ПЕРВЫЕ ШАГИ

Прежде чем приступить к рассмотрению коммуникации в полисах, стоит бросить взгляд на века, предшествовавшие образованию этих сообществ. Мы увидим, как между XVI и XIV вв. до н.э. возникла утерянная впоследствии письменность, служившая совсем не тем целям, что алфавит в полисе. Мы откроем для себя зарождавшийся на глазах Гомера мир, где слову придавалось особое значение, где появлялись начатки общественных собраний, от чего недалеко и до полисной коммуникации.

Рождение письменности

Первые тексты (линейное Б)

Письменность в Греции зародилась между XVI и XIV вв. до н.э. — более точная датировка, увы, невозможна. Многие тысячи текстов донесли до нас глиняные таблички, во множестве обнаруженные в континентальной Греции и на Крите на протяжении XX в.; имеется также несколько фрагментов надписей на сосудах. Честь открытия ранних письменных памятников принадлежит двоим: сэру Артуру Эвансу, археологу, впервые раскопавшему глиняные таблички, и Майклу Вентрису, увлекавшемуся древностями архитектору и шифровальщику военного времени, который в 1952 г. расшифровал их содержание.

До тех пор самыми ранними греческими текстами считались поэмы Гомера, т.е. произведения, которые в настоящее время принято датировать VIII в. до н.э. Невозможно было представить, чтобы на греческом языке писали до «Илиады» и «Одиссеи». Сами древние эллины не сомневались в том, что письменность к ним пришла от финикийцев. Впрочем, археологам и филологам тоже понадобилось немало времени, чтобы понять, что только что открытые таблички «говорят по-гречески»: и в самом деле, их система письма отличалась от заимствованной у финикийцев алфавитной, которой записывали произведения Эсхила или Платона. То было неизвестное письмо, которое Эванс назвал «линейным Б», поскольку оно располагалось вдоль реальной или воображаемой линии, проведенной слева направо и, видимо, происходило от линейного А — критского письма, названного так тем же археологом. Только через пятьдесят два года после открытия табличек Майкл Вентрис показал, что за неизвестным письмом скрывался греческий язык.

Линейное Б, первая греческая система письма, содержит три категории знаков: идеограммы, фонетические знаки и детерминативы (например, штрихи, указывающие на словоразделы). Фонетических знаков насчитывается двадцать восемь; каждый из них обозначает слог, состоящий либо из одного гласного, либо из гласного в сочетании с согласным, — отсюда и часто употребляемое по отношению к этой письменности наименование «силлабарий»[3]. Линейное Б в основе своей фонетическое, поскольку идеограммы, изображающие те или иные объекты, занимают в нем второстепенное положение, гораздо проще синхронных письменностей Египта или Двуречья. Можно сказать, что оно находится на полпути между идеографическими системами и существовавшими тогда алфавитами, со своими двадцатью двумя — двадцатью четырьмя буквами, представлявшими собой наиболее экономичную систему письма. Судя по тому, что этот силлабарий не приспособлен ни к фонетической структуре, ни к слоговой организации греческого, изобретен он был для иного языка: так, обычное в греческом (например, в слове hippos — конь) конечное s в линейном Б не обозначается, поскольку не образует слога.

Каково же происхождение линейного Б? Оно создано на основе линейного А, еще не расшифрованного критского письма, приспособленного первыми греками к нуждам своего языка. Возникает оно в микенскую эпоху, названную так не потому, что Микены были столицей соответствующей цивилизации, а потому, что это один из важнейших и притом наиболее известный памятник того времени. Крупные административные центры, обычно называемые «дворцами», управляли тогда окружающими их землями и одновременно руководили экономической, военной и религиозной жизнью страны. Крупные бюрократические образования брали на учет все ресурсы на подконтрольных территориях.

Именно в таком контексте и зародилась греческая письменность. Она возникла не для того чтобы наладить общение — литературное или религиозное — между различными членами общества, но для сугубо экономических нужд, чтобы прийти на смену памяти. В самом деле, «дворцы» управляли все более и более ценным движимым и недвижимым имуществом, контролировали материальные ресурсы целых регионов. Роль их заключалась по большей части в том, чтобы запасать в огромных кладовых самые разные продукты, а затем приступать к их перераспределению. Необходимо было постоянно следить за продуктовыми выдачами тем, кто работал на государство, знать, как обстоит дело с налогами, которые деревни выплачивали дворцу, и т.п. На этой стадии одной памяти дворцовых управителей не хватало: нужно было найти надежное средство для подробного учета всех ресурсов, обзавестись архивами. Отсюда и заимствование кругами, близкими к микенским дворцам, уже существовавшей — и возникшей точно так же, для управленческих нужд, — письменности.

Писавших линейным Б и понимавших его было явно не больше сотни. То были высшие должностные лица основных микенских царств, а также писцы, обновлявшие документацию. Письмо это удивительно единообразно и в том, что касается графики, и в лексике, и по содержанию, хотя таблички находят на весьма отдаленных друг от друга в пространстве и во времени памятниках. Подобное единство подкрепляет гипотезу о том, что линейное Б функционировало в узком кругу дворцовых управленцев.

Итак, изначально письменность — орудие в руках властей предержащих: ее обладатели способны сохранить следы того, что давным-давно изгладилось из памяти. Они могут следить за оборотом ресурсов и даже доверять другим управление своими необозримыми владениями. Тот же феномен параллельно существовал, скажем, в Египте и Месопотамии, причем о заимствовании речь не идет, поскольку эти регионы географически и хронологически слишком далеки.

Из первых письменных памятников до нас дошли, помимо нескольких надписей на сосудах, глиняные таблички, найденные в Кноссе, Микенах, Тиринфе, Пилосе и Фивах, крупных административных центрах того времени. Таблички сохранились благодаря тому, что были прокалены пожарами, уничтожившими в конце XIII в. до н.э. микенские дворцы. Большинство их относится к одному году, непосредственно предшествовавшему разрушению зданий. Они фиксируют мельчайшие детали повседневного учета: приводятся списки различных продуктов и сырья (растительное масло, шерсть), животных, колесниц и колес, относительно которых указывается, в хорошем ли они состоянии или же непригодны к употреблению.

Материал для этой документации — глина — был одновременно экономичным, поскольку доступное сырье имелось в изобилии, и практичным, поскольку содержание никогда не обжигавшихся табличек было легко изменить. Есть все основания полагать, что таблички были временными документами, с которых снимались копии на других материалах, например папирусе или пергаменте. Если ни папирусы, ни пергамента до нас не дошли, то единственно потому, что почва Греции не способствует их сохранению. Случайно сохранились, таким образом, только тексты, которые местные власти намеревались уничтожить.

Может показаться удивительным, что от микенского периода не дошло иных видов письменных памятников. Ни в одном тексте не упоминается международная торговля между «дворцами» микенского мира или между этим миром и Египтом и Двуречьем. По наиболее правдоподобному объяснению подобная информация хранилась на других носителях, пергаментах или папирусах, которые не сохранились по уже упомянутым причинам.

Писались ли линейным Б другие тексты, чей след потерян, и прежде всего литературные? Такое предположение выдвигается, но кажется маловероятным. Если бы этот силлабарий и в самом деле был письменностью, служившей нуждам культуры, нельзя было бы не обнаружить текстов линейным Б на иных носителях: сосудах, статуях, украшениях. Однако из более чем четырех тысяч обнаруженных к настоящему времени надписей лишь четыре не имеют отношения к управлению.

Разрушившие дворцы пожары унесли с собой и систему линейного Б. Гибель величественных сооружений, долгое время приписывавшаяся «вторжениям дорийцев», явно была следствием целой серии массовых миграций. Так или иначе, после XII в. до н.э. и до возникновения греческого алфавита никаких письменных памятников создано не было. Вызванное к жизни экономическими потребностями письмо ушло в небытие вместе с породившей его социально-экономической организацией: предназначенное для сохранения архивов, оно угасло, когда отпала необходимость в учете имущества. Утрате письменности способствовало и то, что узкий круг «письмоводителей» потерял связь с властью.

Алфавит

Письменность исчезла по меньшей мере на три столетия, период, который историки нарекли «темными веками» не потому, что он ознаменовался упадком, а потому, что от него до нас не дошло ни единого письменного памятника. Соответственно, говорить о коммуникации, как и о прочих видах человеческой деятельности в то время, сложно. Однако через несколько веков после уничтоживших дворцы пожаров письмо появляется вновь, на этот раз в виде алфавита, от которого произошли современные европейские письменности.

Греки часто приписывали честь создания своего алфавита мифическому изобретателю: столь необычайное открытие мог, на их взгляд, совершить лишь тот, чьи способности ставили его выше остального человечества. Так, Стесихор в середине VI в. до н.э. считал творцом алфавита Паламеда, изобретательного аргосского героя; Эсхил в V в. до н.э. думал о Прометее, который наряду с прочими полезными человеку умениями «измыслил и сложенье букв / Мать всех искусств, основу всякой памяти»[4]. Критский писатель Досиад в III в. до н.э. полагал, что это великое открытие было сделано (разумеется, на Крите) Музами, вдохновленными самим Зевсом. Упоминалось в связи с изобретением алфавита и имя Гермеса.

Ко всем упомянутым — разумеется, сугубо легендарным — традициям можно добавить еще одну, на сей раз имеющую исторические основания: традицию, возводящую греческий алфавит к финикийскому. Наиболее четкую ее формулировку мы встречаем у Геродота, хотя зародилась она явно задолго до него. Согласно Отцу истории и его предшественникам, посредником между финикийцами и греками явился Кадм[5], сын Агенора, царя финикийцев. Этот герой отправился на запад в поисках своей сестры Европы, похищенной Зевсом, принявшим образ быка. Вот что говорит историк:

А финикияне эти, прибывшие в Элладу с Кадмом... поселились в этой земле и принесли эллинам много наук и искусств и, между прочим, письменность, ранее, как я думаю, неизвестную эллинам. Первоначально у кадмейцев письмена были те же, что и у остальных финикиян. Впоследствии же вместе с изменением языка постепенно изменилась и форма букв. В то время из эллинских племен соседями их были в большинстве областей ионяне. Они переняли от финикиян письменность, изменили также по-своему немного форму букв и назвали письмена финикийскими (что было совершенно справедливо, так как финикияне принесли их в Элладу)... И мне самому пришлось видеть в святилище Аполлона Исмения в беотийских Фивах кадмейские письмена, вырезанные на нескольких треножниках и большей частью сходные с ионийскими[6].

Время появления в Греции алфавита служило предметом жарких споров. Назывались самые разные даты, от XV до VIII в. до н.э. В настоящее время, однако же, твердо установлено, что алфавит не мог быть воспринят греками ранее IX в. до н.э. Первые посвятительные надписи и надписи на сосудах и черепках относятся к VIII в. до н.э.; именно этим обстоятельством аргументируют свою позицию сторонники поздней датировки. Для прочих аргумента а silentio, основанного на отсутствии документов, недостаточно: как мы видели на примере микенской эпохи, письменные тексты на непрочных материалах вполне могли исчезнуть бесследно. В то же время первые сохранившиеся тексты происходят из разных областей греческого мира и свидетельствуют о наличии уже достаточно далеко разошедшихся местных разновидностей письма. Если, как обычно предполагается, эти разновидности восходят к общему источнику, для их эволюции было необходимо определенное время.

Одним словом, все более или менее сходятся в том, что алфавит в Греции появился grosso modo[7] в IX—VIII вв. до н.э. Но греческий алфавит возник в результате определенных изменений финикийского письма. Где же восприняли это письмо греки? Где внесли в него изменения? В самой ли Греции или на побережье Финикии? На ионийских берегах? На Родосе, на Крите или на острове Фера? Выдвигаются самые противоречивые гипотезы, при том, что в их поддержку или опровержение нет никаких археологических или литературных данных.

Так или иначе не приходится сомневаться, что финикийское письмо было заимствовано в одном-единственном месте греческого или финикийского мира, поскольку изменения, которые претерпел финикийский алфавит, прежде чем стать средством транскрипции греческих слов, не могли повсюду возникнуть независимо. Из этого единственного места, названия которого мы никогда не узнаем, алфавит постепенно распространился и принял различные формы.

Побудительные мотивы заимствования алфавита нам тем более не известны. Поскольку отношения греков и финикийцев были в основе своей торговыми, ученые давно предположили, что алфавит был воспринят именно из коммерческих соображений. Убедившись в преимуществах, которые их финикийские контрагенты извлекали из этой техники коммуникации, греки ее у них позаимствовали... Однако же ни одна из дошедших до нас ранних надписей не имеет отношения к торговле. Тем более не объясняют коммерческие нужды немаловажных изменений, внесенных в финикийское письмо.

Что же это были за изменения? Названия букв остались по большей части теми же, с той лишь разницей, что значимые для финикийцев слова «алеф» (баран), «бет» (дом), «гимель» (посох) и т.п. превратились в альфу, бету, гамму и прочие наименования, никаких ассоциаций, кроме буквенных, у эллинов не вызывавшие. Алфавитный порядок также в основном следует финикийскому. Прежней осталась и форма знаков, однако с определенными, в том числе и локальными, модификациями: некоторые буквы оказались отображены зеркально, другие (например, альфа) повернуты на 90°, форма одних упрощена, других, напротив, усложнена.

Самым важным нововведением стало появление системы передачи гласных. В финикийском, как в большинстве семитских языков, носителями смысла являются согласные, составляющие неизменяемый каркас корня, от которого образуются однокоренные слова; гласные, соответственно, на письме не обозначаются. Напротив, грекам, говорившим на индоевропейском языке, гласные были важны не меньше согласных. Именно по этой причине эллины ощутили необходимость упрочить обозначение гласных на письме, для чего придали пяти согласным или полугласным финикийским знакам, в которых не нуждались, значение гласных. То были «алеф» (а), «хе» (е), «йод» (i), «айин» (о) и «вав» (и). Все они в греческих диалектах соответствуют одним и тем же звукам, из чего следует, что этим решительным преобразованиям мы обязаны небольшой группе, может быть даже, как считали древние, одному человеку.

Прочие нововведения не столь важны. Грекам пришлось избавиться от лишних сибилянтов (в финикийском их было четыре, а в греческом всего два — s и zd/dz) и добавить знаки для придыхательных ph и kh, а также сочетаний ps и ks. Эти модификации не были единовременными и различались в разных областях Греции.

Принесенный в Грецию финикийский алфавит подвергался изменениям на протяжении всей архаической и большей части классической эпохи, пока в IV в. до н.э. не был унифицирован. Все началось с того, что Афины в 403 г. до н.э., в архонтство Эвклида, заимствовали милетский алфавит, более изощренный, чем аттический[8]. Мало-помалу примеру Афин последовали все греческие полисы.

Вначале греки, как и финикийцы, писали справа налево — особенность, характерная для большинства семитских письменностей. Кроме того, они применяли бустрофедон — систему письма, при которой строки без разрывов шли справа налево и обратно, подобно бороздам в поле. На последнее обстоятельство указывает этимология слова, состоящего из bous — бык и глагольного корня strephein — поворачивать.

Появление в Греции алфавита часто считали революцией, которая одномоментно изменила образ мыслей, породила рационализм и способствовала демократии. Следует, однако, воздерживаться от слишком упрощенных подходов: как подчеркивается в ряде недавних исследований, письменность — и алфавит в особенности — возникает в обществе, уже функционирующем по своим законам. Все, таким образом, зависит от того, как используется новая техника коммуникации, от того, каким способом ее интегрируют в уже существующие формы мысли и деятельности. В Греции все полисы знали письмо, однако же некоторые (как Спарта, от которой до нас дошло всего семь надписей) демонстративно от него отвернулись. Постараемся прежде всего понять, какие первые применения нашла себе письменность.

Едва ли не раньше всего остального ее стали использовать для маркировки всякого рода предметов с целью обозначить их природу или указать имя владельца. Так, на «кубок Нестора», датируемый примерно 730—720 гг. до н.э., нанесена следующая надпись:

Я удобный для питья кубок Нестора. Того, кто станет пить этим кубком (или — из этого кубка), тотчас желание охватит прекрасновенчанной Афродиты[9].

На множестве черепков сохранились в разных видах имена владельцев сосудов или гончаров: «Я принадлежу такому-то» или «Меня сделал такой-то». В первых надписях проявляется удивительное стремление заставить вещь говорить от первого лица. Не в том ли дело, что эти предметы считались до некоторой степени живыми и существовало поверье, что прохожий, прочитав надпись вслух, наделяет их своим голосом?

Помимо указаний на то, что представляет собой изделие, кому оно принадлежит, кто его сделал, письменность использовалась и для посвящения подношений святилищам по формуле «Такой-то посвятил это такому-то богу».

Пометить таким образом некую вещь означало обеспечить ее владельцу, посвятителю или сделавшему ее гончару, определенную известность, поскольку его имя упоминалось и в его отсутствие. Этого-то и не могла обеспечить устная речь, а если и могла, то с большим трудом, через посредника, который бы «озвучил» текст. Надписи обеспечивали и своего рода бессмертие, ведь иначе запечатленные ими имена были бы преданы забвению.

Но тут-то и следует сделать важную оговорку. Нет никакой уверенности в том, что письменное бессмертие сразу же стало котироваться выше того, что обеспечивали передававшиеся сквозь века песни или поэтические произведения. Поэт Симонид, к примеру, с чувством определенного превосходства утверждал, что его стихи будут жить дольше, чем простая надпись. Но кто бы воспел горшечников или владельцев имущества? Мы увидим, что в мире эпической поэзии проводилась четкая грань между имеющими право быть воспетыми — и поименованными — и толпой безымянных. В таком случае обычное граффито, упоминающее имя, могло обеспечить неизвестному, которому не суждено было стать героем поэтического произведения, некую форму бессмертия. И сейчас еще мы видим имена, нацарапанные на деревьях или на стенах часто посещаемых мест...

Вторым важным применением письменности стала практика публичных надписей. Однако же прежде чем приступить к данному сюжету, необходимо сделать отступление о Гомере, чьи поэмы вписываются в рамки «темных веков».

Мир Гомера: устная цивилизация

Поэмы Гомера датируются VIII в. до н.э. В ту пору письменность уже была «изобретена заново». Тем не менее были ли эти поэмы написаны Гомером или сочинены устно, они отражают цивилизацию, не знавшую письменности[10]: во-первых, потому, что их следует считать результатом передававшихся из поколения в поколение сказаний, цеплявшихся друг за друга историй, которые мы и будем изучать; во-вторых, потому, что в гомеровских поэмах нет упоминаний о каких бы то ни было письменных сообщениях, надписях или письменных договорах.

Аэды: значимость памяти

«Илиада» и «Одиссея» суть героические сказания. Их собрал и обогатил, придав им окончательную форму, некий гениальный поэт, с античных времен зовущийся Гомером. Сказания эти передавали аэды, певцы и поэты в одном лице, воспоминание о которых сохранилось в «Одиссее»:

...позовите

Также певца Демодока: дар песней приял от богов он

Дивный, чтоб все воспевать, что в его пробуждается сердце.

Затем, после того как за аэдом отправился вестник,

Тою порой с знаменитым певцом Понтоной возвратился;

Муза его при рождении злом и добром одарила:

Очи затмила его, даровала за то сладкопенье.

Стул среброкованный подал певцу Понтоной, и на нем он

Сел пред гостями, спиной прислоняся к колонне высокой.

Лиру слепца на гвозде над его головою повесив,

К ней прикоснуться рукою ему — чтоб ее мог найти он —

Дал Понтоной, и корзину с едою принес, и подвинул

Стол и вина приготовил, чтоб пил он, когда пожелает.

Подняли руки они к предложенной им пище; когда же

Был удовольствован голод их сладким питьем и едою,

Муза внушила певцу возгласить о вождях знаменитых,

Выбрав из песни, в то время везде до небес возносимой,

Повесть о храбром Ахилле и мудром царе Одиссее...[11]

Гомер был, без сомнения, одним из таких аэдов, которые, как видно из текста, пели, аккомпанируя себе на том или ином музыкальном инструменте. Эти люди воспевали перед слушателями, будь то по собственному почину или по просьбе, подвиги героев и предания о богах, для чего требовалась невероятная способность к запоминанию, делавшая их существами исключительными. В то же время они были профессионалами и, чтобы изощрить свою память, пользовались мнемоническими приемами, явственно видимыми в гомеровском тексте, пусть даже он представляет собой стадию тщательной переработки песен аэдов.

Для достижения своей цели поэт использовал «формулы», т.е. слова, группы слов, целые стихи или совокупности стихов, неоднократно возникающие в тексте. Так, одними и теми же стихами описываются типичные сцены, такие, как приготовление еды или жертвоприношения, причаливание корабля. Особенно часто встречаются некоторые эпитеты: Улисс «многохитростный», Гектор «шлемоблещущий», Навсикая «белорукая» и т.п.

Но эпитеты, группы слов, «формульные» стихи применяются не наобум. Скажем, всякий персонаж обозначается одновременно и свойственными только ему эпитетами, и прилагательными, применимыми к другим: так, «божественными» зовутся многие герои, но «быстроногий» — это только Ахилл, «шлемоблещущий» — только Гектор. Таким образом, персонажи обладают определенными индивидуальными характеристиками. В то же время выбор той или иной формулы определяется метрическими ограничениями: для каждого героя у поэта есть набор определений, и он выбирает нужное в соответствии с пространством, которое необходимо заполнить, и требуемым количеством слогов. Подобная техника позволяла аэду сосредоточиться на той части стиха (или совокупности стихов), которую он сочинял, а в остальном положиться на свою незаурядную память: отдыхая сам, он давал и слушателям возможность время от времени ослаблять внимание.

Удивительнее всего то, что гомеровский текст демонстрирует большую экономию средств: если дан определенный герой и определенная метрическая ситуация, в распоряжении поэта имеется одна-единственная приспособленная к данному случаю формула. Согласно ставшим классическими исследованиям Милмэна Пэрри[12], лишь пять процентов гомеровских эпитетов взаимозаменяемы, т.е. синонимичны, и могут применяться к одному и тому же персонажу в одних и тех же метрических условиях. Учитывая количество стихов, содержащихся в «Илиаде» и «Одиссее», такие приемы требуют чрезвычайно высокой изощренности.

И в самом деле, аэд также и творец, способный сочинять новые сказания и обогащать уже существующие эпопеи; именно в этом и состоит основное различие между ними и теми сербохорватскими сказителями, с которыми Пэрри сравнил автора «Илиады» и «Одиссеи».

Для какой публики сочинялись песни аэдов? Это явно были слушатели, а не читатели, так как последних еще не существовало. Согласно «Илиаде» и «Одиссее», присутствующие обычно принадлежали к миру аристократии. Во время важных празднеств приглашали и усаживали среди пирующих аэда. Его задачей было складывать песни «о славных подвигах древних людей, о блаженных богах олимпийских»[13], как это делал у феаков Демодок.

Некоторые аристократы, несомненно, похвалялись принадлежностью к прославленным родам, что объясняет присутствие в гомеровских поэмах генеалогий: аэд, рассчитывая на богатые дары, живописал перед знатным лицом, зачастую по просьбе последнего, его славное происхождение.

Пиры знати были для аэдов не единственной возможностью показать свое искусство на людях. С очень раннего времени на религиозных празднествах перед широкой аудиторией устраивались музыкальные состязания. Если в эпоху Гомера эти музыкальные турниры и не были еще должным образом институционализированы, то уж «неформальные» соревнования явно существовали. Уже Гесиод, живший в VII в. до н.э., в «Трудах и днях» говорит, что вступал на корабль всего раз в жизни, чтобы отправиться на поэтическое состязание, где он одержал победу и получил за нее «ушатый треножник»[14].

Наконец, некоторые специалисты полагают, что в то время уже могла существовать одновременно и более обыденная, и более широкая аудитория: вечерами, во время «посиделок» в маленьких общинах, аэд мог петь у частных лиц или на рыночной площади.

Вернемся к значению памяти. В бесписьменном обществе, подобном изображенному в поэмах Гомера, память — единственный способ сохранить прошлое и даже настоящее, т.е. нечто большее, чем простая способность вспоминать. Это преимущество: те, кто им обладают, одарены потусторонним вдохновением, и именно благодаря прямому общению с Музами или другими божествами они в состоянии одновременно и воскрешать подвиги и легенды прошлого, и передавать грядущим поколениям настоящее. Так Гомер или Гесиод обращаются к Музам за помощью в нелегком деле: быть для современников живой памятью прошлого.

Нетрудно понять, насколько человеку той эпохи важно было оказаться воспетым сказителем: иначе его ждало забвение, он более не существовал. Только слово аэда может даровать герою истинное существование, состоящее в том, чтобы жить в памяти нынешних и будущих людей.

Именно по этой причине гомеровские персонажи одержимы славой, — славой, которая даст им возможность быть воспетыми последующими поколениями, а лучший способ достичь ее — проявить доблесть в бою, самой судьбой предназначенном для стяжания громкого имени. Герои без устали заявляют о намерении совершить воинские подвиги. Так Гектор, предчувствуя смерть под ударами Ахилла, восклицает:

Но не без дела погибну, во прах я паду не без славы;

Нечто великое сделаю, что и потомки услышат![15]

Весомость слов

Мир Гомера, как часто отмечалось, это мир слова, и притом многоуровневый. Сам текст в том виде, в каком он до нас дошел, представляет собой смесь авторского повествования[16] и прямой речи: герои изъясняются от первого лица, и более половины «Илиады» и «Одиссеи» состоит из речей главных действующих лиц. Например, во второй поэме песни с IX по XII суть рассказ Улисса, повествующего перед собранием феаков о своих приключениях. Даже на войне герои, прежде чем сразиться, вступают в разговор. Эту особенность гомеровских поэм подметили уже древние.

Поводом для разглагольствования может послужить что угодно: герои перебрасываются словами, ссорятся, всячески хулят друг друга, рассказывают о своих подвигах, умоляют богов. Так устанавливается целый ряд актов коммуникации, имеющих место между двумя персонажами, между героем и народом (например, на собрании, в войске или во время пира), между героем и божеством, и даже между богами, поскольку боги, как и люди, сходятся и спорят. Ниже мы попытаемся выявить одновременно важность и действенность слова, которое, в a priori неожиданных контекстах, может даже заменить собой действие.

Слово служит для передачи приказов. Необходимо, правда, чтобы тот, кто держит речь, обладал достаточным влиянием; в таком случае слова имеют большую власть над людьми. Так, в «Илиаде» ахейцы надвигаются на Гектора:

Но на Гектора луки ахеян сыны натянули,

Многие метили копьями, многие бросили камни.

К ним громогласно воззвал повелитель мужей Агамемнон:

«Стойте, аргивцы друзья! не стреляйте, ахейские мужи!

Слово намерен вещать шлемоблещущий Гектор великий».

Рек, — и ахеяне прервали бой и немедленно стали Окрест, умолкнув[17].

Хватило словесного вмешательства, и реакция последовала незамедлительно; такая весомость слов не раз и не два подчеркивается в гомеровских поэмах.

Когда герои вступают в спор, они делают это словами, которые являются в то же время действиями и заключают в себе выполнение выражаемой ими угрозы. Так обстоит дело со словами Ахилла, обращенными к Агамемнону, который отнял у него его подругу Брисеиду:

Но тебе говорю и великою клятвой клянуся,

Скипетром сим я клянуся, который ни листьев, ни ветвей

Вновь не испустит, однажды оставив свой корень на холмах...

Время придет, как данаев сыны пожелают Пелида

Все до последнего; ты ж, и крушася, бессилен им будешь

Помощь подать, как толпы их от Гектора мужеубийцы

Свергнутся в прах; и душой ты своей истерзаешься, бешен

Сам на себя, что ахейца храбрейшего так обесславил[18].

Эти слова явственно предвосхищают дальнейший сюжет «Илиады».

Для воплощения в жизнь такого рода угроз, нужно чтобы их, несмотря ни на что, поддержали боги. Как прекрасно демонстрирует Ф. Фронтизи-Дюкру[19], говорящий без одобрения богов рискует, что его речь не возымеет действия. И уж тем более следует беспрекословно повиноваться божественному слову. Например, Афина велит Ахиллу не убивать Агамемнона, и тот, «покоряся Слову Паллады», тут же отвечает:

Должно, о Зевсова дщерь, соблюдать повеления ваши[20].

Как мой ни пламенен гнев, но покорность полезнее будет:

Кто бессмертным покорен, тому и бессмертные внемлют[21].

Даже среди богов действенность слова связана с могуществом. Вот почему Гера говорит Зевсу:

Сколько бы в гневе своем ни противилась их истребленью,

Я не успела б и гневная: ты на Олимпе сильнейший[22].

Но сразу вслед за этим Гера пытается убедить Зевса. В самом деле, наряду с действенным словом, исходящим от божественной или человеческой власти, существует слово убеждающее, речи «крылатые», «сладчайшие меда», которые принимают в расчет собеседника, уговаривают и смягчают его. Так Улисс увещевает собравшихся бежать от Трои воинов «кроткою речью»; так же действует слово и в собрании.

Речь не просто действенна или убедительна: она может заменять собой действие. Самый знаменательный пример этого мы видим в VI песни «Илиады»: Главк и Диомед, принадлежащие к противоположным лагерям, собираются биться один на один, «пылая сразиться». Однако, уже сойдясь для поединка, они вступают в разговор: «Кто ты, бестрепетный муж от земных обитателей смертных?» — вопрошает Диомед. Ведь противник может оказаться бессмертным богом, а тогда сражаться с ним бесполезно, и Диомед пускается в долгие мифологические рассуждения, обосновывая свою позицию. Главк в ответ рассказывает ему в шестидесяти с лишним стихах историю своего предка Беллерофонта[23]. Ну а поскольку Беллерофонт был гостем предка Диомеда, вражда немедля прекращается:

С копьями ж нашими будем с тобой и в толпах расходиться,

Множество здесь для меня и троян, и союзников славных;

Буду разить, кого бог приведет и кого я постигну.

Множество здесь для тебя аргивян, поражай кого можешь.

Главк, обменяемся нашим оружием; пусть и другие

Знают, что дружбою мы со времен праотцовских гордимся[24].

В мире, где речь столь важна, хорошие ораторы стяжают славу. Нестор, которому нет равных в собрании, — герой «Сладкоречивый... громогласный вития пилосский: Речи из уст его вещих, сладчайшие меда, лилися»[25].

Но кто в совершенстве владеет речью, так это Улисс. Достаточно посмотреть, как он изъясняется перед собранием троянцев, к которым он отправлен с посольством:

Но когда говорить восставал Одиссей многоумный,

Тихо стоял и в землю смотрел, потупивши очи;

Скиптра в деснице своей ни назад, ни вперед он не двигал,

Но незыбно держал, человеку простому подобный.

Счел бы его ты разгневанным мужем или скудоумным.

Но когда издавал он голос могучий из персей,

Речи, как снежная вьюга, из уст у него устремлялись!

Нет, не дерзнул бы никто с Одиссеем стязаться словами;

Мы не дивились тогда Одиссееву прежнему виду[26].

Когда, уже в «Одиссее», он повествует феакам о своих странствиях, все немеют. Его речи сравнивают со сказаниями аэдов, которые больше чем кто-либо умели зачаровать слушателей. Более того, он, как и аэды, обладает даром сочинять истории: прибыв на Итаку, где он должен скрывать свое имя, Одиссей без видимых затруднений изобретает себе воображаемое прошлое.

Совет и Собрание

Гомеровские цари окружали себя советом, вместе с которым принимали важные решения. В то же время в «Илиаде» и «Одиссее» четко проявляется деятельность собраний, эмбрионов тех институтов, что будут существовать в классическую эпоху.

Собрания созывали по разным поводам: в «Одиссее» это собрания мирного времени — у феаков в VII песни, на Итаке в первых и последних песнях. Что же касается собраний воинов в «Илиаде», они функционируют абсолютно сходным образом: все они проводятся в соответствии с «уже установленным ритуалом, предполагающим определенное единство рамок, действий, порядка взятия слова, условий принятия решений»[27].

Скликает собрания чаще всего царь или любой персонаж, обладающий достаточным авторитетом: один или несколько вестников или тот, кто по собственному почину берется за дело, созывает воинов или народ, и те сбегаются, еще не зная, зачем их собирают. В особо сложных обстоятельствах, например в Трое, под влиянием страха, вызванного возвращением Ахилла, собрание может начаться и стихийно.

Все собираются так легко, а иногда и спонтанно потому, что место собрания в каждой общине раз и навсегда определено: обычно оно находится рядом с местопребыванием царя; скажем, в «Илиаде» ориентиром служит корабль Агамемнона, возглавляющего поход, или ближайшие к нему корабли Улисса и Диомеда. Это просто-напросто открытое пространство, где усаживается народ или воины. Располагаются ли они кругом или полукругом? Гомеровские тексты не дают на сей счет никакого ответа. Так или иначе вестнику, в обязанности которого входит установить тишину, зачастую приходится непросто.

Церемония взятия слова в собрании кажется жестко регламентированной, но точно установить ее правила не представляется возможным хотя бы потому, что гомеровские поэмы — литературные тексты, не ставящие себе целью детально описать все процедуры. Первым высказывает свое мнение старший по возрасту или тот, кто созвал собрание. Затем обычно следует неловкое молчание, после чего слово берет второй оратор: он всегда[28] встает, возвышаясь над сидящими присутствующими. Но всегда ли он выходит на середину, как часто утверждают?[29] Ничто в текстах не указывает на это, поскольку обычно отмечается, без дальнейших уточнений, что персонажи просто встают и садятся. В определенных обстоятельствах, однако, говорящий действительно занимает в собрании центральное место. Так происходит, если герой берет в руки скипетр, что придает словам особый вес, или когда к собранию обращается вестник: поскольку определенного места у него нет, он, естественно, становится посреди присутствующих. Но независимо от того, выходит ли оратор на середину или остается на своем месте, он оказывается в точке пересечения взглядов, т.е. в символическом «центре» собрания. В то же время репликами часто обмениваются мгновенно, а выход на середину при каждом выступлении сильно замедлил бы дело и затруднил процедуру. Стоит принять во внимание и чисто практические соображения, прежде всего акустического свойства: аудитории слышно гораздо лучше, если ораторы выступают с места; если же каждый говорит из середины круга, хорошо его слышат только находящиеся впереди, тогда как те, что оказываются у него за спиной, попадают в невыгодное положение.

Кто же выступал на собраниях? Всякий ли имел право взять слово? Судя по текстам, высказываться можно было свободно. Однако же всего несколько персонажей на самом деле выступают публично: Ахилл, Улисс, Агамемнон, Нестор, Диомед у ахейцев; Гектор, Приам, Антенор и некоторые сыновья Приама у троянцев[30]. Всякий раз речь идет о пяти или шести персонажах, которые составляют совет или часть совета. Но что это нам дает для реконструкции реалий гомеровской эпохи? И в этом случае необходимо принять в расчет рамки эпопеи: сказитель выставляет на первый план определенных героев и не может, если ему дорого внимание слушателей, отвлекать их от развития сюжета повествованием о слишком большом количестве второстепенных персонажей. Однако же Терситу, посмевшему высказать перед всеми собственное мнение, здорово достается от Одиссея:

...но незапно к нему Одиссей устремился.

Гневно воззрел на него и воскликнул голосом грозным...[31]

Рек — и скиптром его по хребту и плечам он ударил.

Сжался Терсит, из очей его брызнули крупные слезы;

Вдруг по хребту полоса, под тяжестью скиптра златого,

Вздулась багровая; сел он, от страха дрожа; и, от боли

Вид безобразный наморщив, слезы отер на ланитах[32].

Почему этого персонажа так грубо ставят на место? Потому ли, что он, как часто утверждалось, представитель простонародья? Но исследования показали, что Терсит и сам был знатным (aristos). Тогда потому, что он нарушил неписаное правило, по которому слово предоставлялось лишь нескольким привилегированным лицам из числа знати? Или перед нами сугубо литературный эпизод, где Терсит играет роль шута?

Вернемся к ходу собраний. Что удивительно для нас, во время гомеровских собраний не происходит собственно прений. Персонажи не слушают друг друга, не приводят доводов, не отвечают другим ораторам. Например, Телемах открывает на Итаке собрание, чтобы привлечь внимание к трудностям, которые создает длительное отсутствие его отца, владыки острова, Улисса. Его заботят в первую очередь женихи, расхищающие его имущество; женихи, однако, не обращают на его слова ни малейшего внимания, как если бы они ничего не слышали.

На собраниях не голосовали, не принимали решений. Торжествовало обычно мнение, высказанное последним. Не служили ли в подобных условиях собрания лишь для того, чтобы передать народу, демосу, ту или иную информацию или представить ему ряд монологов, на которые он не мог ответить? Иногда это действительно так: в начале «Илиады» безмолвствующий народ присутствует при ссоре Агамемнона и Ахилла, обращающихся друг к другу и, по-видимому, не берущих в расчет слушателей. Но зачастую не имеющая права голоса толпа реагирует шепотом, разного рода шумом или волнением. Так происходит после речи Агамемнона, который

Так говорил — и ахеян сердца взволновал Агамемнон

Всех в многолюдной толпе, и не слышавших речи советной.

Встал, всколебался народ, как огромные волны морские,

Если и Пот их и Эвр, на водах Икарийского понта,

Вздуют, ударивши оба из облаков Зевса владыки;

Или, как Зефир обширную ниву жестоко волнует,

Вдруг налетев, и над нею бушующий клонит колосья;

Так их собрание все взволновалося; с криком ужасным

Бросились все к кораблям; под стопами их прах, подымаясь,

Облаком в воздухе стал[33].

Видно, что это толпа анонимов, сравнимая с полем, с морем, которое колышут ветры; она никогда не изъясняется словесно — если ей и приходится это делать, то не открыто, перед всеми, а потому, что поэт облекает в слова пробегающие по ней звуки. Когда Улисс расправлялся с Терситом,

Так говорили иные, взирая один на другого:

«Истинно, множество славных дел Одиссей совершает,

К благу всегда и совет начиная, и брань учреждая.

Ныне ж герой Лаэртид совершил знаменитейший подвиг:

Ныне ругателя буйного он обуздал велеречье»[34]

Итак, собрание реагирует, выражая одобрение или отказ посредством нечленораздельных звуков или ропота. Между двумя группами — знатью и народом — не может состояться настоящего обмена мнениями, поскольку между собой они говорят на разных языках.

Все же некоторые примеры позволяют думать, что демос был изредка способен высказываться без обиняков и срывать решения власть имущих. Подобным образом на Итаке мудрый Ментор призвал присутствующих выступить против женихов[35], и, судя по последующим событиям, призыв этот возымел действие[36]. Точно так же собрания троянцев в «Илиаде» поддерживают Гектора, а не царя, созывающего собрание. Таким образом, в тех, пусть и редких, случаях, когда собравшийся народ мог если не высказать собственное мнение, то хотя бы выразить отношение к тому, что предлагала знать, формировались зародыши политической жизни: поддерживая ту или иную сторону, можно было влиять на решения царей или даже противостоять им[37].

Прием чужеземца: гостеприимство

Еще одна хорошо разработанная в гомеровских поэмах область коммуникации относится к приему чужаков. В греческом слово «гость» (xenos) обозначает также чужеземца, незнакомца, того, кто не принадлежит к данной общине, на кого смотрят с подозрением и даже враждебно. Эта амбивалентность становится очевидной, если посмотреть внимательно, как в гомеровских поэмах принимают «другого».

В ту пору еще не существовало законов, определявших отношения между разными общинами, так что все происходило до некоторой степени непредсказуемо. В зависимости от обстоятельств незнакомцу мог быть оказан теплый или враждебный прием. Так, о Телемахе, увидевшем принявшую чужой облик Афину на пороге дворца, Гомер говорит:

Тотчас он встал и ко входу поспешно пошел, негодуя

В сердце, что странник был ждать принужден за порогом; приближась,

Взял он за правую руку пришельца, копье его принял,

Голос потом свой возвысил и бросил крылатое слово:

«Радуйся, странник; войди к нам; радушно тебя угостим мы»[38].

Не менее радушный прием оказывают Телемаху, когда он сходит на берег в Пилосе, чтобы разузнать у Нестора о своем отце Улиссе. Он подходит с Афиной туда, где «с сыновьями и Нестор сидел»:

...их друзья, учреждая

Пир, суетились, вздевали на вертелы, жарили мясо.

Все, иноземцев увидя, пошли к ним навстречу и, руки

Им подавая, просили их сесть дружелюбно с народом[39].

В этих отрывках Телемах или Афина, даже не будучи узнаны, знают, к кому приходят, им известна репутация тех, кто будет их принимать. Но когда чужеземец, подобно Улиссу в его странствиях, попадал в неведомые земли, он первым делом задавал себе вопрос о том, «какой там народ обитает, / Дикий ли, нравом свирепый, не знающий правды, / Или приветливый, богобоязненный, гостеприимный?»[40]. Эта формула повторяется в поэме неоднократно.

Например, Улисс сходит на берег в земле лестригонов, которые убивают часть его экипажа, чтобы попировать, или в земле циклопов, где герою будет стоить больших усилий победа над великаном, намеревающимся съесть и его, и его сотоварищей. Даже по прибытии к феакам, оказывающим Одиссею пышный прием, Афина «Облаком темным его окружила, чтоб не был замечен / Он никаким из надменных граждан феакийских, который / Мог бы его оскорбить, любопытствуя выведать, кто он»[41]. Вновь приняв чужой облик, на сей раз девочки, богиня указывает своему протеже:

«Ты же на встречных людей не гляди и не делай вопросов

Им: иноземцев не любит народ наш; он с ними не ласков;

Люди радушного здесь гостелюбия вовсе не знают»[42].

Вначале подозрительность часто бывает обоюдной: если чужестранец не знает, куда он попал, те, что должны его принять, тем более не представляют, с кем имеют дело. Подобные опасения вполне объяснимы, если вспомнить, что сам Улисс, прибыв к киконам, грабит город и режет скот[43].

Вот почему прием гостя обычно осуществляется посредством целого ряда «опознавательных знаков»: если хозяин с самого начала расположен дружелюбно и не принадлежит к «беззаконным» народам, чужеземец тоже должен уметь представиться и войти в доверие. Замечательно, однако, что он не сразу называет свое имя. Скажем, Улисс у феаков постепенно покоряет всю царскую семью: сначала дочь, которую встречает первой, будучи выброшен на берег страшной бурей. Он вылезает из зарослей, едва прикрыв наготу наспех обломанной веткой, и обращает в бегство подружек царевны; однако ее, Навсикаю, он своей искусной речью, славящей ее красоту, быстро убеждает, что его «род знаменит», а сам он «разумен». Это уже первая стадия признания; когда же Одиссей, искупавшись, умащается и одевается, его мощь и красота окончательно пленяют девушку, которая убеждается, что «свой он богам, беспредельного неба владыкам». Позже, явившись во дворец, он завоевывает расположение родителей Навсикаи, Ареты и Алкиноя, до такой степени, что Алкиной хочет принять его в зятья. Нет никакой необходимости пересказывать весь эпизод, поскольку все основное содержится в начале: чужеземец должен показать хозяину, что принадлежит к тому же кругу и что у них общие ценности; ценностями же в то время считались прежде всего физические достоинства — красота, сила, боевое искусство и опытность «в мужеских играх». Улисс будет окончательно принят и избавится от насмешек Эвриала только тогда, когда метнет дальше всех диск, — диск, разумеется, больше и тяжелее всех прочих[44]. Превосходство в играх есть показатель хорошего воспитания, принадлежности к знатному роду. А уж если некто, как Одиссей, еще и искусный оратор, то ему и вовсе ни в чем нет отказа.

Когда незнакомца признают — или непосредственно по прибытии, если его принимают сразу, — начинаются обряды гостеприимства, содержание которых незыблемо. Чужеземца приглашают сесть, его торжественно принимают за столом, затем приглашают на ночлег и предлагают гостить, сколько пожелает; в конце концов он отправляется восвояси с дорогими подарками. Во время пребывания в гостях его водят в баню: это могут быть простые купания с целью расслабиться, как, например, в случае с Телемахом[45], или, при необходимости, множество самых тщательных омовений, которые совершает у феаков Одиссей после нескольких недель бедствий на море. Рассмотрим более подробно различные этапы гостеприимства.

В какой бы час не появился иноземец, для него накрывают стол. Обед хоть и импровизированный, но изысканный, вроде того, что Телемах подает Афине:

Тут поднесла на лохани серебряной руки умыть им

Полный студеной воды золотой рукомойник рабыня;

Гладкий потом пододвинула стол; на него положила

Хлеб домовитая ключница с разным съестным, из запаса

Выданным ею охотно; на блюдах, подняв их высоко,

Мяса различного крайний принес и, его предложив им,

Кубки златые на браном столе перед ними поставил[46].

Если чужеземец приходит в начале обеда, его тут же приглашают за стол. Часто на следующий день специально для него даже устраивают более роскошное пиршество, с обилием еды и напитков, вечерними посиделками и песнями аэдов.

Только после того как гость накормлен, его расспрашивают об имени и причинах появления. Менелай верно заметил Афине и Телемаху: «Свой утолите вы голод, спрошу я, какие вы люди?»[47] Напротив, Полифем, циклоп-людоед, спрашивает у Одиссея и его спутников их имена сразу же, как их видит, — и, понятно, не предлагает никакой еды[48]. Вопросы задаются ритуальные: «Ты же теперь мне скажи, ничего от меня не скрывая: Кто ты? Какого ты племени? Где ты живешь? Кто отец твой?»[49]

Незнакомец может и в самом деле назвать собственное имя, имя своего отца, страну, из которой прибыл, сказать, что его привело... Однако очень часто ответы бывают либо лживыми, либо отложенными: так, Афина перед Телемахом выдает себя за Ментеса; Одиссей, прибыв наконец на Итаку, придумывает себе, чтобы не быть узнанным, жизнь критского пирата. Его сын, который должен был сообщить свое имя Менелаю сразу после еды, не представился и через семьдесят стихов после того, как был накормлен. Телемаха, так и не назвавшего себя, узнала Елена, пораженная его сходством с отцом. Все это показывает, что имя, возможно, не имело того значения, что признание, немедленное или постепенное, которое было описано выше. Показательны в этом отношении используемые формулы; когда Телемах и Афина прибывает в Спарту, кто-то тут же восклицает:

Царь Менелай, благородный питомец Зевеса, два гостя

Прибыли, два иноземца, конечно, из племени Дия[50].

Между богами узнавание происходит еще более неукоснительно. Вот комментарий поэта к прибытию Гермеса к Калипсо:

...и с первого взгляда

Нимфа, богиня богинь, догадавшися, гостя узнала

(Быть незнакомы не могут друг другу бессмертные боги,

Даже когда б и великое их разделяло пространство)[51].

Затем чужестранца обычно приглашают на ночлег к хозяину, для которого принять гостя — дело чести. Послушаем Нестора, оскорбленного тем, что Афина и Телемах желают провести ночь на корабле:

Нестор, гостей удержавши, сказал: «Да отнюдь не позволят

Вечный Зевес и другие бессмертные бога, чтоб ныне

Вы для ночлега отсюда ушли на корабль быстроходный!

Разве одежд не найдется у нас? Неужели я нищий?

Будто уж в доме моем ни покровов, ни мягких постелей

Нет, чтоб и сам я, и гости мои насладились покойным

Сном? Но покровов и мягких постелей найдется довольно.

Можно ль, чтоб сын столь великого мужа, чтоб сын Одиссеев

Выбрал себе корабельную палубу спальней, пока я

Жив и мои сыновья обитают со мной под одною

Крышей, чтоб всех, кто пожалует к нам, угощать дружелюбно?»[52]

Когда прием теплый, иногда бывает трудно уехать: Телемах отказывается от предложения Менелая остаться «одиннадцать дней иль двенадцать»[53]. Однако же он остается почти на месяц и не может уклониться от прощального обеда. Вернувшись в Пилос, где он должен сесть на корабль, чтобы отправиться на Итаку, он не заходит к Нестору, объясняя сопровождающему его сыну последнего:

«...чтоб отец твой меня в изъявленье любви не принудил

В доме промедлить своем, — возвратиться безмерно спешу я»[54].

Уезжая, гость уносит с собой роскошные подарки, что является одной из важных сторон гостеприимства. Он, впрочем, ожидает этих даров, так что даже у Полифема Улисс размышляет:

Видеть его мне хотелось в надежде, что, нас угостивши,

Даст нам подарок...[55]

и далее:

«Ныне к коленам припавши твоим, мы тебя умоляем

Нас, бесприютных, к себе дружелюбно принять и подарок

Дать нам, каким завсегда на прощанье гостей наделяют»[56].

Дары гостю в «Одиссее» описываются в изобилии: это прекрасные ткани, произведения искусства и т.п. Менелай получил от Полиба Египетского «две сребролитные... купальни и с ними / Два троеножных сосуда и золотом десять талантов», тогда как Елена получила от супруги Полиба, Алькандры, «Прялку златую с корзиной овальной; была та корзина / Вся из сребра, но края золотые»[57].

Хотя дары — обязательные подношения, которых ждут, от них можно отказаться, по крайней мере частично: Телемах не хочет коней Менелая, ибо они непривычны к его земле, Итаке. Эка важность! Спартанский царь заменит подарки[58] и даст ему другие роскошные изделия.

Когда подарок получен, он обычно не дает повода для благодарности; иногда на него отвечают каким-либо обетом или формулой, демонстрирующей, что о подобной щедрости узнают грядущие поколения.

Но взамен при ответном визите ожидаются такие же или более ценные дары: это то, что называют дарообменом. Признание гостя распространяется и на весь его род, из поколения в поколение. Именно поэтому Телемах может сказать изменившей облик Афине: «В первый ли раз посетил ты Итаку иль здесь уж бывалый / Гость Одиссеев? В те дни иноземцев сбиралося много / В нашем доме: с людьми обхожденье любил мой родитель»[59].

Роскошные подарки, вручаемые хозяевами, суть, как мы видели, элемент системы взаимных услуг: дары вызывает отдаривание. Такая система выходит далеко за рамки отношений между гостем и хозяином и функционирует во всем многообразии человеческих отношений. Как отмечает Мозес Финли, «слово "дар" обнимало всю гамму действий и сделок, которые впоследствии дифференцировались и обретали собственные наименования, а именно все виды платежей за уже оказанные, а также ожидаемые услуги — то, что мы называем платой, вознаграждением, наградой, а иногда и взяткой»[60].

Так Марон, жрец Аполлона, одарил Одиссея потому лишь, что тот пощадил его во время избиения киконов: это плата за оказанную «услугу». Когда Агамемнон наконец понимает, что не сможет обуздать гнев Ахилла, он предлагает ему дары в возмещение ущерба: «Десять талантов золота, двадцать лаханей блестящих; / Семь треножников новых, не бывших в огне, и двенадцать / Коней могучих, победных, стяжавших награды ристаний <...> / Семь непорочных жен, рукодельниц искусных <...>»; а позже, если Троя будет взята, много бронзы и золота, двадцать троянок, одну из своих дочерей в жены и семь городов...[61] При выдаче девушки замуж ее руку вместе с приданым получал, как на торгах, предложивший больше других.

Намерение одарить, если таковое существует, никогда не бывает бескорыстным, и такое положение сохраняется и в куда более позднюю эпоху. Показательна на этот счет история, рассказанная Геродотом: однажды Дарий, будучи еще человеком невысокого положения, страстно возжелал получить красный плащ и стал предлагать деньги владельцу. Последний, некий Силосонт, подарил ему плащ, хотя и жалел про себя, что по простоте душевной расстался с ценной вещью. Узнав впоследствии, что Дарий стал царем Персии, Силосонт воспрял духом и отправился во дворец просить вознаграждения за сделанный когда-то подарок. Надо сказать, что этот подарок не шел ни в какое сравнение с затребованным вознаграждением: завоеванием острова Самос, которым он хотел править[62].

Переход к полисному миру

Преобразованием коммуникации Греция обязана многим феноменам. Мы выделим два основных, а именно зарождение полисов, с одной стороны, и использование алфавита — с другой.

И в самом деле, по всему греческому миру примерно с VIII в. до н.э. стали образовываться полисы — небольшие независимые друг от друга общины, со временем объединившие индивидуумов, чувствовавших себя связанными общим прошлым, общей культурой и общими планами. Гео графическая конфигурация Греции, разделенной на части горными массивами, благоприятствовала созданию этих практически закрытых пространств сопоставимых размеров. Разумеется, полисы возникли не одномоментно, но мы не станем здесь анализировать, каким именно образом централизованные и бюрократические микенские дворцы трансформировались в маленькие независимые государства, а постараемся просто дать определение последних и показать, как их структура повлияла на коммуникацию.

Полис не есть в полном смысле слова город: он включает городской центр и контролируемую им территорию, обеспечивающую его средствами к существованию. Рубежи полиса строго определены и часто обозначены пограничными столбами. Полис образует четко размеченное пространство: повсюду неизменно имеются такие специфические объекты, как площадь, или агора, святилища, общественные здания, позднее театр и гимнасий. Они являются настолько органической частью полиса, что древние сплошь и рядом считали их его определяющими признаками. На окраинах находились промежуточные между «цивилизацией» и дикостью территории, где обычно осуществлялось принятие в полис новых граждан: так, в Афинах юноши-эфебы, прежде чем стать неотъемлемой частью сообщества, должны были провести определенное время на границах Аттики, подвергаясь инициационным испытаниям.

Полисы образовывались повсюду, не только в Греции, но и вне ее, когда с VIII в. до н.э. небольшие группы переселенцев стали основывать вдали от родины колонии[63], каждая из которых воспроизводила модель метрополии, с теми же общественными пространствами, с теми же институтами, с тем же образом жизни. Представляется, что с момента создания подобных пространств коммуникация за их пределами становилась немыслимой. Несмотря на все сходство, все маленькие греческие государства развивались по-разному: некоторые стали демократическими, другие олигархическими... Совершенно нетипичным путем пошел один город, Афины. Ниже мы специально остановимся на этом полисе, оставившем к тому же множество письменных свидетельств.

В маленьких общинах ведущую роль играло слово. «Все вопросы, представляющие всеобщий интерес и определяющие сферу архэ[64], улаживать которые было некогда обязанностью властителя, теперь передаются в ведение ораторского искусства и разрешаются посредством прений. Раз так, необходимо, чтобы они формулировались в выступлениях, отливались в форму антитетических доказательств, противопоставленных аргументаций. Тем самым между политикой и логосом[65] устанавливается тесное отношение, взаимная связь. Политика в основном превращается в манипулирование языком, а логос изначально осознает себя, свои правила, свою действенность через свою политическую функцию»[66].

Слово обрело огромный вес уже в гомеровских поэмах, совпадающих во времени с рождением полисов, но в дальнейшем его значение только росло: мало-помалу слово становится инструментом власти, доступным уже не только узкому кругу привилегированных, как у Гомера, но и — во всяком случае, в демократических полисах вроде Афин — куда более широкому слою граждан. Так развивается целый пласт размышлений о речи и ее возможностях; кое-кто начинает обучать красноречию, и это знаменует рождение новой техники коммуникации, риторики.

Параллельно полисы пользовались изобретением VIII в. до н.э. — алфавитом. Во многих из них граждане ощутили необходимость записать законы на стенах храмов или на больших стелах, установленных в общественных местах. В Афинах начало этому положил Солон, который писал:

Уставы общих малым и великим прав

Я начертал; всем равный дал и скорый суд[67].

Записанные таким образом законы помещались в самом сердце полиса, в местах, где каждый мог с ними свериться: в пританее[68], вблизи от Гестии, богини домашнего очага (в данном случае очага полиса), или в больших святилищах. Так, во второй половине VII в. до н.э. на стенах храма Аполлона Пифийского были выгравированы первые законы Гортины[69]. Нужно иметь в виду, что жилище бога есть общественное место: тексты законов и указов всегда высечены в самой доступной части храма, в ограде, где могли собираться десятки людей. Они должны быть видимы и пригодны для чтения, даже если речь идет об отдаленных или редко посещаемых местах. Именно поэтому надпись в гроте, служившем храмом Диониса в Каллатиде, городе на берегу Черного моря, возвещает, что стела выгравирована в самой видимой его части.

Как измерить важность и новизну таких общественных надписей? Подобные памятники существовали уже на Ближнем Востоке: к их числу относятся законы Хаммурапи, написанные примерно на тысячу лет раньше[70]. Сегодня ученые видят разницу между греческими и ближневосточными надписями прежде всего в том, что греческие тексты могли прочесть все, а стелу Хаммурапи, пусть и выставленную в общественном месте, — только искушенный в клинописи человек[71]. В ней к тому же говорится:

Обиженный человек, у которого судебный спор возникает, пусть придет перед статую мою, именуемую «Справедливый царь», и стелы моей начертание пусть он заставит огласить, указы мои драгоценные пусть он услышит...[72]

Эта разница безусловно наличествовала в классический период, с момента широкого распространения письменности. Сами греки любили распространять мысль о том, что первые тексты законов были предназначены для всех. Так, если верить тому, что Плутарх говорит о Солоне:

После введения законов к Солону каждый день приходили люди: то хвалили, то бранили, то советовали вставить что-либо в текст или выбросить. Но больше всего было таких, которые обращались с вопросами, осведомлялись о чем-нибудь, просили дополнительных объяснений о смысле каждой статьи и о ее назначении[73].

Из данного пассажа можно было бы сделать вывод, что греки уже с эпохи Солона, т.е. в начале VI в. до н.э., могли не только разбирать текст, но и анализировать. Не очевидно, однако, что они с самых первых надписей освоились с письменностью настолько, чтобы читать выставленные на всеобщее обозрение тексты без посредника. Известно, что при введении алфавита в Греции существовали писцы, обладавшие высоким статусом; кроме того, они пользовались значительными преимуществами, из чего следует, что их не так-то легко было заменить[74]. Вероятнее всего, первоначально письменность была доступна не всем, и в переходный период надписи оказывались для греков столь же загадочными, сколь законы Хаммурапи для вавилонян, а грамотеи исполняли ту же роль, что шумерские книжники: читали стелы и объясняли их содержание.

Но, несмотря ни на что, положение вещей изменилось довольно быстро. С одной стороны, алфавит изучить гораздо проще, чем клинопись, и надписи стали доступны для прочтения многим гражданам. С другой стороны, как мы увидим при анализе процессов внутренней коммуникации в полисе, общественное писание диверсифицировалось и стало касаться не только кодексов законов, но и все более и более разнообразных областей.

Загрузка...