А теперь — о богине. Мюнье хотел достичь Дзадё на крайнем востоке Тибета, в верхнем течении Меконга. Оттуда предполагалось добраться до мест, где обитают выжившие пантеры.
— Выжившие от чего? — спросил я.
— От экспансии человека, — ответил Мюнье.
Человек — самое процветающее создание в истории жизни, по определению. Как виду ему ничто не угрожает: он продвигается, покоряет, строит, тяготеет сплотиться в одном месте. Его города поднимаются к небу. «…Воодушевленный/на Земле живет человек», — написал в XIX веке немецкий поэт[2]. Это был прекрасный проект, наивное пожелание. Оно не реализовалось. Замкнутый в своих башнях, человек XXI века рассматривает мир как коллективную собственность. Он выиграл партию, планирует будущее, имеет виды на ближнюю планету, потому что здесь людей слишком много. В скором времени «бесконечные пространства» превратятся в его выгребную яму. Прошло несколько тысячелетий с тех пор, как Бог Книги Бытия (слова Которого были собраны прежде, чем Он онемел), заявил со всей определенностью: «Плодитесь и размножайтесь, заполняйте Землю и покоряйте ее» (I, 28). Со всей ответственностью (и не оскорбляя религиозного чувства) можно заключить, что программа выполнена. Земля «покорена», и наступило время дать отдых первичной форме. Нас восемь миллиардов человек. Пантер осталось всего несколько тысяч. Человечество уже не в гармоничном балансе с остальной частью живых существ.
Мюнье и Лео в прошлом году были на правом берегу Меконга и наблюдали диких зверей около буддистского монастыря. Одно только название оправдывает путешествие. Имена отдаются в нас, мы тянемся к ним, завороженные. Самарканд, например, или Улан-Батор. А для кого-то достаточно слова «Бальбек». Некоторые вздрагивают даже при упоминании Лас-Вегаса!
— Ты любишь названия мест? — спрашивал я у Мюнье.
— Больше — имена животных, — говорил он.
— И какое твое любимое?
— Сокол. Это — мой тотем. А у тебя?
— Для меня священное место — Байкал.
Мы вчетвером поднимались на джипах, совершая тот же двухдневный путь по горным откосам, по которому прибыли сюда. «По аллювиальному склону эпохи голоцена», как сказал бы мой преподаватель геоморфологии в университете Нантер-Париж X. Холодный воздух похрустывал. Наши машины поднимали дымку мореновой пыли, перемолотой ледниками и откладывавшейся миллионами лет. Геологические процессы не предусматривают уборки.
Мы вдыхали шлаки, воздух пах кремнем.
Мари снимала солнце через тянувшийся за стадами шлейф. Улыбалась, созерцая пустоту. Лео налаживал аппаратуру — дорожные толчки вызывали разбалансировку, а он любил, чтобы системы пребывали в порядке. Мюнье бормотал названия животных.
Дорога на Дзадё была вся в рытвинах, и мы двигались медленно. Гранитные выступы служили защитой плато. Трасса шла по возвышению между двумя полосами грязного фирнового снега; мы радовались, что перебрались через перевал. Дальше приходилось часами петлять по извилистой дороге. Земля пахла мерзлой водой. Бесснежная местность, белая от пыли. Между мной и этими пейзажами, лишенными оттенков, песчаными рельефами и суровым климатом зарождалось дружеское чувство. Откуда оно взялось? Я родился недалеко от Парижа, родители приучили меня к атмосфере Туке. Я бывал в родной деревне отца в Пикардии с ее серым небом. Меня научили любить Курбе, мягкие линии области Тьераш и Нормандии. Я гораздо ближе к Бювару и Пекюше, чем к Чингисхану… И тем не менее на склонах Тибета я — дома. Ощущение, как будто открываю свою собственную дверь среди бескрайних степей Центральной Азии: российского Туркестана, афганского Памира, Монголии и Тибета. Я много бывал в этих местах. Поднимался ветер — и я вдыхал воздух родины. Объяснений может быть два: либо в прошлой жизни я был монголом-коноводом — и гипотезу переселения душ подтверждают горящие миндалевидные глаза моей матери; либо огромные плоские пространства отражают состояние моей души. Я неврастеник, вот меня и тянет в степи. Возможно, за всем этим скрывается некая геопсихологическая подоплека, в которой следовало бы разобраться. Согласно подобной теории, люди сообразовывали бы свои географические предпочтения с внутренней предрасположенностью. Легкомысленные любили бы цветочные луга, ищущие приключений — мраморные кручи, мрачные — подлесок Бренны, широкие души — гранитные плато.
Незадолго до того, как ветер донес до нас дегтярный запах железной дороги Голмуд — Лхаса, появился волк. Он трусил, вытянув шею, вдоль склона. Не замедляя хода, оглянулся — удостовериться, что мы не приближаемся к нему. И свернул под прямым углом. Тут выскочили дикие ослы, около сотни. На гигантской сцене разворачивался медленный танец. У каждого свой, строго предначертанный рисунок: волк трусил, ослы бежали; в пятидесяти метрах, в песчаном колосняке, застыла группа антилоп ширу и стадо газелей procapra. Животные соприкасались друг с другом, но не смешивались, ослы неслись, никого не задевая. Звери живут по-соседски, терпят друг друга, но не вступают в приятельские связи. Не стоит все перемешивать — вот разумная организация коллективной жизни.
Волк обошел стадо сзади, держась на приличной дистанции, и удалился по склону. В одну ходку волки могут покрывать расстояние в восемьдесят километров, а этот, казалось, знал, куда направляется. Ослы его заметили. Некоторые поворачивали головы и следили за ним. Ни один не проявлял паники. В мире предопределенности добыча и хищник встречаются и знают друг друга. Травоядным известно, что однажды кто-то из них попадется — такова плата за удовольствие пастись на солнышке. Более вразумительно происходящее объяснил Мюнье:
— Волки охотятся стаей, их стратегия — нападение и истощение жертвы. Одинокий волк не опасен для стада.
Мы приближались к верхнему течению Меконга. У истоков река представляет собой узкий серпантин. Утром в желтой лощине на высоте Белой горы, около фермы, ощетинившейся ритуальными знаменами, мы спугнули на косогоре трех волков. Три головореза пробирались к хребту после схватки. Последний держал в пасти мясо. Собаки рычали до разрыва кишок, но не решались броситься по пятам. Собаки, как люди: ярость у них в голосе, а в животе страх.
Хозяева стояли у двери, вытаращив глаза и всплескивая руками: «Что делать и кто виноват?» — как будто говорили они. А волки продолжали свой путь: безнаказанные, неотвратимые, как солнце, гордые победители. Они поднялись на хребет, самый молодой сожрал кусок, в то время как двое взрослых стояли на страже, с напряженными мускулами, с выпуклыми боками. Прячась за выступом, мы поднимались к ним. Волки исчезли в тот самый момент, когда мы выбирались на гребень. Сова хлопала крыльями, тявкала лиса, газели выбривали склон, но — никаких волков.
— Они тут, недалеко, — прошептал Мюнье.
Отличное определение дикой природы: то, что еще здесь, когда его уже не видно. Осталось воспоминание о трех отчаянных существах, двигавшихся рысью в рассветных лучах под лай собак, которые исчезали в поисках новой добычи. Четверть часа назад волки пели, отвечали на призыв, доносившийся с севера.
— Они идут к своей стае. У них есть точки сбора, — сказал Мюнье. — Когда вижу волка — меня переворачивает.
— Отчего?
— Эхо диких времен. Я родился в перенаселенной Франции, где мощь иссякает и пространство сжимается. Если во Франции волк убивает овцу — животноводы устраивают демонстрацию. Вывешивают плакаты: «Долой волков!»
Волки! Не живите во Франции, в этой стране слишком любят пасти стада. Народ, которому нравятся девушки в военной форме и банкеты, не может перенести, чтобы владыка ночи разгуливал на свободе.
Фермеры возвращались на ферму, пиная по дороге мастифов. На земле газель мчится, волк рыщет, як ворочается, стервятник выслеживает, антилопа исчезает, пищуха греется на солнце… А собака расплачивается за всех.
Трасса подошла к притоку, вьющемуся по плато на высоте примерно 5000 метров. По краям долины торчали известняковые башенки. Стены испещряли гроты — будто черные слезы…
— Вот царство пантер, — произнес Мюнье.
До овчарни, где он планировал разместить базовый лагерь, оставалось еще сто километров.
На пике над трассой появился манул, Otocolobus manul: мохнатая голова, клыки наподобие шприцев; желтые глаза добавляют демонического блеска плюшевому очарованию. Все хищники угрожают этому небольшому коту. Он как будто обижается на эволюцию, наделившую его такой боевитостью и одновременно столь симпатичным телом. «Посмейте только приласкать меня, — говорит его гримаса, — вцеплюсь вам в горло». Над манулом на гребне стоял голубой баран, зубцы хребта служили оправой завиткам рогов. Звери следили за миром, как гаргульи, присматривающие за городом с башен. А мы ходим внизу и не подозреваем об этом. Целый день у нас гимнастика. Замечаем зверя, жмем на газ, карабкаемся, нацеливаем объективы. И только мы готовы — никого нет.
Я не смел говорить об этом с Лео, но было очевидно, что Мюнье и Мари любят друг друга. Тихо, не демонстрируя любовь. Он — большой, скульптурный, обладатель всех ключей к природе — поклонялся тайне пластичной гордой девушки. Она, великолепно гибкая, молчаливая, восхищалась мужчиной, который владел столькими секретами, но не посягал на ее загадку. Два молодых греческих бога, воплотившихся в двух прекрасных священных животных. Я был счастлив видеть их вместе, при том что они лежали в колючих кустах при температуре минус двадцать…
— Любить — это значит неподвижно оставаться друг рядом с другом часами, — говорил я.
— Мы созданы для засад, — подтверждала Мари.
В то утро она сняла видео с манулом, а Мюнье изучал складки горы, определяя, какая из луговых собачек погибнет сегодня на этой арене.
Для Мюнье неприемлемо отношение человека к природе, но к некоторым своим ближним он все же испытывает нежность. Она направлена на вполне определенных, конкретных счастливцев. Меня восхищал этот прицельный поток любви. Честное ее употребление.
Мюнье очень сострадателен, но не считает себя гуманистом. Он предпочитает зверя в окуляре бинокля человеку перед собой и отнюдь не ставит человека на вершину пирамиды живых существ. Он знает, что наш вид, явившийся в земной дом недавно, считает себя владыкой и утверждает свою власть убийством всех, кто не есть он.
Мой товарищ посвящал свою любовь не абстрактному понятию «человек», а реальным живым существам: зверям и Мари. Плоть, кости, шерсть, кожа. Прежде чем чувствовать, ему нужно было ощущать что-то руками.
Я тоже любил когда-то. Любовь захватила меня, и все прочее исчезло. Спокойная, светлая девушка жила в лесных Ландах. Вечерами мы гуляли среди деревьев. На болотах разрослись посаженные полтора века назад сосны, им было хорошо за дюнами. От сосен исходил острый горячий запах: пот мира. Дорожка была упругой, мы ступали мягко. «Нужно двигаться шагами сиу», — говорила она. Мы видели зверей, птицу, косулю. От нас удирала змея. Люди Античности — мраморная мускулатура, белые глаза — считали, что, если приходят звери, это является бог.
«Он ранен и не может убежать, он его заметил, он погибнет». Такие фразы я слышал постоянно в течение месяца. В тот вечер бродячий паук — «тарантул», говорила она, — загнал какое-то рогатое насекомое за лист папоротника. «Он впустит ему смертельную дозу, а потом сожрет». Она знала такие вещи, как и Мюнье. Откуда эта интуиция? Какое-то древнее знание. Чутье на природу дается некоторым без специального обучения. Они провидцы и проникают в загадки устройства вещей там, где ученые возятся с изучением лишь одной детали целого. Когда раскрывался песчаный колосняк, она говорила: «Цветок молится своему божеству, солнцу». Она спасала муравьев, унесенных водой по канавке, улиток, запутавшихся в колючках, птицу со сломанным крылом. Глядя на скарабея, говорила: «Он — с герба, его надлежит почитать, он — часть мироустройства». Однажды на паперти церкви Сен-Северен в Париже ей на голову сел воробей. Пришла мысль: достоин ли я женщины, на которую птицы садятся отдохнуть. Она была жрицей, и я следовал за ней.
Мы жили в сумеречных лесах. У нее было коневодческое хозяйство, несколько десятков гектаров в Ландах, к западу от дороги, колдобины которой казались лучшей гарантией уединения. Она соорудила из сосны хижину за лесной опушкой. Центром владений был пруд. Вокруг него отдыхали кряквы; пили лошади. Сквозь песок прорастала густая трава, на ней топтались животные. В хижине было все, что нужно: печка, книги, ружье «Ремингтон 700», все необходимое для приготовления кофе, навес, чтобы этот кофе пить, и помещение для седел, где пахло травой. Царство сторожил босерон, французская овчарка, точеная, подтянутая, как курок «Беретты 92». Пес был расположен к тем, кто вел себя почтительно. Но загрыз бы любого нежелательного пришельца. Я этой участи избежал.
Иногда мы сидели на дюнах. Океан гневался и подрагивал, волны обрушивались снова и снова, никогда не уставая. «Какой древний спор — между морем и землей…» Я произносил что-то в этом роде, а она не слушала.
Ее волосы пахли самшитом, я утыкался в них носом и слушал, как философствует она. Человек появился на Земле несколько миллионов лет назад. Он обосновался без приглашения, как только был поставлен стол, появился лес, в котором блуждали звери. Неолитическая революция, как положено революции, обратилась к террору. Человек провозгласил себя главой политбюро всего живого, прорвался к вершине лестницы и нафантазировал кучу догм, чтобы узаконить свое господство. Все они защищали лишь одно: его самого. «Человек, — говорил я, — это похмелье Бога!» Но она не любила хлестких формул. Упрекала, что я палю петардами вхолостую.
Теперь на дюнах Тибета я излагал Лео идею, позаимствованную у нее. Звери, растения, одноклеточные существа и кора головного мозга — проявления одной и той же поэтической сути. Она говорила о первичном супе: четыре с половиной миллиарда лет назад праматерия сбивалась в воде. Целое предшествовало частям. Что-то формировалось в той похлебке. Одно отделялось от другого, происходили бифуркация форм и усложнение каждой из них. Каждое живое существо она почитала как осколок единого зеркала. Подбирала зуб лисицы, перо цапли, хоботок каракатицы и шептала, разглядывая эти остатки: «Мы происходим из Того же».
Стоя на коленях среди дюн, она говорила: «Этот догонит свою стаю, его просто привлек сок заячьей капусты, а другие пошли более коротким путем».
Речь шла о муравье, который спешил за процессией, сделал крюк к желтому бутону. Откуда бралась ее нескончаемая нежность к подробностям жизни зверей? «Как они стремятся все сделать хорошо, — говорила она, — как они точны. А мы, люди, — несерьезны».
Летом небо было светлым. Ветер приводил зыбь в беспорядок, за облаком тянулась кильватерная струя. Воздух становился горячим, а песок влажным. Пляж — сплошь человеческие тела. Французы потолстели. По вине экранов? Начиная с 60-х годов общество ведет сидячий образ жизни. А с появлением компьютеров тело и вовсе застыло: это картинки бегут перед ним.
По небу пролетал самолет с рекламным флажком сайта любовных встреч. «Можно представить себе пилота: вот он облетает пляж и замечает свою жену, лежащую рядом с господином, которого она нашла на сайте», — сказал я.
Она не отрывала глаз от чаек, паривших на ветру прямо к солнцу.
Мягкими шагами мы возвращались в хижину. Теперь ее волосы пахли воском. Шелест деревьев был для нее полон смысла. Листья служили алфавитом. «Птицы не демонстрируют свой голос из мелкого тщеславия, — говорила она. — Они поют только патриотические гимны или серенады: я у себя, я тебя люблю». Мы возвращались в хижину, она откупоривала бутылку вина с туманных берегов Луары, засыпанных песком. Я пил, по жилам растекался красный яд. Во мне поднималась ночь. Кричала сова-сипуха. «Я ее знаю, она местная; гений ночи, главнокомандующий всех мертвых деревьев». Одним из ее любимых занятий было перестраивать классификацию живых существ: не по линнеевской структурной модели родства, а поперек нее, так чтобы животные и растения соединялись вместе. В ее системе действовали гений пожирательства, объединявший акул и растения-хищников, гений взрыва — он определял суть паука-скакуна и кенгуру; гений долгожительства — суть черепах и секвойи; гений скрытности, воплощенный в хамелеоне и палочниках. Если живые существа обладали одними и теми же талантами, становилось не важно, что они не принадлежат к одному и тому же биологическому филуму. «Кукушка и лютик жгучий, — заключала она, — с их умением приспособиться и тонким знанием своих жертв, больше похожи друг на друга, чем на некоторых членов их собственных семейств, с которыми у них нет ничего общего». Живой мир разворачивал перед ней коллекцию стратегий войны, любви и движения.
Она вставала и приводила лошадей домой. Прерафаэлитское видение: неторопливая, непреклонная, светлая и точная в движениях женщина, шагающая под луной в сопровождении кота, гуся, собаки, лошадей без недоуздка. Под звездами недоставало только пантеры. Все они скользили с высоко поднятыми головами, неощутимо и беззвучно, не задевая друг друга; идеально выстроенные, на идеальном расстоянии друг от друга, точно знающие, куда идти. Организованный отряд. Звери, подобно рессорам автомобиля, отвечали на малейшее движение хозяйки. Она была сестрой святого Франциска Ассизского. Если бы она верила в Бога, приобщилась бы к ордену бедности и смерти, к мистическому ночному коммунизму, где к Господу обращались бы без посредничества духовенства. Впрочем, то, как она обходилась с животными, и было молитвой.
Я ее потерял. Она отказалась от меня, потому что я отказывался предаться любви к природе и утратить свободу. Мы жили бы с ней в глубоком лесу, в хижине или среди каких-нибудь руин, сосредоточившись на созерцании животных. Мечта растаяла, и я увидел, как она уходит. Так же тихо, как приблизилась, бок о бок со своими зверями в сумеречном лесу. Я вновь пошел своей дорогой, пустился в путешествия, прыгал с самолета на поезд и кричал на бесконечных конференциях (и проникновенным голосом), как важно человеку перестать суетиться. Я носился по земле, и всякий раз, когда встречал зверя, передо мной неизменно вставало ее ускользнувшее лицо. Я следовал за ней повсюду. Когда Мюнье на берегах Мозеля рассказал мне о пантере снегов, он и не подозревал, что предлагает мне обрести ее вновь.
Когда я встречался со зверем, мне являлась моя единственная любовь, воплотившаяся в пантеру. Каждая из встреч — подношение воспоминанию о ней, которое отступало все дальше и дальше.
После Дзадё трасса пересекла ущелье на высоте 4600 метров. Теперь мы находились в овчарне Бапо на левом берегу Меконга в пятистах метрах от берега реки. Это место мы назовем потом Каньоном пантер. Три самановых сарайчика размером с пляжные домики; входить приходилось гуськом, вдавившись в карст. Белые хребты, изъеденные бордовыми пятнами, поднимаются более чем на 5000 метров и открываются на огромные пологие склоны, где пасутся стада. Ниточка заледеневшей воды просачивается сквозь стены и рисует три меандра, прежде чем впадает в реку. Путь до берега составляет двадцать минут; домашние яки каждое утро проделывают его в надежде, что сегодня пастбище будет слаще, чем вчера.
Водопровода нет, электричества нет, отопления нет. Ревет ветер. Усердные собаки истово охраняют пределы. По склону, параллельно реке, бежит трасса, иногда по ней приносит кого-нибудь. Для хозяина яков джип — единственный способ оказаться в современном мире, в Дзадё, расположенном в пятидесяти километрах восточнее.
Семья кочевников проводит здесь зиму, спокойно перенося ночные температуры ниже минус двадцати по Цельсию и владычествуя над двумя сотнями яков. Люди ждут весны, когда стихнет ветер. А утесы — это рай для пантер. Во впадинах и складках можно прятаться. Яками и голубыми баранами можно питаться. Что же касается людей, они тут не слишком хитры. Наша четверка собиралась провести здесь десять дней.
Тела у детей — сухие, как плети. Красивый разрез глаз и белые зубы. Нервная подвижность спасает их от холода. Шестилетний Гомпа и две его старших сестры — Жиссо и Джиа — на рассвете водят стадо на луга, а вечером возвращают его домой. Весь день дети носятся по горам на ветру и командуют животными, которые больше них в шесть раз. За свою десятилетнюю жизнь они встречали пантеру, по крайне мере, однажды. По-тибетски снежный барс зовется «саа»; малыши произносят это слово очень отчетливо, как междометие, с характерной гримасой. Указательные пальцы при этом подносятся ко рту, обозначая клыки. Здесь детей не укладывают спать сказками Перро. В долине Верхнего Меконга, случается, пантера уносит младенца, сказал их отец.
Туже, глава семьи, пятидесяти лет, предоставил нам самое маленькое из своих строений. Соблюдены все условия люкса: дверь выходит на утесы, где бродят звери. Собаки держатся миролюбиво, печка согревает комнату. Один час в день, на самом теплом солнышке, в речке напротив лагеря течет вода. Дети иногда наведывались к нам. Долгие часы холода, спокойствия и безлюдья, неподвижный пейзаж, застывшее небо, строгий геологический порядок гор вокруг и холод — неизменность наших дней была гарантирована. И мы понимали свой шанс.
Форсированные марши чередовались с часами, похожими на зимнюю спячку.
Вечером мы ходили в гости к семье в соседний домишко. За деревянной дверью висела теплая влага. Мать сбивала чай с маслом, в тишине слышался ритм. На Тибете семейная комната — это теплое пространство, чтобы прятаться в непогоду, когда идет град. Тут спала кошка с разбавленной кровью пантеры в жилах. Вольную охоту и удовольствие пустить кровь яку кошки сменили на похрапывание в тепле. Рысь, отдаленный их родственник, ведет дикую жизнь, предпочитая муки оцепенению. Будда посверкивал позолотой в свете масляной лампы, легкий гул в воздухе гипнотизировал, так что мы могли подолгу в упор смотреть друг на друга, не произнося ни слова. Желания исчезали. Верх брал Будда с его неприятием суетного бытия: он погружал в состояние онемения. Отец перебирал четки. Время шло. И молчание было знаком почтения по отношению к нему.
А утром мы пускались в путь по каньону. Мюнье расставлял нас по уступам скалы или на вершине хребта над ущельем. Иногда мы делились на две группы, Мюнье уводил Мари в соседнюю складку. Вдалеке тряс белой шевелюрой Меконг.
Мы ждали, что явится та, ради кого забрались сюда, пантера снегов, ирбис, согласно научному названию. Владычица, оказавшая милость этому каньону. Мы пришли лицезреть ее явление миру.
На Земле сейчас пять тысяч ирбисов. Человеческих существ, одетых в меховые манто, статистически больше. Пантеры снегов обитают в центральном массиве афганского Памира на Восточном Тибете, от Алтая до Гималаев. Среда их обитания совпадает с картой исторических авантюр на плато высокогорной Азии. Экспансия монгольской империи, психопатические рейды барона Унгерн-Штернберга, путешествия монахов-несторианцев через Синьцзян, усилия по советизации окраин СССР, археологические раскопки Поля Пейо в Туркестане — все это происходило в ареале расселения ирбисов. Люди вели себя там, как настоящие дикие звери. Что касается Мюнье, он обследовал восточный край этой зоны уже четыре года. Но шансы встретиться с миражом на пространстве в четверть Евразии оставались невелики. Вот если бы мой друг специализировался на портретах людей — его ремесло ожидало бы большое будущее. Полтора миллиарда китайцев против пяти тысяч пантер! Этот парень, на самом деле, ищет трудностей.
Стервятники, сменяя друг друга, несли свою погребальную службу. Гребни гор раньше всех приветствовали день. Сокол благословлял долину с высоты. Меня гипнотизировала смена караула хищных птиц. Они присматривают, чтобы все на земле происходило, как следует: чтобы смерти доставалась положенная порция живого, которое обеспечивает кому-то пропитание. Внизу, на огранявших ущелье крутых склонах, паслись яки. Невозмутимый Лео лежал в засаде среди мерзлой растительности и рассматривал сквозь очки каждую скалу. Мне недоставало его дотошности. Терпение имеет свои границы, у меня они проходили где-то в долине. Я размышлял о расположении зверей на ступенях иерархии этого царства. Пантера пребывала на самом верху, невидимость подтверждала ее высокий статус. Она царствовала и не нуждалась в том, чтобы показываться. Волки представали вероломными принцами, яки — толстыми, укутанными буржуа, рыси — мушкетерами, лисы — провинциальными дворянчиками; голубые бараны и ослы воплощали народ. Хищные же птицы символизировали духовенство, они ведали небом и смертью, им присуща двусмысленность. Церковники в ризах из перьев, они ничего не имели против, если бы с нами что-то стряслось…
Каньон вился между башенками, утыканными гротами, арками и покрытыми рваными тенями. Пейзаж серебрился на солнце. Ни дерева, ни лужайки. Хочешь мягкости ландшафта — сбавляй высоту.
Хребты гор не сдерживали ветра. Он выстраивал облака и управлял вспышками небесного света. Картины с привидениями в духе Людвига II Баварского, исполненные китайским гравером. По склонам скользили голубые бараны и золотые лисы, пересекая дымку тумана и придавая композиции законченность. Мы любовались полотнами, созданными миллионы лет назад силами материи земли, силами жизни, разрушения…
Понимать искусство я учился, разглядывая пейзажи. Чтобы оценивать красоту форм, нужно воспитывать глаз. Изучая географию, я узнал, что такое наносные почвы, котловины ледников. Школа Лувра приобщила меня к нюансам фламандского барокко и итальянского маньеризма. Я не думаю, что творения людей стоят выше совершенных рельефов, а флорентийские девушки грациознее бхаралов (голубых баранов). С моей точки зрения, Мюнье в такой же степени художник, в какой и фотограф.
Что же касается пантер и семейства кошачьих, я знал их только по изображениям художников. О картины, о времена! В римскую эпоху животные бродили вдоль южных границ Империи, воплощая дух Востока. Клеопатра делила с пантерой сан царицы окраинных земель. Мозаичники создали множество изображений зверей на полах домов в Волюбилисе, Пальмире, Александрии; пантеры танцуют там орфические пляски со слонами, медведями, львами и лошадьми. Пятнистая шкура — «пестрое платье», как называл ее Плиний Старший в I веке н. э., — являлась символом мощи и сладострастия. Плиний с уверенностью утверждал, что «звери эти весьма горячи в любви»[3]. Проходила пантера — а римлянин уже воображал ковер, на котором будет кувыркаться с рабыней.
Прошло тысяча восемьсот лет, и кошки стали очаровывать художников-романтиков. На Салонах 1830-х годов публика эпохи Реставрации открывала для себя дух дикой природы. Делакруа писал хищников, вцепляющихся в лошадиные шеи. Его образы неистовы: мускулы, жар, пыль, вздымающаяся сквозь пастозную живопись. Романтики влепляли пощечины классицистической умеренности. Делакруа, впрочем, удавался и отдыхающий тигр, чье мощное тело предавалось неге перед кровавой охотой. Живопись, прежде воспевавшая девственность, отныне упивалась дикостью.
У Жана-Батиста Коро есть картина «Вакханка с пантерой». Пропорции нарушены. Младенец Вакх верхом на пантере направляется к лежащей женщине. В странной, как будто хромающей картине проступает мужской страх. Опасная двусмысленность: мужчине совсем не нравится, что мурлычущее чудовище становится игрушкой для младенца и пышнотелой вакханки. Женщина опасна. Ей ни в коем случае нельзя доверять. Изображая пантеру, художник имел в виду роковую фею, обутую в сапоги жестокую Венеру! Известно, что для хищниц мужчина — на один зуб, их красоты следует опасаться. Такой породы была миледи в «Трех мушкетерах» Александра Дюма. Оскорбленная деверем, она однажды «испустила глухое рычание и отпрыгнула в угол комнаты, как пантера, которая приседает, прежде чем броситься»[4].
Конец позапрошлого века вдохновлялся мифом о Мелюзине. Не вполне уравновешенный бельгийский художник-символист Фердинанд Кнопф в 1896 году создал таинственное полотно «Ласки». Пантера с головой женщины ласкает своего уже побледневшего любовника. Страшно себе представить участь юноши.
Хищники — не редкость и в струистых творениях прерафаэлитов. Принцессы в дезабилье или утомленные полубоги выступают в слащавом свете, сопровождаемые пантерами, манекенами в пятнистых шкурах. Этих художников интересовала лишь красота мотива. Эдмунд Дюлак и Брайтон Ривьер превращали зверей в прикроватные коврики, дабы в полной безопасности предаваться сверхизощренным грезам.
Потом звериная мощь пантеры стала наваждением художников ар нуво. Совершенство этой породы так отвечало идее эстетизации мускула и стали. Пьер Жув согнул пантеру, как лук. Она становилась оружием, больше того — превратилась в Бентли Поля Морана. В ней воплощалось совершенное и беспредельное движение, освобожденное от силы трения. В отличие от ягуара, пантера не врезалась в дерево. В предельно вылощенных скульптурных образах Рембрандта Бугатти и Мориса Проста кошка вышла из лаборатории эволюции и свернулась у ног брюнетки 1930-х годов, держащей бокал шампанского перед маленькими острыми грудями.
Спустя еще сто лет мотив «леопард» появился на сумках и обоях в Палава-Ле-Фло. У каждого возраста — своя элегантность, каждая эпоха делает, что может. Наша загорает в плавках.
Мюнье не равнодушен к тому, как искусство обращается со зверями. Он и сам борется за то, чтобы не забывали о диких зверях. Прямолинейные умы упрекают нашего друга в том, что его интересует лишь чистая красота. В эпоху всеобщей тревоги и морализации это рассматривается как преступление. «А где посыл? — настаивают они. — Где про таяние льдов?» А в книгах Мюнье волки носятся по бескрайним арктическим пространствам, японские журавли смешиваются в своем танце, а медведи, как снежные шары, растворяются в тумане. Ни одной черепахи, задушенной пластиковым пакетом, — только звери и их красота. Еще немного, и можно подумать, что пребываешь в Эдеме. «Меня обвиняют в эстетизации мира зверей, — возражает Мюнье. — Но о катастрофе свидетельствуют многие! Я же ищу красоты и возвращаю ей свой долг. Таков мой способ защищать ее».
Каждое утро мы ждали в нашей долине, что красота спустится по Елисейским Полям.
Мы знали — она бродит вокруг. Иногда я видел ее… Но оказывалось — это всего лишь скала, всего лишь облако. Я жил в ожидании. Находясь в 1973 году в Непале, Питер Маттисен так ни разу и не увидел пантеру… Если его спрашивали об этом, он отвечал: «Нет! Не правда ли, чудесно?»[5] А по-моему, my dear Peter, это вовсе не было «чудесно»! Не понимаю, как можно радоваться разочарованию! Просто уловка разума. Нет, я хотел увидеть пантеру, я приехал сюда ради нее. Ее появление должно было стать моим подношением женщине, с которой я расстался. Пусть моя вежливость или лицемерие означали для Мюнье то, что я шел за ним из одного восхищения его фотоработами, — на самом деле я жаждал пантеры. У меня были на то свои собственные, интимные причины.
Трое друзей, не отрываясь от окуляра, оглядывали местность. Мюнье мог целый день снова и снова рассматривать камни, сантиметр за сантиметром. «Достаточно заметить след мочи на скале», — говорил он. Встреча произошла на второй день пребывания в каньоне, когда мы возвращались к жилищу тибетцев. Слабый свет еще струился с неба. Мюнье увидел ее в ста пятидесяти метрах к югу от нас. Он передал мне подзорную трубу, точно указав место, куда целиться. Я, однако, долго присматривался, пытался понять, на что смотрю. Просто зверь, живой, мощный, но неизвестный мне. Сознанию требуется время, чтобы обработать неизвестное. Глаз видит реальность, а мозг отказывается ее принять.
Она лежала у подножия выступа уже темневших скал. Отдыхала, скрытая кустами. Ручеек вился по ущелью в ста метрах ниже. Можно было пройти в одном шаге и не заметить ее. Мистическое видение. Память о первом появлении стала священна и была сродни таинству.
Пантера подняла голову, втянула воздух. На ней была вся символика тибетского пейзаж. Одеяние, инкрустированное золотом и бронзой, говорило о дне и ночи, о небе и земле. На нем были хребты и фирны, тени ущелья и хрусталь неба, осенние склоны и вечный снег, колючки на косогорах и кусты полыни, тайна бурь и серебряные тучи, золото степей и саван ледников, смертная мука муфлонов и кровь серн. Целый мир развертывался на шкуре зверя. На мантии-образе. Пантера, дух снегов, одевалась вместе с Землей.
Я подумал, что она маскируется под пейзаж, однако при виде нее исчезал как раз пейзаж. Кинематографический эффект наезжания камеры: всякий раз, когда глаз падал на зверя, все вокруг отступало, полностью рассеивалось в его чертах. Возникшая из пространства, пантера становилась горой и выходила из горы. Она явилась, и мир исчез. В ней воплощалось греческое Physis, латинское natura, понятие, которое в религиозном духе определял Хайдеггер: «То, что возникает из самого себя и таким образом появляется»[6].
Короче, огромная пятнистая кошка выпрыгнула из небытия и заняла свое место в пейзаже.
Мы не уходили до ночи. Пантера безмятежно дремала. Другие животные рядом с ней кажутся бедными созданиями, которым все время что-то угрожает. Лошадь брыкается, стоит вам шелохнуться, кошка удирает при малейшем шуме, собака вскакивает, почуяв незнакомый запах, насекомое скрывается в убежище, травоядное боится любого шевеления за спиной; даже человек не забывает оглядеться, входя в комнату. Параноидальный страх — условие выживания. А пантера уверена в своем могуществе. Она отдыхала, абсолютно независимая, неприкосновенная.
В бинокль было видно, как она потягивается. Укладывается снова. Владычествует над жизнью. В ней прячется гений места. Ее присутствие означало власть. Мир служит ей троном, зверь подчиняет себе пространство, где пребывает. Вот оно — воплощение таинственного понятия «тело короля». Истинный суверен довольствуется тем, что существует. Он избегает действия и тратит себя только на явление. Само его бытие составляет основу могущества. Это президенту в демократиях нужно без конца суетиться: это он — главный аниматор хоровода.
В пятидесяти метрах бесстрашно паслись яки. Они не ведали, что неподалеку на скалах распростерлась их убийца; они были счастливы. Для добычи психически непереносима мысль о близости смерти. Жить можно, только если не знаешь об опасности. У всех живых существ есть врожденные шоры.
Мюнье передал мне очки с самыми сильными линзами. Я впивался в зверя, пока глаза мои не высохли от холода. Черты пантеры сходились в линию силы. Животное повернуло голову. Глаза застыли на мне. Два горящих и холодных кристалла презрения. Пантера встала, вытянула шею к нам. «Заметила нас, — подумал я. — Что будет делать? Прыгнет?»
Она зевнула.
Вот такое впечатление производит человек на тибетскую снежную пантеру.
Повернулась к нам спиной, потянулась и исчезла.
Я вернул очки Мюнье. Это был самый прекрасный день в моей жизни с того момента, как я умер[7].
— Теперь долина не такая, как была, — произнес Мюнье. — Мы теперь видели пантеру…
Мюнье тоже был роялистом, то есть веровал, что явление Существа освящает место. Мы спускались в ночи. Я ждал видения и получил его. Ничто во всем мире не могло отныне сравниться с этим животворящим присутствием. И ничто — в глубинах моей души.
С того дня мы каждое утро взбирались вверх, не удаляясь от жилья тибетцев больше чем на шесть километров. Мы знали, что пантера где-то здесь, мы могли встретить ее снова. Мы лазили по хребтам, бродили, искали следы, сидели в засаде — подобно охотникам в сафари. Иногда мы делились на группы и, общаясь по рации, обменивались результатами поисков. Мы ловили едва заметные движения вокруг. Внезапный взлет птицы, например…
— В прошлом году, — рассказывал Мюнье, — я отчаялся увидеть пантеру. Сворачивал уже стоянку, как вдруг весь хребет всполошил большой ворон. Я стал за ним наблюдать, и тут появилась пантера. Ворон предупредил о ней.
— Что должно случиться с душой у человека, способного выстрелить в голову такого существа? — произнесла Мари.
— Охотники говорят, это «любовь к природе», — отвечал Мюнье.
— Так не нужно пускать охотников в музеи! — сказал я. — Глядишь — изорвут Веласкеса из любви к искусству… Странно, однако: редко кто пускает себе пулю в рот из любви к собственной персоне.
Каждый день камера Мари и объектив Мюнье собирали сотни видов. Мы накапливали сотни впечатлений, уникальных воспоминаний, важных для осмысления себя. Быть может, нужных, чтобы спастись… Первый, кто замечал зверя, давал сигнал остальным. Как только мы видели животное, наступало умиротворение и одновременно — охватывала дрожь. Противоречивые ощущения: возбуждение и внутренняя наполненность. Встретить зверя — это как дыхание юности. Глаз ловит мерцание. Зверь — как ключ, открывающий дверь. А за ней — то, что передать невозможно.
Долгие часы сосредоточенного ожидания были полной противоположностью привычному для меня ритму жизни путешественника. В Париже я беспорядочно кидаюсь от страсти к страсти. «Наша жизнь — спешка», — как сказал поэт. А здесь, в каньоне, мы вглядываемся в пейзаж… Не имея гарантий. Ждем появления тени в тишине перед лицом пустоты. Терпим холод без уверенности в результате — что-то вроде вывернутой наизнанку рекламы. В противоположность эпилептической жажде «всего и сразу», свойственной нашему времени, мы сидим в засаде, руководствуясь принципом «очень может быть, что ничего и никогда». Какая роскошь — целый день ждать маловероятного!
Я клялся себе, что, вернувшись во Францию, буду продолжать в том же духе. Необязательно лезть для этого на пятисоттысячную высоту в Гималаях. Сидеть в засаде можно везде и все время, если делать, что нужно. В своей комнате у окна, на террасе ресторана, в лесу или на берегу, в обществе или в одиночестве на скамейке… Достаточно широко раскрыть глаза и ждать: что-то произойдет. Если не будешь начеку — не заметишь, и оно пройдет мимо тебя. И даже если ничего не происходит, все равно твое время течет совсем по-другому, потому что ты внимателен и сосредоточен. Засада — это модель поведения. Нужно сделать из нее стиль жизни.
Умение становиться невидимым восходит к искусству. Мюнье тренировался в этом тридцать лет, сочетая самоотречение с целеустремленной сосредоточенностью. Он просит время дать ему то, что путешественник ищет в перемене мест, — смысл жизни.
Если быть начеку, пространство не проходит мимо. Время обеспечивает подробности, дает ощущения. Зверь приходит. Является. Надеяться полезно.
Мой товарищ ждал прихода мускусных быков в Лапландии, волков в Арктике, медведей на Элсмире, японских журавлей. День и ночь на посту, он отморозил себе большие пальцы ног. Он верен снайперским принципам: не замечать боли, не обращать внимания на время, не поддаваться усталости, не сомневаться в успехе, нажимать на курок только в самый выигрышный момент. В советско-финскую войну 1939–1940 годов элитные стрелки-финны победили в карельских лесах, несмотря на численное превосходство противника. Они применяли на войне правила охоты в зимнем лесу. Горстка стрелков подстерегала большевика, распределившись по тайге. Финны терпеливо ждали, держа указательный палец на курке снайперской винтовки «М-28» при температуре минус 30 градусов по Цельсию. Жевали снег, чтобы не испускать пара. Возникали то тут, то там из засады, всаживали пулю в череп русского танкиста и исчезали, потом снова стреляли — мобильные, неуловимые, невидимые и на самом деле — очень опасные. Они превратили лес в ад.
Самый знаменитый финский снайпер — Симо Хяюхя, маленький солдат ста пятидесяти сантиметров росту — убил в промерзшем лесу больше пятисот красных. Его называли «белой смертью». Однажды советский снайпер заметил Хяюхя, и пуля из Мосина-Нагана, русского «М91/30», снесла стрелку челюсть. Он был изуродован, но остался в живых.
Финским снайперам полагалось растворяться в пространстве, проявлять упорство и сохранять невозмутимость — быть холодными монстрами. Слово «sisu» по-фински означает комплекс качеств, сочетающих постоянство и сопротивляемость. Как перевести этот термин? «Духовное самоотречение», «забвение самого себя», «ментальное сопротивление»? После капитана Ахава, гонявшегося за белым китом, никто, кроме финского снайпера, так полно не воплощал в каталоге всемирного героизма образ человека, завороженного единственной целью.
Мюнье невидим и терпелив, как финский снайпер. Он живет в sisu. Только он не убивает, не желает никому зла, и по нему не стрелял до сих пор никакой коммунист.
Искусством маскировки отлично владеет Тринадцатый батальон драгунов-парашютистов французской армии. Драгуны могут просочиться на территорию противника, чтобы шпионить за его передвижениями. Они сливаются со средой, не оставляют мусора, не испускают запахов, оставаясь на посту целыми днями. Скрытый за изгородями, с объективами, завернутыми в отрепья цвета хаки, Мюнье похож на такого человека-елку, человека-скалу, человека-изгородь. Существенная разница в том, что у пантер и арктических волков органы чувств несравненно восприимчивее, чем у воинственных магометан.
Иной раз, вытянувшись рядом с Мюнье и пребывая во власти sisu, я предавался идиотским фантазиям: вот я — драгун-парашютист, прячусь в низинке. И тут появляется парочка, счастливая, что нашла наконец уединенное место. Месье опрокидывает даму — на драгуна, маскирующегося под скалу. Вот он — удел агента тайной службы! Растворяться в пространстве для выведывания государственных секретов и наткнуться на Мориса, тискающего Марселину. Мюнье ничего такого не рассказывал, но подозреваю, что-то подобное случалось в его практике…
А сейчас — идет время, и ничего не происходит. Вот над нами завертелся ягнятник-бородач — подозревает, что мы трупы. Тенью мелькает бессовестный волк. Как мрачное напоминание из небесной памяти, пролетает ворон. Очаровательный манул со смущенным видом высовывается из убежища. Он пришел бы в ярость, попробуй кто-нибудь приласкать его. Три полных дня мы рыщем по долине. Пантера может оказаться скалой, но и каждая скала — пантерой. Смотреть надо предельно внимательно. Она видится мне повсюду: в пятнах на траве за глыбой, в тени. Я думаю только о пантере. Обычный психологический феномен: зверь становится наваждением, он является вам беспрестанно. Как мужчина, сильно любящий женщину, видит ее во всех других, поклоняется одной и той же сущности в разных проявлениях. Пойдите объясните это обиженной супруге: «Дорогая, это тебя я люблю в каждой!»
«Синдром Моби Дика» у Мюнье проявляется в безобидной сухопутной форме. Вместо кита он ищет пантеру и хочет ее сфотографировать, а не загарпунить. Однако в нем горит тот же огонь, что и в герое Германа Мелвилла.
Друзья мои изучали каждую деталь окружающего мира, а я тем временем подкарауливал идею — хуже! — подбирал словечко. Чуть только предоставлялась возможность — я пускался записывать афоризмы. Непростое занятие в этих условиях — пальцы потрескались и кровоточили. Но я считал, что если у человека есть блокнот, наилучший способ поклонения природе — это то, что придумал Жюль Ренар, автор «Естественных историй». Ренар воспевал красоту мира при помощи того единственного, что у него было: слов. Он учил понимать вещи, воссоздавал жизнь, рассказывал, кто обитает в траве, в небе, в пруду… «Всю ночь, пока царствует луна, он окутывает мир покрывалом в ее честь», — это про паука. «Черный и гладкий, как замочная скважина», — Ренар повстречал таракана. «Исполненное непосредственности дитя треснувшего камня», — вспугнул ящерицу. Я убеждал себя, что подобные фразы выскакивали в сознании автора в готовом виде. Как если бы фотоаппарат сам открывал затвор и делал снимки.
Жюль Ренар описывал пейзажи со светлыми рощами и зверей с лубочных картинок. На что он вдохновился бы, столкнувшись с миром Мюнье, где царили лед и волки? Ну вот — я упражнялся в сочинении «естественных историй». Зачитывал афоризмы друзьям и собирал урожай смущенных улыбок или вежливого одобрения.
Газель: спешащая, отдувающаяся женщина; приспосабливающаяся к окружению.
Дикий осел: обладает чувством собственного достоинства, которое свойственно непонятым.
Излучины реки: китайцы изобрели лапшу, потому что все время смотрят на реки Тибета.
Бог воспользовался пантерой как бюваром, чтобы стереть чернила со своего пера.
Великий герцог: солнце в конце концов поднялось, чтобы увидеть, кто это пел всю ночь.
— А человек? — спросила Мари. — Он не имеет права на афоризм?
«Человек? — подумал я. — Бог играл в кости. И проиграл».
День заканчивался, и мы собирались оставить засаду. Спокойный Меконг, как бок дохлой рыбы, отсвечивал на холоде. Солнце садилось, над извивающейся рекой алюминиевого цвета поднималась тень, гася вершины одну за другой. Свет лежал еще лишь на самых высоких пиках. Температура быстро падала. Горемычный час холода и смерти. Жалость к зверям, борющимся в ночи… Все ли спасутся в убежищах, все ли выстоят перед морозом минус тридцать пять?.. Что до нас, мы спускались к доброму теплу.
— Печка зовет! — кричал я Лео.
Пройдет полчаса — и у каждого из нас будет по чашке горячего чая в руках. Нам не на что жаловаться.
К жилищам возвращалось и стадо домашних яков. Нас, как и их, вел голод. Вопреки мнению, что человек творит себя сам, личность исчезает перед тарелкой супа. Идя вниз по склону к неподвижной реке, я вспоминал похороны матери. Помню нашу оторопь — она умерла внезапно. К неизбежному никто не оказался готов. Церемония была греко-католическая, гроб стоял перед иконостасом. Для некоторых жизнь в тот момент была непереносима; казалось, бесстыдная смерть унесет и нас вслед за ней. Шли часы. И вдруг мы почувствовали голод. Безутешное, как оно думало, собрание вмиг оказалось у стола в греческом ресторане. Мы жевали жареную рыбу, потягивали густое вино. Желудок требовательнее слезных желез, и я думал в тот день, что аппетит лучше всего утешает человеческое горе.
Я искал пантеру. А чего мне не хватало на самом деле? Вот истинное значение погони за зверем: ждешь встречи с ним, а начинаешь вспоминать мать.
Пейзаж лежал перед нами веером. Суровые голые склоны торчали на фоне припорошенных белым. Снег припудривал складки скал — драпировка богов… Мюнье сформулировал суть не столь выспренно:
— Снег работает в черно-белом, как фотограф агентства «Магнум».
Десять горных баранов удирали по крутому западному спуску, оставляя на склоне пух и вызвав обвал. Их паника нарушила порядок. Причиной ее могла быть пантера. До нас уже доносились звуки становища: стук, урчание генератора, лай. Долину прорезывало мычание. Дети бегали за яками, сгоняя их к укрытию; животные, как игрушки, скатывались в глубину каньона. Малыши не больше метра ростом ударами пращей управляли лавой. Незаметное движение шеи яка взрезало бы им живот, но травоядные гиганты принимали власть маленьких двуногих. Огромная масса подчинялась. Так сложилось на территории Благодатного полумесяца за пятнадцать тысяч лет до рождения распятого анархиста. Люди собрали огромные стада. Быки променяли свободу на безопасность. Их род всегда помнил о договоре с человеком. То отречение привело животных в хлев, а людей в город. Мы и сами — из расы людей-скотов. Я живу в квартире. Мои действия и поступки регулирует власть, она старательно ограничивает мою свободу. А в обмен — предоставляет канализацию и центральное отопление, другими словами — сено. Яки этой ночью мирно жевали в своей тюрьме. А в холодной ночи рыскали волки, бродили пантеры, дрожали, прижимаясь к стенам, муфлоны. Что же выбрать? Скудную жизнь под открытым небом или пережевывание пищи взаперти, в стаде теплых тел подобных тебе существ?
До жилища оставалось около трехсот метров. Утесы падали к берегам Меконга. Яки смотрелись зернышками в степи. Поднимался голубой дым печки. Мороз крепчал, ничто не шевелилось, мир спал. Мы спускались по серпантину к лагерю и вдруг услышали рык. Душераздирающий, совсем не восхваление. Мощный, печальный, подхваченный эхом, он прозвучал десять раз. Пантеры призывали друг друга — продолжить свой пятнистый род… Откуда неслась песня? С берегов реки или из гротов на склонах? Долина наполнилась горестным мяуканьем. Требовалось усилие воображения, чтобы слышать в нем песнь любви. Пантеры рычали и убегали. «Я люблю его, я бегу от него», — признавалась королева пантер Береника у Расина. Я уже выдумывал теорию, согласно которой любовь пропорциональна расстоянию между существами. Редкость встреч гарантирует прочность чувства.
— Напротив, — возразил Мюнье, которому я излагал свои поверхностные построения. — Они зовут, стремятся к встрече. Они выбирают друг друга, ищут. В их рыках звучит взаимопонимание.
По вечерам на становище нас встречали сестры Гомпы. Они брали нас за руки и вели к печке. Девочки перенимают манеры и жесты своей матери, чтобы потом передать их собственным дочерям. Мы помогали детям носить воду, по-азиатски: два ведра свешиваются по краям бамбуковой палки; от реки до домиков — двести метров. Такая ноша была практически неподъемна для моей покалеченной спины. А Жиссо, тридцати килограммов веса, спокойно таскала воду. Гомпа передразнивал меня: гримасничал, прихрамывал, складывался пополам. А потом все дремали в тепле комнаты. Будда улыбался. Неуловимый аромат исходил от свечей. Мать разливала чай. Отец, закутанный в меха, просыпался после дневного отдыха. Центром жизни являлся очаг. Вокруг него кружились семейные созвездия: порядок, равновесие, безопасность. Снаружи доносился шорох жевания. Там отдыхали животные-рабы.
Она не появлялась. Мы бороздили склоны, изучили все впадины. Мимо проходили лисы, зайцы, большие стада голубых баранов, но ни разу — пантера. Угрожающими кругами кружились над моим разочарованием ягнятники-бородачи.
Приходилось смириться. Эволюция в этих местах не делала ставку на многочисленность потомства. Такой способ утверждения жизни характерен для тропических экосистем: тучи москитов, кишение членистоногих, обилие птенцов у птиц. Сперма там распространяется динамично, бытие отдельной особи кратковременно, стремительно, они взаимозаменяемы. Природа восполняет плодовитостью то, что транжирит в неразборчивом пожирании. Для Тибета же характерна малочисленность особей, которая компенсируется продолжительностью жизни. Животные обладают сопротивляемостью, они индивидуализированны, запрограммированы на длительное выживание. У них тяжелая жизнь. Травоядные беспрестанно стригут чахлую траву. Грифы разрезают пустой воздух. Хищники возвращаются с охоты несолоно хлебавши. Выждав время, они снова пустятся в разбой, выслеживать новые стада. Они могут стеречь часами, без малейшего движения, почти без дыхания.
Ветер вырывал из склона ошметки снега. Мы держались неплохо. Суть засады состоит в том, чтобы терпеть неудобства в надежде, что смысл им придаст встреча. Для того чтобы переносить ожидание, хватало мысли, что она тут была и мы ее видели, что, возможно, она видела нас и в любой момент может появиться снова. Я вспоминал, как Сван в «Поисках утраченного времени», влюбленный в Одетту де Креси, испытывал удовольствие просто при мысли, что она могла бы находиться рядом, даже когда он с ней не встречался. Эпизод я помнил смутно, отыскать строки и прочесть их Мюнье стало возможно только по возвращении в Париж. Марсель Пруст отлично бы понял смысл наших бдений, только при температуре минус двадцать он в своей норковой шубе простудился бы и начал кашлять. Достаточно вместо имени «Одетта» вставить в текст «белую пантеру»: «Пусть он и не видел Одетту, пусть не было возможности ее увидеть, но какое для него было счастье ставить ногу на землю, где точно неизвестно, в каком месте и когда, но она присутствовала, и рождалось трепетное чувство, что в любой момент она может внезапно появиться снова…» Посреди гор трепетала возможность явления пантеры. И лишь на эту возможность мы уповали, дабы поддерживать напряжение надежды, достаточное, чтобы переносить тяготы.
В тот день трое детей вслед за Гомпа, самым маленьким и самым неудержимым, увязались за мной. Они заявились на место моей засады, гарцуя в болтающихся обтрепанных куртках, волосы развевались на ветру. С песнями дети направились прямо к тому уступу скалы, где я прятался, они свели на нет мои усилия раствориться в пространстве и давали понять, что такая маскировка никуда не годится. Дети заметили мое укрытие с расстояния в пятьсот метров, из глубины долины. Они устроились около меня, живые, забавные, не ведающие ни о чем, кроме этой долины, кроме ясных прозрачных дней, жизни рядом с дикими зверями и послушными яками. В восемь лет эти малыши с соплей под носом и улыбкой в уголке рта имеют понятие о свободе, самостоятельности и ответственности… Печка — их вторая мать, и на них лежит забота о стаде гигантов… Дети боятся пантеры, но носят на поясе маленький кинжальчик и стали бы защищаться в случае нападения. Страх они заклинают, истошно вопя песни в заледенелом воздухе. Их не надо учить ориентироваться, эти умеют бегать по горам. Каждый день они крутятся среди расщелин и проходов к перевалам, что уходят за горизонт… Им неведом позор европейских детей: педагогика; их не принуждают воспитанием, у них не отнимают радость. В их мире — свои ограничения: ночью властвует холод, летом — тепло и приятно, зима несет страдания. Их царство защищено башнями и стенами, которые топорщатся зубцами и утыканы арками. Никогда в жизни они не смотрели на экран, и, быть может, их грация обусловлена отсутствием широкополосного Интернета. Мюнье, Мари и Лео, прятавшиеся у подножия стены правого берега, присоединились к нам. Не было ни малейшего шанса увидеть пантеру, и мы просто болтали до вечера, сидя среди скал.
Мюнье показал детям фотографию, сделанную год назад.
На первом плане — палевый сокол, усевшийся на скалу в лишайнике. А сзади, чуть-чуть слева, за известняковым контуром скалы, невидимые не предупрежденному взгляду — глаза пантеры. Они уставились прямо на фотографа. Голова зверя сливается с пейзажем, и зрению требуется время, чтобы ее разглядеть. Мюнье отрегулировал окуляры на перья птицы и не подозревал, что за ним следит пантера. Он заметил ее лишь два месяца спустя, изучая фотографии. Мюнье, непогрешимый натуралист, был одурачен. Я, увидев фотографию, не разглядел ничего, кроме птицы. Моему другу пришлось ткнуть в пантеру пальцем, чтобы я осознал ее присутствие. Самостоятельно я ее не различал, потому что отвлекало то, что непосредственно бросалось в глаза. Увидев же ее однажды, теперь всякий раз, глядя на фото, поражаюсь. То, чего я не замечал, стало очевидным.
Эта фотография содержит в себе урок. В природе на нас всегда смотрят. Наши же глаза тянутся к самому простому, ищут подтверждение того, что мы знаем и так, заранее. А восприятие ребенка меньше обусловлено предшествующим опытом, поэтому он схватывает тайны задних планов и тех, кто хочет спрятаться.
Наши тибетские друзья не дали себя обмануть. Их пальцы немедленно указали на нее. «Саа!» — закричали они. Не потому, что жизнь в горах обострила их зрение. Просто их детский глаз не ведется на стереотип. Дети все время исследуют окружающую реальность.
Именно таков и взгляд художника: он видит диких зверей, прячущихся за ширмой обыденности.
Второй раз она явилась заснеженным утром. Мы расположились на известняковом хребте у южного выхода из долины, над аркой, выщербленной ураганами. Заняли пост на рассвете; ветер бил в лицо.
Мюнье стоически и невозмутимо склонялся к окулярам. Его внутренняя жизнь определяется внешними обстоятельствами. Возможность встречи лишает его чувствительности к боли. Накануне мы говорили о его близких. «Они считают меня тронутым: кругом такие важные вещи, а я, не отрываясь, слежу за поползнем». Я отвечал, что как раз наоборот: невроз — это когда оглушенный информацией мозг распыляет внимание. Я — пленник города, он непрерывно подкармливает новым, мельтешит, и есть ощущение, что моя человеческая сущность скукоживается. Ярмарка в разгаре, работает стиральная машина, экран светится. И не приходит в голову подумать: а чем это твит Трампа интересней полета лебедей…
В долгие часы засады я предавался воспоминаниям: переносился на год назад к пляжам Мозамбика, вспоминал картину в музее Гавра, представлял себе любимое лицо. Старался сосредоточиться на вызванных образах, не упускать их. Но они угасали, как искры под дождем. Ум ловил огоньки, и внимание рассеивалось. Как следует сконцентрироваться не получалось. Время, со всеми неприятными ощущениями, в конце концов проходило. Солнце освещало мир, и видения постепенно таяли.
С другой стороны долины, на той же высоте, что и мы, расположились голубые бараны. Над хребтами вставало солнце, и все звери одним движением повернулись к свету. Солнце — бог, и оно, должно быть, считает зверей более ревностными своими приверженцами, чем люди, равнодушные к его сиянию и суетящиеся под неоновыми лампами.
Пантера вышла на гребень. Она спускалась к голубым баранам. Продвигалась, припав к земле, крадучись — каждый мускул напряжен, каждое движение выверено, — совершенный механизм. Мощное орудие убийства размеренной поступью приближалось к предназначенной жертве в рассветный час. Тело пантеры текло между глыб. Бараны ее не видели. Пантера нападает на добычу внезапно. Слишком тяжелая, она неспособна догнать ее (это не гепард африканской саванны) и делает ставку на маскировку: приближается к жертве против ветра, делает прыжок с нескольких метров. Военные именуют такую тактику «молниеносной»: неожиданность и неистовая сила. Если все получается, враг не успевает развернуть защиту, даже если он сильнее и многочисленнее. Он терпит поражение. Захваченный врасплох, терпит поражение.
В то утро атака не удалась. Один из бхаралов заметил пантеру, вздрогнул, и тревога передалась всему стаду. Бараны, к моему удивлению, не удрали, а просто повернулись к хищнику, показав, что приближение обнаружено. Если стаду известно об угрозе — защита обеспечена. Голубые бараны преподнесли нам урок: самый опасный враг тот, которого не замечаешь.
Как только присутствие пантеры обнаружено, партия окончена. Охотница пересекла долину под взглядами бхаралов. Продолжая за ней следить, они просто отошли на несколько десятков метров, чтобы дать ей пройти. При малейшем движении пантеры травоядные рассеивались среди камней.
Пантера рассекла группу, забралась по глыбам на гребень, появилась еще раз — контуром на фоне неба, и исчезла с другой стороны хребта. Там ее поймал в объективы Лео, располагавшийся в километре от нас в северной складке. Как будто мы передоверяли друг другу наблюдение. Он шептал в радиопередатчик отрывочные фразы, держа нас в курсе:
— Она на линии хребта…
спускается вдоль склона…
пересекает долину…
ложится…
снова идет…
она поднимается на другой берег…
И, слушая эту поэму, мы целый день ждали в надежде, что пантера вернется на наш склон. Она двигалась медленно — впереди у нее была жизнь. А у нас — терпение, которое мы посвящали ей.
В сумерках мы увидели ее снова в «бойницах» хребта. Пантера лежала, потягивалась, потом поднялась и ушла вразвалку. Хвост хлестал воздух и изгибался, вырисовывая вопросительный знак: «Выстоит ли мое царство перед напором ваших государств?»
Исчезла.
— Они живут восемь лет и большую часть жизни спят, — сказал Мюнье. — Когда предоставляется возможность — охотятся, пируют, а потом целую неделю постятся.
— А когда не охотятся?
— Дремлют. Иногда по двадцать часов в сутки.
— Они видят сны?
— Кто знает?
— Когда они смотрят вдаль, они разглядывают мир?
— Думаю, да, — сказал он.
В каланках Касси я часто наблюдал за эскадрами чаек и спрашивал себя: смотрят ли звери на пейзаж? Белые птицы на полной изготовке держали старт и взлетали над закатным солнцем. Всегда исключительно чистые: незапятнанный пластрон, жемчужные крылья. Они разрезали воздух, не хлопая крыльями, паря на атмосферных слоях над полыхающим горизонтом… Они не охотились. Казалось, птицы любуются зрелищем — вопреки убеждению, что животные полностью подчинены инстинкту выживания. Как бы ни был рационалистичен человек, чайкам трудно отказать в «чувстве прекрасного». Назовем чувством прекрасного счастливое осознание того, что ты живешь.
В жизни пантеры чередуются кровожадные нападения и блаженные сиесты. Я представлял себе, как, наевшись, она растягивалась на известняковых плитах и мечтает о мирах, где много дымящегося мяса, оно все — для нее, и не нужно прыгать на жертву, чтобы получить свою долю…
Пантера живет восемь лет, и жизнь ее полна: тело — чтобы наслаждаться, сны — грезить о подвигах. Примерно так Жак Шардон понимал предназначение человека в «Небе в окне»: «Достойно жить в неопределенности».
— Это ж прямо про пантеру! — сказал я Мюнье.
— Погоди! — произнес он. — Можно допустить, что звери наслаждаются солнцем, полнокровием и блаженным отдыхом, можно им приписать осознанность чувств — я делаю это первым! — но не надо воображать, что им ведома мораль.
— Наша человеческая, слишком человеческая мораль? — уточнил я.
— Вот ее у них нет.
— Порок и добродетель?
— Им нет до этого дела.
— Чувство стыда после убийства?
— Невозможно себе представить! — подхватил начитанный Лео.
Он вспомнил фразу из Аристотеля: «Каждому зверю положена своя доля жизни и красоты». Одной формулой философ характеризовал в «Истории животных» все взаимоотношения живых существ в дикой природе. Участь животных Аристотель сводил к жизненным функциям и к совершенству форм, никакие рассуждения о морали здесь неуместны. Интуиция философа была великолепна и совершенна, суждения взвешенны, он излагал предельно внятно и исчерпывающе — как подобает греку! У каждого в природе свое место, животные не преступают границ, что очерчены эволюцией, которая движется на ощупь и стремится к равновесию. Каждый зверь — часто целого, гармоничного и прекрасного. Каждый зверь — драгоценность в короне. А диадема должна окропляться кровью. И в этой системе правил нет места ни морали, ни кровожадной жестокости. Мораль изобрел человек, которому было и есть в чем себя упрекать. Жизнь напоминает партию в микадо, а человек оказался слишком груб для столь тонкой игры. Он применяет насилие, далеко не всегда обусловленное необходимостью выживания. Более того — его насилие выходит за пределы им самим установленных законов!
«Каждый зверь сеет свою долю смерти», — мог бы добавить Аристотель. Двадцать три века спустя этот постулат подтвердил Ницше в «Человеческом, слишком человеческом»: «Жизнь происходит уж точно не из морали». Нет, у истоков жизни стоит сама жизнь, ее непреодолимое стремление к самоосуществлению. Звери в нашей долине, все звери на свете живут за пределами добра и зла. Их не обуревает жажда первенства или власти.
Их насилие порождено не яростью, их охота — не травля.
Смерть в природе — всего лишь трапеза.
— Я нашел пещеру в двухстах метрах над трассой. Встанем там — это лучший вид на восточный склон.
Такими словами в то утро нас разбудил Мюнье. Мы провели здесь уже неделю. В сарайчике стоял мороз, Лео включил печку. Заварили чай и приготовили снаряжение. Чай — чтобы проснуться, снаряжение — чтобы вынести холод. Мы тащили фотографическое оборудование, очки для наблюдения, спальные мешки для минус тридцати девяти градусов по Цельсию, продукты и мой экземпляр «Дао дэ цзин».
— Проведем на высоте два дня и две ночи. Если пантера пройдет, этот грот — наилучшая точка для обозрения.
В сером воздухе мы поднимались по дну долины, лежавшему под стенами каньона. Потребовалось время, чтобы достичь крутизны. Моим друзьям приходилось нелегко. Лео тащил на себе тридцать пять килограммов, и из его рюкзака торчал огромный объектив. Даже метафизики, размышлял я тем временем, способны делать усилия. А я шел налегке, вышагивая, как восточный повелитель в сопровождении слуг. Но колониальные караваны ни при чем — у меня позвоночник покалечен.
— Там что-то темное! — сказала Мари. Это был агонизирующий як. Он лежал на левом боку, еще дышал, пар вился вокруг его ноздрей. Ему пред стояли умереть — здесь, в глубине ущелья. Конец прогулкам под радостным солнцем. В его шею вонзились клыки пантеры, на снег лилась кровь. Животное дрожало.
Пантеры охотятся именно так: прыгают на загривок жертвы и вцепляются мертвой хваткой. Несчастный зверь несется по склону с хищником на горле, и в конце концов охотник и жертва падают. Они катятся по склону, летят с крутизны, их ранят удары об уступы. Бывает, что хищник в схватке ломает себе хребет. Или, избежав смертельного удара, остается калекой. Мотив леопарда на холке представлен на золотых скифских фибулах. Вихревое сплетение мускулов, слипшихся шкур, танец нападения и бегства… Самое распространенное следствие встречи двух существ.
Пантера услышала нас. Она пряталась среди скал в тревоге, что эти двуногие — проклятая раса среди всех живых существ! — отнимут у нее добычу. Хищница ошибалась: намерения Мюнье были изысканнее и не заключались в краже у зверя. Як испустил дух.
— Нужно оттащить его метров на десять в глубину ложбины по оси пещеры, — сказал Мюнье. — Если пантера вернется, мы будем ее видеть!
Пока не стемнело, мы так и сделали. Теперь як лежал на траве, а мы устроились в двух пещерах, одна над другой. «Дуплекс!» — произнес Лео, заметив углубления в породе, разделенные выступом в тридцать метров. Мари и Мюнье заняли нижнюю пещеру (императорскую анфиладу), а мы с Лео — верхнюю (служебные помещения). Як лежал на сто метров ниже. Там был погреб нашего замка.
Сколько ночей в своей жизни я провел на стоянках в пещерах? В Провансе, в Приморских Альпах, в лесах Иль-де-Франса, в Индии, в России, на Тибете… Я спал, овеваемый ароматом инжира, между выступами гранита, в вулканических впадинах, в нишах песчаников. Каждый раз, входя в пещеру, я переживаю священное мгновение: узнавание мест. Никого нельзя тревожить. Мне случалось повергать в панику рукокрылых или сколопендр. И всегда одни и те же действия: низ пещеры постараться сделать насколько возможно плоским, разместить пожитки в уголке, где не дует.
И вот я снова входил в пещеру — вместе с Лео. Кто-то в ней жил когда-то давно. Под ногами чисто, потолок почернел от копоти, камни — сложены в круг, что значит — очаг. Изначально, в скудные первобытные времена, человечество селилось в пещерах. Каждая из них становилась чьим-то логовом; и так было, пока вихрь неолитических перемен не повлек людей вон из убежищ. Человек рассеялся, начал возделывать земли, одомашнил скот, придумал единого Бога и принялся эксплуатировать Землю… Прошло десять тысяч лет — наступил триумф цивилизации: пробок и ожирения. Перефразируя афоризм Блеза Паскаля: «Все несчастья человека происходят оттого, что он неспособен спокойно сидеть дома», — можно сказать: несчастье мира началось, когда первый человек вышел из первой пещеры.
Я слышу в них магическое эхо древнего расцвета. Тот же вопрос встает, когда входишь в неф собора: что здесь было? Как любили под этими сводами? Быть может, скалы впитали в себя беседы древних, подобно тому как псалмы, распеваемые во время мессы, впитываются в известняковые стены цистерцианских храмов?
Бывало, на стоянках в Провансе друзья поднимали мои рассуждения на смех. Хихикали, лежа в спальных мешках: «Старик, это все — сексуальная озабоченность! Нарушение логики, навязчивые идеи!.. К психоаналитику тебе надо!» Они замучили меня сарказмом!
А я люблю пещеры, архитектуру незапамятных времен, результат химического распада и бесконечных усилий воды, люблю укрытия, призванные приютить путника на ночь.
Перед нами с Лео возникло божество: вход в пещеру загораживал горный баран. Тотем смерти и силы на уступе скалы. Лео настроил аппаратуру. С нашего места была видна туша яка внизу. Мы принялись ждать. Ягнятник-бородач парил с распахнутыми крыльями, будто хотел сблизить два берега долины. В каньоне поднимались сумерки, холод делал тишину заметнее. Постепенно я проникался осознанием, что значат долгие часы без движения на тридцатиградусном морозе. Начинала тяготить тишина, я проклинал свою болтливость. А Лео был великолепен в роли статуи. Он едва шевелился: незаметно покачивал очки, осматривая местность. Кончилось тем, что я удрал в глубину пещеры. Открыл варежкой «Дао»: «Действуй, ничего не ожидая». Спросил себя: «Ждать — это же и значит действовать?» Засада — форма действия, ибо путь мыслей, путь надежды остается свободным? «Путь Дао» порекомендовал бы в данном случае ничего не ожидать от ожидания. Эта мысль помогает продолжать сидеть в пыли. У Дао есть это преимущество: рассуждение вертится по кругу и занимает сознание даже в полумраке скального морозильника на высоте 4800 метров. Внезапно нарисовалась форма: в глубину пещеры забирался Лео. В отдалении на склоне паслись яки. Иногда один из них скользил по фирну — огромный клубок шерсти скатывался на несколько метров. Знали ли эти гигантские стражи, что час назад потеряли одного из своих? Несчастные существа, сосчитанные и приговоренные быть добычей хищника, умеют ли они пересчитать друг друга?
Наступала ночь, пантера не возвращалась. Мы погасили передние лампы с красными фильтрами, как те, что используют в темное время на кораблях военного флота, чтобы не отсвечивать. Мне нравилось воображать себя на мостике тихого галеона, продвигающегося в ночи среди рыскающих по своим делам пантер.
Дети загоняли стада, к нам доносились их крики. Наступила полная темнота. На утесе напротив великий герцог устанавливал караулы. Его крик возвещал начало охоты. «Уу! Уу! Толстые травоядные, спите и прячьтесь! — объявляла сова. — Сейчас взлетят хищные птицы, выйдут волки и станут бродить с расширенными зрачками в темноте, а в конце концов появится пантера, и лапа ее разорвет живот кому-то из вас».
В горах от неба не требуется ранним утром больших усилий, чтобы засыпать снегом остатки ночных оргий.
В восемь часов вечера к нам пришли Мари и Мюнье. Лео приготовил на маленькой плитке суп. Мы говорили о жизни в пещере, о страхе, побежденном огнем, о том, как огонь породил разговор, о снах, превратившихся в искусство, о волке, который стал собакой, и о дерзости человека, перешедшего черту. Потом Мюнье говорил о том, с какой яростью человек заставил позже всех живых существ платить за те страдания, что ему пришлось переносить палеолитическими зимами. Мы разошлись по пещерам.
Залезли в спальные мешки. Если пантера придет ночью, она учует нас, несмотря на холод. Нужно было принять эту малоприятную идею: «Земля пахнет человеком»[8].
— Лео? — сказал я, прежде чем погасить лампу.
— Да?
— Вместо того чтобы подарить женщине меховое манто, Мюнье везет ее сюда — посмотреть на зверя, который в нем ходит.
Мы выбрались из мешков при первых проблесках солнца. Прошел снег. Зверь был около яка, с мордой, красной от крови, и мехом, обсыпанным снегом. Пантера вернулась перед рассветом и спала с набитым животом. Мех сверкал жемчугом в голубых отблесках. Не зря ее зовут пантерой снегов; она является тихо, как снег, и уходит на бархатных лапах, растворяясь в скалах. Она разорвала плечо яка, взяла себе королевскую долю. На черном одеянии яка вырисовывалось ярко-красное пятно. Пантера заметила нас. Повернувшись на боку, она подняла голову; наши взгляды скрестились. Холодный огонь. Глаза говорили: «Вас нельзя любить, вы ничто для меня, ваша раса возникла недавно, а моя — древнейшая, вы заполняете пространство, нарушая гармонию поэмы». Морда в крови являла душу изначального мира, где сумерки и рассветы неизменно следуют чередой. Казалось, пантера не беспокоится. Быть может, она слишком быстро ела. На короткие мгновения она засыпала. Голова покоилась на передних лапах. Потом просыпалась, принюхивалась к воздуху. Мой мозг гвоздила любимая фраза из «Секретного рассказа» Пьера Дриё ла Рошеля. Близость зверя предписывала молчание, иначе я произнес бы ее Мюнье по рации, выразил бы обуревавшую меня боль: «…я знаю в себе что-то, что не есть я, но что гораздо ценнее меня». Сейчас эта мысль звучала во мне так: «Вовне меня есть что-то такое, что не есть я и не есть человек, но что ценнее и является сокровищем, хотя человеческое тут ни при чем».
Пантера оставалась на месте до десяти часов утра. Два бородача прилетали за новостями. Два ворона прочертили в небе линию энцефалограммы.
Я забрался сюда ради пантеры. И вот она — дрыхнет в нескольких десятках метров от меня. Та дочь лесов, которую я любил давно, когда был другим — до того как упал с крыши в 2014 году и меня сплющило, — умела замечать невидимые мне детали. Она объяснила бы сейчас, что в голове у пантеры. Это ради нее я изо всех сил смотрел на зверя. Интенсивность, с которой люди переживают реальность, есть моление, обращенное к отсутствующим. Им понравилось бы здесь. Мы любуемся пантерой для них. Этот зверь — как мимолетный сон, тотем исчезнувших существ. Моя умершая мать, покинувшая меня женщина… Явление пантеры возвращало их мне.
Она встала, прошла за скалой, снова появилась на склоне. Ее масть сливалась с кустами, оставляя пестрый след (poikilos). Это древнегреческое слово означает пеструю шкуру хищника. Тот же термин означает блуждание мысли. Пантера ходит по лабиринту, подобно языческой мысли. Подрагивает на холоде тело, вписанное в окружающий мир. Трепещет красота. Пантера вытягивается среди неживых камней, мирная и опасная, мужественная и зовущаяся женским именем, неопределимая, как самая высокая поэзия, непредсказуемая и вызывающая тревогу, пестрая, переливающаяся — poikilos пантеры. Мысль перестала блуждать — так же неожиданно, как возникла. Пантера испарилась. Рация потрескивала:
— Вам ее видно? — спросил Мюнье.
— Нет. Пропала, — сказал Лео.
Наступил день сидения в засаде. На юге Ливана в глубине округа Сидон стоит часовня, посвященная Святой Деве: Богоматерь Ожидания. Этим именем я окрестил и нашу пещеру. Лео стал каноником. Он до вечера стоял, прильнув к объективу и изучая гору. Мюнье и Мари, должно быть, делали то же самое в нише внизу, если только не проводили время иначе. Иногда Лео становился на четвереньки и полз в глубину пещеры, чтобы выпить глоток чаю, затем возвращался к посту наблюдения. Мюнье разговаривал с нами по рации. Он думал, что хищница пересекла каньон, чтобы выйти на террасы скал на противоположном склоне: «Она отправилась отдыхать, приглядывая за добычей, рыскать в расщелинах напротив на той же высоте».
В эти часы мы платили свой долг миру. Я сидел, скрестив ноги, и рассматривал гору. Любовался пейзажем сквозь пар собственного дыхания. Между небом и землей, как будто в корзине воздушного шара… Я, всегда искавший в путешествиях сюрпризов, «безумно приверженный разнообразию и своим капризам»[9], я довольствовался заледеневшим склоном в оправе. Превратился ли я в поклонника У-вэй, китайского искусства «неделания»? Ничто так не склоняет к подобной философии, как тридцатиградусный мороз. Я ни на что не надеялся, ничего не делал. При малейшем движении к моей спине пробирался поток холода — это не располагало к выстраиванию планов… О, разумеется, я был бы в восторге, если бы перед глазами возникла пантера! Однако ничто не шевелилось, и я спокойно пребывал в состоянии зимней спячки-бодрствования. Засада — азиатское упражнение. Ожидание — одна из форм единого, Дао…. И еще немного от учения Бхагавадгиты: отрицание желания. Появись зверь — в настроении ничто не должно было бы перемениться: «Оставайся неизменным в успехе, как и в неудаче», — увещевает Кришна в песни Второй.
Бесконечное время втягивало дремотные мысли… И я говорил себе, что эта наука засады, к которой меня приобщил Мюнье, есть противоядие эпилепсии моей эпохи. В 2019 году наша пре-киборговая цивилизация уже не довольствовалась реальностью, не удовлетворялась ею, не принимала ее, не гармонировала с ней. А здесь, в храме Богоматери Ожидания, я просил мир не лишать меня того, что уже есть.
Мы, восемь миллиардов человеческих существ, страстно покоряем природу в своем начале XXI века. Мы вычищаем землю, окисляем воду, отравляем воздух. Доклад Британского зоологического общества утверждал, что за пять десятилетий исчезли 60 % диких видов. Мир отступает, жизнь уходит, боги скрываются. Человеческая раса чувствует себя хорошо. Она устраивает ад по своим правилам, готовится преодолеть границу в десять миллиардов человек. Самые оптимистичные радуются, что на земном шаре, возможно, будет жить четырнадцать миллиардов людей. Если считать, что жизнь сводится к удовлетворению биологических потребностей ради воспроизводства вида, то перспектива обнадеживающая: можно совокупляться в бетонных коробках с подключением к вайфай и есть насекомых. Но если в течение путешествия по Земле нам требуется своя доля красоты, если жизнь — партия, разыгрываемая в волшебном саду, — тогда исчезновение животных становится катастрофической новостью. Наихудшей из всех. Но она принимается равнодушно. Железнодорожник защищает железнодорожника. Человек занимается людьми. Гуманизм — такая же синдикалистская ограниченность, как всякая другая.
Деградация мира всегда сопровождалась остервенелой надеждой на лучшее будущее. Чем больше реальность приходила в упадок, тем громче звучали мессианские проклятия. Постепенное забвение прошлого вместе с растущим упованием на будущее прямо пропорционально уничтожению живого. «Завтра будет лучше, чем вчера», — отвратительный лозунг нового времени. Политики обещают реформы («Перемены», — визжат они!), верующие ждут вечной жизни, лаборанты из Силиконовой долины объявляют о появлении расширенной версии человека. Словом, нужно потерпеть, ожидается ослепительное завтра. Один и тот же надоевший припев: «Мир создан наспех, позаботимся об улучшении!» У врат надежды — всегда толпа: ученые, политики и люди доброй воли. Но совсем немного людей собирается, чтобы сохранить то, что нам уже дано.
Тут трибун с баррикад звал к Революции, и его воинство неистовствовало с лопатами наперевес… Там пророк вещал о потустороннем мире, и его паства простирается ниц, веря обещаниям… Тут Фоламур-2 (Стрейнджлав, герой Кубрика) творит постчеловеческую мутацию, и его клиенты поклоняются технологическим фетишам. Люди сидят на морских ежах. Условия жизни им сносны, они ждут благодеяний за ее пределами, но не ведают, как их получить. Ценить то, что уже есть, труднее, чем грезить о луне на небе.
Все три способа: революционная вера, мессианская надежда, технологическое переустройство — прячут за лозунгом спасения глубокое равнодушие к настоящему. И даже хуже! Они избавляли и избавляют нас от достойного поведения здесь и сейчас, позволили не заботиться о том, что у нас еще есть.
А тем временем ледники таят, пластик заполоняет мир, животные гибнут.
«Придумывать другой мир — значит полагать, что наш лишен какого бы то ни было смысла»[10]. Этот реактивный снаряд Ницше красуется на видном месте в моем блокноте. Я мог бы выгравировать эту фразу у входа в нашу пещеру. Девиз тибетских долин.
Нас немало — в пещерах и в городах, кто не хочет разрастания огромного мира, кому нужен мир, справедливо разделенный на части, где каждая славна своей собственной красотой. Гора и небо, сумасшедшее от света, бег облаков и остановившийся як. Все на своих местах, всего достаточно. Если чего-то не видно, оно может появиться. А если не появляется, значит — хорошо спряталось.
Вот оно — языческое удовлетворение, языческое довольствование, древняя песнь.
— Лео! — сказал я. — Я изложу кредо, — сказал я.
— Слушаю, — вежливо отвечал он.
— Уважать то, что перед нами. Ничего не ждать. Крепко помнить. Воздерживаться от надежд, витающих над руинами. Пользоваться тем, что дано. Узнавать символы и верить в поэзию более прочную, чем вера. Довольствоваться миром. Бороться, чтобы он сохранялся.
Лео внимательно рассматривал гору в объектив. Он был слишком сосредоточен, чтобы на самом деле внимательно слушать меня. Это давало преимущество — можно было продолжать разглагольствовать…
— Поборники надежды зовут «смирением» наше довольствование тем, что есть. Но они ошибаются. Это любовь.
Наш восторг и ее равнодушие встретились лицом к лицу. Мюнье увидел пантеру сразу. Она устроилась на другом склоне в трехстах метрах к востоку на одной с нами высоте. Появилась около десяти часов. Пантера дремала на каменной глыбе, поднимала голову, бросала взгляд на яков. Может, проверяла, не набросились ли на добычу стервятники? Вытягивала голову к небу и снова опускала ее, пряталась в меха. Пантера дремала весь день. До нее было очень далеко, и мы могли говорить громко, зажигать сигареты, включать нагреватели… Потянуть супчик в этом морозильнике было все же совсем неплохо… Каждые две минуты я подползал к треноге, приклеивал глаз к окуляру, чтобы посмотреть на ее точеное лицо и свернувшееся в собственном тепле тело. Это зрелище — электрошок. Взрывается ощущение блаженства. Так воздействует только удостоверяемая глазом реальность. В то утро пантера была не мифом, не предметом пари Паскаля. Она здесь. Она высшее проявление реальности.
Пантера не возвратилась к своей добыче. День проходил. Траурная служба некрофагов (стервятники, бородачи, вороны) патрулировала, но не вмешивались. Мюнье говорил по рации: «Крохаль на западе, красноклювые клушицы над аркой». Везде, куда падал его взгляд, он видел животных или догадывался об их присутствии. Это напоминало то, как изысканный знаток архитектуры на обычной прогулке показывает вам классическую колонну, барочный фронтон, неоготическое украшение лан. У Мюнье особая география, его дар позволяет путешествовать по земле неизменно прекрасной, безгранично щедрой, трепещущей разнообразной жизнью… Обо всем этом и не подозревает взгляд профана. Мне понятно, почему мой товарищ живет в Вогезах обособленно. О чем беседовать с ближними человеку, который замечает, как хищные птицы пикируют на невозмутимые стада, и знает, по какому случаю над местом кружат вороны? Вот книги могли трогать его. «В семнадцать лет я ушел из школы, — сказал он мне, — чтобы войти в лес. С тех пор я не открывал школьного учебника. Но я прочитал всего Жионо».
Наступил вечер, и пантера ушла. Она поднялась, стекла за глыбу и исчезла. Мы провели вторую ночь в пещере, надеясь на ее возвращение. Утром пантеры не было около скелета, туша яка долго сохранялась на холоде, прежде чем клювы, челюсти и клыки не изорвали ее в клочья. Его плоть стала частью других живых существ, чтобы затем стать пищей для других охотников. Умирать — значит переходить в другое состояние.
Мы свернули лагерь и возвратились к очагам тибетцев. Мюнье, Лео, Мари и я — все четверо мы шли молча. В мыслях была пантера, а грез не оскорбляют болтовней.
Я давно полагаю, что верования определяются ландшафтом. Пустыни взывают к суровому Богу, на греческих островах богов, кажется, можно встретить на каждом шагу, города возбуждают только любовь к себе, в джунглях прячутся духи. Верность белых священников явленному Богу в тропических лесах, где кричат попугаи, всегда представлялась мне подвигом.
Ледяные долины Тибета усмиряют желания и порождают идею великого цикла. Изнуренные бурями высокогорные плато свидетельствуют: мир — это волны, а жизнь — преходяща. Моя душа всегда была слаба и подвержена влияниям. Я впитываю религиозность тех мест, где оказываюсь. В деревне езидов я стал бы молиться солнцу. Попав на равнину Ганга — я согласился бы с Кришной («Смотри одинаковым взглядом на страдание и на удовольствие»). В горах д’Арре в Бретани мне мнился дух смерти Анку. Только ислам не имел надо мной власти — у меня нет вкуса к уголовному праву.
А здесь, в разреженном воздухе, души бродят по временным телам, продолжая в каждом свой путь. На Тибете я все время думал о соотношении жизней зверей, следующих одна за другой. Если гений места воплощается в пантере снегов, какое прибежище она найдет после семи лет кровавой охоты? Какое другое создание могло бы нести этот груз? Как ей выбраться из цикла?
В каждого, кто ловит ее взгляд, проникает дух доадамовых эпох. Те же самые глаза разглядывали мир, в котором древний человек охотился маленькими группами, не имея уверенности, что победит и выживет. Что за плененная душа скрывается под этим мехом? Когда несколько дней назад пантера предстала передо мной, мне показалось, что я узнал лицо покойной матери: круто очерченные скулы и жесткий взгляд. Моя мать умела исчезать, любила тишину, была сознательно непреклонной и властной. В тот день пантера стала моей матерью. Идея переселения душ внутри гигантского планетарного хранилища живого — идея, оформившаяся в V веке до Рождества Христова одновременно в столь отдаленных географических точках: в Греции и на индо-непальской равнине, Пифагором и Буддой, — показалась мне эликсиром, приносившим утешение.
Мы прибыли к жилищу скотоводов. Пили чай в тепле. Напротив — неподвижные фигуры детей; отблески огня ласкают лица… Тишина, сумрак, туман. Тибет в зимней спячке.
Мы провели десять дней в каньоне пантер. Теперь Мюнье желал отправиться фотографировать источники Меконга. Целый день мы рулили вниз к стойбищу скотоводов у подножия ступени каньона. Плато защищало степь, которую со страшной силой палило солнце. На севере торчали белые вершины. Чета владельцев стада яков зимовала в бараке, покрытом перегретым толем, — островок в пустоте. Сотня яков пыталась урвать жухлой травы у безжизненной зимней степи. На следующее утро в четыре часа мы покинули печку и пошли по полосе, которую карты обозначали как Меконг. «Будете подниматься четыре часа. Котловина и источник — на высоте 5000 метров», — объяснил нам сторож Цетрен.
Так вот она, река драконов: замерзший ручей. Хрустел лед. Мы шли по мягкой кромке, как предусмотрительные курортники на замерзшем канале в Баден-Бадене. Заметили скелет яка, убираемого хищными птицами. Они рвали мясо, отнимали друг у друга куски, дрались. Прежде я находил эффектным пожирание трупов — как средство будущего перевоплощения. Однако эти покрасневшие шеи и фурии в перьях поколебали мое намерение предназначить свое тело стервятникам. Раз посмотрев на бешеных от крови птиц, начинаешь ценить прелесть цветника с хризантемами на кладбище в Ивлин.
Мы медленно поднимались, и я заставлял себя верить, что это Меконг. Река кхмерских слез, желтой тоски, 317-го взвода и живого Будды, хрупких апсар и цветов лотоса! Ручеек цвета луны, еще не оскверненный плевками.
На высоте 5100 метров мы нашли стелу с китайскими иероглифами, обозначавшую, скорее всего, рождение реки.
Здесь, в скалистом амфитеатре под серым небом бьет источник главной артерии рисовой культуры. Меконг длиной примерно в пять тысяч километров пересекает Тибет, Китай, Индокитай до дельты, где жил любовник Маргерит Дюрас (роман и фильм «Любовник»). Воды омывают труды и дни, частные истории и общественные деяния. Случались и битвы. Само начало великой реки — воплощение вечного вопроса Востока: почему всякому источнику надлежит ветвиться? Для чего это разделение?
Скатерть из льда цементировала гравий. Мы находились у основания. Дао Меконга, точка ноль, будущий роман. Потом ручьи соединятся, найдут свой путь в горах. Теплый воздух оживит струйки воды, они наполнятся жизнью: сначала появятся крохотные существа, потом рыбы, все более и более прожорливые. Река заботится о них. Рыбак забросит сети, жители деревни утолят жажду, завод станет сбрасывать отходы — у людей все заканчивается клоакой. Ниже по течению появится ячмень; еще ниже — чай, рожь и, наконец, рис. Фрукты на ветках деревьев. В реке будут купаться буйволы. Иной раз леопард утащит ребенка и сгрызет его в тростниках. Но детей рождается много, и родители утешатся быстро. Все ниже и ниже: теперь женщины уже набирают воду, зараженную бактериями, люди превращают русло в каналы. Плывут шкуры. Девицы сушат оранжевые простыни на выложенных камнем берегах, подростки грузят лодки. Еще дальше течение замедляется, излучины растягиваются среди собственных наносов, река выходит из берегов, открывается горизонт. Теперь это как будто залитая водой равнина, освещенная электростанциями выше по течению. В базарные дни бок о бок двигаются баржи, змеи плавают между полусгоревшими трупами, государства бьются друг с другом за берега, превратившиеся в границы. Патрули проверяют проходящих. Дела будут идти своим чередом, пока наконец воды реки не смешаются с морем. Здесь на волнах качаются туристы с совершенно белой кожей. Ведают ли они, что пантеры лакали эту воду еще в те времена, когда она принадлежала небу?
Эта история начиналась здесь. У зверей, за которыми гоняется Мюнье, тоже было начало. Потом они разделились. Пантера снегов появилась в этом ветвлении пять миллионов лет назад. Как у реки, у жизни на земле есть свой исток, свое русло, свои мертвые рукава. Она течет дальше, и никто не знает, что там в дельте.
Что касается нас, людей, наша ветка — совсем недавняя. В книгах по биологии, что были в моем детстве, дерево Эволюции изображали графически, ветвление напоминало речной эстуарий. А рождающиеся источники не ведают, на что способны.
Мы провели на гравии час. Потом пошли обратно по скользкому спуску. Мюнье высматривал зверя. Безжизненный пейзаж для моего друга — подобен склепу. К счастью, на высоте 4800 метров по фирну катался волк. Мюнье остался доволен.
Достигнув лагеря, мы рассказали о встрече с волком, а пастух осведомил нас об обычных визитах: один-два раза за зиму — пантера да волки каждый день. Говоря об этом, он так раскочегарил печку, что мы заснули. Сон унес видение источника.
Мы возвращались в Юйшу. Дорога шла по высокогорным равнинам и возвышенностям на высоте 4800 метров. На закате дня мы достигли трассы, ведущей к спрятанным в утесах горячим источникам. Яркой вспышкой в сумерках мелькнули перед фарами два волка. Шафрановый мех сверкнул в пучке света. Мюнье выскочил из машины. Двое пройдох брели в темноте, ища места отдыха… Их вид воодушевлял моего друга. Он жадно вдыхал ноздрями холодный воздух, ловя запах хищника. Он видел в своей жизни сотни волков: в Абиссинии, в Европе, в Америке. Но ему все не хватает.
— Если идет человек, ты не выходишь, — сказал я.
— Человек встретится снова. А волк — редкость.
— Человек — волк человеку, — сказал я.
— Если бы только ему, — сказал он.
Мы подъехали к водоемам. Разбили лагерь на противоположной стороне утеса. В десять часов вечера Мари, Мюнье и я плескались в горячей воде при температуре воздуха минус 25 градусов по Цельсию. Нас окутывал пар. Лео стерег лагерь на ветру с другой стороны. Вода бурлила под выступом скалы. Нужно было проскользнуть под нависающий выступ. Мюнье знал это место с прошлого года. Он рассказывал, как макаки купаются в горячих источниках в Парке снежных обезьян в Нагано: пар кипит вокруг красных рож, шерсть вздыбливается сталагмитами.
Мы, однако, в тот вечер походили скорей на русских чиновников в сауне, занятых дележкой региональных ресурсов… Мы курили хорошие кубинские сигары («Эпикур № 2»), потягивая их через алюминиевые трубки. Кожа наша походила на лягушачью, а сигары — на стебель просвирника. Вверху трепетали звезды.
— Мы плещемся в изначальном месиве. Мы — бактерии начала мира, — сказал я.
— Обеспеченные, впрочем, получше… — заметила Мари.
— Бактерии не сумели бы выбраться из этого булькающего котелка, — сказал Мюнье.
— И у нас не было бы тройного концерта Бетховена, — сказал я.
Ископаемые, инкрустированные в своды над нами, относились не к началу мира. Они были всего лишь недавним эпизодом приключения. Жизнь зародилась в растворе воды, материи и газа. Это было четыре с половиной миллиарда лет назад. Биологическое вещество проникло во все щели и принялось бессвязно варьироваться. Формы жизни объединяла только воля к распространению. Появились лишайники, киты-полосатики и мы.
Дым сигар ласкал ископаемых. Я знал их по именам, потому что в детстве, между восемью и двенадцатью годами, коллекционировал их. Я громко перечислял, и чреда научных названий воспринималась как поэтическая литургия: аммониты, криноиды, триболиты. Этим существам — больше пятисот миллионов лет. Тогда они царствовали. Занимались делом: защищались, питались, продолжали свой род. Крохотные и такие далекие. Они исчезли, и теперь — с недавних пор и на неизвестный срок — на Земле царствуем мы, люди. И нам наплевать на этих существ. И тем не менее их жизнь была ступенькой на пути к нашему пришествию. Внезапно живые существа выскочили из бани. Самые бесстрашные зацепились за берег. Впервые глотнули воздуха. Все мы, люди и звери, разгуливающие на просторах, обязаны этому вдоху.
Вылезать из водоема — это был не самый приятный момент… И потом топать голышом по горячим водорослям, прыгать в китайские ботинки, застегивать огромную канадскую куртку и нестись к палаткам при температуре минус 20 градусов по Цельсию.
Короче, вылезать из супа, ползти в темноте, искать и обретать убежище. История развития жизни.
На следующий день мы рулили к Юйшу через плато. Машина буксовала. Шофер бормотал молитвы, где говорилось что-то о лотосе. Казалось, он торопится возвратиться, может быть, умереть. Жужжание баюкало, и миметический эффект заставлял напевать Panta Rhei Гераклита — «Все течет, все изменяется», которое я трансформировал в псалом собственного производства: «Все умирает, все возрождается, все возвращается, чтобы погибнуть, все питается самим собой». Попадались уже бродяги в лохмотьях, бредущие к храму. Они думали, как Гераклит, но не радовались такой всеобщей флуктуации. Паломники стремились получить вознаграждение и не перевоплотиться в собаку или хуже — в туриста. Они стремились избежать вечного возвращения. Для них бесконечное возобновление — это проклятие. Шофер замедлялся, оказываясь рядом с ними: не хотел раздавить паломников и усугубить тем свои грехи. Он следил за их вереницей сквозь стекло. Наша техницистская эпоха повинуется принципу мобильности, присущему животным. В начале XXI века на Западе преобладает идея благотворности движения — перемещения людей, обращения товаров, флуктуации капиталов, обмена идеями. «Метлой!» — командуют планетарные центры управления. Цивилизации прошлого развивались, следуя принципу растений. Они стремились укорениться в веках, впитать все, что можно, из территории, сооружали себе опоры и осуществляли экспансию под своим же солнцем, защищаясь от соседнего растения соответствующими колючками. Ныне все по-другому: теперь нужно быстро и беспрерывно шевелиться, передвигаться по глобальной саванне. «Вперед, люди Земли! Перемещайтесь! Нового, на которое можно посмотреть, осталось немного!»
На последнем перед Юйшу перевале забарахлили тормоза. Шофер тормозил вручную, и при проходе виражей страстность его мантр усиливалась. Следуя странному буддистскому патологическому рефлексу, он нажал на ускорение, когда понял, что тормоза не слушаются. Его счастливый фатализм повлиял на меня: в конце концов я тоже стал считать такое поведение логичным. Почему бы и не покончить со всем в это чистое утро! Горы сверкают, звери царствуют на хребтах. Несчастный случай с нами ничего бы не изменил в жизни последних пантер.
Был бы я сильно разочарован, если бы не встретился с пантерой? Трех недель в озоне недостаточно, чтобы убить во мне европейца-картезианца. Я всегда предпочитал оцепенелой надежде осуществление мечты.
В случае неудачи восточные философы, прожаренные на тибетском плато или пропеченные солнцем на берегах Ганга, предоставили бы мне утешение в виде практики отречения. Если бы пантера не пришла, я радовался бы ее отсутствию. Фаталистическая метода Питера Матиссена: считать суетным то, чего не удается заполучить. Именно так действует Лис у Лафонтена: выказывает презрение к винограду, когда понимает, что тот недостижим.
Я мог бы отдаться божественному духу Бхагавадгиты, последовать предписанию, данному Кришной Арджуне: с одинаковым чувством смотреть на успех и на неудачу. «Пантера перед тобой — радуйся, а если ее нет — радуйся ровно так же», — прошептал бы он мне. О, какой опиум — Бхагавадгита, и как прав был Кришна, когда хотел видеть мир равниной без рельефа, воспевал полный душевный покой, иными словами — сон!
Но можно было также снова обратиться к Дао. Я начал думать, что отсутствие — то же самое, что присутствие. Не видеть пантеру стало бы для меня способом ее видеть.
На крайний случай оставался Будда. Принц садов утверждал, что ничто так не болезненно, как ожидание. Достаточно было избавиться от желания подстеречь животное, шествовавшее по горам.
Азия — неисчерпаемое хранилище целительных снадобий для духа. Но и на Западе есть свои лекарства. Первое содержится уже в христианстве; второе — современной выделки. Католики укрощают страдание с помощью одновременно нарциссической и превозносящей христианское смирение идеи приятия разочарования. «Господи, если я не увидел пантеру, так это потому, что я недостоин ее, благодарю Тебя за то, что Ты избавил меня от суетности встречи с ней». У современного человека — другой способ спасения: он упрекает других. Достаточно посмотреть на себя как на жертву, и признавать неудачу не приходится. Жаловаться можно было бы примерно так: «Мюнье плохо расположил засады, Мари слишком шумела, мои родители сделали меня близоруким! К тому же богатеи перестреляли пантер. Ох, как я несчастен!» Искать виноватых можно долго, к тому же эта тактика позволяет обойтись без самоанализа.
Однако утешать себя не было необходимости. Я увидел прекрасное лицо духа камней. Во мне поселился образ пантеры, прокравшийся под веки. Закрываю глаза и вижу лицо надменной кошки, ее черты и складки изящной и устрашающей морды. Я видел пантеру, я украл огонь. Я ношу в себе головню.
Я узнал, что высшая добродетель — это терпение. Самая элегантная и наиболее прочно забытая. Терпение помогает любить мир, прежде чем стремиться его изменить. Оно побуждает сесть перед сценой и наслаждаться зрелищем, пусть это будет хоть трепетание листка. Терпение — это поклон человека тому, что дано.
Какая черта требуется, чтобы написать картину, сочинить сонату или стихотворение? Терпение. Оно всегда дает вознаграждение, потому что одновременно несет в себе риск чувства, что время течет слишком медленно, и способ не заскучать.
Ждать — это молитва. Что-то приходит. А если не приходит, так это потому, что мы не умеем смотреть.
Мир был сундучком с украшениями. Драгоценные камни оставались редкостью, поскольку сокровищами завладел человек. Иногда что-то сверкающее еще появлялось. Тогда земля светилась и переливалась. Сердце начинало биться сильнее, дух обогащался зримыми образами.
Звери производили впечатление, ибо были невидимками. Я не строил себе иллюзий: разгадать тайну зверей невозможно. Они принадлежали к истокам и биологически оставались очень далеки от нас. Мы, человечество, объявили им тотальную войну. Истребление почти закончено. Нам нечего им сказать, они отступили. Мы восторжествовали, и вскоре всем нам, человеческим существам, предстоит в одиночестве задаваться вопросом, как это мы сумели так быстро произвести уборку.
Мюнье подарил мне возможность приподнять край завесы и поразглядывать блуждание владык Земли. Последние пантеры, тибетские антилопы чиру, куланы выживали с трудом, преследуемые и вынужденные прятаться. Встретить одного из них означало наблюдать очень древний, почти исчезнувший порядок: договор незапамятных времен между зверями и людьми — одни приходили на службу, другие поэтизировали зверей и придумывали богов. По необъяснимой причине мы с Мюнье испытывали ностальгию по этим старым верноподданническим чувствам. «Темная верность павшим вещам»[11].
Земля была величественным музеем
К несчастью, человек не был хранителем.
Засада требует, чтобы душа все время оставалась начеку. Я открыл секрет благодаря засаде: всегда выигрываешь, если регулируешь частоту воспринимаемых ощущений. Никогда я не переживал такого острого трепета органов чувств, как в эти недели в Тибете. Оказавшись дома, я продолжал смотреть на мир изо всех сил, изучать его скрытые стороны. Не важно, что теперь в порядке дня не было пантеры. Подстерегать — это линия поведения. Если ее держаться — жизнь не проходит мимо. Можно устроить засаду под липой около своего дома, под облаками и даже сидя за столом у друзей. В мире происходит больше вещей, чем мы думаем.
Самолет, огромное средство передвижения. Он нес нас в Чэнду утренним рейсом. Лео читал. Мари не отрывала взгляда от Мюнье, смотревшего в иллюминатор. Ну то есть любовь не означает «смотреть в одном направлении» («Земля людей» Экзюпери). Мари думала о будущем, Мюнье прощался с пантерами. Я думал о своих потерянных любимых. Их образы вспыхивали во мне при каждом появлении пантеры.
Чэнду, неизвестный европейцам пятнадцатимиллионный город. Для китайцев — средний. Для нас — исходная матрица в жанре кошмаров Филипа Киндреда Дика, где лампочки освещают переулки, а куски мяса, привязанные к потолку в мясных лавках, отражаются в лужах.
В полночь мы шли в спокойной однородной толпе, колыхавшейся медленными волнами. Для меня, мелкобуржуазного француза, это было странное зрелище. Огромная масса народа упорядоченно двигалась шагом, не смешиваясь, хотя ею никто не командовал, никто не приказывал.
На следующий день нам предстояло вернуться в Париж. А сейчас надо было убить ночь. Мы направились к парку в центре города. Вдруг Мюнье закричал:
— Смотрите вверх!
Ошалевшая сова удирала в парк, хлопая крыльями в пучках света. Мюнье и здесь ловил сигналы дикого мира. Сообщничество человека с миром зверей делает переносимым пребывание на городских кладбищах. Я рассказывал Мари и Лео историю потерпевшего кораблекрушение полинезийца Тавае, которого долгие месяцы носило в лодке по Тихому океану. Он каждый день разглядывал планктон, зачерпнув его ведром, и, бывало, даже беседовал с крошечными существами. Это занятие позволило несчастному избежать слишком близкой встречи с самим собой, то есть депрессии.
Смотреть на животное означает приникнуть глазом к дверному глазку. За ним — скрытые миры. Не существует слов, чтобы эти миры описать, нет такой кисти, что могла бы изобразить их. Можно только уловить мерцание. Как писал Уильям Блейк в «Пословицах ада»: «Ты что же, не понимаешь, что самая малая птица, прорезывающая воздух, это огромный мир наслаждений, недоступный твоим пяти чувствам?» Да, Уильям! Мы с Мюнье понимаем, что мы не понимаем. И для нас это достаточный повод для радости.
Иногда даже необязательно видеть животных. Бальзамом может быть одно упоминание о них. Роман Гари в начале «Корней неба» рассказывал, что депортированным в лагеря смерти становилось легче от описания зрелища отстрела слонов в африканской саванне.
Мы пришли в парк. Там гремела ярмарка. Мелькали карусели, что-то бормотали громкоговорители, пар от пирожков обволакивал мерцание огней. Это не понравилось бы даже Пиноккио. Кругом плакаты с партийными лозунгами. Китайские народ проиграл на двух досках. Политически он подчинен социалистическому принуждению. Экономически — вертится в стиральной машине капитализма. Индюк с двумя головами из современного фарса с молотом и программным алгоритмом на знамени.
Какое место оставалось сове в этом лазерном мире? Могут ли пантеры вернуться в мир глобальной ненависти из одиночества и тишины, последних радостей несчастных?
Но в конце концов — чего тосковать? Есть еще волшебные аттракционы и мороженое. На что жаловаться? Ярмарка в разгаре, почему не присоединиться и какое значение имеют звери, когда хоровод продолжается?
Мюнье умолял нас уйти из парка. Карнавал стучал по его нервам. При том, что они у него крепкие. Проходя через ворота, он ткнул пальцем в небо: «Посмотрите на луну!» Она была полная.
— Единственное, что осталось от дикого мира на расстоянии взгляда. В парке луну не было видно из-за гирлянд.
Он не знал, что год спустя китайцы установят искусственную на скрытом экране.
Вот так мы покончили с Землей.
Скоро Вселенная поймет, что такое человек.
Наступает тьма.
Прощайте, пантеры!
Фотография фауны Тибета, сделанная Венсаном Мюнье во время его многочисленных пребываний на высогорном плато, опубликована в альбоме «Тибет: камни, звери» (издательство «Kobalann», стихи Сильвена Тессона).