Итальянец был у них за главного. (У всех кладбищенских кошек.) Они с Гиенычем давно знали друг друга и дружили. Итальянцем его звали потому, что он был любимым котом одного старого итальянского актёра, очень богатого и чувствительного, который кормил своих кошек лососиной, дичью и настоящей икрой. «Безобразие, – шушукались соседи, – когда столько людей голодает!» Вот только у Актёра дверь была для всех открыта, а у соседей заперта на засов.
Так вот, Итальянец жил у Актёра, как и трое его друзей – Египтянка, Художник и Розка. Художник – это был тот самый чёрный гибкий кот, который украшал надгробие из розового порфира, а надгробие это как раз и было надгробием Розки, доброй толстой старой суки розоватой масти, ласковой, как нянюшка, которая прожила у Актёра 18 лет. От такой долгой жизни Розка в конце концов стала выдыхаться. С каждым днём она все медленнее поднималась по лестнице, и язык у неё вываливался все длиннее. У неё едва хватало сил дышать. А потом как-то утром, когда Итальянец (кот) проснулся и с мурлыканьем подошёл об неё потереться, Розка не завиляла хвостом, не сморщила морду, даже глаз не открыла. Она перестала дышать. У неё уже не было на это сил.
Кому сказать – не поверят, как плакал тогда Актёр! «Так убиваться о какой-то собаке!» – хихикали соседи, которые сами с большим хладнокровием ждали бабушкиного наследства.
И вот Розку похоронили. Актёр поставил ей памятник из серо-розового порфира, точно такого же цвета, что её шерсть.
С этих пор Итальянец, Египтянка и Художник и несли стражу на Собачьем кладбище. Скоро к ним присоединились и другие кошки. Дело в том, что каждая кошка когда-нибудь да встречает на своём веку собаку, без которой с тех пор жить не может. Всех других собак она если и терпит, то с трудом, но эту одну любит; такая вот особенность.
Итальянец занимал вместе с Египтянкой и Художником большую пустующую конуру в углу кладбища, рядом со сторожкой, обитаемой только днём. Едва Египтянка доложила о гостях мяуканьем (только это было скорее похоже на рокот), Итальянец вышел их встречать. Это был вальяжный чёрно-белый кот, с необычайно изысканными манерами, ростом вдвое больше Пса. Казалось, будто он одет в чёрный жакет или смокинг с белым пластроном, на котором красовалось чёрное пятнышко, точь-в-точь похожее на галстук-бабочку. Он улыбался благодушно и немного игриво. В каждом его неспешном движении чувствовалось, что гостеприимство для него дело серьёзное. Он остановился перед Гиенычем и Псом с улыбкой скромного радушия. Гиеныч в знак дружбы поднял переднюю лапу и положил её на плечо Итальянцу. Итальянец выгнул спину и потёрся о грудь Гиеныча. Потом посмотрел на Пса. Робея чуть не до столбняка, Пёс неловко поднял лапу, уверенный, что ни за что не дотянется до плеча Итальянца. Но кот, прогнувшись с поразительной гибкостью, протёк под лапой Пса и об его грудь тоже потёрся. На какую-то секунду Пёс почувствовал себя очень большим. Это чрезвычайно польстило его самолюбию.
Та же церемония повторилась с Художником. Шерсть у него была чёрная-пречёрная и до того гладкая, что отражала свет с моста, несмотря на расстояние. Получались текучие отблески, красивые до жути. Покончив с приветствиями, все забрались в конуру. Художник великолепно убрал её перьями, драпировками, цветами и мехами, которые натаскал неизвестно откуда. Посреди всей этой роскоши их ожидал украденный Гиенычем фазан, ощипанный, искусно разделанный, готовый к употреблению. Его вкушали с должным почтением. Всеобщее молчание воздавало честь Египтянке, которая готовила угощение, а теперь потягивалась на мехах всем своим песочно-жёлтым телом. Пёс, впрочем, в любом случае не в состоянии был говорить. Он все не мог прийти в себя. Ему казалось, что он парит где-то высоко над действительностью. Под конец, когда пришло время расходиться (огни на мосту погасли и солнце уже всходило), и надо было всё-таки что-то сказать – поблагодарить, выразить восхищение – не важно что, но что-нибудь любезное, Пёс обернулся к Гиенычу и пролепетал:
– Скажи им, всё было замечательно… правда замечательно… Прямо как… как прекрасный сон!
При этих словах глаза Гиеныча сверкнули странным огнём, похожим на молнию холодного гнева. Что-то в этом роде.
Гиеныч пристально посмотрел на Итальянца, и Пёс увидел, как в глазах кота вспыхнул тот же пугающий огонёк.
«Что я такого сказал? – удивился Пёс. – Что-нибудь неприличное?»
Но не успел он найти ответ, как услышал какой-то сухой щелчок – из лапы Итальянца выбросился коготь, всего один, зато какой! – потом что-то просвистело в воздухе, и острая боль ожгла ему щеку.
Гиеныч догнал Пса только за мостом.
– Что я такого сделал? Что такого сказал? – всхлипывал Пёс, весь ещё дрожа от пережитого ужаса. – За что он меня так?
Он тёр лапой окровавленную щеку.
– Это я ему велел, – сказал Гиеныч.
– Ты? Но зачем?
– Чтоб ты знал, что это не сон, – сказал Гиеныч.
И преспокойно пустился в обратный путь.
Царапина у Пса зажила через несколько дней. Остался сероватый рубец, на котором шерсть так и не отросла. Эта отметина всякий раз, как Пёс чувствовал её щекой, напоминала ему, что его нынешнее счастье – не сон.
И он зажил счастливо, без страха, без задних мыслей, без кошмарных снов, на равных с Гиенычем и Кабаном. Так оно могло бы и оставаться до конца его жизни. Однако не осталось. Пёс ушёл от своих друзей. Почему? Серьёзный вопрос. Несомненно, потому, что, как говаривал Гиеныч: «С жизнью сложность в том, что она всё время меняется, даже когда совсем не меняется».