Жизнь была спокойной, на майорской должности. Но вот дернул же чёрт — захотелось вместе с "ветром перемен" перемен и в личной судьбе. Карьеры захотелось. Живого, как говорится, дела.
В начале 90-х, когда образовалась налоговая полиция, Лавров по протекции эту полицию возглавил. Перепрыгнув через звание, получил генерал-майора. Года два поработал начальником полиции. Построил коттеджик на "Поле Чудес", обзавелся джипом, новой молоденькой женой, детей от первого брака распихал по самым престижным вузам. И в неофициальном местном "клубе генералов" стал своим. Правда, из полутора десятков генералов почти десять были такими же, как он — однозвёздночными (их за глаза остальные, "настоящие" генералы называли звезданутыми): прокурор области, начальник местного УИНа, управления ГО и ЧС, начальник местного управления Минюста и прочие вполне "свадебные" генералы.
Но золотые деньки быстро миновали. Ввиду полной профессиональной неспособности (а на самом деле — в связи с вопиющими превышениями полномочий, выразившимися, как говорится юридическим языком, в систематическом получении взяток) его по личному указанию губернатора вывели из полиции на вольные хлеба.
Впрочем, хлеба оказались тоже неплохими: Лавров возглавил службу охраны "Спецавтохозяйства". Это только кажется, что у такого предприятия как "Спецавтохозяйство", кроме мусорных контейнеров на металлолом, воровать нечего. Ещё как есть чего! Одних неучтённых сборов за уборку территории накапывало столько, что все начальство, вплоть до мастеров, не бедствовало. Были и договора с коммерческими и прочими организациями на уборку, очистку стоков, вывоз мусора. Хотите поскорее крылышки почистить, от мусора избавиться? Подумайте, кому и сколько надо дать…
Служба охраны поначалу охраняла территорию, технику, а потом втянулась в "дополнительные услуги", предоставляя крышу мелким предпринимателям, которым было легче платить налом, чем отчислять грабительский налог на уборку территории или переводить деньги "за услуги".
И сегодня вот так, постыдно, закончилось первое в жизни Лаврова боевое крещение.
"Посадят теперь", — подумал он. Всё старое припомнят. И землю под коттедж, за которую уплачены копейки. И то, что строила его "своя" фирма, тоже почти даром, по липовым платёжкам. И связи с предпринимателями из криминального мира… Да много чего, если захотят, вспомнят.
Но главное сейчас — всё же этот попавший под рикошет мальчишка. Теперь их жизни прочно связаны. Помрёт малец — и Лаврову конец.
Рифма! Мать её так…
Он подождал у забора. Услышал, что мальчишку, как он и предполагал, лишь зацепило рикошетом, нахлобучил шапку и отправился к своей персональной машине — "Волге" с тойотовским движком.
Всё происходящее почему-то казалось ему сном. Он и двигался, как во сне. Мимо сугробов, заборов, деревьев. А потом почему-то оказался между двумя рядами жителей. Это были старики и старухи в телогрейках, овчинках, старых пуховиках. Старики и старухи смотрели на него молча, и Лавров всё глубже втягивал голову в плечи, пока подбородок не упёрся в галстук. "Ну, чего вылупились? — хотелось крикнуть ему. — Развели тут волкодавов! А они на людей бросаются. Хорошо ещё, что я попался. А если бы он девочку какую перепугал? Да она бы на всю жизнь заикой осталась!"
Народ молчал. Вообще, народ был какой-то странный, сонный, не в себе. И Лавров шёл как сквозь строй. Длинный переулок, падла. Ещё кто камнем в спину из-за забора запустит. И поделом, дураку старому.
Внезапно ему навстречу двинулся какой-то странноватый старик с лицом, посеченным мелкими царапинами, и в невообразимой мохнатой шубе.
Он шёл прямо на Лаврова, при полном молчании окружающих и в полной тишине. Даже вороны перестали каркать. Слышно было только сопение двух охранников из команды Лаврова, — они топтались сзади.
Старик остановился в двух шагах. Лавров тоже остановился.
Молча глядели друг на друга.
И вдруг Лавров почувствовал холодок между лопатками, и волосы слегка шевельнулись под шапкой.
* * *
Алёнка протиснулась между двумя военными. Над громадным, поверженным телом Джульки на корточках сидел Андрей. Рукав его куртки был запачкан кровью. Но он не плакал, и даже сопли под носом высохли. Он сидел над псиной и гладил мощный покатый лоб.
Увидел Алёнку. Потеснился. Алёнка присела рядом.
Помолчали, потом Андрей покосился на неё. Спросил сдавленным шёпотом:
— Теперь-то оживить уже не сможешь?
Алёнка промолчала. Глядела в выбитый пулей, вытекший глаз Джульки, в кровавую яму на месте глазницы.
— Теперь никто его не оживит, — тихо ответила она.
Во двор ввалились Коля-собаколов с напарником.
Постояли.
— Родители-то дома?
— Не… — ответил Андрей, не оборачиваясь. — На работе…
Собаколовы потоптались.
— Ну, тогда, значит, подвиньтесь. Мы его заберём.
— Куда? — вскинулся Андрей.
— Ну, куда… Известно: на кладбище собачье.
Андрей поднялся, вытер нос. Оглядел Колю, военных, — всех, кто набился во двор.
— А хрена вот вам! — вдруг крикнул звонко. — Мы сами его похороним. Понятно? Верно, Алён?
Алёнка молча кивнула.
Потом она поднялась на ноги, снова прошла мимо всех, вышла в переулок и быстрым шагом пошла к Лаврову, стоявшему вдалеке спиной к ней.
— Алёнка! Ты куда? — хриплым голосом крикнула заметившая её баба. Но Алёнка только упрямо тряхнула головой, — так, что слетел капюшон и разлетелись в стороны светлые косички.
Она почти упёрлась в широкую мокрую спину генерала. Ткнула его пальцем. Генерал почувствовал не сразу, — всё смотрел, как завороженный, в глаза стоявшего напротив странного старика. А почувствовав, наконец обернулся.
Увидел Алёнку, слегка удивился. Повернулся совсем, даже на корточки присел.
— Тебе чего, малявка? — спросил как можно ласковее.
— Я не малявка, — хмуро ответила Алёнка. Губы у неё задрожали. — Это ты Джульку убил.
Лавров прочистил горло, растерянно улыбнулся.
— Ну, так оно это… получилось, детка. А это что, твой пёсик был?
— Это не пёсик! — дрогнувшим голосом — вот-вот разревётся, — выкрикнула Алёнка. — Он умный был! Он никого ни разу не укусил. Шутил он так: выглянет через забор, когда незнакомый человек идёт, — и гавкнет. И всё. Пугал только. Он шутил так, шутил! Мы его в санки запрягали и катались по переулку. Он радовался, и мы тоже. А иногда тоже шутил: разбежится, и санки хлоп! — набок.
Алёнка, наконец, не выдержала, заплакала. И сказала сквозь слёзы:
— А ты его, дяденька, насмерть. Прямо в глаз. И весь бок в дырах, даже кишки видно.
Лавров выпрямился. Ему было не по себе. И показалось, что народ, стоявший по обочинам, сдвинулся с места, и как-то незаметно, крадучись, начал смыкать вокруг него круг.
— Ну… — промямлил Лавров. — Ну, вышло так. Я ж не знал…
— А теперь будешь знать, — раздался наставительный скрипучий голос: это сказал старик.
Лавров оглянулся. Его охранников как ветром сдуло, а вокруг стояли старики, старухи, дети, и какой-то расхристанный кудлатый человек с паяльной лампой в руке, и другой, в распахнутом полушубке и тельняшке, с клеёнчатой торговой сумкой на плече.
Они обступали его всё теснее.
Внезапно раздался молодой уверенный голос:
— Это что тут такое? Очередь за субсидией?
Лавров глянул: сквозь толпу прошёл молодой омоновец, плечистый, налитой, как культурист.
— Да вот… — Лавров снова прочистил горло и сказал хрипловатым, чужим голосом: — Самосуд, кажется, решили устроить.
Омоновец оглядел толпу, хмыкнул, и вдруг сказал:
— Самосуд — это правильно. Это дело даже хорошее… А то от нашего суда справедливости не дождёшься.
Народ облегчённо вздохнул, а мужик в тельняшке поскрёб заросшую щетиной шею и возразил:
— Самосуд — нельзя. Потом верёвок не оберешься.
Посмотрел на Лаврова и сказал загадочно:
— Слышь, петухастый. Вяжи-ка ты коци отсюдова.
Видя, что Лавров не совсем понял, добавил:
— Ну, если сказать по-вашему, по научному: фраернулся, так линяй. А то слепок сделают.
Генерал рассеянно кивнул, снова взглянул на Алёнку. И вдруг сказал ласково:
— А ты, девочка, тоже хиляй отсюда… То есть, это, иди, иди домой. К мамке с папкой. Иди.
Губы были ватными. Не слушались.
И внезапно, подняв голову, Лавров увидел вокруг не человеческие лица, — а оскаленные собачьи морды. Звери со всех сторон подбирались к нему, из оскаленных пастей падали клочья пены.
Лавров схватился за голову, закрыл глаза, и побежал куда-то, расталкивая то ли людей, то ли собак, окруживших его.
* * *
Бракин попался одним из первых. Загребли его запросто. По сравнению с другими собаками, не только бродячими, но и домашними, цепными, он был слишком упитанным и, как следствие, неповоротливым.
Как только его зажали между двумя переполненными мусорными контейнерами, Бракин понял, что сопротивляться бессмысленно, и покорно дал надеть на себя железный обруч. Обруч был прикреплен к длинной палке, а палку держал средних лет мужчина в телогрейке и спецовке, натянутой поверху.
Мужчину звали Коля, — Бракин понял это ещё во время недолгой погони, закончившейся так печально.
— Ишь ты, какой смирный, — сказал Коля. — Слышь, Саш! А ведь непохоже, что он бродячий!
— Не похоже, — согласился Саша. — Жирный слишком. Но он ведь с бродячими на люке спал. Чего нам их, сортировать, что ли?
Коля покачал головой.
— Нет, не бродячий… А выпущу-ка я тебя, вот что.
Он потянул за палку и снова удивился: пёс не сопротивлялся, не упирался всеми лапами в снег, и даже не пытался грызть обруч. Он повиновался молча и безропотно, и только глядел на Колю грустными, всё понимающими глазами.
Коля не вынес этого взгляда. Воровато оглядываясь на могучую генеральскую кучку (генералы смеялись, слушая похабный анекдот), он тихо повёл пса за угол пятиэтажки. Там были кусты, потом небольшая детская площадка с накренившейся набок каруселью и скрипучими качелями, а за площадкой — заборы, огороды, хлебный киоск…
— Вот же, зараза, и выпустить тебя негде, — ругнулся потихоньку Коля.
Углядел просвет между заборами и потащил пса туда. Через десяток метров заборы кончились. Впереди были кривая улочка и большой пустынный сквер, с футбольным полем посередине. Поле было заметено снегом, и по нему в разные стороны тянулись пешеходные тропки.
— Во! — обрадовался Коля.
Стащил с головы Бракина обруч, потрепал его за ухом и сказал:
— Ну, беги давай.
Бракин глядел умными, всё понимающими глазами и не трогался с места.
— Беги, говорят тебе! — повысил голос Коля. — Там в парке укроешься, а за парком новостройки, — собакам вообще раздолье. Ну?
Пёс махнул хвостом и уныло повесил голову.
— Да чтоб тебя! Ну и торчи здесь, как дурак, у всех на виду!
Коля забросил палку с обручем на плечо и двинулся в обратный путь.
Через минуту его что-то насторожило. Оглянувшись, он увидел, что пёс довольно бодро трусит за ним.
— Ах ты, гад! — не выдержал Коля. — А вот я тебе сейчас…
Он схватил пса за бока, развернул мордой к скверу и наподдал ногой под зад.
— Беги, беги домой, скотина такая!
Скотина мрачно оглянулась на Колю и, кажется, укоризненно качнула головой.
— Уйди, сволочь! — рявкнул Коля, выходя из себя; топнул ногой и замахнулся палкой.
На этот раз пёс всё понял. Он задумчиво, и даже как-то с укоризной посмотрел на Колю и побрёл по тропинке в кусты.
Коля облегчённо вздохнул и побежал обратно, туда, где снова слышались лай и визг, а также маты его напарника Сашки.
* * *
Когда фургон почти наполнили, Сашка приволок маленькую рыжую собачку. Собачка оказалась с характером: сопротивлялась, вырывалась и норовила укусить своих мучителей до последнего момента. В фургон её буквально забросили.
Коля начал закрывать двери.
— Гляди-ка, — сказал Сашка. — А этот твой сам пришёл!
У Коли ёкнуло сердце от нехорошего предчувствия. Он оглянулся.
В двух шагах от фургона стоял тот самый упитанный пёс. Он наклонил голову набок и по-собачьи неумело улыбался.
— Давай и этого туда, раз сам напросился! — крикнул Сашка. — Сейчас сетку наброшу…
— Не надо, — ответил Коля.
— Чего?
— Не надо, говорю, сетки. Я думаю, этот скот просто решил покончить с собой.
С этими словами Коля приоткрыл дверь фургона, и пёс, благодарно вильнув хвостом, сам прыгнул внутрь.
Сашка ахнул.
— Ну и дела-а! Я такого ещё не видел. Может, он из цирка сбежал?
Коля промолчал, захлопнул дверь, пошёл к кабине, буркнув на ходу:
— Да у нас сейчас вся страна — один сплошной цирк. Давай, поехали…
* * *
Первое время собаки, запертые в фургоне, метались, царапали обитые жестью стены, рычали, визжали и выли. Собак было много, так что скакали они буквально по головам.
Бракин лежал, забившись в уголок. Не прыгал, не рычал, не рвался на волю. Он знал, что сейчас будет, и что надо делать — тоже знал.
Когда в душегубке завоняло приторно-машинной вонью, собаки взвились ещё пуще. Фургон подбрасывало на ухабах, трясло, заносило на поворотах, и собаки сплетались в клубок.
Но постепенно они стали успокаиваться. Яд медленно проникал в кровь, в мозг, туманил сознание. Собаки засыпали.
Тогда Бракин выполз из своего угла, прижимаясь мордой к полу, где воздух был почище. Ползал, обнюхивая собак, пока не нашёл Рыжую. Толкнул её носом. Рыжая слабо дёрнула лапой.
Бракин осторожно взял её зубами за загривок и потащил к дверце. Положил на пол носом к щели, и лег рядом, плотно прижавшись к Рыжей. В щель от быстрой езды сквозило холодным свежим воздухом. Бракин дышал сосредоточенно, и следил за тем, чтобы Рыжей тоже хорошо дышалось.
Так они и ехали до самого ПТБО — Полигона Твёрдых Бытовых Отходов, который в просторечии называли просто городской свалкой.
* * *
Дверцы фургона открылись. Рабочий специальным крюком начал цеплять и выбрасывать в снег мёртвых собак.
— Эй! Да тут один кобель живой!
Коля мгновенно подбежал, уже зная, о ком идет речь. Он взял на руки Бракина, как ребёнка, и под изумленным взглядом рабочего оттащил его подальше от фургона, положил в снег.
Бракин открыл мутноватые глаза. Тявкнул. Сосредоточенно взглянул в глаза Коле, перевёл взгляд на фургон и снова коротко тявкнул: серьёзно и настойчиво.
— Чего это он? — спросил рабочий, орудуя своим страшным крюком.
Коля не ответил. Вернулся к фургону, стал внимательно осматривать собак. И точно: вот она, дышит. Рыженькая, на лисичку похожа. Коля и её взял на руки и бережно отнёс к Бракину, уложил рядом. Бракин, выкатив глаза от напряжения, дотянулся и лизнул Коле руку.
— Ну-у, вы даёте, вообще! — протянул рабочий, разведя руками. Он даже на корточки присел, чтобы получше разглядеть всю эту сцену. — Ты чего, Колян? В собаки, что ли, решил записаться? Во, блин, доктор Айболит!
— Заткнись, — кратко сказал подошедший Сашка. Оглянулся. — Где Галя? Галька!
Из питомника вышла заплаканная тетя Галя.
— Ну, чего тебе?
— Возьми вот ещё двоих. Живёхоньки.
— Да миленькие вы мои! — запричитала Галя. — Да я бы с радостью, — да вот только куда? Им уже повернуться негде, только стоя, впритирку! Я уж себе домой двоих определила, а больше не могу. Муж убьёт! У нас их дома и так уже пятеро.
— И у меня три, — сказал Сашка.
Он начал переминаться ноги на ногу, поглядывая на мусорный холм, где жили бомжи. Бомжи бы от собак не отказались, но… ведь съедят они их. Сашка выругался вполголоса и крепко почесал затылок.
— Ладно, не парься, — сказал Коля. — Я их себе возьму. Пусть пока здесь, до конца смены побудут… Галь, присмотришь?
— Ой, — сказала Галя. — Да куда ж тебе? У тебя у самого дома сколько! Чем кормить будешь?
Коля упрямо качнул головой.
— Чем-нибудь прокормимся. Сама видишь, эти две не простые.
Сашка ещё больше сдвинул шапку на лоб, снова поскрёб затылок.
— Это точно… Точно, не простые. Хотя и из породы "двор-терьер"… Этих продать можно. Рублей триста за кобеля. Ну, и сотню — за рыжую.
Коля закурил. Сказал с усмешкой:
— Я бы, Сань, тебя продал. Да только кому ты, даже такой породистый, нужен?
А Бракин смирно сидел на снегу, словно ожидая, когда решится его судьба. Изредка лизал в морду Рыжую. Рыжая очнулась. Жалобно тявкнула и начала хватать пастью грязный серый снег.
* * *
Лавров оглядел место битвы. Переулок погружался в ранние зимние сумерки; примчалась, взвыв сиреной, "скорая", и тут же умчалась. Народ, пришибленный, молчаливый, стал исчезать. Только военные еще толклись в дальнем конце переулка.
Лавров сел в свою персональную "Волгу". Водитель вопросительно взглянул на него.
— Домой, Павел Ильич?
— Куда там "домой"… Давай на полигон.
На полигон приехали, когда сквозь плотные тёмные облака на несколько минут выглянуло багровое солнце, тонувшее за горизонтом. Вершины дымящихся мусорных гор окрасились кровавыми отсветами.
Хрипло каркало вороньё. Высоко в небе всё ещё кружили несколько стервятников, высматривая добычу. Под горой замерли два бульдозера, рабочие курили на крыльце сторожки, ожидая автобус. Снег стал мягким, рыхлым, и над полигоном стояла удушливая, тошнотворная вонь.
Лавров велел водителю:
— Только не въезжай в самое говно. Остановись, где почище.
Остановились метров за сто от сторожки. Начальник смены, увидев его, вышел было на крыльцо, потом махнул рукой. Если надо, дескать, — сам подойдёт. Пусть потом ему ботиночки молодая жена отмывает.
Лавров нехотя вылез, зажал нос рукой и сделал несколько шагов по направлению к сторожке. Подождал. Никто к нему и не думал бежать с докладом.
Вот дерьмо собачье!
Только над кромкой ближайших мусорных гор показались головы нескольких любопытных бомжей.
В машине заговорила рация, Лавров взял протянутый водителем микрофон.
— Пал Ильич, ты где? — раздался низкий бас директора "Спецавтохозяйства".
— На полигоне.
— А чего там делаешь? — удивился бас. — Ты вот что, давай-ка сейчас в контору. В шесть часов разборки будут в "Белом доме". Губернатор вызывает. Наделал ты шума…
— Ничего я не наделал! — обиженно выкрикнул Лавров. — Собака на меня из-за забора кинулась. Кто ж знал, что она цепная и не бешеная?
Директор помолчал.
— Это всё понятно, и не в этом беда… Ты мне лучше скажи, кто тебе, старому дураку, взведённый автомат в руки дал?
Лавров не сразу понял смысл сказанного, а когда понял, — швырнул микрофон в кабину и, с треском захлопнув дверцу, зашагал к сторожке, не разбирая дороги, — прямо по каше из снега и отходов.
Но, пока он шёл, его обогнал служебный "пазик". Рабочие, которые топтались возле сторожки, делая вид, что работают, быстро попрыгали внутрь автобуса, словно не желая встречаться с Лавровым.
— У, б…! — выматерился Лавров и остановился.
Темнело быстро и неотвратимо. Издалека, из переполненного питомника, доносились звуки собачьей грызни. Сторожиха закрывала ворота огороженной территории полигона.
Слева, прикрытая железобетонной заглушкой, слегка парила та самая знаменитая "труба Беккера", разнося в сыром воздухе тошнотворный запах недоваренной требухи.
Справа, на кручах, шевелились смутные тени бомжей.
А впереди, у ограды, на снегу чернели силуэты двух собак. Лаврову показалось, что собаки смотрели на него.
"Да, зря я сюда приехал", — подумал он.
Неудачный день. Всё пошло кувырком с самого начала, когда выяснилось, что к операции подключились и ОМОН, и воинская часть. "Будто бы мы сами не справились бы!" — подумал Лавров.
Он повернулся и пошёл к машине. Внизу, под ногами, что-то чавкало. Вот и водителю, Гришке, работы прибавил — коврик в машине мыть придётся.
Что за день!..
"Да ничего, — размышлял Лавров дальше, — вывернусь как-нибудь. Не впервой. А, действительно, какая сука мне готовый к стрельбе автомат дала?"
Он начал вспоминать. Вроде, это был какой-то молоденький милиционер-патрульный. Или омоновец? Чёрт, некогда было глядеть, запоминать. Вроде, молодой такой, пацан совсем. Струхнул, видать, перед генералом. И ведь, зараза, правы они все: автомат-то был полностью готов к стрельбе. С предохранителей снят, патрон в патронник дослан, и регулятор поставлен на непрерывную стрельбу. Как будто нарочно, специально, падла…
В мозгу затеплилась какая-то отгадка, ключ ко всей истории. Но, главное, теперь всё можно было свалить на молодого омоновца. "Вот этого сосунка и надо наказывать… А то ишь — сразу "ра-апорт!"…
А во-вторых, его, Лаврова, просто… подставили. Вот оно! Именно так — подставили!..
В темноте фыркнул двигатель, зашуршали колёса. Лавров поднял голову. Ему показалось, что его "Волга" разворачивается, и плавно, не торопясь, отъезжает.
Лавров остолбенел. Это ещё что? И свет, гад, не включает!
Да что они все сегодня, — сдурели?? В машине и мобильный остался!
Лавров плюнул. Обернулся: по периметру рабочей зоны загорелись тусклые лампочки. В сторожке свет не горел.
Лавров постоял в раздумье: шум отъезжавшей машины затих вдали. И сразу вокруг будто наступила мёртвая тишина. Ни ворон, ни бомжей, ни собачьей грызни в переполненном питомнике.
И тьма.
А потом из-за облака медленно стала выползать луна. Больная, горькая, — словно медленно открывался огромный бело-голубой глаз.
"Подставили, подставили, — тупо думал Лавров. — Только вот кто? И зачем?..".
Он топтался на месте, толстый, низенький, и вся фигура его выражала полное недоумение. Но потом что-то заставило его насторожиться.
Лавров увидел, что две собаки, сидевшие у ограды, поднялись и неспешно направились к нему. Лавров машинально оглянулся в поисках палки, камня, — какого-нибудь оружия. Впрочем, он знал, что бродячих собак легко обмануть: надо только сделать вид, будто нагнулся, чтобы поднять с дороги камень. Бродячие собаки прекрасно понимали этот жест и, как правило, поджимали хвосты и убирались восвояси.
Когда собаки приблизились и Лавров уже хотел применить испытанный обманный приём, он вдруг увидел, что собак стало больше.
Он оглянулся вокруг. Луна мертвенным светом озарила припорошенный снегом мусор. И с этих белых слегка дымящихся холмов бесшумно и медленно спускались прямо к нему, Лаврову, небольшие стаи собак. Облитые лунным светом, собаки казались серебристо-белыми.
Лавров почувствовал, что взмок. Всё это казалось нереальным и… страшным.
Первые две собаки были уже близко. Лавров быстро нагнулся, глянул искоса: собаки замерли на месте.
Но те, что спускались с круч, продолжали медленно приближаться, смыкая вокруг Лаврова круг, отрезая все пути к отступлению.
Несколько мгновений тянулась эта бредовая, нереальная сцена. Лавров не заметил, как, машинально отступая, оказался рядом с "трубой Беккера".
— А ну, пошли вон! — грозно крикнул Лавров. Поискал глазами — и, к своей радости, увидел отрезок водопроводной трубы, воткнутый в снег: этим отрезком приоткрывали заглушку.
Схватив трубу, он грозно поднял руку.
И сейчас же увидел, как дверь собачника рухнула в снег, и изнутри вывалилась огромная стая собак. Собаки молча и сосредоточенно кинулись к ограде. Ограда была из обычной проволоки, метра два в высоту, но поверху, от столба к столбу тянулись два ряда "колючки".
Не веря глазам, Лавров наблюдал, как необъятная свора собак бесшумно прыгала — и легко преодолевала ограду.
— Эй! — закричал не своим голосом Лавров. — Эй, кто-нибудь!
Он надеялся, что выйдет сторож, но в кильдыме было по-прежнему темно. Может быть, услышат бомжи? Уж им-то никак не выгодно, что на полигоне, считавшемся их законной территорией, произойдет ЧП, найдут мёртвого генерала.
Но и эта тайная надежда рухнула: никто не показался.
И, внезапно похолодев, Лавров понял: не найдут! Не найдут никакого генерала — ни мёртвого, ни живого. Не найдут даже клочка камуфляжной формы, а не то, что тела.
Собачья свора все теснее сжимала кольцо вокруг него. Собак становилось всё больше, их было невообразимо, невероятно много. Казалось, собаки собрались со всех окрестностей, и теперь, куда ни глянь — всё пространство занимала плотно сбитое собачье воинство.
Серебристо-белое под луной. Молчаливое. Молчаливое — вот что было самым диким и страшным. Ни озверелого лая, ни яростных оскалов, ни дикого волчьего воя.
Лавров, уже отказываясь что-либо понимать, машинально пятился, выставляя перед собой железяку. Пятился, пока не упёрся спиной в железобетонный край выступавшей из снега гигантской железобетонной трубы Беккера — собачьего могильника.
Собаки опускали морды. Они, должно быть, хотели начать грызть его с ног. И Лавров инстинктивно поджимал ноги. Он влез на бетонный край трубы. И тут собачье воинство внезапно ринулось в атаку.
Он отбивался первые несколько секунд. Потом ему в голову почему-то пришла мысль, что внутри трубы можно спрятаться. Ну и что же, что там дико воняет! Вонь можно потерпеть. Теперь главное — выжить…
Неимоверным усилием, просунув отрезок трубы в щель, Лавров сдвинул гигантский железобетонный круг заглушки. Изнутри на него пахнуло тёплой сыростью и смрадом разлагающихся трупов. Ему даже показалось, что он слышит слабое шипение: трупы плавились в щелочи, и жижа пузырилась и пенилась, как пенится мясной бульон.
И, уже ныряя внутрь, Лавров внезапно вспомнил, как в его руках оказался тогда, в переулке, этот злополучный автомат. Его подал ему не патрульный милиционер-первогодок. И не солдат-срочник. И не омоновец.
Лавров вспомнил звериные глаза, притягивающие, засасывающие взгляд, на иссеченном осколками лице. Это он, этот угрюмый и мерзкий старик, дал Лаврову автомат! Он, наверное, прятал оружие под свой мохнатой шубой. А потом вытащил и быстро сунул Лаврову в руки. Или как-то незаметно стащил автомат с плеча зазевавшегося молодого милиционера, — кутерьма-то была какая!
Лавров даже застонал от осознания всей этой чудовищной несправедливости.
Но самым несправедливым было то, что правды теперь никто, никогда не узнает.
* * *
Рана оказалась пустяковой: Андрею залили борозду на плече едкой жидкостью, зашили грубыми стежками и крепко перебинтовали. Молодой круглолицый медбрат, стриженый под ноль, всадил ему в живот укол, и еще один — в мягкое место. Андрей не только не плакал — даже не показал, что ему больно.
Взглянув ему в глаза, медбрат хлопнул его по макушке и сказал равнодушно:
— Ну, молодец. Теперь будешь долго жить… Вот тебе лекарство, на всякий случай. Это перекись водорода. Будешь смазывать, если будет сильно болеть или плохо заживать… Ну, и — ходить на приём в свою поликлинику, к детскому хирургу…
После этого он ушёл за ширму и лёг; было слышно, как под ним заскрипел казённый больничный лежак.
Отец приехал на грузовике соседа, дяди Юры. Отец был выпивший. Но не ругался, молчал. Даже сказал "спасибо" молоденькой девушке, писавшей справку.
Поехали домой. Было уже темно, город сиял огнями всех цветов, напоминая об уходящем празднике.
Андрей шмыгнул носом и спросил:
— Пап, а где Джулька?
Отец, сидевший с краю, долго не отвечал. Потом сердито сказал:
— Там, где все будем…
* * *
Окрестности Великого Новгорода. XVI век
— А что, далеко ли сейчас царь? — спросил Генрих Штаден, обернувшись.
— Возле самого Новагорода, — тамошние богатые монастыри зорит, — охотно ответил дьяк Коромыслов, недавно прискакавший от главного отряда Иоаннова войска.
— Что, очень богатые там монастыри? — с интересом спросил Штаден.
— Богатые… Да только наши, подмосковные, пожалуй, побогаче будут.
— И, однако же, Новгород большую торговлю ведёт. И на Белом море, и на Ладоге, и через Плесков.
Дьяк промолчал. Не хотел объяснять немцу, сколько раз с Новагорода московские князья контрибуции брали, сколько раз самых богатых новгородцев зорили и в Понизовье переселяли.
— А там что? — спросил Штаден, кивнув на густой ельник, бежавший вдоль самой дороги.
— Да что… Лес да болото.
— А живёт там кто? — не унимался немец.
— Почти никто и не живёт. Места-то совсем гиблые.
— Не, — вмешался Неклюд, опричный из боярских детей и главный помощник Штадена; такой же жадный. — Стригольники там живут. Или жидовствующие. Прячутся, ироды.
— Это, что ли, язычники?
— Во Христа они веруют, да неправильно, — недовольным голосом объяснил Коромыслов. — Еретики, словом.
Штаден подумал что-то про себя, потом привстал в стременах и сказал:
— А что, ребятушки, не пограбить ли нам жидов-стригольников?
— Да разве с них что возьмешь? — пожал плечами дьяк. — Они нищенствуют: в том их вера. Дескать, Христос заповедал бедными быть. У них ни крестов золотых, ни икон в окладах…
— Там, где мужик своим трудом живёт, там всегда найдётся, что пограбить, — рассудительно заметил Неклюд.
Генрих Штаден приостановил коня, уважительно глянул на Неклюда:
— А ты дорогу знаешь?
Неклюд пожал плечами.
— Изловим кого на дороге, аль на перепутье, — так всё и узнаем.
* * *
Деревенька широко раскинулась по холмистым берегам озерца, среди древних елей. Летом тёмный, почти чёрный ельник, подбегавший к самой воде, отражался в ней мрачными вытянутыми фигурами, похожими на древних идолов. А ещё отражались в чёрной воде озера косогор и крепкие, по-северному добротные избы, с крытыми дворами, иные избы в два этажа. И ещё отражались лодки, перевёрнутые на берегу.
И облака отражались. И птицы.
Но сейчас стояла студёная пора, озерцо замерзло, в прорубях бабы полоскали бельё, из труб вились дымки.
Штаден остановил коня на другом берегу озера; деревенька была видна, как на ладони.
Штаден поёжился.
— У нас это называется: три волчьих года. Три зимних месяца, значит. Волчье время.
— У нас в старых летописях тоже зиму зовут волчьим временем: "Бусово время", — сказал дьяк и гордо задрал голову — чуть шапка не свалилась; знай, дескать, наших. Только дьяк не знал, или умолчал, что "Бусовым" называлось когда-то и просто старое, незапамятное время.
Штаден посмотрел на дьяка, улыбнулся в усы.
— Ладно. Идём вокруг озера, с двух сторон. Неклюд — ты давай налево, а я справа зайду. Да чтоб ни одна ветка не хрустнула, и снег с дерева не посыпался!
— Знамо, — кивнул Неклюд и повернул коня.
* * *
Бабы, полоскавшие белье, не видели, как чёрные всадники, прячась за обснеженными елями, крадутся двумя колоннами к деревне.
А когда заметили — поздно было: прямо на них по льду наскакал страшный бородатый детина, взмахнул саблей:
— Кто пикнет — голову снесу! Айда в деревню.
В деревне уже хозяйничали опричники. Штаден расставил вокруг караулы, чтоб никто не выскочил из окружённой деревни, добро не унёс.
Сам спешился у крепкой двухэтажной избы с большим подворьем. Наметанным глазом уловил: живёт тут либо какой жидовствующий поп, либо местный богатей.
Ворота были не заперты. Во дворе заливались яростным лаем здоровенные чёрные, с белыми подпалинами, псы. Штаден в сопровождении Неклюда и двух опричных вошёл во двор. Во дворе было чисто, опрятно. А на крыльце стояла женщина, и из-за её подола выглядывали трое детей.
— Неласково гостей встречаешь, — сказал Штаден. — Зови хозяина.
— Встречаем всех по-разному, — ответила женщина мягким певучим голосом, непривычно "окая". — Кто с добром приходит — тому почёт. А кто вором — не обессудь.
Потом, помедлив, приказала мальчишке:
— Оська! Убери собак, — говорить мешают.
Мальчишка с готовностью побежал, загнал собак в хлев.
— А хозяина нету сейчас, — продолжала женщина. — Поехал в Торжок, воск да рогожу повёз.
— А! — сказал Штаден. — Тароват, значит.
Обернулся:
— Неклюд, проверь конюшню. Мало ли что… — И снова повернулся к хозяйке: — В дом-то пустишь?
— Пущу.
Женщина посторонилась.
Штаден поднялся на крыльцо, вошёл в горницу. Ребятишки, округлив глаза, разглядывали его оружие, чёрный панцирь на груди. Вёрткая девчушка хотела потрогать шитый золотом кафтан, но Штаден рявкнул:
— Брысь!
Оглядел комнату. Богатством здесь и не пахло. Разве что иконы в окладах…
Он глянул в красный угол. И не сразу понял, что в иконописных ликах что-то не так. Шагнул ближе, вглядываясь. Знакомые лики были писаны словно демонской силой. Издали можно было узнать и Оранту, и Одигитрию, и Вседержителя, и Распятие, и даже Млекопитательницу. Но вблизи жуткое глумление, похабщина изображений поразили даже видавшего виды Штадена.
Не оборачиваясь, крикнул:
— Неклюд!
Неклюд вбежал, громыхая саблей.
— Чего тут?
— А вот, погляди.
Неклюд повернулся к киоту. Лицо его внезапно вытянулось, румянец сбежал со щёк.
— Ты такое когда-нибудь видел? — спросил Штаден.
— Нет. И не приведи Господь видеть…
Штаден указал пальцем на лик, изображённый в центре.
— Кто это? — он в недоумении повернулся к хозяйке, стоявшей позади, со сложенными на груди руками.
Женщина изменилась в лице, но промолчала. А шустрый мальчонка Оська, высунувшись из-за широкого мамкиного подола, сказал:
— Млекопитательница! Не видишь, что ль?
— Это Млекопитательница? — Штаден набычился. — Это… Dreckhund… — Он даже ругнулся по-немецки, не находя слов. — Это… Кто тут кого молоком питает??
Внезапно Неклюд рванулся вперёд, рывками начал срывать похабные лики со стены, швырять на пол и с силой топтать ногами.
На шум прибежал и Коромыслов, вытягивая хищный, любопытный нос. Но, увидев чудовищные образа, и он побелел и охнул.
— Богохульники! Дьяволопоклонники! Сатане молитесь? — взвизгнул он не своим голосом.
— Нет, не сатане, — спокойным голосом ответила хозяйка. — Это бог наш единый, сын Бога-отца, который на небе…
Неклюд, устав топтать — доски уже были в щепах, — отозвался:
— Непотребство это неслыханное. Это чёртов бог. Волчий!
— Бывают боги всякие, — почти спокойно ответила женщина. — И куриный, и лошадиный… Отчего же и такому не бывать?
— Волчьему, что ли? — прошипел Коромыслов.
Оська высунулся из-за материнской спины:
— То не волчий, — сказал он дрогнувшим голосом, показав пальцем на растоптанные иконы. — То бог собачий, пёсий. А у волков не бог вовсе, у них злая волчица-богиня…
Дьяк с силой плюнул. Размахнулся и ударил хозяйку кулаком в грудь. С ног сбить не сумел, но дети завизжали. И как будто в ответ со двора раздался взрыв собачьего неистового лая.
— Прочь отсюда! — сказал Штаден.
— Нет! Нехристи смерти повинны! — выкрикнул Неклюд, выхватывая из ножен саблю. С поворотом рубанул хозяйку, — рана получилась глубокая, но не смертельная: места для разворота не было.
Штаден схватил Неклюда за руку:
— Прочь отсюда! — повторил грозно.
А когда вышли, вдруг сказал почти спокойно и словно бы самому себе:
— Есть хорошая русская пословица: что лопату, что икону из одной доски делают…
* * *
Пока Неклюд и двое опричных казнили чёрных псов, которые с яростью налетали на них, Коромыслов подпёр поленом двери избы, принёс сена, насыпал под дверью. Набросал сена к стенам дворовых построек, высек огонь.
Когда огонь занялся, начав лизать дверь, опричники выбежали на улицу.
— Антихрист здесь поселился! Жечь! Всех запереть по избам — и жечь! — кричал Коромыслов размахивая руками.
Штаден не отдавал приказов — молчал. В глазах его всё ещё стоял образ зверинообразной "млекопитательницы" с мохнатым детёнышем на руках, и распятая, в колючем ошейнике, с пробитыми лапами псоглавая человечья фигура.
* * *
Деревня запылала. В треске огня потонули вопли людей. Опричные, оседлав коней, выстроились на берегу, глядя, как быстро и жадно огонь, подгоняемый пронзительным ветром, с оглушительным воем пожирал деревню.
Огонь был такой, что Штадену стало жарко. Он прикрывал лицо рукавицей, что-то бормотал по-немецки. Когда сквозь треск и вой из пожарища доносились вопли, опричники торопливо обкладывали себя крестным знамением и бормотали молитвы.
— Вот они где, настоящие-то еретики! — вопил Коромыслов. — Вот оно, богомерзкое семя!
— Нет, — угрюмо сказал Штадену Неклюд. — Это не стригольники, не жидовствующие.
— А кто? — спросил Штаден.
— Уж дьявол-то точно знает, — ответил Неклюд.
Когда избы стали догорать, и чёрный дым сменился белым, и раскалённые уголья начал заливать растаявший до земли снег, Штаден велел, наконец, поворачивать в обратный путь.
— Волчье время. И волчье логово, — сказал Штаден.
Внезапно раздался крик сразу нескольких голосов. Штаден остановил коня, оглянулся. И волосы зашевелились у него на голове.
Из-под чёрных дымящихся развалин того самого дома медленно выбирались какие-то существа. Одно — высокое, со взрослого человека. Оно медленно, покачиваясь, поднялось на ноги, обгоревшие до костей. Чёрное безгубое лицо склонилось к развалинам. Рука в лохмотьях обгоревшей кожи потянула ещё кого-то из-под углей: волчонок, не волчонок, а так — кто-то маленький, обуглившийся, но ещё живой.
"Да это ж наша хозяйка с Оськой!" — в ужасе понял Штаден, вскрикнул не своим голосом, и погнал коня прямо через озеро, прочь от деревни.
Он не оборачивался, не хотел видеть того, что будет дальше.
А дальше было вот что. Обгоревшая мать взяла на руки чёрное скулящее существо и приложила к несуществующей груди. И так, баюкая, едва переставляя кости, пошла прямо по тлевшим угольям, не разбирая дороги, — к лесу.
* * *
Нар-Юган. Январь 1995 года
Пёс лежал на солнце, на гребне увала. Под ним подтаял снежок. Тёплый, почти весенний ветерок шевелил прошлогоднюю траву, торчавшую из-под снега.
Он смертельно устал. Последние несколько дней он ничего не ел. Грыз какие-то сухие стебли, кору, откапывал из-под снега мох. И еще — глотал снег. Много снега.
Он знал, — они, его главные враги, где-то близко, рядом. Они тоже голодны, и тоже смертельно устали. Но для них это редколесье, эти промерзшие болота были родным домом. Они родились здесь. И не собаками, а волками.
Тарзан сморгнул гнойную слезу: в последние дни у него стали гноиться глаза. Нужен был ельник. Нужно было погрызть мерзлой еловой хвои. Но ельника не было: было необъятное болото, поросшее уродливым осинником и чахлыми соснами.
Позади, далеко-далеко, волки запели свою тягучую грозную песню, означавшую, что они идут по следу, и что победа близка.
Тарзан попытался подняться на ноги. Но то ли ноги не держали, то ли шерсть прикипела к насту. Но встать он не смог. И тогда Тарзан закрыл глаза и тихонько завыл. И тотчас же далёкий волчий вой прекратился.
Тарзан успокоился. Солнце скрылось за серой пеленой; поднялся ветер, заструилась позёмка. Тарзану стало тепло, и чем больше заметало его снегом, тем теплее ему становилось.
Он вдруг увидел себя сидящим у печки. Склонив голову на бок, прислушивался к чему-то. Вот в сенях, за дверями, завешенными старым одеялом, послышались чей-то лёгкий топоток, и голос, звенящий колокольчиком. Дверь открылась, откинулось одеяло, и в морозном облаке в кухне появилась Молодая Хозяйка. Золотые волосы растрепались из-под вязаной шапочки. Щеки — красные от мороза.
— Тарзан! — позвала она.
Тарзан взвизгнул и от радости сделал под собой лужу.
Молодая хозяйка подхватила его на руки, он, повизгивая и перебирая лапами, чтобы влезть повыше, лизал Хозяйку в подбородок, в нос, в губы…
— Фу, глупый, — смеясь, сказала Хозяйка. — Иди! Вон лужу наделал, — баба увидит, отругает.
Тарзан визжит. Он ничего не слышит от радости, от безмерного, удивительного счастья.
Молодая Хозяйка опускает его на пол, на широкие, крашеные блестящей краской доски.
— Пойдём на улицу! Пока баба не увидела…
Тарзан с готовностью, подпрыгивая вокруг Молодой Хозяйки, начинает радостно лаять.
А на улице — холод. Мёрзлое скользкое крыльцо. Красное солнце садится за белые крыши, за мёртвую паутину ветвей, за флюгер на высоком шесте, за заборы, за розовые сугробы…
Тарзан поскальзывается на крыльце и скатывается вниз, подскакивая задом на ступеньках. Молодая Хозяйка смеётся…
Тарзан внезапно очнулся. Ощущение тепла пропало; сумеречный ветер с колючим снегом пробивал свалявшуюся, больную шерсть до самых костей.
Он с трудом оторвал морду от лап, стряхивая с головы снег.
Он уже всё понял, даже не успев подумать или оглядеться.
Они нашли его. Они пришли. Они уже были здесь…
Над ближайшим сугробом медленно и бесшумно появилась громадная белая волчица. Она была похожа на призрак. Может быть, она и была призраком? Тарзан ощущал этот запах тревоги, исходивший от неё. Точно такой же запах тревожил его по ночам там, дома, где он жил когда-то так счастливо с Молодой Хозяйкой…
Тарзан потёр лапами морду, глаза; всё застилала мутная пелена. Белая волчица неотрывно смотрела на него прищуренными жёлтыми глазами.
А позади Белой вырастали тени, — серые тени волков.
Постояв, словно выслушав немой приказ, волки двинулись по кругу, окружая Тарзана.
Тарзан снова уронил морду на лапы. Тяжело, протяжно вздохнул. Ему не встать. Он не смог защитить Молодую Хозяйку. Он слишком слаб против Ужаса, который вырос за дровяником и теперь победно шествует по миру.
Он лежал, сначала напрягшись, а потом, успокоившись — размяк. Его занесло снегом с одного бока, но он не шевелился.
Странно: волки не нападали. Он взглянул сквозь метель. Волки, поджав хвосты, стояли вокруг, изредка в ожидании поглядывая на Белую.
Но Белая сидела, не шевелясь.
* * *
Полигон бытовых отходов
Утром Бракина разбудил шум множества голосов. Он пробрался по телам спавших собак — иные ворчали, иные нехотя огрызались, — к стене и приник глазом к щели.
Между сторожкой и вагончиком для рабочих бродило множество людей. Некоторые были одеты по всей чиновничьей форме: в долгополых пальто, с кашне, едва прикрывавшими белые воротнички с тёмными галстуками.
Среди толпы выделялась странноватая пухлая дама в пуховике, в норковой шапке набекрень. От дамы за версту несло запахом тысяч собак. Бракин слегка сморщил нос.
Она кричала:
— Зверство! Это просто зверство! Вас за это будут судить, я точно в суд пойду! Вы изверги!
Бракину стало интересно.
— Ну, и забирайте их в свой приют, Эльвира Борисовна, если мы изверги, — огрызнулся один из чиновников.
— Денег! — взвизгнула дама. — Денег дайте! Мне нечем кормить несчастных животных! Их уже шатает от голода!..
— Они там скоро друг дружку жрать начнут, — сказал другой чиновник.
— А что прикажете делать? — огрызнулась Эльвира Борисовна. — Я и так всю пенсию на собачий корм трачу! Да ещё добрые люди помогают, — несут, что могут. Не все же такие бездушные, как вы!
— Самый бездушный — это, видимо, я, — спокойно заметил высокий человек в очках, без шапки. Это был мэр города Ильин.
— Да! Да, да, да! Вы — самый бездушный! — выкрикнула Эльвира Борисовна.
Ильин слегка обиделся:
— Я, между прочим, вашему приюту "Верный друг" бесплатно муниципальное имущество передал. Бывший склад. А мог бы продать!
— Скла-ад? — взвилась Эльвира. — Да там ремонтировать нужно сто лет! Крыша течёт, в стенах щели! И ни копейки на ремонт не дали!
— Насчёт копеек — вопрос не ко мне, — сказал Ильин. — Бюджет верстает городская дума, она ваш приют и вычеркнула из титула. А если бы мы склад продали оптовой фирме, как и планировалось, она бы там порядок навела.
— Ах, ду-ума?? — ещё больше взъярилась Эльвира.
Тут встрял один из чиновников:
— Еды у вас не хватает потому, что собаки плодятся с космической скоростью.
— Ну правильно, — кивнул мэр с усмешкой. — Чем же собачкам там ещё заниматься?
Эльвира открыла было рот, но тут же закрыла. И вдруг — расплакалась.
И так же внезапно плакать перестала. Перчаткой размазала тушь по круглым щекам и твёрдо сказала:
— Ах, значит, так, да? Ну, хорошо! Тогда я поднимаю общественность. Телевидение. Прессу. Мы с вами будем бороться. Мы встретимся в другом месте!
— Вот-вот, поднимите общественность, хватит ей спать, — сказал Ильин. — Это, пожалуй, лучше всего. Пусть собаками займутся добрые люди, — хоть часть отдадим в хорошие руки, хоть часть спасём.
Он подозвал помощника.
— Зовите ребят из ТВТ, из "ТВ-Секонд". Пусть поснимают собачек и вечером покажут в эфире. Мир не без добрых людей.
— А я? — испуганно спросила Эльвира Борисовна — начальник приюта "Верный друг".
— А что "вы"? И вы тоже снимитесь. Скажете несколько слов в камеру, пригласите сюда добрых людей. Да, у вас же в приюте ветеринар есть? Пусть осмотрит этих, новеньких. Чтоб больных животных добрым людям случайно не раздать.
* * *
Черемошники
Алёнка сидела за кухонным столом, подперев щёку ладошкой. Другой рукой катала хлебные крошки.
— Баба! Можно я папе позвоню?
Баба оторвалась от исходившей паром кастрюли.
— Чего звонить? Зачем?
— Джульку убили.
— Больно папке интересно, что твоего Джульку убили! — в сердцах сказала баба. — Только деньги переводить на разговоры.
Алёнка промолчала. Баба с грохотом переставила кастрюлю с огня на край печи.
— И, как нарочно, дед уехал. Уже неделю как уехал, и неизвестно, где он и как.
— Ну, он же к своему брату поехал, — сказала Алёнка.
Баба вздохнула.
— А у меня тоже есть сестра, — продолжала Алёнка. — Только она не совсем родная, да? Она в Питере живёт. И папа с ней.
Баба промолчала.
— Баба, — сказала Алёнка. — А Питер — это далеко?
— "Питэр, Питэр", — в сердцах передразнила баба. — Далеко! Только и слышу, что про "Питэр". Про мамку, небось, и не вспомнит.
— Я помню, — обиделась Алёнка. — Ещё как помню…
И добавила:
— Она умерла.
Крышка слетела с кастрюли с грохотом. Покатилась по полу и закружилась возле холодильника со щемящим, тоскливым дребезжанием.
Баба отвернулась, приложила фартук к глазам. Всхлипнула.
У Алёнки глаза тоже стали мокрыми, она упёрлась носом в стол, молчала. Надо потерпеть. Баба всегда так: повсхлипывает, повсхлипывает, потом уйдёт в большую комнату, где никто не живет с тех пор, как мамы не стало, встанет в уголок перед иконкой, висевшей на стене, и долго-долго шепчет молитвы.
Вся эта комната была сплошь заставлена комнатными цветами в самых разных горшках и горшочках; цветы висели по стенам в кашпо, стояли на полу на треногах, и запах в комнате всегда был одуряющим. Время от времени баба пересаживала отростки в маленькие горшочки и несла на базар — продавать.
Вот и сейчас она ушла в большую комнату, оттуда стали доноситься всхлипывания, перешедшие постепенно в глухое бормотание.
Но не это было самое плохое. Самым плохим было то, что баба после таких молитв становилась сердитой, злой. И тогда уж к ней с вопросами и просьбами не подступайся: прогонит.
Алёнка перетерпела слезы.
Мамы не было давным-давно, и Алёнка её почти не помнила. Она бы и не помнила, если бы баба время от времени не напоминала.
Придёт соседка, сядут они с бабой, начнут говорить о родне, о знакомых, о соседях, и в конце обязательно заговорят о маме.
Алёнка не любила эти разговоры. Уходила на улицу. В дождь — сидела, нахохлившись, на крыльце под навесом.
Она-то знала, что мама не умерла. Она где-то далеко, но живая. Алёнка это чувствовала. Баба просто не знает, ошибается. И однажды мама вернётся, баба вскрикнет, — и тогда уж и Алёнка сразу её вспомнит. И, может быть, кинется ей на шею.
А может быть, и нет.
— Алё-он! — послышался глухой голос с тёмной улицы. — Алё-он!
Алёнка потихоньку оделась, постояла, прислушиваясь, как баба шепчет странные и страшноватые слова, — и быстро выбежала на улицу.
Андрей, нахохлившись, сидел на крылечке у ворот.
Алёнка села рядом. Посмотрела на его плечо — толстое от намотанных под курткой бинтов, — спросила уважительно:
— Больно?
— А? — очнулся Андрей, махнул здоровой рукой. — Да не-е…
Вздохнул.
— Джульку убили.
— Я знаю, — сказала Алёнка.
Андрей покосился на неё. Подождал, не решаясь задать вопрос, потом тихо-тихо спросил:
— Алён… А ты взаправду уже не можешь его оживить?
Алёнка помолчала.
— Наверное, нет.
Андрей тяжело, по-мужски, вздохнул.
— Я так и думал. Если б его только ранило, — ты бы смогла, да? А мёртвого — нет.
Алёнка сняла рукавичку, сосредоточенно погрызла грязный ноготь. Потом спросила:
— А где он сейчас?
— Джулька?
— Ну да.
— Не знаю… Весь двор обыскал, все сараи, — нету. А папка молчит, не говорит. Даже погрозился: мол, ещё раз спросишь, — убью. А драться-то он мастер. Однажды мамке так врезал…
Алёнка отмахнулась:
— Да знаю я! Ты рассказывал.
Ещё подумала. Наконец сказала:
— Наверное, он Джульку за переезд отвёз. Ну, туда, где мёртвого человека нашли.
— Наверное, — согласился Андрей.
— А может быть, туда, куда вчера собак увозили, — на свалку.
Андрей пожал плечами:
— Да какая теперь разница…
— Есть разница, — сказала Алёнка. — Если за переезд — мы его похоронить бы смогли.
Андрей открыл от удивления рот.
— Зачем?
— Ну… Так полагается.
Андрей задумался. Потом вдруг вскочил:
— Посиди тут! Я счас!
Он побежал к дому, а через минуту выволок из ворот старые санки с корытом — для мусора.
Подождал Алёнку. Алёнка продолжала сидеть, грызя ноготь.
— Айда? — неуверенно спросил Андрей.
— Темно там сейчас, — сказала Алёнка. — Надо днём искать.
— Ну да! Днём если увидит кто — прогонит.
— Это точно, — согласилась Алёнка.
Андрей поглядел вдоль переулка, освещённого редкими фонарями.
— Не так уж там и темно. Это здесь, на переулке, фонари поломаны. А там же железная дорога, поезда ходят. И переезд. На переезде всегда светло.
Алёнка подумала.
— Баба хватится… Искать начнёт.
— Не хватится! Мы же быстро!
Алёнка поднялась, сунула руки в карманы, подумала ещё.
— Ну, ладно. Пойдём. А если вдруг увидит кто, — мы мусор вывозили, правда? А потом покататься решили.
— Где покататься? — удивился Андрей. — На переезде? Там же машины!
— Ну. Машины. Взрослые же всегда думают, будто дети нарочно там, где машины, играют. Отругают нас, — и всё. А зачем мы туда на самом деле приходили, никто и не подумает.
Андрей в восхищении посмотрел на Алёнку. И, волоча рядом с ней санки, искоса всё поглядывал на неё.
* * *
Нар-Юган
Тарзана совсем замело снегом. Он спал последним собачьим сном, когда Белая подошла к нему, внимательно обнюхала, обойдя со всех сторон, и присела.
Волки, как по команде, тоже сели.
Волчица подняла морду к тёмному небу, на котором из-за метели не было видно ни звёзд, ни луны, и протяжно завыла.
Это был не обычный тоскливый вой голодных волков. Это была песня. И волки, окружавшие Белую, прекрасно понимали её.
Она пела о том, что дело сделано; пёс, который должен был исчезнуть, — исчез. Его пришлось лишь догнать и окружить. Его даже не пришлось рвать на части; всё, что нужно, сделало время, Волчье время. Пёс не дошёл до своей неведомой цели. Он никому не смог причинить беспокойства.
Она, Большая Белая, Мать всех волков, вскормившая Ромула и Рема и присутствовавшая при начале мира, теперь станет свидетельницей его конца.
Конец мира близок, и он стал ещё ближе с исчезновением этого жалкого, смертельно уставшего пса.
Волчица допела свою песню. Волки, снова улёгшиеся было в снег, вскочили.
Пора идти. Пора покинуть эти гиблые, промерзающие до самого нутра земли болота. Пора бежать на север, за водораздел. Там — дичь, там — лес, там стада оленей.
Белая повернулась к занесенному снегом холмику боком, подняла заднюю ногу и помочилась, окропив ледяную могилу неизвестного глупого пса, который надеялся спасти свой глупый собачий мир.
Белая отошла, и следом за ней то же самое проделали остальные восемь волков.
Потом они повернули к северу и затрусили цепочкой по необъятному миру, в узкой щели между двумя безднами, — щели, в которой только и возможна жизнь. Очень краткая жизнь, так похожая на сон.
* * *
Полигон бытовых отходов
Переполох начался внезапно. На полигоне появилось множество людей. Первыми от машин, оставленных на дороге, гуськом шли женщины из клуба "Верный друг". Женщины тащили набитые собачьей едой клеёнчатые сумки и рюкзаки.
Следом за ними бежала толпа операторов с камерами и журналистов с микрофонами. А ещё следом неторопливо шагали важные "компетентные лица" в одинаковых пыжиковых шапках, чёрных долгополых пальто, кашне и с белыми треугольничками рубашек.
Собаки разом проснулись, поднялся шум и гам. Рыжая вскочила и тоже хотела кинуться куда-то сломя голову, но Бракин осторожно куснул её за загривок. Рыжая огрызнулась, но притихла, и снова легла под бочок Бракина. Только поднимала уши и вертела головой, да ещё перебирала лапами от жгучего собачьего любопытства и нетерпения.
Всё последующее казалось Бракину таким бестолковым, неумным, глупым, что он просто закрыл глаза, и лежал, уткнув нос в лапы. Рыжая, хоть и повизгивала вопрошающе, тоже смирно лежала рядом.
Собак выводили, сортировали, гладили их и щупали, один нахальный мужчина лез к ним со шприцом.
Собаки несмело брехали и жались друг к другу.
Были здесь и дурно пахнувшие старухи, и экзальтированные дамы, порывавшиеся целовать собак в носы, и солидные малоразговорчивые дяди-бизнесмены, и капризные девушки, одетые не по сезону. И, конечно же, дети. Разные. Но в чем-то главном всё равно одинаковые.
А между ними сновали озабоченные юноши и девушки, совали микрофоны и спрашивали какую-то дичь. Самым осмысленным вопросом, на вкус Бракина, был такой:
— А вы пробовали кормить свою собаку корейской кухней?
Бракин даже приоткрыл один глаз, чтобы посмотреть на остроумца, задавшего кому-то этот по меньшей мере оригинальный вопрос.
Потом он задремал. И ему вдруг приснилась Верка, староста их университетской студенческой группы. Она влезла на парту в своей красной набедренной повязке, которую довольно смело называла юбкой, и, дрыгая толстыми бёдрами, вопила: "Кто от укусов клещей не застраховался, на стипендию может не рассчитывать!!".
Хоть это был и сон, но всё же очень похожий на правду.
Бракин совсем было уснул, когда знакомый голос раздался у входа в собачник.
— Эй, циркач! Ты здесь, что ли?
Бракин поднял морду. В проёме маячила незнакомая фигура, но по запаху Бракин сразу узнал собачника Колю.
Бракин подумал, открыл оба глаза, зевнул и кратко тявкнул.
Рыжая встрепенулась, во все глаза глядя на Колю.
— А, ты тут! Молодец! А то я уж думал, что тебя "верные друзья" увели! — радостно сказал Коля.
"Нет, — мысленно ответил Бракин, и процитировал почтальона Печкина из любимого мультика своего детства, — Меня решили в полуклинику сдать. Для опытов".
— А ко мне жить пойдёшь? — спросил Коля, присаживаясь на корточки.
Бракин поморщился: вокруг было разлито столько собачьих нечистот, что ему стало как-то неудобно за своих сородичей.
Бракин поглядел на перемазанные Колины брючины и тявкнул. Он хотел сказать: "Пойду, — но только вместе вот с этой, рыженькой".
Коля подумал.
— Ай, ладно, — сказал он, поднимаясь на ноги. — Айдате оба. Блин… Как-нибудь от жены отругаюсь. В гараже будете жить, что ли… По очереди.
Бракин покосился на Рыжую. Та уже сидела, перебирая от нетерпения лапками, преданно глядела на Колю.
"Вот же, блин. Сучка, одно слово…", — вяло подумал Бракин. И нехотя поднялся с нагретого места.
За воротами стало потише: корреспонденты разъехались готовить "специальные" эксклюзивы, любители животных тоже постепенно рассосались.
На полигон медленно надвигались ранние зимние сумерки.
— За мной! — скомандовал Коля и двинулся к дороге.
Бракин плёлся за ним и думал: "У него, поди, дома "Запорожец". Или, в лучшем случае, "Ока". Хорошо, если не "инвалидка"…
Но он ошибся — и ошибся крупно: на дороге, явно поджидая Колю, красовалась "японка" — "Тойота-Кальдина" кремового цвета.
Бракин чуть не сел от удивления. Поглядел на Колю с уважением. "Видно, на бродячих собаках тоже можно неплохие деньги делать", — кратко резюмировал он для себя.
Коля открыл заднюю дверь.
— Давайте, лезьте.
Но тут Бракин решил проявить твёрдость. Чтобы он — всё пузо в дерьме! — полез в этот храм из кремовой кожи? Не-ет, хоть он уже и не совсем человек, но человеческое достоинство пока ещё при нём.
Рыжая непонимающе вертелась возле него, не решаясь прыгнуть первой в распахнутую дверцу.
Коля потоптался. Потом сообразил:
— А! Ты же ведь интеллигент! Ну, извини, — я не учёл…
Он достал из багажника старый коврик, развернул и постелил в салоне.
— Устроит? — спросил лаконично.
Бракин деликатно тявкнул, толкнул сначала Рыжую, и только потом влез внутрь сам.
Коля поглядел на это представление, присвистнул:
— Вот, что значит джентльмен!.. Нет, ты всё же циркач, как я погляжу! Только вот из какого цирка — не ясно. К нам цирк в последний раз осенью приезжал.
Бракин сдержанно тявкнул. Цирка он не любил. Тем более собачьего…
После шикарной машины он был готов ко всему: к двухэтажному краснокирпичному особняку, чугунной ажурной ограде, охраннику у входа… Но Коля, покуролесив по кривым горбатым улочкам неподалеку от грязной речушки Ушайки, остановился перед обычной "деревяшкой" с металлическим сараем-гаражом и черемухой под окнами.
Бракин в недоумении огляделся. Ему ещё не приходилось бывать в этом районе города. Типично деревенская улица, хотя и асфальтированная; штабеля горбылей у ворот, крашеные деревянные заборы, вороньи гнёзда в кронах старых тополей.
Коля открыл дверцу, выпуская собак. Двинулся к гаражу, но был остановлен пронзительным воплем:
— Ты опять за своё??
В калитке стояла осанистая женщина с газетой в руке. Из-за её спины, со двора, донёсся радостный разноголосый лай.
Коля промолчал, боком подошёл к гаражу, стал открывать висячий замок.
— Чем ты их кормить будешь, ирод? — повысила голос женщина.
— Да ничего… — промямлил Коля. — Прокормимся как-нибудь.
Он показал на Бракина и сказал льстивым голосом:
— Ты только посмотри, какой кобель. Экстерьер-то, а? Да за него можно кучу денег огрести!
Женщина мрачно посмотрела на Бракина. Бракин ей, видно, глянулся. Но потом она заметила Рыжую, которая пряталась за Бракиным и завопила уже в полный голос:
— А эта нам на что?!
— Ну… — смутился Коля. — Это вроде подруга его. У неё, гляди, шерсть хорошая. Пояс лечебный на поясницу можно свя…
Он не договорил, потому, что в этот момент женщина бросилась к нему, сжимая в руке свернутую газету, словно дубинку:
— Пояс?? Пояс?? Да сколько их вязать-то можно? А шапку, иродюга, не хочешь, а? Рыжую!!
Она успела огреть Колю газетой по шее, пока тот нырял в гараж.
В гараж она не пошла. Остановилась, сделавшись задумчивой, и сказала тоном ниже:
— И где ж они, по-твоему, жить будут?
— Да здесь и будут, — отозвался Коля из темноты.
— Здесь? — обреченным голосом переспросила женщина.
— Ну, да… А где ж им ещё… Больше негде.
— Ирод, — подытожила женщина, пошла во двор и с треском захлопнула калитку.
Коля выглянул. Посмотрел на Бракина.
— Ты её не бойся. Бывает. Вы ж у меня не первые. А Людка моя баба добрая. Вообще-то…
И задумчиво почесал шею.
* * *
Остаток дня Бракин и Рыжая провели в гараже, всё на том же драном коврике. Издалека доносилась ругань: видимо, дома добрая Людка всыпала Коле по полной программе.
Было холодно, голодно, нещадно кусали блохи, и Бракин неумело, но ожесточённо чесался и покусывал бока и хвост. Рыжей блохи были привычны. Она дремала и изредка потявкивала во сне.
От инструментов и запчастей на полках, от канистр и бочек воняло невыносимо. От этих запахов тоже хотелось чесаться, и Бракин с тоской вспомнил свою уютную теплую мансарду в Китайском переулке.
Спустилась ночь.
Внезапно за дверью послышались шаги, скрежет замка. В гараже вспыхнула тусклая грязная лампочка. Коля подошел к собакам, поставил две алюминиевые чашки с чем-то съедобным. Рыжая мгновенно ожила, рванулась к еде, с жадностью в минуту выхлебала всё. Посмотрела на Бракина, который лежал, отвернувшись от чашки. Осторожно потянулась ко второй чашке, прижала уши — и накинулась.
Бракин вяло стукнул хвостом: жри, мол, давай, не бойся.
Коля всё это время сидел на корточках, вздыхал, сосредоточенно о чём-то думал.
Рыжая вылизала и вторую чашку. Пыхтя, круглая, как мячик, ткнулась в руки Коли. Потянулась, вильнула хвостом. Глаза у неё были узкие, замаслившиеся.
Коля погладил её по голове.
— Вот что, ребята… — сказал он уныло. — Придётся вам, это, понимаешь, уйти.
Рыжая ничего не поняла. Бухнулась на спину, выставив круглое, почти безволосое брюхо, вытянула лапы — просила почесать.
Бракин поднял ухо, взглянул на Колю.
"Мы понимаем", — тявкнул он, и Коля догадался.
— Отвезу-ка я вас обратно на Черемошники. Там вам всё же привычней будет.
Он взял коврик, постелил под задним сиденьем. Рыжая взвизгнула, видимо, предвкушая очередное развлечение, с готовностью сиганула внутрь. Бракин молча полез следом.
Коля сел за руль, выехал из гаража.
Запер ворота, снова сел в кабину.
Ехали молча, долго, петляли по бесконечным кривым закоулкам, о существовании которых Бракин и не подозревал. Свет фар выхватывал из тьмы заборы, заводские цеха, деревянные домишки, чёрные тополя, переметённые позёмкой трамвайные рельсы.
Наконец машина остановилась.
Коля вышел, открыл заднюю дверцу.
Бракин выглянул: машина стояла перед той самой пятиэтажкой, возле которой находились помойка и люк теплотрассы. Молча прыгнул из машины в снег. Рыжая удивленно тявкнула: она пригрелась и прикорнула в машине, и не понимала, зачем надо вылезать в холод и тьму.
Бракин обернулся на неё, негромко, но внятно рыкнул.
Рыжая поёрзала, вздохнула, и колобком выкатилась следом.
Хлопнули дверцы, заурчал мотор. Машина мазнула белым светом по помойке, кирпичной стене склада, и пропала за углом.
Стало темно и тихо.
Рыжая забеспокоилась, несколько раз тявкнула. Побегала вокруг, обнюхала люк теплотрассы, крыльцо, которое вело к железной двери почтового отделения, вернулась. Села напротив Бракина и наклонила голову. Как бы спрашивала: ну, в смысле, и что дальше?
Бракин взглянул в сторону переулка, помеченного реденькой цепочкой фонарей. И неторопливо затрусил мимо помойки, склада, магазинов, через площадь, где разворачивались автобусы, — прямо в полутёмный горбатый переулок.
Рыжая в недоумении тявкала, то отставала, то припускалась следом. Наконец, смирилась, и покорно побежала за Бракиным.
Пройдя по одному переулку, Бракин свернул в другой, потом в третий.
Остановился перед аккуратным домиком с мансардой. В домике горел свет. Бракин сел и негромко тявкнул: здесь!
Рыжая села рядом и тоже уставилась вверх, на тёмный балкончик под крышей: на этом балкончике Бракин, бывало, в летние ночи любил сидеть, глядя в звёздное небо.
* * *
В двух кварталах от того места, где сидели Бракин и Рыжая, по переулку двое ребятишек тащили санки с корытом, полным снега: снег был навален с верхом, горбом.
Навстречу им выехал из ворот Рупь-Пятнадцать с алюминиевой бочкой: отправился к колонке за водой. Ему было скучно, и при виде ребятишек он остановился. Спросил:
— Чего везёте?
— А тебе-то что? — огрызнулся Андрей. Санки были тяжелые, он сопел и упирался изо всех сил.
Рупь-Пятнадцать помолчал.
— Снег мы везём, не видишь? — сказал Андрей, и тоже остановился. Сам-то он тащил бы и ещё, но жалел Алёнку: часто останавливался передохнуть.
— Снег? — удивлённо переспросил Рупь-Пятнадцать. — А зачем его возить туда-сюда? Снегу же везде много.
— Не твоё дело! — снова огрызнулся Андрей.
Рупь-Пятнадцать пожал плечами.
— Конечно, не моё. А интересно всё-таки.
— Это мы играем, — объяснила Алёнка. — Игра у нас такая, понимаешь?
— Понимаю, чего ж не понять.
— А чего везём — тайна!
— Тайна — это хорошо, — сказал Рупь-Пятнадцать, вздохнул, и потащил санки с бочкой к колонке. — Тайны я всегда уважаю. Они у всех есть. Только у меня у одного тайны нету…
Андрей и Алёнка, проводив его глазами, снова схватились за постромки. Свернули в Японский переулок — совсем короткий, почти не жилой: из пяти домов два были заколочены, а третий почти развалился. Вот к нему-то и подкатили дети свой груз.
Огляделись. Вокруг было тихо, темно. Только звёзды ярко сияли над их головами, смутно освещая чёрные строения и синий снег.
Андрей перелез через почти поваленный забор. Увязая в глубоком снегу, добрался до калитки. Долго возился с ней, открывая: снег мешал. Наконец, приоткрыл.
Они с трудом втиснули санки в ворота. По сугробам, завалившим двор, полезли за дом, к сараям.
Сюда уже не доставал свет фонарей. Здесь было темно, мёртво, страшно.
— Не бойся! — шепнул Андрей.
— Я не боюсь, — тихо ответила Алёнка.
— Я тут ещё днём ящик приглядел… Вон там спрятал, в сарае. Положим Джульку в ящик, снегом забросаем. А потом, может, и настоящую могилу сделаем.
Алёнка пожала плечами.
— У собак могил не бывает.
— Ты что? — обиженно сказал Андрей. — Сама же говорила!
Он вытащил ящик из перекошенного сарая, достал оттуда же обгрызенную фанерную лопату. За сараем, в самом глухом месте, со всех сторон окружённом покосившимися заборами, бурьяном, таким высоким, что верхушки торчали из сугробов в рост человека, принялся копать в снегу яму.
Алёнка время от времени помогала ему.
Андрей скрёб и скрёб, пока не доскрёбся до мёрзлой земли.
Снял мокрую шапку, утёр ею лоб и лицо.
Потом они перевернули санки с корытом, кое-как переложили окоченевший труп Джульки в простой деревянный ящик, в котором когда-то, наверное, хранились лопаты и тяпки. Наверное, тут когда-то жила большая и работящая семья.
Ящик они забросали сверху снегом, утрамбовали. Андрей осмотрел получившийся сугроб. Припорошил его снегом. Спрятал в сарай лопату, достал растрепанную метлу.
— А это зачем? — спросила Алёнка.
— Будем идти обратно — я наши следы замету.
Алёнка вздохнула, но ничего не сказала.
Андрей покосился на неё. Добавил:
— Так всегда шпионы делают, я в кино сам видел.
Так он и сделал.
Замел снегом и калитку, так, будто никто в неё не входил. Забросил метлу в заметённый снегом палисадник.
Постоял.
— Ну, пошли, что ли…
Когда вышли с Японского переулка и повернули к дому, где жила Алёнка, Андрей шмыгнул носом и тихо сказал:
— Я, вообще-то, думал, что у тебя получится.
— Что?
— Ну, что… Оживить его, что ли…
Он снова шмыгнул, подождал ответа.
Алёнка ничего не ответила. Махнула рукой на прощанье и побежала к дому. "А теперь, — вдруг подумала она, — мне надо искать Тарзана!".
Она не видела, что на перекрестке, возле колонки, сидели в снегу и смотрели на неё две собаки: одна большая, тёмная, с большой головой, другая — маленькая, рыжая, с хитрой лисьей мордочкой.
Когда ворота, скрипнув, закрылись за Алёнкой, собаки поднялись, как по команде, и побрели в сторону Китайского переулка.
* * *
Когда Бракин и Рыжая снова подошли к дому в Китайском переулке, Еж и Ежиха спали: свет в окнах не горел, и даже лампочка перед лестницей в мансарду тоже была выключена.
Бракин потянул носом знакомые запахи. И легко перепрыгнул через штакетник. Обернулся. Рыжая, всё еще тяжеловатая после Колиного обеда, перелезла следом.
Они запрыгали по сугробам палисада, обогнули дом сзади и подобрались к лестнице со стороны огорода. Бракин на секунду задумался: закрыл ли он дверь перед тем, как уйти? И тут же вспомнил, что не закрыл: лапой же ключ в замке не повернёшь!
Скачками поднялся по крутой лестнице, поскрёб дерматиновую обивку тяжёлой двери. Рыжая стала ему помогать: вцепилась зубами в край обивки, порыкивая, тянула рывками.
Дверь подалась, а потом и отворилась с тягостным скрипом.
Бракин ещё не знал, что ему предстоит сделать, но чувствовал, что сейчас он должен быть здесь, дома.
Он вбежал в мансарду, стуча когтями по полу. Покрутился, обнюхиваясь, потом подбежал к столу, встал на задние лапы, уперевшись передними в столешницу, и уставился в окно.
В окне поблёскивали всё те же вечные звёзды.
Но вот облако сдвинулось, и из-за дымчатого края показался лунный серп.
Бракин взвизгнул от радости. Он глядел на серп, появлявшийся величественно и неотвратимо, и сияние его проникало в самую душу Бракина.
Он стал вытягиваться, расти вверх. Он даже не заметил, куда девалась уже ставшая привычной собачья шкура, — словно её и не было.
Он очнулся, только когда Рыжая залилась отчаянным испуганным лаем. Тогда он обернулся.
Ощетинившись, оскалив лисью морду и припав животом к полу, Рыжая отползала к дверям.
— Фу ты, — сказал Бракин своим собственным голосом, который показался ему странным и неестественным. — Рыжик, ты куда?
Рыжая при звуках человеческого голоса подпрыгнула от неожиданности, зарычала, но тут же снова испугалась, повернулась и опрометью бросилась к двери. Бракин одним прыжком опередил её — благо, мансарда была маленькой, — и успел захлопнуть тяжёлую дверь. Рыжая откатилась в сторону, испуганно повизгивая, сжимаясь в комочек.
Бракин включил свет. Огляделся. Всё здесь оставалось так, как и было, когда он уходил. Разобранная постель, простыня свешивается до пола, на столе засохшие объедки. Видимо, Ежиха, как обычно, даже не заметила его отсутствия.
Почувствовав вдруг страшный голод, Бракин включил чайник, сполоснул свою единственную кастрюльку и заварил сразу четыре пакета китайской лапши.
И только когда взял ложку и начал, торопясь и не жуя, глотать обжигающий суп, вспомнил о Рыжей.
Оказывается, она уже освоилась с его новым обликом. Обнюхала голые ноги (Бракин всё ещё был в одних трусах), и уселась рядом, глядя умильными глазами на хозяина. Она уже сообразила, что хозяин по желанию может превращаться в кого угодно, и это для её маленького умишка казалось вполне естественным.
Бракин достал с полки металлическую чашку, щедро налил в неё лапши, поставил на пол.
— Ешь!
Рыжая понюхала. Лапша была горячей, но пахла соблазнительно. Рыжая стала ходить вокруг чашки кругами.
Поев и запив лапшу холодной водой, Бракин бросил на пол у кровати старый свитер, в котором ходил по дому. Приказал Рыжей:
— Спи!
Залез в кровать, с наслаждением потянулся, поворочался, зевнул. Дотянулся до выключателя. И тут же провалился в сон.
* * *
Полигон бытовых отходов
Лавров падал долго, так долго, что успел привыкнуть к отвратительным запахам, к невидимым во тьме пузырям, которые лопались и шипели, и даже к своей судьбе, — такой странной, зигзагообразной.
Потом, спустя долгое-долгое время оказалось, что он уже и не падает, и не летит, а просто плывёт в чёрном потоке. И рядом с ним плывут множество собак. Никто из них не визжал, не гавкал, и даже не обращал внимания на Лаврова.
"Странно!" — подумал Лавров.
Поток сжимался, становился всё стремительнее, и Лаврову стало сначала просто тесно, а потом очень, чрезвычайно тесно. Уже казалось, что поток весь состоит из миллионов собак, каких-то странных, гибких, студнеобразных, как медузы. К тому же поток светился сине-зелёным светом, искры бежали по нему сверху, и, ныряя, исчезали в глубине.
"Очень странно!" — опять подумал Лавров.
Потом он начал задыхаться. И только тогда начал понимать, что происходит. "Господи! — впервые в жизни произнёс он это запрещённое научным атеизмом слово. — Господи, да ведь я — в аду!"
И когда совсем уже не стало воздуха, а рёбра трещали, стиснутые мокрыми, неестественно длинными собачьими телами, Лавров с облегчением потерял сознание.
Он очнулся, когда стало легко и свободно дышать, и незнакомый лающий голос сказал на неизвестном наречии, которое Лавров почему-то прекрасно понял:
— Добро пожаловать в древнеегипетский город собак — Кинополь!
Лавров открыл глаза. Над ним возвышался бронзовотелый человек, голый, только в странной юбке с полукруглыми полами. Но самое странное было то, что у человека была чёрная собачья голова. Длинная вытянутая морда незнакомой, почти лисьей, породы. Человек не казался гигантом, и все же возвышался над Лавровым. И тогда Лавров понял, что сам-то он стоит на четвереньках, и под ладонями у него — холодные отполированные камни.
Лавров задрал голову, увидел тёмные своды и странную колоннаду — несоразмерную, из тесно стоящих квадратных массивных колонн.
— Кино… поль… — выговорил Лавров, — Город Собак…
Псоглавец величественно кивнул и вытянул руку, пролаяв повелительно:
— Становись в очередь!
Лавров послушно, на четвереньках, побежал по направлению вытянутой руки и увидел бесконечную вереницу согнутых существ, медленно двигавшихся куда-то далеко-далеко, к смутно сияющему трону.
Целую вечность Лавров двигался в этой веренице, не смея оглянуться, видя перед собой кого-то тёмного, не совсем похожего на человека. Может быть, это была собака? "Значит, — уныло подумал Лавров, — я попал в собачий ад".
Мысль мелькнула и пропала. Очередь двигалась, и сзади слышался повелительный лай, подгонявший все новых и новых мертвецов.
Наконец свет приблизился. Лавров поднял глаза от липких от пота и крови каменных плит, и увидел бога. Он сразу понял, что это бог, хотя он не был похож ни на одного из известных ему богов.
Тёмнокожий, высокий, гибкий, в собачьей бронзовой маске на голове, с чёрным потоком волос, в ожерельях, браслетах, — он ласково касался каждого, проходящего перед ним. И тогда Лавров вдруг понял, кто это, хотя никогда не был силён ни в истории, ни, тем более, в мифологии. Это был Анубис{2}, а точнее, Инпу: первый владыка мира мёртвых — Расетау. Первый, ставший вторым: новое божество сместило Анубиса: он судил души мёртвых слишком сурово. И справедливо… И вовсе не к нему движется очередь, а дальше, к другому трону, гораздо большему, из сияющего золота.
На троне сидел бог с удивительной диадемой на голове. Но бог не смотрел вниз, и выглядел, будто статуя.
Зато у его ног сидел длинный ряд полуголых служителей. У них были острые уши и подозрительные глаза. Они сидели, скрестив ноги, неестественно выпрямив спины. В руках у них были какие-то приспособления, и Лавров понял, что это, только когда очередь дошла до него.
Темнокожий служитель, не глядя на Лаврова, протянул руку. Рука свободно прошла сквозь камуфляжную форму, сквозь кожу, сквозь плоть. Лавров ощутил укол боли и страшный, волнующий холодок. Он внезапно понял: служитель вытащил у него из груди сердце, похожее на бесформенный комок потемневшего мяса, опутанного плёнкой и жиром. Служитель положил сердце в чашу весов и стрелка заколебалась.
— Чист, чист, чист… — как заведенные, повторяли служители слева и справа. Лавров понимал: это значило, что мёртвые получили прощение, их сердца оказались легки и безгрешны, а души их — чисты.
Лавров с ужасом перевёл взгляд на весы в руках своего служителя, на своё собственное заплывшее жиром, дряблое сердце, и внезапно понял: не чист.
— Не чист! — объявил служитель равнодушным голосом, вложил сердце ему в грудь и выжидательно посмотрел на Лаврова.
— И… это… куда же мне теперь? — выговорил Лавров непослушными губами.
Служитель беззвучно пошевелил губами, махнул рукой кому-то, кого Лавров не мог видеть.
И сейчас же послышались грозные лающие голоса. Твёрдые, как металл, руки, схватили Лаврова и отшвырнули далеко от служителя, от очереди, от трона.
Лавров вывернулся, рванулся, было, назад, — и застонал, сбитый на бок ногами псоглавцев.
— Суд окончен! — пролаял один из них. — Чего же ты хочешь?
— Я хочу пощады! — выкрикнул Лавров.
Лёжа на каменном полу, он вдруг увидел, что бог поднялся с трона и идёт прямо к нему.
Лавров заскулил, завозился, протянул к босым ногам бога обе руки.
— Пощады прошу! Пощады! — повторил он, словно выговаривал заклинание, магическое слово, способное изменить его судьбу.
— Здесь не бывает пощады, чужестранец, — сурово сказал Инпу. — Уходи.
И мгновенно пол поднялся на дыбы, и Лавров заскользил по плитам, измазанным кровью, калом, сукровицей, и чем-то ещё тошнотворным, липким и скользким.
Он скользил вниз, в бесконечную бездну, все глубже и глубже в подземный мир, а потом внезапно увидел свет и закричал истошно и дико, как кричат сумасшедшие, на пике безумия открывшие Истину.
* * *
Томск. Третий микрорайон. Январь 1995 года
Ровно в шесть часов утра Олег подошёл к гаражу. Вытащил газету, свёрнутую жгутом, поджёг, отогрел замёрзший замок. Он был не первым: в бесконечно длинном ряду гаражей там и сям уже скрипели ворота, урчали прогреваемые двигатели. Кто-то таксовал на свой страх и риск, кто-то спешил на законную работу. Олег тоже предпочёл бы нормальную работу, но пока приходилось заниматься извозом. Два раза в день, рано утром и поздно вечером, он выкатывал на своей "пятёрке" из гаража, и медленно объезжал остановки по Иркутскому тракту, потом сворачивал на улицу Лазо, и, если пассажира не попадалось, ставил машину на одной из самых людных остановок. Откидывался на спинку сиденья, дремал.
Сегодня для Олега был обычный рабочий день. Позёвывая и недовольно бурча что-то себе под нос, он открыл замок, с трудом повернул металлическую дверь. Пошарил рукой на стене и включил свет.
Повернулся и обмер.
Машины в гараже не было. А посреди гаража, на слегка подгнивших досках, сидела огромная белая псина с янтарными глазами. Остроухая, с шикарной серебристой шерстью и иссиня-чёрной пастью. Псина не рычала. Она улыбалась, показывая клыки.
Олег хотел попятиться, но пятиться было почему-то некуда.
"Если она сейчас прыгнет, — подумал он краем сознания, машинально пытаясь нашарить рукой что-нибудь тяжелое, — я и пикнуть не успею. А если и успею — никто не услы…".
Она прыгнула.
И его крика никто не услышал.
* * *
Здание областной администрации ("Белый дом"). Кабинет губернатора
Максим Феофилактович поднял голову, нехотя протянул руку. Пожатие у Ильина было, как всегда, энергичное и крепкое.
"Спортсмен чертов", — подумал губернатор. А вслух сказал:
— Ну, что будем делать?
— С собачками? — безмятежно спросил мэр города Ильин, усаживаясь в роскошное кресло.
— С собачками! С кем же ещё?? Уже до Москвы дошло, а до вас всё никак не доходит!.. — повысил голос губернатор. Лицо его мгновенно вспыхнуло: такое уж оно было от природы. Почти альбинос, с белыми волосами и красноватыми глазами, он страдал этим с детства: любое волнение мгновенно окрашивало щёки, шею, уши, а иногда и нос в пурпурный цвет.
— Ну, что делать… — вздохнул Ильин и нахмурился. — Комиссия сейчас решит.
— Да что она решит, эта комиссия! — в сердцах сказал губернатор. — Только и знают, что деньги клянчить: то на наводнение, то на засуху.
Он говорил о комиссии по чрезвычайным ситуациям.
Ильин сказал:
— Что касается меня, то я думаю так: опасных собак надо отстреливать. Остальных отлавливать в плановом порядке.
— "В плановом!" — передразнил Максим Феофилактыч. — Да ты видел, что они сегодня утром с мужиком сделали?
— Это в Третьем микрорайоне? Видел.
— Там же весь гараж кровью забрызган! Даже кости разгрызли! Это же не собаки уже, а какие-то звери!
Ильин помолчал. Подождал, пока губернатор слегка подостыл и заговорил:
— Знаешь, ко мне вчера на приём один мужичок пришёл. Еле-еле пробился сквозь мою Людочку, — а ты же знаешь, она и танка не пропустит, под гусеницы, если надо, ляжет, — так вот, мужичок этот оказался краеведом. По профессии он этнограф, но давно уже на пенсии. Его страсть — мифология о собаках.
— Чего-чего? — сделал круглые глаза губернатор.
— Ну, сказания, сказки, исторические свидетельства… Короче, всё, что связано с собаками. Город-то у нас старый…
— Я в курсе, — не без яда заметил Феофилактыч.
Ильин игнорировал этот выпад и продолжал:
— Да, городу почти четыреста лет… И за эти четыре столетия у нас, оказывается, накопилось множество фактического материала о собаках. Ещё начиная с тех, что жили с местными самоедами.
Ильин сделал паузу, на которые был большим мастером, и добавил:
— И ты знаешь, этот дедок очень много интересного рассказал.
— Ну-ну, — поощрительно сказал Максим Феофилактыч, придвинул бумагу, взял "паркер". — Ты только скажи, как его фамилия.
— Фамилия у мужичка простая — Коростылёв. Он в пединституте преподавал когда-то, лет сто назад. Ему сейчас под восемьдесят.
— И что же он рассказал?
— Оказывается, — подался вперёд Ильин, — в нашем городе уже случалось подобное. Обычно — во время неурожаев, голода, эпидемий. Первый раз — лет триста назад, при Петре Великом. Тогда в окрестностях города объявились собаки-людоеды. Из города люди боялись выезжать, а обозы с продовольствием, — мукой, рыбой, мясом, — посылались из деревень под усиленной охраной. Мужики, кстати, отказались ездить, — обозы вначале сопровождали бабы, а у города их встречали служилые казаки.
— Ну? — заинтересовался губернатор.
— Ну, и обозы пропадали. В городе мор начался. Народ тоже озверел. Друг друга есть начинали, вроде собак…
Губернатор отложил ручку, так и не сделав ни одной записи. Вздохнул.
— А причем тут бабы?
— А вот тут первая загадка: баб, женщин-крестьянок, то есть, волки почему-то не трогали.
— Не трогали? Волки?
— Ну, или собаки, только одичавшие, — поправился Ильин.
Губернатор поискал глазами что-то на столе, не нашёл, и уныло спросил:
— И что?
— Ничего, — пожал плечами Ильин. — Я на всякий случай дал задание своим летописцам в мэрии в архивах покопаться.
Помолчали.
— Ты что же, считаешь, что сейчас у нас тоже — голод, неурожай? — вдруг набычился губернатор. Его щёки слегка заалели.
Ильин дипломатично промолчал.
— Что, люди с голоду пухнут? — повысил голос Максим Феофилактыч. Пристукнул по привычке ладонью по столу. — Я знаю, кто и с чего пухнет! С жиру они пухнут!..
Снова помолчали: оба знали, кто пухнет, и почему.
Ильин сказал:
— Коростылев говорит, что и у местных племен — остяков, самоедов, — я, если честно, в них слабо разбираюсь, — тоже с собаками были проблемы. Чуть ли не до войн доходило.
— Может, это были волки? — неохотно спросил губернатор.
— Может быть. Но Коростылев говорил о собаках.
Губернатор поворошил белый чуб.
— А может быть, это и не волки, — сказал Ильин.
— Да какие волки… — Феофилактыч махнул рукой. — Волки к городу за километр не подойдут, а вокруг Черемошников и вовсе на два километра промзона, железная дорога, пригороды, дачи…
— И не волки, и не собаки, — продолжая свою мысль, с нажимом сказал Ильин.
Губернатор вскинул на него почти прозрачные глаза, опушённые белесыми ресницами.
— Ты что? Ты на что тут намекаешь? А? Договорился!.. Оборотни, что ли, у нас завелись? Ты думай, что говоришь. Хотя, конечно, зачем тебе думать! Не с тебя, а с меня голову будут снимать.
Ильин пожал плечами.
— Остяки с оборотнями дел не имели. Они считали, что это тени околевших собак…
Губернатор развел руками:
— Ну-у, теперь уж точно договорились, дальше некуда! — хмыкнул и снова ожесточенно поворошил изрядно поредевший за годы губернаторства чуб.
Губернатор помолчал.
— Конечно, тебе можно говорить, птица-говорун, — повторил Феофилактыч одну из своих излюбленных мыслей. — Москва-то не с тебя, а с меня спросит. Я, я здесь за всё отвечаю!
И он снова стукнул ладонью по столу.
В дверь заглянул Колесников, один из членов комиссии по ЧС.
Губернатор строго взглянул на него, сказал:
— Подожди.
— Понял, — кивнул Колесников. — Только все уже собрались.
— Вот пусть все и подождут! — прикрикнул Максим Феофилактыч.
Дверь мгновенно закрылась.
— Ну, — повернулся губернатор к мэру. — И чем тогда дело кончилось? С бабами?
— Да ничем. К весне собаки пропали. Часть собак изловили, поубивали, голодом в ямах заморили. Остальные разбежались. Там вот что интересно: тогдашний воевода шамана приглашал. Шаман, вроде бы, ему и подсказал, что надо сделать, чтоб от собачьей напасти избавиться.
Ильин замолчал.
Губернатор вздохнул:
— Сейчас мы, значит, тоже шаманить будем… Да, кстати, ты своего спецавтохозяйственника уволил?
— Пока нет.
— Почему?
— Ну, так известно, почему.
— На больничный сел? — хмыкнул губернатор.
— А то… — Ильин сделал паузу. — Между прочим, у них, у мусорщиков, тоже есть жертвы. Заместитель по безопасности Лавров пропал. Последний раз его видели на городской свалке. То ли бомжи изловили и съели, то ли…
Губернатор давно привык к шуточкам мэра, и смеяться не собирался.
— Это который заместитель Лавров? Тот самый Лавров, что ли?
— Тот самый.
— Зря мы его тогда, после налоговой полиции, сразу не посадили, — задумчиво заметил губернатор. — Глядишь, сейчас живёхонек был бы… Ну, вот начальник УВД Гречин сейчас нам на комиссии и доложит, кто пропал и куда. И почему, кстати, Лаврова вовремя не посадили.
Ильин невесело рассмеялся.
А губернатора внезапно осенила новая мысль:
— Что ты про бомжей сказал?
— Да пошутил я. Может, говорю, Лаврова бомжи поймали и съели. Их там, на свалке, целая колония обитает.
— Да я не про то! — отмахнулся Максим Феофилактыч. — Ты лучше вспомни: кто первый труп обнаружил? Ну, тот, что за железнодорожным переездом на Черемошниках?
— Бомж, — вспомнил Ильин, и даже привстал. Идея, действительно, многое могла объяснить.
— Вот! — радостно сказал губернатор. — И тут — опять бомжи. Соображаешь?
И, не дождавшись ответа, нажал кнопку вызова:
— Комиссия вся собралась? Так чего она ждёт?! Пусть заходит! — рявкнул в микрофон.
* * *
Черемошники
На этот раз Алёнка уже спала, когда Он бесшумно вошёл прямо в её сон. Он опустился на колени (если у него были колени) перед постелью и, сгорбясь, замер. Большая тёмная фигура с лунным контурным ореолом.
Алёнка, не просыпаясь, протянула руку, нащупала мягкую, шелковистую шерсть. Стала гладить её. Шерсть искрилась. Он сидел, не шевелясь, и было непонятно, нравятся ему поглаживания Алёнки, или нет.
— Тебя долго не было, — шепнула она. — А у нас убивали собак.
— Я знаю.
— Ты не мог помешать им?
— Я пытался.
Алёнке стало грустно. Она отвернулась. Мохнатая тень лежала на стене. Зыбкая, непонятная, как призрак.
Алёнка сказала:
— Я хочу найти Тарзана.
Он молчал.
Алёнка украдкой взглянула на Него: Он не исчез, он всё ещё был здесь.
— Ты не знаешь, где Тарзан? — спросила она.
— Знаю, — помедлив, прошептал Он. — Тарзан сейчас далеко. Очень далеко.
— Но он живой? Его не убили, как Джульку?
— Не знаю.
Алёнка вздохнула и повторила:
— Я хочу найти Тарзана. Ты ведь поможешь мне?
Мягкая невесомая рука коснулась Алёнкиного лба, щёк, пощекотала ухо.
— Нет.
— Почему? — удивилась Алёнка, и даже привстала.
— Потому, что тебе не нужна моя помощь.
Алёнка ничего не поняла. Она села на постели, потёрла глаз кулаком. Зыбкая фигура откачнулась, отступила в дальний тёмный угол. Теперь луна не освещала её, и Алёнка, как ни старалась, не смогла ничего разглядеть: просто сгусток темноты затаился там, в углу, — и всё.
— Тебе не нужна моя помощь, — повторил Он.
— Почему? — шепнула Алёнка.
— Потому, что ты сильнее меня.
Алёнка помотала головой.
— Нет. Не сильнее. Что ты говоришь? Я думала, ты мой друг.
— Я больше, чем друг, — голос возник сам по себе, как будто Алёнка разговаривала сама с собой, и её собеседник был внутри неё.
— Тебе не нужна моя помощь, — ещё раз повторил Он. — Ты сможешь сделать сама всё, что нужно.
— Но ведь Тарзан, ты сказал, сейчас далеко?
— Неважно, — прошелестело в ответ.
— И, может быть, он уже умер?
— Неважно и это. Ты ведь оживила Джульку.
Алёнка снова качнула головой, едва сдержав внезапно набежавшие слёзы:
— Нет! Я не смогла! Они застрелили его!
— Ты оживила Джульку, когда он умирал. А потом, живого, его убили. А воскресить убитого трудно. Почти невозможно.
Алёнка, наконец, стала что-то понимать.
— Ты передал мне часть своей силы, — сказала она.
— Нет, — мягко возразил он. — Я не могу передавать силу. Просто ты такая же сильная, как я. Или, вернее, даже сильнее. По крайней мере здесь. В этом людном человеческом мире.
Тень поднялась из угла, выросла до потолка, но и так ей было тесно, — она согнулась, сгорбилась. Совсем совсем близко Алёнка на один только миг увидела глаза. Обыкновенные человеческие глаза, в которые попал лунный свет.
Глаза погасли, и фигура стала таять.
— Иди туда, куда считаешь нужным идти, — прошелестел удаляющийся голос. — И делай то, что нужно. Ничего не бойся. Но помни: у тебя много врагов. И еще помни: у тебя есть друзья.
Тень растворилась в полумраке комнаты, и луна скрылась за облаками.
Алёнка улыбнулась во сне. Баба ворочалась за перегородкой, бормотала что-то своё, непонятное, и вздыхала.
* * *
И Алёнка вдруг оказалась в заснеженном поле. Мглистое небо низко нависало над землей, и словно пригибало к земле редкие, корявые стволы деревьев. И в этом небе, почти над самой землей, с хриплым карканьем метались несколько ворон.
Алёнка стояла на вершине пологой гряды. Из-под снега тянулись и трепетали на морозном ветру сухие стебли. Вдали темнела кромка леса. И на всем пространстве, куда ни взгляни — ни одной живой души, ни зверя, ни человека. Только тёмно-сизое небо, бело-серый снег и чёрные кривые деревья.
Алёнке было холодно, и с каждой минутой холод становился все нестерпимей. Она была в футболке и трусиках, — так, как спала. И почему-то любимый игрушечный пушистый енот, с которым она обычно засыпала в обнимку, тоже был здесь, — у неё на руках. Он был толстый, тёплый. И лупил на снег всё тот же ничего непонимающий взгляд. Алёнка чмокнула его в нос и крепко прижала к груди. Стало немного теплее.
Где-то здесь, — Аленка знала это совершенно точно, — нужно было копать. Она положила енота на снег, встала на колени, попробовала отгребать снег руками. Доскреблась до смерзшейся, как камень, чёрной земли.
Попробовала в другом месте.
Енот, подняв густые чёрные брови, глядел на неё, высовываясь из-за небольшого сугроба, с выражением крайнего удивления, и ещё — укора. Вылитый Леонид Ильич! Так про него папа сказал, когда подарил енота Алёнке на какой-то праздник. Кто такой Леонид Ильич, Алёнка не знала. Но иногда обращалась к своему любимцу именно так, уважительно: "Леонид Ильич".
Алёнка, трясясь от холода, подышала на совсем закоченевшие ладошки. И вдруг сообразила: сугроб! Вот где надо копать.
Она отодвинула енота и принялась копать ямку в сугробе. Когда пальцы переставали чувствовать боль, она совала их в рот. Хватала пушистого енота, прижимала к груди. Потом догадалась: засунула его под футболку. Казалось, от этого стало чуть-чуть теплее.
Она копала и копала, пока не выкопала небольшую пещерку. Она знала: осталось совсем немного. И ещё, несмотря на страх, холод и боль, она была почему-то уверена, что всё это — только сон. Что она вот-вот проснётся, и снова окажется дома, в своей тёплой, такой уютной постельке.
Но сейчас она должна была сделать то, чего никто не сможет сделать, кроме неё.
Она не почувствовала — пальчики уже ничего не чувствовали, — а увидела, наконец, то, что искала.
— Тарзан! — вскрикнула она.
Смёрзшаяся шерсть; твердая, как полено, лапа.
Осталось немного, ещё чуть-чуть.
И она, слизывая со щеки ледяные слезинки, старательно откопала бок и морду Тарзана. Она уже ничего не видела: в ледяной пещерке стало совсем темно. Она легла рядом с ледяным Тарзаном, обняла его, прижалась к нему, и стала дышать в каменную шерсть. Шерсть постепенно становилась мокрой и мягкой.
Алёнка с облегчением разревелась и затихла. В голове у неё всё спуталось, поплыло, и она провалилась во тьму.
* * *
Утром, сквозь сон, Алёнка услышала какой-то стук. Ещё не проснувшись толком, она уже догадалась, что это такое.
Баба на коленях стояла перед порогом и колотила слишком большим для её маленьких рук молотком.
Она бормотала при этом, то ли ругаясь, то ли молясь, и Алёнке, наконец, надоело притворяться. Она села на постели и спросила:
— Баба, что ты делаешь?
Баба посмотрела на неё из-под скрюченной спины.
— А, проснулась уже… Да вот… Чиню тут.
У Алёнки почему-то сильно закружилась голова. Так сильно, что она обеими руками ухватилась за постель, чтобы не свалиться на пол. Комната плыла перед глазами, и старые фотографии под стеклом, развешенные на противоположной стене, водили странный хоровод.
— Баба! — испуганно позвала Алёнка.
— Чего? — насторожилась баба.
— Мне что-то плохо… Голова кружится.
Баба с кряхтеньем поднялась с колен, отложила молоток, засеменила к Алёнке. Потрогала её лоб, всплеснула руками:
— Господи, да ты вся горишь… Простудилась, что ли?
Алёнка откинулась на подушку. Стало жарко, муторно. Было трудно дышать.
— Ай-яй-яй, — запричитала баба. — Всю зиму не болела, в морозы весь день на улице — и ничего. А тут потеплело — и на тебе… Ох, Господи!
Она пригорюнилась, подперев щеку рукой.
— Варенья тебе с водой развести? Кисленького?
Алёнка отрицательно качнула головой. Губы у неё почему-то мгновенно высохли и стали трескаться.
Баба посмотрела на неё внимательнее и взмахнула руками.
— У меня где-то аспирин был… Я сейчас. Подожди-ка…
Она вышла в кухню, стала копаться в ворохе газет, счетов, рекламных рассылок.
— Баба, — сказала Алёнка. — Ты зачем в порог иголок набила?
— Ась? — как ужаленная повернулась баба. Стопка газет рухнула с холодильника, и вместе с газетами — всякая всячина: Алёнкины заколки, расчёска, фантик от "чупа-чупса", календарики, вырезки из журналов, которые делала Алёнка.
— Ты зачем, баба, иголок в порог набила? — повторила Алёнка, дыша с трудом, открытым ртом.
— Дык… А ты откуда знаешь?
— Видела.
— Ну… Это от покойника. Снился мне Паша-покойничек. Ну, чтобы он больше не приходил, я вот и набила… Примета такая…
— Нет, — сказала Алёнка.
— Чего — "нет"? Вру я тебе, что ли?
— Это не от покойника, — упрямо повторила Алёнка. — Это — от Него.
— От кого — "от него"? — удивилась баба. — Это от которого?
И вдруг села на стул, опустив руки. Покачалась из стороны в сторону. Потом тихо спросила:
— Так, значит, и к тебе ОНО являлось?
И потом, после паузы:
— И кто же это?
Алёнка промолчала.
Баба перебрала складки домашнего застиранного халата.
— Ну, не бойся. Теперь ОНО не придёт больше…
— Я и не боюсь.
— …Теперь не придёт, — повторила баба, не слушая. — Я теперь всех разуваться за порогом заставлю и на порог наступать. Человек наколется, вскрикнет там, али заругается. А нелюдь наступит — и не заметит…
— Я и не боюсь, — прошептала снова Алёнка. Ей вдруг стало больно и обидно: "нелюдем" баба иногда, в сердцах, почему-то называла папу Алёнки.
Баба вспомнила про аспирин. Снова кинулась искать. Нашла, разломила таблетку пополам, намешала морса из смородинового варенья, принесла Алёнке.
Алёнка взглянула на неё огромными, горячечными глазами.
— Баба, — сказала тихо. — Убери иголки… Вытащи их из порога…
— Ну вот! — вдруг рассердилась баба. — Сдались тебе эти иголки! Ты под ноги себе смотри — и не наколешься.
— Я не наколюсь. Я… я просто умру, — сказала Алёнка.
Баба молчала несколько секунд. Потом таблетки и стакан с морсом бесшумно выпали из её задрожавших рук.
Баба побелела, собралась с духом и крикнула:
— Я вот тебе умру! Ишь, чего надумала! "Умру!" Пей таблетку! Пей! Я сейчас тебе градусник дам. Да за врачом сбегаю.
Алёнка молча, угрюмо проглотила таблетку, запила. Вздохнула и снова откинулась на подушку.
— Баба, — попросила тихо, — Ты пока никуда не уходи.
— Ладно, ладно! — тут же согласилась баба. — После схожу. К соседке, Вальке, — она медсестрой в железнодорожной больнице работает. Сутки дежурит, двое дома. Повезёт, так дома застану. А ты полежи пока. Глаза закрой. Может, от аспирина-то легче станет.
"Не станет", — подумала Алёнка, и послушно закрыла глаза.
И как только закрыла, — всё завертелось, закружилось перед глазами, темнота стала цветной и гадкой, и закрутилась воронкой, которая начала засасывать Алёнку. Медленно, неотвратимо. А там, в глубине воронки, распускалось огненное, кровавое, страшное — не то цветок, не то пасть…
Алёнка застонала. Баба подскочила, вытащила градусник из-под Алёнкиной руки, подслеповато стала разглядывать. Тихонько ахнула: "Да такой температуры и не бывает! Видно, градусник стряхнутый. Испортился".
Она села на табурет, оперевшись о коленки, и стала смотреть на Алёнку, по временам вздыхая.
Потом сказала тихо:
— Сглазили тебя, видно. Или вправду нечистый извести хочет?
Она перекрестилась.
В окошке зарделся алый рассвет. И в комнату упал красный луч, красный, как молодая горячая кровь, и этот луч перечеркнул белое, неживое Алёнкино лицо.
Баба взглянула, вскрикнула.
— Алёнка! Алён!! Ты чего? А ну-ка, проснись! Проснись, говорю! Ты и думать не моги! Ишь чего — "умру"! Я тебе умру! Мала ещё! От горшка два вершка, а туда же!.. Всё оно, папкино воспитание. Ох, прости Господи!
Она сбегала на кухню, набрала в рот воды, и брызнула Алёнке в лицо.
Алёнка не шевелилась.
* * *
Нар-Юган
Глубоко под снегом и льдом, в замёрзшем, окоченевшем собачьем теле встрепенулось холодное сердце. Оно не хотело просыпаться, оно уже жаждало покоя. Уставшее собачье сердце.
Но в нём зародилась, затлела искорка, и стала разгораться, пульсировать, тревожить.
Сердце глухо стукнуло раз и другой. Льдинки в крови зазвенели. Сердце ударило сильнее, затрепетало, как пойманная птица, выгоняя из себя холод, и посылая огонь от разгоравшейся искры дальше — по мёртвым жилам.
А потом оно застучало. С перебоями, с усилием, — но застучало, и больше уже не останавливалось.
Тарзан шевельнулся.
Снежный наст над ним лопнул, и Тарзан, мучительно выгнувшись, разбил его на куски.
Солнечный свет ослепил его так, что показалось: ему внезапно выкололи глаза.
Тарзан взвизгнул от боли. От собственного голоса ему стало легче, и, поняв это, он зарычал, залаял, завыл. И с каждой секундой вырывал своё тело из ледяных смертельных объятий, ломал наст, сбрасывал снег. Он выполз из своей могилы, ткнулся носом в щекочущую сухую былинку. Мёртвая былинка, торчавшая из-под снега, почему-то пахла жизнью.
Тарзан завыл в полный голос и открыл глаза.
Ослепительное белое поле лежало перед ним. Редкие кривые сосенки отбрасывали на снег глубокие синие тени. Тарзан был один на вершине гряды, посреди бесконечного мёртвого пространства, — но он был жив!
Жмурясь, поскуливая, он пополз сначала вниз, а потом — по бескрайнему промёрзшему болоту. Устав, он хватал пастью колючий снег и глотал его. С кривой сосны зубами оторвал ветку с хвоёй и стал жевать её, пока она не перестала жечь и колоть дёсна. Потом снова стал глотать снег — пасть слипалась от смолы, резкий жгучий вкус никак не проходил.
Полежав, Тарзан попробовал встать. Получилось не сразу, но всё-таки получилось. Лапы дрожали и разъезжались в стороны, но Тарзан упрямо рвался вперёд, к неведомой и невидимой цели.
Так шёл он, пока не спустились сумерки. И шёл снова — пока звёзды не усыпали мглистое небо.
Лес постепенно густел, деревья становились прямее и выше.
В полночь Тарзан услышал волчий вой. Этот вой он помнил слишком хорошо, но почему-то чувствовал, что ему больше нечего бояться. Он побрёл, пошатываясь, на звук, и вскоре увидел их, — всю стаю. Волки сидели кружком, а в центре была волчица с серебристо-белым мехом.
Она давно почуяла Тарзана, но не прерывала своей песни. И, только допев, повернула голову.
Тарзан лежал под деревом на краю поляны. Он не прятался, и ничего не просил. Он просто лежал и смотрел на Большую Белую, словно изучая её.
"Оказывается, ты живуч, шакалий выродок! Живуч, почти как кошка!" — сказала Белая.
Тарзан не ответил. Он просто лежал и слушал её повелительный голос, возникавший в сознании.
"Но я сама виновата, — снова зазвучал её низкий бархатистый голос. — Я ведь хотела убить тебя, но не убила. Оставила околевать в снегу на краю болота. Почему? Я и сама не знала. А теперь я знаю: ты — выродок. Последний из проклятого собачьего рода".
Тарзан молчал. Слушал.
"Ты — выродок из тех, про которых люди сочиняют небылицы. Будто у таких, как ты, во лбу есть третий глаз, а в пасти — волчий зуб".
И тут Белая рассмеялась. Её смех отдалённо смахивал на лисье тявканье. Волки, окружавшие её, беспокойно заёрзали, заоглядывались, настораживая чуткие носы.
"Я ошибалась, — сказала Белая. — Ты нам не враг. Ты враг тому, кто помогает тебе. Он ещё не знает, что ты — последнее псовье отребье… Уродец. Двоеглазка! Ярчук!".
Тарзан не выдержал, поднял морду к небу, пролаял:
— Мы — дети одной матери и одного отца! Его зовут Анубис. Я знаю!
Белая внезапно совершила гигантский прыжок — взметнулась снежная пыль, — и оказалась рядом с Тарзаном. Волки подскочили от неожиданности.
— Больше никогда не говори так! — от вибрации её низкого голоса дрожь пробежала по телу Тарзана. — У нас с тобой нет ничего общего. У нас разные отцы и разные матери. Рабы и господа рождаются от разных родителей. Твой Анубис породил только рабов — собак и шакалов! Вы — сброд, из которых люди шьют шубы и шапки, и не хотят вас пускать на порог, потому, что вы нечисты. А они, — она кивнула на волков, — мои дети. Свободные дети Сарамы!
Волки медленно, осторожно стали приближаться.
Белая оглянулась на них. Мысленно приказала:
"Нет, не трогайте эту падаль! Мы уходим. Мы оставим его в живых. Он нам не опасен; не будем отбирать жизнь у того, кто отдает её сам, по-рабски, по своей доброй воле".
"Он раб!" — рявкнул один из самых сильных самцов стаи.
"Рабы тоже бывают полезны. Иначе бы их не держали", — не оборачиваясь, ответила Белая.
Потом она совсем низко склонилась к Тарзану, янтарные глаза горели лукавым смехом.
Белая лизнула Тарзана в обмороженный нос.
"И ты, и твой бог — вы сдохнете от старости и тоски. И наступит наше время. Вечное волчье время".
* * *
— Вот так штука, однако! Как сюда попал, не знаю, — сказал кто-то удивленным старческим голосом. — Шёл я на Лонтен-Я[7], а оказался на Лунк-Сур-Я![8] Заблудился, однако!..
Тарзан открыл глаза. Над ним, склонившись, стоял странный человечек в меховой одежде, от которой воняло рыбьим клеем и плохо вычищенной мездрой.
— Откуда ты взялся? — спросил старик. — Дух живой или мёртвый? А?
Тарзан приоткрыл пасть, но ничего не смог выдавить из себя, кроме жалобного тявканья.
— Э, да ты совсем дохлый! Где бежал? Как бежал? Подожди-ка — сейчас сам всё по следам узнаю.
Старик оставил Тарзана и быстро побежал к лесу. На ногах, обутых в меховые унты, у него были странные короткие лыжи. Он бежал по следу, оставленному Тарзаном.
Добежал до леса, покрутился, исчез за деревьями.
Тарзан лежал, ждал. Даже если бы он захотел, — он не смог бы никуда уйти.
Старика долго не было. Кто знает, сколько километров он отмахал, что видел, что заметил, что понял. Но вернулся он хоть и не скоро, но с ясным лицом.
— Издалека шёл! Живой пёс, настоящий, — сообщил старик, подбежав. Дышал он ровно, как будто и не бегал никуда. — Ну, пойдём в мою избу. Тебя как звать? Меня — Стёпка.
Он двинулся было, но, взглянув на Тарзана, покачал головой.
— Э, да ты ведь сам и не пойдёшь. Тебе, однако, помогать надо!
* * *
В избушке было тесно, непривычно, но тепло.
Стёпка разжег печку, сварил мороженой рыбы и вывалил её в большую деревянную чашку.
Обжигаясь и давясь, Тарзан стал хватать рыбу, не ощущая вкуса. Только когда чашка начала пустеть, он почувствовал вкус и вспомнил, что что-то похожее ел уже однажды давным-давно, в прошедшей жизни.
Наевшись, он просто упал возле чашки, не найдя в себе силы даже выбрать себе место.
Стёпка критически оглядел его, встал.
— Ну, спи-отдыхай. Вон какой круглый стал! А ты пёс непростой. Городской пёс-то, однако. Ничего не знаешь, не понимаешь. И как дошёл до наших мест?
Стёпка взял чашку, поставил на стол. Котёл с рыбой выставил за дверь, на полку в маленькой холодной клети.
— Больше тебе жрать нельзя, однако, — а то опять сдохнешь. А Стёпка пойдет, ещё погуляет маленько. У Стёпки дел накопилось много. Болел Стёпка. Видно, потому и не знал, что в тайге творится, о чём говорят.
* * *
Вечером Степка, раздевшись до рубахи, присел над Тарзаном. Осмотрел спину, заглянул в пасть.
— Э, старый ты, однако! Как такой старый через Лонк-Сур-Я, пастбище духов, прошёл? Не знаю. Что жрал? Не знаю. Хвою, однако.
Стёпка качал головой.
— Вижу, не простой ты пёс, и не зря сюда пришёл. А вот зачем пришёл — как это узнать, а?
Он перевернул Тарзана на спину. Погладил. С брюха стала кусками — кое-где вместе с кожей — отваливаться шерсть. Стёпка озабоченно кивал головой.
Тарзан терпел, только изредка поскуливал и потявкивал, как обиженный щенок.
— Ты лежи, жди. Сейчас тебя лечить буду. Фершал я хороший. Сам себя от смерти вылечил, однако.
Он стал прикладывать к красным, обнаженным пятнам на животе Тарзана вываренную березовую кору, смешанную с густым отваром подорожника. Густо обмазал все брюхо, переложил спиной вверх. Осмотрел лапы — и их обмазал пахучими снадобьями. Завернул Тарзана тряпкой, забинтовал лапы, и даже хвост.
Потом снова налил полную чашку густого рыбного варева.
— Жри теперь! Тебе поправляться надо.
Тарзану было больно, он отворачивался от еды, поскуливал.
— Жри, говорю! Сегодня только рыба, завтра мяса добуду — у меня в лабазе припасы.
Тарзан из вежливости похлебал из чашки. Положил морду на обмотанные тряпицами лапы. Задремал.
А Стёпка, затеплив керосиновую лампу, сидел за столом и думал. Чёрный от загара лоб прорезали глубокие морщины. Стёпка вздыхал и качал головой.
— Однако, ничего не придумаю один. Надо Катьку звать. Она годами постарше, видела больше.
* * *
Катька пришла через несколько дней.
— Живой ещё? — сказала она вместо приветствия.
— Недавно чуть не помер. Однако даже в лодку с тенями сел, да потом очнулся.
Катька пожевала чёрными губами. Сняла старую доху, под которой оказалась телогрейка. Сняла и телогрейку, стащила пимы и блаженно вытянула ноги в чулках, связанных в одну иголку.
Ноги были толстые, искривленные.
— А я ходить плохо стала, — пожаловалась она. — Раньше, бывало, на лыжах до посёлка за день добегала. А теперь и думать боюсь. Как до сельпо дойти? Мука кончилась, спичек мало, соли.
— Соли дам, и спичек дам, — сказал Степка. — Муки тоже дам, только у меня у самого мало.
Показал на Тарзана, который мирно дремал у них под ногами, спиной к печке.
— Вот показать тебе хотел.
Старуха внимательно посмотрела на пса.
— У таких, говорят, три глаза. Два обыкновенных, и один на лбу, под шерстью. Он этим глазом духов видит. А у этого, видишь, не один глаз под шерстью, — а целых два.
— И я то же самое подумал, — сказал Степка. — Только не пойму, как он до Югана добежал, если городской.
— Откель знаешь, что городской?
— А ты погляди. Это он сейчас шибко худой, больной. А был-то, видно, что лошадь. И тайги совсем не знает.
Катька стала качать головой из стороны в сторону. Думать.
Стёпка молчал, ждал.
Наконец Катька сказала:
— Шкура у него плохая. Доху не сошьёшь. Разве шерстяной пояс связать? А то что-то спина болит.
— Тьфу ты! — в сердцах сказал Стёпка, даже ногой притопнул. — Долго думала, — сказала глупое.
Тарзан поднял голову, внимательно посмотрел на Стёпку, на Катьку. Потом приподнялся, пошатываясь, и легонько зарычал.
Старики уставились на него.
— Это он на тебя, дуру, рычит, — сказал Стёпка.
— Ну, раз я дура, так пойду домой, — деланно обиделась Катька. — Даже муки не возьму.
— Тьфу! Опять дура! Я тебя для чего позвал? Муки дать?
— Не знаю, — Катька поджала сморщенные чёрные губы. — А только ругань твою слушать не хочу.
Стёпка сказал:
— Ладно. Ты сама видишь, пёс какой. Надо нам его судьбу узнать. Путь его выведать.
Катька молчала.
— Ну? — сказал Степка. — Ты шаманить умеешь?
Катька открыла рот, полный белых — своих! — зубов:
— Да что ты! Чего надумал! Я и не помню, какой шаман бывает!
— Ты же рассказывала, — твой отец шаманом был.
— Мой отец давно ушёл. А бубен-унтувун и гишу студенты в музей увезли.
— Ишь ты! Какие слова помнишь! — восхитился Стёпка.
— И ломболон унесли… Какой мне теперь шаманить! Я и язык свой забыла!..
Катька подпёрла морщинистую щёку чёрной рукой.
— Я ведь в девчонках два года с тунгусами прожила, под Турой. Их язык знала, — сейчас забыла. И слова эти ломболон, унтувун — ихние. Своих не помню, однако. Старая стала.
Стёпка помрачнел. Потом лицо его внезапно просветлело.
— В тайге, слышь, тропы остались.
— Знаю, — отозвалась Катька.
— Засечки там на старых соснах.
— Знаю. Только по тем тропам давно никто не ходит.
— Мы разве знаем? — спросил Стёпка. — Тропа травой заросла, но эвенк так ходит — траву не примнёт.
Катька покачала головой.
— Когда тут последний раз эвенк проходил, ты помнишь? И я не помню. Отец говорил — раньше они сюда часто ходили.
Стёпка упрямо повторил:
— А может, и сейчас ходят. Мы не видим — они ходят.
— Ну, пусть ходят. И что?