Кёнигштайн и всё не так. Майке. Сага об Ирине. Шотландия. Герман Андреев, Артур и Университет. У антропософов. Ира. В столице Карла Великого. «Она моя!». Жаклин с Тольбияка… Друскин приехал. Джилл К. и вторая поездка в Америку. Украинские поэты. «Юнона и Авось».
В полутора часах езды от Франкфурта, в горах Таунуса, есть курортное местечко Кёнигштайн. Там каждое лето НТС устраивал для немецких, да и не только немецких, студентов месячные интенсивные курсы русского языка и культуры. В 1976 году нас пригласили туда попреподавать.
Мне там очень не понравилось: и программа скучная, и директор курсов, Михаил Славинский, зануда. Одно только делало мою жизнь там вполне сносной — это, естественно, слушательницы.
Я свёл знакомство с одной хипповатой голландской аспиранткой, которая обожала проводить время вдвоём под душем… Эта аспирантка, по имени Майке, пригласила меня заехать к ней в Гронинген, городок на самом севере Голландии в сказочной и когда-то пиратской «земле фризов». Через месяц после окончания этих курсов я к ней на три дня заехал, сделав крюк «по пути» из Парижа в Стокгольм.
На этих же НТСовских курсах преподавала и моя старая знакомая по Питеру Ирина Эльконен из эткиндовского немецкого семинара, по образованию скандинавистка. В своё время, ещё живя в Питере, она перевела знаменитую «Сагу о Йосте Белинге». Потом вышла замуж за шведа и уехала в Стокгольм где-то году в 67-ом.
На курсах Ирина появилась в каком-то чёрном странном платье: одно плечо голое. А было ей в это время уже порядком за пятьдесят.
В Кёнигштайне при «центре конгрессов», где мы и жили и преподавали, в подвале имелись сауны. И взяв за мелкую сумму ключи, можно было пользоваться отдельной сауной. Это мне поведала Ирина, бывавшая здесь уже раза два.
Я, естественно, воспринял эти сведения, как намёк на то, чтобы возобновить наши отношения, прервавшиеся с её замужеством лет десять тому назад. В сауну мы спустились в тот же вечер.
Хорошо, что была сауна: а то в номерах и в коридоре слышимость была явно излишняя…
На следующий год, когда я поехал в Англию и Шотландию, чтобы прочесть несколько лекций и, главное, проехать по всем местам, описанным Вальтером Скоттом в «Мармионе»[2], Ирина присоединилась ко мне в Дареме, и дальше мы с неделю путешествовали вместе. Побывав в Нореме, на Флодденском поле, в поместье В.Скотта «Абботсфорд» и в Мельрозском аббатстве, мы приехали в город Сент-Андрюс.
Университет Сент-Андрюса не только самый северный на Британских островах, но и самый старый в Шотландии. Основан он Иаковом Четвёртым в самом начале XVI века, как бы в противовес Кембриджу и Оксфорду, чтобы молодые шотландцы «учились дома».
Интересно и поучительно, что среди всего пятнадцати студентов в первый год существования Университета, в него был принят Гавейн Дуглас, сын главного политического противника молодого короля, графа Арчибальда Дугласа, впоследствии епископ и переводчик «Энеиды» Вергилия.
А город был заложен Иаковом «назло надменному соседу», то есть Генриху Восьмому.
Это всё я знал и раньше, но одно дело книги, другое — когда история оказывается перед глазами. Мы с профессором Кристофером Барнсом бродили по этому сочетанию готики и зелени. Пройдя мимо стрельчатых руин аббатства Святой Мариии, мы вышли к волнолому. Тут, в пятисотлетнем порту, стояла шумная группа молодёжи. Все в красных мантиях.
Пристань пятивековой давности принимала новых студентов. Когда-то в Сент-Андрюс можно было приехать только по морю. А теперь студентов привозят на пристань с вокзала. И выпускников провожают тоже на пристани…
Девушки были в квадратных шапочках, а ребята — все! — держали шапочки под мышкой. Тоже традиция: Барнс рассказал мне, что после того, как лет триста тому назад студенты покидали свои шапочки в море, протестуя против чего-то, их лишили права эти шапочки носить, ну а девушки тогда не учились, так что на них и греха нет…
Когда в аудитории после лекции меня спросили о влиянии Хлебникова на Хармса, ответить было нетрудно, но вот как ответить на вопрос, «почему тайная полиция в СССР не сумела обнаружить помещения, где работает самиздат?»
На обратном пути мы заехали в Оксфорд. Естественно, попадая туда, сразу же погружаешься в такую бездну литературных ассоциаций, что перестаешь твердо знать, в каком времени находишься.
И тут меня порадовали замечательной вневременной и очень английской историей.
В одном колледже работал о-очень уважаемый учёный, а с этим ученым жил его жесткошёрстный фоксик. Но ведь один из множества так свято чтимых в Оксфорде законов гласит, что «собакам вход в колледжи воспрещён».
И вот администрация колледжа, чтобы не создавать прецедента, выпустила специальное постановление «считать фокстерьера Флинта котом и не чинить, ОТНЫНЕ КОТУ, Флинту препятствий в посещении колледжа». Так бывший пёс, не нарушая традиций, проник в сердце британской традиционности!
Посетителей колледжа даже предупреждают, что если Флинт им встретится, то пусть поймут, что он — кот, и не удивляются. Ну, а лай, видимо, следует считать мяуканьем.
На корабле во время обратного рейса через Ламанш какой-то английский затейник объявил «старинный британский вальс». Мелодия была, видимо, очень въедливая, потому что лет через десять или даже больше, я написал стихи о парижском шарманщике, стихи, сквозь которые прорывался, отталкивая любые попытки сменить ритм, этот самый «британский вальс»!
Существование кёнигштайнских курсов подало нам идею организовать свои собственные курсы русского языка и литературы. Так возник «Русский Свободный Университет имени А. Д. Сахарова», который уже 25 лет работает в Германии каждое лето.
В начале 1978 года к нам в Медон приехали Герман Андреев, бывший московский учитель-шестидесятник, а теперь профессор в Германии, и Артур Вернер — тогда журналист «Немецкой волны». Кто ещё вошел в правление, не помню, но председателем правления стал Андреев, «ректором», координирующим учебный процесс, — Вета, а Арик Вернер — «гешефтсфюрером», то есть административным директором.
Составили примерную программу нашего первого летнего курса, разослали рекламу по разным университетам Западной Европы, и Вета с Артуром принялись приглашать преподавателей на языковые группы и гостей-лекторов.
На одну из языковых групп я позвал свою развеселую знакомую Иру, только недавно приехавшую из Москвы. «Администрация», в лице Арика и Веты, охотно приняла моё предложение.
Ира появилась в Париже в 1978 году с дочкой лет 18, которая практически сразу отселилась от матери.
Как-то раз я откуда-то подвёз Иру домой. Выходя из машины, она сказала мне, что ее дочка переехала, на что я тут же спросил, можно ли, раз уж так, к ней подняться. Мы вошли. В большой комнате были явные следы вчерашней пьянки, что Ира и подтвердила: восемь человек тут пили и болтали до утра.
Я спросил, успела ли она после этой ночи выспаться, а то, может, поспим? И сгрёб её обеими руками. Она маленькая, меньше полутора метров, но… Мне однажды уже встречалась особа, у которой, по её собственным словам, «верх был 46 размера, а низ 52-ого», так что я Ире не удивился. Наоборот: было в этом что-то магнетическое.
Ну, а когда тут же «во всей громкой красе» проявился и её темперамент, я понял, что студия в доме с коридорной системой — не подходящее жильё для этой маленькой, да удаленькой. Впрочем, долго Ира в этой квартирке не задержалась. Начав зарабатывать разнообразным журналистским трудом, она сняла мансарду в Латинском квартале. Это произошло уже после нашего первого университетского лета.
В новую квартиру мы перевозили Иру вдвоем с Ариком, который тогда гостил у меня в Париже.
Только подняли на третий этаж матрас и выпили по стакану, как вдруг Арик без всяких обиняков предложил: «раз уж матрас на месте, так как же на нём не потрахаться?»
Я понял, что и у него с Ирой не впервой. Посмеялись. И разделись.
Ира встала между нами, и мы подняли её на четырех руках. Ну, квартира была единственная на площадке под крышей, так что тут уж никому ничего слышно не было.
С тех пор мы изредка повторяли наше «трио», когда Арик приезжал из Кёльна, ну, а я иногда часто, а иногда с перерывами в два-три месяца, к ней захаживал. Да и она ко мне заезжала, когда обстановка была подходящей.
Эти наши отношения как-то случайно растянулись на многие годы.
Первое лето наш университет располагался в помещении у «антропософов», знакомых Германа Андреева, в штайнеровской «лесной школе», но нам там не понравилось
А.Вернер, К.Сапгир, Неизв. студентка, В.Бетаки.
На следующий год Арик договорился с «домом съездов» какой-то католической организации на окраине Аахена, старинного городка, бывшего когда-то столицей Карла Великого.
Я каждое лето, кроме литературы, вёл факультативную группу поэтического перевода. В ней, естественно, оказывались самые знающие русский язык и, разумеется, пишущие стихи на своём языке. В первое же лето к четвертому занятию у нас уже был один перевод блоковской «Венеции» на голландский, три перевода на английский, один на польский, один на французский и два на немецкий. На следующий год мы так же перевели ахматовское «Звенела музыка в саду».
Было действительно интересно сравнивать переводы. К счастью, английским владели почти все, немало народу знало немецкий и французский. Только вот на голландский и польский переводы читателей почти не находилось.
Когда в первый вечер на второй год существования нашего университета мы сверяли списки слушателей, то оказалось, что отсутствует Лилия Сиибере из Хельсинки. Минут через пятнадцать после переклички она появилась в дверях аудитории — большая, рыжая с весёлым круглым лицом и пузатым чемоданом. Артур спросил Вету, в какой группе числится Сиибере, но я не дал ему ответить и гаркнул цитату из Пушкина (???): «Она моя! И в тот же миг…» В тот же миг рыжая расхохоталась, а я шепотом узнал у Арика номер её комнаты и час спустя к ней постучался.
Лиля впустила меня и стала опять безудержно хохотать…
В третий раз я вызвал её смех тем, что как ни «удлиннял время», она всё равно так и не успела…
«Ну, ведь вы, медлительные финки,» — начал я оправдательную речь, но она, перебив меня, сообщила, что, во-первых, она уже к такому привыкла: у молодого финна, её постоянного любовника, пожалуй, только один раз из пяти с ней «всё как надо получается», а во вторых — вовсе она не финка, а эстонка. Я заметил, что особой разницы в «замедленных темпераментах» не вижу. Посмеявшись вволю, мы с ней опять принялись за своё. На этот раз (правда, минут за двадцать, не меньше) всё получилось, как надо. «А ещё рыжая, — заметил я, — рыжие должны быть погорячее, чтоб не один раз…» Ну, она пообещала повторение, но назавтра…
Лёгкий характер, весёлость и, не знаю уж что ещё, было тут главным, но я сразу понял и не ошибся, что эта встреча не «одноразовая».
Танго с Лилей.
С тех пор все годы, что я преподавал в этом университете, а это длилось до девяностого года, Лиля приезжала на курс. И всегда была моей «главной студенткой», хотя уже на второй свой приезд она перешла у нас в ранг преподавателя: мы пригласили её вести языковую группу и курс грамматики, поскольку Лиля стала уже аспиранткой Хельсинского Университета, а русский язык у нее был превосходный.
На второй вечер после приезда в Аахен, я вышел пройтись по парку. В окне торчала девочка — светлая, хорошенькая, но не очень приметная. Лет двадцати. Она зевнула. Я спросил, занята ли она чем-либо, кроме зевания. На что она без акцента сказала одно слово: «Скучно!»
Я предложил ей прогуляться по парку, которого и сам ещё не обследовал.
Она бегом спустилась со второго этажа и протянула мне узенькую руку: «Жаклин!».
Мы прошли, наверно, шагов двести, и я прислонил её к старому и сильно покосившемуся дереву. Почему-то вспомнилась Женька, малышка из детдома — хоть и прошло тридцать пять лет, я все очень отчетливо помнил.
Сам, кстати, удивляюсь, почему моя память держит все мельчайшие подробности, когда это касается женщин? А многое прочее забывается легко и бесследно.
Казанова когда-то переиначил известную максиму Декарта, выпустив одну (только одну!) букву из глагола в известнейшей декартовой латинской фразе, и из «cogito ergo sum» получилось «coito ergo sum»!
_____________________________
Так или иначе, Вета с некоторым неудовольствием время от времени повторяла: «то ли это университет Андрея Сахарова, то ли гарем Васи Бетаки?»
Потом, уже в Париже, я несколько раз заезжал к Жаклин, но когда она захотела со мной «выходить» (ну, там по кабакам, или театрам, или в кино) и, похоже, сделала это условием для продолжения встреч, то я сказал, что уж на это у меня никак времени нет.
На второе лето преподавал у нас и Эдик Штейн. Он не летал «с цветка на цветок»: его было не оттянуть никакими силами от Кассандры, красотки-негритянки родом с какого-то антильского острова. Она была американской гражданкой, служила в армии, а будучи военным переводчиком, всё время старалась совершенствовать русский язык. В том числе и с Эдиком.
В Аахене на летнем курсе: В.Максимов, В.Бетаки, А.Вернер, Э.Штейн, А.Поверенная).
Вообще у нас каждый год было немало слушателей из американской армии. Арик сумел договориться с начальством многих переводчиков, служивших в Германии,[3] и те охотно посылали их на наши курсы. Эти американцы были почти всегда лучшими из наших слушателей. Они были активнее всех и в факультативных кружках, хоть в переводческом, хоть в театральном…
Жора Бен, работавший в то время в Мюнхене на «Свободе», как-то специально приехал в Аахен: мы с ним устроили вечер английской и американской поэзии в русских переводах. И заранее раздали тексты. Выглядело это почти как лет пятнадцать тому назад в семинаре у Гнедич…
… Герман Андреев сообщил мне, что в Тюбинген только что приехал питерский поэт Лев Друскин. И дал мне его номер телефона. Я тут же позвонил старому приятелю, которого уж не думал когда-либо увидеть, и, вскочив в машину, поехал в Тюбинген. Он от Аахена километров в четырехстах. Было воскресное утро, и я рассчитывал вернуться к вечеру, поскольку занятия начинались, как всегда, в понедельник с утра.
Лёва Друскин! В злом беспоэтном 48 году питерские студентки переписывали в тетрадки лирику никому не ведомого поэта Льва Друскина, только в конце пятидесятых начали издаваться его книги. Человек, с детства живший в кресле на колёсиках, писал так, что никому и в голову не могло прийти, что он инвалид…
На немецкой бесконечно прямой и однообразной автостраде мне всё время вспоминались разные лёвины стихи…
«Выступают сверчки,
С них сбивают очки,
Им ломают пюпитры и скрипки.
Но они поправляют свои пиджачки
И опять надевают улыбки…»
Вот это «Делай своё дело, а там будь что будет» мне всегда напоминало незаметный и непреодолимый стоицизм А. Кушнера, да и за лёвиными сверчками мерещился туманный сашин портрет… Стихи о верности искусству. Свою статью о поэзии Друскина, опубликованную ещё года за два до его приезда, я так и назвал «Верность». А другую — «Я не струсил, д’Артаньян»…
Реальная связь времён оставляет человеку один путь: быть самим собой. Поэтому в мрачных пятидесятых годах Дом Поэта (с больших букв, нарочно по-волошински, пишу о квартире Друскиных) стал гнездом, откуда вылетели многие питерские поэты, кто громче, кто тише заявившие о своём существовании в начале шестидесятых.
Мне быстро удалось найти улицу и дом (около самого леса, точно как у меня в Медоне) на краю Тюбингена, этого старинного университетского города, где я никогда до того не бывал. Первым, кто меня встретил, был, конечно, Гек — колоссальный белый пудель, точная копия Артемона из сказки о Золотом ключике. Старый пёс узнал меня через семь лет, прыгнул, лизнул в нос, а после этого важно, выступая впереди меня, как дворецкий, вошёл в большую комнату и залез снова под стол.
С тех пор я не раз ездил к Лёве то домой, то в больницы, где он, бывало, лежал по нескольку недель.
Вышли его стихи по-русски и по-немецки, потом и «Спасённая книга» — воспоминания, те самые, из-за которых ему пришлось уехать из СССР.
Но однажды он из очередной больницы так и не вернулся… А было ему только семьдесят…
В 1981 году в нашем летнем университете, который опять собрался в Аахене, среди американок блистали уже две темнокожих красавицы: одна прошлогодняя, Кассандра с антильских островов, а вторая — Джилл К., тогда — постдок Колумбийского Университета в Нью-Йорке… Джилл делила комнату с одной голландкой и как-то вечером пришла ко мне поговорить о своих переводах из Ахматовой.
Была в Университете ещё одна Джилл регулярно в течение лет пяти-шести. Из армейских переводчиков. Она тоже переводила на английский стихи русских поэтов. Пишу об этом специально, чтобы её не спутали с моей прекрасной мулаткой.
В дверях остановилась на миг — большеглазая, высокая. Вырезная фигура, такая, какие только у негритянок бывают, хотя она — половинка, мулатка. Подошла, села за стол рядом.
Ну, невозможно: мы разговариваем, я упорно гляжу ей в глаза, а рука сама тянется к шоколадной коленке. Но только я положил ладонь на эту коленку — Джилл быстро глянула мне прямо в глаза, коротко засмеялась, вскочила со стула, мгновенно разделась, повалилась на спину поперёк кровати, раскинула коленки и весело буркнула: «А такое ты, белый, видел?», и всеми пальцами обеих рук распахнула крупные лепестки ярко лилового, влажно блестевшего цветка…
…Утром она, проснувшись раньше меня, убежала тихо-тихо…
А подушка ею пахла до самого вечера, когда она пришла опять… И опять — почти до утра…
И вот вскоре — вторая моя поездка в Америку. Снова десяток университетов, переезды, лекции…
Три дня, читая лекции в Колумбийском университете, я провёл у Джилл, которая познакомила меня с Гарлемом изнутри, поскольку жила в двух шагах от Шугар Хилл, гарлемского «Сохо».
Вечерами на нас часто оборачивались: не каждый день видали в самой сердцевине Гарлема негритянку с белым мужиком. Но никто, кроме её знакомых, с нами не заговаривал — ни на Ленокс Авеню, ни в её переулке, ни в джаз-барах на Шугар-хилл.
Я к тому времени прочел уже довольно много лекций. Из гонораров я купил (за сто долларов!) громадный старый «Олдсмобиль», в котором на заднем сиденье можно было даже спать вдвоем, не тратясь на мотель, и мы с Джилл на нем отправились в путешествие — полтора месяца колесили по Штатам от океана до океана и обратно.
Но я пишу не путевые заметки, а мемуары, и не письма русского путешественника, а просто рассказы о себе. Поэтому тут не место подробностям о нашем очумелом «путешествии дилетантов»; о Вашингтоне, центр которого так похож на Петербург в исполнении Карло Росси, об атлантическом Пальм Бич, о марк-твеновской Миссисипи, о жуткой аризонской пустыне, о сказочном тихоокеанском Монтерее…
На этом слове автоматическая проверка грамматики компьютера, подчеркнув неизвестное программе буквосочетание «Монтерее» предложило разбить его на два осмысленных слова: "монтёр её"
где я побывал уже вторично, о мормонском Солт Лейк Сити, о медвежьем Йеллоустоуне, о «почти морских пейзажах» Великих озёр, или о кукурузных степях не то Канзаса, не то Арканзаса…
Вернувшись в Нью-Йорк, мы бросили где-то машину, и Джилл проводила меня в аэропорт, а когда я прошёл за паспортный контроль, вдруг пропела вслед: «bye-bye, honey,| I'll get married in the morning!»
Только когда самолёт поднялся и сигнал «застегните ремни» погас, я вдруг сообразил: да это же песенка старого Дулитла из знаменитого мьюзикла «Му fair lady»! Но замуж за кого-то она и вправду вышла очень вскоре после нашего путешествия.
------------
Бывший режиссёр из «Лен. Тюза», Саша Народецкий, предложил мне иногда делать передачи о поэзии для украинской редакции «Свободы», где он был редактором.
Сначала я попытался писать их сразу по-украински, но после того, как Народецкий выправил, а точнее переписал за мной почти полностью три передачи, он предложил мне писать по-русски, а по-украински только цитаты вставлять. Лучше уж весь текст перевести, чем править такое количество ошибок! С тех пор мы так и поступали. Я сделал десятка полтора передач об украинской поэзии разных времён, а потом передачи сами собой прекратились за недостатком поэтов.
Зато, когда в начале девяностых я пришел в Москве в редакцию «Огонька», Виталий Коротич, с которым я до того не был лично знаком, поблагодарил меня за радиопередачу о его стихах, сделанную задолго до того. Итак, я убедился, что «скорбный труд» иногда и верно не пропадает…
Иногда…
Когда-то моей однокурсницей по Литинституту была киевлянка Лина Костенко. В те давние времена я перевёл одно её стихотворение, а в 1985 году в «Континенте» опубликовал целую подборку её стихов.
Нам обоим в тот год исполнилось по 55 лет. Года через два после того, как её стихи появились в «Континенте», я выпустил и книжку её избранных стихотворений. Это была, кажется, её первая книжка по-русски. А ведь она, с моей точки зрения, лучший из украинских поэтов-шестидесятников.
Но вот чего я вовсе не ожидал: Лина, как сообщил мне живущий в Париже украинский диссидент Леонид Плющ, была очень недовольна: зачем это её переводят «на жаргон москалей!» Вот до какого идиотизма доводит патриотическая и националистическая зараза! И тысячу раз прав Лев Толстой, сказав, что «Патриотизм есть последнее прибежище мерзавцев».
Из людей, с которыми я был знаком по России, приезжавших в доперестроечное время в Париж, двое не боялись открыто общаться с эмигрантами — это были Булат Окуджава и Андрей Вознесенский.
Как-то раз Андрей приехал вместе с театром (московским Ленкомом) и привёз свою рок-оперу «Юнона и Авось». В моем представлении это и не рок, и не опера, а скорее — прекрасно написанный мюзикл, пьеса со стихами и песнями, которые частично уже публиковались в разных сборниках, частично были совсем новые:
…«Я тебя никогда не забуду,
я тебя никогда не увижу…»
Феерический спектакль с великолепно поставленными танцами, по стилю, правда, сильно напоминавшими постановки Мориса Бежара! Особенно — танец матросов:
..Вместо флейты подымем флягу,
Чтобы смелей жилось,
Под российским Андреевским флагом,
И с девизом «АВОСЬ!»
Нас мало. Нас страшно мало,
И самое главное, что все мы — врозь,
Но из всех притонов, из всех подвалов
Мы возвращаемся на «Авось»…
В середине восьмидесятых это так звучало…
С А. Вознесенским)
Только, пожалуй, в спектакле был явный перебор всяких световых и дымовых эффектов, но мне на это было наплевать. Эта лирическая и местами резко сатирическая музыкальная трагедия осталась для меня генератором хорошего настроения. Несмотря на то, что уж Марк Захаров никак и никогда не казался мне хорошим режиссёром.