Афины в греческом мире находились на особом положении. Их институты развивались весьма своеобразно, и сами они часто служили примером другим городам. Кроме того, о них многое известно, особенно для IV в. до н.э. Потому мы и решили исследовать политическую коммуникацию в Афинах. В то же время афинский полис был крупнейшим интеллектуальным центром, и именно там расцвели новые идеи того времени, риторика и софистика, там их комментировали и критиковали, а значит, нам следует отразить эти дискуссии. Наконец, именно на примере Афин мы проанализируем самые темные стороны коммуникации: диффамацию, агитацию и пропаганду, цензуру.
Основная черта политической коммуникации в Афинах — непосредственное участие граждан в принятии решений, затрагивающих интересы всего сообщества. Это участие было структурировано и организовано в рамках трех крупнейших институтов: Народного собрания, Совета и судов. Описав их, мы постараемся понять, каковы были по отношению к этой системе роль и образ действий политических деятелей. Вели ли они предвыборную кампанию? Как они могли добиться известности?
Народное собрание, или экклесию, составляли все граждане: в теории в него не входили те, кто не пользовался всей полнотой гражданских прав — женщины, метеки, рабы, а также те, кто был лишен гражданства. В нем общей сложности числилось, в зависимости от периода, от двадцати пяти до сорока тысяч человек.
Можно ли было проверять, кто присутствует в Собрании? Возможно, что с V в. до н.э. это и делалось при помощи списков призывников — например, гоплитов. Во всяком случае, когда речь шла об остракизме или о распределении зерна, присутствующих проверяли. С IV в. до н.э. утвердился обычай предоставлять заседающим в Собрании компенсацию, misthos ekklesiastikos, или просто ekklesiastikon, что предполагало систематический учет присутствующих. Специальные должностные лица, syllogeis (единственное число syllogeus), с помощью лексиархов, имевших при себе списки граждан, производили проверку и раздавали жетоны (symbola), дававшие право на компенсации (misthi н).
Несмотря на в общем ограниченный контроль, случаев обмана, попыток выдать себя за другого известно немного, да и трудно представить себе чужеземца или метека, пытающегося у всех на глазах сойти за афинского гражданина. Если их и допускали в Собрание, то лишь как информаторов или знатоков-экспертов, и тогда им предоставлялось особое место.
Можно ли составить представление о реальном участии в экклесии? Постоянно выступали в прениях далеко не все, и на обычном собрании присутствовало около шести тысяч человек, а зачастую и меньше. Многие приходили издалека, преодолевая по двадцать и даже по пятьдесят километров. Если верить древним текстам, жителей Аттики, привычных, как и прочие греки, к пешим переходам, это не смущало. Кроме того, город был местом престижным, где заодно приторговывали и встречались с согражданами.
Так, Дикеополь, крестьянин из «Ахарнян» Аристофана, полон решимости не пропустить Собрание, ради которого он заявился в город заранее:
Всегда являюсь первым на Собрание,
Сижу и принимаюсь в одиночестве
Вздыхать, считать, рыгать, чесаться, волосы
Выдергивать, скучать, трещать, позевывать.
А мыслями я в поле, мира жажду я[212].
Обычным местом сбора была сначала агора, а потом Пникс, холм над площадью. У граждан не было фиксированных мест, и, если верить тому же Дикеополю, Собранию сопутствовала толчея и свалка из-за мест.
Пританы не идут. Они не вовремя
Придут, и сразу толкотня поднимется.
Помчится каждый на места на первые,
Все скопом ринутся[213].
И далее:
Как я сказал, все так и получается:
Все устремились на скамью переднюю[214].
Не всем была свойственна пунктуальность Дикеополя. Согласно древним свидетельствам, приходилось прибегать к выкрашенному киноварью канату, чтобы выпихнуть граждан с агоры, где они спокойно болтали, на Пникс[215]. Практику эту объясняют не столько необходимостью иметь кворум, сколько стремлением получить как можно больше голосов, и притом достаточно рано, что позволило бы свести к минимуму возможные протесты после голосования. Однако же с IV в. до н.э., с установлением компенсации, присутствующих на Собрании стало гораздо больше, и лишних, напротив, приходилось оттеснять крашенным киноварью канатом[216].
В день Собрания вывешивали знак — неизвестно, однако, какой именно, — говорящий о том, что созывается экклесия[217]. Начинали рано утром, чтобы закончить еще днем, самое позднее к заходу солнца, после которого невозможно было считать голоса[218]. Поскольку собрания при этом длились в среднем добрых шесть часов, с собой приносили, как в театр, кое-какую провизию:
Но всяк приходил на Пникс,
В котомке неся с собой
Баклажку, да хлеба кус,
Да лука головки две,
Да горстку оливок[219].
Согласно Аристотелю, в IV в. до н.э. собрания созывались по четыре раза за пританию, т.е. сорок раз в год. Учитывая их насыщенную программу — избирать должностных лиц, контролировать их, принимать важнейшие внешнеполитические решения, обсуждать новые законы, создавать финансовые резервы, принимать решения по взносам союзников и пр., — можно считать, что и в V в. до н.э. собраний было не меньше, тем более что иногда к ним добавлялись внеочередные.
Программу определял Совет, о функциях которого речь пойдет ниже: для того чтобы экклесия состоялась, о ней следовало объявить за четыре дня. Случались, однако, и чрезвычайные случаи, когда невозможно было ни обнародовать программу, ни соблюсти законную отсрочку. На такие собрания «страха и смятения» пританы созывали народ как могли: жителям города подавала сигнал труба, а обитателям сельской округи — большой костер, разведенный на агоре.
Определенная часть собраний была запрограммирована заранее. Так, первое заседание притании посвящали проверке полномочий должностных лиц, второе — религиозным вопросам, третье — прошениям. Опираясь на эту сетку, а также на сформулированные Собранием запросы, Совет и формировал порядок дня. Программа, однако, не обязательно была исчерпывающей. Какое-либо событие могло потребовать спешного решения, обсуждение могло продлиться дольше одного заседания. В таких случаях, не дожидаясь очередного Собрания, созывали внеочередное, для которого не требовалось обнародовать порядок дня и соблюдать законную четырехдневную отсрочку.
Пространство, где заседала экклесия, считалось священным. Перед каждым Собранием совершалось ритуальное жертвоприношение. Ответственный за него перистарх обходил с жертвой вокруг отграниченного участниками пространства. Затем вестник произносил проклятия тем, кто вздумает вести себя не так, как подобает гражданину. Наконец, при проявлении божественного знамения собрание, как и в более позднем Риме, тут же отменялось. Один из персонажей Аристофана шутливо напоминает об этом в начале «Ахарнян»:
Я против продолжения Собрания
По поводу фракийцев. Было знаменье:
Сейчас мне с неба на голову капнуло.
Глашатай. Фракийцы пусть придут к началу месяца:
Собрание распущено пританами[220].
Руководящий орган Собрания в V в. до н.э. образовывали пританы — те же, кто председательствовал и в Совете (boule — буле). Председателем был эпистат пританов.
При эпистате состоял глашатай, который от его имени делал объявления в Собрании, и секретарь, зачитывавший официальные документы. Пританы, а позднее проэдры, помогали председателю поддерживать порядок; в V в. до н.э. при них были скифские лучники. В дальнейшем служба охраны порядка разрослась, очевидно, потому, что необходимо было еще и проверять личность присутствующих, и надзор был возложен на упомянутых нами syllogeos в количестве тридцати.
Председатель поручал глашатаю прочесть подготовленный Советом указ, или пробулевму. Таким образом, работа велась обычно на основании текста, написанного буле. Затем открывались прения. В принципе право голоса имел каждый, и глашатай обращался к собранию с формулой:
Кто хочет взять слово?[221]
Желающий выступить должен был выйти к трибуне, увенчать голову миртовым венком и изложить перед толпой свои соображения.
Легко представить себе все сложности, которые приходилось преодолевать, говоря без каких бы то ни было усилителей голоса перед шестью или более тысячами человек, вслух выражавших свое отношение к происходящему. Если свистеть, рукоплескать, обозначать свое мнение в такой ситуации просто, то выступать с аргументированной речью куда сложнее. Поэтому ряд ученых выдвинул гипотезу о том, что выступали всегда одни и те же — профессионалы в политике, люди не робкого десятка, хорошие ораторы. Разумеется, люди, привыкшие высказываться перед толпой, должны были говорить чаще, чем обычные граждане, но нет никаких оснований утверждать, что остальная часть Собрания не пользовалась свободой слова. Как хорошо показал Платон в «Протагоре», все опять-таки зависело от того, о чем шел спор. По мнению философа, которое, разумеется, не стоит принимать буквально, к специалистам обращаются в тех случаях, когда речь заходит о технических проблемах:
...если же станет им советовать кто-нибудь другой, кого они не считают мастером, то, будь он хоть красавец, богач и знатного рода, его совета все-таки не слушают, но поднимают смех и шум, пока либо он сам не оставит своих попыток говорить и не отступится, ошеломленный, либо стража не стащит и не вытолкает его вон по приказу пританов... Когда же надобно совещаться о чем-нибудь касающемся управления городом, тут всякий, вставши, подает совет, будь то плотник, медник, сапожник, купец, судовладелец, богатый, бедняк, благородный, безродный, и никто его не укоряет из-за того, что он не получил никаких знаний и, не имея учителя, решается все же выступать со своим советом...[222]
В общем, Платон упрекает сограждан за то, что те бездумно берут слово в Собрании, и его мысль подтверждают тексты того времени.
Импровизировались ли произносившиеся речи, или готовились заранее, и, в последнем случае, зачитывались ли, выучивались ли наизусть целиком или частично? У нас, нужно честно признать, слишком мало материала для ответа на этот вопрос. Кроме того, все зависело от личности говорящего: Демосфен, например, считался необычайно скрупулезным оратором, отрабатывающим все свои речи до мельчайших подробностей, над чем кое-кто посмеивался. Но, если верить Плутарху, он был способен и на импровизацию и сыпал остротами и шутками, следов которых в его письменных текстах не сохранилось. По всей видимости, полностью речи не читали — это было бы слишком скучно, но и не учили наизусть, поскольку нигде в античных источниках об этом не говорится. Учителя красноречия обучали мнемотехническим приемам, позволявшим запоминать последовательность аргументов, а не текст целиком. Весьма вероятно поэтому, что ораторы — по крайней мере наиболее способные — сопрягали подготовку с импровизацией, составляя канву основных идей и затем в свободной форме развивая их перед согражданами.
В теории коммуникация шла в одном направлении, от оратора к аудитории: Эсхин вспоминает старое доброе время, когда прения велись с достоинством и каждый по очереди мог высказать свое мнение «без шума и суеты»[223]. На практике же дело обстояло по-другому, и свидетельства древних дают нам множество примеров того, как аудитория порой весьма шумно реагировала на выступления.
Толпа часто горячо выражала одобрение и симпатию[224] или же несогласие. Некоторые ораторы, впрочем, пытались заранее погасить протесты аудитории, как это делал Демосфен в речи «О мире»:
...и всех меньше — прошу, не поднимайте шума, пока не выслушаете! — фиванцы...[225]
Во время некоторых заседаний Собрание проявляло свое отношение самыми разными способами. Так, Эсхин в одной из своих речей повествует, что когда говорил Тимарх, человек, которого он обвиняет,
...вы сразу же начинали кричать и смеяться и сами называли своим именем дела, которые вы знали за ним[226].
Во время одного из собраний Автолик, один из официальных представителей Ареопага, должен был высказаться о предложении Тимарха; он его отверг, и тогда афиняне «одобрительно зашумели»[227]. Автолик, не поняв, что шум означал одобрение, уточнил свои доводы, и вновь, поясняет Эсхин, «среди вас поднялся еще больший шум и смех»[228].
На данном примере видно, что реакция могла быть как невнятной, так и словесной. Представляется, что оратору даже могли задавать вопросы, и постепенно, согласно Демосфену, этой привычкой начали злоупотреблять[229].
Кроме того, как утверждал Демосфен, существовали формировавшиеся вокруг того или иного оратора или стратега группы людей, «готовых кричать ему в лад»[230]. Некоторые, подобно Стефану, даже садились в первый ряд и поднимали «шум около ораторской трибуны»[231].
Мнение участников вырабатывалось по горячим следам и до голосования ничего вроде бы не было известно. Каким бы странным это ни казалось, нет никаких следов наличия внутри Собрания групп влияния; исследования о гетериях, или аристократических обществах, не дали ничего, как и изыскания, ставившие своей целью определить возможное влияние демов, или округов. Еще более удивительно, что не обнаруживается никаких следов «кампаний», в течение которых сторонники той или иной идеи пытались бы «подогреть» общественное мнение. Все происходило так, как если бы заранее ничего не решалось...[232] Когда никто больше не просил слова, переходили к голосованию. Ответственность за это лежала на пританах и проэдрах, поэтому они отказывались ставить вопрос на голосование или даже на обсуждение, если считали предложение незаконным. Так, Сократ после Аргинусской битвы[233] единственный воспротивился незаконной процедуре, предложенной Калликсеном: речь шла о том, чтобы голосовать за или против смертного приговора огульно всем стратегам, которые из-за бури не сумели подобрать пострадавших в морском бою[234]. Послушаем, какие слова приписывает ему Платон:
Тогда я, единственный из пританов, восстал против нарушения закона и проголосовал против, и в то время, когда ораторы готовы были обвинить меня и посадить в тюрьму и вы сами этого требовали и кричали, — в то время я думал, что мне скорее следует, несмотря на опасность, стоять на стороне закона и справедливости, нежели из страха перед тюрьмою или смертью быть заодно с вами, желающими несправедливого[235].
Голосовали поднятием рук: глашатай просил тех, кто поддерживает предложение, показаться, а потом проверял результат, подсчитывая голоса, поданные против. Если возникало сомнение, процедуру возобновляли, пока председательствующие не определяли явного большинства.
В особых случаях подсчет осуществлялся тайно: на пленарных заседаниях при предоставлении амнистии или остракизме, а на обычных — при рассмотрении особых дел[236].
Совет, или буле, происхождение которого восходит к Клисфену (конец VI в. до н.э.), состоял из пятисот членов, по пятидесяти от каждой филы. Их выбирали по жребию на год во всех ста тридцати девяти демах, или округах, на которые делилась Аттика. Каждый дем, в зависимости от своей значимости, должен был выдвинуть от одного до двадцати двух советников-булевтов в год. Кандидаты выдвигались на уровне дема и демарха, а ответственный за округ составлял общий список.
Булевтом можно было стать по достижении тридцати лет, и никто не мог отправлять эту должность более двух раз. Никакого ценза не существовало, соответственно каждый гражданин имел возможность хотя бы раз в жизни заседать в Совете. Тем самым создавалась возможность вникнуть в дела полиса и поучиться говорить перед меньшим числом людей, чем в Собрании — перед пятьюстами вместо шести тысяч... На самом деле единственным требованием было наличие большого количества свободного времени.
Обязанности советника были и в самом деле тяжелыми. Если верить тому, что пишет Аристотель в «Афинской политии», буле собиралась ежедневно, кроме праздников и неблагоприятных дней, т.е. триста раз в году... В V в. до н.э. правила, возможно, были не столь строги, и Совет вполне мог собираться по мере надобности. Однако же членов буле могли созвать и внезапно в случае необходимости, так что если они хотели добросовестно выполнять свою работу, им было бы тяжело заниматься наряду с ней другой деятельностью.
Ввиду того, что от булевтов требовалось постоянно быть в распоряжении Совета, им выплачивалось жалованье, во времена Аристотеля составлявшее пять оболов в день. Видимо, при входе в залу собраний они получали жетон, который потом обменивали на деньги. Перед вступлением в должность булевт, как и прочие должностные лица, проходил докимасию, «испытание», во время которого должен был прежде всего доказать, что является добропорядочным гражданином.
Буле собиралась обычно в специально построенном для этого здании, булевтерии. В дни собраний над ним вывешивали флаг, который глашатай спускал при начале заседания. Прения в Совете, как и в Собрании, открывались жертвоприношением и молитвами. Вход на заседания был свободным: например Демосфен в своей речи «О делах в Херсонесе» упоминает о том, что он только что услышал на Совете[237]. Часть присутствующих могла даже находиться в самой зале, тогда как остальные держались за оградой[238]. Некоторые прения проводились тайно, для чего, видимо, было достаточно обычной просьбы:
И тогда он, не имея возможности обманывать государство открыто, отправляется в Совет, удаляет оттуда посторонних и, воспользовавшись неопытностью письмоводителя, наговаривает предварительное решение для Народного собрания[239].
Каждый гражданин, не состоявший в Совете, мог выступить перед этой инстанцией, для чего нужно было заранее подать пританам письменное прошение. Право выступить перед буле часто получали уважаемые афинянами иноземцы, а также вестники или послы других полисов.
Прения проходили так же, как и в Собрании, и желающий взять слово должен был выйти на трибуну, хорошо видимую всему Совету[240]. По окончании прений голосовали поднятием рук, если только решение не должно было остаться тайной. В этих обстоятельствах для обеспечения секретности у каждого члена Совета было два камешка для голосования — белый и черный, один из которых он клал в одну из двух урн для голосования. За порядком следил отряд лучников, призванный обеспечивать выполнение решений Совета и поддерживать тишину вокруг булевтерия.
У дела, переданного на рассмотрение Совета, было немного шансов остаться тайной. Послушаем, что говорит по этому поводу Хремет в «Женщинах в Народном собрании»:
Правление Совета играло чрезвычайно важную роль: именно оно во время действия его полномочий было высшей властью в полисе. Оно постоянно представляло Совет в промежутке между заседаниями, но не всегда состояло из одних и тех же лиц. Чтобы у власти не оставались одни и те же люди, было предусмотрено нечто вроде ротации между десятью филами: каждая из них должна была постоянно заседать в Совете в течение десятой части года, т.е. примерно тридцати шести дней. Порядок, в котором заседали филы, определялся жребием, и, таким образом, жеребьевку проводили девять раз в году. Треть членов «пританной» филы оставалась на службе одну ночь и один день треть означенного времени, примерно двенадцать дней. Председатель, или эпистат, пританов каждый день определялся жребием.
Председателем пританов бывает одно лицо, избранное по жребию. Оно состоит председателем в течение ночи и дня, и нельзя ни пробыть в этой должности дольше, ни дважды занимать ее одному и тому же человеку. Председатель хранит ключи от храмов, в которых находятся казна и документы государства и государственная печать. Он обязан все время оставаться в фоле[243], равно как и третья часть пританов, которой он прикажет[244].
Суды в Афинах были таким же государственным органом, как Собрание или Совет. Если они и не были, как мы увидим, местом прений, в политической жизни они играли важную роль, и поэтому мы скажем о них несколько слов.
Афинская судебная система весьма отличалась от нашей: с одной стороны, потому, что суды контролировали значительную часть политической жизни, поскольку каждый гражданин мог представить им на рассмотрение дело, имеющее отношение к гражданской общине. Кроме того, для вызова в суд не обязательно было в чем-то подозреваться: например, должностные лица при вступлении на службу и уходе с нее подвергались в суде докимасии, чему-то вроде испытания на добропорядочность. С другой стороны, правосудие отправлялось непрофессионалами, обычными гражданами без какой бы то ни было юридической компетентности, которые в большом количестве во время действия своего годичного мандата отправлялись в суд чаще одного раза в два дня.
Приведем несколько красноречивых цифр: суды заседали в среднем от ста семидесяти пяти до двухсот двадцати пяти дней в году[245], причем многие процессы велись одновременно. В каждый из этих дней требовалось от двухсот до двух с половиной тысяч судей[246], в зависимости от важности и количества дел. Афиняне с такой страстью отдавались судебной деятельности, что Аристофан с блеском прошелся по этой мании во многих пьесах: скажем, в «Осах» хор состоит из судей, а главным персонажем выступает помешанный на судопроизводстве старик, который «глубоко скорбит, / Когда не попадет на первую скамью»[247].
Каждый год шесть тысяч граждан выбирались по жребию из добровольцев: на протяжении года они были потенциальными судьями. Но в дни судебных процессов никто из них не знал заранее, будет ли он заседать, а если будет, то в каком суде: все должны были явиться к месту проведения процесса, где в V в. до н.э. допускали к участию пришедших первыми, после чего закрывали двери. В IV в. до н.э. утвердилась сложная система жеребьевки, до мельчайших подробностей описанная Аристотелем[248]: подобная процедура была призвана обеспечить определенную ротацию судей, но прежде всего исключить любую возможность подкупа в каком бы то ни было типе судопроизводства[249].
В судьи народ валил толпой, приходя из самых отдаленных демов, иногда отмахивая при этом по двадцать километров пешком. Каждый судья получал бронзовую бляху, служившую одновременно для удостоверения его личности и для жеребьевки; обнаружено несколько сотен блях с именами присяжных и названиями их демов. Большинство имен было затерто, и на их месте выгравированы новые. Иногда эта процедура повторялась по нескольку раз, при каждой смене владельца[250]: сразу видно, что недостатка в потенциальных судьях не ощущалось... Надо также сказать, что с V в. до н.э. судьям платили сначала по два, затем по три обола за день процесса — сумма небольшая, но позволявшая наиболее обездоленным сводить концы с концами[251].
Поскольку одновременно заседало по нескольку судов, афиняне разработали остроумную систему, позволявшую сотням заседавших чуть ли не ежедневно судей легко находить постоянно менявшиеся места заседаний. Архитрав каждого суда был выкрашен в особый цвет: финикиуна — в красный, батрахиуна[252] — в зеленый и т.п. После проведения ежедневной жеребьевки судьи одного суда получали каждый по трости цвета архитрава того суда, куда они направлялись, что, бесспорно, позволяло избежать изрядной путаницы... При входе в суд каждый судья получал еще и нечто вроде свинцового жетона[253], в обмен на который он мог по окончании заседания получить дневное жалованье (misthos heliastihos).
Заседания были открытыми, но судьи сидели на особом огороженном месте, без чего воцарилось бы всеобщее смятение: крупные политические процессы привлекали массу народа, часто из отдаленных уголков Греции. В особых случаях на суд являлось публики не меньше, чем на театральные представления. За загородкой на скамьях сидели судьи. Что же касается тяжущихся, они занимали помосты, или трибуны, расположенные таким образом, что все судьи, при всей своей многочисленности, без труда могли их видеть и слышать[254].
Каждая сторона обязана была выступать в суде самостоятельно. Нетрудно догадаться, что человеку из народа оказывалось непросто подготовить для тех пятисот или двух тысяч пятисот человек, что слушали его дело, аргументированную речь... Вот почему процветала, особенно в IV в. до н.э., деятельность логографов — людей, писавших судебные речи, которые тяжущиеся учили наизусть, хотя и в этом случае испытание им предстояло нелегкое. Труд логографа, хотя и неуважаемый, был доходным и позволял установить полезные связи: им занимались Демосфен и Лисий, причем первый благодаря такого рода деятельности сумел вернуть себе состояние, растраченное опекунами.
Хотя адвокатов и не существовало, тяжущийся мог призвать себе на помощь — но только после того, как выступил сам, — одного или нескольких синегоров, «говорящих вместе», по своему выбору. Обвинитель в деле «Против Неэры», Теомнест, быстро передает слово своему зятю Аполлодору:
Все же, граждане судьи, я обращаюсь к вам с просьбой, вполне естественной в устах молодого человека, не владеющего искусством красноречия, — а именно, о том, чтобы вы разрешили мне пригласить Аполлодора выступить синегором в этом судебном процессе. Ведь он старше возрастом и более опытен в обращении с законами... да и во всем этом деле он осведомлен досконально...[255]
Время выступления сторон было строго регламентировано. Разнившееся в зависимости от дела, оно измерялось клепсидрой, водяными часами, чью работу описывает Аристотель:
Там стоят клепсидры, снабженные трубками и сточными отверстиями. В эти клепсидры наливают воду, по которой должно размерять длительность произносимых на суде речей. Клепсидра дается вместимостью в десять хоев[256] для процессов на сумму свыше пяти тысяч драхм и в три хоя для второй речи; в семь хоев и в два хоя для процессов на сумму не свыше пяти тысяч драхм; в пять хоев и в два хоя — для процессов на сумму не свыше тысячи драхм; в шесть хоев для споров о правоспособности, при которых второй речи уже не полагается вовсе. Лицо, приставленное по жребию к воде, закрывает трубку, когда секретарю предстоит читать закон, или свидетельское показание, или контракт[257].
Чтение документов, собранных для процесса, в отсчет времени не включалось, зато продолжительность речи синегора вычиталась из времени, предоставлявшегося соответствующей стороне. Из текста Аристотеля видно также, что свидетельские показания сначала записывались, а затем зачитывались перед судьями: так обстояло дело с 380 г. до н.э. Следовательно, начиная с этого времени свидетелей уже не заслушивали, однако они могли присутствовать на процессе без права голоса, чтобы своим присутствием подкреплять правдивость показаний.
Свидетельские показания, как мы только что видели, записывались так же, как и ряд других необходимых в судебном процессе документов, в частности поданная жалоба. Но то были записи устных заявлений, если хотите, устная речь, занесенная «на бумагу». Настоящие письменные доказательства — договоры, завещания, другие акты частного права — большой доказательной силы не имели[258].
После заслушивания обеих сторон члены суда голосовали сразу же, без обсуждения. Голосование, в отличие от проводившегося в Собрании, было тайным и осуществлялось посредством жетонов, которые бросали в урны, так что видеть, кто за кого голосует, было невозможно. По мнению античных авторов, это было одной из гарантий беспристрастности судей.
С самого начала процедуры обвинение вывешивалось на всеобщее обозрение. Например, Евктемон, обвинив Демосфена в дезертирстве,
...публично выставил обвинение перед статуями эпонимов[259], чтобы все его прочитали: «Евктемон лусиец выдвинул обвинение в дезертирстве против Демосфена пэанийца». Как мне представляется, он охотно приписал бы — если бы это было возможно, — что обвинение выдвинуто по воле Мидия, нанявшего человека для этой цели[260].
Тем самым обвинение, иногда несправедливое, становилось достоянием гласности. Зная, что каждый гражданин мог возбудить дело всякий раз, когда, по его мнению, создавалась угроза обществу, можно представить себе значение судов в политической жизни, особенно по части укрепления или подрыва репутации оратора или стратега, прежде всего непосредственно, путем обвинения его во всех грехах, но зачастую и косвенно. Возьмем пример graphe paronomon, процедуры, состоявшей в обвинении какого-либо законодательного предложения в противозаконности перед судом. Определенная часть постановлений, предлагавшихся или голосовавшихся в Собрании, имела целью почтить того или иного политического деятеля. Именно в такой ситуации Эсхин выступил против Ктесифонта, предложившего наградить Демосфена венком. Обвиняя в противозаконности предложение увенчать оратора или стратега, метили не только в его автора, но и в самого заинтересованного политического деятеля: осуждение судом проекта постановления было равнозначно выражению недоверия, и репутация государственного деятеля от этого сильнейшим образом страдала. Благоприятное же голосование в суде, напротив, было равнозначно решительному одобрению его политики — во всяком случае, той, которую он вел на момент процесса. В упомянутом деле Эсхину, не собравшему пятой части голосов, пришлось уплатить штраф в тысячу драхм, но в первую очередь приговор был вынесен его политике, и он добровольно удалился в изгнание, притом навсегда.
Какова роль политических деятелей в этой системе и прежде всего что представляет собой афинский политический деятель? Это либо лицо, имеющее возможность своими предложениями влиять на решения Собрания, как это делал Демосфен, либо должностное лицо при исполнении обязанностей, как Перикл, несколько раз бывший стратегом. Должностей было много — около семисот, и на них или назначали по жребию, или выбирали: выбирали на те должности, которые, по мнению афинян, требовали специальных знаний; высшими среди них являлись должности стратегов, командовавших армиями. Таким образом, имелась возможность брать на себя политическую ответственность на разных уровнях без ведения предвыборной кампании, поскольку многие должности замещались по жребию. Реальной властью, однако же, обладали только стратеги.
Власть стратегов или тех, кто умеет навязать Собранию свое предложение, в теории безгранична: она «выше власти президента республики или главы правительства, сфера полномочий которых определена конституцией»[261]. Но власть эта всегда косвенна, поскольку состоит не в том, чтобы принимать решения, а в том, чтобы убеждать Собрание их принять, т.е. общаться с ним.
Сразу видно, что политическому деятелю было необходимо уметь выступать перед аудиторией, поскольку речь шла прежде всего о том, чтобы убедить Собрание или Совет: именно поэтому общественных деятелей часто называли «ораторами» (rhetores). Легко ли было уговорить толпу? Древние тексты часто говорят о «демагогах». Слово это когда-то означало «вождь народа», но в V в. до н.э. приобрело современный уничижительный смысл. Бедствия, несомые этими льстецами народу, разоблачали Еврипид, Фукидид, Аристофан. Так, Фукидид противопоставляет твердость Перикла уловкам его преемников:
...Перикл, как человек, пользовавшийся величайшим уважением сограждан за свой проницательный ум и несомненную неподкупность, управлял гражданами, не ограничивая их свободы, и не столько поддавался настроениям народной массы, сколько сам руководил народом. Не стремясь к власти неподобающими средствами, он не потворствовал гражданам, а мог, опираясь на свой авторитет, и резко возразить им. Когда он видел, что афиняне несвоевременно затевают слишком дерзкие планы, то умел своими речами внушить осторожность, а если они неразумно впадали в уныние, поднять их бодрость. По названию это было правление народа, а на деле власть первого гражданина. Из преемников Перикла ни один не выдавался как государственный деятель среди других, но каждый стремился к первенству и поэтому был готов, потакая народу, пожертвовать даже государственными интересами[262].
Из приведенного текста видно, что задача демагога заключалась не столько в том, чтобы вести толпу, сколько в том, чтобы поддаться ей, угождать ее желаниям. Историк в дальнейшем повествовании осуждает в основном Клеона, Алкивиада и кое-кого из своих врагов. Клеон толкает афинян на то, чтобы осудить на смерть мятежных жителей Митилены, о чем они впоследствии пожалеют, и подстрекает их продолжать осаду лакедемонян в Пилосе[263]. Алкивиад же яростно поддерживает план экспедиции на Сицилию, опять-таки угождая афинянам, которым не терпится начать кампанию[264]. Деятельность демагогов, впрочем, ограничивалась в основном концом V в. до н.э., временем Пелопоннесской войны: не считая нескольких эпизодов, Собрание никаких решений не принимало.
Кроме того, имелись реальные ограничения власти политических деятелей, что неудивительно, поскольку греческие полисы в целом весьма враждебно относились к личной власти. В первую очередь следует отметить законодательные ограничения для должностных лиц. Должность стратега вверялась на один год, и лишь немногие, как Перикл, занимали ее подолгу. Власть имущие строго контролировались Народным собранием и Советом. Перед вступлением в должности все они проходили докимасию, испытание не на профессиональную пригодность, но на гражданские добродетели, нравственное поведение, безупречность личной жизни. Во время их пребывания в должности один раз в каждую пританию поднятием рук проводилось голосование о доверии. Наконец, при уходе с должности они должны были представить счета: десять аудиторов, десять защитников и десять проверяющих во всех подробностях исследовали их расходы и новые доходы, что ограничивало, хотя и не исключало полностью, возможность обогатиться на государственной службе и растратить казенные деньги. Кроме того, власть политического деятеля кончалась, если народ отказывал ему в доверии.
Как можно было добиться такой известности, чтобы тебя слушали? Вначале политическим влиянием обладали только знатные роды. Если в V в. до н.э. положение вещей и изменилось, сделать карьеру в одиночку все равно было очень сложно. Как мы видели, никому не известный человек мог взять слово в Собрании и выразить свое мнение, но расстояние от выступления до внесения проекта указа и тем более до того, чтобы обеспечить его принятие, оставалось труднопреодолимым. Желающий пробиться в политике должен был вращаться в окружении какого-нибудь влиятельного лица, что в Афинах не представляло особого труда, принимая во внимание малое количество граждан. Можно было заговаривать с ораторами после заседания Собрания или на агоре. Если тот, чьего покровительства искали, считал новоприбывшего достаточно одаренным, он мог, чтобы помочь тому на первых порах, попросить его поддержать в Собрании какой-либо указ, который не считал нужным поддерживать сам.
Эти объединения вокруг видного деятеля не были партиями в современном понимании, и индивидуум значил много больше, чем группа. Группы влияния, собственно говоря, формировались для защиты той или иной политики, но эти клики появлялись и распадались, не становясь политическими ячейками, организованными вокруг некоторого количества популярных идей.
Оказавшись на виду, общественный деятель должен был поддерживать определенный образ. Ввиду того, что было сказано о недоверии как афинян, так и греков в целом к единоличной власти, необходимо прежде всего избегать внешних признаков роскоши и блеска: не может быть и речи о том, чтобы ездить на красивой повозке или проводить время в пиршествах. Перикл, добившись известности, вел себя, согласно Плутарху, так:
Сейчас же после этого Перикл переменил и весь свой образ жизни. В городе его видели идущим лишь по одной дороге — на площадь и в Совет. Он отказался от приглашений на обеды и от всех такого рода дружеских, коротких отношений, так что во время своей долгой политической деятельности он не ходил ни к кому из друзей на обед; только когда женился его родственник Евриптолем, он пробыл на пире до возлияния и тотчас потом встал из-за стола[265].
Как пишет тот же автор, сходным образом вел себя и Никий:
Итак, опасаясь доносчиков, Никий избегал и общих трапез и бесед с согражданами, да и вообще был далек от подобного времяпрепровождения. Когда он бывал занят делами управления, то просиживал до поздней ночи в стратегии и уходил последним из Совета, придя туда первым, а когда общественных дел не было, он становился необщителен, неразговорчив и сидел у себя взаперти. Друзья Никия встречали посетителей в дверях и просили извинить его, так как, по их словам, он и дома занят какими-то необходимыми для государства делами[266].
Кроме того, у Никия был собственный представитель и «консультант по связям с общественностью» в лице некоего Гиерона:
Чаще всего участвовал в этой игре и окружал громкой славой имя Никия его воспитанник Гиерон... Этот Гиерон устраивал Никию тайные свидания с гадателями и распускал в народе слухи о непомерных трудах Никия, живущего исключительно интересами своего города. «И в бане, и за обедом, — говорил Гиерон, — его постоянно беспокоит какое-нибудь государственное дело; забросив в заботах об общественном благе свои собственные дела, он едва успевает лечь, когда другие уже крепко спят... А другие и друзей приобретают, и себя обогащают, благоденствуют на общественный счет и плюют на интересы государства»[267].
Разумеется, не все ради сохранения собственной репутации вели суровую жизнь, которую Плутарх приписывает Периклу или Никию. Однако карьера власть имущих была довольно хрупкой, и многие кончили изгнанием или разорением.
Заметно, что афинский политический деятель не вел для достижения известности предвыборной кампании в современном смысле слова. Ему следовало предпринимать шаги в двух направлениях: зарекомендовать себя перед влиятельным лицом и выступать в Собрании непосредственно перед согражданами. Он представлял не программу, а меры, которые можно было принять немедленно. Поскольку убеждение было сердцем системы, он использовал новую технику коммуникации, разработанную софистами, — риторику.
В афинском полисе с его системой функционирования умение красноречиво изъясняться было основополагающим. Без него индивидуум не мог проявить себя, внести предложение в Собрании, сделать политическую карьеру. И софисты, которым пришла в голову мысль, что этому можно научить, восполнили тем самым зияющий пробел: ведь ни в Афинах, ни в прочих полисах не существовало ничего подобного высшему образованию. Окончив школу, где он зубрил наизусть отрывки из Гомера, занимался чтением, музыкой и гимнастикой, юный афинянин не имел возможности учиться дальше. Этим и объясняется появление и успех софистов, предоставивших современникам отсутствовавшую ступень обучения.
Увлечение софистами быстро вызвало в Афинах волну критики, направленной сначала на них самих, а затем и на риторику, как таковую. Их упрекали за то, что они учат за деньги. Софисты и впрямь брали за уроки дорого, а Протагор или Горгий были весьма и весьма богаты. Им ставили в вину чересчур амбициозную программу, сулившую в кратчайший срок превратить любого в прекрасного оратора. Именно поэтому Исократ и Платон считали, что софисты уделяли недостаточно внимания личным способностям, с одной стороны, и упражнениям и труду — с другой. Их упрекали в том, что они дают лишь рецепты, приемы, лишенные всякого содержания[268]. Самая ожесточенная критика звучала из уст Платона, который отвергал риторику, как таковую, считая, что она не занимается правильным и истинным, но является пустой формой, опасной потому, что позволяет придать ложному силу истинного. Послушаем одну из многочисленных инвектив философа:
...им [софистам] привиделось, будто вместо истины надо больше почитать вероятность; силою своего слова они заставляют малое казаться большим, а большое — малым, новое умеют подать по-древнему, а противоположное — по-новому, они изобрели сжатость речей и беспредельную их пространность — по любому предмету[269].
И все же маховик был запущен. Бок о бок со знаменитыми софистами существовали риторы второго порядка, бравшие за уроки куда дешевле. Открывались школы риторики; параллельно обучению и устным выступлениям множились тексты об ораторском искусстве. То были образцы отдельных частей публичной речи — введения, заключения, — речи целиком, технические трактаты, даже теоретические работы.
Возникло обыкновение публиковать уже произнесенные и переработанные, или даже фиктивные, речи. Исократ, к примеру, произнес в своей жизни одну-единственную судебную речь и проиграл дело, но получил широкую известность благодаря писанию вымышленных речей, то бишь примеров выступлений в суде, не имевших ни малейшего касательства к реальным делам, или политических речей, которые никогда не произносились. Все эти тексты сохранились; напротив, имеются лишь косвенные свидетельства о существовании небольших технических трактатов, по всей видимости, лекционных курсов преподавателей риторики или записей их учеников[270]. Если верить Платону, таких книг было очень много:
Федр. Об этом очень много говорится, Сократ, в книгах, написанных об искусстве речи.
Сократ. Хорошо, что ты напомнил. По-моему, сперва, в начале речи должно быть вступление. Это ты считаешь, не правда ли, изощренностью искусства?[271]
Эти труды, отражающие последние нововведения в соответствующей области, быстро устаревали и заменялись более современными, что, возможно, является одной из причин, по которым они до нас не дошли[272].
С Аристотелем родилась наконец настоящая теория речи. Возражая всем критиковавшим риторику, он оправдывает ее изучение и использует аргументы, часть которых и сегодня можно было бы противопоставить хулителям искусства красноречия. Во-первых, говорит Аристотель, истинное более убедительно, чем ложное, поэтому если тяжущиеся, на чьей стороне правда, проигрывают, то только по причине собственной технической безграмотности: их неправые противники оказываются более искушенными или более ловкими[273]. Если отправную точку и можно оспорить — поскольку истина, если таковая имеется, не несет в себе заряда доказательности, — последующее умозаключение весьма убедительно. Во-вторых, по мнению философа,
...если бы мы располагали даже самой точной научной истиной, вовсе не легко убеждать людей, составляя речь на ее основании, потому что речь на основе знания требует обучения всех слушателей, а это невозможно, и поэтому нужно создавать убедительность речи общепонятными средствами, как мы говорили это и в «Топике» относительно обращения ко множеству людей[274].
Иными словами, Аристотель признает, что речь необходимо приноравливать к аудитории: специалист должен уметь — и мочь — выражаться языком, понятным неспециалистам.
В-третьих, опять-таки согласно Аристотелю, следует предвидеть аргументацию противника, чтобы быть в силах ее опровергнуть. Наконец,
...если позорно быть не в состоянии помочь себе своим телом, тем более позорно бессилие помочь себе словом, ибо пользование словом более присуще человеку, чем пользование телом[275].
Аристотель полагает, что риторика не столько искусство убеждать, сколько искусство «в каждом данном случае находить существующие способы убеждения»[276]. После такой преамбулы философ приступает к настоящей теории риторики, разбирать которую здесь не место: определению доказательств, средств убеждения, общих мест, различных видов речей.
Во всем этом виден явственный интерес к языку. Но афиняне, по крайней мере в сохранившихся текстах, пожалуй, куда меньше, чем римляне, уделяли внимание стилю речи и жестикуляции. Аристотель о них говорит всего несколько слов. Эсхин в речи против Тимарха ставит новым ораторам в упрек то, что они во всех смыслах возбуждаются, что противоречит сдержанности древних:
Обратите же внимание, граждане афиняне, насколько Солон и те мужи, о которых я упомянул немного ранее, отличались от Тимарха. Ведь они стыдились даже руку держать снаружи при выступлении, а этот не когда-то там раньше, а буквально на днях, сбросив плащ, голый, словно борец, бесновался в Народном собрании[277].
Однако из нескольких источников известно, что манера говорить была важна. Если Исократ не принимал участие в судебных процессах, то единственно по причине чрезмерной робости и слабого голоса. Что до Демосфена, то
...первое его выступление народ встретил недовольными выкриками и насмешками над нелепым построением речи: ее периоды казались запутанными, а доказательства — неестественными и натянутыми. К этому добавлялись некоторая слабость голоса, неясное произношение и прерывистое дыхание, создававшее паузы между периодами и затемнявшее смысл произносимого[278].
Встретив актера Сатира, который продекламировал ему отрывок то ли из Еврипида, то ли из Софокла,
убедившись, сколько красоты и изящества придает речи такая игра, он понял, что упражнения мало что дают или даже вовсе бесполезны тому, кто пренебрегает произношением и мастерством исполнения[279].
После этого Демосфен устроил себе под землей особое помещение, где ежедневно упражнялся в речи. Иногда он проводил там по два-три месяца подряд, наполовину обрив голову, чтобы не было соблазна показаться на люди[280]. Кроме того,
невнятный, шепелявый выговор[281] он пытался исправить тем, что, набравши в рот камешков, старался ясно и отчетливо читать отрывки из поэтов; голос укреплял тем, что разговаривал на бегу или, поднимаясь в гору, произносил, не переводя дыхания, стихи или какие-нибудь длинные фразы. Дома у него было большое зеркало, стоя перед которым он упражнялся в декламации[282].
Можно также предположить, что логографы, отдавая речь тяжущемуся, учили его произносить подготовленный текст: как видно на примере Демосфена, это было необходимо для того, чтобы заставить себя слушать. Одним словом, существовало множество частных рекомендаций, но, насколько можно судить, ничто в данной области еще не было кодифицировано — возможно, потому, что не считалось достойным такой чести.
Как мы видели в главе о судах, в Афинах осуществлять прокурорский надзор мог любой гражданин. Кое-кто себе в этом не отказывал, и именно так образовался целый класс профессиональных обвинителей, сикофантов, которые в погоне за наживой зачастую прибегали к шантажу.
Происхождение их наименования, образованного от слова «смоква» (sykori) и корня со значением «показывать, обличать», было непонятно уже в древности. Согласно Плутарху, во времена Солона этим словом обозначали тех, кто доносил на вывозящих запрещенные к продаже за границу смоквы[283]. Больше ни в одном тексте, однако, о таком запрете не говорится. Современные комментаторы предпочитают думать, что сикофантами первоначально называли тех, кто указывал на смоквы в одеждах воришек[284] — короче говоря, обличителей хищений, и притом мелких, поскольку смоквы выращивались в изобилии и особой ценности не представляли[285].
В V в. до н.э. сикофанты кишмя кишели в Афинах. Вслушаемся в то, как в «Плутосе» Аристофана описывает сам себя сикофант, отвечая на вопросы, которые задает ему «честный человек»:
— Ты — гражданин примерный?
— Как никто другой!
— Ответь тогда мне на вопросы.
— Что тебе?
— Ты земледелец?
— Разве я с ума сошел?
— Тогда купец?
— Прикидываюсь им порой.
— Что ж? Ремеслу учился ты?
— Клянусь, что нет.
— Так чем живешь ты, ничего не делая?
— О всех делах — и частных и общественных —
Забочусь я.
— Ты? А зачем?
— Так хочется.
— Так в чем твоя примерность? Ненавидимый,
Суешься ты, грабитель, не в свои дела!
— Ах ты, глупыш! Не должен ли заботиться
По мере сил я о своем отечестве?
— Соваться всюду — значит ли заботиться?
— Да! Помогать законам установленным
И преграждать пути их нарушителям!
— Не для того ли судьи в нашем городе
Нарочно избраны?
— А обвинитель кто?
— Кто пожелает.
— Ну, так я — желающий!
Настолько благо города мне дорого[286].
Но сикофанты не довольствовались обличением лихоимства и прочих противозаконных деяний. Они искали, иногда лихорадочно, кого бы им обвинить. На этот раз уже Демосфен рисует завораживающий портрет обвинителя Аристогитона:
Он проходит через рыночную площадь подобно змее или скорпиону, подняв жало, озираясь по сторонам и выбирая, кого бы оклеветать, кому бы причинить горе или какое-либо другое зло, кого ввергнуть в страх, у кого выманить деньги[287].
Как видно из текста, агора была одним из излюбленных мест сикофантов, а одним из применявшихся ими средств был роспуск слухов, правдивых или ложных, среди группок, заходящих на площадь или в близлежащие лавки: в этом случае они многократно повторяли свои обвинения перед ограниченным числом людей. Но были у них и другие способы действия. Они могли выступить в полный голос перед всеми в Собрании, либо формулируя обвинения, либо изрыгая ругательства против кого-либо. Могли они и возбуждать дела в суде.
Эти персонажи были зачастую шантажистами, чему в большой степени и были обязаны дурной репутацией, и продавали тем, кого преследовали, либо свое молчание на агоре или в Собрании, либо отказ от иска в суде. Демосфен хорошо показывает, как Аристогитон отозвал большую часть своих жалоб:
Вспомни, как он устроил обвинение против Гегемона и как он прекратил обвинение против Демада, вспомни, как он обвинил торговца оливами Агафона (это ведь дело недавнее), как он вопил и кричал «о горе, горе!», как делал все в Народном собрании, чтобы доказать, что Агафона необходимо-де подвергнуть пытке. Но, получив взятку, молчал, когда того оправдали в его присутствии[288].
Распространители слухов, сикофанты могли возбудить ложное обвинение с той же легкостью, что и обоснованное. Те, кого они разоблачали, вовсе не обязательно были виновны. Опять-таки Аристофан демонстрирует, как обвинители цеплялись к первому встречному:
Дикеополь. Вот кстати и Никарх идет на промысел.
Беотиец. Как мал он ростом!
Дикеополь. Весь дерьмо чистейшее.
Никарх. Чьи здесь товары?
Беотиец. Все мои, фиванские, Свидетель Зевс.
Никарх. Я донесу, что прибыл ты
С военной контрабандой.
Беотиец. Ты с ума сошел!
Ведь ты же воевать задумал с птицами.
Никарх. Ты тоже пострадаешь!
Беотиец. Что же сделал я?[289]
Картина, разумеется, утрирована, что неудивительно, поскольку это отрывок из комедии. Но кому-то не хотелось, чтобы стало известно о его происхождении, кому-то — о его частной жизни. Сикофанты в некоторой степени исполняли роль нашей желтой прессы, с той лишь разницей, что в Афинах слух, пусть ложный, мог нанести чувствительный урон карьере государственных деятелей, строго контролировавшихся Народным собранием. Некоторые, боясь сикофантов, держались как можно незаметнее.
Сикофанты считались неизбежным злом афинской демократии, поскольку система в том виде, в каком она была задумана, требовала существования людей, не отягощенных угрызениями совести, для разоблачения злоупотреблений. Но многие из них воспользовались предоставившимися возможностями и ради денег стали разоблачать все и вся. По крайней мере, все происходило открыто: когда в Народном собрании или в суде возбуждался процесс, граждане могли сказать свое слово. Знаменательно, что в периоды олигархического правления, коих в истории Афин было два, сикофанты исчезали. Их место занимали классические процедуры разоблачения, характерные для авторитарных режимов: утверждение в строжайшей тайне несколькими стоящими у власти лицами списков «виновных», которых затем самоуправно арестовывали и приговаривали к наказанию.
Если диффамация при наличии сикофантов была обычной практикой, агитация внутри полиса использовалась куда реже. Существовала она прежде всего в смутные времена афинской истории. В разгар Пелопоннесской войны, например, после Аргинусского морского сражения стратеги поручили триерархам Ферамену и Фрасибулу подобрать терпящих бедствие. Спасательным действиям помешала внезапно разразившаяся буря. По возвращении в Афины не кто-нибудь, а именно те, кому было дано задание подобрать выживших, предъявили флотоводцам обвинение. Тем пришлось предстать перед Народным собранием. Читателю представляется возможность увидеть, какие хитроумные махинации привели к их осуждению на смерть.
Прежде всего, им урезали предусмотренное законом время на защитительную речь[290]. Им все же удалось сказать, что они поручили своим подчиненным подобрать пострадавших в бою, и когда народ уже готов был им поверить, разбор отложили до следующего Собрания[291]. Тут-то Ферамен и подготовил неуклюжий маскарад:
Затем наступил праздник Апатурий, в который отцы и сородичи семейств сходятся вместе. На этом празднике пособники Ферамена убедили большую массу людей, одетых в черную траурную одежду и остриженных в знак траура наголо, чтобы они предстали пред народным собранием как сородичи убитых, а также склонили Калликсена к тому, чтобы он выступил в Совете с обвинением против стратегов[292].
Во время разбирательства в Собрании выступил свидетель, заявивший, что он спасся на бочке[293] с мукой, а стратеги не исполнили свой долг[294]. Калликсен, как и было задумано, обвинил стратегов и предложил голосовать за их осуждение списком, а не порознь, что было противозаконно[295]; под давлением возбужденной толпы, обманутой театрализованным действом, пританы Совета уступили — все, кроме Сократа[296]. После разных перипетий Собрание осудило стратегов на смерть.
По этому эпизоду видно, как легко было манипулировать экклесией с помощью лжесвидетелей, — ряженых и псевдоспасшихся, высосанного из пальца обвинения, организации незаконной судебной процедуры — смертного приговора огулом, отказа предоставить обычное время для защитительной речи. Афинский народ одурачила маленькая группка, и он раскаялся в своем решении, но слишком поздно[297].
Если агитация и пропаганда внутри Афин не играла особой роли, она существовала в отношении других полисов: скажем, мы видели эффектное дефиле приносящих дань во время театральных представлений, призванное показать всей Греции могущество великого города.
Как же, наконец, обстояло дело с цензурой? Поскольку переписывание произведений было результатом разрозненных индивидуальных усилий, не регулируемых никаким специальным органом, предварительной цензуры не существовало. Согласно дошедшим до нас текстам, свобода слова осуществлялась в весьма широких пределах и касалась прежде всего комедии. Там критика и политическая сатира были делом привычным: Аристофан выставляет на посмешище самых видных общественных деятелей, например стратега Клеона, «перед которым несчастный народ пускает со страху ветры[298]»[299]. Во «Всадниках» предводитель хора (точнее, полухория) приказывает колбаснику, который заменит Клеона, бить его:
Бейте, бейте негодяя, коневредного слепня,
Ненасытную Харибду, живоглота-паука!
Негодяя, негодяя! Дважды, трижды повторю:
Ведь не просто негодяй он, — дважды, трижды негодяй[300].
И далее:
Мерзкий, ненавистнейший, бесстыднейший
Крикун! Твоих дерзких дел
Белый свет полон весь, полон Пникс.
Все суды, все ряды,
Лавки все, рынки все.
Пугало горластое!
Город возмутил ты наш.
Все перевернул вверх дном.
Ты ведь светлые Афины ревом оглушил своим,
Дань союзников, как рыбу, стережешь ты со скалы[301].
Одним словом, слов Аристофан не выбирает. Достается от него и современникам-интеллектуалам: Сократ в «Облаках» изображен комичным персонажем, которого окружают «негодяи бледнорожие, / Бахвалы, плуты, нечисть босоногая»[302]. В конце пьесы школа, придуманная для него комедиографом, его «мыслильня», сгорает вместе с ним, и все этому радуются. Не было в Афинах и нравственной цензуры: комедии того же Аристофана изобилуют самыми разнообразными грубыми словечками.
Тем не менее известно три случая цензуры по отношению к Анаксагору, Протагору и Сократу. Первый, согласно Диогену Лаэрцию, передающему, в свою очередь, рассказ Сатира[303], был обвинен с Клеоном в нечестии за то, что называл солнце раскаленной глыбой. Дело, однако, смахивает скорее на политическую месть, чем на настоящую цензуру: Анаксагор был близок к Периклу, врагу Клеона. Что же касается Протагора, его якобы осудили за один из его трудов, начало которого приводит Диоген Лаэрций:
«О богах я не могу знать, есть ли они, нет ли их, потому что слишком многое препятствует такому знанию, — и вопрос темен, и людская жизнь коротка». За такое начало афиняне изгнали его из города, а книги его сожгли на площади, через глашатая отобрав их у всех, кто имел[304].
Позже, согласно тому же автору, Протагор был якобы обвинен Пифодором, одним из Четырехсот правителей[305], но сегодня ученые считают всю эту традицию легендарной[306].
Куда более серьезен случай Сократа. Даже если он ничего не написал, процесс над ним и вынесенный в 399 г. до н.э. приговор равнозначны цензуре того, что представляло собой его обучение в течение более чем двадцати лет. И осудили его не при олигархическом правлении, но, напротив, когда демократия была восстановлена.
Как и на любом суде, против Сократа выступали обвинители — Анит, Мелет и Ликон. Подлецами они не были, и двигала ими не личная месть. Этот печальный эпизод объясняется исключительно историческими обстоятельствами. Афины выходили из двадцатисемилетней гражданской войны, по окончании которой лишились могущества и славы. В моду вновь вошли древние ценности, и интеллектуалов, подвизавшихся в городе со второй половины V в. до н.э., сочли ответственными за нынешний упадок. Особенно досталось софистам. Сократ к их числу не принадлежал, но его к ним приравняли. Упрекали его в первую очередь в том, что он своим обучением развратил юношество, что и привело к поражению. Текст жалобы Мелета лаконичен:
Сократ... преступает закон тем, что развращает молодых людей и богов, которых признает город, не признает, а признает другие, новые божественные знамения. Требую для него смертного приговора[307].
Сократ, кроме того, был хорошо знаком с врагами существовавшего порядка, аристократами, которые хотели после поражения уничтожить демократию, такими, как Критий или Хармид. И потом, как хорошо показал Мозес Финли, нападки Аристофана в такой пьесе, как «Облака», пусть и поставленной за двадцать четыре года до описываемых событий, тоже сыграли свою роль в формировании образа философа[308]. Без совместной инициативы Анита, Мелета и Ликона, руководствовавшихся неизвестными нам побуждениями, его могли бы и не обвинить; однако его могли бы и не осудить: из 501 судьи 281 счел его виновным, а 220 высказались за оправдание.
Суд над Сократом, пусть он и является единичным случаем, остается одной из осечек афинской демократии, и в древности имел большое символическое значение. Чтение таких диалогов, как «Федон» или «Критон» показывает, как отозвалось его осуждение в других греческих полисах. Так трагедия индивидуума приводит нас к общей проблеме — обмену информацией между полисами.