КОММУНИКАЦИЯ В ГРЕЧЕСКОМ ПОЛИСЕ

Греческий полис — пространство коммуникации par excellence. При данном утверждении необходимо, однако, сделать важную оговорку. Эта общность четко разделена на группы, права которых далеко не равны. Только граждане являются полноправными членами полиса, обладающими политическими, юридическими и религиозными прерогативами. Женщины исключены из политической сферы и могут участвовать лишь в некоторых религиозных празднествах. Метеков, проживавших на территории полиса иноземцев, частично держат в стороне от общины. Что же касается рабов, они полностью исключены из полиса и ни в малейшей степени не участвуют в общественной деятельности.

Пространства коммуникации в полисе

Граждане, а иногда, как мы увидим, и другие составляющие полис группы, посещают некоторое количество пространств коммуникации: места встреч, общественной деятельности, культуры, существующие во всех полисах. В их число входят агора, или общественная площадь, святилища, театр, гимнасий. Есть в полисах и места политической коммуникации: собрания, советы, суды, органы, носящие иногда разные названия в зависимости от государства. В этой главе они не рассматриваются, поскольку слишком по-разному функционировали в разных полисах и дать общую картину, не исказив ее, было бы очень сложно. Не имея возможности вдаваться в детали всех особых случаев, мы решили привести в качестве примера пространств политической коммуникации афинские институты, которые будут представлены в разделе, посвященном этому городу.

Агора

Агора с архаической эпохи стала символом греческого города, местом единения. Она имелась во всех полисах, будь то демократические, как Афины, или олигархические, как Спарта. Даже в эллинистическую эпоху агора оставалась важнейшим элементом поселения городского типа.

Сначала она была просто почти не застроенным общественным местом внутри города, вокруг святилища, или на перекрестке важных путей сообщения: в Афинах, например, площадь возникла на скрещении улиц, образовавших пустое пространство в форме треугольника. На этом пространстве возникали святилища, потом, под их покровительством, общественные здания и, наконец, примерно с VI в. до н.э., лавки торговцев[75]. Таким образом, агора классической эпохи соединяет в себе три функции: религиозную, политическую и торговую. Каждая из них материализуется в особых постройках: различных, разбросанных повсюду храмах и местах поклонения, зала совета, пространство для собрания, суды; все строения располагались обычно по периметру площади. Что касается лавок, то они представляли собой переносные конструкции: «палатки и деревянные халупы, покрытые кожами или плетеными ивовыми прутьями»[76]. Сосуществование все разрастающихся торговых рядов и собраний создавало иногда такие трудности, что в ряде полисов в течение V в. до н.э. собрания были переведены в другие места.

Две черты определяют специфику агоры в сравнении с римским форумом или нашими общественными местами. В отличие от последних, греческая площадь, прежде чем стать рынком, была религиозным и политическим центром, т.е. истинным ядром общины. Кроме того, каждый гражданин мог войти в общественные здания не только за разъяснениями или за разрешением личных вопросов, но и для участия в выработке общих решений, либо как наблюдатель в олигархических полисах, либо как непосредственный участник в демократических государствах.

Понятно, что пространство, более или менее стихийно сложившееся в сердце полиса, полностью принадлежало обществу: никаких частных домов на агоре не возводили. Кроме того, она была физически ограничена межевыми столбами, отделявшими ее от частных владений; множество таких столбов было обнаружено в Афинах.

Кто посещал агору? В разных городах дело обстояло по-разному. В олигархических полисах туда допускалась ограниченная группа граждан, соответственно площадь была ограждена и доступ на нее затруднен, тогда как в демократических полисах она представляла собой открытое пространство, куда могли прийти все или почти все. Повсюду на нее не допускали тех, кто был чем-либо запятнан, а именно совершивших преступления и допустивших религиозные проступки. Свободные женщины, за редким исключением, нечасто появлялись на агоре; они посылали туда рабыню, а чаще всего за покупками ходили мужчины. Аристофан красочно описывает этих добропорядочных граждан, приходящих на рынок и толкущихся у прилавков:

Пусть в корзинках притащат копайских угрей,

А кругом мы толпимся, кричим, гомоним,

Рвем из рук и торгуемся. Жмутся к лоткам

Знаменитые лакомки: Морих, Телей

И Главкет. Напоследок Меланфий придет:

Он на рынок приходит всех позже. Увы!

Все распродано. Стонет и плачет бедняк...[77]

Лисистрата в одноименной пьесе жалуется, что воины в полном вооружении покупают рыбу или уносят в шлемах купленную на рынке овощную похлебку.

Те, что могли ходить на агору, делали это истово. Народ наполнял ее с самого утра; чтобы сказать «в разгар» или «в конце утра» греки употребляли выражения, связанные с агорой: «в час, когда агора полна» (т.е. где-то между десятью часами и полуднем), и т.п.

На агору отправлялись по самым разным причинам: на Собрание или в суд, вести тяжбу, за покупками, отдохнуть в тени портиков. Кроме того, там удобнее всего было узнать последние новости — либо на самой площади, либо в лавчонках вокруг. Например, весть о поражении на Сицилии распространяется прежде всего в цирюльне[78].

Агора была также местом бесед: заведения на площади обычно посещали не только ради покупок или наведения красоты, но и для того, чтобы поболтать. Калека, мелкий ремесленник, для которого Лисий написал речь, берет в свидетели сограждан:

Ведь каждый из вас имеет обычай заходить куда-нибудь: один — в парфюмерный магазин, другой — в цирюльню, третий — в сапожную мастерскую, четвертый — куда придется; чаще всего заходят куда-нибудь поблизости от рынка и очень редко — куда-нибудь далеко от него[79].

Тот, кто не ходил на агору, считался в полисе маргиналом: так, Аристогитон, изображенный Демосфеном самыми черными красками — ему несвойственно человеколюбие, он необщителен, — «не ходит ни в какие заведения цирюльников или парфюмеров, ни в какие лавки»[80].

На агоре не просто узнавали новости и болтали, но и вели политические споры: ораторы, хотевшие, чтобы их услышали, должны были выступать в общественном месте. Именно на агоре, особенно в IV в. до н.э., сходились до или после собраний. О таких сходках повествует Демосфен:

...он же [Эсхин] был избран. Когда Народное собрание после этого разошлось, они все вместе стали совещаться, кого им оставить тут: так как все висело тогда в воздухе и будущее было неясно, то по всей площади кучки людей вели разговоры...[81]

Политическую роль агора играла и в олигархических полисах — в Спарте, в городах Крита и Фессалии. В Спарте самые крупные политические потрясения разыгрывались именно на агоре. Восстание парфениев — молодых спартанцев, чье незаконное рождение спасло полис от обезлюдения во время мессенских войн[82], — разразилось на площади собраний[83]: один из вождей заговора подал сигнал, подняв посреди площади лаконскую шапку[84]. Оттуда же начался мятеж против Ликурга, легендарного спартанского законодателя[85].

Место, где разносят новости, готовят сходки или прогуливаются, перемывают кости и тем и другим, не лишено негативного оттенка: там, где делятся информацией и ведут споры, можно и распускать слухи, и источать недоброжелательность. Если верить Демосфену, последнее явственно проявлялось в Афинах V в. до н.э.:

Когда против несчастного и жалкого Аристарха, сына Мосха, было выдвинуто обвинение в тяжком, ужасном преступлении[86], граждане афинские, Мидий вначале, разгуливая по агоре, осмелился распространять обо мне нечестивые и опасные слухи, будто это преступление было совершено мною[87].

В том же полисе именно на агоре разворачивались интриги сикофантов[88], этих профессионалов клеветы, что послужило одной из причин открытого осуждения агоры, по меньшей мере в Афинах, двумя категориями граждан: теми, кто, как Аристофан, защищал простой люд, и теми, кто, как Платон, стоял на стороне аристократии.

Для первого нет худшего оскорбления, чем быть «горланом проулочным»[89]: у крестьянина, обрабатывающего землю, хватает других забот. Противопоставляя два образа мыслей и две манеры воспитания, Аристофан критикует новое поколение, бесцельно шатающееся по площади вместо того, чтобы заняться более неотложными или более полезными делами. Поэтому персонифицированная в пьесе Правда обращается к юному Фидиппиду со следующим советом:

И поэтому, сын мой, мужайся: меня избери себе в спутники, Правду!

Презирать ты научишься рыночный шум, ненавидеть цирюльни и бани,

Безобразных поступков стыдиться, краснеть, от насмешек грозой загораться[90].

И далее:

...Цветущим, блистающим жизнь проводить ты в гимнасии будешь.

Ты не станешь на рынке, как нынче народ, кувыркаться в словах[91], и кривляться,

И мытариться зря, извиваясь крючком в пересудах грошовых и тяжбах[92].

Точно так же у Платона мудрецы не знают

...дороги ни на агору, ни в суд, ни в Совет, ни в любое другое-общественное собрание. Законов и постановлений, устных и письменных, они в глаза не видали и слыхом не слыхали. Они не стремятся вступить в товарищество[93] для получения должностей, сходки и пиры и ночные шествия с флейтистками даже и во сне им не могут присниться[94].

Нет ничего удивительного в том, что эта критика адресована обычаям не только агоры, но и всего общества, афинской демократии в целом[95].

Несмотря на все нападки, агора во всех полисах остается местом коммуникации par excellence. Это не просто пространство, где говорят, — это место публичного выставления.

Поэтому, в память о времени, когда правосудие стало достоянием всей общины, на агоре продолжали выставлять провинившихся: в Киме[96] неверная жена должна была стоять там на камне на глазах у всех. В Фивах должника выставляли у позорного столба на всеобщее обозрение. В Катане дезертира три дня держали на площади. Именно под портиками агоры выставляли трофеи: в Спарте на площади соорудили из взятой у «мидийцев» добычи персидский портик (stoa persike)[97]. Фиванцы тоже свалили на агоре трофеи, взятые в битве при Делионе[98]. Портики были одновременно и выставочными галереями, наглядно демонстрировавшими все важнейшие этапы жизни полиса, где мифические эпизоды смешивались с историческими сюжетами: в Афинах наряду с Марафонской битвой увековечивали победу Тезея над амазонками и взятие Трои. Все эти сцены были отображены на настенных росписях.

Несмотря на локальные различия, агора везде была поистине общинным учреждением, имевшим отношение исключительно к данному полису. Знаменательно, что в то время, пока Перикл занимался внешней политикой Афин, он до некоторой степени забросил агору ради акрополя, где построил здания, сохранившиеся до наших дней.

Бьющееся сердце гражданской общины, агора развивалась и росла вместе с нею. Она расширялась по мере того, как полисы накапливали политическую власть. Что же касается ее архитектурного убранства и красоты памятников, они зачастую не соответствовали ее нравственному и политическому весу: Фукидид удивлялся, что в Спарте, столь могущественном полисе, площадь так убога, но спартанцы не хотели, чтобы памятники отвлекали граждан от насущных забот[99]. В Афинах основные политические баталии проходили на площади, разоренной во время персидских войн, где и укрепилась демократия.

Что любопытно, раздумья о самой площади и ее архитектуре обрели форму в то время, когда агора утратила свое значение: милетские зодчие первыми решились превратить площадь в продуманный ансамбль, где здания были связаны друг с другом портиками, придававшими им определенное единство и служившими организующим началом. В особенно больших количествах монументальные сооружения появились на агорах в эллинистическую эпоху, но, поскольку деньги на строительство давали частные лица ради собственной славы, здания эти уже не имели прежнего значения. Их продолжали посещать, но ставки в политической игре уменьшились. Кроме того, торговая составляющая явно возобладала над остальными: агора стала общественным местом в понимании, близком к современному, центром обмена, а не политическим и нравственным ядром небольших общин классической эпохи, где решались судьбы полисов. Кроме того, как бы в знак менее тесных отношений с городом, агора повсюду становится замкнутым в себе пространством, окруженным портиками. Для Р. Мартена она теперь всего-навсего «связанная с поселением городского типа монументальная архитектурная форма без какого бы то ни было специфического значения»[100].

Таким образом, агора в интересующих нас обществах выполняла уникальную роль, будучи одновременно пространством для обмена мнениями, общедоступным садом для прогулок, местом отправления культа, национальным музеем, местом политических собраний, короче говоря, центральной точкой, где сходилось большинство видов общинной деятельности.

Святилища

Святилище есть священное пространство, посвященное богам. Оно может представлять собой лес, участок земли вокруг могилы героя и т.п., обозначенный межевыми знаками или окруженный стеной. На священный характер этого места указывает множество признаков. Так, чтобы войти туда, нужно быть ничем не запятнанным и совершить очистительное омовение. Там запрещено разрешаться от бремени, заниматься любовью, умирать: Геродот, скажем, считает варварским практикуемый некоторыми народами обычай половых сношений в храмах. Туда можно бежать и чувствовать себя в безопасности: в этом отношении святилище — asulion, убежище. Беглые рабы и изгнанники, чье положение шатко, ибо никакие законы их более не охраняют, находят защиту в святилищах; Орест в начале «Эвменид» после долгих скитаний укрывается в храме Афины в Афинах[101], где никто не может поднять на него руку.

Какие-либо сооружения в святилище не обязательны. Если они имеются, это обычно алтарь, храм, иногда так называемые сокровищницы. Самым важным является алтарь: верующие собираются вокруг него, и основная часть религиозных обрядов, жертвоприношение, происходит на открытом воздухе, вне храма. Ведь храм, самый замечательный из дошедших до нас памятников, для культа не столь уж и важен. Он служит в основном местопребыванием статуи божества: скажем, в Парфеноне, воздвигнутом для того, чтобы поместить там изготовленную из золота и слоновой кости статую Афины, творение Фидия, Никогда не проводилось никаких церемоний. Святилище открыто не всегда, и в нем имеется тайная часть, адитон, где находится статуя божества и куда могут входить только жрецы или те, что после совершения определенных обрядов испрашивают наставления божества. Сокровищницы же, о роли которых еще пойдет речь, суть здания, предназначенные для приношений.

Святилище одновременно место коммуникации и между людьми и богами, и внутри людского сообщества. Общение с богами совершалось посредством жертвоприношений и возлияний, молитв, подношений, празднеств, а также советов оракула. Мы рассмотрим более подробно самые самобытные действа, жертвоприношения и предсказания.

Самым обычным жертвоприношением в Греции было заклание животного. Главным в приношении был дым, восходивший к богам и устанавливавший связь между землей и небом. В «Птицах» Аристофана описывается фантастический город, жители которого, дабы сделать богов посговорчивее, облагают таможенной пошлиной жертвенный дым[102]. Часть мяса, таким образом, отдается богам, а остальное распределяется поровну между всеми участниками; обряд обычно заканчивается пиром, на котором поедают жертвенных животных. Раздача всем гражданам равных долей пищи — ритуал, имевший целью установление общественных связей: он символизировал принадлежность к политической группировке, каковой являлся полис.

Ясно, что жертвоприношение — одно из основных общественных действ. Отказывающийся в нем участвовать добровольно ставит себя в положение маргинала, как обстояло дело с членами некоторых сект, например орфиков, которые отрицали кровавые жертвы и тем самым отрезали себе все пути к участию в политической жизни. Некоторые пифагорейцы участвовали в общественной жизни лишь ограниченно, признавая только жертвоприношение мелкого скота, коз или свиней.

Наряду с жертвоприношениями важной формой коммуникации между людьми и богами были имевшиеся во многих святилищах оракулы. Из числа наиболее известных и влиятельных можно упомянуть оракулов Аполлона в Дельфах, Зевса в Додоне, Асклепия в Эпидавре.

Греки имели обыкновение прибегать к услугам оракулов по всем поводам, и дошедшие до нас сведения показывают, что божествам можно было задавать как самые незначительные или нелепые, так и самые серьезные вопросы. Один, к примеру, спрашивает, является ли он на самом деле отцом своего ребенка, другой интересуется, украли ли у него плащ или он его просто потерял. Принято было обращаться к оракулу всякий раз, когда собирались основать колонию или принять важное решение.

Способы общения значительно различались в зависимости от оракула, а иногда даже в пределах одного святилища: в Додоне практиковалось гадание по шелестенью дубовых листьев, по полету голубок, по бронзовому сосуду, по которому били металлическими цепями, посредством инкубации. Самыми распространенными способами были инкубация, с одной стороны, и обращение к прорицательнице-посреднице вроде Пифии — с другой.

При инкубации вопрошающий непосредственно вступал в контакт с божеством, которое отвечало ему, когда он спал в священном месте; в Эпидавре бог-целитель Асклепий сам являлся к больному, чтобы излечить его или указать нужное лекарство. Для подобного вида совещаний с оракулом внутри святилища были предусмотрены ложа: в Эпидавре на десяток метров храма приходился портик длиной тридцать шесть и шириной восемь метров, называвшийся абатон, т.е. запретное пространство, потому что туда могли попасть только вопрошающие, совершившие ритуальное очищение.

Второй способ обращения к божеству был непрямым и осуществлялся через посредство вдохновляемой свыше прорицательницы, говорившей от имени божества. Но не следует представлять себе жрицу в трансе, в дыму воскурений, произносящей в невменяемом состоянии бессвязные слова. На самом деле ритуал был тщательно разработан. Вопрошающий совершал положенное очищение и убеждался, что вопрос, который он намерен задать, угоден божеству. После этого он пребывал в чем-то вроде приемной, поскольку доступ в адитон, где находилось божество или говорящая за него жрица, был воспрещен. В Додоне запрос подавали в письменном виде, и до сих пор при раскопках находят записи на свинцовых табличках, которые жрица потом выбрасывала[103]. В Дельфах археологи подобных документов пока не обнаружили; если верить Геродоту, упоминающему множество запросов к оракулу, каждый говорил непосредственно с Пифией[104].

Впрочем, когда к богу обращался полис или могущественный политический деятель, т.е. речь шла об официальном запросе, вопрос и ответ формулировались в письменном виде, и гонец передавал мнение божества вопрощавшему[105]. Это позволяло избежать намеренных искажений или ошибок, обычных при устной передаче. Порядок запросов определялся жребием; исключение делалось только для пользовавшихся правом промантии, т.е. внеочередного обращения к оракулу.

Прорицания, донесенные до нас надписями, ясны и кратки, но дошедшие через посредство литературы зачастую двусмысленны, что объясняется двумя причинами. С одной стороны, они могли быть сформулированы четко, но при этом не давать заинтересованному лицу указаний, необходимых для того, чтобы правильно понять их смысл. Есть два хорошо известных примера такого рода предсказаний. Аполлон предсказал Эдипу, что тот убьет собственного отца и женится на собственной матери. Но герой, который поспешно бежит от тех, кого считает своими родителями, не знает, что настоящие родители бросили его еще ребенком как раз из-за этого предсказания. Крезу, вопрошающему Аполлона, начинать ли ему войну с персами, оракул отвечает, что он сокрушит великое царство[106]. И здесь формулировка прозрачна. Лидийский царь уверенно выступает в поход, не думая, что упомянутое божеством царство — его собственное.

С другой стороны, прорицание может быть неясно сформулировано, напичкано метафорами, загадками, двусмысленными словами. Примеров такого рода в литературе также предостаточно; возьмем хотя бы другое данное Крезу прорицание:

Коль над мидянами мул царем когда-нибудь станет,

Ты, нежноногий лидиец, к обильному галькою Герму

Тут-то бежать торопись, не стыдясь малодушным казаться[107].

Как объяснить подобное расхождение между прорицаниями, сохраненными в литературных произведениях, и прорицаниями из надписей? Надо признать, что большая часть ответов была куда прозрачнее, чем можно подумать по свидетельствам современников. Но когда речь шла о важных вопросах, затрагивающих отношения между полисами или международную политику, Аполлон и те, кто оказывал влияние на прорицание, не были заинтересованы в том, чтобы заявления Пифии звучали слишком уж ясно... Отсюда и стилистические ухищрения, выбор двусмысленной поэтической формы. Все подобные неясности оставались законом жанра вплоть до конца язычества.

Прорицания дельфийского оракула претерпели множество трансформаций и интерпретировались по-разному: чтобы оправдать ту или иную политику, победу, поражение, распространяли подделанные задним числом предсказания. Как подчеркивает Мари Делькур, «большинство прорицаний, имеющих отношение к военным действиям, были выдуманы задним числом людьми, нуждавшимися в отговорке, алиби, дополнительном престиже, поручительстве»[108]. Из назидательных историй, демонстрирующих высокую нравственность прорицаний, без сомнения составлялись апокрифические собрания, распространявшиеся среди греков. Иногда, чтобы поддержать ту или иную политику, подкупали саму Пифию. Более всего на нее влияли именитые граждане Дельф, подправлявшие предсказания в соответствии со своими симпатиями, так что жрица в зависимости от обстоятельств «беотийствовала или атти-цийствовала»[109]. Но коль скоро пророчество, несмотря ни на что, оставалось непререкаемым почти десять веков, значит, оно соответствовало определенной потребности, давая человеческим деяниям божественную гарантию...

Наконец, с богами часто общались посредством приношений, совершаемых в благодарность за милость или в надежде на нее. Вот почему греческие храмы были полны роскошных, иногда самых причудливых предметов. Один из персонажей Эпихарма, войдя в Дельфийский храм, обнаруживает там

лиры, треножники, колесницы,

медные столики, миски, тазы,

бронзовые котлы, кратеры, фибулы[110],

короче говоря, целый ворох вещей, лежащих грудой перед статуей божества, что приводит его в изумление. Можно было также — и это не единичные факты — возводить сокровищницы, т.е. небольшие храмы, где помещались одна или несколько статуй из драгоценных материалов или иные ценности. Больше всего сокровищниц строилось в знаменитых святилищах Дельф и Олимпии.

Но приношения могли быть и более удивительными: памятники часто возводились ради того, чтобы увековечить победу в войне или на состязаниях. Тем самым они становились не только религиозными, но и пропагандистскими сооружениями, возведенными во славу того или иного полиса, а иногда и с целью подразнить соперничающие государства. Впрочем, сокровищницы были не единственными орудиями пропаганды: свои изображения в святилищах могли выставить полководцы или высокопоставленные лица... Более всего известен случай Лисандра, который, победив афинян при Эгоспотамах[111] в 405 г. до н.э., даровал Дельфам свою статую. Победители посвящали богам орудия или знаки своей победы: колесницы, треножники, амфоры, золотые венцы.

Полные статуй, картин, драгоценностей святилища весьма напоминали музеи... Проблема только в том, чтобы выяснить, имела ли публика постоянный доступ к этим сокровищам, что весьма сомнительно, особенно для классической эпохи. Все зависело от того, куда они были помещены. Скажем, сокровищницы большую часть времени были закрыты для посещения во избежание вандализма: двери в них были расположены очень высоко и чаще всего закрыты, окон не было... Таким образом, греки имели возможность видеть драгоценные статуи только в дни больших торжеств, когда двери открывались, да и то издали. Можно, впрочем, предполагать, что некоторые храмы, в особенности храмы оракулов, были более доступны. Именно благодаря этому Геродот смог увидеть в Дельфах и описать в своей «Истории» роскошные дары Креза. Он явно видел их вблизи, поскольку комментирует надписи на них[112]. Мало-помалу возобладало стремление превратит! сокровищницы в музеи; в стенах были прорублены окна для лучшего освещения. Первым зданием, спроектированным таким образом, явился Парфенон, а затем Эрехтейон, Пинакотека и храм афинян в Делосе[113].

Культовое пространство, место убежища, орудие пропаганды, музей — функции святилища отличались многообразием. Но имелся и еще один аспект, не менее удивительный для нас: то было место, где добывали информацию. В самом деле, в святилищах было множество надписей, от счетов самого храма до священных уложений и важных законодательных текстов, и наиболее крупные из них являлись тем самым «местом, где по преимуществу писались политические тексты»[114]. Законы высекались не в целле и не в адитоне, тех частях храма, куда посторонним вход был закрыт, но на виду, на стенах храма, или даже вне его, хотя и в святилище. Невольно задаешься вопросом, как паломники ухитрялись не заплутаться среди обилия выставленных повсюду надписей. До некоторых, правда, добраться было невозможно; например, счета, расположенные под самой крышей, едва ли удалось бы разобрать: имелось ли в виду, что они касаются исключительно отношений между богами и управителями храма? Напротив, политические тексты — что принципиально важно — были выставлены на самых видных местах: на стенах храма, в пронаосе[115], или снаружи, на территории святилища.

Театр

Представление греков о театре весьма отличалось от нашего: для них театральные представления были не побочным видом культурной деятельности, а важнейшим пространством коммуникации, существенным элементом жизни полиса. Там собирались все граждане, ставились на кон огромные суммы.

В классический период театральные постановки были сугубо афинским делом, в значительной степени связанным с жизнью этого полиса. Мы, однако, решили не включать обсуждение проблем театра в главу об Афинах, поскольку постановки очень быстро коснулись всех греческих полисов; кроме того, театральная деятельность, сосредоточенная вначале в Афинах, с начала эллинистической эпохи распространилась по всем эллинизированным городам.

Первые представления прошли в Афинах при Писистрате, около 534 г. до н.э. Речь не шла о произведениях, которые ежедневно играют в одном и том же театре: спектакли ставились по случаю больших празднеств — Леней[116], Сельских Дионисий и особенно Великих Дионисий, о которых нам известно больше всего. Пьесу обычно играли один-единственный раз. Замечательно, что празднества, длившиеся три или четыре дня, устраивали и во времена испытаний и войн, в частности Пелопоннесской войны, поскольку они были важными событиями годового цикла; кроме того, их проводили зимой или ранней весной, когда все военные действия прекращались.

Эти проявления сложно сравнивать с тем, что происходит сегодня. Можно проводить лишь приблизительные параллели с крупными фестивалями во Франции и за ее пределами: театральным в Авиньоне, кинематографическим в Каннах, музыкальными в Эксан-Провансе и Зальцбурге и т.п. При этом различие проявляется очень четко, поскольку греческий театр, при всем его высоком интеллектуальном уровне, обращался не к образованной элите, а ко всем гражданам. Более адекватное представление и о характере публики, и о масштабе происходившего могло бы дать сравнение со спортивными праздниками, например с Олимпийскими играми.

Оценить количество участников празднеств трудно. Платон — единственный источник сведений на этот счет — говорит о более чем тридцати тысячах[117] зрителей в театре Диониса в Афинах[118], но такая цифра кажется завышенной, если принять во внимание размеры здания. Представляется вероятным, что там насчитывалось около семнадцати тысяч мест, но лишь некоторые были закреплены за определенными лицами и пронумерованы, так что древние тексты свидетельствуют о побоищах из-за мест.

Приходившая в театр толпа не относилась ни к какой определенной социопрофессиональной группе: то были люди разного происхождения. Цена — два обола[119] — была весьма сходной. Перикл даже учредил особый фонд, теорикон, из которого государство оплачивало места самым обездоленным[120].

Положим, социопрофессиональные группы разнились, но кто же все-таки присутствовал на театральных представлениях? Разумеется, все граждане мужского пола; допускалось, несомненно, и присутствие женщин и детей, о котором ученые ведут жаркие споры. Метеки также могли присутствовать на представлениях при условии уплаты денег за место. Что касается рабов, они имели такую возможность только в том случае, если с ними был благосклонный хозяин. Помимо граждан, метеков и некоторого количества женщин и рабов на празднествах, прежде всего на Великих Дионисиях, присутствовали зрители из других полисов, привлеченные этими прославленными зрелищами.

Чем объяснить такую тягу к пьесам, которые, судя по тем, что дошли до нас, были в общем и целом весьма и весьма интеллектуальными? Как объяснить, что столь разношерстная публика могла четыре дня кряду присутствовать на представлениях? Что такого особенного было в Великих Дионисиях, что публика была готова с восхода до заката подряд смотреть три трагедии плюс сатировскую драму[121] или же пять комедий?..

Прежде всего нужно представить себе, что греческие празднества были не просто театральными представлениями. Их ждали, к ним готовились заранее.

Это были религиозные действа: они были частью обрядов, отправлявшихся в течение всего года в честь разных богов, в данном случае Диониса. Религиозный аспект не отражался на всей совокупности театральных празднеств; сами пьесы не имели ничего общего со средневековыми мистериями. Но контекст — подготовка к собственно представлениям — был религиозным. Его легче всего понять на примере лучше всего известных Великих Дионисий. Перед празднеством статую Диониса, обычно находившуюся внутри театральной ограды, переносили в небольшой храм за чертой города. Потом ее в свете факелов торжественно возвращали в театр, что символизировало вхождение в Афины бога и его культа. То же празднество открывалось шествием с песнями и сатировскими танцами; там можно было видеть девушек с корзинами, полными подношений; участники процессии несли огромные фаллосы, символизировавшие оплодотворяющие дары Диониса; непосредственно перед самими пьесами проводились жертвоприношение свиньи или возлияния.

Театральные представления являлись не только религиозными, но и гражданскими праздниками. Во время их проведения замирала торговля, закрывались суды, короче говоря, вся деятельность полиса сосредоточивалась в театре, и зрелище могли посетить все. Перед спектаклем провозглашали здравицы гражданам и иностранцам, оказавшим услуги полису. Сыновья тех, кто пал за Афины, красовались вооружением, данным им государством, а затем занимали в театре предназначенные им почетные места.

Кроме того, посредством Великих Дионисий Афины демонстрировали прочим полисам свое могущество: перед собственно театральными представлениями каждый зависимый от Афин полис должен был вынести прямо на сцену наложенную на него дань. Дань исчислялась в талантах (один талант серебра весил приблизительно двадцать шесть килограммов), которые, видимо, носили в сосудах. Представим себе сменяющих друг друга «носителей талантов» — всего около ста человек.

Отчасти популярность полисного праздника объясняется тем, что это был не только ритуал. Активное участие требовалось от всех граждан. Театральные представления проходили в форме состязания, где судьи, отобранные из числа простых граждан, должны были определить лучшие пьесы. Таким образом, авторы оспаривали пальму первенства на глазах публики, и во время представления все нетерпеливо ожидали окончательного вердикта. Напряжение усиливала сама процедура назначения судей: имена отобранных — мы не знаем, каким именно образом, — среди членов десяти фил помещали в урны, по одной на каждую филу. Урны устанавливали в сокровищнице Акрополя, и никто под страхом смерти не мог к ним прикасаться. Судьи определялись в момент представления: из каждой урны вытаскивали по одному имени, т.е. всего десять. Когда все пьесы были сыграны, каждый судья писал свой выбор на табличке.

Полис ставили в известность обо всех приготовлениях: за день-другой до начала празднеств проводилась официальная церемония, проагон, на которой детально расписывалась предстоящая программа. Публику собирали в Одеоне[122], близ театра Диониса. Поэты приходили с актерами и хористами, не надевавшими ни масок, ни сценических костюмов, и можно предполагать, что они приводили заглавия своих пьес, излагали их краткое содержание и называли имена исполнителей. Проагон, таким образом, соответствовал нашим театральным афишам или рекламным роликам кинофильмов.

После церемонии закрытия проводилось еще одно мероприятие, демонстрирующее, что в празднествах принимала участие вся гражданская община: все зрители собирались в театре, но уже на внеочередное Народное собрание (экклесию), рассматривавшее, как прошло празднество. Там обсуждали устроительскую деятельность архонта, которого могли похвалить, а могли и поругать, заслушивали жалобы на плохую организацию или даже на применение насилия в ходе состязаний.

Греческий театр был поистине общественным институтом, к участию в котором привлекался полис, сам становившийся театром. На подмостки могли выйти только мужчины: женщины, не имевшие политических прав и бывшие до некоторой степени чуждыми жизни полиса, к игре на сцене не допускались. Все роли, как мужские, так и женские, исполняли мужчины.

Каким же образом полис мог выйти на сцену? Возьмем две основные театральные формы — трагедию и комедию. Первая черпает сюжеты в легендарной традиции и древних мифах. Но в то же время, как показали Ж.-П. Вернан и П. Видаль-Наке, она перерабатывает мифы и обращается с ними чрезвычайно вольно: «Она сопоставляет героические доблести и древние религиозные представления с современным образом мысли, знаменующим пришествие в полис права»[123]. Так, Орест в трилогии Эсхила, посвященной Атридам, убивает свою мать Клитемнестру и ее любовника за то, что они убили его отца Агамемнона по возвращении из Трои. По древнему праву, которое придерживалось исключительно фактов, он заслуживает смерти, потому что убил, и притом собственную мать. Но древнему праву в трилогии противостоит суд Афины, в контексте полисных институтов соответствующий Ареопагу, суду, которому подлежали кровавые преступления, реформированному непосредственно перед написанием «Орестеи». Этот суд после долгих прений оправдывает Ореста, поскольку принимает во внимание уже не просто факты, а обстоятельства убийства. Тем самым на общедоступную сцену выводился настоящий спор о самой сути общественных институтов. Нельзя анализировать по такой схеме всю совокупность трагических пьес, но все они через посредство мифа выводят на сцену полис, его ценности, его политические предпочтения, а зачастую, в последней трети V в. до н.э., и подтачивающую его войну.

То же относится и к комедии. Она черпает сюжеты не в легендарной традиции, но по большей части в современной политической жизни. Почти всегда критическая, она затрагивает функционирование демократии, политические нравы, афинскую имперскую политику, государственных деятелей вроде Перикла или Клеона. В ней популярных людей критикуют, иногда даже осмеивают.

Все парадоксальным образом происходит так, как если бы полис и в трагедии, и в комедии в заранее определенные дни подвергал себя расследованию, словно бы критика была необходима для правильного функционирования демократии. «Она напоминает прежде всего власть имущим, что источником всякой власти в Афинах является афинский народ, что там нет власти по рождению или государственных интересов»[124].

Как же реагировала на представление столь разношерстная публика? Древние тексты не изображают ее совершенно спокойной: тишину тогда, как и в наши дни, не соблюдали. В этом нет ничего удивительного, если учесть, что еще в XVIII в. между комедиантами и зрителями не было строгой грани. Только к концу XIX в. от коллективного просмотра перешли к соположению множества индивидуальных, когда каждый одинок перед зрелищем, тишина обязательна, а аплодисменты и даже шиканье отнесены на конец[125]. В любом случае следует отдавать себе отчет в том, что в Греции представления были очень долгими, — от зари до захода солнца, — пьесы игрались на открытом воздухе, и не было контраста между освещенной сценой и затемненным залом, придающего современным спектаклям определенную торжественность.

Ввиду продолжительности представлений публика должна была подкреплять свои силы. Некоторые возвращались поесть домой, и от этого в театре должно было наблюдаться постоянное хождение взад и вперед; другие приносили питье и провизию с собой и не стеснялись шумно поглощать пищу, если пьеса им не нравилась[126].

Реакция на собственно спектакль также могла быть достаточно бурной: аудитория без зазрения совести свистела и аплодировала[127]. Так, один из авторов, правда, поздний, рассказывает, как однажды зрители, очевидно, находившиеся в плохом настроении, освистывали одновременно и актеров, и пьесы, которые те играли. Можно было иметь своих сторонников в зрительном зале: Филемон, соперник Менандра, уступавший последнему в таланте, но победивший в состязании, признавал, что получил награду благодаря поддержке толпы, «клаке»[128].

Несмотря на столь шумные проявления, частоту и длительность которых определить трудно, публика живо участвовала в зрелище и реагировала на него куда более непосредственно, чем в наши дни. Геродот, первый историк, заговоривший об эмоциональном воздействии театра, повествует, что во время представления «Взятия Милета» Фриниха, зрители так рыдали, что пьеса была впредь запрещена[129]: в тексте, от которого до нас дошло только название, рассказывалось о современном событии, завоевании персами Милета, греческого города в Малой Азии. Ксенофонт, со своей стороны, вкладывает в уста одного из персонажей «Пира» слова о том, что знаменитый актер Каллипид мог заставить толпу зрителей обливаться слезами[130]. Что же касается анонимного позднего автора жизнеописания Эсхила, он рассказывает, что во время представления «Эвменид» зрители так перепугались при виде Эриний, богинь мщения, что дети падали в обморок, а у женщин случались выкидыши[131]. Если последнее свидетельство и не следует понимать буквально, из него следует, что зрители в театре реагировали живо. В текстах в числе прочих встречаются два чувства, жалость (элеос) и страх (фобос), которые, согласно Аристотелю, характеризуют воздействие, производимое трагедией[132].

После упадка Афин — с IV в. до н.э. — театральная продукция не теряет своего значения. Однако если о комедиях еще можно составить представление благодаря сохранившимся пьесам Менандра, то трагедии были утрачены полностью. До нас дошли только названия произведений, имена авторов, иногда кое-какие отрывки. Именно поэтому часто высказывается ложная идея о том, что трагическое вдохновение иссякло...

Что меняется в IV в. до н.э., так это само восприятие зрелища. На предыдущих страницах подчеркивалось внимание, которое зрители уделяли тексту; начиная с эллинистической эпохи публику интересуют актеры. Некоторые из них, ставшие настоящими «звездами», отправляются в турне по всему греческому миру, получают огромные гонорары от принимающих их полисов и подношения от богатых меценатов. Зачастую актеры по своему разумению изменяют тексты пьес. С III в. до н.э. возникают актерские гильдии, техниты, пользовавшиеся необычайным авторитетом: их члены и имущество освобождались от налогов. Некоторые актеры были столь почитаемы и признаны как деятели международного масштаба, что им ставили памятники на площадях и даровали гражданство сразу многих полисов.

Само представление уже не имело прежнего значения: оно все более и более отодвигалось от публики, что проявилось и в одеянии актеров и в самой организации театрального пространства. Преображается актер: в одежде с накладными элементами, в котурнах на высоченной подошве, в масках с утрированными чертами он становится все дальше и дальше от аудитории. Сцену приподнимают на несколько метров, что еще более подчеркивает дистанцию между пьесой и зрителями.

Гимнасий

Зачем говорить о гимнасии в книге, посвященной коммуникации? Чтобы сказать, что там, как и на крупных современных стадионах, люди встречались друг с другом? Разумеется, встречались, но дело не только в этом. Гимнасию у греков была уготована совершенно особая судьба. Из места для спортивных упражнений, куда греки ежедневно отправлялись тренироваться, каким он был вначале, гимнасий превратился в интеллектуальный центр, ядро того, что можно было бы сравнить с нашими университетами. В частности, на основе крупных гимнасиев основали собственные школы — соответственно Академию, Ликей, Краний, Киносарг — такие мыслители, как Платон, Аристотель, Диоген, Антисфен. Как могло произойти столь удивительное преображение?

Отчасти оно стало возможным потому, что гимнастика в Греции была поистине системой обучения. В этом ее самобытность по сравнению со взглядами на физические упражнения в других странах древности, например в Египте. Иными словами, ее практиковали не в качестве тренировки к соревнованиям, но как повседневные упражнения, служащие в то же время для телесного развития. Все молодые люди ежедневно отправлялись в палестру или гимнасий. Тем самым становится понятнее, почему внутри последнего учреждения, уже бывшего местом обучения, распространилась другая форма образования, на этот раз интеллектуального, а первыми начали распространять свои идеи в гимнасиях софисты. Но рассмотрим сначала более традиционные функции этих заведений, где греки встречались и обменивались информацией.

Видимо, в гимнасии или палестре все были готовы обсуждать что угодно. Об этом, в частности, свидетельствует начало платоновского «Хармида». Сократ возвращается из Потидеи, идет «к привычным местам бесед», заходит в палестру Посейдона Таврия, где его приветствует множество народу и начинает выяснять:

«Сократ мой, так ты уцелел в битве?!» <...> А я ему в ответ: «Как видишь, уцелел».

— Да ведь сюда дошли вести, — сказал он, — что битва была очень жестокой и в ней пали многие люди, которых мы знаем. <...>

— Садись же сюда, — сказал он, — и расскажи нам: ведь не обо всем мы точно осведомлены.

С этими словами он усадил меня подле Крития, сына Каллесхра. Сев рядом, я приветствовал Крития и остальных и стал рассказывать им о войске все, что каждого интересовало; вопросы же сыпались со всех сторон[133].

Поделившись новостями, Сократ в свою очередь начинает расспрашивать друзей о том, что произошло за время его отсутствия. «А когда мы вдоволь наговорились об этом, я в свою очередь стал расспрашивать их о здешних делах: о философии — в каком она сейчас состоянии, и о молодежи — есть ли среди них кто-либо, выдающийся своим разумом, красотой или тем и другим вместе»[134].

Гимнасий был не только местом обмена информацией, но и местом свиданий, разумеется, между мужчинами. В том же пассаже из «Хармида» Сократу сообщают о необычайно красивом юноше. Поскольку тот страдает головной болью, его подзывают к Сократу под предлогом того, что философ знает средство от мигрени. Вот как присутствующие встретили приход молодого человека:

Хармид подошел и вызвал громкий смех, ибо каждый из нас, сидящих, освобождая для него место, хорошенько потеснил своего соседа — чтобы оказаться сидящим рядом с ним, — пока мы не заставили встать одного из сидевших с края и не сбросили на землю другого. Хармид же, подойдя, сел между мной и Критием[135].

Начинается разговор — сначала о головной боли, потом на истинно философскую тему, о рассудительности.

Кроме того, с V в. до н.э. в гимнасии стали распространяться новые идеи. Специального места для этого предусмотрено не было, и софисты избрали для себя гимнасии во всех крупных городах, и прежде всего в Афинах, поскольку именно там собиралась городская молодежь, наиболее восприимчивая к их идеям. Первые контакты устанавливались в раздевалках. Не стоит, конечно, представлять себе раздевалки наших дней: немыслимо, чтобы в современный гимнастический зал явился какой-нибудь чужак и начал проповедовать свои идеи и спорить о них с находящимися в раздевалке. В Греции соответствующее помещение, аподитерий, было гораздо просторнее. Там, разумеется, одевались и раздевались, но также делали разминочные упражнения, расслаблялись после нагрузки, натирались оливковым маслом или скребли тело песком. Именно в такие минуты разрядки софисты и приобщали завсегдатаев гимнасиев к игре ума.

Привычка распространилась быстро. Сократ тоже начал распространять свое учение в гимнасиях, и ряд платоновских диалогов происходит именно там или в палестрах. Так, однажды Сократ, идя из Академии в Ликей, встречает по пути Гиппотала и Ктесиппа с группой молодых людей.

Гиппотал, увидев, что я подхожу, молвил:

— Сократ мой, откуда ты держишь путь и куда?

— Из Академии, — отвечал я, — а иду я в Ликей.

— Значит, — отозвался он, — ты идешь туда же, куда и мы. Не присоединишься ли к нам? Это стоило бы сделать.

— Куда именно, — спросил я, — ты хочешь меня повести и к кому я должен присоединиться?

— Сюда, — отвечал он, указывая мне на расположенное напротив стены крытое помещение с отворенной дверью. — Мы здесь проводим время — мы и многие другие прекрасные юноши.

— А что это за постройка и в чем состоит ваше времяпрепровождение здесь?

— Это, — отвечал он, — недавно выстроенная палестра. Проводим же мы время большей частью в беседах, к которым с радостью привлечем и тебя.

— И прекрасно сделаете, — отозвался я. — А кто здесь наставник?

— Твой приятель и поклонник, — отвечал он, — Микк.

— Клянусь Зевсом, — сказал я, — это муж не без достоинств и способный софист.

— Так не хочешь ли последовать за нами, — спросил Гиппотал, — и посмотреть, кто там собрался?

— Сначала я охотно услышал бы от тебя, для чего ты меня приглашаешь и кто среди собравшихся там выделяется своей красотой?[136]

Таким вот образом в гимнасиях постепенно налаживалось настоящее обучение. Платон основал в Академии свою школу философии в 887 г. до н.э. С тех пор, не прерывая писательской деятельности, он горячо отдался делу главы школы и наставника, готовя приезжавших к нему за обучением философии со всех концов греческого мира учеников прежде всего к управлению полисами. Позже Диоген, вопреки традиции вовсе не вещавший из бочки, обосновался в Крании, коринфском гимнасии. Его наука пользовалась такой славой, что послушать приезжали даже цари. Хорошо известен, к примеру, рассказ о его беседе с Александром. Благодаря Диогену коринфский гимнасий стал одним из важнейших центров кинической мысли.

Вначале связь между гимнасием и обучением была случайной. Как мы видели, софисты и философы приходили туда потому, что это было удобное место, где собиралась та часть населения, к которой они обращались. Полис мало интересовался разворачивавшимися там беседами. Связь эта обрела значимость только с эллинистической эпохи: обучение в гимнасиях мало-помалу институционализировалось и государство стало принимать участие в формировании программ и их финансировании. Дававшееся в гимнасиях образование составляли как курсы, читавшиеся штатными преподавателями, так и лекции странствующих учителей. Первые вели scholai, уроки, продолжавшиеся в течение всего учебного года, вторые — akroaseis, буквально «то, что слушают», отдельные лекции на различные темы. Если изначально единственным преподаваемым предметом была философия, лекции постепенно диверсифицировались. Со временем расширился и контингент учащихся, который уже не ограничивался молодыми людьми, занимавшимися гимнастикой.

Вместе с назначением гимнасия изменилась и его архитектура. Были спроектированы и открыты специальные учебные помещения; занятия перестали проходить в общей шумной зале и садах, где тренировались воины. В лекционных залах стояли стулья и столы, на которых находят граффити, вырезанные учениками. Параллельно гимнасии, до того загородные учреждения, стали строиться внутри городских стен, куда постоянным слушателям было легче добираться.

Так гимнасий мало-помалу стал в рамках полиса даже больше, чем университетом: он превратился в одно из главных мест собраний, культурный центр, куда стекалась публика.

Речь и письмо в полисе

Теперь мы переходим к классической проблеме коммуникации — весомости речи и письма в полисе. Разумеется, дело не в том, чтобы разрешить здесь весьма спорный вопрос об их относительной важности в полисе, и даже не в том, чтобы занять какую-то позицию в этом споре: мы не станем задаваться вопросом, был ли греческий полис устной или письменной цивилизацией. То и другое сосуществует, и их функции зачастую могут пересекаться. Разве даже в наших обществах, где наблюдается возвращение «устной традиции», можно было бы с легкостью определить место и относительную важность речи и текста? Мы просто ставим следующие вопросы: какова роль речи в полисе? Каким было отношение греков к чтению и писанию, будь то книг или общественно-политических текстов?

Греческий полис — цивилизация болтовни?

Греческий полис в том виде, в каком он функционировал на агоре и в гимнасиях, может показаться цивилизацией болтовни. Уточним сразу же — болтовни по преимуществу мужской, что неудивительно в стране, где женщины жили затворницами в гинекее[137]. Если женская болтовня там и существовала, возможностей для распространения вовне у нее было немного.

Эту склонность критиковали сами древние. Геродот вкладывает в уста перса Кира следующие слова относительно греков:

Я не страшусь людей, у которых посреди города есть определенное место, куда собирается народ, обманывая друг друга и давая ложные клятвы. Если я останусь жив, то им [спартанцам] придется толковать не о делах ионян, а о своих собственных[138].

Тот же автор показывает, что у греков в те моменты, когда требовалось принять важное решение, часто созывались собрания, служившие местом бесполезных споров. Так, только «после многих речей»[139] его соотечественники решили остаться на берегах Эвбеи[140]. Перед битвой при Саламине[141] «созвали сходку и опять много говорили о том же»[142]. Затем греки не поверили правдивым словам Аристида, и «в совете опять начались споры»[143].

Плутарх повествует, на сей раз без осуждения, что Перикл целый день обсуждал юридическую проблему:

Так, когда какой-то пентатл[144] нечаянно брошенным дротом убил Эпитима из Фарсала, Перикл... потратил целый день, рассуждая с Протагором о том, кого, по существу, следует считать виновником этого несчастного случая, — дрот, или бросавшего, или распорядителей состязания[145].

Несмотря на эти эксцессы, речь в полисе чрезвычайно важна. Прежде всего, она устанавливает в обществе социальную связь, закрытую для исключенных из числа граждан и маргиналов. Согласно Демосфену, никто не перебрасывается словом с Аристогитоном, обвинителем, открывающим рот только для того, чтобы доносить. Он[146]

...изверг... чума, человек, об избавлении от которого скорее будут молить, нежели захотят приветствовать его при встрече[147].

Точно так же, когда некто официально исключен из общества, кому бы то ни было запрещается с ним разговаривать. Эдип, разыскивающий убийцу бывшего царя Фив Лая, возвещает об этом:

Приказываю, кто бы ни был он,

Убийца тот, в стране, где я у власти,

Под кров свой не вводить его и с ним

Не говорить. К молениям и жертвам

Не допускать его, ни к омовеньям...[148]

В Коринфе Периандр приказывает объявить ко всеобщему сведению о своем сыне Ликофроне,

...что всякий, кто примет [в дом] его сына или будет говорить с ним, должен уплатить священную пеню (определенную сумму денег) в святилище Аполлона[149].

Не менее важна речь для передачи новостей. Она есть необходимое дополнение общедоступных надписей, которые, как мы увидим, распространяют только один вид информации — официальные сообщения, тогда как все прочее по необходимости передается из уст в уста.

Наконец, как мы уже упоминали, речь играет важную роль в тех полисах, которые, подобно Афинам, уделяли много внимания публичным дебатам. Отсюда в первой трети V в. до н.э. возникла новая техника коммуникации — риторика. В течение того же века ее в различных греческих полисах представляли в основном софисты.

Расцвет риторики; первые софисты

Риторика есть одновременно практика и размышление о языке: она родилась в тот момент, когда люди начали задавать себе вопросы о технике беседы, о том, какие средства можно применять для убеждения. Разумеется, герои Гомера говорили, и говорили хорошо, добиваясь одобрения слушателей, но речь им представлялась даром богов, ее весомость зачастую зависела от авторитета высказывавшегося. Только в начале V в. до н.э. наметился продуманный метод ведения беседы. Это понимали уже древние авторы: так, Цицерон писал, что до первых риторов

...ни у кого не было разумной методы разговора, что, впрочем, не мешало большинству людей говорить тщательно и ясно[150].

Согласно тому же автору, риторика зародилась на Сицилии около 465 г. до н.э. в рамках новой правовой ситуации: двое тиранов, Гелон и Гиерон, обобрали и ограбили часть населения, и после их свержения были образованы специальные суды, призванные помочь гражданам вернуть свое добро. Поскольку адвокатов не существовало, заинтересованным лицам приходилось самим представлять свои интересы. Именно в этом контексте началось настоящее обучение публичной речи.

Но кто наладил обучение? Источники на сей счет расходятся, и только в поздних текстах проявляется подозрительное единодушие. Платон говорит о некоем Тисии, Цицерон, цитируя текст Аристотеля, — к сожалению, утраченный, — о Кораке и о Тисии[151]. Но опирался ли он на пассаж из Аристотеля? Наконец, более поздние комментаторы утверждают, что Корак обучал искусству речи, а его ученик Тисий написал соответствующий трактат. Возможно, конечно, все это лишь басня, с течением времени обросшая подробностями. По Аристотелю, именно тогда была отточена аргументация, основанная на вероятности:

Обвиняемого признают невиновным, или если он не виновен в возводимом на него обвинении, например слабосильного в нанесении побоев, ибо это невероятно, или если он виновен, например человека сильного, ибо это невероятно, поскольку должно было бы казаться вероятным[152].

Даже при том, что изложенный принцип в общем-то элементарен, он закладывает основы умозаключений, опирающихся на вероятность, которые определяют обычное поведение людей.

Таким образом, риторика изначально представляла собой как практику обучения, так и кодификацию предписаний. С середины V в. до н.э. она распространяется практически по всей Греции. Ее ярчайшими представителями были софисты, среди которых наибольшую известность получили Протагор из Абдеры, Гиппий из Элиды, Горгий из Леонтины и Продик с Кеоса.

Все они были странствующими учителями и путешествовали из города в город, распространяя свое знание, так что по самому образу жизни были деятелями коммуникации.

Они были популярны и всячески добивались этого. Не довольствуясь чтением тех или иных курсов, они всеми средствами пытались собрать как можно больше слушателей. Они читали публичные лекции на самые разнообразные сюжеты перед смешанной аудиторией, о чем мы можем составить представление по кратким изложениям или подражаниям, которые донесли до нас Платон, Аристотель или Ксенофонт. Гиппий, например, рассказывает Сократу:

...недавно я там [в Лакедемоне] имел успех, когда разбирал вопрос о прекрасных занятиях, которым должен предаваться молодой человек. У меня, надо сказать, есть превосходно составленная речь об этом; она хороша во всех отношениях, особенно своим способом выражения. Вступление и начало моей речи такое: «Когда взята была Троя, — говорится в речи, — Неоптолем спросил Нестора, какие занятия приносят юноше наилучшую славу». После этого говорит Нестор и излагает ему великое множество прекраснейших правил[153].

Софисты давали также сеансы импровизации, состоявшие в основном из пространных рассуждений в ответ на задававшиеся слушателями вопросы. Так Гиппий в одном из диалогов Платона, носящем его имя, заявляет:

Прибывая всякий раз с родины, из Элиды, в Олимпию на всенародное празднество эллинов, я предоставлял себя в храме в распоряжение всякого, желающего послушать заготовленные мною образцы доказательств, и отвечал любому на его вопросы...[154]

В «Протагоре» мы видим как Гиппий, сидящий на троне и возвышающийся над своими учениками, с блеском отвечает на самые разные вопросы по физике и астрономии[155]. Точно так же Горгий в ответ на вопрос Херефонта демонстрирует свое мастерство в искусстве импровизации:

— Скажи мне, Горгий, правильно говорит Калликл, что ты обещаешь ответить на любой вопрос?

— Правильно, Херефонт; как раз это я только что и обещал, и я утверждаю, что ни разу за много лет никто не задавал мне вопроса, который бы меня озадачил[156].

Софист, по просьбе слушателей, мог выдавать импровизации разной продолжительности. Вот почему Сократ говорит Протагору:

Я слышал... что ты и сам умеешь, и другого можешь научить говорить об одном и том же по желанию либо так длинно, что речи твоей нет конца, либо так коротко, что никто не превзойдет тебя в краткости[157].

Блестящие импровизации должны были отчасти состоять из уже подготовленных и выученных наизусть кусков; заранее нельзя было отрепетировать только ответы на вопросы аудитории. Софисты положили также начало эристическим[158] диспутам вроде тех, что можно видеть в платоновском «Эвтидеме»: оратор просит кого-то из аудитории сделать какое-либо утверждение, которое затем пытается опровергнуть — как правило, с успехом. То были настоящие ораторские турниры.

Софисты обращались к самой разношерстной публике — совещаниям должностных лиц и интеллектуалов, полисным собраниям, толпам, сошедшимся со всей Греции на празднества в Олимпию... Им часто приходилось по многу раз произносить одно и то же перед разными аудиториями. Так, в «Горгии», софист готов начать сначала свою речь ради только что подошедшего Сократа[159]. Гиппий в другом диалоге Платона с наслаждением вспоминает речь, которую произнес в Лакедемоне и вновь собирается произнести в Афинах:

С этой речью я выступил в Лакедемоне, да и здесь предполагаю выступить послезавтра в школе Фидострата, равно как и со многими другими речами, которые стоит послушать[160].

Не было ли это первым опытом массовой коммуникации, не единовременной, достижимой сегодня при помощи телевидения, но растянутой по времени? Разумеется, аэды задолго до софистов исполняли в разных местах героические сказания, но рассказывали истории, которые все знали, тогда как странствующие учителя привносили новое знание или полностью перерабатывали старое.

Софисты, однако же, прекрасно умели в случае надобности приспособиться к аудитории. Так, в Спарте невозможно было заинтересовать лакедемонян обычными лекциями по геометрии, арифметике, языку. На вопрос Сократа, отказывающегося гадать, что могло бы затронуть чувства этого народа, Гиппий отвечает:

О родословной героев и людей, Сократ, о заселении колоний, о том, как в старину основывались города, — одним словом, они с особенным удовольствием слушают все рассказы о далеком прошлом, так что из-за них я и сам вынужден был очень тщательно все это изучить[161].

Успех софистов был огромным: Горгий, предтеча «литературной» прозы, собирал толпы, подпадавшие под влияние его красноречия. Отправленный леонтинцами в 427 г. до н.э. с посольством в Афины, он покорил участников Народного собрания[162]. Выступал он не только в этом полисе, но и в местах, где, как в Олимпии, собиралась вся Греция. Прибытие софистов всякий раз вызывало воодушевление. Начало платоновского «Протагора» шутливо изображает возбуждение молодого человека при мысли о том, что он увидит великого Протагора во плоти и крови. Кроме того, они умели окружить себя поклонниками, изображавшими клаку в тех местах, где они выступали. Даже в таком полисе, как Спарта, где красивые речи не пользовались популярностью, Гиппия, как мы видели, восхваляли и приветствовали.

Софисты также вели обучение, за которое запрашивали немалую цену. Опять-таки Гиппий рассказывает Сократу о своих материальных достижениях:

Если бы ты знал, сколько денег зарабатывал я, ты бы изумился! Не говоря об остальном, когда я однажды прибыл на Сицилию в то время как там находился Протагор, человек прославленный и старше меня по возрасту, я все-таки, будучи много его моложе, в короткое время заработал гораздо больше ста пятидесяти мин, да притом в одном только совсем маленьком местечке, Инике, больше двадцати мин[163].

Теперь самое время спросить себя, чему же именно обучали софисты. Этим вопросом задавались уже древние, поскольку Платон в ряде своих произведений ставит его перед мыслителями, в частности перед Горгием:

— ...Объясни, что ты имеешь в виду говоря о величайшем для людей благе и называя себя его создателем.

— То, что поистине составляет величайшее благо и дает людям как свободу, так равно и власть над другими людьми, каждому в своем городе.

— Что же это наконец?

— Способность убеждать словом и судей в суде, и советников в Совете, и народ в Народном собрании, да и во всяком ином собрании граждан. Владея такою силой, ты и врача будешь держать в рабстве, и учителя гимнастики, а что до нашего дельца, окажется, что он не для себя наживает деньги, а для другого — для тебя, владеющего словом и умением убеждать толпу[164].

Таким образом, Горгий обучает своих учеников искусству убеждения и представляет это искусство оружием; древние часто сравнивали риторику с оружием, а ее применение с битвой. Это очень заметно в ораторских поединках, где один из соперников буквально подавляет другого. Скажем, в «Эвтидеме» юный Клиний, которого забрасывают вопросами софисты Эвтидем и Дионисодор, отвечает односложно, а потом и вовсе замолкает[165]. Итак, в конце концов противник уничтожен. Можно ли при этом говорить о коммуникации?

И в самом деле, здесь заключен один из пороков, в которых могла погрязнуть софистика, однако мастера своего дела умело избегали этих подводных камней. Горгий, если верить Платону, считал, что риторика содержит в самой себе собственное ограничение:

Оратор способен выступать против любого противника и по любому поводу так, что убедит толпу скорее всякого другого. Короче говоря, он достигнет всего, чего ни пожелает. Но вовсе не следует по этой причине отнимать славу ни у врача (хотя оратор и мог бы это сделать), ни у остальных знатоков своего дела. Нет, и красноречием надлежит пользоваться по справедливости, так же как искусством состязания. Если же кто-нибудь, став оратором, затем злоупотребит своим искусством и своей силой, то не учителя надо преследовать ненавистью и изгонять из города: ведь он передал свое умение другому для справедливого пользования, а тот употребил его с обратным умыслом. Стало быть, и ненависти, и изгнания, и казни по справедливости заслуживает злоумышленник, а не его учитель[166].

Софисты были не просто блистательными ораторами и прекрасными учителями, озабоченными исключительно собственным имиджем и деньгами. Их успех, зависть, которую они возбуждали, затенили, как для современников, так и для потомков, другие стороны их личности. Горгий, скажем, был теоретиком языка. Мы остановимся здесь только на тексте Протагора, который в носящем его имя платоновском диалоге рисует настоящую теорию коммуникации. Он излагает через миф идею о том, что добродетели можно обучиться: Прометею и Эпиметею было поручено распределить между живыми существами все достоинства и умения — скорость, силу, способность постоять за себя и защищаться от холода... Но Эпиметей, который хотел лично произвести распределение, забыл о человеке, и тот оказался голым, без одежды и оружия. Прометей нашел выход: похитить «мастерство Гефеста и Афины», а также огонь. Этого, однако, оказалось недостаточно:

С тех пор как человек стал причастен божественному уделу, только он один из всех живых существ благодаря своему родству с богом начал признавать богов и принялся воздвигать им алтари и кумиры; затем, вскоре, стал членораздельно говорить и искусно давать всему названия, а также изобрел жилища, одежду, обувь, постели и добыл пропитание из почвы. Устроившись таким образом, люди жили разбросанно, городов еще не было, они погибали от зверей, гак как были во всем их слабее, и одного мастерства обработки, хоть оно и хорошо помогало им в добывании пищи, было мало для борьбы со зверями: ведь люди еще не обладали искусством жить обществом, часть которого составляет военное дело. И вот они стали стремиться жить вместе и строить города для своей безопасности. Но чуть они собирались вместе, как сейчас же начинали обижать друг друга, потому что не было у них умения жить сообща; и снова приходилось им расселяться и гибнуть[167].

Итак, люди обрели способность общаться между собой посредством языка, общаться с богами. Но без «искусства жить обществом» всякая попытка объединиться тщетна, идет постоянная война. Каких же качеств не хватает людям? «Стыда и правды», которые посылает им Зевс, «чтобы они служили украшением городов и дружественной связью».

Итак, простой коммуникации посредством речи недостаточно. Простого собрания людей тем более недостаточно для возникновения настоящего сообщества. Нужны социальные связи, основанные на этике, которые только и позволяют людям жить вместе, не убивая друг друга. И это «искусство жить обществом» есть то самое искусство, которое собирались преподавать софисты.

Станем теперь на точку зрения не интеллектуала, а обычного гражданина. Мы видели, что он, разинув рот, слушал блестящие выступления софистов, что он ходил в театр... Были ли у него другие способы приобщиться к тому, что сегодня называют «культурой», или просто-напросто получить информацию? В частности, владел ли он искусством чтения?

Чтение, письмо, распространение книги

Разумеется, алфавит предназначался для всеобщего пользования... Но умел ли средний грек читать и писать? Вопрос очень спорный: некоторые знатоки полагают, что в V в. до н.э. греки были в основном неграмотными. Впрочем, этой гипотезе противоречит множество доводов, позволяющих предполагать, что большинство граждан по крайней мере «знало грамоте», было в состоянии разобрать простое сообщение.

Во-первых, наличие школ, и притом с первых лет V в. до н.э. Любопытно, что для этого периода тексты упоминают учебные заведения только при сообщении о катастрофах. Именно в этом контексте Геродот говорит, что на Хиосе в 492 г. до н.э. обрушилась крыша школы, убив сто девятнадцать детей[168]. Фукидид[169] и Павсаний упоминают, как школы обрушиваются или как в них убивают учеников. Так, согласно Павсанию, один кулачный боец, сошедший с ума после того, как его лишили награды в Олимпии, опрокинул столб, поддерживавший крышу школы, от чего погибло шестьдесят находившихся там детей[170]. Кроме того, школьные сцены часто изображают на аттической керамике. Таким образом, археология и литературные тексты предоставляют бесспорные свидетельства существования специализированных заведений для обучения детей по крайней мере с начала V в. до н.э.

А потом, когда посылают детей к учителям, велят учителю гораздо больше заботиться о благонравии детей, чем о грамоте и игре на кифаре. Учители об этом и заботятся; когда дети усвоили буквы и могут понимать написанное, как до той поры понимали с голоса, они ставят перед ними творения хороших поэтов, чтобы те их читали, и заставляют детей заучивать их — а там много наставлений и поучительных рассказов, содержащих похвалы и прославления древних доблестных мужей, — и ребенок, соревнуясь, подражает этим мужам и стремится на них походить[171].

Из данного текста видно, что нравственное воспитание представлялось более важным, чем приобретение знаний. Качество обучения разнилось, поскольку общественной системы образования не существовало. Школы открывали частные лица, иногда какой-нибудь grammatistes, учитель, который по возможности нанимал других преподавателей, помогавших ему в работе. Понятно, трудно сказать, что в этом образовании было необязательным, предназначенным только свободным[172]. Множество литературных свидетельств демонстрирует, что каждый гражданин мог по меньшей мере разобрать письменный текст. Во «Всадниках» Аристофана один мясник так отзывается об уровне своего образования:

Голубчик, да ведь я же малограмотен.

Читать умею, да и то едва-едва[173].

Персонаж — утверждающий, что научился только драться и сквернословить, а потом продавать колбасы, — несмотря ни на что читает, и без видимых затруднений, текст оракула[174]. По этому человеку весьма невысокой культуры можно судить о среднем уровне грека — или во всяком случае афинянина — в V в. до н.э. У того же автора в прологе к «Облакам» Стрепсиад, которого не берет сон, велит рабу принести расходную книгу:

Эй, мальчик, огонек подай!

И книгу принеси мне! Перечесть хочу,

Кому и сколько должен, сосчитать лихву[175].

Мы имеем дело с весьма обычным персонажем: коль скоро подобная сцена помещена в начало комедии, подведение счетов было привычной практикой. Чем дальше, тем больше на протяжении V в. до н.э. литературные тексты упоминают об использовании письменности в повседневной жизни: так, в «Ипполите» Еврипида Федра оповещает Тезея о своем самоубийстве письмом, написанным на табличке, которую она, умирая, сжимает в руке[176].

Кроме того, минимального уровня образования настоятельно требовала политическая жизнь. Тогда как во многих как древних, так и современных государствах административные обязанности берет на себя специализированная бюрократия, в Греции, по крайней мере в демократических полисах, взять на себя этот труд мог каждый гражданин, избранный на ограниченный срок. Именно таким образом формировались многие советы и коллегии, создававшиеся для принятия бюджета, одобрения тех или иных предложений, наблюдения за строительством всякого рода сооружений, обновления списка фил, триттий и домов[177], а также «призванных» в войско и т.п. В случае с Афинами в поддержку идеи о том, что простой народ умел читать и писать, часто приводят практику остракизма, когда гражданина можно было изгнать, написать его имя на подручном материале, для чего, понятно, нужно было знать грамоту.

Даже когда гражданин не был избран и не участвовал в Народном собрании, он постоянно должен был читать законы, объявления, списки призванных и т.п. Аристофан, конечно, описывает афинян, подобно птицам кидающихся каждое утро, едва воспрянув ото сна, на судебные дела и законы[178].

Наконец, свидетельство Демосфена показывает, что во всяком случае в IV в. до н.э. грамотность была распространена. Речь идет о судебном деле, в котором ответчик должен представить список претендентов на наследство. Он отказывается от мысли представить его в письменной форме по следующей причине:

Сперва у меня, граждане судьи, было намерение составить список всех родственников Гагния так, чтобы показать вам каждому в отдельности. Но полагая, что не всем судьям будет одинаково хорошо виден текст и сидящие далеко лишатся этой возможности, я предпочитаю сообщить вам об этом на словах: ведь это будет всем доступно[179].

Причина, по которой родословная не предъявлена в письменном виде, состоит не в неграмотности судей, а в том, хуже или лучше был бы им виден текст... В самом деле, нужно представить себе огромную залу, где находится множество граждан.

Имеются и другие свидетельства, удостоверяющие минимальный уровень образования. Литература изобилует сообщениями о письменных посланиях, особенно много их упоминает Геродот.

Фемистокл, например, во время мидийских войн, желая побудить ионян, присоединившихся к персидскому войску, перейти на сторону греков, приказал вырезать на камнях там, где имелась питьевая вода, довольно длинные надписи, начинавшиеся следующими словами:

Ионяне! Вы поступаете несправедливо, идя войной на своих предков и помогая поработить Элладу. Переходите скорей на нашу сторону! Если же это невозможно, то по крайней мере хоть сами не сражайтесь против нас и упросите карийцев поступить так же[180].

Стратагема Фемистокла едва ли имела бы смысл в рамках цивилизации, в которой чтение не было бы постоянным занятием. Существование множества частных посланий подтверждает археология. На афинской агоре были обнаружены вырезанные на камне и других материалах надписи, касающиеся самых обычных повседневных дел.

Таким образом, можно заключить, что греки в целом умели читать и писать. Это огромное достижение для древней цивилизации, если вспомнить, что и сейчас еще в мире насчитывается большой процент неграмотных. В Греции неграмотные, чему есть более поздние свидетельства, становились мишенью для насмешек. Плутарх рассказывает о крестьянине, который в день голосования об изгнании Аристида попросил соседа написать за него на черепке имя этого деятеля; сосед же оказался тем самым Аристидом[181]. Отрывок из утерянной комедии рисует некоего персонажа, с трудом разбирающего имя Тезея на корабле, с грехом пополам описывая каждую букву[182]. Чтобы такая сцена стала возможной, нужно, чтобы публика ее поняла, т.е. чтобы она хотя бы знала на память форму описанных таким образом букв. Приведенными примерами упоминания неграмотных в греческой литературе практически исчерпываются.

Каким был уровень грамотности среди женщин? Школы, которые мы упоминали, были предназначены исключительно для мужчин, и если женщины чему-то и учились, то только у себя дома. Кроме того, они не обладали гражданскими правами, а значит, у них отсутствовала необходимость использовать в повседневной жизни чтение и письмо. Изображение женщин в греческой литературе напоминает женские персонажи комедий Мольера. По крайней мере некоторые умели читать и писать: будущая жена Исхомаха в «Экономике» Ксенофонта[183] к моменту выхода замуж могла во всяком случае прочесть список кухонной утвари. Тем не менее до пятнадцати лет она воспитывалась почти в полном невежестве...

Феофраст вне всякого сомнения выражает мнение образованного грека, когда говорит, что женщина должна знать грамоту, чтобы уметь вести домашнее хозяйство, но больше ничего знать не должна, потому что тогда она может стать ленивой и болтливой[184].

Некоторые, более радикальные, присоединялись, должно быть к мнению персонажа Менандра:

Учить женщину грамоте? Ужасная ошибка. Все равно, что добавлять яду изготовившейся ужалить змее[185].

Разумеется, были и образованные женщины: писательницы, как поэтесса Сапфо, или влиятельные фигуры, как Аспасия, подруга Перикла[186], но, без сомнения, весьма и весьма немногочисленные.

Наконец, невозможно судить о грамотности рабов. Рабы общественные, demosioi, должны были уметь читать и писать, поскольку их занятием было обновлять государственные реестры. Что до частных рабов, все зависело от их положения до плена и от хозяина, в руки которого они попали: так, в одной из поздних комедий раб хвастается преимуществами, достигнутыми благодаря хозяину, который, кроме всего прочего, выучил его читать и писать. Многие тексты говорят, без дальнейших уточнений, о рабах, умеющих читать; так, в «Теэтете» Платона один из них читает текст. Во «Всадниках» Аристофана раб по имени Демосфен читает предсказание. У Фукидида раб Павсания вскрывает и прочитывает письмо. Но, разумеется, эти случаи не стоит обобщать: в полисах, где этих людей считали вещами и обращались с ними как с таковыми, им, за редкими исключениями, не давали никакого образования.

Если грек и умел разобрать письменный текст, из этого еще не следует, что чтение было для него постоянным занятием. Книги, как мы увидим, были в классическую эпоху редкостью, распространяемой в ограниченном количестве экземпляров, так что немногие греки могли иметь их у себя. Известные им тексты они либо запоминали во время учения, либо слышали на крупных театральных состязаниях или на публичных выступлениях.

Многие литературные произведения архаической и классической эпох были написаны для чтения или разыгрывания перед зрителями. В доказательство этого можно обратиться к одному из литературных жанров, лирической поэзии, создававшейся для чтения на пирах аристократов и лирических празднествах. Говорят, что Солон, сам бывший автором элегий, излагал свои политические теории на рыночной площади. Драмы писались ради того, чтобы тут же быть разыгранными во время празднеств. Политические и юридические речи в большинстве случаев сочинялись по определенному случаю; что до фиктивных речей, их также читали перед аудиторией, либо потому, что это были упражнения, выставлявшиеся в качестве образцов, либо потому, что автор желал таким образом познакомить с ними публику. Даже исторические произведения читали вслух, поскольку сообщается, что Фукидид расплакался, слушая отрывок из Геродота. Спортивные состязания становились поводом для публичного чтения Гомера и других авторов, подобного тому, как это было на Панафинеях при Писистрате. Таким образом, произведение «выходило в свет» в тот момент, когда его рецитировали или читали перед зрителями, а до этого тексты обычно не были известны.

Подобная практика налагала определенные ограничения на литературную продукцию: произведения, предназначенные для разыгрывания или чтения, либо сравнительно коротки, дабы не утомить аудиторию, либо композиционно составлены так, чтобы их можно было читать отрывками[187]. Большое значение в такой литературе, часто предназначенной для пения или исполнения под музыку, придавалось ритму. Перелом происходит в середине V в. до н.э., с появлением, в частности, технической литературы или произведений, подобных Фукидидову; откуда берет начало постепенный переход к произведениям, сочиненным в расчете на отдельного читателя, а не только на собравшихся слушателей.

Кроме того, чтение литературных текстов в одиночестве если и существовало, то не совершалось в молчании. Наиболее распространенной практикой на протяжении всей античной эпохи было чтение вслух. Так, согласно Геродоту, лидийский царь Крез обратился за советом к разным оракулам. Его посланцы записали ответы и доставили их Крезу. Далее следует знаменательный пассаж:

...Крез развернул свитки и стал читать. Ни одно прорицание, однако, не удовлетворило царя, и, только услышав[188] ответ дельфийского оракула, Крез отнесся к нему с благоговейным доверием. По словам царя, единственно правдивый оракул — это дельфийский, так как он угадал, чем он, Крез, был занят тогда один, без свидетелей[189].

Крезу явно никто не читал речения оракулов, он изучал их сам. Все заставляет думать, что слышал он собственные слова, а значит, он читал вслух. Другие употребления глагола akouein (слышать) в контекстах, где другого читателя не предполагается, также свидетельствуют в пользу того, что обычным было именно чтение вслух.

Какой же была материальная форма литературных текстов? Много ли было экземпляров? Как они распространялись? Греческие книги имели форму свитков папируса, исписанных, разумеется, от руки. Сначала книга никоим образом не предназначалась для продажи, но распространялась среди друзей, внутри ограниченных групп просвещенных людей или попадала в руки профессиональных чтецов. Таким образом, для изготовления минимального количества рукописных экземпляров требовалось небольшое число переписчиков, отбиравшихся из рабов нескольких известных семей. Заинтересованные лица могли и сами переписать требовавшиеся им тексты: еще в классическую эпоху оратор Демосфен, большой любитель и собиратель книг, семь раз переписывал труд Фукидида.

Даже не будучи предназначенными для продажи, копии литературных текстов стали расходиться очень рано. Феогнид полагал, что его стихи обретут широкую известность. Пиндар в начале V в. до н.э. воображает, как его текст распространяется в дальних краях.

...на широкой ли ладье, в малом ли челне

Ступай в Эгину,

Сладостная песня моя,

С вестью

Что сын Лампона, Пифей,

Широкий силою,

Стяжал в Немее

Победный венок сугубой борьбы[190].

Только с середины V в. до н.э. появляются свидетельства подлинной книготорговли, а именно упоминания лиц, чьим ремеслом было изготовление и продажа книг. Так, слово «книготорговец» (bibliopoles) встречается впервые в одном из фрагментов Аристомена, другого современника Аристофана[191]. Еще один комедиограф, Никофонт, тогда же перечисляет множество торговцев, в том числе и книгопродавца[192]. В Афинах один из кварталов города был отведен под книготорговлю.

Так или иначе, продажа и распространение книг, похоже, стали весьма обычным явлением. В «Федоне» Сократ, прослушав публичную лекцию Анаксагора, спешит купить соответствующий текст.

С каким пылом... схватил я книгу! Читал я как можно быстрее, чтобы скорее узнать, что хорошо и что плохо[193].

Как сказано в «Лягушках» Аристофана, теперь у каждого будет книга:

Если страшно вам, боитесь, что невежественный зритель

Не оценит полновесно ваших тонких, острых мыслей,

Попечения оставьте! Не заботьтесь! Страх смешон.

Здесь сидит народ бывалый,

Книгам каждый обучался, правду каждый разберет[194].

Одной из причин расширения книготорговли часто считают огромный успех трагедий: поскольку игрались они в Афинах, не имевшие возможности их увидеть жители Пелопоннеса хотели обзавестись текстами, о которых столько говорили, — текстами, которые изначально писались исключительно для разыгрывания на сцене.

Книга в то время была предметом все более процветающей торговли. Гермодор, один из учеников Платона, в IV в. до н.э. продал огромное количество трудов учителя на Сицилии, в регионе греческой колонизации. Книги вывозили в дальние страны. К примеру, Ксенофонт в «Анабасисе» повествует, что греки, пройдя через Боспор и прибыв во Фракию, обнаружили разграбленные корабли со своей родины. Среди прочего добра там было много книг[195]:

Там нашли много кроватей, сундуков, книг и других вещей, какие навклеры обычно перевозят в деревянных ящиках[196].

Произведения, о которых говорит Ксенофонт, везли из Греции эллинизированным обитателям Понта Эвксинского[197]. Это древнейшее, датируемое IV в. до н.э. свидетельство распространения книг в дальние пределы эллинского мира.

У нас нет данных о том, как обеспечивалась книготорговля. Неизвестно, существовали ли в Афинах издатели, т.е. люди, готовые пойти на риск и сделать большое количество копий некоего произведения, не зная, найдет ли оно достаточный спрос у публики. По всей видимости, одно и то же лицо осуществляло и издание (переписку текста), и продажу. Еще меньше известно о собственно издании. Существовал ли первоначально текст, который автор проверял и исправлял перед распространением во многих экземплярах? Современное состояние исследований не позволяет ответить на этот вопрос.

Сколько же стоила книга? Любопытное свидетельство на сей счет имеется в одном из сочинений Платона. Сократ защищается от предъявленного ему обвинения в развращении юношей идеями, которые те легко могли почерпнуть в книгах Анаксагора:

Берешься обвинять на суде, о друг Мелет, и так презираешь судей и считаешь их столь несведущими по части литературы! Ты думаешь, им неизвестно, что книги Анаксагора Клазоменского переполнены подобными мыслями? А молодые люди, оказывается, узнают это от меня, когда они могут узнать то же самое, заплатив за это в орхестре[198] иной раз не больше драхмы, и потом смеяться над Сократом, если бы он приписывал эти мысли себе, к тому же столь нелепые![199]

Здесь мы имеем уникальное свидетельство того, что книги могли продаваться в орхестре во время театральных представлений. Названная цена ничтожна, и некоторые знатоки предполагают, что текст, в котором Сократ явно иронизирует, не стоит понимать буквально: книги, о которых говорит философ, были, возможно, небольшими трудами, чем и объяснялась их столь низкая стоимость.

Цены, впрочем, сильно разнились в зависимости от качества книги и ее большей или меньшей редкости. Труднодоступное произведение могло продаваться очень и очень дорого. Платон якобы заплатил сто мин за три книги трудов знаменитого философа-пифагорейца Филолая[200], а Аристотель, в свою очередь, якобы приобрел за три аттических таланта сочинения философа Спевсиппа[201]. Здесь речь идет о гигантских суммах. Перевести их в современные деньги сложно, но можно заметить, что они стоили, соответственно, в десять тысяч раз и в восемнадцать тысяч раз дороже упоминавшейся книги Анаксагора.

Кто собирал эти книги? В классической Греции не существовало публичных библиотек. Один из поздних авторов[202] утверждает, что афинский тиран Писистрат в VI в. до н.э. основал в этом городе первую библиотеку. Вероятнее, однако, что у того было собрание книг, которыми он разрешал пользоваться своему окружению, и не обязательно ближайшему. В самом деле, для архаической и классической эпох имеются только упоминания о частных коллекционерах: так, много книг было у самосского тирана Поликрата[203]. Автора трагедий Еврипида современники считали страстным собирателем книг, но подробнее об этом ничего не известно. У Платона также была личная библиотека; как мы только что видели, он потратил огромную сумму, сто мин, на покупку трудов Филолая Кротонского. Что до Демосфена, то у него было много рукописей, большинство из которых он скопировал собственноручно.

Мы видим, что собиратели, чьи имена до нас дошли, были либо государственными деятелями, либо писателями: далеко не каждому приходило в голову заводить библиотеку.

Свидетельство Ксенофонта вроде бы показывает, что современники не всегда одобряли того, кто любил хранить и читать книги. Сократ открыто смеется над Евтидемом, обладателем крупной личной библиотеки:

— Скажи мне, Евтидем, — спросил Сократ, — правда ли, что, как я слышал, ты собрал много сочинений известных мудрецов?

— Да, клянусь Зевсом, Сократ, — отвечал Евтидем, — и продолжаю собирать, пока не соберу их возможно больше.

— Клянусь Герой, — сказал Сократ, — я восхищаюсь тобой, что ты предпочел серебру и золоту сокровища мудрости: видно, ты убежден, что серебро и золото не делают человека нисколько лучше, а сокровища мудрости обогащают добродетелью того, кто ими владеет[204].

В дальнейшем Сократ развенчивает мудрость бедного книголюба. Настоящий поворот произошел только во времена Аристотеля: ликейский философ первым стал собирать, хранить и использовать культуру прошлого. У него, кроме его собственной редакции Гомера, было большое собрание книг, послужившее в III в. до н.э. образцом для основания Александрийской библиотеки[205].

Публичные надписи: власть и письменный текст

Если у греков и не было привычки читать книги, они зато практически ежедневно читали во многих полисах публичные надписи, о которых мы уже упоминали. Чем же на самом деле были эти надписи? Для чего они служили?

В настоящее время писание на камне или металле занимает скромное место: изобретение бумаги, дающее любому дешевый материал для письма, и особенно для печатания, полностью перевернуло все нормы. Надписи на камне в основном перешли в сферу поминовения усопших или увековечения памятных событий (победы, поражения, вступления в должность...). Тем не менее значительную часть информации, будь то широко распространяемые рекламные тексты или местные новости, по-прежнему доверяют бумаге. В Греции, как и позже в Риме, дело обстояло по-другому. Как и в наши дни, одновременно существовали и сиюминутные объявления, и надписи, рассчитанные на долгую жизнь. Последние были особенно важны: далеко не ограничиваясь простым поминовением, они передавали массу сведений; значительная часть того, что составляет содержание наших газет, официальных документов, листовок, писалась на камне. Эти находимые тысячами тексты являются драгоценным источником наших знаний о Древней Греции.

Временные надписи наносились на выбеленные деревянные таблички — левкомата (leukomata; единственное число левкома — leukoma). Они выполняли роль местных газет, устанавливались в хорошо видимых и известных местах, например, в Афинах — у подножья статуй героев-эпонимов[206], в честь которых были названы десять фил. Статуи стояли в ряд на пьедесталах высотой около двух метров, так что дощечки можно было разместить на уровне глаз. Окружавшая пьедестал ограда препятствовала возможной фальсификации надписей.

Надписи на камне служили для более длительного использования: они были дороги и потому предназначались для обнародования важных документов. Ценовое соотношение разных видов надписей можно себе представить по следующим цифрам: надпись на leukoma стоила шесть драхм, а на камне — сто шестьдесят пять, т.е. один к двадцати семи!

Что содержали эти надписи? Указы Народных собраний, документы, относящиеся к образованию государства, союзнические и торговые договоры, городские установления, тексты указов о даровании гражданских прав иноземцам, счета по общественным работам, списки должностных лиц, эфебов... Короче говоря, все решения, касающиеся общины и затрагивающие ее внутреннее функционирование, и отношения с другими полисами. Информация давалась без комментариев, после чего эстафету перенимала устная речь.

Большая часть надписей копировалась всего один раз и выставлялась в каком-либо общественном месте. Случалось, однако, изготавливать и по нескольку экземпляров одного и того же текста — так, например, делалось при заключении важного договора между несколькими полисами. Так, при заключении мира между Афинами и Спартой на десятом году Пелопоннесской войны было оговорено:

Столбы поставить в Олимпии, в Пифо, на Истме, в Афинах на акрополе и в Лакедемоне в храме Аполлона в Амиклах[207].

Основной целью надписей было информировать сограждан обо всех принятых обществом важных решениях. Из сказанного выше о чтении и письме следует, что в классическую эпоху воспользоваться этой информацией могла значительная часть тех, кому она предназначалась.

Но надписи имели и символическое значение: они были по большей части не оригиналами, а копиями, часто сокращенными, архивных документов. Весомость их от этого не уменьшалась, и следует отрешиться от современного взгляда, согласно которому копия менее значима, чем оригинал. Напротив, некоторые труды настоятельно утверждают важность документов на камне. Ораторы обычно ссылаются именно на стелы с надписями, а не на абстрактные указы или архивные тексты. С самого начала надписи содержали угрозы тому, кто посмел бы их испортить. Если надпись исчезала, видимо, улетучивалось и ее содержание. Демосфен в речи за мегалопольцев выражается так:

Далее, некоторые — и это как раз те, чьи слова как будто представляются наиболее справедливыми, — говорят, что мегалопольцы должны убрать все столбы, содержащие договоры с фиванца-ми, если хотят прочно оставаться нашими союзниками[208].

Разрушать стелы означало, таким образом, открыто разрывать союз, порукой в котором они были.

Впрочем, отношение к публичным надписям разнилось от полиса к полису, так что самое время задаться вопросом о связи между властью и этой формой писания.

В Спарте письменность была распространена не хуже, чем в других городах. Официальные лица обменивались письмами и донесениями; царь, вне всякого сомнения, имел в своем распоряжении собрание дельфийских пророчеств. Международные договоры, как и в прочих полисах, высекали на камне. Но от публичных надписей это государство демонстративно отказалось: у него не было письменных законов, оно не обнародовало списки граждан и даже запрещало, кроме как в исключительных случаях, писать имена умерших на могильных камнях. До нас дошла всего одна надпись, имеющая отношение к полису, — список пожертвований на войну.

В Афинах дело обстояло прямо противоположным образом: именно в этом полисе обнаружено наибольшее количество надписей. Следует отметить, что публичные надписи однозначно воспринимались, по крайней мере со второй половины V в. до н.э., как институт, связанный с демократической практикой. Так, Тезей, возражая в «Просительницах» вестнику, защищающему режим единоличной власти, выражается следующим образом:

Нет ничего для государства хуже

Единовластия. Во-первых, нет

При нем законов общих — правит царь.

Нет равенства. Он сам себе закон.

А при законах писаных — одно

Для неимущих и богатых право.

И может бедный смело обвинять

Богатого в его дурном поступке, —

И победит слабейший, если прав[209].

Точно так же для Горгия в «Паламеде» писаные законы суть хранители правосудия. О связи публичных надписей и демократических институтов свидетельствует и один из эпизодов истории Афин. В конце Пелопоннесской войны город был завоеван Спартой, демократия уничтожена, и у власти поставлены тридцать «тиранов»:

Но, будучи избранными только для составления законов, которыми государство должно было руководствоваться, они все откладывали составление и опубликование свода законов[210].

Затем эти люди назначили по своему усмотрению должностных лиц — тогда как в демократическом полисе последних избирали голосованием или по жребию на Народном собрании — и начали произвольные аресты. Ясно, что по крайней мере в двух упомянутых полисах отказ от публичных надписей был равноценен авторитарному правлению.

Возможно ли при всем том обобщить противоположные случаи Спарты и Афин и сделать вывод, что чем больше в полисе публичных надписей, тем он демократичнее? Начиная с середины V в. до н.э. это безусловно верно — олигархические полисы вроде Коринфа и Фив редко издавали общедоступные тексты. Но здесь мы имеем дело, скорее, не с глубинной связью между публичными надписями и демократией, а с практикой, вытекающей из идеологического выбора: Афины противостоят Спарте, и полисы, поддерживающие ту или другую сторону, склонны воспринимать и соответствующую практику. В то же время в косных государствах вроде критских к публичным надписям с самого начала относились положительно: их хранили в святилищах, при этом разрешали желающим ознакомиться с ними и даже регулярно читали их народу. Все зависело, собственно говоря, не от обнародования указа или политического решения, как такового, но от того, кто был инициатором данного текста или решения: в демократических полисах информирующие и информируемые были одними и теми же лицами, поскольку обнародовалось то, за что голосовало собрание, состоявшее из совокупности граждан. В таком случае прозрачность была полной, а связь между демократией и обнародованием законов и решений самой собой разумеющейся.

Архивы представляют собой иную категорию хранимых сообществом текстов: написанные на тленных материалах — дереве, папирусе, они, в отличие от стел, исчезали, так что наши сведения о них ограничены.

Различие между текстами, предназначенными для обнародования, и архивами не всегда прослеживается четко: с одной стороны, первые могут быть обнародованы временно, а затем сданы в архив, как, видимо, часто случалось с левкомата, надписями на выбеленных табличках. С другой стороны, в греческом официальная запись текста обозначалась одним и тем же словом независимо от того, была ли она предназначена для обнародования или для помещения в архивы.

Но когда речь заходит об архивах, что на самом деле имеется в виду? В основном места хранения письменных текстов, разбросанные по всякого рода учреждениям и помещениям: архивы святилищ, фил и т.п. Идея национальных, централизованных архивов была чужда Греции. Известно только одно место, Метроон[211] в Афинах, напоминающее государственный архив, но и там хранилось далеко не все, в основном, по-видимому, решения Собрания и Совета. Метроон никоим образом не был предназначен для систематического сохранения всех имеющих отношение к жизни города письменных документов.

В отличие от того, что наблюдалось в микенскую эпоху, ни один греческий полис не использовал письменные тексты как инструмент власти — скажем, для того, чтобы сосредоточить в одном месте сведения о своих гражданах и их имуществе, чтобы наблюдать за ними или учредить полицейскую систему. Практика использования письменности тем или иным государством первоначально заключалась в том, чтобы посредством публичных надписей одновременно информировать население и провозглашать полисные ценности. Приблизительно с середины V в. до н.э. Афины постепенно разработали и распространили идею о том, что публичная запись — законов ли, указов ли — связана с демократией.

В заключение наших рассуждений о коммуникации в полисе приходится констатировать, что эта община — открытое пространство, предоставляющее прекрасные возможности для циркуляции слова на всех уровнях — болтовни, сплетен, распространения культуры, споров... При том, что письменный текст имеет определенный вес, а большинство граждан умеет читать, они не придают этой деятельности первостепенного значения: в греческом полисе вполне можно было прожить, не умея ни читать, ни писать, поскольку всегда можно было кого-нибудь попросить разобрать написанное. Участвовать во всех общественных делах — религиозных, политических, культурных — можно было и без посредства письменности.

Загрузка...