Часть первая СБЛИЖЕНИЕ

Мотив

Пантеры снегов занимаются любовью на белоснежных просторах, как тирольские проводники. Период течки у пантер наступает в феврале. Укутанные в меха, они живут как будто внутри кристалла. Самцы дерутся, самки отдаются, партнеры призывают друг друга. Мюнье предупредил: этого зверя можно встретить лишь на высоте четырех-пяти тысяч метров над уровнем моря и посреди зимы. Наградой за тяготы предприятия, может быть, станет радость явления. Примерно как Бернадетте Субиру в Лурде. У маленькой пастушки в пещере, надо думать, мерзли коленки, однако лицезрение Девы Марии в ореоле божественного света стоило, наверное, всех страданий.

Слово «пантера» звенело, как драгоценность. Ничто не гарантировало встречу с ней. Подстерегать зверя — рискованная задача: может не повезти, и вы никого не встретите. Некоторые не обращают внимания на эту формальность и находят удовольствие в ожидании. Однако, дабы удовлетворяться надеждой, нужно обладать духом философа. Я, увы, не той породы. Я желал во что бы то ни стало увидеть зверя, хоть такт и не позволял мне признаться Мюнье в этом горячем нетерпении.

На горных пантер повсеместно охотятся браконьеры; этот промысел — еще один довод совершить путешествие. Можно было оказаться у тела раненого.

Мюнье показал мне фотографии из предыдущих экспедиций. Мощный, грациозный зверь. Электрические блестки — по меху, лапы внизу — как блюдца, длиннющий хвост — балансир. Пантера приспособилась жить в местах, непригодных для жизни, и карабкаться по утесам. Дух гор, снизошедший на землю, пантера царствовала до тех пор, пока беспредельная прыть человека не заставила ее отступить и спрятаться.

Этот зверь напоминал мне о женщине, отказавшейся следовать за мной. Дочь лесов, царица источников, подруга зверей. Я любил ее и потерял. Инфантильный внутренний взгляд бесплодно ассоциировал воспоминания о ней с недостижимым существом. Весьма банальный признак: когда вам кого-то недостает, мир вокруг принимает его форму. Если мне уготована встреча со зверем, я скажу ей потом, что это именно ее я увидел там, зимним днем на заснеженном плато. Такая магия… Боясь показаться смешным, я не говорил тогда об этом ни с кем из друзей. Но думал без конца.

В путь отправлялись в начале февраля. Для облегчения багажа я нацепил высокогорное снаряжение на себя и уселся в электричку до аэропорта в арктической куртке и в китайских армейских ботинках для длительной ходьбы. Вряд ли следовало так поступать. В вагоне ехали два парня народности фульбе — два прекрасных рыцаря печального образа, и молдаванин, терзавший на аккордеоне Брамса, однако все уставились на меня, одетого в нелепый костюм. Я выглядел экзотичнее всех.

Взлетели. Покрыть за десять часов расстояние, которое Марко Поло преодолевал четыре года, — вот оно, определение прогресса (а стало быть — печали). Мюнье очень по-светски представил нас друг другу в воздухе. Я приветствовал друзей, с которыми собирался провести месяц: гибкую Мари, невесту Мюнье, снимающую кино про животных, влюбленную в дикую жизнь и в скоростные виды спорта, и дальнозоркого Лео, полного сумбурных мыслей, глубокого и потому молчаливого. Мари сняла один фильм о волке, другой о рыси — о зверях-охотниках. Теперь она летела снимать новый — о двух объектах своей любви: пантерах и Мюнье. Лео же два года назад забросил диссертацию по философии и стал адъютантом Мюнье. Тому нужен был в Тибете усердный помощник — сооружать засады, налаживать аппаратуру, коротать вечера. Что до меня, я не представлял себе, какая роль может стать моей… Я неспособен носить тяжести из-за травмы позвоночника, совсем не умею фотографировать и ничего не понимаю в выслеживании животных. Моей задачей было не тормозить других и не чихнуть ненароком, появись вдруг пантера. Мне преподносили Тибет на блюдечке. Я отправлялся искать неуловимое животное, и моими спутниками были чудеснейший из художников, женщина-волчица и задумчивый философ.

— «Банда четырех» — вот мы кто, — произнес я, когда самолет шел на посадку в Китае.

Зато умею пошутить.

Центр

Мы приземлились на крайнем востоке Тибета в провинции Циньхай. Серые линии домов Юйшу карабкались на высоту 3600 м. Землетрясение 2010 года стерло этот городок с лица земли.

Меньше чем за десять лет китайцы с их невероятной энергией разобрали завалы и подняли из руин практически все. Фонари, подвешенные к проводам, освещали идеально гладкую бетонную клетку. Автомобили медленно и спокойно циркулировали по линиям, строгим, как на шахматной доске. Город-казарма — образ будущего как непрекращающейся всемирной стройки.

Три дня мы пересекали Восточный Тибет на автомобиле. Мы направлялись на юг Куньлуня по краю плато Чангтан. Мюнье знал тамошние степи, богатые дичью.

— Мы доберемся до железнодорожной линии Голмуд-Лхаса, — сказал он еще в самолете, — и поедем на поезде до городка Будунцюань.

— А потом?

— Будем двигаться вглубь на запад, к подножию Куньлуня, до Долины яков.

— Она так называется?

— Так называю ее я.

Со мной была черная записная книжка. Мюнье взял с меня обещание не указывать никаких названий мест, если я буду писать книгу. Те места нужно хранить в тайне. Раскрой мы секрет, туда бросились бы охотники-опустошители. Дабы не наводить на след браконьеров, мы взяли за правило обозначать места вымышленными именами из личной поэтической географии; достаточно образные, они выходили точными: «долина волков», «озеро Дао», «грот муфлонов». Тибет превращался для меня в карту воспоминаний, не объективную, как в атласах, а способную пробуждать грезы и хранящую тайны безопасных убежищ зверей.

Мы катили на северо-запад через резаные ступени горного массива. Одно за другим мелькали ущелья, утесы на высоте 5000 метров над уровнем моря, обчищенные стадами. Зима наслаивалась на склоны редкими белыми пятнами; свирепствовал ветер. Фирны едва оттеняли обнаженную породу.

Надо думать, с хребтов за нами следили глаза диких зверей, однако из машины ничего не разглядишь, кроме собственного отражения в стекле. Волка не было видно; завывал ветер.

У воздуха был жесткий запах металла, что не располагало ни к прогулкам по горам, ни к возвращению.

Китайское государство осуществило свой давний проект контроля над Тибетом. Пекин перестал преследовать монахов. Есть более эффективный способ удерживать территорию, чем принуждение: гуманитарное развитие и благоустройство. Центральная власть несет комфорт, и протест утихает. А в случае какой-нибудь местной жакерии начальство удивляется: «Вы еще возмущаетесь? Мы же строим вам школы». За сто лет до китайцев подобные эксперименты ставил Ленин с его «планом электрификации». А Пекин принял эту стратегию, начиная с 80-х годов. Революционная логорея уступила место логистике. Цель при этом остается неизменной: подчинение населения.

Дорога пересекала водные потоки по новеньким мостам. Над вершинами торчали телефонные вышки.

Государство затевает все новые стройки. С севера на юг старый Тибет разрубила линия железной дороги. От Пекина до Лхасы, города, вплоть до середины XX века закрытого для иностранцев, теперь сорок часов на поезде. Портрет китайского президента Си Цзиньпина красуется на плакатах. «Друзья мои, я несу вам прогресс — кончайте с этим!» — говорили лозунги. «Человеком повелевает тот, кто его кормит», — утверждал Джек Лондон еще в 1902 году.

Мелькали деревни поселенцев, где цементные кубики служили прибежищем китайцам в хаки и тибетцам в синих комбинезонах. Их копошение воочию подтверждало, что современность есть утрата корней.

Перед такой перспективой боги отступали, а вместе с ними и звери. Можно ли встретиться с рысью в долинах отбойных молотков?

Круг

Мы приближались к железной дороге; я дремал, покачиваясь в бледно-голубоватом воздухе. Шкура Тибета обнажена. Ландшафт из гранитных зубцов и землистых плит. На санаторном солнышке температура иной раз поднималась выше минус двадцати по Цельсию. Не питая склонности к казармам, мы ехали мимо передовых китайских деревень; предпочитали монастыри. Однажды мы присутствовали на многолюдном собрании паломников во дворе буддистского храма на окраине Юйшу. Они возжигали благовония перед алтарем. Вокруг громоздились грифельные доски с буддистскими мантрами: «Ом, драгоценность в цветке лотоса».

Тибетцы двигались вокруг этих горок под звуки ритуальных барабанов, которых слегка касались кистью. Какая-то крохотная девчушка протянула мне четки — я перебирал их весь месяц. Спокойно стояло лишь одно живое существо — як. Снаряженный по-военному, он невозмутимо жевал картон. Опираясь на деревянные костыли, копошились в пыли болезные, изуродованные артритом или покрытые язвами люди: они пытались получить преимущества в цикле перерождений. Пахло смертью и мочой. Верующие вертелись в ожидании конца этой жизни. Иногда на первый план выдвигалась группа щеголей, будто с подмостков, — физиономии под Курта Кобейна, меховые одеяния, очки Рэй-Бэн, ковбойские шляпы — этакие жутковатые рыцари большого манежа. Как и все славные цыгане, тибетские любят кровь, золото, драгоценности и оружие. Им приходится, однако, выходить без ружей и кинжалов, потому что Пекин запретил ношение оружия задолго до 2000 года. Диким зверям это разоружение населения принесло пользу — меньше стали палить по пантерам. А с психологической точки зрения эффект оказался катастрофический, ибо мушкетер без шпаги — голый король.

— Эта круговерть, хороводы, — сказал я. — Можно подумать, грифы над трупом…

— Солнце и смерть, — произнес Лео, — разложение и жизнь, кровь на снегу; этот мир — колесо…

В путешествии всегда пригодится философ.

Як

Огромное тело Тибета лежало, будто больное, в разреженном воздухе. На третий день мы пересекли железную дорогу на высоте более четырех тысяч метров. Рельсы шли с севера параллельно асфальтовой трассе. Они уродовали степь. Пятнадцать лет назад, как раз когда начиналось строительство железной дороги, я проехал здесь на велосипеде в направлении Лхасы. Тибетские рабочие с тех пор поумирали от истощения, а яки научились смотреть на проходящие поезда. Я вспоминал о том, с каким трудом вырывал километры у горизонтов, слишком широких для велосипеда. Такие усилия не получалось компенсировать привалами среди альпийских лугов.

В ста километрах к северу, около деревни Будунцюань, мы поднимались по обещанной Мунье Долине яков. Путь теперь тянулся на запад, вдоль застывшей светлым шелком заледеневшей речки с песчаными откосами.

На севере пространство окаймляли ледники гор Куньлунь. Вечером горы краснели и отделялись от неба. На южном горизонте чуть виднелся неизведанный Чангтан.

Дорога привела нас к хижине саманов на высоте 4200 метров. Тишина и свет — что за прекрасное вложение в недвижимость! Именно здесь, на узких горных склонах, обещавших скоротечные ночи, расположился на ближайшие дни наш штаб. Эрозия проковыряла в стенах дыры, сквозь которые виднелась линия хребта, — неврастенический пейзаж… В двух километрах к югу от нашего убежища гранитные своды достигали высоты 5000 метров; завтра мы будем вести наблюдение с этих хребтов, а сегодня они торчали перед нами, наваливаясь всей своей мощью. К северу река крутила в ковше ледника свою паутину шириной в пять километров. Это была одна из трех тибетских рек, воды которых текли не к морю, а утопали в песках Чангтана. Даже природные элементы располагаются здесь в соответствии с буддистской доктриной угасания.

В течение десяти дней каждое утро мы шли по окрестностям широкими шагами (надо было поспевать за Мюнье), пересекая горные скаты. С рассветом поднимались на четыреста метров выше домика, на гранитные гребни. Мы приходили туда за час до восхода солнца. Воздух пах холодным камнем. Температура минус двадцать пять градусов по Цельсию; это не располагало ни двигаться, ни говорить, ни впадать в меланхолию. Ошалелые и преисполненные надежды, мы просто ждали появления солнца. Наступал рассвет; желтое лезвие прорезало ночь, спустя два часа солнце рассыпало свои пятна на скатерти камней с торчащей здесь и там травой. Мир являл собой заледенелую вечность. Казалось, рельефы гор никогда не выйдут из холодного оцепенения. И вдруг огромная, на первый взгляд безжизненная пустыня в лучах подступавшего света оказывалась усыпанной черными пятнами: зверями.

Из суеверия я не говорил о пантере — она появится, когда соблаговолят боги (как я почтительно именовал случай). Мюнье в то утро заботило другое. Он хотел приблизиться к диким якам — их стада мы заметили в отдалении. Он с почтением и ласково говорил об этих животных.

— Яков называют drung, именно ради них я приезжаю сюда.

Мюнье видит в быке душу мира, символ плодовитости. Я рассказал, что древние греки умерщвляли их, дабы преподнести кровь подземным духам, дым — богам, а лучшие куски — властителям. Быки считались заступниками, жертва равнялась молению. Однако Мюнье интересовал золотой век, когда жрецов еще не было.

— Яки живут с незапамятных времен; они — тотемы дикой природы и гуляли по этим стенам в эпоху палеолита. С тех пор они не изменились — как будто храп древности доносится из этих пещер…

Косогоры пестрели огромными копнами черной шерсти яков. Мюнье вперивал в них свой светлый и печальный взгляд. Как будто, грезя наяву, он пересчитывал последних владык, совершавших прощальное шествие по хребту. В XX веке китайские поселенцы практически истребили этих животных — лохматые корабли с несоразмерными рогами. Сегодня можно встретить разве что тени их стад по краям Чангтана и у подножия Куньлуня. С начала экономического подъема в Китае государство активно поощряет животноводство. Полтора миллиарда сограждан нужно кормить, унификация стандартов жизни на планете не могла, конечно, оставить их без красного мяса. Ветеринары скрестили диких яков с домашними видами и создали датонга, гибрид, сочетающий в себе крепость и покорность. Совершенное существо для глобального мира: плодовитое, с ровным характером и послушное, хорошо приспособленное для удовлетворения статистической прожорливости. Размеры особей уменьшались, яки хорошо плодились, однако изначальный вид постепенно вырождался. Совсем немного выживших представителей этой опасной расы по-прежнему выгуливают свою всклокоченную меланхолию по горным отрогам. Дикие яки — хранители мифа. Животноводы государственных хозяйств, бывает, ловят одного из них для обновления одомашненной расы. Мощь, сила, тайна, слава древних дрангов, подобно преданию, уходят из нынешнего бесцветного мира. Человек тоже одомашнился в технологичных западных городах. Отлично мог бы его описать — я сам именно таков и есть. Сидя в теплой квартире, гордо управляю бытовой техникой, листаю интернет-страницы; отказываюсь от буйства истинной жизни.

Здесь не идет снег. Тибет тянет свои сухие ладони к небу, голубому, как смерть. В то утро мы были на посту, на высоте 4600 метров, уже в пять часов. Лежали за хребтом, встававшим над хижиной.

— Яки придут, — сказал Мюнье, — мы на их высоте. Каждое травоядное пасется на определенном уровне.

Неподвижные горы, прозрачный воздух, пустой горизонт. Откуда могло взяться стадо?

Вдалеке на фоне гребня грелась на солнышке лиса, как будто вырезанная по контуру. Возвращалась с охоты? Она растворилась, как раз когда мой взгляд отрывался от нее. Пропала навсегда. Таков первый урок: звери появляются без предупреждения, а потом исчезают, не оставляя надежды увидеть их снова. Нужно благословлять мимолетную встречу с ними, почитать ее за подарок. Мне вспомнились ночи из детства, у Братьев Христианских Школ. Долгими часами мы должны были стоять, обратив глаза вверх, к хорам, и надеяться, что сейчас что-то произойдет. Что именно, священники объясняли невнятно, и неопределенность казалась нам менее соблазнительной, чем футбольный мяч или конфета.

Там, под сводами моего детства, и на этом откосе в Тибете царило одно и то же беспокойство. Смутное и потому не казавшееся опасным, однако не оставлявшее ни на минуту и, следовательно, — не пустячное. Когда кончится ожидание? Но между нефом собора и горами есть разница. Когда стоишь на коленях, надежда не нуждается в доказательствах. Молитва возносится ввысь, к Господу. Будет ли ответ? Существует он вообще? А сидя в засаде, знаешь, чего ждешь. Звери — это явленные боги. Существование их бесспорно. И если что-то случится, это будет награда. А если нет — снимем лагерь и завтра утром вернемся снова. Может, тогда появится зверь — будет праздник. Мы с радостью примем этого незнакомца, он где-то здесь — мы точно знаем, но придет ли он к нам — неизвестно. У тех, кто поджидает в засаде зверя, вера непритязательная.

Волк

Около полудня солнце греет сильнее всего. Булавочная головка в бескрайнем пространстве. В полукруглой ложбине у подножия хребта — небольшой кубик. Это наш затерянный сарайчик. Мы расположились на пятьдесят метров ниже плоских вершин; отсюда были хорошо видны каменистые склоны. Мюнье оказался прав: неожиданно появились яки. Они двигались с запада по узкой долине. Осыпи склонов в пятистах метрах от нас пестрят черными пятнами. Яки будто подпирали гору, не давая ей упасть. Приближаться к ним следовало бесшумно: с тыла и против ветра, от глыбы к глыбе. Мы с Мюнье оказались выше стада — на высоте 4800 метров. И вдруг яки бросились назад; теперь они поднимались к хребту так же бодро, как выходили из-за него. Может, заметили наши двуногие силуэты, устрашающие все живое? Яки трусили рысцой по бордовому склону и казались огромными кораблями, погрузившимися по ватерлинию… Или тюками шерсти, которые скользили сами по себе — движения ног были скрыты от глаз подгрудком. Стадо остановилось под перевалом.

— Двигаемся по хребту, — уверенно сказал Мюнье, — мы их догоним.

Мы всполошили улара (тибетскую индейку) и отогнали к северу стадо «голубых баранов» (Pseudois nayaur) — они паслись в глубине долины, а мы и не заметили. Мюнье именовал этих баранов тибетским словом «бархалы»; они, как серны, резвились на каменистых скатах, красуясь скрученными рогами и руном оттенков гризайли. Яки же забрались повыше и там сочли себя в безопасности. Теперь они не двигались.

А мы лежали в сотне метров от зверей на открытом склоне, среди мелких камней. Я разглядывал рисунок лишайника на камнях: кружевные цветы, как на картинках в медицинских книгах по дерматологии, принадлежавших моей матери. Утомившись деталями, я поднял глаза к якам. Они паслись и время от времени поднимали головы, как и я. Два рога медленно разворачивались к небу. Для полного сходства со статуей из Кносского дворца не хватало лишь позолоты… Где-то далеко, на западе, за выходом из ущелья выли волки.

— Поют, — подобрал слово Мюнье. — Их восемь, как минимум.

Откуда он мог это знать? Я различал лишь один жалобный вопль. Мюнье испустил вой. Прошло десять минут — и раздался ответ. Мне никогда не забыть этой невероятной беседы двух живых существ, точно знавших, что им никогда не побрататься… «Почему мы чужие друг другу?» — вопрошал Мюнье. «Чего ты хочешь от меня?» — вторил волк.

Мюнье пел. Волк отвечал. Мюнье замолкал, волк возобновлял песню. Вдруг на гребне самого высокого перевала показался один из них. Мюнье спел в последний раз, и волк побежал по косогору в нашу сторону. Напичканный средневековыми легендами, баснями о Жеводане, историями артуровского цикла, я отнюдь не испытывал радости при виде приближавшегося зверя. Но вид Мюнье успокаивал. Мой друг отнюдь не беспокоился, подобно стюардессе «Эр Франс» в зоне турбулентности.

— Он резко остановится перед нами, — прошептал Мюнье за мгновение до того, как волк застыл в пятидесяти метрах.

Теперь зверь шел по касательной, обогнул нас кружным путем, продвигаясь рысью и держась на одной высоте. Волк повернул к нам голову. Яков лихорадило. Вспуганное черное стадо опять зашевелилось и поплыло по склону. Вот драма жизни в сообществе: покоя нет. Волк исчез, мы углубились в долину, яки достигли хребтов, упала ночь. Волка мы больше не видели. Он растворился в пространстве.

Красота

День бежал за днем. В своей хижине мы пытались устроиться поуютней, изводили сквозняки, закупоривали дыры. Выходили перед восходом солнца. Одна и та же мука каждое утро: вытаскивать себя в темноте из спального мешка. И одно и то же удовольствие: пускаться в путь. За пятнадцать минут ходьбы тело разогревалось. День занимался, солнце падало на пики гор, свет стекал по откосам и открывал в конце концов замороженную долину, гигантскую эспланаду, которую снегу было не под силу укутать. Если поднимался шквал, воздух наполнялся удушающей пылью. На лесистых склонах виднелся пунктир следов прошедших стад. Высокая мода природы.

Вместе с Лео и Мари мы шли за Мюнье, который следовал за зверями. Иногда по его приказу мы прятались под линией дюны и ждали антилоп.

— «Дюны», «антилопы», — произносил Мюнье. Африканские слова…

— Эта страна — Эдем. И еще к вашим услугам свежайший воздух…

Солнце сияло, но совсем не согревало. Хрустальный колокол небес сдавливал юный воздух. Холод кусал. Но появлялись звери, и мы переставали об этом думать. Приближения их мы не замечали, они оказывались рядом внезапно, окутанные пылью. Они являлись.

Мюнье рассказывал мне о своей первой фотографии, снятой в двенадцать лет в Вогезах. Снимок косули. «О благородство, о красота простая и истинная», — молился когда-то среди афинских руин на Акрополе юный Эрнест Ренан. А для Мюнье все определила та ночь в Вогезах.

— Я увидел в тот день свое будущее: видеть зверей. Ждать их.

С тех пор он больше времени проводил, прячась за пнями, чем в школе за партой. Отец не слишком его принуждал. Мюнье не сдал выпускных экзаменов и, пока его фотографии не стали продаваться, работал на стройках.

Ученые смотрели на него свысока. Мюнье смотрел на природу как художник. Он ничего не значил для одержимых подсчетами и оценками служителей «царства точного знания». Они окольцовывают колибри и режут чаек, дабы получить образцы желчи; они вписывают реальность в уравнение. Складывают числа. При чем тут поэзия! Углубляет ли это наше знание? Я не уверен…

Наука прячет свою ограниченность за накоплением количественных данных. Стремление исчислить мир издавна почитается за прогресс знания. Но это пустая претензия.

А вот Мюнье всегда интересовало только величие мира. Он славит грацию волка, элегантность журавля, совершенство медведя. Его фотографии — искусство, математика тут ни при чем.

«Твоим клеветникам предпочтительнее наблюдать систему пищеварения тигра, чем обладать полотном Делакруа», — говорил я. Эжен Лабиш в конце XIX века уже предвидел смехотворность самоуверенных претензий науки: «Статистика, мадам, есть наука современная и позитивная. Она высвечивает самые темные факты. Именно благодаря ее кропотливым исследованиям мы теперь точно знаем, сколько вдов прошли по Новому мосту в течение 1860 года».

— Як — владыка, — отвечал Мюнье. — И мне наплевать, что он срыгнул двенадцать раз за утро!

В Мюнье как будто тлела вечная меланхолия. И он никогда не повышал голос — чтобы не испугать вьюрков.

Посредственность

Еще одно утро на пыльных склонах. Шестое. Когда-то здесь была гора, реки перемололи ее в песок. Камни хранят секреты, которым двадцать пять миллионов лет. В те времена эти пространства покрывало море.

Холодный воздух сковывает движения. Небо голубое, как наковальня. Иней тюлем лежит на песке. Легонько нагибая и вытягивая шею, газель ест снег.

Внезапно возник дикий осел. Остановился, настороженный. Мюнье приник глазом к видоискателю. Эта гимнастика схожа с охотой. Мы с Мюнье в душе не убийцы. Зачем губят зверя, который сильнее нас и лучше приспособлен к жизни? Охотник достигает сразу двух целей: бьет живое существо и избавляется от досады, что сам он совсем не так мужественен, как волк, и не настолько статен, как антилопа. Паф! Звук выстрела. «Ну вот, наконец!» — говорит жена охотника.

Нужно понять беднягу: как это несправедливо — быть пузатеньким, когда вокруг бродит столько существ с мышцами, натянутыми, как луки.

Осел не уходил. Если бы мы не видели, как он только что появился, могли бы принять его за песчаную статую. Мы шли над кромкой замерзшей реки в пяти километрах от лагеря. Я рассказывал о письме, которое несколько лет назад получил от г-на де Б., президента Федерации охотников Франции — шляпа с пером, велюровый фрак, — в ответ на статью, где я клеймил охотников. Он именовал меня жалким городским обывателем в мокасинах с кисточками, лишенным чувства трагедии, представлял, как я копаюсь в саду, млею от вида синиц и пугаюсь щелчка затвора. Котик… Я прочитал письмо, вернувшись из путешествия по Афганистану, и, помню, сожалел в тот момент, что одним и тем же словом «охотник» называют человека, убивавшего мамонта ударом копья в живот, и господина с двойным подбородком, выпускающего заряд дроби по жирным фазанам между коньяком и шаурсом. Когда прямо противоположные вещи называются одинаково — это не способствует облегчению мировых страданий.

Жизнь

Бесплодное солнце застыло точкой под сводом ледяного дворца. Странное ощущение — поворачиваешь к светилу лицо и не ощущаешь ласки. Мюнье все водил нас по соседним откосам. Мы не удалялись от хижины больше чем на десять километров. Один раз двинулись к гребням. Другой раз — к реке. Чередовали направления, чтобы встретиться со всеми обитателями этих мест.

Тщеславие в Мюнье без остатка растворила любовь к зверям. Он мало заботится о себе, никогда не жалуется — соответственно и мы не смели заикаться, что устали. Травоядные бродили, подчищая пастбища на границе каменного косогора и зеленого склона. В складке рельефа, где наклон переходил в ложбину, зарождались маленькие источники. Вон цепочка диких ослов, хрупких и грациозных, в одежде цвета слоновой кости, они ступают уверенно и твердо. Вон колонна антилоп, а за ними пелена пыли.

— Pantholops hodgsonii, — в присутствии зверей Мюнье говорил по-латыни.

Солнце превращало пыль в золотую дорожку, переходившую в красную полосу. Разноцветные шкуры зверей мерцали в лучах, создавая иллюзию пара. Солнцепоклонник Мюнье всегда старался встать против света. Перед нами раскидывался тянущийся к небу пейзаж каменной пустыни. Геральдика высокогорной Азии: животные у подножия башни, поставленной на склоне. Проводя дни на выветренных площадках, мы фотографировали видения: хищных птиц, пика (так называют тибетских луговых собачек), лис, волков. Фауна с утонченными манерами, приспособленная к суровым условиям высокогорья.

Высоко поднятая паперть жизни и смерти. Здесь согласно строгим правилам почти незримо разворачивается трагедия: встает солнце, звери гонятся друг за другом, дабы заняться любовью или сожрать жертву. Травоядные по пятнадцать часов в сутки стоят, нагнув головы к земле. Таков их удел, их проклятие: жить медленно, щипать дарованную им скудную растительность… Жизнь хищников — более беспокойна. Их охота трудна и далеко не всегда удачна, но обещает кровавое пиршество, а вслед за ним — сладострастную сиесту.

В этом мире все смертно; плато усеяно тушами, которые разорвали стервятники. Ультрафиолет сжигает скелеты, их вещество снова включается в природный круговорот. Древние греки интуитивно знали, что энергия мира движется по замкнутому кругу — от неба к камням, от травы к плоти, от плоти к земле — и всем этим повелевает солнце; оно дарит тепло и обеспечивает азотный обмен. Тибетская Книга мертвых, Бардо Тхёдол, утверждает примерно то же, что Гераклит и философы, рассуждающие о периодических колебаниях в природе. Все идет, все течет и утекает, ослы прыгают, волки их преследуют, грифы над ними парят: порядок, равновесие, сияющее солнце. Тишина давит. Прямой свет, бьющий сквозь прозрачный воздух. Мало людей. Греза.

Мы пребывали в хрупком и слепящем саду жизни. Мюнье предупреждал, что в этом раю температура — минус тридцать по Цельсию. Жизнь закольцовывается: родишься, бегаешь, умираешь, гниешь, возвращаешься в круг в другой форме. Становится понятной традиция монголов оставлять умерших в степи. Моя мать распорядилась о своих похоронах, а если б не это — я предпочел бы положить ее тело в ложбине на Куньлуне. Его искромсали бы стервятники, а потом их самих перемололи бы другие челюсти… Вещество распределилось бы по другим телам: крыс, ягнятников-бородачей, змей… Осиротевший сын имел бы возможность узнавать мать, видя, как крылья хлопают на ветру, как извивается чешуя, как подрагивают шерстинки на шкуре…

Присутствие

Острый глаз Мюнье восполнял мою близорукость. Его взгляд различал все, о присутствии чего я и не помышлял. «Заставить предмет появиться — важнее, чем осознать его значение», — писал Жан Бодрийяр о произведении искусства. Какой смысл — толковать об антилопах? Вот они — перед нами: сначала едва показываются вдалеке, приближаются, обрисовываются их контуры… Антилопы здесь, но присутствие их зыбко: малейшая тревога — и они исчезнут. Но мы их видели. Это было что-то из области искусства.

Путешествуя с Мюнье от Вогезов до Шансора, Мари и Лео научились лучше различать неразличимое. Иногда они улавливали на пустынном плато среди светлых скал антилопу или луговую собачку, прятавшуюся в тени. Видеть невидимое — это принцип китайского Дао и мечта художника. Что до меня, то я двадцать пять лет топал по степям, но не научился различать и десяти процентов того, что доступно Мюнье. В 1997 году на юге Тибета я встретил волка; находясь на кровле церкви Сен-Маклу в Руане, носом к носу столкнулся с каменной куницей; в 2007 и в 2010 годах я несколько раз натыкался на медведей в сибирской тайге; я даже имел несчастье ощутить, что по моей ляжке ползет тарантул — в Непале в 1994 году. Однако то были случайные встречи, они происходили сами собой, без усилий с моей стороны. Можно до изнеможения мотаться по миру в стремлении его познать и при этом не заметить ничего живого.

«Я много путешествовал, много смотрел и ничего не узнал», — таков был мой новый псалом; я тихонько напевал его на тибетский манер. Резюме моей жизни. Теперь я понимаю, что мы среди невидимых лиц с раскрытыми на нас глазами. Прежнее равнодушие я возмещу удвоенным вниманием, удвоенным терпением. Назовем это любовью.

Я начинал осознавать: сад человеческого бытия переполнен живыми существами. Они присутствуют и не желают нам зла, однако наблюдают за нами. От их бдительности не ускользает ни одно наше движение. Звери охраняют парк, в котором человек играет в серсо. И почитает себя царем. Это было открытие. Не неприятное. Теперь я знал, что не одинок в мире.

Странноватая, чуть склонная к китчу и не слишком прославленная художница начала XX века Серафин де Санлис писала картины, на которых деревья были усеяны широко раскрытыми глазами. В чем-то она была гениальна.

У старого фламандца Иеронима Босха есть гравюра «Лес имеет уши, поля имеют глаза». Он нарисовал глазные яблоки, глядящие из земли, а по опушке леса разбросал человеческие уши. Художники знают: дикая природа смотрит на вас, пока вы этого не ощущаете. А как только человеческий взгляд сосредотачивается на ней, она исчезает.

— Впереди в ста метрах на покатом склоне лиса! — говорил Мюнье, когда мы шли по льду через реку. И я долго сосредотачивался, чтобы увидеть то, что он показывал. Мой глаз уже уловил объект, но разум еще не воспринял его. И я не знал, что вижу зверя. И вдруг — силуэт вырисовывался: оттенок за оттенком, деталь за деталью он вставал передо мной среди скал.

Можно утешиться и порадоваться, что за мной наблюдают, а я ничего не замечаю. «Природа любит прятаться», — говорил Гераклит. Что значат эти загадочные слова? Природа прячется, дабы ее не съели? Потому что сильна и ей нет нужды выставлять себя напоказ? Целостный мир создан не для ублажения человеческого взгляда. Бесконечно маленькое ускользает от нашего разума, бесконечно большое — от нашей алчности, дикие звери — от нашего взгляда. Звери царствуют и, подобно кардиналу Ришелье, шпионившему за народом, следят за нами. Я видел, как они живут, как движутся по лабиринту бытия. Это благая весть. Она делает меня моложе.

Простота

Однажды вечером мы пили черный чай на пороге своей хижины, и Мари заметила пелену, поднимавшуюся вихрем в самом низком месте пенеплена (ровной плоскости). Стадо из восьми диких ослов расплывалось вдоль реки в четырех километрах от хижины, идя с востока и направляясь к нам. Мюнье уже был у своего телескопа.

— Equus kiang, — произнес он, когда я поинтересовался научным названием кулана, его именем «для своих».

Ослы остановились на пастбище злаковых растений к северу от нас. В тот день мы почти не видели живых существ в долине, примыкавшей к хижине. Волк, который пел накануне, посеял панику. Звери не танцуют, когда поет волк. Они затаиваются.

Покинув хижину, мы приближались к ослам индейской цепочкой, скрытые аллювиальной насыпью. Над стадом парил королевский орел. Мы достигли каньона, врезающегося в склон, и по сухому руслу, в своих камуфляжных одеяниях, пригнувшись, шли вперед. Ослы нервно щипали траву. Их рыжеватые шкуры, испещренные черными линиями, изысканно смотрелись в пейзаже.

— Фарфор на круглом столике, — сказал Лео.

Куланы, кузены лошадей, не испытали позора одомашнивания, однако китайская армия уничтожала их, чтобы кормить продвигавшуюся вперед армию полвека назад. Эти были выжившими. Мы различали их выпуклые головы, густые гривы, округлые крупы. Ветер раздувал размывку пылью позади их. Животные находились в ста метрах, и Мюнье наводил на них объектив. Вдруг куланов как будто сдуло; они помчались к западу, как ударенные током. Камень скатился нам под ноги. Плато пробило током. Шквалы ревели, свет вспыхивал в пыли, поднятой галопами, кавалькада взбудоражила облака вьюрков, встревоженная лиса удирала со всех ног. Жизнь, смерть, сила, бегство: красота раскалывалась…

Мюнье произнес грустно:

— Моя мечта в жизни — быть совершенно невидимым.

Большинство мне подобных, и я в первую очередь, хотели противоположного: показать себя. Никаких шансов нет у нас приблизиться к зверям.


Мы возвратились в хижину, даже не пытаясь прятаться. Темнота наступала, и холод уже не пронизывал меня до костей, потому что ночь узаконивала его в правах. Я закрыл дверь хижины, Лео включил газовый нагреватель, я думал о зверях. Они готовились к часам крови и стужи. Наступала ночь охоты. Уже раздавались крики совы Афины. Хищники пускались в опустошительный разбой. Каждый искал добычи. Волки, рыси, куницы пускались в атаку, и варварский пир будет продолжаться до рассвета. Оргия закончится с восходом солнца. Тогда те, кому повезет, залягут отдыхать с полными животами, радуясь в свете лучей удачной ночной охоте. Травоядные снова начнут бродить, чтобы урвать несколько пучков, которые превратятся в энергию бегства. Эти животные задавлены необходимостью все время держать голову понурой, сбривая пищу, их шея согнута грузом детерминизма, а кора головного мозга приплюснута к лобовой кости, они неспособны уклониться от программы, которая предназначала их в жертву.

Мы готовили суп в овчарне. Урчание обогревателя создавало иллюзию тепла. Было минус десять внутри. Мы перебирали все, что увидели за неделю, события, не менее волнующие, чем вторжение турок в Курдистан, хоть и не столь угрожающие. В конце концов, спуск волка к стаду яков, бегство восьми ослов, над которыми парил орел, — это не менее значимые события, чем визит американского президента к президенту Кореи. Я мечтал о том, чтобы пресса писала о животных. Вместо «Смертоносное нападение во время карнавала» люди читали бы: «Голубые козы достигли Куньлуня». На страницах было бы меньше тревоги — и больше поэзии.

Мюнье хлебал суп, в шапке, он напоминал белорусского металлурга, щеки впали за время, проведенное в горах. И непременно — тоном самым мужским, какой только может быть, — он бросал: «Разве мы не завершим чем-нибудь сладким?», прежде чем вскрыть банку консервов ударом кинжала. Он посвятил жизнь преклонению перед животными. Мари разделила с ним этот путь. Как они переносили возвращение в мир людей, то есть в беспорядок?

Порядок

На следующее утро мы с Лео спрятались за аллювиальным накатом, идущим вдоль течения реки там, где в нее впадает один из ее маленьких притоков. Это было хорошее место, чтобы следить за зверями. Черные тени бежали по скалам. Обзор — как из склепа; тихое солнце, живой свет: оставалось только дождаться зверей. Мюнье и Мари лежали западнее, за большими черными глыбами. В двухстах метрах газели щипали траву. Они грациозно возились и были слишком заняты своим делом, чтобы почувствовать приближение волка. Дело шло к охоте, в белую пыль прольется кровь.

Как это вышло? Бесконечные жестокие погони и муки, снова и снова. Жизнь выглядит чредой нападений; спокойный с виду пейзаж — всего лишь декорация беспрерывных убийств на всех биологических уровнях: от инфузории-туфельки до королевского орла. В X веке на тибетском плато распространился буддизм, одна из самых изощренных теорий избегания страдания. Тибет — наилучшее место, дабы задаваться вопросами на эту тему. Мюнье лежал в засаде и был способен оставаться там восемь часов кряду. Было время заняться метафизикой.

Прежде всего: почему я всегда воспринимаю пейзаж как антураж страшных событий? Даже на Бель-Иле, у согретого солнцем моря, среди отдыхающих, озабоченных лишь тем, чтобы успеть до темноты опустошить стаканы с живри, меня одолевают мысли о скрытой борьбе: кромсают добычу крабы, пасти миног втягивают жертв, каждая рыба ищет ту, что слабее, шипы, клювы, клыки раздирают плоть. Почему не наслаждаться пейзажем, не думая о преступлении?

В незапамятные времена, до большого взрыва, существовала величественная, однородная и спокойная сила. Пульсирующая мощь. Вокруг бездны. Люди перессорились, пытаясь дать имя этому импульсу. Одни говорили: Бог; все сущее — в Его ладони. Более осторожные умы говорили о том же самом: «Бытие». Для кого-то это была вибрация первичного «Ом», энергия-материя в ожидании, математическая точка, недифференцированная сила. Белокурые моряки с мраморных островов, греки, назвали эту пульсацию хаосом. Прожаренное солнцем племя кочевников, евреи, назвали его Словом, а греки перевели это как «дыхание». Каждый придумывал свое понятие, обозначающее единство. Каждый точил свой кинжал, дабы укокошить того, кто с ним не соглашался. Все объяснения означали одно: движение первичной сущности в пространстве-времени. Взрыв ее высвободил. Нерастяжимое растянулось, невыразимое узнало определенность, незыблемое проявилось, неразличимое обрело множество лиц, темное осветилось. Это был разрыв. Конец Единства!

Биохимические составляющие забарахтались в воде. Появилась жизнь, она стала распространяться и осваивать Землю. Время наступало на пространство. Все усложнялось. Живые существа ветвились, делились на виды, отдалялись друг от друга, притом каждое выживало, пожирая других. Эволюция придумала изысканные формы паразитирования, воспроизводства и перемещения. Загонять, подстерегать, убивать и воспроизводиться — такие мотивы возобладали. Началась война, и мир стал полем битвы. Солнце уже светило. Оно оплодотворяло бойню своими фотонами и умирало, отдавая себя. Жизнью называется всеобщее избиение и одновременно реквием по солнцу. Если у истоков этого карнавала, в самом деле, стоял Бог, Его следовало бы привлечь к ответственности в каком-то суде наивысшей инстанции. Он наделил свои творения нервной системой — верх изобретательности и изощренности. Боль возводилась в принцип. Если Бог есть, то имя ему — страдание.

Человек появился, можно сказать, вчера. Как гриб с разветвленной грибницей. Кора головного мозга человека делает его положение исключительным: он может доводить до совершенства способы уничтожения всех, кто не есть он сам. И при этом еще постоянно жалуется, что способен такое совершать. Потому что к боли прибавился ум. Законченный кошмар.

Таким образом, каждое живое существо — осколок изначального витража. Борющиеся нынешним утром на плато Центрального Тибета антилопы, бородачи, сверчки суть грани шара диско, подвешенного к потолку бесконечности. В сфотографированных моими друзьями зверях выражается разделение мира. Какая воля тут распорядилась и выдумала столь чудовищно сложные формы, все более изобретательные и отдалявшиеся друг от друга по мере того, как протекали миллионы лет? Спираль, нижняя челюсть, перо, чешуя, присоска, большой палец — все эти сокровища кунсткамеры гениальной и неуправляемой силы, победившей единство и оркестровавшей расцвет многообразия.

Волк приближался к газелям. Одним движением все стадо подняло головы. Прошло полчаса. Никто не шевелился. Ни солнце, ни звери, ни мы сами, застывшие с биноклями в руках. Время шло. Одни лишь лохмотья теней медленно ползли, взбираясь на горы, — над нами плыли облака.

С тех пор царствуют живые существа, когда-то бывшие частью Единого. Эволюция не прекращала своей работы. Мы принадлежим к гигантскому множеству людей, которому являются в снах изначальные времена с их первозданным покоем и тихим пульсированием.

Как усмирить тоску о равновесии, нарушенном великим сдвигом? Можно продолжать молиться Богу. Занятие более приятное и менее утомительное, чем рыбалка. Обратиться к сущности, объединявшей всех до раскола, преклонить колени в часовне, бормотать псалом и думать: почему, о Боже, Ты не удовольствовался Самим Собой вместо того, чтобы предаться биологическим экспериментам? Молитва обреченная, ибо истоки затерялись на запутанных путях, и мы явились слишком поздно. Об этом точнее сказал Новалис: «Мы ищем абсолют, но находим лишь вещи».

Можно также предположить, что первичная энергия как остаточное явление пульсирует в каждом из нас. Другими словами, в нас во всех присутствует немного исходного вибрато. Смерть, должно быть, снова вставит нас в изначальную поэму. Эрнст Юнгер, держа на ладони маленькое ископаемое докембрийского периода, размышлял о возникновении жизни (то есть несчастья) и грезил об истоках: «Однажды мы узнаем, что были знакомы».

Остается наконец способ Мюнье: гоняться по свету за эхом изначальной партитуры, приветствовать волков, фотографировать журавлей, щелчком затвора фотоаппарата собирать осколки первичной материи, взорванной Эволюцией. В каждом животном светится заблудившийся источник. Печаль на мгновение смягчается, вырвавшись из сна богини-медузы.

Сидеть в засаде — это молитва. Глядя на зверя, мы поступали, как мистики: приветствовали воспоминание об изначальном. Тому же служит искусство: собирать остатки абсолюта. Мы ходим в музеях между картинами, составляющими ту же мозаику.

Что-то в этом роде я излагал Лео, который воспользовался повышением температуры, чтобы заснуть. Было минус пятнадцать по Цельсию. Волк двинулся в путь. Ушел, так и не напав на газелей.

Загрузка...