена во тьму. Рано утром он хотел еще раз взглянуть на нее, а потом аккуратно разобрать и уложить в коробку. Может быть, уже навсегда.

* * *

Прием в саду у Клейтонов в «Меттерних-клубе» оценивали по-разному. Август счел его скучнейшим топтанием на одном месте с барышнями Харбах (что не мешало ему при этом хохотать во всю глотку). Действительные члены клуба придерживались иного мнения. Надо с младых ногтей привыкать к светским приемам, а это был настоящий светский прием, сказал Хофмок, великолепная практика. Зденко при этом высказывании Фрица чувствовал себя не слишком хорошо.

Конечно, говорили и о Монике. Но не о госпоже Харбах. Эта тайная тема, безусловно, относилась к влекущей области непристойного. Каждый воспринимал госпожу Харбах как тупик, который никуда не ведет. Какое торжество инстинкта у столь юных господ!

Нет сомнения, что последние события только укрепили позиции Августа. К тому же мнение, будто инженер не может быть джентльменом, было поколеблено отцом и сыном Клейтонами. В особенности Хериберту фон Васмуту это дало пищу для размышлений.

Зденко становился все более одиноким. Это звучит печально, напоминает о старости и закате жизни. Но для него это было счастливое состояние. И его успехи в учебе служили теперь для упрочения этого состояния. Они служили уже не «дендизму» и не «impassibilité», как это было у других членов «Меттерних-клуба». Хотя и последних тоже не в чем было упрекнуть. Впрочем, Август в этой связи вызывал некоторые сомнения. Его веселость была непрозрачна. Возможно, ему недоставало чувства формы. Однако ему удалось благодаря своим родственникам и их приемам в саду — всех ошеломить и повергнуть в изумление. Ему вообще это было свойственно. Такова была его манера продвигаться в жизни: хитрость вкупе с ошеломляющими эффектами. Когда однажды они прогуливались по Пратеру в стороне от Главной аллея, навстречу им по одной из широких дорожек в лиственном лесу галопом мчалась оседланная лошадь без всадника, с болтающимися поводьями. Они еще издали завидели ее. Молодые люди отошли в сторонку. Но Август бросился наперерез лошади, что-то крича, и, раскинув руки, преградил ей дорогу, так что лошадь в изумлении встала на дыбы и бросалась то вправо, то влево, пока Август не схватил поводья. И вот он уже сидит верхом. Животное сразу успокоилось. Толстяк уселся поудобнее в седле и сказал, что отведет лошадь в манеж, откуда она сбежала. Местом встречи назначено было кафе «Неженка». И с этими словами он пустил лошадь рысью. О своих уроках верховой езды (которые он брал очень неохотно) Август никогда прежде не упоминал.

Зденко становился все более одиноким. Всякую минуту он готов был к тому, что внезапно меняющиеся стены вновь начнут ходить ходуном, шататься и раскачиваться, утратят привычную устойчивость. Если обычно этот возраст характеризуется гудящим и звенящим переизбытком замыслов и порывов, то здесь, в случае с нашим юный господином фон Кламтачем, все обстояло наоборот. Сейчас, в конце учебного года, они гуляли в Пратере, тогда как большинство их школьных товарищей (даже те, кого раньше называли «элементами») пребывали в состоянии удручающей и не слишком полезной для здоровья напряженности, спасали то, что еще можно было спасти, бились в жестоких тисках, занимались безнадежной статистикой, распределяя по дням, оставшимся до переходных экзаменов, еще не пройденные страницы учебников; а здесь, в «Меттерних-клубе», учебный год давно был окончен. Они уже готовились к следующему году, последнему, в конце которого им предстояли экзамены на аттестат зрелости. При помощи учебников, которые только с осени пойдут в ход, они уже продвинулись так далеко, что, в сущности, были готовы к следующему классу и даже к экзамену в конце его. «Дендизм» был укрыт броней наук. Теперь их деятельность пошла на убыль. Выполнялись только повседневные обязанности. Можно было гулять. Они достигли того состояния, восхитительнее которого трудно себе представить. Никаких забот, уйма времени, и вся жизнь впереди.

И они играли в теннис у Клейтонов, сидели вокруг Моники, которую всякий раз встречали здесь. Роберт любил окружать себя мальчиками. Более того, они, как ни странно, теперь составляли его основное окружение. Друзья Роберта, а не только Августа.

Жирный смех Августа слышался чаще, с тех пор как уехал Дональд. Можно даже сказать, что он бесстыдно выставлял напоказ постоянно прекрасное настроение. Прежде оно нередко подавлялось одним только взглядом Дональда за столом или в саду. Особенно гнетущими были эти взгляды, когда Дональд при этом вынимал трубку изо рта, словно собирался что-то сказать. Но никогда ничего не говорил.

Характерно, что эти немые интермеццо между Дональдом и Августом не укрылись от внимания Роберта. Да, дело зашло так далеко, что он подчас нарочно пытался подбить толстяка на какую-нибудь наглость, только чтобы спровоцировать Дональда. Однако его попытки не имели ни малейшего успеха.

Зденко становился все более одиноким. Время было тихое, и столько времени, сколько сейчас, у него еще никогда не бывало. Все прошло, кончилось, как дорожки парка кончаются, впадая в спокойную кольцевую дорожку. Самое разнородное соединялось здесь воедино. То, что они уже теперь соприкоснулись с ораторским искусством Демосфена и до конца постигли его длинные периоды, которые для большинства гимназистов навсегда останутся путаными ходами лабиринта, где из-за любого поворота может появиться Минотавр, на сей раз чтобы поставить им «неуд», то, что у членов «Меттерних-клуба» вырастали крылья при этой пляске на грамматическом канате, крылья, надежно державшие их, и теперь в каждом обороте, в каждом извиве аттической прозы являлось им ее совершенство — как будто летишь над речной долиной, — все это и, может быть, еще то, что он, Зденко, вполне освоился с мыслью о заменимости госпожи Харбах и госпожи Фрелингер, так что обе они остались позади, когда из запутанных дорожек парка он выбрался на спокойную кольцевую дорожку (на сей раз в шезлонгах рядом с теннисным кортом лежали Клейтон и заменимая Моника); далее — то, что он неожиданно для себя и очевидно для других должен был стать «примусом», или первым учеником в классе (к чему отнюдь не стремился), — все это вместе относилось сейчас к тому движению, которое совершала его жизнь: она встала за его спиной, за его спиной она упорядочивалась. Она толкала его вперед с помощью уже пройденных предметов. Он вышел на кольцевую дорожку, и эта дорожка была пуста.

Такое состояние длилось всего лишь несколько недель. Это были как раз те недели, когда город прогревался, накапливая для лета невыносимую жару, покамест она еще разделялась развевающимися лентами легкого ветра, который полосой волок за собою запах вара с того места, где чинили асфальт.

Если существует пустое пространство, то существует и опасение: кто же его займет? То, что Хофмок встречался с Пипси, почти ровесницей, младшей в семействе Харбахов, в «Меттерних-клубе» считали просто смешным. Эти отношения обходились полным молчанием, хотя сам он рассказывал о них в клубе. Свидания происходили в чопорных кондитерских. Никто не желал сопровождать туда Фрица, не желал в этом участвовать. (Малышка расспрашивала Хофмока о его друзьях.) Вообще это тоже рассматривалось ими как тупик, не согретый даже подземным огнем и невозможными возможностями. Для Зденко все это давно уже угасло.

Может быть, только поэтому и еще по причине возросшей уверенности в себе он представлял собой известное исключение и вел себя иначе, нежели его товарищи по клубу. Так дело дошло до прогулки в Хюттельдорф. Предварительно они зашли на виллу Харбахов в Хаккинге за двумя барышнями, так как в это время года вся семья уже перебиралась с Райхсратштрассе за город. Фриц и Зденко прошли через парк по широкой, посыпанной гравием дорожке, которая круто поднималась вверх, к дому. Юный господин фон Кламтач при этом удивленно спрашивал себя, чего он здесь, собственно, ищет. Разумеется, не «великосветские связи», о которых с ранних лет так откровенно заботился Фриц Хофмок и о чем он намекнул, когда они ехали сюда в прокуренном вагоне городской железной дороги. До такой степени проникся он воззрениями отцов и начальников департаментов, что распространял эти воззрения и на семью промышленника.

Поезд остановился и на станции «Сент-Вейт», неподалеку от Аухофштрассе.

Изумление сейчас как бы отдалило Зденко, он словно смотрел в перевернутый бинокль. Это было здесь, вблизи, было действительно и несомненно. Он нажал на кнопку звонка, и гора Сезам сразу беззвучно открылась — распахнулись оливково-зеленые створки дверей.

Барышни спустились в вестибюль, обширность которого сообщала дому какой-то барский оттенок, дому, который в остальном был обычным монстром того времени — как в страшном сне, сплошные ниши, раковины, эркеры, все выкрашено ослепительно-белой краской, здание как из взбитых сливок.

В последовавшей засим прогулке в Хальберталь лишь одно-единственное обстоятельство кажется нам заслуживающим внимания: а именно то, что Зденко все время путал одну барышню с другой, так что Фрицу Хофмоку это уже становилось неприятно. Но Зденко, по-видимому, был не в состоянии удержаться от этих промахов. Левая барышня что-то ему рассказывала, а вскоре он обращался к правой так, будто это она только что говорила с ним о катании на пони. То, что Зденко путал их имена, было еще полбеды. Но обе сестрички Харбах вовсе не были так уж схожи между собой, разве чуть больше нормальной меры семейного сходства, не говоря уж о том, что Пипси была меньше ростом, чем старшая сестра. Но юному господину фон Кламтачу они, очевидно, казались близняшками!

И все-таки им всем было весело, и они с широкой дороги сошли на дорожку, ведущую в глубь леса, в зеленую чащу. Куковала кукушка, девушки болтали и смеялись, хотя для Зденко их смех и болтовня значили не больше чем кукование кукушки на дереве. Он просто вбирал в себя благозвучие этих голосов, раздававшихся под высокими зелеными сводами.

* * *

Эта прогулка с Пипси и ее сестрой, которую Зденко впоследствии вспоминал так же, как парное молоко, что они тогда пили в «Лесной хижине», привела в результате к тому, что оба эти создания опять появились в саду виллы Клейтона. Хофмок ловко ухватился за эту возможность, а именно за слова Роберта — пусть, мол, они приведут на теннис девушек.

Причудливый фон для новой парочки! Моника теперь даже находила известную привлекательность в глупости барышень Харбах, в интеллектуальной атмосфере, окружавшей молодых людей, они казались совсем уж молочно-невинными. Она наслаждалась тем, что Клейтон окружил себя именно такой компанией. Моника лежала на террасе в шезлонге и пила крепкий чай. На корте началась игра. Роберт, весь в белом, как и остальные — на сей раз он тоже собирался играть, — слез с помоста из просмоленных досок, на котором стояла судейская скамья, и подошел к Монике. Она вступала в это лето, словно сквозь благоухающую стену.

Старина Пепи тоже был здесь и сидел на террасе рядом с Моникой в свете предвечернего солнца. Он был наделен волшебной силой, недоступной человеческому разуму. Моника, похоже, поняла это. Каких только ситуаций из своей деловой практики она ему ни излагала, достаточно было ей показаться ему на глаза, коснуться голосом его слуха, как ей сразу все уяснялось и она без всякого труда принимала определенное решение. В сущности, Монике довольно было только заговорить с Хвостиком.

В этой ситуации проглядывала шаткость, а следовательно, и недолгий век. Но кольцевая дорожка успокаивала своей завершенностью, так это воспринимал не только Зденко, но и остальные два действительных члена «Меттерних-клуба».

С отъездом Роберта Клейтона все кончилось.

* * *

Разумеется, теперь Дональд должен был вернуться в Вену, хотя, кроме него, на здешнем предприятии не было ни одного инженера.

В последние дни в Бриндли-Холле он заметно переменился. Самопознание, как нам уже известно, не было ему свойственно, а к чему же иному оно могло в конце концов свестись, как не к расхождению швов, если так можно выразиться, и чем дальше, тем больше (а под конец уже совсем далеко от Моники). Нет, он не отклонился в сторону. Ничуть. Тут крылась одна ошибка. Настолько он это уже понял. Сейчас он мысленно добрался до вечера накануне приема в саду. Тогда у него было что-то вроде тошноты. Недомогание. Это облегчило его положение. Ибо тут просто нечего было обдумывать. Тогда он словно нырнул в облако. В комнате стало темнее. Хлещущий дождь. С Моникой это никак не было связано.

Но обычное его поведение с Моникой было в корне неверным. Ну конечно. Его нерешительность. Но разве тем самым он не оказывал ей уважения?! (Эти мужчины-северяне могут довести человека до сумасшествия возвеличениями своего предмета и следующей засим Тристановой томностью! Вдобавок это всегда не соответствует действительности и на самом деле все обстоит подозрительно иначе! Молодые люди! Сапог!) Но если он обнаружил ошибку, он мог еще все поправить. Конечно, кое-что надо было наверстать. Да, безусловно! Отец просто хорошо относится к Монике. Тем лучше. Жить без отца было бы чистейшим вздором, невозможно! И в то время, как в голове его шевелились подобные мысли, Дональд вдруг вспомнил, что за время, прошедшее между приемом в саду и его отъездом, он ни разу не смог дозвониться Монике.

Когда пароход в окружении чаек подошел к Остенде, а из синей сегодня воды одиноко торчал знак, указывающий фарватер, Дональд проникся решимостью. Да, он все наверстает, исправит любую ошибку. Тогда он просто был подавлен. А теперь пора действовать. С такими мыслями стоял он возле своего плоского кофра в зале таможни. Потом в купе первого класса еще не отошедшего поезда он буквально рухнул на мягкое сиденье. В первый раз в жизни словно чья-то сверхмощная рука, как подъемный кран, подняла его и перебросила в потусторонний мир посреди нашего мира. На свете есть только Моника.

* * *

Тотчас же по приезде в Вену он позвонил в издательство, так как на Аухафштрассе никто не отвечал, и узнал, что она в отъезде на несколько дней, так неопределенно это прозвучало.

И здесь снова одиночество в большом доме, хотя, увы, и не полное одиночество, здесь был еще и Август.

Хвостик не мог ему сказать, где в настоящее время находится его отец. Вероятно, все еще закупает локомобили в Венгрии. Ему пришлось лично выехать туда, поскольку Дональд так долго отсутствовал. А там, в Англии, конечно, воспользовались прекрасной возможностью разрешить все свои задачи, ведь с самого начала было ясно, что одной только установкой станков дело не ограничится.

Весна быстро набирала силу, нахально вмешиваясь во все, сводила с ума роскошеством света. Ливни и апрельское непостоянство погоды давно уже миновали, дни стояли сплошь голубые. Сирень еще не расцветала. Но уже близилось время путешествия на юго-восток. Откладывать его на разгар лета было невозможно. Хвостик давно уже составил план поездки, с учетом расписания всех железнодорожных и пароходных линий.

Все это они детально обсуждали в саду, расхаживая взад и вперед по подстриженному газону. С практической точки зрения Дональд мог ехать в качестве технического эксперта, как инженер, ну и, конечно, как младший глава фирмы. Если бы он сейчас, расхаживая по газону, оперся на Хвостика, вернее, на его плечо, это было бы вполне уместным жестом и в известной мере воздало бы должное правде. Так и случилось, хотя и на иной манер: Дональд попросил его остаться к обеду (несмотря на то, что они все уже обговорили) и не желал принимать никаких возражений. Только шутки ради стоит упомянуть, что нашему старичку сегодня вечером предстояла стариковская вылазка, ну, скажем, в скрытую от нас сторону его жизни. Но все это сейчас выскочило у него из головы. Ибо уже в саду и во время деловой беседы он почувствовал, что происходит с Дональдом. Если человек о чем-то умалчивает, сразу чувствуется, что он о чем-то умалчивает; мы также чувствуем, когда у другого начинает скрипеть замок его молчания, когда плотина молчания готова вот-вот прорваться. А Хвостик не был неосведомленным человеком. Он только был угнетен своими личными обстоятельствами. Мы уже сказали, что он понимал серьезность создавшегося положения. Более того, это была ужасающая перспектива: увидеть, как этот молодой человек тяжко борется на том самом ринге, который он, Хвостик, совсем недавно с благодарностью покинул легко и бодро.

Для Дональда лето уже наступило, хотя было еще начало мая, с нерасцветшей сиренью и время от времени развевающимися лентами прохлады, если не холода, в саду и на улице. Но в нем самом был тот мрак, который иной раз зарождается в нас от сильной жары и нестерпимо яркого летнего солнца, заодно с ощущением, будто ты связан по рукам и ногам. Листва была светло-зеленой. Для Дональда она уже потемнела.

Они обедали вместе с Августом, который сразу же после обеда откланялся с лукавой усмешкой. Хвостик и Дональд вышли в холл и сели в кресла. Им подали кофе. Затем Дональд едва не заговорил о том, что на самом деле еще не было свершившимся фактом. Но он сделал всего лишь одно замечание: что, живя в двух странах, в конце концов в обеих перестаешь чувствовать себя дома.

* * *

В действительности именно это было для него очень ощутимо и создавало угрожающе шаткий фон, его самого тоже шатало с тех пор, как кран поднял его с постамента, на котором он стоял доныне (лучше бы сказать фундамента!), и постамент этот был не что иное, как его совместная жизнь с отцом. А теперь ему предстояло жить совсем одному, что уже заранее омрачало наступающее лето, да вдобавок это неизбежное теперь прощание с Веной. Он позвонил в издательство. Она еще не возвращалась.

Между тем до отъезда надо было кое-что уладить, но теперь все шло гладко, одно без труда вытекало из другого. Обстоятельства складывались так, словно они, эти обстоятельства, затаили дыхание. Такое можно наблюдать не только в счастье, но и в несчастье. Даже Август, которого Дональд видел только за столом, казалось, немного придержал свой жирный смех. Из какого-то его замечания, брошенного вскользь, можно было заключить, что здесь играли в теннис с его друзьями и барышнями Харбах. Дональд не выказал к этому ни малейшего интереса.

На следующий день, когда он возвращался домой к ленчу, ему навстречу попались два гимназиста, а именно Васмут и Кламтач. Он остановился с этими вежливо приветствовавшими его молодыми людьми. Он ведь был в Англии? Да. А когда вернется из путешествия мистер Роберт Клейтон? Дональд отвечал, что ждет его со дня на день. Ведь он сам через несколько дней уезжает на месяц на Ближний Восток.

— Вам можно позавидовать! — воскликнул Васмут.

— Там будет жарковато, — сказал Дональд.

— Значит, опять не судьба вам, мистер Клейтон, быть у нас судьей, как это было задумано с самого начала, — сказал Зденко. — Хериберт и Август мне тогда еще об этом сказали. Собственно, мы на вашем корте вообще играли без судьи. Фройляйн Бахлер все время лежала в шезлонге на террасе, а таким образом ваш отец тоже не мог все время быть с нами. Она, по-моему, не играет в теннис.

Блеклая молния метнулась от Дональда к Августу, этому скрытному хитрюге с его всегда ровной манерой поведения. Теперь, когда Дональд сам падал — а в эти мгновения он знал, что падает, чувствовал это впервые в жизни, постоянная уловка, с помощью которой эта скотина («brute», сейчас он думал по-английски) Август умудрялся всех и вся не принимать всерьез, показалась ему бесконечно ненавистной: потому, что намного превосходила собственное его бессилие.

* * *

Молодые люди учтиво распрощались с англичанином. Тот повернул (Кламтач посмотрел ему вслед), потерял равновесие, видимо наступив на брошенную кем-то по южной привычке фруктовую кожуру, медленно выпрямился и, вновь обретя равновесие, ушел, еще раз кивнув гимназистам. Зденко, идя дальше, искоса взглянул на Хериберта, который, по-видимому, ничего не заметил. Но теперь снова закачались окружающие его стены, словно на петлях или на шарнирах. Однако они не закрылись так плотно, как это было через некоторое время после появления госпожи Генриетты Фрелингер. Сейчас осталась щелка. В нее Зденко с удивлением наблюдал воздействие, которое он оказал на совсем чужую жизнь, предоставив ей дальше идти своим чередом. («Мы», мог бы подумать Зденко, ибо Хериберт с тем же правом мог бы упомянуть об этой фройляйн Бахлер.)

Так Зденко впервые в жизни столкнулся с обстоятельствами, о которых никогда не думал и о которых ровно ничего не знал, иными словами, с доселе неведомым ему объектом. И этот объект не свалился ему на голову, точно свинцовый плод познания, для этого он был слишком хрупок, но внезапно все вокруг стало куда привлекательнее, куда интереснее для исследования: жизнь, в которой участвовал он, Зденко, по другой, не тот, хорошо ему известный Зденко. Так на улице за несколько секунд он сдал своего рода экзамен на аттестат зрелости, который в гимназии предстоял ему только через год. Правда, в «Меттерних-клубе» подготовка к таковому уже значительно продвинулась.

Продолжая смотреть в щелку, мысля конкретно и наглядно (любое проявление ума и одаренности находит свое отражение в отдельных достоинствах человека), он без труда уяснил себе образ мыслей и нравственную нечистоплотность толстяка Августа и в общих чертах знал уже, пожалуй, не меньше, чем Хвостик, сознавал даже серьезность положения. Сейчас он увидел Роберта Клейтона, слезавшего с просмоленной до черноты судейской скамьи; Роберт отправился к Монике на террасу и застрял там.

Зденко предстояло лето у хорватской тетки, долгое, пустое, пространное лето. Разумеется, родители пожелают иметь его четвертым игроком в тарок. Но пожалуй, в тех краях возможны и дальние прогулки. И выберется время подумать.

* * *

Моника проснулась с первым светом дня, села на кровати, придвинулась к Роберту и склонилась над ним, погруженным в глубокий сон. Выражение лица у него было как у маленького серьезного мальчика. Так вблизи, без помех она с наслаждением смотрела на его голову, его лицо. У хороших лошадей «головы сухие», говорят лошадники, чистые, ничего лишнего: ни скоплений жира, ни припухлостей, складок или желваков. Так и у Роберта. Ее ладонь, раскрытая и бессильная от восторга, лежала рядом с его головой. Спящий чуть повернулся, потом еще раз, и его выпуклый затылок оказался в ее ладони. Она обхватила его и слегка сжала пальцы. Вспоминая очень четко плоский затылок Дональда, она поняла с еще небывалой ясностью бутафорскую роль сына, стоявшего впереди отца как ширма или, вернее, неплотно прикрытая дверь. Она прошла в нее. И теперь почувствовала, что ее правая рука держит какой-то сосуд, а в нем содержится не более и не менее как тайна ее собственной жизни.

Слишком взволнованная, чтобы лежать без движения, она тихонько поцеловала Роберта в лоб, осторожно выпростала руку из-под его головы, выскользнув из кровати, накинула пеньюар. Застекленная дверь на маленький балкон чуть-чуть скрипнула. Моника испуганно оглянулась на спящего. Но он не проснулся. Лежал и спал. Такой как есть, не больше, не меньше, просто мужчина.

Она вышла на балкон и неплотно прикрыла дверь. Ее встретила свежесть, более того, холодок и полная тишина, которую не нарушал даже шорох, весь дом спал… Остроконечные вершины елей на крутом склоне под нею вдали сливались в сплошной мшистый поток, волнистыми уступами устремлявшийся в долину и сливавшийся в одно темное пятно. Оттуда вставал день, и его росток, окутанный парящими нежными облачками, сиявшими пунцовым и желтым цветом, был единственным уголком неба среди пустой и ровной голубизны, привлекавшим к себе взор.

Моника была здесь своя, на этом балконе перед одной из комнат гостиницы в горах, чуть пониже перевала над головокружительной пропастью, как была своя и там, где провела сегодняшнюю ночь. Неожиданно выглянул краешек солнечного шара — точно кусок добела раскаленного угля. Ни один луч еще не проникал сюда. Моника вернулась в комнату. Дверь скрипнула. Она юркнула в постель и свернулась клубочком под одеялом. Боб все еще спал.

* * *

На самом деле он из-за локомобилей ненадолго съездил в Венгрию, затем из Оденбурга[24] через Зауэрбрунн выехал в Винер-Нойштадт и сюда, в горы, где хотел дождаться Монику. Она тоже приехала не в своем автомобиле, а по железной дороге, на последней станции перед Земмерингским виадуком наняла фиакр и за три с половиной часа добралась доверху.

Место здесь было уединенное, особенно в будни и до начала каникул.

Связь поддерживал Хвостик. Это уже само по себе свидетельствует о позиции, которую он занял, и о доверии, которое ему оказывалось. Старина Пепи сообщил и о прибытии Дональда. Телефонные разговоры Хвостик вел из своей квартиры и всегда по-английски.

Приезд Дональда не был причиной для того, чтобы сократить пребывание здесь, в горах. Но у старика Гольвицера должен был состояться вечерний прием («soirée», как говорили тогда), и Клейтон на сей раз не мог там не быть, ибо пропустил прошлый прием, а тем паче теперь, перед поездкой Дональда на Восток, поскольку тот на обратном пути должен был заехать в Бухарест в фирму «Гольвицер и Путник». Моника тоже была приглашена. Для нее, конечно, ничего не значило пренебречь этим приглашением. Но «дело» не допускало ее слишком долгого отсутствия.

Итак, им было дано лишь несколько дней, и эти дни стали плодом внезапного решения обоих, когда выяснилось, что Роберту необходимо поехать в Венгрию. Это было своего рода бегством. Они жаждали освобождения. Даже в квартирке Моники на Аухофштрассе оба не чувствовали себя отъединенными от того, что было до этих пор. Здесь же они были ото всего укрыты, отделены, как бы изгнаны из нашего мира в мир потусторонний; они даже и вообразить себе не могли, что будут ограждены так надежно. Над ними смыкались бесконечные леса; самоуспокоенность, тишина казались ясно видимыми сквозь просеки и вырубки. В те давние времена, когда молодой император еще охотился в этих местах на лесную дичь, крутые склоны были опоясаны дорожками. Остатки этих дорожек, усыпанных пружинящими хвойными иглами, давали возможность бесцельно гуляющей парочке заглянуть в самую чащу леса, испещренную затейливыми солнечными узорами, опушенную мшистой каймою. Лес поглощал. Он не кончался, не начинался, всю местность заодно с Робертом и Моникой он завернул, закутал в свой темный плащ.

Итак, когда пришло время, они уехали из лесу в Вену — два с лишним часа рысцой под гору, — изредка даже пуская в ход тормоз, сперва по извилинам перевала с дальним и открытым видом, потом по нижним населенным пунктам до самой железнодорожной станции. Возвращение, погружение в будни, глубокое изумление уже на перроне Пайербах-Райхенау, где имелся газетный киоск и служитель гостиницы, доставивший их багаж.

* * *

Встретив по дороге домой гимназистов, Дональд в тот день не пошел больше на завод и только один раз поговорил по телефону с Хвостиком. За едой он сумел, ни слова не сказав, так перепугать толстяка Августа, что тот выскочил из-за стола при первой же возможности.

На этот раз, как и всегда, Дональд после обеда растянулся на диване в слабой надежде заснуть. И ему это удалось, хотя всего на несколько минут. Во сне ему померещилось, что его маленькая школьная парта из Бриндли-Холла стоит рядом с диваном. Он вскочил и вышел на галерею. Напротив была комната отца. Внезапно на него пахнуло прелестью обоих этих домов, окруженных парками, как в Бриндли-Холле, так и здесь, на Принценалле. Суровый и чистый запах кожи, исходивший от многочисленных кресел в холле, чувствовался и здесь, наверху, он заполнял собою тишину и застоявшийся воздух. Но Дональд был отлучен от того и другого страхом и досадой. А это не давало ему наслаждаться одиночеством. Сегодня на улице гимназисты играли с ним как с мячиком, во всяком случае, он так это воспринял. Ему казалось, что Август стоит во главе направленного против него заговора этих бездельников. Право же, они зашли слишком далеко! Надо было отойти от них, отступить в эти холодно-сдержанные, заботливо ухоженные дома, а не стоять на улице с гимназистами. Они ожесточили Дональда, Август со своими дружками.

Дональд прошел в свою комнату и немного привел себя в порядок. Из холла он поговорил по телефону с Хвостиком. Потом позвонил в издательство на Грабене, тщетно. На Аухофштрассе никто не снял трубки. И он ушел из дому с намерением сбежать. Ему хотелось сейчас отыскать часть города, в которой он еще никогда не бывал. Отыскать в одиночку, без машины, без шофера.

* * *

Кабачок Марии Грюндлинг за Мацляйнсдорфской церковью был странным заведением и являл собою резкий контраст с другими венскими заведениями такого же рода, как тогдашними, так и нынешними; вообще-то национальный характер за пятьдесят лет существенно не меняется. А возможно, и вовсе не меняется. Но здесь о венской манере обслуживать гостей не могло быть и речи. Иной раз гостя выставляли за дверь, прежде чем он успевал занять место за столиком, а в ответ на заказ кружки пива объемистая хозяйка грубо предлагала посетителю позаботиться о себе где-нибудь в другом месте, ее-де уже клонит ко сну.

И все же две тесные комнаты всегда были полны народа, хотя случалось, что хозяйка всех выдворяла из помещения или же кому-нибудь одному грубо отказывала в том, чего он просил вежливейшим образом, в какой-нибудь ерунде — в порции ветчины или колбасы, и речь шла лишь о том, чтобы принести это из буфета. Но и в этом ему отказывали, и гостям нередко приходилось здесь самим обслуживать себя или своих приятелей, под командой хозяйки. «А теперь что вам понадобилось?! Бутерброд с ветчиной? К черту! Но господину Пюрингеру можете принести бутылочку вина». Хозяйка почти никогда не поднимала со стула свои 128 килограммов, а официанта она не держала.

И все-таки находились люди, которые и слышать не хотели о другом кабачке, ибо тот или иной спектакль здесь всегда был обеспечен. К примеру, нежданные удаления гостей, которые сегодня и в этот час пришлись не по вкусу хозяйке. («Не могу на вас смотреть, идите куда-нибудь подальше».) Или наоборот — нескрываемое выражение симпатий. («Люблю смотреть на твою мордафью! Ты у меня душанчик! Сейчас угощу колбаской».) Эти ее слова относились к муниципальному советнику, уже давнему пенсионеру, семидесяти шести лет от роду, который удирал сюда от своего одиночества и желая посмеяться. Но ежели он смеялся слишком много, хозяйка пускала в ход глушитель. («Такой старикан, как ты, не должен много хохотать. А то не успеешь оглянуться — и дуба дашь».) К любимым гостям хозяйка обращалась на «ты».

В их числе был и художник Грабер, пожилой дородный господин, выдающийся живописец и в свое время лучший иллюстратор сказок. Этот приятнейший человек с большим и значительным лицом (оно сразу же бросалось в глаза), с носом, похожим на почтовый рожок, усаживался на почетное место рядом с хозяйкой, поскольку оно одновременно являлось еще и местом исключительным, так как она не только не выбрасывала его из заведения, но и не отказывала ему в его просьбах, а также не делала нежных и заботливо продуманных намеков на ожидающую его могилу, не угрожала ему никакими глушителями. Ввиду того, что одни гости здесь обслуживали других, на него была возложена обязанность открывать буфет и снова его запирать, если кому-либо разрешалось пользоваться блюдами холодной кухни (другой здесь попросту не было), для чего хозяйка всякий раз снимала ключи с завязки передника.

Грабер, человек на редкость работящий, хорошо знавший жизнь и говоривший на многих языках, приходил сюда, так как любил вечерком выпить пива и мирно посидеть за столиком. Последнее было ему гарантировано, тогда как в других кабачках на это рассчитывать не приходилось. Гости же Марии Грюндлинг вставали все, как один, если кто-нибудь начинал дебоширить или проявлять недостаточное уважение к авторитету хозяйки. Дебошир вызывал гнев всех здесь присутствующих мужчин, не менее шести пар кулаков протягивались к его лицу, среди таковых и весьма увесистые кулаки господина Грабера, который, кстати сказать, носил титул профессора, о чем здесь, конечно, никто не знал.

В этом мирном уголке Грабер медленно погружался в пиво и в дремоту, участвуя в разговоре, который велся как-то мимоходом или вдруг начинал изобиловать шуточками и остротами, конечно, не на уровне господина Грабера, но, несомненно, доставляя ему удовольствие.

Среди посетителей нет-нет да и встречались люди, чем-то напоминавшие господина Грабера. В каждом кабачке бывают гости, которых он заслуживает, — так по читателям можно узнать цену писателю, даже если ты сам не прочитал ни единой его строчки. Хвостик тоже разок забрел сюда, вскоре после того, как хозяин заведения, где его отец служил кельнером, отошел от дел и продал свой кабачок другому. Хвостик редко здесь бывал, но знал благодушнейшего Грабера и даже имел один из бесчисленных иллюстрированных им сборников сказок — подарок художника с собственноручной надписью. В книге было множество удивительных лесных человечков, карликов из корней, шиковатых парнишек, пней с широко открытыми глазами.

Бывали здесь гости и совсем другой породы — через Винер-Нойштадт с близлежащего Южного вокзала они приезжали из тогда еще королевско-венгерского Бургенланда, точнее говоря, с полоски земли между постепенно сходящими на нет горами Штирии и глубоко на равнине расположенным Нойзиндлер-Зе. Люди крестьянского обличья, почти все в сапогах, по той или иной причине они приехали в Вену, наверное, и на рынке хотели побывать, мужчины и женщины в одинаково высоких сапогах. Это были мирные люди, они говорили на каком-то тарабарском наречии, если вообще не по-венгерски или по-хорватски.

Когда Дональд, протаскавшись несколько часов по городу, заглянул сюда. Хвостик сидел слева от хозяйки. Грабер, по обыкновению, справа, а рядом с ним две простые, уже старые, хотя и свежо выглядевшие, женщины, обе с высоких сапогах.

Муниципальный советник тоже был здесь.

— Вот что, мой мальчик, — заговорила хозяйка с новым гостем, — ты все растешь, этому, видать, конца не будет. Садись-ка и подожми свои ходули. С башней святого Стефана не побеседуешь, а подзорную трубу я дома оставила. А-а, господа друг друга знают, — сказала она, когда Дональд и Хвостик поздоровались. — Ты с виду англичанин. Садись сюда, жентильмен, рядом с Фини и Феверль.

* * *

Поскольку эти смышленые дамы ориентировались в Вене, Глобуш Венгерский — он еще жил и процветал! — время от времени посылал их туда по разным делам и кстати кое-что купить и привезти: для кухни, для дома, а заодно еще и для туалетного столика управляющего Гергейфи, который до сих пор сохранил прежнюю стройность, очень любил парфюмерию и привык к крему для бритья под названием «Проснись!», а крем этот в Мошоне нельзя было достать. Этот трудолюбивый человек нам вспоминается как даритель пары хорошеньких гусарских сапожек, предназначенных Феверль.

* * *

Когда фигуры из области относительной и метафорической святости опять пусть на самое короткое время — снисходят до нас, обыкновенных людей, и бродят в толпе нам подобных, они быстро попадают в сети, расставленные писателем; глядь, и в них уже барахтаются две разжиревшие троянские лошадки. Не спешите! Мы скоро их опять освободим, но сначала мы хотим посмотреть, как они теперь управляются со всеми делами.

Сейчас им уже далеко за шестьдесят; но обе на диво хорошо сохранились. Собственно, они уже давно в отставке. Но в Мошоне по-прежнему незаменимы следовательно, незаменимые пенсионерки. Обе, по правде говоря, интереснее, чем были в возрасте, положенном троянским лошадкам. Вернее, теперь они менее ординарны, чем тогда. Удивительный случай? Ведь люди с годами выглядят все более ординарными. Исключением можно назвать разве что начальника почтового отделения Мюнстерера.

Они все еще «парная упряжка». А это значит, что каждая осталась идентичной не только сама себе, но другой, что при такой двуликости отнюдь не является правилом, и это неопровержимо доказывает прискорбный случай с бр. Клейтонами. Критики, конечно, будут утверждать, что автору не удалось «точнее обрисовать каждую из этих двух фигур и подчеркнуть различия между ними». Не в том дело, что ему не удалось, а в том, что он даже и не попытался это сделать! Попробуйте-ка спрофилировать этих двух! Я с самого начала их путал и никогда не знал, как они выглядят поодиночке, а только как обе вместе.

* * *

На Хвостика появление здесь Дональда произвело тревожное впечатление, ему это показалось многозначительным фактом, а не простой случайностью. Сам он как-то в разговоре с Дональдом среди прочих достопримечательностей Вены описал и кабачок Марии Грюндлинг, но это было давным-давно, вместе они никогда здесь не бывали, хотя в свое время и собирались. Теперь Дональд заявился сюда в девять вечера, весь потный, без машины, в запыленных ботинках, и с жадностью выпил кружку пива — все вопреки своим всегдашним привычкам.

Но Хвостик уже научился стойко держаться в этой ситуации, которую он переживал без унизительной муки в кишечнике, а со своеобразной возвышенной грустью: и сейчас перед ним возникла картина — граница леса, они выходят на солнечный свет, а с вершины горы срывается ветер. Опять он выходит на простор, словно преодолел ступеньку лестницы или перепрыгнул через ограду, при этом прояснившаяся ситуация осталась внизу, вполне доступная взгляду. То, что ворвалось в его жизненный круг (сколько долгих и серьезных усилий потребовалось на укрепление такового!), перебаламутив уже сбывшееся, как он теперь догадывался, не было следствием ошибки, попустительства или упущения, не было это и злополучной случайностью; нет, оно состояло из такого же крепкого и прочного материала, из которого был сделан сам этот жизненный круг. Значит, надо держаться стойко! И Хвостик держался. Если ему суждено этого столь милого его сердцу молодого человека взять с собой в поездку — а почему, собственно, должны рушиться планы?! — тогда игра будет выиграна и еще раз выиграна, как раз в тот момент, когда корабль — у них были заказаны места на «Кобре» — отойдет от мола. Он уже сейчас видел первую узкую щель между бортом корабля и причалом, и вот возле мокрого борта уже плещется вода, а на набережной стоят люди, все лица обращены к кораблю, все машут платочками, и с верхней палубы вздымает ввысь медленно-торжественный хорал — императорский гимн — все это Хвостик представляет себе, с тревогой глядя на Дональда, который сидит против него рядом с двумя незнакомыми рыночными торговками (влажные волосы у него прилипли к вискам); он заказал два литра вина — должен же молодой человек угостить их как следует! — а заодно и пачку сигарет, предложил обеим закурить и сам закурил — все очень непривычно, все, так сказать, в порядке эксцесса — по крайней мере так это воспринял Хвостик, хорошо знавший своих англичан. Но завтра или послезавтра вернется Роберт Клейтон из гостиницы «Альпийское подворье»; далее прием у Гольвицера, абсолютно неизбежный, и вскоре после него они должны уехать.

«Это хорошо, — подумал Хвостик, — для него это будет просто счастье. В Вене ему теперь нельзя оставаться ни в коем случае».

Наиболее скромные гости за столом молчали, оробев от присутствия незнакомых господ.

— Вина не выпьешь, жентильмен? — спросила хозяйка Дональда, который сидел перед пустой пивной кружкой, а к стакану с вином даже не притронулся. Тогда он осушил его одним глотком. Профессор Грабер давно уже подозревал, что он собою представляет. Появление абсолютно неуместных здесь гостей стало уже как бы традицией заведения. Поговаривали даже, что сюда время от времени заглядывают и очень именитые гости, впрочем, возможно, что на кое-кого из них возводили напраслину. Но в конце концов и сам профессор Грабер был лицом весьма заметным. Он вынул изо рта сигару, добродушно выпил за здоровье Дональда и сказал по-английски:

— Ваше здоровье, сударь!

Дональд, нимало не удивившись, поблагодарил его. В этом городе такое смешение языков! К этому он давно уже привык. Но после того, как он вылил со своим визави, у него отлегло от сердца. Он снова налил старухам, хозяйке и трем соседям по столу — твердой рукой, как точно отметил Хвостик, — потом вытащил трубку и осторожно вытянул свои длинные ноги.

— Ну, теперь ты в порядке, жентильмен! — сказала хозяйка, когда над столом поплыли голубые клубы «кепстена».

Муниципальный советник, приятно взволнованный, потянул носом.

— Пахнет дальними странами, — сказал он. — Америкой пахнет.

Это были единственные слова, которые пожилой господин произнес за все время.

* * *

Вскоре Дональд и старина Пепи отправились домой, правда, по убедительной просьбе первого, пешком. Это был долгий путь вниз, к Пратеру. Светящиеся часы показывали начало одиннадцатого. Прекрасный вечер оживил улицы. Когда двое одиноких мужчин, двое холостяков — а оба они были холостяками и одинокими, сейчас, может быть, более чем когда-либо, — ночью не спеша кружат по центру большого города, то это ситуация ни в коем случае не гиблая, не скучная, а по меньшей мере обнадеживающая, со множеством выходов в разные стороны, вглубь и вовне.

Возможно, здесь дело было в разнице возрастов, определявшей особенность ситуации, и в той почти нежной и заботливой заинтересованности Хвостика в жизни младшего друга, о которой мы все-таки хотим сказать, что она проистекала из своеобразного чувства вины. В таком случае это чувство было уж очень возвышенным.

Он считал себя одиноким. Мило уехал. С ним Хвостик не мог, как раньше, беседовать о делах, что всегда действовало на него благотворно. Но теперь словно засов задвинули. Груз доверия, взваленный на него Робертом Клейтоном, с тех пор как он вместе с Моникой находился в «Альпийском подворье», сделал невозможным подобные беседы.

Дойдя до церкви св. Павла, они пошли дальше, углубляясь в центр города. От запаха асфальта, выдыхавшего из себя дневной жар, у Хвостика появилось предощущение жаркого лета в городе. Это было по ту сторону путешествия, позади него. Об этом путешествии он сейчас и толковал Дональду, тем самым как бы продвигаясь вперед ощупью, и уже почувствовал, что здесь — боль, боль, связанная с этим путешествием, и что сейчас он как бы задел и сдвинул плохо сидящую повязку, которая страшилась любого прикосновения и разумно прикрывала рану.

Поэтому-то Дональд и сам заговорил о поездке, все приготовления к ней были уже завершены.

Старина Пени догадывался, почему Дональд захотел идти пешком: это был страх одиночества там, на пустой вилле, на краю Пратера. И ему, хотя сам он никогда в жизни не вылезал так из собственной шкуры, как теперь Дональд, был ведом страх, который неизбежно поджидает каждого, кто уже не рассчитывает на размягчающую и разрушительную поддержку повседневности, ибо утратил способность ею воспользоваться.

И в то время как Хвостик бок о бок с Дональдом шагал в направлении Кернтнерштрассе, прописная истина касательно перемены места как лучшего средства против несчастной любви вдруг показалась ему весьма сомнительной. Все равно никуда от нее не денешься.

Удивительно, как этот Хвостик умел выйти за пределы собственного опыта, ему помогало врожденное сознание жизненных бурь, хотя именно они больше всего пощадили убогую молодость Хвостика, вероятно только потому, что бедность и жизненные невзгоды не оставили для них места.

В те времена, когда мы вместе с обоими господами проходим мимо Оперы, города по ночам еще не были оживлены, как нынче, разноцветной и растворяющейся вдали игрой света; зато непережитым осталось и то, как все это затемнялось со дня на день, — темные глыбы под гнетом страха. Хвостик и Дональд свернули вправо на пешеходную аллею Рингштрассе. Дональд замедлил шаги. Здесь уличный шум не помешал бы им говорить. Лишь изредка по широкой мостовой, над которой еще не парила яркая цепь электрических лампочек, проезжали автомобили или фиакры. Но высокие дуговые фонари вечное полнолуние больших городов — все вокруг заливали молочным светом.

Лишь возле Городского парка Дональд решился:

— Господин Хвостик, — сказал он по-английски, — это предстоящее нам путешествие весьма желательно мне в сугубо личном смысле. В последнее время я потерпел неудачу. Может быть, мне нужно навсегда покинуть эти края. Поехать, например, в Чифлингтон, на тамошний завод.

— Мне было бы чрезвычайно жаль, — сказал Хвостик и в тот же миг понял, что эти слова могут оказаться последними откровенными и прямыми словами, которые он скажет Дональду, в том случае, если и тот почтит его, Хвостика, своим доверием. Он чувствовал, что этот момент уже близок. Если Дональд станет выражаться яснее, то Хвостиково положение будет очень и очень неловким. Хвостик остро ощущал приближение опасности.

Дональд заговорил о Монике, назвал ее по имени. Это было, если можно так выразиться, его грехопадение, вызванное внезапным приступом слабости, может быть, вследствие физического переутомления, а может быть, и от непривычки к спиртным напиткам. Но Хвостика он тем самым поверг в настоящий конфликт с самим собой, причины которого, конечно же, коренились не в сиюминутной слабости.

Дональд мало что сказал, и ничего особенно умного, к тому же его слова были не в ладах с истиной. Но как же может быть иначе? Что он мог бы рассказать, что осветить? Ему пришлось бы тогда говорить и о необъяснимом, может быть, о дурноте накануне приема в саду, о том, как в комнате стемнело из-за дождя, — но как раз это-то он и отмел с самого начала. Это все не имело ничего общего с Моникой. И все-таки. Он сказал:

— Как мне это ни больно, но я так и не сумел установить с ней настоящего контакта.

— Простите меня, мистер Клейтон, — сказал Хвостик, — но не исключено, что с такой особой это никому бы не удалось.

Первая поперечная повязка. Задумано хорошо. Это должно унять, смягчить боль. Тонкая благодарность Хвостика. Вдобавок: сейчас, на высоте 1000 метров над уровнем моря, Моника наверняка была вполне контактна.

— Все-таки здесь дело в некоторой автократичности натуры, — еще присовокупил Хвостик.

Да, черт возьми, так будет лучше! О, и пусть нам еще больше встречается таких «автократических натур»! В особенности это пошло бы на пользу нашей молодежи! Но где и в чем Моника проявила тогда свою автократичность по отношению к Дональду? Все это чепуха. Бедняга Хвостик порет сейчас сущую чепуху. А что ему еще остается?

— А после вашего возвращения из Англии, мистер Клейтон, вы говорили с фройляйн Бахлер?

Позор. Итак, он спешит в укрытие. А что ему делать?! Я спрашиваю: а кто же, собственно, оказался несостоятельным в присутствии Моники? Разумеется, не Пепи. Никоим образом. Он обнял свою бело-светящуюся звезду и сам стал при этом красным, как раскаленная чугунная печь.

Жалкий этот разговор еще немного продолжался, когда они дошли до конца Городского парка и свернули вправо. Вдоль узкой стороны парка они прошли молча, потом поднялись на мост, под которым на многочисленных путях товарной станции стояли рядами темные вагоны. Слышалось звяканье буферов. Здесь уже начиналась та часть города, где они жили и трудились. Хвостик живо это ощутил. Слева, на главной таможне, он сам лично отправлял в Бухарест фирме «Гольвицер и Путник» большие партии станков. Теперь они шли по Зайдльгассе. Смолянистый запах торцовой мостовой. Хвостик вдруг вспомнил, как он когда-то взял здесь фиакр, чтобы поехать к своему тогдашнему домовладельцу, советнику Кайблу, прощальный визит перед переселением из Адамова переулка. Вот они уже идут мимо завода. Возле ворот освещенное оконце ночного сторожа. «Сюда приметалось что-то совсем новое», — подумал Хвостик. Да, он готов был признать, что все не может двигаться вперед, оставаясь таким, как прежде. Окна кафе «Неженка» были еще освещены. Неужто Дональд захочет туда заглянуть? Но он прошел мимо, даже немного прибавив шагу. У моста они пожелали друг другу спокойной ночи.

Хвостик еще раз быстро оглянулся.

Дональд уходил, высокий и стройный.

«Я ведь знал его еще совсем мальчиком, — подумал Хвостик, — я изредка видел его в саду их виллы. А теперь он страдает от любви».

Нет, ему не свойственно было пренебрегать страданиями, которые были ему чужды. Он отлично сознавал всю серьезность ситуации, а это обычно редко удается осознать вовремя. Но что ему было делать с этим сознанием? Разве не сводится все к тому, что ты убеждаешься — у тебя зрячие глаза, но руки-то слабые.

На пристани чувствовалось дыхание воды, а от Пратера сюда долетал аромат зелени. Хвостик подошел ближе к откосу. Потом повернул налево, перешел через дорогу и зашагал по переулку, ведущему к его дому.

* * *

На следующий день вернулся Роберт и уже под вечер появился в конторе, весело и громко приветствуя Дональда и Хвостика. Пени про себя решил, что он изменился. Несколько спал с лица, загорел и, казалось, весь стал как-то легче и подвижнее. Покупка локомобилей прошла гладко, сообщил Роберт, хотя он (это относилось к Дональду) чувствовал себя там уже не так уверенно; он несколько отстал, чтобы толком разобраться во всех деталях этого дела. Потом его пригласили совершить поездку в горы. Хорошо, что он не поехал в Венгрию на машине, — ужасные дороги. Машина тогда — наверное, к счастью, была в ремонте.

Вечером Август был встречен громким «о-ля-ля!» и толчками в бок. После обеда Роберт и Дональд в холле обсуждали текущие дела. И рано ушли спать. Дональд тоже очень устал.

На другой вечер был soirée у Гольвицера, куда на сей раз получил приглашение и Хвостик. Старики Эптингеры извинились, что не смогут быть.

Хвостик поехал туда вместе с Клейтонами. Опять большой съезд на Фихтнергассе, поток разнообразных взаимных приветствий уже на тротуаре перед виллой, а затем не менее оживленный и бесформенный introitus с путаницей голосов уже в холле. Оттуда все устремились в первую гостиную (оба англичанина и Хвостик молча присоединились к обществу), где с шумом и смехом окружили маленького хозяина дома. Последний, как только приметил Роберта Клейтона, разомкнул образовавшийся круг и поспешил навстречу Роберту:

— Я рад, мистер Клейтон, сегодня видеть вас здесь.

Далее последовал оживленный обмен рукопожатиями с Дональдом и Хвостиком.

Сердечность иной раз изливается таким потоком, который все делает невидимым, затопляя целиком всю суть человека; и при этом она может быть подлинной, хотя бы на время. И опять здесь можно было увидеть множество лиц, каких обычно не встретишь в кругу промышленников — бородатые профессорские лица и бритые лица знаменитых актеров Бургтеатра. Множество разговоров и дебатов на темы, не всегда и не всем здесь привычные. Англичане и Хвостик дошли до зимнего сада, двери которого сегодня были открыты в парк. На пороге стояла пришедшая из парка Моника Бахлер.

Роберт поздоровался с Моникой приветливо, добродушно и непринужденно, Хвостик осыпал ее комплиментами с известной торжественностью, из которой можно было уловить, что он сознает всю значительность ее особы, а Дональд растерялся (до сих пор, верный своей природе, он держал себя в руках), не сказав ни единого слова, пожал ей руку и поклонился.

Они остались здесь, в зимнем саду, куда летом никто не заглядывал, возле бассейна с фонтаном и стали смотреть на воду, на медленно плавающих сазанов, ибо в этот момент им ничего другого не оставалось и никому ничего толкового в голову не приходило. Хвостик первым сделал открытие, что декоративные водоемы коммерции советника Гольвицера несут еще и утилитарную, вернее, гастрономическую нагрузку, по крайней мере в определенное время года.

Во второй половине бассейна не было рыб. Там, куда падала вода из фонтана, были устроены пещеры и гроты из туфа: Хвостик обнаружил там раков, два или три из них разгуливали в воде неподалеку от этих пещерок. Хвостик указал на них Роберту, на Роберта один из раков произвел ошеломляющее впечатление своей живостью. Он тут же обернулся к Монике и сказал ей, что здесь есть на что посмотреть. Она с интересом нагнулась над краем бассейна. Дональд тоже заглянул в него.

Но все это не удивило Хвостика, странным ему показалось другое мелкое обстоятельство: Роберт только сейчас — раньше этого никогда не бывало заговорил с Моникой по-английски. Обычно в Вене он почти не пользовался родным языком, и лишь звоня по телефону с гор старине Пени, вел с ним доверительные беседы по-английски. Но сейчас вдруг, опустившись на колени у края бассейна, Роберт сказал Монике по-английски:

— Мы их поймаем!

И вот она тоже опустилась на колени. Это выглядело так, будто они собираются наперегонки ловить раков. Но Моника выиграла это состязание. Решительным движением сунув руку в воду, она по всем правилам, двумя пальцами, схватила рака, вытащила из воды и подняла повыше. Через секунду то же самое сделал и Роберт Клейтон.

— Мой больше! — воскликнула Моника.

— Верно, — отозвался Роберт (теперь снова по-немецки).

Оба эти экземпляра были весьма внушительных размеров — «раки экстра», как их называют в ресторанах. Каждый поднял выловленного им рака повыше, для сравнения, оба рака в ярости шевелили клешнями в воздухе и били своими мощными хвостами так, что и Моника, и Клейтон оказались забрызганными. Хвостик, позабыв свое удивление, с неподдельным интересом наблюдал за добычей, вероятно, он впервые в жизни видел так близко живого речного рака. Дональд стоял в стороне. Раков выпустили обратно в бассейн.

— Пока вас не съест старик Гольвицер! — вслед им сказала Моника.

Эта небольшая сцена, во время которой в зимнем саду не было никого, кроме них (все гости и на этот раз устремились в буфет), позднее стала предметом разговора, который Дональд и Хвостик вели, расхаживая перед ужином по прогулочной палубе спустя два дня после отплытия из Триеста; было уже темно, море казалось черно-синим, и отчетливо слышался плеск разрезаемой бушпритом и бьющейся в борта воды. Только теперь, с появлением первых звезд, стала заметна высота неба. Хотя Дональд и Хвостик, как всегда, рассматривали ситуацию с разных позиций, в этом пункте они чувствовали одинаково: что именно здесь, в этой игре, при всей ее незначительности, что-то было им обоим непонятно, некоторая утрированность, как они считали, по крайней мере со стороны Роберта, и, пожалуй, своего рода усердие со стороны Моники.

* * *

Они плыли на роскошнейшем пароходе, совершавшем круиз по маршруту Левант[25] — Стамбул. Пребывание в портах было весьма на руку Хвостику и Дональду, а в Бейруте они даже могли, не сходя с корабля, вести деловые переговоры с партнерами. Из Константинополя им предстояло Восточным экспрессом доехать до Бухареста (фирма «Гольвицер и Путник»), затем в Белград (инженер Восняк, Мило), далее в Будапешт и оттуда в Хорватию, где их снова ожидали кое-какие важные дела. Должны они были побывать и в Слуни. Перед их отъездом Роберт Клейтон неоднократно советовал старине Пепи во что бы то ни стало посмотреть это место.

— Это будет действительно великолепным заключительным аккордом, — так говорил он Дональду. — В свое время это была моя идея. Мы с твоей матерью ездили туда в свадебное путешествие.

Дональд непрерывно страдал после второго приема у Гольвицера и после отъезда из Вены, порою страдал ужасно — ну и поделом, сказали бы мы, но мы не можем себе этого позволить, хотя бы уже потому, что человек здесь вступил на тяжкий путь. Скажем так: страдая, Дональд постепенно вживался в истинное положение вещей, серьезность которых, как нам известно, давно уже осознал господин Хвостик.

Загрузка...