О творчестве автора

А. Западов Творчество Хераскова[48]

Свыше полувека продолжалась литературная деятельность Хераскова. Современники почитали его чрезвычайно. И.И. Дмитриев писал:

Пускай от зависти сердца зоилов ноют,

Хераскову они вреда не нанесут:

Владимир, Иоанн щитом его покроют

И в храм бессмертья приведут.

Поэмы Хераскова "Россиада", где главным действующим лицом был Иван Грозный, и "Владимир" при жизни автора несколько раз переиздавались; кроме них Херасков написал множество других поэм, пьес, романов, стихотворений — однако двери "храма бессмертья" для него так и не отворились. Труженик-поэт оказался скоро и прочно забытым, сочинения его не печатались, за исключением "Россиады", которую еще переиздавали, но уже в порядке учебно-хрестоматийном. Херасков устарел с поразительной быстротой, и главной причиной этого было бурное развитие русской литературы в последней трети XVIII — начале XIX столетия. Державин, Карамзин, Жуковский, Батюшков, Пушкин — в свете этих имен сразу поблекла литературная слава Хераскова.

Между тем творчество Хераскова представляет собой выдающееся явление русской дворянской культуры. В нем сосредоточились и, взаимно перекрещиваясь, соединились основные течения современной автору эстетической мысли. Оставаясь до конца своих дней в теоретических взглядах классицистом, Херасков далеко не был чужд идеям сентиментализма, нашедшим отклик уже в ранних его сочинениях.

Для Белинского поэмы Хераскова были явлением литературы буквально вчерашнего дня, еще совсем свежим и не переставшим подавать признаки жизни. Можно напомнить, что эпические поэмы, продолжавшие традиции "Россиады" и "Владимира", выходили в двадцатые и тридцатые годы XIX столетия: "Освобожденная Москва" А. Волкова (1820), "Суворов" А. Степанова (1821), "Дмитрий Донской, или Начало российского величия" А. Орлова (1827), "Александроида" П. Свечина (1827–1828), "Александр I, или Поражение двадесяти язык" А. Орлова (1828). Уже после того как были напечатаны "Литературные мечтания", в 1836 году Д. Кошкин выпустил первый том своей поэмы "Александриада", описывающей спасение России от войск Наполеона I.

Падение литературной славы Хераскова и других поэтов XVIII века Белинский считает фактом бесспорным, но относит его к самому последнему времени. В статье о сочинениях Батюшкова он восклицает: "Сколько пало самых громких авторитетов с 1825 года по 1835?.. Некоторые из них слыли гениями первой величины, как-то: Сумароков, Херасков, Петров и Богданович". {В.Г. Белинский. Полное собрание сочинений, т. 1. М., 1953, стр. 164.} Поэмы Хераскова Белинский называет "длинными и скучными", а самого автора аттестует следующим образом: "Херасков был человек добрый, умный, благонамеренный и, по своему времени, отличный версификатор, но решительно не поэт". {Там же, стр. 52.}

С течением времени Белинский, не изменив своему непризнанию таланта Хераскова, стал видеть историческое значение его литературной деятельности, на что затем неоднократно указывал: "Так как литература не есть явление случайное, но вышедшее из необходимых внутренних причин, то она и должна развиться исторически, как нечто живое и органическое, непонятное в своих частностях, но понятное только в хронологической полноте и целости своих процессов; с этой точки зрения не только важны в истории нашей поэзии имена таких, более или менее блестящих и сильных талантов, каковы Ломоносов, Фонвизин, Хемницер… и другие, но даже и ошибавшихся в своем призвании тружеников, каковы: Сумароков, Херасков, Петров, Княжнин, Богданович и пр." {Там же, т. 4. М., 1954, стр. 26.} Белинский считал, что эти имена "навсегда останутся в истории русской литературы и будут достойны уважения и изучения. Каждый из них — лицо типическое, выражающее общую идею, под которую подходит целый ряд родовых явлений". {Там же, стр. 28.}

С большой проницательностью Белинский выбирает из числа писателей XVIII века именно тех, кто совершил наиболее ценные и оригинальные вклады в русскую литературу, явился важным звеном литературного процесса и положил начало сериям "родовых явлений" — в области эпоса (Херасков), драматургии (Сумароков, Княжнин) и т. д.

Положительно оценивает Белинский и самый факт литературной деятельности Сумарокова, Хераскова, Княжнина как средства расширения читательских кругов и в общем плане — развития просвещения в России. "Эти трудолюбивые люди, — пишет он, — своею деятельностию, хотя и ошибочною, размножали на Руси книги, а через книги — читателей, распространяли в обществе охоту и страсть к благородным умственным наслаждениям литературою и театром — и таким образом, мало-помалу, приготовили для Карамзина возможность образовать в обществе публику для русской литературы". {В.Г. Белинский. Полное собрание сочинений, т. 5. М., 1954, стр. 652.}

Карамзин действительно представляет следующий этап развития нашей словесности, в подготовке которого ближайшее участие приняли авторы XVIII века, и едва ли не более всех — именно Херасков. Белинский как-то заметил, что "Бедная Лиза" "убила" роман "Кадм и Гармония". {Там же, т. 4, стр. 416–417.} Он не сказал только, что "Кадм и Гармония" сначала породили "Бедную Лизу" и что проза Карамзина имеет свои истоки в прозе Хераскова.

1

Михаил Матвеевич Херасков родился 25 октября 1733 года в г. Переяславле Полтавской губернии, где его отец Матвей Андреевич служил в должности коменданта, имея чин майора. Род свой Херасковы вели от валашских бояр Хереско. Дед поэта вместе с семьей переселился из Валахии в Россию при Петре I, подобно тому как в то же время, после Прутского похода царя, в Россию перешла и семья Кантемиров.

Мать Хераскова, Анна Даниловна, в девичестве была княжной Друцкой-Соколинской. Когда умер Матвей Андреевич — а это случилось в 1734 году, — она вышла замуж за князя Никиту Юрьевича Трубецкого, знатного и родовитого вельможу, человека светского и образованного, да вдобавок к тому ж и поэта.

Пасынок жил, окруженный заботой не только о его здоровье и забавах: с раннего детства ему прививались умственные интересы.

Когда мальчик подрос, на одиннадцатом году его отдали в Сухопутный шляхетный — то есть дворянский — кадетский корпус в Петербурге. Кадетов готовили не только к военной, но и к статской службе, и хоть науками не изнуряли, все же корпус давал молодым людям известную сумму знаний — разумеется, тем, которые хотели их получить.

Херасков пробыл в корпусе восемь лет, и в 1751 году был выпущен подпоручиком в Ингерманландский пехотный полк. Офицерская служба совсем не привлекала его, она мешала отдаться литературным занятиям, о которых мечтал Херасков, начавший писать еще в корпусных стенах.

Когда в 1755 году в Москве открылся университет, основанный по инициативе Ломоносова, Херасков поспешил подать прошение об отставке и вскоре занял должность в новом учебном заведении, получив статский ранг коллежского асессора. В его ведении находились учебная часть, студенческие дела, библиотека, типография.

Херасков много и с удовольствием трудился на пользу Московскому университету. Немало сил было вложено им в перевод всего преподавания на русский язык вместо латинского, на чем горячо настаивал еще Н.Н. Поповский, ближайший ученик Ломоносова, при самом начале университетских лекций. Понадобилось несколько лет, чтобы добиться этого. Объединив вокруг себя молодых литераторов, преимущественно поэтов, Херасков стал организатором и руководителем нескольких печатных изданий, выходивших в типографии университета, — журналов "Полезное увеселение" (1760–1762), "Свободные часы" (1763), "Невинное упражнение" (1763), "Доброе намерение" (1764). Он был признанным учителем этой группы образованной дворянской молодежи. В 1760 году Херасков женился на Елизавете Васильевне Нероновой, также писавшей стихи, и дом их стал центром литературной Москвы.

После вступления на престол Екатерины II Херасков в 1763 году участвовал в организации и литературном оформлении грандиозного маскарада "Торжествующая Минерва", проведенном в Москве под руководством замечательного русского актера и организатора театрального дела в России Ф.Г. Волкова по случаю коронации новой императрицы. Вслед за этим Херасков был назначен директором Московского университета.

Во время путешествия Екатерины II по Волге в 1767 году Херасков принимал участие в переводах из "Энциклопедии", предпринятых кружком придворных императрицы, сопровождавших ее в поездке. Он переводил статьи, касающиеся поэзии, словесных наук и магии. Книга "Переводы из Энциклопедии" вышла в свет тремя частями в 1767 году.

В 1770 году Херасков был назначен вице-президентом Бергколлегии — учреждения, ведавшего горной промышленностью в России, — и переехал на жительство в Петербург. При тогдашних порядках не могло казаться удивительным, что поэт начальствует над специалистами горного дела, — ведь был же певчий Алексей Разумовский фельдмаршалом русской армии, хотя по этой своей должности он и не занимался ничем, но тут главное заключалось не в том, чтобы назначить Хераскова на новое место, а в том, чтобы удалить его со старого. Херасков был масоном, видным членом религиозной международной организации, не чуждавшейся отнюдь политических интриг, — и масоны всегда были подозрительны Екатерине II. Силой захватив русский престол, она боялась, что ее сын Павел Петрович захочет сделать то же и что масоны будут первыми его пособниками. Следует думать, что императрица опасалась влияния Хераскова на университетскую молодежь и пожелала держать его поближе к себе, чтобы чаще приглядывать.

Херасков и в Петербурге не изменил своим склонностям. В доме его вновь составилось литературное общество, участниками которого, кроме хозяев, были И.Ф. Богданович, В.И. Майков, А.А. Ржевский, А.В. Храповицкий, М.В. Храповицкая-Сушкова и другие поэты и любители словесности. В 1772–1773 годах они издавали журнал "Вечера", печатая в нем свои сочинения и переводы. Карты и придворные праздники составляли главные развлечения светского Петербурга. Хераскову и его друзьям они были чужды. В предисловии к "Вечерам" издатели писали о том, что они "вознамерились испытать, может ли благородный человек один вечер в неделе не играть ни в вист, ни в ломбер и сряду пять часов в словесных науках упражняться". Это было еще в диковинку. Масонские связи Хераскова в Петербурге заметно укрепились, он был деятельным членом организации и вовлек в нее Н.И. Новикова, с которым связала его тесная дружба.

Кончилось это тем, что императрица окончательно разгневалась на Хераскова и в 1775 году распорядилась уволить его в отставку, причем без сохранения жалованья — мера, применявшаяся весьма редко и служившая признаком крайней немилости. Херасков поместий не имел и больно ощутил свое наказание.

В эти годы, начиная примерно с 1771-го, Херасков усиленно работал над своим главным произведением — героической поэмой "Россиада", величественной эпопеей, прославлявшей могущество России и победу ее над царством казанских татар. В 1779 году поэма была издана, и появление ее несколько примирило Екатерину II с автором. Царица отменила опалу и вернула Хераскова в его любимый Московский университет на должность куратора, то есть поставив его над директором университета.

Свои новые права Херасков постарался сейчас же осуществить. Он заключил с Н.И. Новиковым договор о передаче ему в аренду университетской типографии сроком на десять лет. С 1 мая 1779 года Новиков переселился в Москву и развернул изумительную по своему размаху и темпам издательскую деятельность. В его руках типография превратилась в мощный центр русского просвещения, откуда вышли сотни хороших и нужных книг. Херасков создал университетский Благородный пансион, об открытии которого было объявлено уже в декабре 1778 года. Как известно, позже в этом пансионе получили образование В.А. Жуковский, В.Ф. Одоевский, Ф.И. Тютчев, М.Ю. Лермонтов и многие другие выдающиеся представители русской общественной мысли и литературы.

Вся дальнейшая жизнь Хераскова была отдана постоянным литературным трудам и попечениям об университете — он прослужил в нем, не считая вынужденного перерыва, свыше сорока лет. Он не искал никогда ни почестей, ни богатства, его высокие моральные свойства были отлично известны современникам. Херасков охотно помогал людям, был отзывчив и щедр. Умер он 27 сентября 1807 года в Москве и похоронен на кладбище Донского монастыря, где и по сей день стоит его надгробный памятник.

2

Херасков начал писать еще в стенах Сухопутного шляхетного кадетского корпуса, в первом выпуске которого окончил курс А.П. Сумароков. Нужно думать, что его пример, как и характерная для корпуса атмосфера литературно-театральных интересов, толкали Хераскова на дорогу самостоятельного творчества. В.С. Сопиков в "Опыте российской библиографии" указывает изданную уже в 1751 году "Оду на воспоминание победы Петра Великого над шведами" Хераскова, пометив, что это — "издание редкое". Вторая его "Ода императрице Елисавете Петровне на день восшествия ее на престол" вышла в 1753 году. Обе они более не перепечатывались.

Когда в 1755 году Академия наук начала издание своего журнала "Ежемесячные сочинения", Херасков сразу же принял в нем участие и напечатал там несколько своих басен, сонетов и эпиграмм, носящих следы подражания Сумарокову. Один из мадригалов Хераскова редактор журнала Г. Миллер, как установил П.Н. Берков, отклонил, и он сохранился только в типографской рукописи, так как тематика его показалась, по-видимому, слишком "соблазнительной": автор выражает желание стать цветком, для того чтобы украсить грудь прекрасной Фелисы и увять на ней. {П.Н. Берков. Неизданное стихотворение Хераскова. — "Русская литература", 1960, N 3, стр. 194–195.} Настроение Хераскова вполне оптимистично, нет и речи о предпочтении загробной жизни житейским хлопотам, о чем он будет писать в дальнейшем.

В августовской книжке журнала за 1755 год Херасков печатает "Оду Анакреонтову", причем вовсе не моралистическую, какие под этим названием он станет сочинять несколькими годами позднее, а полную подлинно анакреонтическим настроением:

Чтоб грозной смерти не страшиться,

Чтоб дух кончиной не крушить,

Я вечно буду веселиться

И вечно буду я любить.[49]

Вскоре Херасков попробовал свое перо в драматическом жанре, и первый его опыт — трагедия "Венецианская монахиня" (1758) — был весьма замечательным в своем роде и принципиально важным. В трагедиях классицизма обычно изображались размышления и поступки высокопоставленных особ — королей, князей, вельмож или полководцев. Херасков же написал пьесу из жизни частных людей, находящихся под гнетом религиозных и полицейских установлений, изобразил их переживания.

В предисловии к "Венецианской монахине" Херасков сообщил, что в основу сюжета он положил подлинный факт, изменив лишь имена действующих лиц, а если "что и от себя прибавил, то в драме позволено быть может". Ссылаясь на необходимость держаться ближе к подлинности, он объясняет и количество действий в трагедии — три, вместо считавшихся обязательными пяти.

На сцену театра Херасков вывел людей неизвестных и ничем, кроме яркости своих чувств, не замечательных. Отец Коранса — сенатор, начальник городской стражи в Венеции, то есть человек служащий, о родителях же Занеты не сказано ничего, кроме того, что они умерли. Сами герои также не успели совершить значительных поступков, и интерес к ним вызван не их общественным положением, а тем, что они чувствуют и как рассуждают о своих чувствах. Это рядовые люди, чью судьбу Херасков показывает зрителю, такому же, как они, рядовому человеку.

Особенности сюжета потребовали и точных авторских ремарок. Вместо неопределенной пометы места действия в классицистических трагедиях — "в чертогах князя", "во дворце" — Херасков называет город Венецию и указывает, что "театр представляет часть монастыря святыя Иустины и часть дома послов европейских". На этой территории и развертываются дальнейшие события.

А заключаются они в следующем. Занета, похоронив родителей и брата, по их завещанию поступает в монастырь, отрекается от брака, чтобы молиться о дорогих покойниках. Таково было их предсмертное желание, которое Занета поклялась исполнить. Жестокость подобного требования родителей очевидна, но Занета согласилась с ним, будучи уверена, что ее возлюбленный Коранс погиб на войне. Между тем Коранс, пробыв в отлучке три года, возвращается и с ужасом узнает, что та, которую он считал своей невестой, заточена в монастырь. Коранс пробирается на свидание с ней, ведет долгую и безуспешную беседу, пытаясь уговорить нарушить данный обет, и на обратном пути подвергается аресту. Его обвиняют в недозволенном пребывании на территории иностранного посольства, за что, по закону, полагается смертная казнь. Коранс мог бы объяснить, что шел из монастыря, но это значило бы скомпрометировать Занету. Острота ситуации усиливается тем обстоятельством, что судьей Коранса выступает его отец, сенатор, по долгу звания своего выносящий сыну смертный приговор.

"Венецианская монахиня" всем своим содержанием направлена в защиту простого человеческого чувства, не стесненного требованиями религиозных обрядов и условностями общественного характера. Вместе с тем в своей первой пьесе Херасков — в дальнейшем он не станет высказываться на эту тему столь определенно — скорбит о том, что религиозные догмы сковывают сознание Занеты и мешают ей обрести свое счастье с любимым, делают ее жертвой ненужного обета.

Коранс весь во власти своего чувства, сильного и свободного. Ради него он готов идти на казнь, нанести позор родному отцу, семье, себе самому, страсть его преодолевает все преграды, кроме сопротивления Занеты. Религиозная фанатичка выкалывает себе глаза, буквально следуя библейскому тексту, ибо они грешили, взирая на Коранса. Коранс же любит ее, несмотря на отказ соединить с ним свою судьбу, и умирает со словами:

Нет жалостней моей и нет счастливей части.

Вот действие любви! вот плод безмерной страсти!

Ромео и Джульетта гибнут как жертвы феодальной семейной распри. В смерти Занеты и Коранса виноваты монастырские порядки, ложные представления о греховности любовного чувства, утвердившиеся в зараженных религиозными предрассудками умах. И об этой трагедии рассказал Херасков в своей "Венецианской монахине".

Литературный дебют Хераскова был смелым и значительным, но в дальнейшем поэт пошел по другому пути, что стало заметно двумя годами позднее, на страницах журнала "Полезное увеселение". Этот журнал издавался при Московском университете с января 1760 по июнь 1762 года, первые два года еженедельно, последнее полугодие — помесячно.

Основными сотрудниками, кроме самого Хераскова, были И. Богданович, С. Домашнев, В. Золотницкий, А. Карин, А. Нартов, Алексей и Семен Нарышкины, В. Приклонский, А. Ржевский, В. Санковский, Денис и Павел Фонвизины и другие. Журнал был исключительно литературным органом, статьи на естественно-научные темы в нем не печатались. Наиболее широко был поставлен отдел поэзии.

Группа молодых литераторов, выступившая на страницах журнала "Полезное увеселение", по своим творческим задачам во многом расходилась с Сумароковым. Патриотический дух творчества этого крупного поэта, сатирическая направленность, элемент национальной самобытности притч и песен Сумарокова не находят отклика в кружке Хераскова. Им чужда также общественная активность Сумарокова, его живая, нервная реакция на те или иные вызывавшие его возмущение факты российской действительности. Они предпочитают стоять в стороне, не вмешиваться ни во что и наслаждаться плодами дворянской культуры, отнюдь не стремясь расширить ее пределы.

Общественно-политические позиции журнала "Полезное увеселение" консервативны. Представители группы ничего не желают менять в российских порядках, положение крепостных крестьян оставляет их равнодушными, даже сетований на жестокосердных помещиков не встречается в журнале. Авторами владеют пессимистические настроения. Для стихов, печатавшихся в "Полезном увеселении", был общим мотив бренности земного, выраженный в стихотворении Хераскова "Прошедшее":

Все тщета в подлунном мире,

Исключенья смертным нет,

В лаврах, рубище, порфире,

Всем должно оставить свет.

…Что такое есть — родиться?

Что есть наше житие?

Шаг ступить и возвратиться

В прежнее небытие.

Обращает на себя также внимание принципиальный отказ от сатиры, объявленный "Полезным увеселением". Упоминание о сатире впервые появляется в восьмом номере журнала, в послании Хераскова "К сатирической музе". Заявляя, что он не хочет быть сатириком, поэт перечисляет объекты возможного обличения, снабжая краткими характеристиками неправедных судей, богачей, картежников, пьяниц, и заключает:

Не лучше ли велишь молчанье мне блюсти?

У нас пороков нет, ищи в других; прости!

Сатирические выпады Хераскова носят весьма общий характер и лишены каких бы то ни было намеков "на лицо". А следом за его стихами помещен выполненный Нартовым перевод стихотворения "О добродетели", прославляющего на разные лады ее достоинства. Херасков считает, что сатира способна озлобить людей и не содействует их исправлению. Эту точку зрения он высказал в своем журнале совершенно отчетливо и во всей дальнейшей деятельности твердо ее придерживался.

При чтении журнала "Полезное увеселение" становится несомненной общность подхода различных авторов к темам, одинаковая манера мышления и аргументации. В стихах поэтов группы Хераскова сказывались уже настроения сентиментализма в том его религиозном и пессимистическом варианте, который был представлен в творчестве английского поэта Юнга. Поэма "Жалобы, или Ночные думы о жизни, смерти и бессмертии", созданная Юнгом в 1742–1745 годах, явилась источником вдохновения для многих авторов "Полезного увеселения", усиленно развивавших "кладбищенскую" тему в русской литературе.

Но дело не только в этом. Мотивы личного совершенствования, бренности земного, пропаганда образцов добродетели, идей дружеского братства членов ограниченного кружка людей, думы о загробной жизни, к которой надо готовиться человеку в его земном существовании, — все это типично для масонского умонастроения и заставляет видеть в кружке Хераскова тайную масонскую группу. В той или иной мере все ее участники были связаны с масонством в более поздние годы, что известно по сохранившимся документам. Речь, стало быть, идет о том, что они примкнули к масонству еще в начале 1760-х годов, о чем нет сведений в имеющейся литературе.

Отсутствие данных о масонских ложах в Москве конца 1750 — начала 1760-х годов вовсе не значит, что их там не было. Масоны держались своих тайн, опасались преследований полиции и недоверия общества. Известно, что масонская ложа в 1765 году существовала в Петербурге. В состав ее входили Р.И. Воронцов, А.П. Сумароков, группа офицеров Сухопутного шляхетного кадетского корпуса — Мелиссино, Свистунов, Перфильев, Остервальд, кроме них кн. Щербатов, Болтин, кн. М. Дашков и другие — всего тридцать девять человек. Мудрено ли, что Херасков, близко знавший этих людей как воспитанник Шляхетного корпуса и как литератор, был также причастен к масонству, хотя в зарегистрированный состав ложи и не входил, в эти годы находясь уже в Москве? Не забудем также, что И.П. Елагин, по его словам, "с самых юных лет" вступил в масонство — а родился он в 1725 году — и что в ту же пору в ложах состояли видные сановники и вельможи России. А в 1772 году Елагин был гроссмейстером в русских ложах, автором собственной масонской системы.

Можно, следовательно, полагать, что масонская ложа в начале 1760-х годов существовала и в Москве. Херасков был одним из ее руководителей, если не главным организатором, и в дальнейшем он продолжал играть видную роль в русском масонстве.

Именно в этом следует искать объяснение теме "клеветников", столь характерной для журнала "Полезное увеселение" (см. 1760, март, N 10; ноябрь, N 20; декабрь, N 21, 24, 26; 1761, январь, N 2; февраль, N 8; март, N 11; май, N 20; декабрь, N 24 и др.). Дело представляется таким образом, что группа людей ищет добродетельной жизни, а клеветники поносят ее, толкают на путь обмана и неправды, мешают ей.

О! неукротима злоба!

Не сыта твоя утроба;

И не хочешь ты престать

В отомщениях бесчинных

Свету на людей невинных

Повсечасно клеветать, —

восклицает Херасков (1760, декабрь, N 24).

О клеветниках "Полезное увеселение" заговорило уже в начале своего третьего месяца. Трудно представить себе, почему десять тонких тетрадок журнала с весьма невинным содержанием сразу же могли вызвать к его авторам столь дружную ненависть "клеветников", "гонителей добродетели и правды".

Очевидно, основания для "клеветы" были более широкими, и борьба шла не просто с литературным кружком, но с ячейкой какого-то крупного сообщества, казавшегося подозрительным, — с масонской организацией, которая, давая отпор своим противникам на страницах журнала, использовала все возможности для разъяснения своей программы — прославления добродетели, любви к ближнему и т. д.

Характерно также отсутствие в журнале интереса к вопросам общественной жизни. Построение прочного внутреннего мира, забота о собственном духовном благополучии — вот что занимает кружок "Полезного увеселения" и что отделяет его от такого боевого идеолога дворянской общественности, каким был А.П. Сумароков.

В "Полезном увеселении" преобладали поэтические жанры, но у авторов не было вкуса к торжественным одам в ломоносовском духе. Такие оды появлялись только в самых необходимых случаях: поэты откликались на смерть Елизаветы, на воцарение Петра III и делали это в довольно будничных тонах, деловито и спокойно.

Литературная позиция Хераскова и поэтов "Полезного увеселения" определяется классицистическими канонами на новом этапе развития этого стиля в России. Поэтика Ломоносова им чужда и не раз становится предметом критики и насмешек. Они приближаются к Сумарокову в пренебрежении к "надутости" слога, но лишены сумароковской активности и сознания общественной важности литературы. Для творчества поэтов журнала характерен интерес к философической оде, жанру дружеского послания, к элегиям, стансам. Они сознают себя группой, обмениваются стихотворными обращениями. А. и С. Нарышкины пишут Ржевскому, он в свою очередь им отвечает, А. Карин и Нартов, соревнуясь, в стихах разрабатывают одну и ту же тему, эти стихи печатаются рядом, чтобы читатель мог сравнить и отметить лучший вариант (1760, август, N 1 и 6).

Группа в целом ориентировалась на творчество своего главы — Хераскова, в произведениях которого нередко звучали новые для поэзии классицизма мотивы. Так, стихотворение Хераскова "Смерть Клариссы. Подраженная французскому сочинению" (1760, июнь, N 24) представляет собой, в сущности, сентиментальную поэму. "Враг" рассказчика нанес грубое оскорбление Клариссе, она умирает, рассказчик стремится отомстить оскорбителю, но не успевает в намерении. Герои часто проливают обильные слезы, природа как бы сочувствует им. Эти черты заметно отличают стихотворение Хераскова от обычных материалов "Полезного увеселения" и показывают накопление элементов сентиментализма в творчестве поэта.

Следует сказать, что в это время Херасков еще пытается произносить обличительное слово против порочных людей и не только прославляет добродетель. Такой теме посвящена его комедия "Безбожник" (1761). Фидеон и Руфин, дети дворянина Леона, противоположны друг другу по своим моральным качествам. Первый благонравен и послушен отцу, второй же — отъявленный злодей. В пьесе, конечно, никак не объясняется, почему у Руфина мог сложиться такой характер, и зритель только знакомится с его отвратительными поступками. Руфин оклеветал брата, добился его ареста, ссорит окружающих, волочится за чужой женой и т. д. Хуже всего, что Руфин не уважает отца и однажды бросается на него со шпагой. Это забвение правил послушания старшим в связи с названием комедии "Безбожник" позволяет предположить, что свой удар Херасков целил по новым теориям воспитания, как он их понимал, по французским материалистам и их русским последователям. Упреки такого рода развивались и в других современных произведениях, например в "Бригадире" Фонвизина, и не нужно доказывать, насколько они были несостоятельны.

При быстрой смене правителей на российском престоле в 1761–1762 годах, группа "Полезного увеселения" попала в довольно трудное положение. Едва поэты успели проводить Елизавету Петровну и стали слагать хвалы Петру III, приветствуя "кровь Петрову", как на престол, переступив через труп мужа, взошла Екатерина II. Журнал в такой обстановке издавать стало затруднительно, и "Полезное увеселение" на июньском номере 1762 года прекратилось.

Через несколько месяцев, освоившись с новой обстановкой, Херасков определил свои позиции, вошел в милость к новой царице и с января 1763 года стал выпускать при Московском университете журнал "Свободные часы". В нем участвовала, кроме Хераскова, группа бывших сотрудников "Полезного увеселения" — А. Ржевский, А. Карин, В. Санковский и другие, а также — А. Сумароков и В. Майков.

Первый номер "Свободных часов" открывался стихотворением Хераскова с благодарностью Екатерине II:

Что я дела монарши славил

И к правде лести не прибавил,

Но только то вещал, что вся Россия зрит,

За то я принял милость многу…

А ведь поводов для милостей пока что почти не было: Херасков успел напечатать в 1762 году отдельными изданиями только оду и эпистолу к Екатерине II, да маленькую книжку "Новых од". Но императрица, еще непрочно сидевшая на престоле, была, видимо, очень рада поддержке главы московской дворянской интеллигенции и поспешила с выдвижением Хераскова.

"Новые оды" были таковыми не только по времени написания и по своей неизвестности читателю. Новым было расширение границ жанра. Херасков назвал одами группу стихотворений на моральные темы. Насколько они отличались от принятого в то время понятия оды как торжественного похвального стихотворения, показывает тот факт, что Херасков поместил их в собрании своих сочинений под именем "Анакреонтических од".

На русский язык Анакреона переводили Кантемир, Тредиаковский, Ломоносов, Сумароков. Продолжая вслед за ними питать интерес к его поэзии, Херасков, однако, вовсе не переводит Анакреона, а пишет свои собственные стихи, совсем не похожие на греческие оригиналы, и развивает в них близкие для себя моралистические суждения. Он адресуется к "разумной россиянке", и даже названия его стихотворений могут показать, насколько далеки они от анакреонтических мотивов. В книжке были оды "О силе разума", "О вреде, происшедшем от разума", "О воспитании", "О суетных желаниях", "О силе добродетели" и т. д. К общей тематике анакреонтической поэзии примыкает, пожалуй, лишь ода "Сила любви". В ней говорится об Эроте, сыне цитерской богини, о стрелах, которыми он поражает сердце, после чего

Тотчас сердце распалится,

Важность мысли удалится.

(VII, 270) [50]

Это очень характерное для Хераскова выражение. Любовь изгоняет "важные мысли", вносит иррациональное начало в разумную человеческую жизнь, и, вероятно, благом ее считать нельзя.

Только в сердце, богу верном,

Только в мыслях просвещенных

Он не смеет воцариться;

И, владея всех сердцами,

Сих сердец Эрот боится.

(VII, 271)


На принадлежность таких стихов к "легкой поэзии", очевидно, должны были указывать их метры — трехстопный ямб и четырехстопный хорей — и отсутствие рифмы. В свое время это выглядело свежо, однако именно анакреонтики и не хватало в разумных и ясных стихах Хераскова. Поэта подкупала "простота и сладость" греческих строф, но, начав перелагать их, он как бы начисто забыл об оригинале и принялся излагать все те же тощие прописи о пользе добродетели, которыми были полны страницы "Полезного увеселения".

Примечательным в этом сборнике является его общий тон — очень домашний, интимный, дружеский, далекий от какой бы то ни было официальности. Стихи написаны для друзей, понимающих своего поэта, и легкие образы их присутствуют в книжке. Херасков с пренебрежением отзывается о "мирской пышности" и "великолепной жизни" богачей, он строит лиру для своей любезной, которой также нравятся простые уборы и скромный сельский обиход. Обращаясь к другу, покинувшему шумный город для деревенского уединения, Херасков одобряет его выбор, замечая, что сам он должен жить "между сует и скуки" и поддерживать свой дух любовью к наукам и добродетели:

Живи уединенно,

Когда тебе приятно,

Живи, мой друг любезный!

Ключи, с горы биющи,

И чистые потоки,

Леса, поля широки

Твой дух утешат боле,

Чем здешние забавы.

(VII, 251)


Когда Хлестаков в доме городничего говорил дамам, что "деревня тоже имеет свои пригорки, ручейки", он повторял ставшие избитыми фразы эпигонов сентиментализма, дававших знать о себе читателю и в тридцатые годы XIX века. В стихах Хераскова, сочиненных шестью десятками лет ранее, мы встречаемся с истоками этой темы, что должно быть особо отмечено. Тут начала усадебной поэзии дворянской литературы, и ее, как и многое, начинает Херасков. Жанр дружеского послания, столь характерный для; творчества поэтов-романтиков, уже намечается Херасковым в стихотворении "Искренние желания в дружбе", где найден непринужденный тон сентиментальной беседы с другом, включившей в себя обязательные для Хераскова элементы морализма.

Этот морализм с годами все более и более заполняет произведения Хераскова. В 1764 году выходят его "Нравоучительные басни" в двух книгах — пятьдесят написанных разностопным ямбом назидательных стихотворений о том, что нужно избегать дурных поступков и обходиться с людьми по-хорошему. В 1769 году Херасков напечатал "Нравоучительные оды" — сборник стихотворений, посвященных этическим проблемам, людским отношениям, вопросам элементарной морали общежития. Ровные, спокойные стихи, лишенные ораторской интонации, были построены в форме задушевной беседы с читателем.

В этой книжке Херасков собрал тридцать две "нравоучительные оды", и, если посмотреть на заглавия их, смысл титульного листа получит полное объяснение: "Благополучие", "Суета", "Тишина", "Богатство", "Злато", "Честь", "Терпение", "Гордость", "Родство", "Умеренность", "Наказание", "Беспечность" и т. д. Херасков учит тому, что все земные блага ничтожны по сравнению с небесными и что только добродетельные люди живут в душевном покое, мирно готовясь к переходу в лучший мир:

Так знать, что счастье наше

В сем свете только сон.

Есть мир земного краше;

Какой? — на небе он.

(VII, 346)


Человек жалок и ничтожен перед лицом вселенной, его бессилие что-либо исправить в земной жизни — очевидно. Да и нужно ли думать об этом, если известно, что смерть все равно неизбежно наступит?

Хоть зришься счастья в полном цвете,

Хоть славишься во свете сем,

Пылинка ты едина в свете,

Невидимая точка в нем.

Ты прежде был и будешь прахом,

Ничто тебя не подкрепит;

Хоть кажешься вселенной страхом,

Тебя со всеми смерть сравнит.

(VII, 311)


В связи с ростом капиталистических отношений в русской литературе шестидесятых годов XVIII века заметное место начинает занимать тема денег. Власть их все отчетливее сознается, но отношение к ней у писателей различных социальных слоев неодинаковое. Бедняк-разночинец Михаил Чулков чувствует себя вполне удовлетворительно в мире рыночных отношений, купли-продажи. В журнале "И то и се" (1769) он пишет о том, что "всякая вещь свою имеет цену", что "прибыток имеет силу и все перевершит". Перед "неопрятным" крестьянином, имеющим деньги, тщеславный гражданин примет на себя образ крестьянина, а сам крестьянин становится равным боярам — "будет боярином перед боярином". Панегирик деньгам поместил Василий Рубан в журнале "Ни то ни се" (1769, лист 9):

Можно ли нищество

Деньгам предпочесть?

Деньги лучше средство

В свете все обресть…

Херасков в своей лирике также не раз касается темы денег, не заметить ее он не может, однако говорит он о "злате" всегда с отвращением. Проповедник счастливой умеренности и философского спокойствия, Херасков должен заявить, что

Злато влияло

В смертных вражду;

Пользою стало

Всем на беду.

В идеальный мир, создаваемый поэтом, врывается практическая жизнь, не считаться с ней невозможно, и потому рассуждения о тщете богатства Херасков заключает меланхолической строфой:

Однако может ли на свете

Прожить без денег человек?

Не может, изреку в ответе,

И тем-то наш и скучен век.

Ничто его как будто не веселит, он не может оторваться от мыслей о смерти, уничтожающей все живое. В числе "нравоучительных од" нет ни одной с заглавием типа "Радость", "Веселье", "Дружба", "Любовь", а ода "Красота" начинается с унылого утверждения:

Пригожство лиц минется,

Проходит красота,

И только остается

Приятностей мечта.

(VII, 368)


Цветущие годы пролетают, прелесть вянет, молодая девушка превращается в старуху:

На что же величаться

Своею красотой?

Ей скоро миноваться,

Пригожство дар пустой.

(VII, 370)


Херасков пишет свои оды "средним штилем", тщательно оберегая свой словарь от славянизмов, ведет чинную и благоразумную беседу с читателем, что будет характерно для его лирических стихов и более позднего времени.

3

В годы, предшествовавшие крестьянской войне, когда в русском обществе вопросы дальнейшего социально-экономического развития России стали предметом обсуждения и начала заседать Комиссия о сочинении Нового уложения, Херасков также подал свой голос. В 1768 году он опубликовал повесть "Нума Помпилий. или Процветающий Рим", в которой напомнил о легендарном римском властителе. "Нума" принадлежит к числу "государственных романов", примерами которых в русской литературе уже были переведенные Тредиаковским "Аргенида" и "Тилемахида", содержавшие изображение различных политических систем и многочисленные советы правителям. Херасков, пользуясь описанием Нуминых дел, также преподает ряд советов русской самодержавной монархине.

Легендарный царь древнего Рима Нума Помпилий (конец VIII — начало VII века до н. э.), согласно преданиям, правил после смерти не менее легендарного Ромула. Нуме приписывается обучение римского народа земледелию, реформа календаря, после которой год стал делиться на двенадцать месяцев вместо десяти, введение жреческих коллегий и т. д. Херасков строит свои представления о Нуме по сочинениям английских и французских историков, и ссылки на них приводятся в тексте. Однако в предисловии к книге он замечает, что "сия повесть не есть точная историческая истина; она украшена многими вымыслами, которые, не уменьшая важности Нуминых дел, цветы на них рассыпают".

Но именно эти "вымыслы" и составляют главное содержание книги, ибо к их числу относятся прежде всего беседы Нумы с его покровительницей нимфой Эгерой, в которых развертывается программа управления страной и определяется поведение монарха.

Идея повести "Нума Помпилий, или Процветающий Рим" выражена автором в начальных строках первой главы:

"Истинная слава не всегда оружием приобретается; лавры победителей часто кровью верных сынов отечества орошенны бывают… но сладкий мир и любезная тишина цветущее состояние городам и селам даруют, законам придают силу и спокойных жителей радостию и веселием напояют" (XII, 1).

Доказательством этой мысли и служит повесть о деревенском философе Нуме, за свои добродетели избранном римским императором; его пример рекомендуется для подражания монархам. Утопическая мечта Хераскова о государе-философе была высказана им во все более накалявшейся обстановке борьбы крепостного крестьянства с дворянской империей и свидетельствовала о тщетном желании автора помочь притушению вражды между ними.

В сущности, весь роман представляет собой собрание советов царям, преподанных на образцах административной и законодательной практики Нумы Помпилия.

Особым достоинством Нумы в глазах Хераскова является его обыкновение советоваться по важным вопросам со своими вельможами и с римским народом. Мечты о дворянской конституции, свойственные представителям дворянской оппозиции предпугачевских лет, в эти годы разделялись и Херасковым.

"Нума Помпилий" в творчестве Хераскова представляет собой опыт прямого изложения советов и поучений гражданским правителям. Более таких попыток Херасков не предпринимал, значительно усложнив свои аллегории и перенеся центр творческого внимания на вопросы духовной жизни человека, на исправление нравов своих современников с помощью разбора полезных примеров. Но от прозы он не отказался и с большой охотой писал романы, составив в этом смысле редкое исключение среди авторов классицистов, как известно к прозе относившихся неодобрительно и считавших, что только поэзия способна передавать высокие мысли и внедрять в умы начала разума.

Цель своей литературной деятельности Херасков полагал в том, чтобы учить людей, прививать им вкус к добрым делам на пользу окружающих, в чем он видел залог спокойной и полной нравственного удовлетворения жизни. Наставлять нужно приятно, ненавязчиво, в увлекательной, интересной форме, скрывающей серьезное моральное содержание. Пожалуй, никто из русских писателей XVIII века не придерживался соединения "полезного с приятным" так неуклонно и последовательно, как Херасков. В той или иной мере "полезное" соединяли с "приятным" многие авторы, включая Державина, но Херасков сделал эту ходовую формулу основой своей литературной работы, начиная со второй половины семидесятых годов. Крестьянская война, поднятая Пугачевым, явилась вехой, наметившей поворот в творчестве этого писателя, ибо показала ему необходимость более активной и доходчивой пропаганды моральных истин.

Моралистом показал себя Херасков с первых шагов своей литературной деятельности. Но если в "Полезном увеселении" и сборниках стихов "Новые оды", "Философические оды", "Нравоучительные басни" он рассуждает, уговаривает, объясняет читателю прелесть добродетельной жизни, прямо к нему обращаясь, то позже Херасков пользуется обходным маневром. От непосредственных лирико-дидактических обращений к читателю он перешел в область иносказаний, аллегорий, сюжетных новелл, вставляемых в рамы эпических произведений, и поучительный материал стал заключать в легкую романическую форму. Этого потребовали интересы дела ибо прямые назидания, как показал опыт, игнорировались читателями, преподанные же в занимательном повествовании добрые советы могли дойти до адресатов. А нужда в этом, по убеждению Хераскова, после крестьянской войны стала очень заметна.

Приняв такое решение, Херасков оставляет лирику и пишет поэмы, романы, драмы, трагедии, сочетая занимательную интригу с полезным нравоучением и заставляя зрителя и читателя незаметно это нравоучение проглатывать. В этом состоит особенность творчества Хераскова восьмидесятых — девяностых годов XVIII — начала XIX века, одинаково присущая и его поэмам и романам. В таком же плане трактует Херасков исторические темы в "Россиаде", в трагедиях "Пламена", "Идолопоклонники", в поэмах "Владимир", "Царь, или Освобожденный Новгород" и других своих произведениях. Он пропагандирует положительные примеры, указывает образцы для подражания и свои "полезные" советы излагает в "приятном" литературном оформлении, равно пользуясь при этом и стихами и прозою, не проводя принципиального различия между этими видами художественного слова.

Двухтомный роман "Кадм и Гармония" (1786) имеет в основе своей идею необходимости подчинения людей высшим силам. Человек сотворен свободным, и боги не хотят обуздывать его воли, предостерегать и следить за каждым шагом. Он сам должен быть благоразумен. Роман Хераскова рассказывает на примере Кадма, одного из персонажей древнегреческой мифологии, о том, к каким опасным последствиям может привести человека свободная воля и как важно быть всегда добродетельным и законопослушным. Например, Кадм, попав в Вавилон, развращается и с большим трудом отходит от своих увлечений. Существенно отметить, что Кадм не совершает каких-либо незаконных деяний, он только имеет дурные мысли и ведет неподобающие разговоры, соблазняя молодежь. Таким образом, наиболее опасно духовное развращение, подчеркивает Херасков, за него полагается и неизмеримо большая ответственность.

Общий вывод романа таков: "Обладающий своими чувствованиями смертный, обуздывающий волнение страстей своих, управляющий по правилам благоразумия душевными свойствами, есть сильный царь на земли. Многие венценосцы титла сего не заслужили" (IX, 125).

Другой крупный роман Хераскова называется "Полидор, сын Кадма и Гармонии" (1794) и составляет продолжение первого.

В "Полидоре" сочетаются элементы и государственного, и авантюрного романа. Приключения Полидора, вступившего на путь ложных умствований и поверявшего колдовством указания богов, составляют сюжет романа, изобилующего различного рода вставными эпизодами и историями, которые рассказывают о себе вновь появляющиеся действующие лица. Царства, наблюдаемые Полидором во время его скитаний, имеют каждое свои особенности, и сравнение их достоинств проводится в тексте романа. Несмотря на ошибки и прегрешения, Полидор попадает наконец в царство Мудрости, олицетворенное нимфой Теандрой. Любопытно, что эта нимфа, предсказав появление на Севере дивной монархини, главной ее заслугой считает "Наказ Комиссии о сочинении Нового уложения" и говорит Полидору: "По моему внушению напишет она божественную книгу — мудрый Наказ! Сия долженствует быть врезана во всех чувствующих сердцах человеческих и благо общее любящих! Тогда в Севере златые дни сияти будут" (XI, 324). Не забудем, что Наказ довольно скоро после его опубликования стал секретной книгой, ибо некоторые либеральные мысли, вошедшие в него, показались Екатерине II опасными. Херасков же не обинуясь поднимает этот Наказ как знамя в своем романе, не желая знать о его запрещении, причем делает это уже после казни Людовика XVI, заставившей русскую императрицу еще более подозрительно и беспощадно относиться к малейшим признакам либерализма.

Впрочем, в отношении к событиям французской буржуазной революции 1789–1793 годов Херасков не расходился с официальными русскими кругами. В "Полидоре" он представил революционную Францию в виде плавающего острова Терзита, население которого охвачено хаосом безначалия. Жители его превратились в стадо без пастыря, каждый "учинился царем", и толпа терзитян "в наглом буйстве вопиет: вольность, вольность!" (X, 92). Причиной возмущения граждан послужили "дерзновенные вольнодумцы", их "вкрадчивые писания" смутили умы и вызвали неповиновение. Остров гибнет от внутренних смут, и спасает его только возвращение сильной и благоразумной монархической власти.

Слог Хераскова изобилует различного рода украшениями, наполнен метафорами, в которых автор, вероятно, видел один из главных признаков художественной выразительности речи. В нем нет "простых" слов и выражений, периоды важны, величавы, длинны. Херасков пишет: "Заря уж простерла румяную ризу по лазурным небесным сводам; свет утренний, нисходя с вершины гор и лесов дремучих, рассыпался по лицу земному: Кадм наслаждается приятным сном в объятиях своей супруги Гармонии" (IX, 186).

Такие же описания встречаются и в стихах Хераскова. Например, в "Россиаде" читаем:

Отверз небесну дверь денницы перст златой,

Румяная заря встречалась с темнотой;

Где кисть густую тень от света отличает,

Там зрение черты меж ими не встречает,

Смешенье сходное при утренних часах

В слиянном с нощью дни казалось в небесах;

Мрак тонкий исчезал, сияние рождалось,

И каждо существо со светом пробуждалось.

(I, 215)


Карамзин воспитывался на этих образцах русской литературной речи, и в общей тональности слога он затем не разошелся с Херасковым. Не забудем, что в заметке "О прозе" (1822) Пушкин, сказав о том, что проза Карамзина — лучшая в нашей литературе, прибавляет: "Это еще похвала не большая". {А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений в десяти томах, т. 7. М., 1958, стр. 15.} Заметка же посвящена осуждению тех писателей, которые "думают оживить детскую прозу дополнениями и вялыми метафорами". Пушкин порицает именно то, что делал Херасков: "Должно бы сказать: рано поутру, — а они пишут: "едва первые лучи восходящего солнца озарили восточные края лазурного неба" — ах, как это все ново и свежо, разве оно лучше потому только, что длиннее?"

Тридцать пять — сорок лет, отделяющие время написания "Кадма и Гармонии" от заметки Пушкина, — срок для русской литературы поистине огромный. За эти годы перед читателем прошли Державин, Радищев, Крылов, Карамзин, Батюшков, Жуковский и начал писать Пушкин. Для своего времени Херасков писал "свежо и ново", и не его вина, что неумолимая история отвела ему так немного лет для власти над умами и вкусами читателей. Процесс развития русской литературы по пути к реализму шел необычайно быстро, и риторическая манера Хераскова устарела на его глазах.


4


Подлинную славу Хераскову создали его поэмы. Белинский, напоминая о том, что "современники смотрели на него с каким-то робким благоговением, какого не возбуждали в них ни Ломоносов, ни Державин", замечает: "Причиною этого было то, что Херасков подарил Россию двумя эпическими или героическими поэмами — "Россиадою" и "Владимиром". Эпическая поэма считалась тогда высшим родом поэзии, и не иметь хоть одной поэмы народу значило тогда не иметь поэзии". {В.Г. Белинский. Полное собрание сочинений, т. 7. М., 1955, стр. 112.}

Херасков подошел к "Россиаде" после почти двадцатилетних литературных трудов в различных жанрах, в том числе — и в эпическом. Его первая поэма "Плоды наук" вышла в свет в сентябре 1761 года, то есть еще при Елизавете Петровне, и посвящена наследнику престола Павлу Петровичу. Херасков объясняет молодому великому князю пользу наук и рекомендует ему в будущем так же поощрять просвещение, как делал это Петр I. Подзаголовок "Плодов наук" — "дидактическая поэма" — определяет ее информационно-наставительное содержание. Поэт шестистопными ямбами, без особых украшений, но внятно и логично изъясняет пользу, происходящую от наук в практическом и в моральном смысле, и тем самым как бы полемизирует с Руссо, в своей диссертации 1749 года высказавшимся в том смысле, что науки улучшению нравов не способствуют.

Эта поэма показывает едва ли не самую заметную черту личности Хераскова. Он желает учить и наставлять людей и будет выступать в такой роли до конца своих долгих дней. Но она также дает заметить, что Херасков и сам любит учиться, перенимать, совершенствоваться. Так, в данном случае он с успехом воспользовался опытом Ломоносова, взяв за образец его "Письмо о пользе стекла" (1752), это блестящее поэтическое произведение, наполненное научной мыслью. Херасков в своей поэме доказывает пользу наук, называя многие из них и характеризуя главное направление каждой. Он не ставит задач наукам, как делает это Ломоносов в оде 1750 года, и ограничивается только описанием:

Что жнем, что мы в градах стенами окруженны,

Механике мы тем в сей жизни одолженны;

Да жизнь бы наша течь беспечнее могла,

Механика на то орудия дала…

…Алгебра всех вещей о дробном свойстве мыслит;

Она земных телес, планет движенье числит

и т. д.

(III, 15, 19)


Сходствует Херасков с Ломоносовым и в своем отношении к Петру I, изображенному в поэме восторженными стихами:

Везде Петрова мысль, везде Петровы руки:

Посеянные им приносят плод науки.

Законы к нашему спокойствию цветут;

Где пользу только зрю, и Петр мне зрится тут

и т. д.

(III, 11)


Десятилетием позже, в 1771 году, Херасков выступает с новой поэмой "Чесмесский бой", которая может служить достойным примером его литературной смелости. В пяти песнях поэмы он описал, причем с наивозможной точностью, блестящую победу русского флота, разгромившего 26 июня 1770 года в Чесменской бухте Черного моря сильнейшую турецкую эскадру. Было утоплено двадцать четыре линейных корабля турок, великое множество других судов, нанесены огромные, до десяти тысяч человек, потери в личном составе. Русские военные моряки добились успеха малой кровью, что еще более увеличило радость победителей.

Этому важному и совершенно злободневному событию Херасков посвящает свою поэму "Чесмесский бой", принявшись за нее вскоре после получения известий о гибели турецкого флота. Он внимательно изучает газетные сообщения и беседует с участниками Чесмесской битвы, стремясь узнать подробности, отсутствующие в официальных реляциях и необходимые для описания боевых эпизодов. По-видимому, поэт вовсе не нуждается в "пафосе дистанции", для того чтобы оценить и прославить подвиги русского флота, его командиров и рядовых матросов, о которых он также сказал доброе слово. Для автора похвальной оды подобная оперативность была бы не удивительна, но Херасков пишет эпическое произведение, поэму, и пишет хорошо, о чем можно говорить без всяких скидок на быстроту литературного воплощения современной темы.

Как требовалось эстетическими вкусами эпохи, Херасков ориентирует свою поэму на античные образцы, вспоминает Гомера и его героев, с которыми сравнивает русских моряков, но в "Чесмесском бое" эти реминисценции не производят впечатления обязательного литературного приема по одной простой причине: поэт действительно говорит о Греции, томящейся под турецким игом. И строки:

В стране, исполненной бессмертных нам примеров,

В отечестве богов, Ликургов и Гомеров,

Не песни сладкие вспевают музы днесь —

Парнас травой зарос, опустошился весь —

нужно понимать не метафорически, а буквально: Парнас действительно зарос травой, а греческая культура пришла в совершенный упадок.

На крыльях истины к Парнасу прелечу;

Внимайте, музы, мне, россиян петь хочу! —

говорит Херасков, точно характеризуя свое литературное задание. Парнас здесь не только аллегория, но и топографическая точка; "на крыльях истины" значит, что будет передаваться поэтическая хроника недавних событий, а целью поэмы является не прославление отдельного полководца или царя, но описание подвигов россиян, боевых трудов нашего военно-морского флота. Об "украшениях" в этой вступительной формуле Херасков не говорит, полагая их разумеющимися для опытного человека.

Первая песнь поэмы посвящена, таким образом, обоснованию темы. Греция страждет, и Россия приходит к ней на помощь, отправляя в Архипелаг свой флот для боев с турецкими захватчиками. Казалось бы, дальше должны будут идти поэтические восторги автора по поводу успешных военных действий и уничижительные возгласы в адрес турок. Однако Херасков, будучи для своего времени "занимательным" автором, тщательно разрабатывал сложные сюжеты поэм и романов, и в данном случае также вовсе не ограничился лирическими возгласами, приличествующими сочинителю од. Он в середину поэмы, в третью песню, поставил эпизод мнимой гибели Федора Орлова, брата командующего эскадрой А.Г. Орлова, и рассказ о его чудесном спасении. Точка зрения читателя переносится с корабля "Евстафий", ведущего абордажный бой с флагманом турецкого флота, на корабль "Три иерарха", откуда Алексей Орлов наблюдает взрыв и видит плывущие по волнам обломки "Евстафия". Затем, после ряда картин и рассуждений, уже в четвертой песне, с помощью рассказа "вестника", обычного в классицистической драматургии пересказчика действий, происходящих за сценой, перед читателем раскрывается сцена спасения Федора Орлова и некоторых его товарищей с "Евстафия", и поэма движется к своему окончанию.

Кроме братьев Орловых, которым принадлежит главная роль в поэме, Херасков называет много имен русских моряков — Спиридова, Степанова, Долгорукого, Грейга, Крюйса, Плещеева, Ильина и других, оговариваясь, что о всех сказать невозможно; приводит подлинные слова матроса-канонира, потерявшего в бою обе ноги, описывает подвиги рядовых бойцов. При этом автор не теряет из вида общего плана сражения; как бы наблюдая за ним и с воздуха, отмечает движение турецкого флота из открытого моря в бухту, ночное нападение русских брандеров, пожары на вражеских кораблях и спасение русскими тонущих турецких матросов.

"Чесмесский бой" был крупной удачей Хераскова. Поэма вызвала большой интерес у русских читателей, появились переводы ее на французский (1772) и немецкий (1773) языки. Ободренный успехом, поэт задумывает новое монументальное произведение, на этот раз посвященное исторической теме, но содержащее и отклики на современные события, — героическую поэму "Россиада". Восемь лет понадобилось Хераскову, чтобы создать грандиозную эпопею, и в 1779 году он выпустил в свет ее первое издание, продолжая и дальше работать над текстом.

Впечатление, произведенное поэмой на современников, было огромным, Херасков сразу завоевал всеобщее признание, которым пользовался до конца жизни. "Творцом бессмертной "Россиады"" сразу же назвал его Державин в стихотворении 1779 года "Ключ". Можно напомнить, что первые критические отзывы о поэме, причем весьма резкие, появились только через несколько лет после смерти Хераскова, — так велико было уважение к "Россиаде".

Белинский верно определил причину почти благоговейного отношения современников к этому труду Хераскова. Русская литература еще не имела своей героической поэмы, наличие которой по кодексу классицизма почиталось обязательным для зрелой национальной словесности. В античной литературе были "Илиада" и "Одиссея", вечные образцы вдохновенного эпоса, Франция имела "Генриаду" Вольтера, Италия — "Освобожденный Иерусалим" Тассо, Португалия — "Лузиады" Камоэнса и т. д., - поэмы, посвященные выдающимся событиям отечественной истории, — а в русской литературе произведения такого масштаба еще создано не было. Попытки решить эту задачу предпринимались на протяжении ряда десятилетий. Кантемир начал поэму "Петрида", но не пошел далее первой книги, Ломоносов написал две песни поэмы "Петр Великий", и хотя они сыграли видную роль в дальнейшем развитии русского эпоса, однако в целом труд завершен не был. Сумароков приступил к поэме "Дмитриада", посвященной Димитрию Донскому, — и остановился на первой странице. Лишь Хераскову удалось, наконец, создать законченную героическую эпопею "Россиада", в двенадцати песнях, насчитывающих свыше девяти тысяч стихов. Понятно, насколько значительной казалась эта творческая победа и каким ореолом сразу окружено было имя сочинителя.

Согласно правилам литературной теории классицизма, основу эпопеи должно составлять крупное событие национальной истории, служащее в ней как бы поворотной вехой, после которой страна начинает высший этап своей государственности. Такое событие Сумароков видел в Куликовской битве, Кантемир и Ломоносов — в преобразовании России, учиненном Петром I. Херасков выбрал сюжетом своей поэмы завоевание Иваном IV находившейся под татарским владычеством Казани, что он считал датой окончательного освобождения России от татаро-монгольского ига. В поэме играл большую роль элемент чудесного, представители неба и ада участвовали в борьбе русских с казанцами, и это вмешательство потусторонних сил подчеркивало трудности подвига русских воинов во главе с царем и значение одержанной победы. Включение в поэму "чудес" также предписывалось правилами. "Россиада" была написана александрийским стихом — шестистопным ямбом, — и слог автора отличался торжественной важностью "высокого стиля", вбиравшего в свой состав много славянских слов и выражений. В освещении фактов Херасков опирался на исторические источники, главным образом на "Казанский летописец", однако идейная концепция поэмы принадлежит автору и должна быть оценена по достоинству.

Херасков, бывший учеником Сумарокова не только в плане литературном, но и в смысле мировоззрения, принадлежал, несмотря на некоторую свою пассивность, к дворянской оппозиции тираническому самодержавию Екатерины II. Позже, напуганный французской буржуазной революцией, он отошел от либеральных взглядов, но в период сочинения "Россиады" они еще были ему свойственны.

Утопический идеал просвещенного абсолютизма поэт после "Нумы Помпилия" развертывает в "Россиаде". Он показывает читателю молодого царя Ивана IV как вождя русских дворян, но лишь первого среди равных. Царь слушает советы своих приближенных и поступает в согласии с лучшими из них. Единение царя и аристократии кажется Хераскову необходимым условием благоденствия государства, и, не видя его в современности, поэт хочет искать его в историческом прошлом России. Он идеализирует фигуру князя Курбского — независимого дворянина, но верного слуги престола в его изображении — и делает его видным героем своей поэмы. Таким и должен быть истинный аристократ — не льстец, не раб, храбрый воин и мудрый член царского совета. Обстановка патриотического подъема сопутствует всем сценам в лагере русских, и во главе движения победоносных сил идут дворяне.

Однако Херасков понимает, что успех достигнут на более широкой основе и что кроме дворянства в борьбе с татарами участвовали народные массы. Исследователь поэмы проф. А.Н. Соколов в этой связи замечает: "В центре эпопеи стоит царь Иван Васильевич. Но даже не он — если вчитаться в поэму — является ее главным героем. В "Историческом предисловии" Херасков пишет, что он имел в виду "знаменитые подвиги не только одного государя, но всего российского воинства". Общенародное значение Казанской победы и общенародный подвиг этой победы дали основание поэту назвать свое творение "Россиадою". Не Иван IV освободил Россию от татар, а народ, возглавленный Грозным, сбросил с себя остатки татарского ига". {А.Н. Соколов. Очерки по истории русской поэмы XVIII и первой половины XIX века. М., 1955, стр. 157.}

Итак, русский стан изображен Херасковым единым и стройным, во главе его стоит государь, окруженный советом своих добродетельных и храбрых вельмож. О социальных противоречиях в России XVI века, о положении крестьянства в поэме упоминаний нет — Херасков попросту не видел их, а если бы и видел, то не стал бы говорить о них в героической эпопее, чтобы не омрачить ее патриотического пафоса.

Татарский лагерь представлен совсем иными чертами. Ему уделено много места в поэме, настолько много, что первый критик поэмы А. Ф. Мерзляков сердито спрашивал: "Кому же теперь посвящена "Россиада"? Иоанну или Сумбеке? Российским или татарским героям?" {"Амфион", 1815, N 2, стр. 71.} Однако в развернутой Херасковым картине состояния казанских властей нельзя видеть литературного просчета автора, как думал Мерзляков, писавший: "Это составляет целые три песни, недостойно посвященные интригам ветреной женщины и ее служанке! Не понимаю, как могло патриотическое сердце почтенного Хераскова унизить таким образом триумфы Иоанновы!" {Там же, стр. 59–60.}

В немногочисленной литературе о Хераскове это риторическое восклицание оставлено без ответа. Между тем думается, что татарские сцены в поэме вовсе не лишены смысла и находятся в тесной связи с общей концепцией "Россиады". Казанью правит вдова царя Сафгирея Сумбека со своим малолетним сыном. К городу приближаются русские войска, над ним нависла грозная опасность. Но в этот решающий час

Сумбека собственну напасть пренебрегает,

Не к бранным помыслам, к любовным прибегает,

К сему орудию коварствующих жен;

О! кто не знает их, тот подлинно блажен!

Она казалась быть, ордынцами владея,

Киприда красотой, а хитростью Цирцея,

Для выгод собственных любила царский сан;

Смущали душу в ней не брани, князь Осман…

(I, 45–46)


К казанскому престолу тянутся, добиваясь руки Сумбеки, военачальники Сагрун и Асталон, неверный Осман изменяет ей с Эмирой, пророческие голоса велят избрать Сумбеке в мужья князя Алея, союзника России, а сердце ее требует другого мужа, — царица запуталась в любовных интригах и забыла о своих государственных обязанностях.

Трудно представить себе, что эти подробно выписанные Херасковым сцены служат только средством для введения в поэму "романического" элемента. Уж очень похожи они на то "повреждение нравов" в России и засилье фаворитизма, которое обличал М.М. Щербатов, о котором писал Д.И. Фонвизин: "Без непременных государственных законов не прочно ни состояние государства, ни состояние государя… Где же произвол одного есть закон верховный, тамо прочная связь и существовать не может; тамо есть государство, но нет отечества; есть подданные, но нет граждан… Тут подданные порабощены государю, а государь обыкновенно своему недостойному любимцу…" {Д.И. Фонвизин. Рассуждение о истребившейся в России совсем всякой формы государственного правления… — "Русская проза XVIII века", т. 1. М.-Л., 1950, стр. 529–530.}

Живописуя разложение в среде казанских руководителей, Херасков косвенным образом критиковал русские придворные круги во главе с императрицей. Это она, "Киприда красотой, а хитростью Цирцея", не сумела предотвратить ужасов крестьянской войны и, пренебрегая советами просвещенных дворян, ищет опоры в новом любовнике, предоставив Потемкину неограниченные административные права. Совсем иначе ведет себя идеальный для Хераскова и его единомышленников-дворян государь — Иван IV. Ему безопасен любовный дурман, губительный для правительниц-женщин, он советуется с приближенными, внимает голосу разума, не держит при себе фаворитов — и ему удаются труднейшие подвиги.

Противопоставление такой гражданской утопии и действительности реально существует в поэме Хераскова и обуславливает необходимость "татарских" песен "Россиады", против которых напрасно возражал Мерзляков.

По верному наблюдению Г.А. Гуковского, "в то же время "Россиада" — это поэма о современной автору проблематике, изображавшая борьбу России с магометанским государством. "Россиада" была начата Херасковым в самый разгар первой турецкой войны и закончена перед захватом Крыма, когда Российское государство вновь готовилось к схватке с Турцией ради распространения влияния России на Черном море и ради возможности захвата Польши. "Россиада" в образах прошлого пропагандирует и прославляет политику русского государства. Конечно, эта идея, присущая поэме, могла примирить с нею все слои дворянства и даже правительство. Наконец, с этой же идеей связана и пропаганда христианства, пронизывающая поэму". {Г.А. Гуковский. Русская литература XVIII века. М., 1939, стр. 198.}

Художественные средства, примененные Херасковым в "Россиаде", показательны для русского классицизма. Так, в соответствии со своими эстетическими представлениями, вместо портрета героя поэт приводит обширное перечисление его моральных качеств:

Адашев счастия обманы презирал,

Мирские пышности ногами попирал;

Лукавству был врагом, ласкательством гнушался,

Величеством души, не саном украшался;

Превыше был страстей и честностию полн.

Как камень посреде кипящих бурных волн…

(I, 11)


Иногда характер героя подчеркивается указанием на его поступки и внешний облик, как описан, например, князь Курбский, требующий освобождения Казани от татарского владычества:

Вдруг, будто в пекле огнь, скрывая в сердце гнев,

Князь Курбский с места встал, как некий ярый лев,

Власы вздымалися, глаза его блистали,

Его намеренья без слов в лице читали.

(I, 23)


Передача душевных движений очень удавалась классицистической поэзии и драматургии, но физическую внешность героев, их портреты они изображать не умели.

Картины природы, не раз вводимые Херасковым в поэму, имеют всегда условный, аллегорический характер, они не передают реальных признаков, имея вид некоего величественного обобщения, при котором нет места подлинным особенностям вещей и явлений. Таково школьно-общеизвестное в прошлом описание зимы из XII песни "Россиады".

В поэме — и это также соответствует характеру русского классицизма — есть ряд элементов фольклорного происхождения, уживающихся под пером Хераскова с подражаниями любовным и "волшебным" эпизодам в поэмах Ариосто "Неистовый Роланд" и Тассо "Освобожденный Иерусалим". Как замечает Г.А. Гуковский, "та роль, которая уделена Херасковым в изображении самого взятия Казани подкопу под Казанскую стену и взрыву этой стены, подготовленным Розмыслом, совпадает с оценкой событий, данной народной исторической песней на ту же тему; три витязя, влюбленных в Рамиду, напоминают былинных неприятелей русских богатырей — Змея Тугарина или Идолище Поганое; сам царь Иван, окруженный своими витязями, как-то соотносится с Владимиром стольно-киевским народного эпоса и т. д.". {Г.А. Гуковский. Русская литература XVIII века, стр. 199–200.}

Стремление сочетать "приятное с полезным" — формула классицистической литературы, ведущая свое начало еще от Горация, — всю жизнь преследовало Хераскова и определило особенности его крупнейших произведений. "Полезное увеселение" — назвал Херасков свой первый литературный журнал, и затем продолжал писать, руководствуясь прежде всего желанием быть полезным читателю, научить, остеречь от плохого, просветить. Но никогда он не забывал и о "приятном", стараясь привлечь внимание занимательностью сюжета, разрабатывая затейливые повествования, которые могли бы увлекать воображение. И весьма осторожно, отнюдь не навязчиво, раскрывал поэт второй план своих произведений — аллегорический, разъяснял, что за приключениями героев следует видеть искания разума, идущего к познанию добродетели и к божественной истине.

"Россиада", имевшая также свой второй план, но злободневно-публицистического значения, лишена элементов духовной аллегории. Третья эпическая поэма Хераскова "Владимир" (1785) может быть правильно понята только с учетом этого второго, и притом главенствующего, смысла.

"Ежели кто будет иметь охоту прочесть моего "Владимира", — писал Херасков в предисловии к третьему изданию поэмы, состоявшей из десяти тысяч стихов в восемнадцати песнях, — тому советую, наипаче юношеству, читать оную не как обыкновенное эпическое творение, где по большей части битвы, рыцарские подвиги и чудесности воспеваются; но читать как странствование внимательного человека путем истины, на котором сретается он с мирскими соблазнами, подвергается многим искушениям, впадает во мраки сомнения, борется со врожденными страстями своими, наконец преодолевает сам себя, находит стезю правды и, достигнув просвещения, возрождается" (II, VIII).

Тема "Владимира" обладала достаточной поучительностью, речь в поэме шла о времени принятия христианства на Руси, о выборе веры киевским князем, о его борьбе против собственных недостатков во имя духовного очищения — и, стало быть, "полезность" в поэтическом рассказе присутствовала уже в достаточной степени.

Владимир хорошо правил своей страной, рассыпал свои щедроты подданным, и, по словам Хераскова, беда была одна: этот князь

Любови пламенной отравой услажден,

Блаженства жизни сей искал в беседе жен…

Лежали семена греха в его крови…

(II, 3)


Херувим явился к двум благочестивым христианам-варягам, проживавшим в Киеве, и приказал им убедить Владимира покончить с язычеством и принять христианский закон. Отсюда и начинаются сюжетные хитросплетения поэмы. Жрецы, подстрекаемые Злочестием, убивают варягов, языческие боги — князь духов Чернобог, Ний, Хорс, Семиргла, Кукало, Зничь, Лада и другие — созываются пророком Зломиром на совещание, чтобы решить, какими способами отвлечь Владимира от христианства. Наиболее верным кажется средство внушить князю сильное любовное чувство.

Херасков очень строго относится к чувству любви, считает его недозволенным и греховным. Он признает только возвышенное духовное общение людей между собою в их порыве к познанию бога. За два с половиной десятилетия, прошедшие со времени "Венецианской монахини", поэт коренным образом переменил свои взгляды и стал проповедовать аскетизм, суровую христианскую мораль взамен утверждения свободы человеческого чувства.

Много препятствий приходится преодолеть Владимиру, прежде чем ему удается понять сладость воздержания и преимущества христианского закона. Две песни, которыми Херасков расширил третье издание поэмы, посвящены исправлению княжеского сына Всеволода и, в сущности, затормаживают развитие основного действия. Однако поэт-моралист не мог отказаться от возможности на новом примере повторить свои излюбленные правила.

Но сладостей мирских доколе не забудешь,

Игралищем страстей и умственности будешь.

(II, 153)


"Умственность" — страшный грех, разъясняет Херасков, человек должен надеяться не на свой разум, а на бога. Но с официальной церковью поэт-масон не ладит по-прежнему. Храм Суесвятства, описанный с такими подробностями в XV песне, содержит изображение пороков, свойственных духовенству и монашеству. Резкий выпад против монахов мы находим в речи рыцаря Рогдая, который, встретив пустынника, разражается обличением монахов,

…кои суть градов опустошенье;

Их стоит дорого народам и пощенье;

Пригбенны длани их всечасно ко грудям

Изображают их несклонность ко трудам;

Они родителей и ближних покидают,

Бегут от них в леса, но труд их поедают.

Изрядный промысл! Глад в беспечности тушить,

Пустыни населять, а веси пустошить.

(II, 193)


Правда, ему разъясняют, что борение с собой — это тоже очень важная работа для человека, но критический пыл Рогдая гораздо больше запоминается читателю.

Находку "Слова о полку Игореве" первым в литературе, как известно, отметил Карамзин. Херасков, зорко следивший за литературными новостями, также откликнулся на открытие гениального памятника русской словесности и в третьем издании "Владимира" (1797) посвятил ему несколько строк:

О! древних лет певец, полночный Оссиян!

В развалинах веков погребшийся Баян!

Тебя нам возвестил незнаемый писатель;

Когда он был твоих напевов подражатель,

Так Игорева песнь изображает нам,

Что душу подавал Гомер твоим стихам;

В них слышны, кажется мне, песни соловьины,

Отважный львиный ход, парения орлины.

Ты, может быть, Баян, тому свидетель был,

Когда Владимир в Тавр Закон приять ходил,

Твой дух еще когда витает в здешнем мире!

Води моим пером, учи играть на лире…

(II, 300–301)


Однако ничем из художественных сокровищ "Слова о полку Игореве" Херасков не воспользовался, как не включил он в свою поэму и мотивов народного устного творчества.

Среди стихов "Владимира" нередко встречаются хорошие строки. Херасков отлично владеет шестистопным ямбом, речь его течет внушительно и ровно. Но общий символический замысел огромной поэмы, отсутствие в ней и подлинной историчности, и яркой поэтической фантазии не сделали ее новым для Хераскова шагом вперед по сравнению с "Россиадой", оставшейся наиболее известным его произведением.

Ясно выраженную склонность Хераскова к монументальному эпосу показывают и другие его произведения. Так, пример "Потерянного рая" Мильтона и "Мессиады" Клопштока толкает его на создание поэмы "Вселенная" (1790). В трех песнях "Вселенной" поэт перелагает стихами религиозные легенды о сотворении мира и человека, о борьбе сатаны с богом, явно заимствуя краски у западноевропейских творцов религиозных эпопей. Но эта поэма не лишена и злободневного оттенка. Бунт черных ангелов во главе с сатаной и отпадение их от бога сравниваются Херасковым с событиями французской буржуазной революция 1789 года, под свежим впечатлением известий о которой и сочинялась поэма.

Херасков осуждающе пишет об "умствованиях", которым предаются люди, теряя веру и отказываясь совершать "добрые дела". Силы и возможности человека поэт оценивает низко — он "нищ, убог, печален, скорбен, слаб" и нуждается в постоянном покровительстве вышней силы.

Теме поисков людьми счастия и определению его посвящена поэма Хераскова "Пилигримы" (1795). Это объемистое произведение в пяти песнях, в отличие от других поэм Хераскова, написано разностопным ямбом, что придает его стихам известное разнообразие и живость. В кратком вступлении поэт декларирует свое право на творческую свободу:

Но я в моих стихах намерен быть развязан,

Во слогах вольный ход поэтам не заказан;

Как новых стран искал Колумб, преплыв моря,

Так ищем новых мы идей, везде паря;

Творенья наших чувств суть верные оселки;

Я пел и буду петь героев и безделки.

(III, 158)


Последняя строка означает, что Херасков принципиально расширяет свои литературные позиции и чутко прислушивается к начинаниям Карамзина: "Мои безделки" — так назывался сборник стихотворений и повестей Карамзина, выпущенный им в 1794 году. Вслед за ним Херасков, оставив Ивана Грозного, Владимира и богоборца-сатану, спускается к обыкновенным людям, намереваясь разъяснить им, что такое человеческое счастье и какими путями возможно его достижение.

Поэма "Пилигримы" до предела насыщена упоминаниями литературных произведений, их героев, именами писателей от античных до современных русских, мифологическими персонажами — и римскими, и греческими. Херасков приложил к стихам девяносто подстрочных примечаний, обнаружив большую заботу о читателе. Переполненная литературными и мифологическими реминисценциями, поэма была рассчитана на весьма образованных читателей, но даже и для них Херасков счел нужным дать столь подробные комментарии.

Свое нравоучение поэт представляет в сюжетно-аллегорических новеллах, пользуясь образцами волшебного романа. Через всю поэму проходит история царевича Вельмира, который был увлечен нимфой Феллиной в долину отдыха и провел там долгое время, предаваясь наслаждениям. Это было его ошибкой, которую он впоследствии исправил, сорвав с груди Феллины лилию и бросив ее в огонь. Колдовство рассеялось, демонские чары разрушены, но конец был печален. Как пишет Херасков, неожиданно для читателя употребляя выражения "низкого штиля", —

За белую лилею,

За дерзкие дела

Вельмира в шею

Феллина прогнала.

(III, 215)


Поживши много лет в "роскоши приятной", Вельмир стал дряхлым и расслабленным, но принялся энергично бороться со своими страстями, за что и получил исцеление от нимфы Милосветы, представляющей собою "невинность небесную".

Есть в поэме и другие сюжеты, также имеющие нравоучительное содержание, и все они приведены Херасковым для того, чтобы сделать следующий вывод: нужно трудиться для общей пользы и творить добрые дела, это обязанность каждого человека, от монарха до пастуха:

Где ты, любезная, сияешь добродетель,

Там счастливы равно раб, пленник и владетель.

(III, 322)


Поэма "Пилигримы" дает материал для наблюдений над укреплением в творчестве Хераскова сентиментальных мотивов. Он усваивает мораль сентиментализма и его оправдание общественного неравенства. Карамзин в "Бедной Лизе" уравнял сословия перед лицом чувства, самым главным для него показателем возможностей человека. Херасков же растворяет классовые противоречия в потоке общего и необходимого для царя, помещика и крестьянина поклонения добродетели.

Херасков еще продолжает повторять, что по-настоящему счастлив только тот, чей рассудок может обуздывать "бунтующие страсти", кто бежит опасных "умствований", но этот тезис системы классицизма доказывается теперь в духе сентиментальной чувствительности с непременным упоминанием о благодарных слезах, умаляющих скорбь по поводу земного неустройства. Получает новое оправдание и отказ от сатиры, имевший раньше у Хераскова религиозно-масонское обоснование. Теперь он говорит:

Коль душу чей разврат приводит в сожаленье,

Почтенна та душа в сердечном умиленье.

Как слез не проливать, беспутство зря в сердцах?

Ах! есть отрада, есть в печали и в слезах…

Нам слезы в горести есть сладкая роса,

Какую в знойный день даруют небеса.

(III, 311)


В 1800 году Xepaсков издал стихотворную повесть в семи песнях "Царь, или Спасенный Новгород". Спасать Новгород понадобилось от "ужаса безначальственного правления", а виновником бед послужил буйный и развратный юноша Ратмир. Под этим именем Херасков выводит упомянутого в Никоновской летописи Вадима Храброго, который выступил в 863 роду против первого варяжского князя Рюрика и был убит. Восстание Вадима послужило темой тираноборческой трагедии Я.Б. Княжнина "Вадим Новгородский" (1789), сочувственно подчеркнувшей горячее свободолюбие заглавного героя. Позднее тема новгородской вольности была затронута Рылеевым в думе "Вадим", на нее затем откликнулись Пушкин и Лермонтов (поэма "Последний сын вольности"). Херасков безоговорочно осуждает своего Ратмира-Вадима, через созданный им образ ведя полемику с Княжниным и пользуясь случаем излить свою неприязнь к французской буржуазной революции, в которой ему страшнее всего "безумное алкание равенства".

Несмотря на преклонный возраст, Херасков не ослаблял темпа литературной работы. В 1803 году, семидесяти лет от роду, он изумил современников, издав самое большое по объему свое поэтическое произведение — поэму "Бахариана", протяженностью в пятнадцать тысяч стихов. Название ее происходит от слова "бахарь" — говорун, рассказчик, сказочник. В подзаголовке стояло: "Волшебная повесть, почерпнутая из русских сказок".

Такое определение во второй своей части было не слишком точным — лишь отдельные мотивы фольклорного происхождения ввел Херасков в поэму, подобно тому как это делал в "Душеньке" Богданович. Гораздо ближе "Бахариана" стоит к типу волшебных повестей, который всегда манил Хераскова. Подобно другим его поэмам и романам, "Бахариана" имеет аллегорическое истолкование. В ней описываются приключения Неизвестного, личность которого открывается только в самом конце книги. Царевич Орион был изгнан из дома своего отца Тризония мачехой Змиоланой за то, что убил ее любовника-сокола. Заодно Змиолана превратила Тризония в вола, а жителей его царства Лицерны сделала мухами, змеями, сороками. Целью Неизвестного становятся поиски своей возлюбленной Феланы и волшебного зеркала, добыв которое он возвращает отцу и всем его подданным человеческий облик. Помогает ему при этом старец Макробий, символизирующий духовное просвещение, христианскую мудрость. Фелана обозначает непорочность, волшебное зеркало оказывается "чистой совестью", избавляющей человека от "скотства". Словом, говорит Херасков, обращаясь к читателю, —


Знай, что повесть странная сия,

Может быть, история твоя. [51]


В "Бахариане" легко увидеть, что творческий метод Хераскова за полвека литературной деятельности проявил необыкновенную устойчивость. Изменялись темы его поэзии, оценки жизненных фактов, он следил за новостями литературы, но продолжал писать так, как писал десять, двадцать, сорок лет назад. Его, например, совсем не коснулось "открытие природы", совершенное в поэзии Державиным. Рационалистическая, морализирующая муза Хераскова, привыкшая представлять себе природу в чисто условных цветах и линиях, не могла взглянуть на нее непредубежденным взором и не испытала радости видения мира. Горы, долины, рощи, зефиры и хоры птичек, потоки и ручейки — вот "приятности весенны", набор которых был обязателен для Хераскова, как для Сумарокова и других поэтов-классицистов шестидесятых годов. С тем он вступил в литературу XIX века.

Оставаясь классицистом по существу художественного метода, Херасков, как уже говорилось, кое в чем отдает дань новым литературным веяниям, исходившим от бывшего его ученика — Карамзина. Поэт не подражает ему, но учитывает опыт, выбирая, например, для "Бахарианы" тот "русский размер" стиха, которым Карамзин написал "Илью Муромца", сделав этот размер модным. Однако Херасков, избегая метрического однообразия, монотонности, часть глав (семь из четырнадцати) пишет четырехстопным ямбом и хореем, с рифмой, признаваясь читателю:

Только рифму уважаю,

Стих без рифмы вображаю

Тело будто бы без ног…

(Стр. 192)


"Литературного успеха эта поэма Хераскова не имела, — отмечает Д.Д. Благой, — но тем не менее она сыграла известную историко-литературную роль: опыт автора "Бахарианы" был в какой-то мере творчески использован Пушкиным при создании им своей сказочной поэмы "Руслан и Людмила"" {Д.Д. Благой. История русской литературы XVIII века. М., 1955, стр. 362.}.

На склоне дней своих, в 1805 году, Херасков напечатал отдельным изданием эпистолу — иначе трудно определить жанр этого стихотворения — под заглавием "Поэт". Через шесть с лишним десятков лет после Сумарокова, но с опорой на его теорию и с эпиграфом из "Епистолы о стихотворстве", {Напрасно на Парнас слагатель смелый входит, Коль Аполлон его на верх горы не взводит.} Херасков предлагает свои советы юношам — начинающим поэтам.

Где для простых очей совсем предметов нет,

Рисует, видит там и чувствует поэт, —

говорит Херасков, и предлагает поэту проверить себя, удается ли ему видеть в явлениях природы игру мифологических существ — нимф, зефиров, ореад, сирен, Нептуна, Аполлона и т. д. Несмотря на гениальные уроки Державина, Херасков по-прежнему воспринимает природу сквозь мифологические реминисценции и считает, что описание утра само по себе не есть поэзия, а изображение венчанного розами Феба, выезжающего в алмазной колеснице, сразу переведет стихи в разряд произведений истинно художественных. Поэт обязан уметь отчетливо видеть то, что видят его герои, и чувствовать вместе с ними, быть "повествователем и живописцем". Свое внимание поэт должен обратить к натуре, отнюдь не подражая известным авторам, почерпая искусство "из собственных даров". Поэту необходимы знания (ими обладал в полной мере Ломоносов), правдоподобие в описаниях, что вовсе не исключает вымысел. "О, как мне повести приятны баснословны!" (стр. 8) — искренне восклицает Херасков, как бы подводя итоги собственному творчеству.

В языке прежде всего важны понятность, естественность, он не терпит надутой пышности. Слова должны соответствовать предмету изложения ("Вещая о царях, порфирой украшайся" — стр. 10), то есть теория "трех штилей" по-прежнему дорога для Хераскова, и открытий Державина он вовсе не думает принимать в свою практику.

Главная обязанность поэта — славить добродетель, не устает повторять Херасков: "Без добрыя души не может быть писатель" (стр. 12).

В творчестве нужно следовать тем законам, которые установили Гораций, Буало и Сумароков. Вот к чему пришел Херасков в последние годы своей литературной жизни:

Что в наставлениях нам предал Сумароков,

Тех правил не забудь; не бегай тех уроков.

(Стр. 14)


Для самого Хераскова эти уроки оказались памятными на всю его долгую жизнь.

5

Видное место в творчестве Хераскова занимает драматургия. Он написал двадцать пьес — девять трагедий, пять драм, две комедии, комическую оперу ("Добрые солдаты"), театрализованный пролог ("Счастливая Россия") и две пьесы перевел и переработал ("Сид" Корнеля и "Юлиан-отступник" Вольтера). Начав свой путь в театре с трагедии "Венецианская монахиня", носившей в себе зачатки сентиментальной драмы, Херасков и в дальнейшем иногда пишет такие же драмы, но в трагедиях он остается строгим классицистом. Пьесы Хераскова шли на сцене (не все), печатались и составляли неотъемлемую часть русского репертуара.

Интерес к национальной истории, характерный для представителей русского классицизма, был в высокой мере свойствен и Хераскову. Пять его трагедий написаны на сюжеты, связанные с историческим прошлым России: "Борислав" (1774), "Идолопоклонники, или Горислава" (1782), "Пламена" (1786), "Освобожденная Москва" (1798) и "Зареида и Ростислав" (напечатана посмертно, 1809). Херасков изображает фигуры исторических деятелей и при работе над трагедиями пользуется летописными источниками. Пьесы его пронизаны патриотическими мотивами, мыслями о единстве Русской земли, о пагубности княжеских раздоров, о необходимости твердой централизованной власти. Херасков не затрагивает вопроса о положении народа, его не занимают темы социальной борьбы, но он против тиранства, за разумного, следующего законам монарха, и в этом смысле его пьесам присущи нотки некоторой оппозиционности по отношению к власти.

В истории России Хераскова особенно привлекало время принятия христианства и борьбы с язычеством. Если масонские взгляды заставляли его видеть в этой бурной эпохе победу духовного просветления и толкали в сторону религиозной символики, то как поэта и драматурга Хераскова, бесспорно, занимала возможность показать сильные характеры, столкновения страстей и интересов, глубоко обнажившиеся в обстановке крещения Руси. Эту тему Херасков разрабатывает и в драматургии, и в эпосе, причем особое внимание устремляет он на языческий лагерь, следит за процессами, происходящими в среде приверженцев старых верований, рисует их цельные, стойкие характеры, удающиеся ему гораздо лучше, чем фигуры христиан с их длинными рассуждениями о небесной благодати.

Мастером увлекательного драматического действия показал себя Херасков в трагедии "Идолопоклонники, или Горислава". Херасков берет героем князя Владимира Святославича, сосредоточив внимание на драматической коллизии, происшедшей в его доме.

Горислава звалась раньше Рогнедою. Владимир убил половецкого князя, ее отца, и женился на пленнице. Страстное чувство сменилось у Владимира равнодушием к Гориславе, которая вовсе не забыла его преступления. Языческие жрецы, обеспокоенные решением Владимира принять христианство, подучают Гориславу убить мужа. Владимир узнает об этих замыслах, но прощает Гориславу, отправляя ее на жительство в Полоцк. В пьесе никого не убивают, никто не закалывается сам — редкий случай для трагедий XVIII века, — но и без токов крови Херасков сумел создать трагическую ситуацию. В заключительных репликах Святополк и Горислава заявляют о принятии христианства, однако по сюжету пьесы — это мнимый конец. Гориславе оставлена жизнь — и только. Владимир высылает ее из Киева, он прощает, но по-прежнему убежден в виновности своей жены. Греческая княжна заменит ее. Святополк, потрясенный несправедливостью Владимира к Гориславе, остается с отцом, но искренне ли изменит он к нему отношение? Конфликт, в сущности, остается нерешенным.

Херасков изображает трудности, сопутствовавшие предпринятому Владимиром уничтожению язычества, — интриги жрецов, противодействие ближайших родственников князя — и решительность его борьбы с препятствиями. Помощь он встречает только со стороны своего "сродника" — Добрыни, за исключением имени ничего общего не имеющего с былинным героем: на сцене это скучный резонер и телохранитель Владимира.

Желал или не желал этого Херасков, он изобразил Владимира бессердечным деспотом, равнодушным к страданиям ближнего, администратором и политиком прежде всего. А в образе Гориславы поэту удалось передать страдания человека — оскорбленной дочери, брошенной жены, горюющей матери. Зритель видел перед собой глубоко несчастную женщину, томящуюся под властью насильника-мужа, которого, несмотря ни на что, она преданно любит. И в минуту отчаяния Горислава начинает причитать, как простая русская крестьянка:

Почто я, бедная, на свете родилась!

Почто во младости и прелесть мне далась!

С родителями жизнь без ней бы я скончала,

Не вспламеняла бы и ввек не огорчала,

Не огорчала бы я сердца ничьего…

(Д. IV, явл. 6)


Умел же Херасков прибрать к роли Гориславы такие задушевные слова, передать интонацию народной речи в классическом александрийском стихе! И, вероятно, то, что теперь приходится исследователю отыскивать в трагедии старого поэта, желая приблизить его к читателю наших дней, в свое время на лету подхватывалось зрителями, увлекало и трогало их. Нет, "Гориславу" написал не бездарный сочинитель, и не зря современники так уважали Хераскова.

В другой трагедии из времен принятия христианства на Руси, "Пламена", Херасков развертывает очень острую ситуацию, которая должна была до конца пьесы держать зрительный зал в напряжении. Умение построить увлекательный сюжет, всегда свойственное Хераскову, в полной мере сказалось и в этой трагедии.

Князь Превзыд разбит князем Владимиром Святославичем и третий год живет в Киеве на правах почетного пленника. Дочь его Пламена полюбила сына Владимира Позвезда, платящего ей взаимностью. Владимир, его дети Позвезд и Мстислав, весь двор принимают христианство. К этому стараются склонить и язычника Превзыда, который с негодованием отказывается:

Похитив мой престол, лиша меня градов,

Хотите вы лишить меня моих богов!

Чтоб совести своей и сердцу был изменник,

Я телом пленник ваш, но духом я не пленник.

Не льстись его своим советам покорять,

Он в том неколебим, кто знает умирать.

(Д. I, явл. 6)


К нему посылают для переговоров Пламену, уже обращенную в христианство. Превзыд отвергает все попытки к примирению и приказывает своему сроднику Вирсану умертвить дочь. Заговорщиков вскоре обезоруживают, остается жива и Пламена.

Казалось бы, пьеса могла окончиться на этом эпизоде, но, желая глубже выявить характер Превзыда, Херасков продолжает ее далее. Герой в оковах, ему изменили Пламена и Вирсан, также ставший христианином, но Превзыд остается неколебимым. Свои мысли он изливает в монологе, обличающем неустройство окружающего мира,

Где правды не видать, лукавство где живет,

Где наглость бодрствует и где премудрость дремлет,

Где царствует порок и шар земной объемлет;

Где честный бедствует, ликует где злодей;

Прибыток собственный друг первый у людей…

(Д. IV, явл. 2)


Отпущенный на свободу Превзыд, сговорившись со жрецами, снова поднимает мятеж против Владимира. Пламена терзается страхом и за отца, и за Позвезда, вступившего в бой с восставшими. Превзыд попадает в плен. Позвезд берет его на поруки, но тем нимало не смягчает: Превзыд остается непримиримым врагом и, не слушая ласковых уговоров, поражает кинжалом сначала Позвезда, а потом себя.

События следуют в этой трагедии одно за другим, едва успевает разрешиться один конфликт, возникает другой, и с каждой сценой все резче вырисовывается величественная фигура Превзыда, побежденного, но не сломленного врага Владимира, противника христианства, положившего в борьбе с ним свою жизнь. Херасков писал его как отрицательный персонаж, но образ оказался глубже замысла поэта, и стойкость Превзыда вызывает уважение к нему, хотя защищает он неправое дело.

Другим периодом русской истории, привлекавшим внимание Хераскова, был конец XVI — начало XVII века, так называемое "Смутное время", во время которого выдвинулся ряд крупных характеров, проявившихся в очень сложных исторических условиях.

Действие трагедии "Борислав" (написана к 1772 году, напечатана в 1774 году) происходит в Богемии, однако в предисловии к первому изданию Херасков указал, что трагедия "была сочинена под другими именами, некоторые обстоятельства принудили переменить оные и поставить вымышленные". Нетрудно по содержанию пьесы восстановить замысел поэта: Борислав — это Борис Годунов, Флавия — его дочь Ксения. Вслед за "Димитрием Самозванцем" Сумарокова (1771) Херасков вывел на сцену кровавого тирана — русского царя, наделив его самыми непривлекательными чертами. Понятно, что в обстановке крестьянской войны, когда Херасков издавал свою трагедию, выступление против царя-тирана не могло казаться своевременным и потому действие пьесы было перенесено в Богемию.

Борислав рожден был "в низком состояньи", в нищете, и овладел престолом благодаря исключительной энергии и упорству. Трупы врагов устилают путь Борислава к власти. И, добившись престола, он более всего боится его потерять. На этой боязни царя и основан ход трагедии. Варяжский принц Пренест, заочно прельстившись красотой дочери Борислава Флавии, прибыл в Богемию, и Флавия его полюбила. Борислав же подозревает Пренеста в посягательстве на его власть и предпринимает несколько попыток уничтожить мнимого противника.

Жестокость и коварство Борислава настраивают против него вельмож и волнуют страну. Зреет заговор, и о близком конце злодейского правления тирана несколько раз заговаривают вельможи, с которыми Борислав пока не думает считаться.

Пренебрежение к законам, безмерная гордость Борислава и приводят его к гибели. Подверженный мании преследования, полубезумный царь руководится только одним желанием — убрать с пути Пренеста, которого он считает опасным для своей власти, и ради этого готов разбить сердце дочери, более того — казнить ее как изменницу. Вельможи спасают Пренеста и возводят его на престол, а Борислав, видя свое крушение, принимает яд.

Херасков показал в "Бориславе" тирана преимущественно в плане его семейной трагедии и с большой тонкостью передал различные аспекты и переходы страсти, обуревающей деспотического царя, но пагубные последствия ее для Богемии отмечены в тексте, например в речи боярина Вандора, обращенной к Бориславу:

Ты царь мой, только ты такой же человек,

Ты можешь быть легко сомнением обманут,

А лжесвидетели тотчас тебе предстанут,

Когда начнешь ты слух к доносам преклонять.

Престань, о государь! нам грусти причинять;

Взгляни на подданных, взгляни на их ты домы;

Куда ты не бросал свои во гневе громы!

Завесу черную печаль простерла здесь,

И взора твоего трепещет город весь…

(Д. 1, явл. 2)


События 1612 года — создание народного ополчения и конец польской интервенции — отражены Херасковым в трагедии "Освобожденная Москва", принадлежащей к числу поздних его произведений (1798). На сцене действуют исторические лица — князь Пожарский, Минин, князь Димитрий, в котором узнается Трубецкой, польские военачальники, но кроме того есть и вымышленные персонажи — с ними связана любовная ситуация в пьесе. Херасков хорошо ориентируется в историческом материале и верно отмечает рознь, существовавшую между казаками, возглавлявшимися Трубецким, и ополчением, приведенным под Москву Пожарским и Мининым. Отсутствие единого командования сильно вредило успеху общего дела, и в трагедии показано несколько "случаев опасных разноречий между начальниками.

Автор не скрывает своих симпатий к Пожарскому и Минину, представляющим в трагедии общерусские интересы. Знатное происхождение вовсе не служит гарантией патриотических чувств и символом выдающихся душевных качеств, и пример Минина должен учить бояр уменью жертвовать личной корыстью во имя общих нужд:

Порода знатная без добрых дел ничто;

Тот в мире знаменит, полезен царству кто!

(Д. I, явл. 4)


Драматизм действия пьесы усиливается литературным вымыслом Xераскова. Он выводит на сцену сестру Пожарского Софью. Оставаясь в занятой поляками Москве, Софья полюбила сына польского гетмана Желковского Вьянко. Пробравшись в лагерь русских войск, Софья начинает уговаривать брата сложить оружие и сдаться полякам. Пожарский с негодованием отвергает изменницу, однако появление ее в лагере, происшедшее несмотря на запрет, кажется боярам подозрительным и вызывает недоверие к Пожарскому.

Херасков объясняет, почему Софья стала польским агентом, — ее толкнула на эту дорогу любовь к Вьянко Желковскому. Она, по-видимому, ожидала успеха своей миссии, но Пожарский оказался сильнее, чем думала предательница. "Отечество мое мне ближняя родня", — восклицает он и устремляется в бой с польскими интервентами. Когда Софья закалывается над трупом своего возлюбленного Вьянко, убитого в поединке сыном русского князя Леоном, Пожарский грозно произносит:

Да тако всякая погибнет россиянка,

Которая забыть отечество могла!

(Д. V, явл. 8)


Острота сюжетной ситуации заметно выделяет пьесу Хераскова на фоне современных ей классицистических трагедий.

Последнее по времени произведение Хераскова — трагедия в пяти действиях "Зареида и Ростислав" — было издано посмертно, в 1809 году, и увенчано премией Российской Академии. По своей идее и характеру это классицистическое произведение, в котором развивается мысль о том, что монархическая власть не может служить объектом домогательства подданных, так как получается по праву рождения:

Хотя б ты до небес геройством возносился,

Не князем, но слугой отечества родился.

(Д. I, явл. 3)


С другой стороны, и монархи не могут безрассудно отдаваться своим страстям и обязаны помнить,

Что добрые цари суть миру утешенье,

А добродетель им верховно украшенье.

(Д. V. явл. 5)


Комедийное творчество было явно не в духе литературного дарования Хераскова, и он не оставил в этой области значительных произведений.

Свойство комедии — издевкой править нрав;

Смешить и пользовать — прямой ее устав, — учил Сумароков. {А.П. Сумароков. Избранные произведения. Л., 1957, стр. 121.} "Пользовать", то есть подавать советы, рекомендовать нормы поведения, Херасков умел, а шутка, сатирический выпад никак ему не удавались. Выше было сказано о первой комедии Хераскова "Безбожник", в сущности представлявшей собой моралистическую драму. В другой своей комедии "Ненавистник" (1770) Херасков театральными средствами развивает тему разоблачения клеветы, столь характерную для страниц его журнала "Полезное увеселение" десятью годами ранее. Змеяд, человек бесчестный и завистливый, строит из себя важного барина и думает укреплять свое положение в обществе, пороча людей, действительно достойных, и приказывая состоящим у него на хлебах дворянам везде расхваливать его. Змеяд хочет жениться на Прияте, дочери Здоруста. Милат, влюбленный в Прияту, входит в доверие к Змеяду, узнает его коварство и вражду к людям, заручается письменной инструкцией этого клеветника и затем публично разоблачает его перед семейством Здоруста. B заключительной сцене рассказано о том, что Змеяд, как вредный обществу человек, лишается чинов и высылается из города в свои деревни.

Сюжет комедии незамысловат, нравоучительная цель ее очевидна, однако некоторые особенности пьесы выделяют ее над общим уровнем комедийного репертуара семидесятых годов. Оставаясь в пределах жанра, определенных поэтикой классицизма, Херасков вводит в характеристики героев бытовые черты. Такова, например, фигура Здоруста. Простак-отец, обманутый 3меядом, он мечтает, став его тестем, выйти в знатные люди. Для чего, собственно, ему это нужно? Да просто из фанаберии, для того чтобы удивить "старинных приятелей", которые должны будут оставить в обращении с ним прежние привычки и для которых он будет через дочь испрашивать милости у Змеяда. Это провинциальное честолюбие он готов купить счастьем дочери. Здоруст гордится хорошим воспитанием своей Прияты, хотя все, что она умеет, — это "кроить и в пяльцах шить". Он рассказывает Змеяду.

Мы с матерью ее как ласточки сидели,

Друг с другом обнявшись, и все в окно глядели;

Так было перенять ей что-нибудь у нас…

(Д. 1, явл. 8)


По любому поводу Здоруст вспоминает какой-либо случай, бывший с ним ранее, и в виде аналогии приводит его собеседнику:

Вот так-то у меня в деревне был приказчик,

Великий, правда, вор, сутяга и рассказчик…

(Д. III, явл. 3)

Да! Правда, у меня сосед такой-то был,

Который никого на свете не любил,

Со всеми ссорился, со всеми он тягался…

и т. д.

(Д. III, явл. 9)


Нельзя не заметить желания Хераскова оживить с помощью этих средств фигуру Здоруста, наделить его жизненными чертами. В известной степени он проделывает это и с другими персонажами.

Сам "ненавистник" Змеяд очерчен в пьесе резкими и прямыми чертами без всяких оттенков и переходов. Это обычный отрицательный персонаж классицистической комедии, выражающий свою сущность в монологах для зрительного зала:

Злоречие всего полезнее для света,

Понадобней оно ружья и пистолета; [52]

Когда случится нам злодея поразить,

Что лучше клеветы на свете вобразить!

Она прямехонько к своей стремится цели

И лучше действует, чем яды и дуэли,

Всё портит, всё валит, а паче в оный век,

Где каждый умным быть желает человек…

(Д. II, явл. 1)


Эти стихи приводят на память знаменитый монолог о клевете, который произносит Базиль в "Севильском цирюльнике" Бомарше (1774), однако написаны они четырьмя годами ранее.

Хераскову принадлежит несколько ранних образцов русской сентиментальной драматургии: он опубликовал слезные драмы "Друг несчастных" (1774), "Гонимые" (1775), "Школа добродетели", "Милана" (1798). Здесь есть безвинно страдающие отцы, очаровательные, но несчастные дочери, злые вельможи, жестокие ростовщики. Памфил, доведенный до исступления голодом своих детей, отнимает деньги у прохожего — и тот, увидев нужду семьи, прощает этого "добродетельнейшего преступника, чувствительнейшего отца" ("Друг несчастных"). Гишпанский вельможа дон Ренод несправедливо преследует дона Гастона, который с дочерью удалился от света. Ряд нечаянных и счастливых совпадений соединяет любящих друг друга детей этих враждующих гишпанцев, и дон Ренод познает всю бездну своих злодеяний ("Гонимые").

Все это кажется теперь наивным, но не забудем, что Херасков пытался показать на русской сцене жизнь частных людей, их горести и удачи, что он взывал не к разуму, а к чувствам зрителей, стремился исторгнуть у них слезы умиления и добивался своей цели.

В числе переводных драматических произведений у Хераскова есть "Юлиан-отступник" Вольтера и "Сид" Корнеля. Однако неправильно считать эти пьесы "почти дословною передачей на русском языке известнейших французских трагедий Корнеля и Вольтера", как утверждал М. Хмыров. {М. Хмыров. Михаил Матвеевич Херасков. — "Русская поэзия", т. 1. СПб., 1897, стр. 487.} Херасков не переводил, а переделывал, причем — увы! — написанные им трагедии сильно уступают оригиналам. Так, в "Сиде" Херасков прежде всего сократил число действующих лиц, убрал донью Урраку, инфанту Кастильскую, и ее воспитательницу Ленор. Вторая героиня, кроме Химены, или Шимены в его транскрипции, показалась, видимо, Хераскову лишней. Вместе с ней оказалась убранной драматическая тема трагедии Корнеля — инфанта любит Родриго, но по своему царственному положению она не может выйти замуж за простого дворянина, а потому уступает Родриго Химене и, превозмогая горесть, хлопочет о их браке. Исключил Херасков также фигуры двух кастильских дворян, дона Ариоса и дона Алонсо, передав их реплики в основном дону Санчо (дону Саншь). У Корнеля Родриго, будущий Сид, — юноша, для которого поединок с графом Гормасом служит первым серьезным боевым испытанием. По Хераскову же, Родриго — опытный воин, "которого гремит повсюду слава", и потому не удивительно, что ему удается убить на дуэли графа. Самое, пожалуй, любопытное в этой переделке "Сида" то, что Херасков не решился изложить сцену оскорбления дона Диего так, как она была написана Корнелем за полтораста лет до его переделки, в 1636 году. У Корнеля граф дает пощечину дону Диего, нанося ему величайшее из возможных для дворянина оскорблений. Пощечина эта широко известна, сцена не раз подвергалась резкой критике с точки зрения дворянской сословной чести и вызывала восхищение передовых умов.

Осторожный Херасков не решился тут следовать за Корнелем, он умолчал о пощечине. В разгаре ссоры между доном Диего и графом Гормасом Херасков вставляет ремарки: "Хочет ударить его", "Диего вынимает шпагу", дон Гормас "обезоруживает его и на театре повергает" (д. I, явл. 2), после чего Диего поручает Родриго мстить за оскорбление. Психологический анализ поступков, великолепно проведенный Корнелем в речах Химены и Родриго, Херасков упрощает, видимо не поняв и не оценив величайшего мастерства французского трагика. Он больше клонит в сторону родительского упрямства домостроевского толка. В его трактовке дон Гормас, оскорбив дона Диего, решает отдать свою дочь не за Родриго, а за дона Саншь, и в ответ на сомнения избранного им жениха заявляет:

Должна родителю она повиноваться,

Кого хощу — любить и с кем велю — спрягаться;

На то природою даются дети нам,

Чтобы законы мы давали их сердцам.

(Д. II, явл. 1)

* * *

В своем творчестве Херасков привлекал сердца современников умением показать страдания человека, ставшего жертвой людской несправедливости ("Венецианская монахиня", "Гонимые", "Друг несчастных"), вызывал уважение высокими моральными принципами, восхищал величавыми эпическими поэмами, исполненными патриотического духа и уважения к историческому прошлому России. К тому же Херасков всегда проявлял большую заботу о занимательности своих произведений, разнообразил и запутывал сюжеты. Уже первым читателям Пушкина и Гоголя, конечно, невозможно было возвращаться к Хераскову, но их отцы и матери еще с удовольствием читали его сочинения.

Прожив долгую жизнь, целиком посвященную литературе, Херасков в конце ее выразил сомнение в долговечности своих книг. Державин был твердо уверен в том, что если все и разрушается с годами, то лишь слово поэта оставляет жить дела людей в памяти последующих поколений. Он гордился званием поэта и считал его наиболее важным из всех существующих именно потому, что поэзия, и только она одна, способна дать бессмертие человеку. Херасков думает иначе.

Всё, что в мире ни встречается,

Тлеет, вянет, разрушается,

Слава, пышность, сочинения

Сокрушатся, позабудутся;

Мимо идут небо и земля…

Что же не исчезнет в век веков?

Добрые дела душевные!

("Бахариана", стр. 11–12)


Что это значит — Херасков далее не объясняет, но не требуется ocобыx доказательств для того, чтобы определить религиозное направление его мысли.

Грустна, по-видимому, была старость поэта, не в смысле, разумеется, наград, чинов, общественного внимания — этим всем он пользовался в достаточной мере, — а в смысле крушения надежд на спасительную роль литературы для исправления нравов, в свете бесплодности итогов собственных напряженнейших усилий.

Слишком много в мире издано

И духовных книг, и нравственных,

А сердца не исправляются,

Люди так же развращаются…

("Бахариана", стр. 7)


Если можно с улыбкой говорить о трогательной наивности молодого Хераскова, который после первого года издания журнала "Полезное увеселение" с огорчением замечал, что, несмотря на обличения журнала, пороки продолжают распространяться, то подобное признание, сделанное в конце жизни, заставляет как-то дрогнуть сердце. Значит, все годы Херасков писал с желанием принести людям свою дружескую непосредственную помощь, хотел их наставлять и предостерегать от пороков. Возможно, именно поэтому он казался "тяжелым и скучным", но, право же, полувековые труды Хераскова на пользу отечественной словесности делают его достойным нашей благодарной памяти и нашего внимания.

1961

П. Побѣдоносцевъ Заслуги Хераскова въ отечественной словесности [53]

Милостивые Государи!


Древность, богатая произведенiями Наукъ, возбуждающими въ насъ удивленiе, умѣла цѣнить отличныя дарованiя, умѣла награждать необыкновенныя напряженiя ума почестями и славою, и чрезъ то возпламеняла въ другихъ благородное соревнованiе. Гомеры, Пиндары и Софоклы воспротивились усилiямъ вѣковъ, и пережили свое отечество. Семь городовъ спорили о мѣстѣ рожденiя творца Иллiады и Одиссеи; каждый изъ нихъ присвоивалъ себѣ сiю славу. — Греческiй Лирикъ, превзошедшiй всѣхъ предшественниковъ своихъ, заслужилъ пышное титло Царя Лирическихъ Стихотворцевъ. — Софоклъ, отецъ трагедiи, одержавшiй преимущество надъ Эсхиломъ и дѣлившiй славу съ Эврипидомъ, по согласiю знатоковъ, названъ Аттическою пчелою. Вся Грецiя, собравшись въ Аѳинахъ, прославила блистательные его успѣхи; гласъ провозвѣстника объявилъ его побѣдителемъ; раздались рукоплесканiя по амфитеатру — и лавровый вѣнокъ возложенъ былъ на главу Софокла — и его имя внесено въ отечественныя лѣтописи. Знаменитые Художники, которыхъ рѣзецъ посвященъ былъ изваянiямъ боговъ и героевъ — Фидiй и Пракситель — изобразили на мѣди и мраморѣ черты лица его. Не меньшею славою наслаждался и Греческiй Ораторъ, по слѣдамъ коего и самый Цицеронъ шествовалъ; краснорѣчивый Демосѳенъ, предпочтенный Эсхину, болѣе извѣстному по ненависти къ сопернику своему, нежели по своимъ талантамъ, — Демосѳенъ награжденъ золотою короною отъ Аѳинянъ, плѣненныхъ даромъ витiйства, признательныхъ къ его дарованiямъ.

И въ позднѣйшiе времена, когда свѣтъ Наукъ распространился, когда всѣ начали чувствовать, что просвѣщенiе составляетъ единственную потребность души, отличныя дарованiя увѣнчивались лестными наградами. И въ любезномъ Отечествѣ нашемъ, процвѣтавшемъ подъ правленiемъ Государей, которые неутомимо пеклись о образованiи своего народа, преимущества раздаваемы были болѣе по успѣхамъ въ просвѣщенiи и личнымъ заслугамъ, нежели по знатности рода. ПЕТРЪ I, мудрый Преобразитель россiи, и ЕКАТЕРИНА II, Совершительница великихъ намѣренiй Великаго Своего Предка, знали, что Россiяне отъ природы одарены всѣмъ, что можетъ возвести ихъ на высочайшую степень народнаго благоденствiя; знали — и не щадили ничего для приближенiя ихъ къ гражданскоу величiю. Ревность къ успѣхамъ въ наукахъ поощрялась Монаршимъ благоволенiемъ, отличiями и наградами. Не тогда ли прославился Ѳеофанъ, Россiйскiй Златоустъ, украсившiй духовныя [и] свѣтскiя свои творенiя цвѣтами убѣдительнаго витiйства, ревностный сотрудникъ неутомимаго Монарха? Не тогда ли явился Кантемиръ, ученый и остроумный, возпользовавшiйся наставленiями Прокоповича? Не тогда ли возсiялъ, какъ лучезарное свѣтило на тверди небесной, Ломоносовъ, Ораторъ и Поэтъ, Историкъ и Химикъ, расторгнувшiй завѣсу, скрывавшую богатство, красоту и силу Россiйскаго слова? Не тогда ли предсталъ и Сумароковъ, изслѣдователь таинственныхъ путей Парнасса, учредитель правильныхъ зрѣлищъ на Россiйскомъ Театрѣ, любимецъ Талiи и Мельпомены, распространитель красотъ стихотворческихъ?.. На нихъ, на сихъ обогатителей нашей Словесности, отъ Престола изливались милости съ такою же щедростью, съ какою награждаемы были заслуги Долгорукихъ и Голицыныхъ, подвиги Задунайскихъ и Рымникскихъ.

Въ нынѣшнее время, благопрiятнѣйшее для просвѣщенiя — когда АЛЕКСАНДРЪ I, шествующiй по стопамъ преславныхъ Предшественниковъ Своихъ, ознаменовалъ мудрое и человѣколюбивое царствованiе Свое учрежденiемъ Университетовъ и другихъ Училищъ на прочнѣйшемъ основанiи для распространенiя нравственнаго Россiянъ образованiя, сего вѣрнѣйшаго источника государственнаго величiя — когда всякой членъ общества ревностнѣе стремится къ одной великой цѣли: ко благу Отечества — въ нынѣшнее время отверстъ свободный путь къ самымъ лестнымъ выгодамъ и преимуществамъ для людей, посвятившихъ себя ученому состоянiю, и общеполезными произведенiями ума оправдывающихъ надежду предусмотрительнаго и благотворнаго Правительства. Почести сопровождаютъ Любителей наукъ во время жизни; Слава творитъ незабвенными имена ихъ и по смерти.

Восхитительно для ума и сердца прославлять мудраго и прозорливаго государя, который при многоразличныхъ дѣянiяхъ, при неизреченныхъ трудахъ имѣлъ одно намѣренiе: счастiе народа, Промысломъ Ему ввѣреннаго; — Монарха, странствовавшаго по отдаленнымъ царствамъ, чтобы сокровищами познанiй, плодами наукъ и искусствъ обогатить свое Отечество; собственнымъ примѣромъ возбуждавшаго ревность къ трудолюбiю; — Самодержца, который исполинскими шагами шествовалъ къ совершенству, былъ равно величественъ среди грозныхъ бурь жизни и среди тихой ясности правленiя, отказывалъ самому себѣ въ отдохновенiи послѣ многотрудныхъ и утомительныхъ занятiй, дабы народы, Ему подвластные, покоились; — искоренителя предразсудковъ, заблужденiй и пороковъ; насадителя просвѣщенiя и добродѣтелей, украшающихъ общежитiе; грознаго врагамъ, обожаемаго подданными: — и кто изъ Россiянъ съ чувствомъ благоговѣйнаго удивленiя, со слезами благодарности не воспоминаетъ ПЕТРА Великаго?….

Утѣшительно передать потомству изображенiе добраго Пастыря, неусыпнаго стража паствы своей, ревнителя по благочестiи, хранителя Апостольскихъ преданiй, краснорѣчиваго проповѣдника Евангельскаго ученiя, достойно именуемаго свѣтильникомъ церкви, органомъ истины, примѣромъ святаго житiя, зерцаломъ добродѣтелей: — кто безъ сердечнаго умиленiя приводитъ себѣ на память дѣла Димитрiя, Митрополита Ростовскаго?….

Прiятно описывать дальновиднаго и опытнаго въ политикѣ Вельможу, строгаго блюстителя законовъ, не отвлекаемаго отъ многообъемлющихъ своихъ занятiй подслащенными приманками удовольствiй, не обольщаемаго блескомъ золота, не знающаго лести, пресмыкающейся около престоловъ; — Вельможу, коего каждая мысль стремится къ пользѣ общественной, каждый шагъ приближаетъ къ благотворенiю, каждый взглядъ дышетъ милостiю, каждое слово вливаетъ утѣшенiе въ сердца нещастныхъ; — облегчителя трудовъ Монаршихъ, безпристрастнаго посредника между сильнымъ притѣснителемъ и гонимою невинностью: — и кто, читая исторiю Князя Якова Ѳедоровича Долгорукаго, откажетъ ему въ душевномъ почтенiи?….

Сладостно изчислять подвиги Героя-Патрiота, во всѣхъ дѣлахъ своихъ руководимаго упованiемъ на Промыслъ и вѣрностiю къ Государю, дерзающаго на всѣ опасности для спасенiя Отечества, угрожаемаго необузданными врагами; — Героя, прозорливаго въ предпрiятiяхъ, твердаго въ намѣренiяхъ, рѣшительнаго въ исполненiи зрѣло обдуманныхъ плановъ, мужественнаго на ратномъ полѣ, человѣколюбиваго по одержанiи побѣды; — Героя, который возвышается надъ страстями, порабощающими обыкновенныхъ людей; преодолѣваетъ ужасныя преграды, поставляемыя грозною природою; презираетъ шипѣнiе зависти и ядъ злорѣчiя, вездѣ и всегда поражаетъ непрiятелей Россiи; который наконецъ съ вершины блистательной славы переходитъ, подобно Цинциннату, въ мирное сельское уединенiе, чтобы и тамъ заниматься благомъ Отечества: — и кто съ восторгомъ не внимаетъ повѣствованiямъ о Героѣ, отягченномъ лаврами — о Румянцовѣ-Задунайскомъ?….

Прейдемъ ли молчанiемъ заслуги, Россiйскимъ Гомеромъ оказанныя отечественной Словесности, и особенно Поэзiи? оставимъ ли безъ прославленiя любимца Музъ, который говорилъ языкомъ вдохновенiя, коего произведенiя ознаменованы печатiю ума, образованнаго и зрѣлаго, обильнаго въ изобрѣтенiи, основательнаго въ сужденiи, богатаго въ выраженiи мыслей — воображенiя плодовитаго въ вымыслахъ, игриваго въ мечтахъ, пылкаго въ представленiяхъ — чувства нѣжнаго, плѣнявшагося изящнымъ и совершеннымъ — вкуса тонкаго и разборчиваго? Забудемъ ли того Пѣснопѣвца, котораго наставленiя, совѣты и примѣръ много содѣйствовали къ образованiю способностей въ молодыхъ Стихотворцахъ, доказавшихъ уже зрѣлость своихъ талантовъ? Забудемъ ли знаменитаго Поэта, который поставлялъ славу свою въ прославленiи благоденствующей Россiи, и бывъ уже украшенъ сѣдинами, съ юношескою пылкостiю игралъ на златострунной лирѣ своей, привлекъ вниманiе многихъ Россiйскихъ Монарховъ, заслужилъ отличное благоволенiе каждаго изъ Оныхъ, и двукратно былъ Попечителемъ Московского Университета — Попечителемъ, совершенно оправдавшимъ сiе почтеннѣйшее титло?

Незабвенный Херасковъ! давно уже чувство удивленiя и благодарности къ тебѣ таилось въ груди моей; давно уже мысли мои стремились привести праху твоему жертву хваленiя, хотя слабую, но усердiемъ дополняемую. Нынѣ да позволено мнѣ будетъ исполнить сiе желанiе. Не смѣю льстить себя надеждою изобразить дарованiя твои во всемъ ихъ пространствѣ. Наперсникъ Аполлона достойно можетъ быть воспѣтъ только подобными себѣ. Судить о картинахъ Рафаеля, единогласно признаннаго первымъ живописцемъ, и прославлять искусство его, можетъ только Корреджiо или Рубенсъ. Но вмѣняется ли въ дерзость неопытному ученику его, если онъ, покоряясь могущественному впечатлѣнiю, въ немъ произведенному образцовою работою своего Учителя, восхищается одушевленною его кистiю, дивится правильности въ рисовкѣ, и сообщаетъ другимъ свой восторгъ, свое удивленiе? Осмѣливаюсь и я цвѣтами, выбранными изъ твоихъ сочиненiй, украсить памятникъ, воздвигнутый надъ твоимъ прахомъ. —

Имѣя въ виду начертать заслуги Михаила Матвѣевича Хераскова въ отечественной Словесности, раскрываю Россiяду, эпическую Поэму, важнѣйшее, превосходнѣйшее изъ его творенiй. Кто не знаетъ, съ какимъ неподражаемымъ искусствомъ воспѣты въ ней разрушенiе Казанскаго царства, истребленiе враговъ Христiанства, любовь къ Отечеству, вѣрность къ Государю вельможъ и воиновъ, наконецъ торжество, слава и благоденствiе Россiи? Герой Поэмы, Iоаннъ Васильевичъ II, изображенъ въ точномъ значенiи сего слова: мужественнымъ, рѣшительнымъ, непоколебимымъ среди превратностей счастiя. Намѣренiе Поэта, произвести удивленiе, тронуть сердце и вдохнуть высокiя чувствованiя изображенiемъ Государя, водимаго надеждой на Провидѣнiе, и слѣдственно подкрѣпляемаго вышеестественною Силою, — наконецъ, по преодолѣнiи величайшихъ искушенiй и препятствiй, достигшаго къ предмету своихъ желанiй — сiе намѣренiе весьма удачно доведено до своей цѣли. Характеры лицъ живо начертаны, совершенно себѣ подобны и сообразны съ общимъ о нихъ мнѣнiемъ; нѣкоторые изъ нихъ имѣютъ нѣчто единственное, собственное. Вводныя повѣсти (эпизоды), на прим. о Сеитѣ, Османѣ, Алеѣ и Асталонѣ, зависятъ отъ одного главнаго предмета, служатъ къ его возвышенiю и украшенiю. Всѣ части, составляющiя огромное цѣлое, имѣютъ близкое къ нему отношенiе, хранятъ между собою связь неразрывную. Усмиренiе мятежныхъ Ордынцовъ составляетъ единственное намѣренiе, измѣна Алея и война съ Крымцами — главное препятствiе, а покоренiе Казани — развязку. Дѣйствiе продолжается около года. Высокое нравоученiе, почерпнутое изъ разсужденiй и дѣйствiй лицъ, отличается мыслями толь возвышенными, что Мильтонъ и Тассъ не постыдились бы признать ихъ своими.

Выписывать лучшiя мѣста изъ Россiяды, значило бы составить цѣлую книгу. Приведемъ для примѣра только нѣкоторыя. Начнемъ съ Героя Поэмы.

Iоаннъ, принявъ твердое намѣренiе усмирить Ордынцовъ, и готовясь выступить въ походъ съ воинствомъ своимъ, совѣтовался съ Полководцами объ успѣшнѣйшемъ произведенiи въ дѣйство сего предпрiятiя. Вдругъ входитъ Царица, держащая своего младенца. Слухъ о скоромъ отъѣздѣ Государя поразилъ ее. Объятая горестiю, употребляетъ она все для преклоненiя супруга, не разлучаться съ нею, не подвергать опасности жизнь, для нее драгоцѣнную. Къ чему не прибѣгала нѣжность ея для убѣжденiя Iоанна? Слезы и рыданiя прерывали слова ея:

Когда не тронешься любовiю моей,

Ужель не умягчитъ тебя младенецъ сей?

У ногъ твоихъ лежитъ онъ съ матерью несчастной,

Уже лишенной чувствъ, отчаянной, безгласной!

Смотри: онъ силится въ слезахъ къ тебѣ воззрѣть,

Онъ хочетъ вымолвить: не дай мнѣ умереть!

Читай въ очахъ его нѣмые разговоры;

О чемъ языкъ молчитъ, о томъ разскажутъ взоры.

—- - —- —

Когда же лютый сей походъ уже положенъ,

И въ брань идти отказъ Монарху не возможенъ,

Такъ пусть единою мы правимся судьбой:

И сына и меня возьми, мой Царь, съ тобой;

Съ тобою будетъ трудъ спокойства мнѣ дороже;

Я камни и пески почту за брачно ложе.

Iоаннъ, подобный кедру, вѣтрами колеблемому съ двухъ противныхъ сторонъ, чувствуетъ сильную борьбу любви къ Отечеству съ любовiю къ супругѣ; погружается въ задумчивость, подавляетъ горесть своего сердца; но слезы катятся по лицу Героя. Вотъ рѣшительный отвѣтъ его:

Мой первый есть законъ — Отечеству услуга!

Какая черта великой души! Удивляемся, и вѣримъ, что нашъ Поэтъ зналъ человѣческое сердце, и умѣлъ проникать въ сокровеннѣйшiе изгибы его.

Херасковъ хотѣлъ изобразить Iоанна терпѣливымъ и великодушнымъ — и успѣлъ въ своемъ желанiи. Въ то время, когда все войско, изнуренное дальнимъ походомъ, палимое зноемъ, томилось жаждою, — два воина, удалясь ночью отъ дружины своей, находятъ ручей, не помнятъ себя отъ радости, почерпаютъ воды, и съ восторгомъ приносятъ Государю. Герой, обнявъ ихъ, говоритъ:

Или вы чаете, что въ семъ пространномъ полѣ

Вашъ Царь слабѣе всѣхъ, и всѣхъ томится болѣ?

Томлюся больше всѣхъ въ несчастливой судьбѣ

О страждущихъ со мной, томлюсь не о себѣ.

Пойдемъ и принесемъ напитокъ сей скорбящимъ,

Несчастнымъ ратникамъ, почти въ гробахъ лежащимъ;

Подарокъ сей для нихъ, не для меня мнѣ милъ.

Какой урокъ для Государей! сдѣлаетъ ли болѣе сего отецъ для дѣтей, нѣжно любимыхъ? И храбрые воины поклялись умереть за Iоанна. Сего не довольно. И дряхлые старцы становятся въ ряды, тѣснятся подъ хоругви Отечества:

—- мечей внимая звуки,

Берутъ оружiе въ трепещущiя руки;

Едва бiющуся щитомъ покрыли грудь;

Казалось, лебеди летятъ съ орлами въ путь.

Да и могли ли они не чувствовать усердiя къ тому, который:

Пренебрегая зной и люту казнь небесну,

Томленный жаждою и въ потѣ и въ пыли,

Въ срединѣ ратниковъ ложился на земли;

Послѣднiй — пищу бралъ, но первый передъ войскомъ

Являлся духомъ твердъ во подвигѣ геройскомъ?

Посмотримъ на другую картину. Прекратилось сраженiе съ Ордынцами; воины вносятъ въ царскiй станъ Князя Троекурова тяжело раненаго. Вѣнчанный Герой видитъ любимца своего блѣднаго, окровавленнаго, почти безъ дыханiя; глава его склонилась на грудь; уста онѣмѣли, очи померкли…

Рыдая Iоаннъ бездушнаго объемлетъ;

Но Царь, обнявъ его, еще дыханье внемлетъ.

Герой сей живъ!…. онъ живъ!…. въ восторгѣ вопiетъ;

Самъ стелетъ одръ ему и воду подаетъ.

Поэтъ, изобразивъ Героя своего сострадательнымъ, умѣющимъ цѣнить заслуги, готовымъ на всѣ пожертвованiя для сохраненiя хранителей Отечества, прибавляетъ:

Коль такъ Владѣтели о подданныхъ пекутся,

Они безгрѣшно ихъ отцами нарекутся.

Ахъ! для чего не всѣ, носящiе вѣнцы

Бываютъ подданнымъ толь нѣжные отцы?

Желанiе, достойное сердца, болѣзнующаго о томъ, что на землѣ такъ много несчастныхъ, и такъ мало утѣшителей!…

Хотите ли видѣть ратное поле, и на немъ поражающихъ и пораженныхъ? невольнымъ ужасомъ почувствуете себя объятыми! Смотрите:

Тотъ скачетъ на конѣ, нося стрѣлу въ гортани;

Иной, въ груди своей имѣя острый мечъ,

Отъ смерти думаетъ, носящiй смерть утечь;

Иной, пронзенный въ тылъ, съ коня стремглавъ валится,

И съ кровью жизнь спѣшитъ его устами литься;

Глаза подъемлюща катится тамъ глава,

Произносящая невнятныя слова;

Иной безпамятенъ въ кровавомъ скачетъ полѣ,

Но конь его стремитъ на копья по неволѣ.

Какое богатство мыслей и обилiе уподобленiй, какая сила выраженiя — видны въ описанiи военачальнковъ, раздѣлявшихъ труды и торжество, ужасы и славу съ Iоанномъ! Здѣсь видимъ Князей: Микулинскаго, Мстиславскаго и Пенинскаго, неустрашимыхъ подобно львамъ разъяреннымъ; тамъ — Курбскiй и Щенятевъ, преуспѣвшiе въ военномъ искусствѣ, рыцари прозорливые, пылкiе, неутомимые, поспѣшаютъ на сраженiе какъ на пиршество; за ними слѣдуютъ: Пронскiй, подобный громовой тучѣ, и Хилковъ, дальновидный и опытный, посѣдѣвшiй на полѣ брани; далѣе — Романовъ, и Плещеевъ, сотрудникъ его, достойно именуемые Россiйскими Ираклами; Палецкой и Серебряной, потрясающiе оружiемъ отъ нетерпенiя сразиться съ непрiятелемъ; наконецъ — Шереметевъ, Шемякинъ и Троекуровъ, воспитанники Марсовы, одаренные всеопровергающею силою; всѣ въ доспѣхахъ, горящихъ подобно молнiи; всѣ вооружены копьями и мечами. — Какiя препоны остановятъ быстроту и мужество такихъ предводителей! какой гордый Османъ не смирится, какой свирѣпый Едигеръ не преклонитъ колѣнъ передъ ними? Никакая твердыня, никакое царство не устоитъ отъ ихъ оружiя.

Кто откажется принести дань почтенiя храброму защитнику Отечества, который среди несчастiя чувствуетъ свое достоинство, помнитъ священнныя обязанности, на него возложеннныя; неколебимый, какъ гранитная скала, противоборствуетъ искушенiямъ, для чувствъ обольстительнымъ; не страшится ни угрозъ, ни казней, и съ радостiю ожидаетъ послѣдней минуты, въ которую съ Ангельскою улыбкою на лицѣ можетъ сказать: умираю за Вѣру и Отечество! Таковъ Росславъ у Княжнина; таковъ и Палецкiй у Хераскова. — Едигеръ, видя приближенiе того ужаснаго времени, въ которое долженъ преклонить выю свою къ стопамъ Россiйскаго Государя, прибѣгаетъ къ хитрости. Князь Палецкiй впадаетъ въ сѣти, разставленныя злодѣемъ. На несчастномъ плѣнникѣ звучатъ уже оковы. Его влекутъ на лобное мѣсто. Является Едигеръ; алкоранъ въ рукахъ его. Указывая Князю на книгу вѣры Магометовой, и на прекрасную дѣвицу, подлѣ него стоящую, потомъ на орудiя казни, на другой сторонѣ разложенныя, велитъ избирать либо то, либо другое. Негодованiе объяло Рускаго воина; пламя гнѣва запылало въ очахъ его. Онъ не долго колебался — и тиранъ закипѣлъ яростiю, услышавъ отвѣтъ:

—- Иду на смертну казнь!

Оставь мнѣ мой законъ, себѣ оставь боязнь!

Ты смѣлымъ кажешься сѣдящiй на престолѣ;

Не такъ бы гордъ ты былъ предъ войскомъ въ ратномъ полѣ;

Не угрожай ты мнѣ мученьями, тиранъ!

Господь на небесахъ, у града Iоаннъ.

Не льзя лучше описать добродѣтельнаго Вельможу, умнаго совѣтника и ревностнаго патрiота, какъ Херасковъ описываетъ Адашева, твердаго среди развратовъ, истиннаго друга Iоаннова, украшеннаго болѣе величествомъ души, нежели саномъ.

Храняща лесть еще подъ стражей царскiй Дворъ,

Увидя правду въ немъ, потупила свой взоръ;

Отчаянна, блѣдна и завистью грызома,

Испытываетъ все, ждетъ солнца, тучъ и грома.

Кому Iоаннъ съ открытымъ сердцемъ могъ говорить:

Ты честенъ; можешь ли не быти другъ Царю?

Тотъ не боялся — да и чего страшится прямая добродѣтель? — не боялся напоминать ему обязанностей верховнаго сана:

Ты долженъ разбирать не лица, но сердца;

Вниманья каждый вздохъ — на тронѣ удостоить;

Тогда познаешь, какъ народно благо строить.

Какой краснорѣчивый Ораторъ опишетъ живѣе и разительнѣе Князя Курбскаго — Вельможу, руководимаго не личными выгодами, не гордыми намѣренiями — одною справедливостiю; уважаемаго Царемъ, Боярами и войскомъ — защитника притѣсненныхъ, друга человѣчества, котораго народъ почиталъ Ангеломъ хранителемъ — Героя, который однимъ ударомъ меча повергъ къ ногамъ своимъ ужаснаго Исканара, предводителя Татаръ Крымскихъ, и увѣнчалъ Россiю — безсмертной славою, себя — блистательными лаврами — Военачальника, дѣятельностiю своею превзошедшаго, или лучше сказать, затмившаго всѣхъ своихъ сподвижниковъ; оказавшаго великiя услуги Царю Россiйскому, и почитавшаго ихъ ничтожными; высоко цѣнившаго все, кромѣ своихъ подвиговъ!… Не въ полномъ ли блескѣ величiя представленъ Курбскiй,

Сiявшiй какъ луна между звѣздами въ тьмѣ,

Въ душѣ усердiемъ и славой во умѣ?

Не истиннымъ ли сыномъ Отечества, не ревностнымъ ли подкрѣпителемъ престола изображенъ тотъ, чье сердце согласно было съ словами, предъ лицемъ всего воинства имъ произнесенными:

Коль царству предлежитъ опасность и бѣда,

Не страшенъ пламень мнѣ, ни вихри, ни вода.

Россiяне къ трудамъ и къ славѣ сотворенны?…

Любопытство возрастаетъ постепенно — картины новыя, одна другой разнообразнѣе и плѣнительнѣе, представляются умственнымъ взорамъ, когда въ концѣ VIII Пѣсни находимъ Государя бесѣдующаго съ мудрымъ пустынникомъ Вассiяномъ, открывающимъ ему будущiя произшествiя, показывающимъ длинный рядъ Монарховъ, имѣющихъ послѣ него царствовать. Прозорливый старецъ, дошедшiй до ужасныхъ бѣдствiй, въ бурное время междуцарствiя терзавшихъ Россiю, и описавъ жестокости Поляковъ, говоритъ:

Богатство — тлѣнъ и прахъ; но славно есть оно,

Коль будетъ общему добру посвящено.

(132) Позналъ имѣнiя такую Мининъ цѣну;

Онъ злато изострилъ, дабы сразить измѣну.

—- - — —

Какъ бурный вихрь Москву Пожарскiй окружаетъ,

Кидаетъ молнiи, Поляковъ поражаетъ;

Съ другой страны даритъ отечеству покой,

Бросая громъ на нихъ, Димитрiй Трубецкой.

Простираясь далѣе въ повѣствованiи, изображаетъ онъ Преобразителя Россiи, озареннаго лучами безсмертiя, и преславную Дщерь его. Пророческiй гласъ его гремитъ:

Онъ людямъ дастъ умы, дастъ образъ нравамъ дикимъ,

Россiи нову жизнь, и будетъ слыть Великимъ.

Коварство плачуще у ногъ Его лежитъ,

Злоумышленiе отъ стрѣлъ Его бѣжитъ.

—- - — —

Подъ скипетромъ ея (Елисаветы) цвѣтутъ обильны нивы,

Корону обвiютъ и лавры и оливы,

Науки процвѣтутъ какъ новый виноградъ,

Шуваловъ ихъ раститъ, Россiйскiй Меценатъ.

Наконецъ доходитъ до ЕКАТЕРИНЫ Вторыя — Монархини, Которая возвысила умы, гремѣла побѣдами, удивляла щедротами, славилась мудростiю правленiя, благоденствiемъ своихъ подданныхъ — и пророческiя слова старца льются рѣкою:

Премудрость съ небеси въ полночный край сойдетъ,

Блаженство на престолъ въ лицѣ Ея взведетъ.

Предъ Ней усердiемъ Отечество пылаетъ,

Любовь цвѣтами путь Ей къ трону устилаетъ,

—- - — —

Прiидутъ къ Ней Цари, какъ въ древнiй Виѳлеемъ,

Не злато расточать, не зданiямъ дивиться

Прiидутъ къ ней Цари, но царствовать учиться.

Перейдемъ къ другимъ предметамъ. Взглянемъ на портретъ Субеки, терзаемой ревностiю и мщенiемъ, высокомѣрной, но покорной только страсти, свирѣпствовавшей въ душѣ ея,

Киприды красотой, а хитростью Цирцеи,

Для выгодъ собственныхъ любившей царской санъ.

Подлѣ Казанской Царицы — и предметъ пламенной любви ея: Османъ, Князь Таврискiй,

Прекрасный юноша, но гордый и коварный,

Любовью тающiй, въ любви неблагодарный;

Какъ лютая змiя, лежаща межъ цвѣтовъ,

Приближиться къ себѣ прохожихъ допущаетъ,

Но жало устремивъ, свирѣпость насыщаетъ.

Вотъ и Асталонъ, соперникъ его, презрѣнный Сумбекою:

Какъ новый Энкеладъ, онъ шелъ, горѣ подобенъ;

Сей витязь — цѣлый полкъ единъ попрать удобенъ;

Отваженъ, лютъ, свирѣпъ сей врагъ Россiянъ былъ,

Во браняхъ — какъ тростникъ, соперниковъ рубилъ.

Войдемъ за Сумбекою въ ужасный лѣсъ, гдѣ грозные призраки, черныя и печальныя тѣни спустились на землю, гдѣ все густою тьмою одѣлось,

Гдѣ кажется простеръ покровы томной сонъ,

Трепещущи листы даютъ печальный стонъ;

Зефиры нѣжные среди весны не вѣютъ,

Тамъ вянутъ всѣ цвѣты, кустарики желтѣютъ;

Не молкнетъ шумъ и стукъ, гдѣ вѣчно страхъ не спитъ,

И молнiя древа колеблетъ, жжетъ, разитъ;

Лѣсъ воетъ — адъ ему стенаньемъ отвѣчаетъ…

Входимъ — и видимъ пышныя гробницы, Казанскимъ Царямъ воздвигнутыя; читаемъ исторiю враговъ Россiи, которые, подобно хищнымъ птицамъ, летали надъ Отечествомъ нашимъ, и пожирали добычи беззащитныя; наконецъ устали онѣ отъ злодѣйствъ и жестокостей; — читаемъ — и не можемъ удержаться отъ ужаса; но сей ужасъ сильнѣе овладѣетъ, когда представится геенна съ несчастными жертвами, осужденными на мученiе. Тутъ — закрываемъ глаза, спѣшимъ удалиться отъ сего зрѣлища, и спрашиваемъ: откуда живописецъ заимствовалъ такiя удивительныя краски для картины, на которой изобразилъ столько ужасовъ разнообразныхъ? не тотъ же ли Генiй вкуса водилъ перомъ нашего Поэта, который управлялъ кистiю Микель-Анжа, написавшаго Страшный судъ, и на немъ пораженныхъ горестiю и отчаянiемъ?

Еще ли хотимъ увѣриться въ исполинскомъ изображенiи Поэта? Заглянемъ въ темную бездну, обитель Безбожiя; разсмотримъ гибельныя дѣйствiя, производимыя духомъ Раздора; или остановимся при волхвованiяхъ лютаго Нигрина, заклинающаго Зиму изтощить свои ужасы для изтребленiя Рускаго воинства — и Зима свирѣпствуетъ со всею жестокостiю:

Соперница весны, и осени, и лѣта,

Изъ снѣга сотканной порфирою одѣта;

Виссономъ служатъ ей замерзлые пары;

Престолъ имѣетъ видъ алмазныя горы;

Великiе столпы, изъ льда сооруженны,

Сребристый мещутъ блескъ, лучами озаренны;

По сводамъ солнечно сiянiе скользитъ,

И кажется тогда, громада льдовъ горитъ.

Стихiя каждая движенья не имѣетъ:

Ни воздухъ тронуться, ни огнь пылать не смѣетъ;

Тамъ пестрыхъ нѣтъ полей, сiяютъ между льдовъ

Однѣ замерзлыя испарины цвѣтовъ;

Вода растопленна надъ сводами — лучами

Окаменѣвъ виситъ волнистыми слоями.

Тамъ зримы въ воздухѣ вѣщаемы слова;

Но все застужено — натура вся мертва!

Единый трепетъ, дрожь и знобы жизнь имѣютъ;

Гуляютъ инеи, зефиры тамъ нѣмѣютъ;

Мятели вьются вкругъ и производятъ бѣгъ,

Морозы царствуютъ на мѣсто лѣтнихъ нѣгъ;

Развалины градовъ тамъ льды изображаютъ,

Единымъ видомъ кровь которы застужаютъ.

Всея природы страхъ, согбенная Зима,

Россiйской алчуща погибелью сама,

На льдину опершись, какъ мраморъ побѣлѣла,

Дохнула — стужа вмигъ на крыльяхъ излетѣла.

Родится лишь морозъ, уже бываетъ сѣдъ,

Къ чему притронется, преобращаетъ въ ледъ;

Гдѣ ступитъ, подъ его земля хруститъ пятою,

Стѣсняетъ, жметъ, мертвитъ, сражаясь съ теплотою….

Гдѣ искать помощи, отъ кого ожидать спасенiя защитникамъ Отечества, когда все: и злоба невѣрныхъ, и коварство враговъ, и ужасы природы — все поклялось погубить ихъ? Рускiе ратники вспомнили слова Iоанновы:

Не слабыхъ женъ на брань, мужей веду съ собою!

—--- —

Противу смерти жалъ неробку грудь поставимъ!

Кто страшенъ, Россы, вамъ, когда самъ Богъ по васъ!

Вспомнили — вооружились вѣрою и мужествомъ — и все преодолѣли! Перенесемся теперь въ царство очарованiй, подобное садамъ Армидинымъ, описаннымъ Авторомъ Освобожденнаго Iерусалима — въ такое плѣнительное мѣсто, гдѣ

Пригорки движутся, кустарники смѣются;

Источники, въ травѣ вiяся, говорятъ;

Другъ на друга цвѣты съ умильностiю зрятъ;

Зефиры рѣзвые кусточки ихъ цѣлуютъ.

—--- —

Зеленые лужки въ тѣни древесъ цвѣтутъ;

И кажется, Любовь одры готовитъ тутъ.

Наяды у ручьевъ являются сѣдящи,

Волшебны зеркала въ рукахъ своихъ держащи,

Въ которы Грацiи съ усмѣшками гладятъ;

Амуры обнявшись, на мягкой травкѣ спятъ.

Пещеры скромныя, привѣтливыя тѣни

Гуляющихъ къ себѣ манили на колѣни…

Вотъ языкъ стихотворства! не сами ли Грацiи оживляли воображенiе Поэта? не онѣ ли водили его рукою?… Нужно ли теперь доказывать, что Херасковъ имѣлъ дарованiе, способное преображаться во всѣ виды?… и что обильный слогъ его, подобный обширной рѣкѣ, разливающей сокровища свои и дѣлимой на безчисленныя протоки, сообразовался съ каждымъ предметомъ?

Прочитавши Россiяду, воображаемъ, что мы прогуливались въ прекрасномъ саду, гдѣ Природа и искусство истощили дары свои, гдѣ различныя деревья и цвѣты, одни другихъ прiятнѣе, плѣняли наши взоры, услаждали обонянiе. мы не знали, на чемъ остановиться, чему отдать предпочтенiе: все на своемъ мѣстѣ, все цвѣтетъ и благоухаетъ! Выходя оттуда, обѣщаемся снова насладиться такимъ удовольствiемъ.

Въ Россiядѣ соблюдено все, входящее въ составъ Поэмы: величiе предмета, важность подробностей, къ нему относящихся, искусство въ расположенiи частей, удачные переходы отъ одной мысли къ другой, занимательность повѣствованiя, сцены прiятныя и ужасныя, въ пристойныхъ мѣстахъ помѣщенныя. Искусство Хераскова въ механизмѣ поэзiи, плавность размѣра, гармонiя словотеченiя и богатство риѳмъ — удивительны. Какъ Поэтъ — онъ нравится высокимъ паренiемъ мыслей, изображенныхъ блестящими, яркими красками и разновидными тѣнями; нравится, украшая выраженiя цвѣтами баснословныхъ вымысловъ и подобiями, имѣющими достоинство новости, объемлющими обстоятельства и подробности. Какъ Ораторъ — научаетъ, приближая къ истинѣ; говоря ясно, убѣдительно, краснорѣчиво, преклоняетъ на свою сторону; употребляя сильныя слова, производящiя сильное дѣйствiе, влечетъ за собою умъ и сердце. Какъ Повѣствователь — имѣющiй дѣло не съ воображенiемъ, а съ разсудкомъ читателей — почерпаетъ мысли изъ существенныхъ обстоятельствъ самаго дѣла, и только по необходимости — украшаетъ вымыслами историческую истину. Какъ Нравоучитель — богатый свѣдѣнiями вѣковъ прошедшихъ, знающiй сердца и нравы людей, предлагаетъ такiя правила, кои соглашаютъ волю человѣка съ законами и прямо ведутъ къ добродѣтели.

Откуда же Херасковъ почерпнулъ ту быструю чувствительность, которая вдругъ, со всѣми оттѣнками, объемлетъ предметъ, ее поразившiй — ту зоркую дальновидность, отъ которой ничто не скрывается — и тонкую разборчивость, которая умѣетъ назначать всему свое мѣсто, показываетъ все съ лучшей стороны, даетъ всему надлежащую цѣну? откуда получилъ онъ дары сiи? — Отъ природы. Не она ли вложила въ душу Хераскова умъ и дѣятельность, украсила его талантами, съ помощiю которыхъ находилъ онъ источники изящнаго и выспренняго въ безпредѣльной и разнообразной ея области, восхищался красотами ея, и восторги свои изливалъ въ пѣснопѣнiяхъ?… Науки привели въ зрѣлость, усовершенствовали его дарованiя, снабдили высокими мыслями и щастливыми объясненiями оныхъ. Чтенiе книгъ, писанныхъ на Славянскомъ языкѣ, который почитается корнемъ и основанiемъ Россiйскаго, доставляло ему способъ узнать правильное производство словъ, пристойное ихъ сочетанiе и употребленiе въ высокомъ слогѣ; помогло замѣтить различiе между языкомъ богослужебнымъ и общенароднымъ; обогатило его выраженiями громкими, сильными, многозначительными и красивыми — выраженiями, соотвѣтственными тому, что онъ воображалъ и чувствовалъ. — Къ особливой похвалѣ Хераскова надобно сказать, что онъ читалъ все, что только могъ читать, и всѣмъ умѣлъ пользоваться; ловилъ, такъ сказать, каждую минуту, чтобъ она не ушла, не сообщивъ ему новыхъ понятiй. Каждой день, каждой часъ доставлялъ новыя открытiя душѣ, новыя сокровища чувствованiй его сердцу. Умная книга служила къ утвержденiю разума его, а прiятная къ украшенiю пылкаго воображенiя. Сiе занятiе, или лучше сказать, сiя страсть составляла единственное удовольствiе, самую прiятную пищу для души его. Знанiе иностранныхъ языковъ познакомило его съ Гомеромъ и Виргилiемъ, съ Виландомъ и Расиномъ, а сношенiе съ древними и новыми Учеными Мужами сблизило съ ихъ творческимъ генiемъ. Размышленiе научило его находить сокровенныя сходства и согласiя въ вещахъ, замѣчать тѣсную связь тамъ, гдѣ обыкновенный человѣкъ не можетъ найти ее; видѣть отличительныя черты предметовъ въ полномъ раздробленiи частей ихъ; восходить отъ простаго къ сложному, отъ чувственнаго къ умственному, отъ малаго къ великому; знать разныя степени вѣроятности, различать истинное отъ ложнаго. Наконецъ Вкусъ — сiе соединенiе многихъ врожденныхъ и прiобрѣтенныхъ свойствъ ума и сердца, сiе искусство наблюдать и сравнивать — научилъ его удерживать порывы воображенiя, плѣняться только истинно совершеннымъ, и возвышенностiю чувствованiй, мыслей и выраженiй внезапно изумлять или приводить въ прiятной ужасъ читателя.

Россiяда, стоившая осмилѣтняго труда нашему Поэту, переложена рукою одного Министра на иностранной языкъ, и хранится въ знаменитой Академiи {}; переведена и на Французской Гм. Авiатомъ, покойнымъ Профессоромъ Московскаго Университета. Вѣроятно, и чужестранцы — не тѣ, которые дерзостiю и безстыдствомъ прикрываютъ свое невѣжество и, вопреки успѣхамъ нашимъ въ наукахъ, величаютъ насъ еще варварами, — но умные и безпристрастные цѣнители талантовъ читаютъ сiю Поэму съ удовольствiемъ, плѣняются красотами ея, и знаютъ уже, что и подъ хладнымъ небомъ Сѣвера родятся умы пылкiе, озаренные лучами просвѣщенiя; родятся — Ломоносовы и Херасковы!

Не отступая отъ безпристрастiя и справедливости, скажемъ, что строгая Критика найдетъ и въ Россiядѣ недостатки: стихи слабые, мысли неудачно выраженныя, излишнiя повторенiя. — Но кто написалъ совершенное творенiе? какой великiй Авторъ не былъ предметомъ сужденiя и споровъ? Не обвиняютъ ли и самаго Гомера въ несвязности баснословiя, въ грубомъ изображенiи боговъ, въ нелѣпомъ описанiи варварскихъ нравовъ, въ стихахъ похожихъ на прозу? Не о немъ ли говоритъ Горацiй:

И самъ недремлющiй Гомеръ нашъ засыпаетъ? [54]

Оправдаемъ творца Россiяды его же стихомъ:

И въ солнцѣ и въ лунѣ есть темныя мѣста.

Оставимъ безъ вниманiя, Милостивые Государи, слова людей, которые, стараясь находить во всемъ недостатки, утвердительно говорятъ, что у Хераскова можно научиться не Поэзiи, но размѣру стиховъ, и затвердить многiя риѳмы. — Кто не знаетъ, что бросаютъ камнями въ тѣ деревья, на которыхъ много плодовъ?…. Будемъ подражать такимъ Критикамъ, которые собираютъ не песокъ, но отдѣляютъ отъ него частички золота, и любуются ими; собираютъ — по выраженiю одного изъ нашихъ Писателей — не соломенки, плавающiя на поверхности воды, но жемчугъ, на днѣ лежащiй, и плѣняются драгоцѣнностiю. Отдадимъ справедливость великимъ трудамъ Хераскова, обогатившаго отечественную Словесность творенiями своими. Согласимся, что любезенъ и въ самыхъ погрѣшностяхъ Поэтъ, парившiй на крылiяхъ вдохновенiя по слѣдамъ великаго наставника своего Ломоносова, который, замѣтивъ дарованiя его, возбудилъ въ немъ охоту къ стихотворенiю, открылъ ему средства сдѣлаться извѣстнымъ и славнымъ, называлъ его сыномъ своимъ, и заставилъ дѣйствовать на умы и сердца соотечественниковъ.

Пусть строгiе цѣнители не находятъ въ Россiядѣ красотъ, свойственныхъ высокой Поэзiи, требующей однѣхъ пламенныхъ, острыхъ, неожиданныхъ мыслей, однѣхъ смѣлыхъ, отборныхъ и сильныхъ выраженiй; пусть сiе начертанiе ученыхъ заслугъ Хераскова покажется кому нибудь пристрастнымъ, перешедшимъ за предѣлы умѣренности: — но сердце, исполненное почтенiя и благодарности къ предмету своего удивленiя — сердце, живо чувствующее всѣ его достоинства, находитъ и сiю похвалу — сколь бы увеличенною ни казалась она равнодушiю и безпристрастiю — недостаточною и слабою, считаетъ ее — дѣтскимъ лепетаньемъ, — не болѣе.

Ревностные чтители дарованiй Хераскова знаютъ, что онъ трудился много — и всегда съ пользою и честiю для соотечественниковъ своихъ; писалъ не по внушенiю самолюбiя, но побуждаемый желанiемъ доставить и себѣ и другимъ удовольствiе, питательное для разума и чувствованiй; вездѣ отличался здравомыслiемъ и благодушiемъ; вездѣ доказывалъ, что вѣрилъ безъ суевѣрiя и не терпѣлъ вольнодумства; училъ чистой нравственности, проповѣдывалъ истину, внушалъ вѣрность къ верховной Власти; распространялъ область просвѣщенiя, ободрялъ питомцевъ наукъ, съ ревностною охотою подавалъ имъ отеческiя наставленiя, съ благопрiятною улыбкою одобренiя принiалъ первые опыты трудовъ ихъ, съ любезною кротостью, свойственною снизходительному другу, показывалъ недостатки, предостерегалъ отъ заблужденiй; любилъ все отечественное, любилъ и славилъ Россiю. Почитатели Хераскова знаютъ, сколь много одолжена ему наша Словесность, и увѣрены, что сочиненiя воздвигли ему памятникъ, несокрушимый рукою времени, и увѣнчали его безсмертною славою.

Здѣсь позвольте, Милостивые Государи, кончить Разсужденiе мое о творцѣ Россiяды, и оставить до другаго времени разсмотренiе прочихъ, а особливо важнѣйшихъ его сочиненiй. Чувствую мои недостатки; но ободряюсь надеждою, что усердiе къ памяти Хераскова замѣнитъ слабость моихъ дарованiй.

П. Н. Берков Из литературного наследия M. M. Хераскова

(Анонимная статья "О письменах Словенороссийских и тиснении книг в России".)[55]

Интерес русского дворянства к истории России, обнаружившийся с особенной силой с 30-50-х годов XVIII в., общеизвестен. Социальная природа этого факта несомненно находится в тесной связи с тем процессом формирования национального рынка, о котором писал Ленин в брошюре "Что такое "друзья народа"": "Только новый период русской истории (примерно с 17 века) характеризуется действительно фактическим слиянием всех таких [отдельных] областей, земель и княжеств в одно целое. Слияние это вызвано было не родовыми связями…, и даже не их продолжением и обобщением: оно вызывалось усиливающимся обменом между областями, постепенно растущим товарным обращением, концентрированием небольших местных рынков в один всероссийский рынок. Так как руководителями и хозяевами этого процесса были капиталисты-купцы, то создание этих национальных связей было ничем иным, как созданием связей буржуазных" (Соч., изд. 2, т. I, стр. 73). Делать из этих слов Ленина вывод, что буржуазия являлась в данный период, точнее, в начале его, в XVII–XVIII вв., господствующим классом, неверно. Однако несомненно, что образование национально-буржуазных связей и сопутствующий им национализм нашли свое отражение и в культуре господствующего класса, в культуре дворянства. Этим дворянским отражением буржуазного национализма объясняется борьба русского дворянства с "немецким засильем" при Анне и Елизавете и галлофобия его при Екатерине, этим же объясняется интерес дворянства к историческому прошлому России в XVIII в., в том числе и к истории русской литературы.

Среди ряда памятников исторического изучения русской литературы в XVIII в. особое место занимает помещенная в журнале Н. И. Новикова "Утренний свет" (1777 г., месяц сентябрь, стр. 55–61) анонимная статья: "О письменах Славенороссийских и тиснении книг в России". {Во втором издании "Утреннего света" (1779) статья это находится в ч. I. стр. 202–207.} В ней ставится вопрос о славянских письменных знаках как предпосылке литературы, анализируются скудные исторические свидетельства о славянской азбуке и высказываются более или менее основательные догадки и соображения о вренени и характере древней русской письменности, в частности о старинных переводах. Последняя тема дает автору повод к следующей проникнутой национальной гордостью сентенции. "Каковы бы ни были оные священных книг переводы, но то истинно, что в самое то время, когда почти все Европейские народы на чужих языках богослужение отправляли, Россияне уже, на природном своем языке установив церковные обряды, прославляли бога, и пение к небесам воссылали. Но гордость и самолюбие заставляли думать прочие державы, что северные народы в глубине невежества пресмыкаются; таковые ошибки не к одному богословию в рассуждении России относятся, сколько мог я приметить, но до многих наших обстоятельств и до самых нравов, чувств и мыслей наших коснулись". (Утрений свет, ч. I).

Далее автор сообщает, что задумал работу по сравнению "домашних историков с повествованиями внешних" "И тогда, — продолжает он, — может быть оправдаются предки наши пред целым светом, докажут, сколь несправедливо современные внешние писатели об них судили, и еще изобличат в невежестве самих прорицателей" (там же, стр. 59).

Отметив, что "художество и некоторые механические науки поздно пришли в Россию", автор переходит к "тиснению книг", сперва славянским шрифтом, затем, при Петре, гражданским. При этом автор указывает, что "в бытность… директором при синодальной типографии" (стр. 60) он разыскал подлинный первый оттиск гражданской азбуки с собственноручными поправками Петра и велел "соблюдать его в особом хранилище". Далее автор высказывает мысль о том, что литеры для новой азбуки были отлиты не в Москве, "по неискусству тогдашних Российских словолитцов", а в Голландии. Заключает спою заметку автор приглашением к читателям присылать примечания на данную статью: "Мы с охотой примем наставления, ежели кто, имея больше сведений о двух таковых пользах и основаниях на} к, сообщит нам свои примечания на оные, ибо другой цели, кроме общей пользы, мы в наших трудах не поставляем" (там же, стр. 61).

Из подробного изложения этой статьи видно, что интерес ее заключается не в фактическом материале, которого, как показано, нет, а в идеологической позиции автора. Заключительные слова статьи формулированы так, что автора можно считать одним из членов редакции, состоявшей, как указано в "предуведомлении" в № 1, из десяти человек. Состав редакции неизвестен, и, таким образом, пойти по этому пути определения автора нельзя. Однако в литературе вопрос об авторстве статьи "О письменах Славенороссийских" уже дебатировался. Сто лет тому назад И. М. Снегирев в статье "Труды Петра Великого в книгопечатании" (Библиотека для чтения, 1834, т. III, литературная летопись, стр. 43) бездоказательно приписал ее Алексею Кирилловичу Барсову (1673–1736), директору московской типографии при Петре. П. М. Петровский обнаружил несостоятельность данной гипотезы ссылкой на заключающееся в статье упоминание о заботах Екатерины II по охране русских древностей ("Библиографические заметки о русских журналах XVIII века". Изв. II отд. А. Н. 1907, т. XII, кн. 2, стр. 304). Но, опровергнув взгляд И. М. Снегирева, H. M. Петровский, вслед за С. К. Буличем (Очерк истории языкознания в России, СПб., 1904, т. I, стр. 284–285), оставляет вопрос об авторе статьи открытым.

Между тем, автора можно определить безошибочно; эго M. M. Херасков. За принадлежность ему статьи говорит: 1) наличие в ней фразы, целиком перенесенной из неопубликованного на русском языке "Рассуждения о российское стихотворстве", напечатанного в качестве предисловия к французскому и немецкому переводам "Чесменского боя".

О письменах.

Discours sur la poêsie russe.

Каковы бы ни были оные свя-щенных книг переводы, но то истинно, что в самое то время, когда все почти Европейские на-роды на чужих языках богослу-жение отправляли, Россияне уже на природном своем языке, установив церковные обряды, прославляли бога, и пение к не-бесам воссылали (стр. 58).

Les livres remplis d'une Poê-sie sainte furent traduits en Russe; et dans le temps que la plus grande partie de l'Europe glorifiait Dieu et lui adressait ses voeux dans une langue êtrangère, les Russes chantaient dêjа les cantiques de l'Eglise en leur propre langue", p. 7. [56]


До своего переезда в Петербург, M. M. Херасков был некоторое время директором Синодальной типографии, или, как она иначе называлась, Московского печатного двора. {Соловьев, А. Н. Московский печатный двор, М., 1917, стр. 38. Здесь не указаны годы директорства Хераскова. Говоря о цветущем состоянии Синодальной типографии при Елизавете, А. Н. Соловьев сообщает: "Во главе ее [типографии] некоторое время стоял известный писатель, поэт М. М. Херасков". Надо полагать, что это было около 1758–1760 гг., так как в начале 1760-х годов директором Синодальной типографии был Юрьев (см. Месяцослов на 1765 год с росписью чиновных особ в государстве, Спб., 1765).}

Переехав в 1775 г. снова на жительство в Москву, M. M. Херасков сохраняет близкие отношения с Н. И. Новиковым и принимает, хотя и анонимно, участие в новиковском "Утреннем свете". Два стихотворения его были помещены в этом журнале, на что в свое время указали Л. Н. Майков {Очерки по истории русской литературы XVII и XVIII вв. СПб., 1889, стр. 410.} и H. M. Петровский. {Библиографические заметки о русских журналах XVIII в. Изв. II отд. А. Н., 1907, т. XII, кн. 2, стр. 303.}

Статья "О писменах Славенороссийских" свидетельствует о более активном участии Хераскова в "Утреннем свете", заключительными словами давая основания предполагать о вхождении M. M. Хераскова в состав редакции журнала.

1935

Мерзляков Алексей Федорович "Россияда". Поэма эпическая г-на Хераскова (Часть первая) (Письмо к другу)[57]

Как тебе угодно, любезный друг, а я не могу расстаться с моим почтенным, знаменитым Херасковым! Поэма его, заключающая в себе одно из важнейших происшествий в бытописаниях нашего отечества, происшествие, которое, по всей справедливости, должно быть почитаемо основою того величия, до которого впоследствии времени достигла Россия, — сия поэма, говорю, знамение нашей славы, заслуживает, по требованиям самого патриотизма, гораздо более, нежели те похвалы, которые воспевает ей в каждом доме наш Клеон, признающий все то священным, чего он не понимает, или наш Дамет, которого ленивая душа живет чужими мыслями и говорит чужими словами, или, наконец, наш самолюбивый Трисотин, стихотворец, который ополчается против разбора всех авторов, не из любви к ним, а из боязни, чтобы не дошла очередь и до него. Напрасный страх! этот бедняк может навсегда остаться покойным. Поэма Хераскова заслуживает, чтобы на нее обратили особенное внимание, потому, как я сказал, что она есть зерцало, в котором представляются знаменитые деяния предков наших, назидательные примеры великодушия, мудрости, храбрости, терпения, любви отечественной, изображенные живописною, важною кистию истинного россиянина и друга человечества; потому что она может быть всегда полезным училищем для потомков, которые, шествуя по следам прадедов, и ныне бессмертное мщение и торжество Москвы столь величественно и благодетельно совершили на стогнах униженного Парижа… Это с одной стороны… а с другой — стихотворцы понимают меня! — завидное приобретение в словесности иметь свою эпическую поэму оригинальную и притом так рано! (ибо сие чадо опыта, науки, чрезвычайных усилий зависит некоторым образом не от одного гения, но также от медленных успехов образованности народной); иметь и не заниматься, не хвалиться ею? Кто ж ее не хвалит? — скажут в ответ некоторые из так называемых страстных любителей словесности. Милостивые государи! Конечно, вы хвалите поэму. Но где разобраны красоты и недостатки ее? где определено истинное достоинство того, что вы хвалите? Такое почитание, с позволения вашего сказать, похоже немного на то, которое питают китайские мандарины к старым своим книгам. Из какой-то особенной набожности запрещено к ним прикасаться; они остаются на съедение мышам и червям! Не так принимаемы были знаменитейшие стихотворцы в других землях своими соотественниками! Каждое необыкновенное в словесности явление обращало на себя внимание всего народа, который славу ученого почитал своею собственною славою и точно так же гордился его именем и делами, как он гордился именем и делами своих героев. Возьмем примеры недалеко — от сих же самых французов, которые всегда желали иметь вредное влияние на все почти отрасли национальной нашей чести. О, как они радовались, когда у них показалась эпическая поэма "Генриада"!1 Сколько усилий употреблено было для того, чтобы ввести ее в малое число поэм эпических? Сколько знаменитых мужей писало и pro и contra? Представь потом благородную гордость англичан, хвалящихся поэмою Мильтона, воскрешенного Аддисоном


"Cedite Romani scriptores, cedfte Graii" [58]2, -


восклицал Аддисон. Он раскрыл, показал, раздробил творение Мильтона, и Англия украсила чело свое новым бессмертным перлом славы, драгоценнейшим, нежели те, которыми наделяют ее обе Индии3.

Что сказать о Камоэнсе? В бурях несчастия сей, так прозванный своими соотечественниками, князь стихотворцев, наслаждался совершенным уважением своего века. Сие уважение оказывается тогда, когда ученые и публика судят о сочинении, ибо странное молчание и холодность читателей значат более презрение, нежели уважение. Что сказать о Клопштоке? Едва явилось в свет его бессмертное творение, тотчас обратили на него все наблюдательные, испытующие взоры. Знаменитые мужи: Крамер, Зульцер, Громан, Бенкович рассматривали его с разных сторон, дабы, так сказать, сие небесное рождение низвести на землю и сделать видимым и действующим во благо, посреди всех человеков. Воздана ли кому-нибудь из наших писателей подобная почесть? Но общее мнение, скажешь ты, гремит в похвалу Хераскова! Что такое общее мнение, друг мой? Оно существует только тогда, когда собрано, представлено, определено. А что значат сии пустые крики ветреных людей, которые проповедуют о стихотворстве и вкусе или для того, чтоб убить время, или для того, что подобные разговоры в моде? Превозносят поэму; но что такое поэма? в чем состоит? какие свойства ее, правила? Этого не спрашивай… Почему же хвалят? потому, что нравится! — Что вам нравится? спросил я у одного из наших стихотворцев… Ах, боже мой! отвечал он, в ней… в ней… неужели вы хотите ее критиковать? неужели в ней есть что-нибудь дурное? Какая легкость в рифмах! какие гладкие стихи! засвистал и ушел! Вот образчик общего мнения: ибо подобных судей, и при настоящем даже образовании, у нас еще много. Для того-то древние и новейшие народы разумели более важность поэмы эпической и берегли ее как некую драгоценность, не предавая никогда на прихотливый и часто несправедливый суд народный. Они смотрели на сии редкие произведения гения, как смотрит астроном на вновь показавшуюся звезду в нашем мире. Народ, увидя брадатую комету, удивляется ей с одним только суеверным чувством; но звездочет определяет ее параболу, быстроту ее движения, величину, влияние на землю, будущий возврат ее. Таким образом, народное мнение исправляется, суеверие исчезает, истинное понятие о величестве творца и его творении распространяется повсюду и сан человека высится горе. Что здесь делает наблюдатель творений божиих, то же самое делает в царстве искусств рассматриватель творений человеческих. Он обличает заблуждение и устанавливает на прочнейших началах беспрерывно волнующийся вкус публики. — Аристотели, Горации, Боало, Лагарпы с этой стороны столько же служат людям, сколько Картезии4 и Невтоны. Не сердись, мой друг, что я проповедую пред тобою об истинах, всем уже известных и доказанных: это есть следствие спора, который имел я за несколько времени перед сим с одним моим знакомым; он также думает, что поэма Хераскова неприкосновенна. Боже мой! — я сказал ему наконец, — по крайней мере избавим себя от стыда в глазах иностранцев и защитим честь наших писателей!.. Почему допускаем мы их предупредить себя в разборах? Приятно ли вам читать какого-нибудь француза, громко объявляющего, что в его курсе разобраны лучшие стихотворцы польские, турецкие и — о, милость необыкновенная! — русские. Приятно ли видеть вам, как этот смельчак, разделив пополам одну и ту же оду Ломоносова, в невежестве своем первую часть критикует как сочинение Тредьяковского, а другую как сочинение Ломоносова, сравнивает обоих пиитов, находит более воображения и пылкости в первом и, похваляя другого, говорит, однако же, что в нем нет приличного начала и связи! И не мудрено! ибо он этим началом и связью ссудил Тредьяковского! Приятно ли читать там же превратный и низкий суд его о других наших писателях и обо всей нашей литературе, сообщенной ему, может быть, от какого-нибудь учителя-француза или от доброго приятеля в трактире? Француз, не знающий ни гения нашего языка, ни наших нравов, ни тех непостижимых прелестей идиомата, которые только знакомы от природы владеющему языком, — француз ценит нашу славу, лучших наших писателей, а мы почитаем за грех к ним прикоснуться! Если бы, напротив, были разборы на сочинения отечественные, если бы народное мнение было определено и известно у нас везде; тогда могли ли бы явиться сии столь оскорбительные для чести литературы нашей мнения? Француза винить нельзя, а винить надобно самих себя, — сию холодность к изящным наукам и сие слепое уважение ко всему тому, что скажут другие. Кроме сего оскорбления, литература теряет еще с другой стороны; она живет соревнованием: где же пружины сего соревнования? Одни кричат: у нас пишут только песенки да романсы… Сами виноваты: вы другого ничего не читаете, вы не делаете отличия между достоинством одного творения и другого — вы не разбираете. У нас еще мало авторов; на что пугать их? — другие повторяют важным и сострадательным тоном. Милостивые государи! Из ваших слов вижу я не доброжелательство ваше к словесности, а совершенную к ней несправедливость! но прежде позвольте спросить: почему мало авторов? Мы уже имели много превосходных писателей во многих родах словесности. Один Державин представляет огромнейший, разнообразный сад для ума и вкуса разборчивого. Кому не приятно следовать за величественною музою Ломоносова? Кто откажется странствовать за Богдановичем в очаровательные чертоги Амура?5 Или, оживясь патриотизмом, стремиться на крылах пламенных за Херасковым в древний Херсон, или под твердыни Казанские, или к чудесным пожарам Чесмы?6 Но пусть мало! — не от вас ли же зависит, чтобы их было более? Хотите ли, чтобы их число умножилось? Будьте к ним внимательнее. Еще скажу: разбирайте их или не осуждайте разборов. Писатель никогда не достигает совершенства, когда публика не в силах судить об нем. Критика благоразумная раздражает его честолюбие и побуждает к великим усилиям: равнодушие наше — убийство словесности. Публика и писатель взаимно друг друга совершенствуют: публика судит и награждает, писатель дает ей пищу; одна утончает вкус свой, другой приобретает себе славу. Увидев, что истинное достоинство отличено, слабость обнаружена; увидев, сколь много труда стоит выйти из обыкновенного круга людей, всякий захочет испытать блистательное сие поприще. Покажи важность искусства — атлет не замедлит явиться. Друг мой! еще повторю, так образовались Франция и Германия! Ни в какое время не было у них такого множества писателей, как тогда, когда царствовала критика! Почтенные тени Ломоносова, Хераскова, Сумарокова, Княжнина! неужели мы будем в отношении к вам китайцами? Для чего же и для кого вы писали? Вы хотели быть нам полезными — как же мы возможем вами воспользоваться, если не будем разбирать вас? "Оставь восторг свой — ты перерываешь меня, — все правда, все правда! да говори об других, а не об них!" О ком же? Разбор посредственных писателей, не возмогших действовать на умы и сердца, есть разбор без цели. Он не приносит ни малейшей пользы, не представляя ни красот высоких, достойных подражания, ни недостатков, увлекающих еще не утвержденный вкус молодых людей. Притом только твердые камни полируются, говорит Блер7, а слабые, мягкие не выносят полировки! "И то правда!.. Но… все рано!" — продолжаешь ты. Почему рано? Разве не примечаем мы уже теперь обыкновенных волнений вкуса и разделения мнений? Разве всемогущая мода по сю пору не отделила уже нас от первых образцов наших в писании? После Хераскова, Ломоносова, Княжнина немного имеем мы нового достойного сих почтенных учителей. Один почти Державин сияет на холме муз, как старый священный дуб, обвешанный праведными приношениями и жертвами! К оде Ломоносова охладели: не в обиду новым драматистам также должно сказать, что они не сделали важного шага к усовершенствованию сего обширного и самого трудного рода сочинений. У нас много трагиков; но достойный всякой признательности и уважения Озеров один блистает благородством сцены и изяществом стихов, хотя иногда не встречаем и в нем правильного расположения действия и хода: это, может быть, оттого, что не видим столько желательных новых его сочинений. Фон-Визин единствен по сию пору в представлении сцены и характеров комических; Дмитриев и Крылов одни, кажется, стоят близ меты своего славного поприща; но многие из бесчисленных подражателей их, обольщенные наружною легкостию слога, пишут часто, не понимая даже, в чем истинное существо басни. В рассуждении красноречия отличается теперь более кафедра духовная, как было и прежде. В чем же мы по сие время подвинулись? конечно, во многих мелких приятных сочинениях, вообще в чистоте и наружной изящности слога. Но и в сем случае сомнения не решены еще. Одни укоряют других в излишнем употреблении слов славянских, а другие — в излишнем отступлении от славянского и в ослаблении языка. Отчего главное богатство новейших произведений состоит токмо в романах, в эпиграммах, в шутливых посланиях, прологах, в надписях, в водевилях, песенках и в пиэсах, которые совсем не знаешь, к какому отнести роду? Оттого, что не занимаемся, как должно, теориею искусства и презираем ее; оттого, что не разбираем своих предшественников, которых красоты и ошибки вели бы нас к совершенству; оттого, что не читаем Ломоносова, который за сто лет умел уже искусно соединять славянский язык с русским; оттого, наконец, что мы, бросаясь на мнимое легчайшее и простое, не хотим распространять ни сферы собственных своих занятий, ни сферы удовольствий публики. Скажу, не обинуясь, что прежде гораздо более занимались важнейшими предметами, нежели ныне: это доказывают, между прочим, и книги (сочинения и переводы), тогда изданные; это доказывают и живые книги, — мнения и образ мыслей многих знаменитейших мужей, получивших свое воспитание в веке Сумарокова, Княжнина, Петрова и прочих друзей литературы. С каким восторгом говорят они теперь, в своей старости, о величественной цели поэзии, о богатстве языка российского! Мудрено ли, что им кажется, что мы (избави боже, чтоб я сам так думал!) — теперь ребячимся, играем, как избалованные дети, на той самой арене, которую сделали бессмертною знаменитейшие атлеты, наши предшественники! И ты говоришь, рано вспомнить об их подвигах, об искусстве в пользу своих и других! Молчать об этом было бы — неблагодарность с одной стороны, а с другой — несправедливость, пагубная в области словесности. Я теперь пишу к тебе только о Хераскове и представлю собственные мысли его об этом предмете. Знаменитый песнопевец часто говаривал, что поэма его есть ранний плод на языке российском8, но что богатство и выразительность сего самого языка и величие подвигов русских увлекли его; что поэма его не может быть единственною в России, но он утешается и тем, что она научит кого-нибудь из его последователей сделать лучшую. "А в предметах, — как говорил сей почтенный россиянин, — у нас недостатка не будет, было бы только ободрение к изящным наукам". Я несчастлив: меня все хвалят не за то, за что должно, говорил он общему нашему другу А. И. Т<ургеневу> при мне, поручая ему для последнего издания сделать сокращение целой поэмы "Россияды". Напишите его со всею подробностию и строгостию: пускай из вашего сокращения узнают и трудность такой поэмы, и мои ошибки. Я еще в силах многое поправить в ходе и связи, это не стыдно: Вольтер всю жизнь поправлял свою "Генриаду". Если N. N. перестроивает беспрестанно свой дом, не угождая на собственный свой вкус, то как же можно воздвигнуть вдруг здание бессмертное, долженствующее угодить всеобщему вкусу народов и веков? Так говорил муж благонамеренный; а мы хотим сделать честь ему, удивляясь только чистоте и гладкости стихов, и притом в такое время, когда сие достоинство слога сделалось уже обыкновенным! Вот каков завет одного из патриархов наших в литературе и мы так пользуемся его уроками! Я сам их слышал и всегда сохраню в своем сердце; но сохраню не как слепой обожатель великого учителя: ибо чрез то оскорбил бы я почтенную тень его; но последую в сем случае, хотя очень, очень издалека, столь мало опытный, благородному примеру Ламота, предложившего суд скромный о творениях своего учителя Фонтенеля: ибо таким только образом исполню его святые намерения, клонящиеся к пользе отечественной литературы. Ты будешь писать бури, сказал он однажды приятелю моему и сотоварищу Б…у9, прослушав его сочинение, читанное на публичном университетском акте, — но помни, что у бога и самые бури соответствуют правильному и вечному плану. Я сам учусь до сих пор. Надобно учиться, учиться много: у нас, к несчастию, ныне все стало легко… Я сие привожу тебе на память, друг мой, единственно для того, чтобы показать, как сам знаменитый Херасков разумел свое искусство, как он не любил своих слепых хвалителей и чего он требовал от всех, кои честь имели находиться под его начальством. Да будет благословенна память твоя, песнопевец почтенный! только по творениям тебе подобных совершенствуется язык отечественный и вкус потомков; но ты еще почтеннее, еще выше тем, что для пользы их забывал собственное самолюбие в назидательный пример другим своим последователям! Друг мой, теперь видишь ты, сколько причин заставляло меня обращать внимание на сочинения наших писателей! И советы одного из них, знаменитейшего, блистающего и теперь на горизонте словесности российской с таким отличием, и желание научиться, и желание быть по возможности полезным, и правила, которые приобрел я в незабвенном, может быть уже невозвратном для нас любознательном обществе словесности, где мы, поистине управляемые благороднейшею целию, все в цвете юности, в жару пылких лет, одушевленные единым благодатным чувством дружества, не отравленным частными выгодами самолюбия, — учили и судили друг друга в первых наших занятиях и, жертвуя по-видимому своим удовольствиям, между тем нечувствительно и скромно, исполненные патриотизма и любви к изящному приуготовляли себя на будущее наше служение. Где ты, драгоценное время? где вы, друзья моей юности? Они рассеяны по разным местам и путям службы!.. Но утешимся в разлуке с ними! Они не изменили своим обетам; они помнят, помнят дружественную нашу школу, наши правила и цель: она сияет в их поступках и в их сочинениях, приобретших уже лестное благоволение публики. Я хочу быть верен этим правилам; я вспоминаю все то, чем занимались мы тогда как друзья, чуждые предрассудков, вредных успехам нашей словесности; я намерен изобразить здесь тогдашние наши размышления о "Россияде", о сем первом и важнейшем предмете во множестве хороших сочинений стихотворных как беспристрастный наблюдатель; я постараюсь представить мнение свое о важности, единстве содержания, об ходе действия, о чудесном, о характерах, одним словом, обо всем том, что составляет существенное достоинство сей эпической поэмы, если не в пользу других (ибо боюсь мечтать об этом), то по крайней мере в пользу свою и в память бесценных бесед наших. "Да зачем ты именно принялся за это? подождать бы…" — прерываешь ты меня, грозя пальцем с обыкновенною доброю своею улыбкою!.. Зачем я? Вот вопрос, который немного меня смущает. Утверждают: чтоб судить об авторе отличном, надобно самому быть таковым же, чтоб сказать достойное о Цицероне, должно быть Цицероном, о Гомере — Гомером. Но Квинтилиан, столь почтенный в древности критик, но Лагарп, единственный из новейших судия-литератор, отвечали уже на это возражение довольно удовлетворительно. Сколько было судей и комментаторов на Гомера, которые столь же были от него далеки, как небо от земли, однако сим самым безвестным комментаторам обязаны мы и тем, что Гомера имеем, и тем, что Гомера понимаем. В свободном царстве литературы нет никакого исключительного права. Всякий сочиняет и судит, чтобы быть взаимно судиму. Всякий объявляет свои мысли и должен слушать опровержение или сомнение. Чуждый самонадеянности, исполненный позволенного всем желания быть по возможости полезным, и притом обязанный возложенною на меня должностию говорить о российской словесности и ее успехах, я почту себя уже награжденным, когда слабые мои замечания пробудят живейшую внимательность молодых моих соотечественников к творениям знаменитых наших писателей и убедят их в необходимости подробнейшего изучения теории такой великой науки, какова поэзия; когда другой искуснейший и опытнейший, с тем же духом беспристрастия и усердия к общей пользе, сам предпримет труд столь важный для успехов словесности и покажет нам, что достойно в ней подражания и чего должно остерегаться… "Но люди не поймут тебя, растолкуют иначе твое намерение"… — повторяешь ты, друг мой. Так и быть! Как хотят, так пусть и толкуют; наши наслаждения невинны. Мы учимся — довольно. Вот тебе сокращение "Россияды". Оно необходимо нужно для того, чтобы лучше узнать целое, ход и связь между частями сего огромного творения <…>10.


Комментарии


"РОССИЯДА". ПОЭМА ЭПИЧЕСКАЯ Г-НА ХЕРАСКОВА


Впервые — "Амфион", 1815, № 1, с. 32–98. Печатается первая часть статьи.

1 Поэма Вольтера.

2 Английский критик Д. Аддисон сыграл большую роль в утверждении национального значения великого поэта Мильтона. Ему посвящены многие статьи, напечатанные Аддисоном в его журнале "Spectator". К одной из этих статей ("Spectator", № 267) предпосланы в качестве эпиграфа строки Проперция (книга II, элегия XXXIV, стих 65). Их и приводит Мерзляков.

3 Имеются в виду английские колонии в Азии и Латинской Америке: Ост-Индия, то есть Индия, и Вест-Индия, архипелаг между Южной и Северной Америкой, где Англии принадлежали Багамские острова, Ямайка, Тринидад и многие другие.

4 Картезий — латинизированная фамилия французского философа Р. Декарта.

5 Имеется в виду поэма Богдановича "Душенька" (1778; поли, изд. 1783).

6 Имеются в виду поэмы Хераскова "Россиада" (1779) и "Чесменский бой" (1771).

7 Изложение мысли, высказанной X. Блером во введении к его трактату "Опыт реторики" (СПб., 179Т).

8 В "Историческом предисловии" к "Россиаде" Херасков писал: "Слабо сие сочинение, но оно есть первое на нашем языке; а сие самое и заслуживает некоторое извинение писателю" (M. M. Херасков. Избр. произ. Л., "Советский писатель", 1961, с. 179).

9 По-видимому, речь идет о поэте З. А. Буринском. См. его стихи, цитируемые Батюшковым (наст. изд., с. 245–246).

10 Далее Мерзляков переходит к подробному изложению содержания "Россиады", стремясь доказать, что "предмет, избранный Херасковым, есть совершенно предмет эпический или достойный бессмертной эпопеи" ("Амфион", 1815, № 1, с. 89).


1815

Мерзляков Алексей Федорович "Россияда"

(Письмо к другу. О слоге поэмы)
В сокращении [59]

Ты требуешь непременно, чтоб я сказал что-нибудь о слоге "Россияды": признаюсь, я не имел намерения писать об этом предмете, потому что он первой бросается всякому в глаза и не требует объяснений дальнейших: в то самое время, когда читаешь, уже его оцениваешь.

Сверх того, я уже предупрежден в этом Господином Издателем "Современного наблюдателя", который весьма тщательно вычислил все погрешности слога г-на Хераскова1. Он доказал (№ 1, стр. 13 и дал.), что взятие Казани не заслуживает эпопеи, что в целой поэме нет ни одного пиитического сравнения (№ 3, стр. 77), и наконец с приятелем своим С. решил (№ 3, стр. 81), что в ней всего только десять стихов сряду хороших. Что мне после этого писать? Строгого и столь проницательного взора его не имею, или лучше, не хочу иметь; но тебе отказать нельзя; и потому, в угодность твою, скажу несколько слов о слоге поэмы сперва вообще, а после приспособлю мои мнения к "Россияде" как умею. Кажется, на Хераскова должно смотреть с двух сторон: 1-е: сей песнопевец (хотя поздний), современник Сумарокова, Княжнина, Ржевского, Богдановича, Петрова и других стихотворцев и некоторым образом ученик их, имеет и неотъемлемые красоты, может быть, очень прочные, и необходимые погрешности своего времени; 2-е: он первый восприял парение величественное, новое на российском Парнасе, в котором ему не было предшественника: ибо начатки "Петриады"2 ни для кого не могли быть образцом, как слишком смелые, не довершенные, из которых, должно признаться, нельзя угадать и чертежа, по коему стихотворец расположил поэму. Так она начата. Из этой и из другой причины проистекают выгоды в похвалу и славу Хераскова. В первом случае справедливый и благоразумный критик судит о слоге Хераскова, сообразно тому времени, в котором он образовался, приобрел привычки и, так сказать, начал свое литературное поприще, а не по-своему; ибо слог беспрестанно совершенствуется. По другой причине самой бессовестный зоил должен говорить об нем с осторожностию и уважением, вспомнив, что он первой и столь счастливо распространил пределы нашей поэзии высочайшим родом стихотворений — поэмою епическою, имеющею содержанием своим отечественную славу. Но так ли поступил г. наблюдатель современной словесности, с такою заботливостию выбиравший из 12 000 стихов одни дурные и набравший их около 50-ти или 60-ти, пусть бы даже до 100, не сказав ничего о слоге его вообще, как будто нет в нем никакого достоинства или качества, ему свойственного!…Не имею ни души, ни сердца смотреть на столь почтенные некоторым образом антики3 так дерзко! а притом, признаюсь тебе, не вижу в этом еще и настоящей пользы, такой, какую приобрели от критики французы, англичане или немцы; они разбирали образцы зрелого своего века, утвержденные, освященные всеобщим мнением современных народов (хотя и это не есть еще слава Гомерова, или Виргилиева, или Тассова): по крайней мере такие образцы, коей возвысили язык свой до возможной степени совершенства, далее коей он не шел или не мог идти. Им хотелось удержать язык свой на сей высокой степени, и потому старались они всеми возможными способами чрез критику сделать его почтенным, неприкосновенным, как наследственное сокровище. Мы еще, если смею сказать, не в зрелом возрасте своей литературы: наши образцы не суть еще последние образцы; следовательно, наши разборы суть только временные и временную приносят пользу, то есть споспешествуют более или менее успехам словесности. Короче сказать: мы, общие наши приятели и я, критикуем по сю пору, как наблюдатели, более для составления истории нашей литературы, нежели для прочной ее основы; ибо это не от нас зависит, а от времени и образованности народной. Если сии мои замечания справедливы, то я спрашиваю тебя еще, друг мой, каким же образом г. издатель "Современного наблюдателя" столь решительно вычисляет погрешности слога — самой зыблемой и изменяющейся по временам вещи — в Хераскове, нимало не говоря о прочих достоинствах его образа изъясняться:…Неблагодарные! — от кого мы научились писать? — от Ломоносова, Хераскова и других: они начинали. Достойные ученики их скромно и благоговейно, так сказать, следующие по стопам их, Дмитриевы, Карамзины и проч., усовершенствовали священное и славное наследие, каждый соответственно своему таланту… Вы, ученики сих новейших, с дерзостию осуждаете своих патриархов, как бы их современники, не имея столько силы, чтобы переселиться в их время, и бороться вместе с теми трудностями, которые они преодолели и приуготовили вам путь краткий и легкий!…Этого мало: вы в ваше собственное, более уже образованное время, терпите в других, и сами себе позволяете те же погрешности в слоге, и строго взыскиваете их на предшественниках! Еще повторю: слог зависит от времени, и судить об нем должно по времени, в которое писано сочинение; и потому-то навсегда остается священною память не только Хераскова, но и Тредьяковского, и других наших учителей. Извини меня, друг мой, в этом отступлении: оно невольное: мне уже наскучило слушать, что все старое совершенно дурно, что одно только новое, и притом новейшее хорошо. Таким образом во времена Ломоносова все и все писало оды, не справясь с своими силами, а ослепясь единственно божественным блеском великого поэта; таким образом при появлении Карамзина, столь удачно и счастливо показавшего нам слог простой, чистой и нежной, все застонало и пролилось в источниках слез, также не постигнув истинного достоинства предводительствующего гения; так Дмитриев и Крылов теперь наполнили весь почти литературный мир Езопами — Лафонтенями; так наконец и ты, почтенный друг мой, Ж…4, прекрасными своими балладами порождаешь многочисленное племя балладников…А все это отчего? — оттого, что у нас юные таланты, в самом деле счастливые и прекрасные, подобно весенним мотылькам, бросаются на первой блеск, не предводимые истинным светом учения и критики, занимаясь единственно настоящими явлениями литературы и пренебрегая или даже презирая прошедшие…Боже меня сохрани, чтобы я говорил здесь против подражания: известно, что во все веки и у всех народов слабейшие увлекались за господствующим гением: так Фонтенель, Дидрот и другие, весь свой век утянули от простоты и натуральности первых образцов в кудреватость и напыщенность слога. В их же время умнейший человек, Ламот, и Гомера сократил5, и множество словесников подняли ужасной бунт против древних своих учителей, которых слушали уроки, двумя тысячами лет оправданные, и которым за честь поставляли подражать. Чему дивиться? это дело уже роскоши и обыкновенной судьбы всех дел человеческих, достигших своей зрелости. Но у нас, то ли еще время!…Одно все на уме у меня, друг мой, как мы, еще младенцы в литературе, мы, современные наблюдатели, столь скоры и решительны в своих приговорах о почтеннейших наших учителях!…Но довольно. По желанию твоему, рассмотрим слог Хераскова как эпической.

Поэма эпическая есть рассказ, или повествование происшествия великого и чудесного, как мы прежде говорили уже об этом. И так он не исторической, где повествуется о всех случившихся происшествиях без разбору, важных и неважных, малых и великих; он не философской и не учебной, которого вся цель научить истине или убедить в ней; он не романической: ибо живописует не частное происшествие, но общее, такое, которое влияние имело на целые народы; наконец, если можно сказать, он необыкновенной человеческой: ибо певец, открывающий тайные связи происшествий, непостижимые обыкновенным смертным, и будущие отдаленные последствия происшествий, слабыми очами их непредвидимые, непременно должен быть исполнен каким-нибудь духом высшим, или божеством, или музою, которая устами его пророчествует. И так сей язык есть и должен быть высокий, божественный, производящий вместе очарование и убедительность беспрекословную, быструю, едва постигаемую теми самими, которые убеждаются. Строгая истина скрывается в облако: вероятность, одеянная в ее ризы, заступает ее место, однако, с тем, чтоб не противоборствовать ни правам своей царицы, ни ее святым целям: это прелестная тень солнца, которая увеличивается и уменьшается, смотря по тому, как оно уклоняется — выше или ниже, далее или ближе, но всегда зависит от движений солнца. Теперь, кажется, определил я, по крайней мере, для тебя, снисходительного моего друга, правила слога поэмы. По вещам, заключающимся в ней, должно судить и об их одежде, или слоге. — Но прежде должен я разделить его главные качества, зависящие от предметов и от цели. В первом случае то же самое убеждение или очарование требует, чтобы он был ни ниже, ни выше своих предметов. — На сем правиле основывается достойная и удивительная похвала Квинтилиана Гомеру, — похвала, которая может привесть в отчаяние всякого стихотворца. Квинтилиан говорит о Гомере, что он умел быть в изображении простейших предметов самым простейшим; в изображении высоких — самым возвышенным, в изображении страстей — самым страстным; разумеется, никогда не выходя из надлежащего тона эпического6. В другом случае цель поэта возбудить удивление, восторг, великолепною обворожительною живописью предметов, встречающихся в поэме. В сем случае также два обстоятельства: иногда довольно представить предмет просто, каков он есть, ибо он сам по себе великолепен, или трогателен; иногда он сам очень мало значит, и от одного искусства стихотворца зависит сделать его или благороднее, или трогательнее; другими словами: заменить недостаток собственного его достоинства обольстительным достоинством наружности: вот дело слога! Отсюда-то проистекают качества его непременные и случайные. Отсюда те особенные средства, которые доставляет песнопевцу его творческое воображение: обыкновенные, естественные причины происшествий закрывать чрезвычайными, сверхъестественными и даже иногда отдалять настоящую историческую связь для того, чтобы читателя оставить в поражающем недоумении, все животворить, все переставлять и смешивать в необычайном порядке, всему придавать прелесть чудесного: везде показать присутствие божества действующего и божества повествующего.

Непременные качества слога эпического суть: ясность, точность, благородство, важность, сила, сладость, изящность, простота, легкость и гармония слога. Случайные: великолепие, стремительность и внезапность движений, разительность картин, страсти, быстрота повествования, описательная поэзия или живописующая гармония звуков.

Нет нужды говорить о каждом из сих свойств слога: они тебе очень известны как писателю и критику; и, кажется, довольно сохранения сих эстетических потребностей, чтобы слог поэмы был ее достоин. Прибавим, если хочешь, другие к тому качества, которые проистекают от характера самого писателя: его образ мыслить и чувствовать имеет влияние на слог; его собственное участие в воспеваемом предмете более или менее исполняет жаром его повествование. Для Гомера, грека, сладостно было говорить о греках своих, об религии своей и законах: Виргилий с восторженным сердцем воспевал о восстановителе своего отечества;7 Херасков, благородный и чувствительный сын отечества, утопал в восторгах, прославляя его избавление.

Ясность, по моему мнению, есть главная сила и душа убеждения во всех родах словесности и особенно в поэме. Здесь она, может быть, дело, более требующее искусства, нежели в каком другом; ибо, конечно, трудно быть ясным и вместе великолепным; разнообразным, чудесным и божественным! Итак, мой друг, ты не погневаешься, что я начал от яиц Леды8. Недостаток ясности отнял очень много славы у поэмы Лукана9 и весьма многих стихотворцев, одаренных великими талантами, сделал, так сказать, при богатстве бедными: они трудились, собирали; их не читали; современники (не говорю о потомках), заметив, отчего их неудача, вздумали ею воспользоваться: из той же муки печь свои хлебы, — и слава осталась за пекарями, а о хозяевах все забыли. Итак, стихотворная ясность слога — не пустое дело; ибо она основывается на соблюдении бесчисленных отношений, и притом часто не в действительном мире, нам близком, знакомом, но в вымышленном, чудесном, где и для тел, и для душ другая форма, другая мера и другой образ действия, между тем как вечное, неизменяемое правило: одна истина прекрасна, остается в полной своей силе. При столь многих обстоятельствах, друг мой, ты согласишься, что писатель, чуждой темноты в слоге, есть редкое явление в литературе всякого языка, и особенно младенчествующего, не получившего надлежащей своей образованности. Херасков — это явление для нас! — он по сию пору еще остается образцовым в сем качестве писателем. Все вообще его сочинения, начиная с мелких, от поэмы о пользе наук10 до важнейших и обширнейших, это свидетельствуют: даже приметная постепенность в усовершенствовании слога его, по годам издаваемых, вслед одно за другим, творений; из этого видно, сколь много о сем предмете пекся знаменитый песнопевец. Скажем мимоходом, что сие же самое тщание, чрез меру распространенное в преклонные лета его, произвело множество прибавок и исправлений в "Россияде" и "Владимире", которые не весьма счастливы; они ослабили быстроту, силу и живость движений в слоге. Такова судьба всех писателей: искусство их беспрестанно растет и совершенствуется, особливо беспокоимое заботливою и слишком осторожною старостию; напротив того, гений имеет только два возраста: юность и мужество; он погас, и напитанное опытами искусство, как природа при удалении солнца, возбуждает в нас самою правильностию своею более скорбные, скучные, нежели сладостные и приятные чувствования. С таким почти чувством читаем и последние прибавления и прибавки Хераскова, а потому и люблю я более издание его двух поэм в двух больших частях, напечатанное в университетской типографии 1786 года. Оно появилось тогда, когда гений его был в надлежащей своей зрелости. Стихи Хераскова заключают в себе почти все качества, на которых основывается ясность: непринужденность, свободу и чистоту; все молодые стихотворцы должны у него учиться этому искусству; кажется, стихи его тихо и плавно скатывались с легкого пера его сами собою, как вешний журчащий ручеек с ровного наклона горы, ни крутой и ни пологой. Эта плавность в стихах осталась его единственным достоинством; ни в одном из новейших поэтов ее непреметно в такой степени. Текучесть и свобода показывают, что писать исправно стихи для него было не трудное дело. Во всех поэмах его молодости видно изобилие в перестановках, в сокращениях, в несохранении ударения, в натянутом смешении слов, во всем том, что слабые называют licencia poetica; {поэтическая вольность (лат.) — Ред.} Херасков один из первых, рожденный стихотворцем и совершенно обладающий своим языком, выгнал из поэзии сию непозволенную бедную лиценцию и доказал, что истинный талант, обработывающий такой богатый язык, каков российский, может обойтись без нее совершенно. Чистота и правильность грамматическая также отдает пальму сему писателю. Очень бы жаль было, если бы какой-нибудь охотник иностранец, обучаясь русскому языку, вздумал для образования себя в слоге схватиться за некоторые книги стихотворные и прозаические, вышедшие уже после смерти Хераскова! Горячка блистать иностранными словами, иностранными оборотами и каким-то жеманством в слоге, возникла пред очами почтенного и скорбящего песнопевца уже в последних годах его жизни, и первые семена свои рассеяла в стихах и журналах. Он не мог остановить ее, но всегда жаловался, и новейшие произведения называл обыкновенно уродами новой школы. Как ученик Ломоносова, он умел соединять благолепные выражения славянские с чистыми и употребительными только в лучших обществах российскими выражениями: он пользовался охотно теми сильными оборотами славянскими, которые всегда, кроме свойственной им новости, придают важность и величие эпическому слогу; — и все сие с тою удивительною умеренностию и скромностию, которая уничтожает всякое различие между двумя языками: дело прекрасное! И кстати скажем теперь несколько слов о страстных любителях наших славянского. Во всякой другой пиэсе не у места были бы такие отступления; в письме все позволено, ибо оно есть домашний разговор. Послушай, друг мой, что такое славянской язык в настоящем его положении. Мертвой капитал, которым по всем правам должен пользоваться живой его наследник, язык российской. Но чтобы пользоваться капиталом, состоящим в золоте особенного тиснения, относящегося к отдаленнейшему веку, что можно и должно делать? Можно и должно только одно: народ, посреди которого эта монета была ходячая, в первом виде теперь не существует, этот народ — праотец нам, мы наследники, и оттиск монет сих еще не совсем потерял к себе наше доверие по сродству и существенной своей красоте. И так должно перенести его в свою казнохранительницу и перемешивать понемногу с своими монетами, так чтобы время столько изгладило наконец оттиск древнего характера, что все бы наконец имело один образ и одну цену, и никто бы даже не подозревал, что употребляет монету двух сродственных народов, древнего и нового; но чтобы верил, что употребляет одну свою собственную, ему в настоящем времени принадлежащую. Таков первый был ковач — Ломоносов, искусно смешивающий славянское золото с русским; таковы его последователи, Херасков и другие благомыслящие писатели, которые понимают и чувствуют, что мертвое существование славянского языка должно продолжиться до тех пор, покуда не сольется он совершенно с русским, что в этом вся цель их трудов, и что все особенные установления, даже со стороны попечительного правительства в рассуждении его, суть временные и что чем скорее это время кончится, то есть чем скорее славянской, как вспомогательной, перестанет совершенно отделяться от русского, тем лучше. Да пролиется он единою великолепною рекою во славу имени россов!…Вот желание благомыслящих патриотов — литераторов! Да и какую другую цель предполагать здесь можно? Мы уже видим, что нечувствительно, но много к ней приближились: в самом обыкновенном разговоре употребляем славянские слова и не подозреваем, что они славянские. Точно со временем будет, что и язык церковной, или книжной, и разговорной составят один великолепной славяно-российской! Обратимся к Хераскову. Из предыдущего видели мы, что он был достойный ученик своих учителей. Раскроем наугад что-нибудь из поэмы, в доказательство всего вышесказанного; ибо сделать обширных выписок не позволяет мне пространство письма сего. Например, изображение безбожия:

Есть бездна темная, куда не входит свет;

Там всех источник зол, безбожие живет;

Оно стигийскими окружено струями,

Пиет кипящий яд, питается змиями;

Простерли по его нахмуренну челу

Геенски помыслы — печали, горесть мглу;

От вечной зависти лице его желтеет;

С отравою сосуд в руке оно имеет;

Устами алчными коснется кто сему,

Противно в мире все является тому;

Безбожие войны в сем мире производит;

Рукой писателей, лишенных света, водит,

И ядом напоив их каменны сердца,

Велит им отрыгать хулы против творца;

Имея пламенник с приветствием строптивым,

За счастьем вслед летит, предыдет нечестивым;

Со знаменем пред ним кровавый ходит бой;

Его исчадия: гоненье, страх, разбой;

Свирепство меч острит кругом его престола,

Ни рода не щадит, ни разума, ни пола;

Колеблет день и нощь ограду общих благ;

Оно бесчинства друг, народной пользы враг,

Среди нечестия между развратов скрыто;

Но сея зло везде, злодейством-ввек не сыто!

Песнь VII-я


Признаюсь, что это не совсем счастливое место, наугад раскрытое; но в нем точно все есть, о чем я говорил с тобою доселе: ясность, чистота, плавность и непринужденная легкость. Таков вообще стихотворный слог Хераскова. Надобно помнить, что я говорю здесь единственно о начальных достоинствах слога. В этом самом отрывке ты видишь и погрешности, соседственные с сими достоинствами. Желая быть слишком ясны, бросаемся в излишние подробности; желая сохранять чистоту и исправность, делаем свои стихи прозаическими и слабыми. Их означил я косыми литерами. "Куда не входит свет", после слова "темная" вставка. Безбожие и Стикс несовместность. И в многобожии сия адская река ничего не значила, кроме первой границы, отделяющей живых от мертвых; и вероятно, от сего-то проистекла оная ужасная клятва богов (в отношении к смертным) рекою Стиксом. "Желтеет", неудачно. "Устами алчными — тому", проза, самая обыкновенная. "Производит", нестихотворно. Следующие два стиха относятся ко времени, в которое писал Херасков, когда Волтеры и его сообщники приготовляли ужасную революцию, заставившую даже и нас, сынов севера, почувствовать всю кровожаждущую жестокость философских умствований. "Ядом" напоить "каменные" сердца: сомнительно.

Сей отрывок показывает, что слог Хераскова не мог еще иметь в надлежащей степени других двух достоинств своих, разборчивости (êlêgance) и точности (prêcision), которые суть поздний плод времени и опытности.

Разборчивость предполагает чувство нежное, врожденное и разум образованный, утонченный: два качества, составляющие то, что мы называем вкусом. Точность есть дело изучения грамматического великое! Ее определить можно очень просто: это есть способ изъяснить вещь словом или описанием ни больше, ни меньше, как она есть, сохранив между тем и приличие, пред кем и когда ее изъясняю, и собственную мою цель, для чего ее изъясняю или описываю. Конечно, всякой найдет довольно погрешностей против сих качеств слога в предложенном отрывке; но между тем они не уничтожат его достоинства. Отбросим настоящую относительную личность и разберем новейших писателей, даже из лучших: не найдем ли того же, хотя они живут в веке уже образованнейшем?…Впрочем, еще повторю, что это место наугад взято из целой книги; недостатки здесь описанные редки, — и можно сто мест представить таких, которые убедят читателя в выгоду Хераскова, несмотря на то, что г-н современный наблюдатель и десяти стихов хороших найти в нем не мог.

Я сказал, что между прочими достоинствами слога Хераскова можно отличить ровность, и она есть благородство возвышенное, плод благородных чувствований и плод благородных выражений. В целой поэме едва ли найдется несколько мест, которые не соответствуют сей почтенной ровности, не всегда в подробностях выдерживаемой, но всегда познаваемой чувствительным и благородным сердцем. Что делать? —


Dormitat aliquando et bonus Homerus! [60]


Но по уверению самых знаменитейших ученых, Гомер прежде себя имел весьма многих песнопевцев, которые образовали для него язык и утвердили уже правила эпической поэмы. Если Херасков имел образцы в сих правилах (ибо они одни для всех народов), то совершенно не имел образца для эпического слога.

Еще повторю, лирик Ломоносов не мог научить его в этом: в его стихотворных описаниях стрелецких бунтов31 есть такие излишние подробности и падения, что он сам бы их не простил никому другому, и вероятно остались они потому только, что автор не успел их выправить <…>12

Комментарии

Впервые — "Амфион", 1815, № 8, с. 86–115, с пометой: Москва, августа 22, 1815.

1 Речь идет о статье П. М. Строева (см. наст. изд., с. 210–230).

2 Поэма А. Д. Кантемира.

3 Произведения античного искусства.

4 Жуковский.

5 Французский писатель А. Ламот в 1714 г. выпустил "исправленное" издание "Илиады", исключив 12 песен из 24 и значительно переделав остальные.

6 Мерзляков пересказывает мысль, содержащуюся в трактате Квинтилиана "Двенадцать книг риторических наставлений" (кн. 10, гл. 1).

7 Восстановителем своего отечества Вергилий считал императора Октавиана. Он воспел его в поэме "Георгики" (36–29 гг. до н. э).

8 От яиц Леды — буквально: с самого начала, с далеких времен. Это крылатое выражение восходит к греческой мифологии. От союза Леды и Зевса родилась прекрасная Елена. По одному из вариантов мифа родилась она из яйца.

9 Поэма Лукана — "Фарсалия…".

10 Имеется в виду дидактическая поэма Хераскова "Плоды наук" (1761).

11 Речь идет о поэме "Петр Великий" (песнь первая).

12 Этим кончается рассуждение Мерзлякова о слоге "Россиады". В конце статьи он обращается к другим произведениям.

1815

Строев Павел Михайлович О "Россияде", поэме г. Хераскова

(Письмо к девице Д.)[61]

"Что скажете теперь, поборники славы Хераскова, — пишете вы, милостивая государыня, — г-н Мерзляков покажет истинные достоинства его поэмы". Эти слова сильны в устах ваших. Хотя я не ищу славы быть поборником Хераскова, однако ж мнение мое об его поэме, мне кажется, не совсем несправедливо. Охотно бы желал согласиться с вами, но некоторые обстоятельства уверяют меня в противном. Я говорю не с теми из вашего пола, кои, выслушав лекцию какого-нибудь профессора, все похваляют, все превозносят. Вы, милостивая государыня, сами занимаетесь словесностию; вы читали древних и новых писателей; имеете отличный вкус и редкие познания. Какие приятные воспоминания производят во мне те зимние вечера, когда мы пред пылающим камином рассуждали о русских сочинениях. Споры наши бывали иногда жарки, я с вами не соглашался, представлял доказательства и вы, с нежною улыбкою, называли меня Катоном в словесности. Кто подумает, чтобы девушка в цветущих летах своего возраста и в наше время занималась словесностию; чтобы девушка, говорю я, знала язык Гомеров и Виргилиев. Я вижу румянец стыдливости на щеках ваших — но похвалы мои не лестны: они невольно вырываются из уст моих. В какой восторг приведен я был вашим желанием возобновить наши суждения, но увы! они останутся только на бумаге; ничто не может заменить вашего присутствия. Разговоры в письмах будут сухи: сладостное красноречие девушки, приятная улыбка лучше всяких логических доказательств.

Нет сомнения, что г. Мерзляков предпринял полезный труд, разобрав "Россияду", жаль только, что она не может стоять наряду с произведениями, обессмертившими имена своих сочинителей. Я думаю, даже немногие имели терпение прочитать ее. Отчего же ее так хвалят? Оттого, что вкус публики у нас еще не установился. Дамон прославляет "Нового Стерна"1 — десять человек, не читавших даже сей комедии, с ним соглашаются; Клит называет его сочинением глупым — и сотни готовы повторить его ругательства. Бесспорно, Сумароков был единственным стихотворцем своего времени, но кто станет ныне восхищаться его сочинениями? Между тем Сумарокова считают стихотворцем образцовым, достойным нашего подражания. Закоренелые мнения опровергать трудно: это то же, что силиться вырвать огромный дуб, в продолжении целых веков пускавший в недра земли свои корни. Конечно, сии мнения ослабеют и совершенно лишатся своего достоинства, но это требует времени. Между тем истинные дарования остаются иногда в неизвестности. Тысячи рукоплескают при представлении "Недоросля", но многие ли понимают истинные достоинства сей комедии? Многие ли знают, что она достойна стоять наряду с "Мизантропами" и "Тартюфами"? Не стыдно ли даже нам, что мы не имеем полного собрания сочинений г. Фон-Визина, сего бессмертного писателя, коим по всей справедливости мы можем гордиться. То, что я сказал о Сумарокове, можно отнести к Хераскову и к некоторым другим стихотворцам. Они приобрели похвалы от своих современников, коих вкус был еще не образован. Сии похвалы беспрестанно повторялись, и стихотворцы приобрели великую славу. Не понимаю, как могли лучшие наши писатели удивляться "Россияде"? Вы помните, думаю, сии стихи г. Дмитриева:

Пускай от зависти сердца в зоилах ноют,

Хераскову они вреда не нанесут:

Владимир, Иоанн щитом его покроют —

И в храм бессмертья проведут2.

Я не намерен разбирать "Россияды", предложу только некоторые замечания в отношении к главным правилам Эпической поэзии. Вы увидите, что Херасков менее всех стихотворцев наблюдал их. Поэмы его можно уподобить трагедиям Шекспира; но в сем последнем находят порывы пиитического гения, коих недостает у Хераскова.

Главное достоинство поэмы состоит в высокости ее предмета. Это найдете вы во всех главных стихотворцах. Гомер воспевает взятие Трои; Виргилий — основание своего отечества; Тасс — взятие Святого града; Мильтон — падение праотцев. Херасков намерен петь разрушение Казани. Предмет сей может ли быть великим? Всякой, несколько знающий историю России, скажет противное. Казань никогда не находилась на такой степени величия, чтобы могла быть страшною для России. Она даже несколько раз получала царей от руки российских самодержцев. В этом согласен и сам Херасков:

Колико крат они (казанцы) покорством мир купили

И клятву, данную России, преступили?

Песн. VII ст. 314–315.


Иоанн, наскучив частыми ее возмущениями, решился покорить ее, и успех увенчал его желание. Теперь скажите, милостивая государыня, покорение Казани имело ли сильное влияние на Россию, и достоин ли сей предмет такого пышного начала:

Пою от варваров Россию свобожденну,

Попрану власть татар и гордость низложенну.

Движенье древних сил, труды, кроваву брань;

России торжество, разрушенну Казань.

Из круга сих времен спокойных лет начало,

Как светлая заря в России воссияло.

От каких варваров свободилась Россия? чью власть она попрала? и почему именно началась в России заря спокойствия? Казань взята. Это столь же обыкновенное происшествие, как напр<имер> падение Польского королевства, отторжение от Швеции Финляндии; но разве сии оба происшествия могут быть предметами поэмы? Так отчего же происходит такая ошибка Хераскова? От незнания истории. Он хотел воспеть освобождение России от ига татар — и воспел взятие Казани. Золотая орда и Казанское царство — по его мнению — есть одно и то же; оттого-то взятие Казани почитал он совершенным освобождением России от татарского ига. Самое название поэмы "Россиядою" не ясно ли уже то доказывает? Победа великого князя Иоанна Васильевича 1-го над ханом Ахметом была для него еще несовершенным освобождением России; он даже вместо татар Золотой орды поставляет казанцев. Вот место из его описания собравшихся войск в Коломне:

С тех мест народ, Угра где с шумом протекает,

Там храбрость Иоанн навеки утвердил,

Когда при сих брегах казанцев победил.

Песн. VI, ст. 80–82.


Все речи находившихся в Совете бояр ясно доказывают, что они идут свергать иго татар. Иоанн говорит:

Отважиться ли нам с ордами к трудной брани,

Иль в страхе погребстись и им готовить дани?

Песн. II, ст. 78 и 79.


Вот слова Курбского:

Не робкими нам быть, но храбрыми полезно.

Орды ужасны нам, ужасны будем им.

Ужасны, ежели мы леность победим;

Отмстим за прадедов, за сродников несчастных,

За нас самих отмстим ордам до днесь подвластных.

Песн. II, ст. 199–203.


Сумбека приходит в таинственный лес, где лежали тела казанских царей: Батыя, Сартака, Буркая, Менгутемира, Узбека, Нагая, Джанибека, Хадир-Хана, Мамая и Сафак-Гирея. Известно, что, кроме последнего, все они владели не Казанью, а Золотою ордою {Песн. IV, ст. 78-195.}. И Нигрин говорит:


Хочу я дщерь мою к Златой орде отправить [62],


то есть в Казань. Все это не довольно ли доказывает, что Херасков смешал Казань с Золотою ордою и взятие оной считал освобождением России {*}.

{* Примечание. Самым убедительнейшим доказательством незнания Херасковым русской истории служит собственное его предисловие к "Россияде", например:

"Горе тому россиянину, который не почувствует, сколь важную пользу, сколь сладкую тишину и сколь великую славу приобрело наше отечество от разрушения Казанского царства! Надобно перейти мыслями в те страшные времена, когда Россия порабощена была татарскому игу — надобно вообразить набеги и наглости ордынцев, внутрь нашего отечества чинимые, — представить себе князей российских, раболепствующих и зависящих от гордого или уничижительного самовластия царей казанских, — видеть правителей татарских не только по городам, но и по всем селам учрежденных, и даже кумиров своих в самую Москву присылающих для поклонения им князей обладающих и проч. "Россияда". М., 1807, в типогр. Поном. пред., Стр. XVII.}

Теперь, я думаю, вы согласитесь, что предмет "Россияды" не достоин эпической поэмы. Если же он не заключает в себе великости, то тем менее может быть для нас занимателен. Не спорю, наша история изобилует великими происшествиями, примерами великодушия, мудрости, благоразумия, но я не думаю, чтобы из них можно было бы написать поэму без нарушения правдоподобности. Сии происшествия еще к нам так близки, что малейшая смелость против исторической точности будет ощутительна. Если же стихотворец захочет наблюдать всю возможную точность, то его поэма сделается надутою реляциею, лишенною тех красот, коим мы удивляемся в древних образцах сего рода. Единство предмета в "Россияде" не довольно сохранено: ибо в продолжении большой части поэмы мы теряем из виду Иоанна. Впрочем, этот недостаток находят и в "Илиаде".

Эпизодов, кои служат украшением поэме и обыкновенно бывают в них такими местами, где гений и дарования стихотворца являются в полном их блеске. Тщетно будете искать их в "Россияде". Похождения Сумбека с Алеем не могут назваться эпизодом: это есть часть главного действия, а любовь Османа и Эмиры, взаимное умерщвление трех рыцарей и Рамиды и чудесное превращение их в змей весьма не занимательны. Притом же мы знаем только о побеге Эмиры; любопытных же обстоятельств об ее любви и что с нею случилось после оного, стихотворец не открывает. Уже в этом одном Херасков далеко отстоит от славных стихотворцев. Что может быть трогательнее и вместе прекраснее прощания Гектора с Андромахою в "Илиаде"?

Чтобы сделать поэму занимательнее, стихотворцы выдумывают разные препятствия в намерениях своих героев. Таковые препятствия производят в нас впечатления сильнейшие: они возвышают характер героя, способный к преодолению всех затруднений, ему представляющихся. Мы принимаем участие в его подвигах: следовательно, его неудачи должны на нас действовать. Сколько затруднений представляются Энею во время его странствования из Трои в Италию? С какими препятствиями борются греки под Троею? Но в главном предмете "Россияды" мы не встречаем ни малейшего препятствия. Зной и бури, неизвестно кем возбужденные и предсказанные пустынником, нимало на нас не действуют. Всякой знает, что это выдумка, и выдумка самая неудачная; притом все это скоро и странным образом оканчивается. Иноземные рыцари, помогавшие казанцам, могли бы много затруднять подвиги Иоанна, но они друг друга убивают, У Хераскова нет никакой постепенности; у него все делается, по словам Священного писания, "рече и бысть". Пустынник, желая в Книге судеб показать Иоанну дела будущего его потомства, предсказывает ему опасности, ужасы, кои предстоят им на пути к храму.

Там встретишь пламенем зияющих змиев;

Висящие скалы, услышишь зверский рев;

Стези препутанны, как верви, кривизнами,

И камни сходные движеньем со волнами.

Когда вниманием не будешь подкреплен,

Падешь в развалины разбит и ослеплен.,

и проч;


Но тщетно будете искать описания сих опасностей!

Идущие все силы вновь подвигли,

И горные они вершины вдруг достигли.

Чтобы поэма производила надлежащее действие, лица оной должны иметь приличные им характеры. Это составляет труднейшую часть поэмы, потому-то не многие стихотворцы умели надлежащим образом отделять характеров своих героев. Злой характер Сагруна был бы хорош в трагедии, но в эпической поэме он не может иметь места: ибо сей род поэзии должен возбуждать в нас удивление одним изображением высоких добродетелей. Впрочем, большая часть лиц в "Россияде" не имеет характеров. Иоанн, герой поэмы, имеет ли хотя малейшую черту, по коей можно было бы отличить его? Он представлен человеком слабым, который легко верит всему, что только его придворные ему ни скажут: между тем в делах его видна любовь к отечеству и благу народа. Он исполнен надежды на бога; но верит глупым предсказаниям какого-то старца. Разительная противоположность! Следующее описание свидания его с Алеем даже ненатурально:

Вздохнул, и пред собой увидел царь Алея;

Вторичною мечтой приход его почел,

Он оком на него разгневанным воззрел.

Алей задумчив был и рубищем одеян,

По всем его чертам печаль как мрак рассеян;

Он слезы лил пред ним, и царь к нему вещал:

Еще ли мало ты покой мой возмущал?

Предатель! трепещи! теперь одни мы в поле,

Беги, не умножай моей печали боле…

Ко царским в трепете Алей упал ногам

И рек: не причисляй меня к твоим врагам;

Благочестивых я не уклонялся правил;

Был винен, но вину теперь мою исправил.

Однако нужного, о царь! не трать часа,

Который щедрые даруют небеса;

Отважность иногда печали побеждает.

Тебя в густом лесу пустынник ожидает,

Тоскою удручен, когда я к войску шел,

Он мне тебя искать под древом сим велел

И мне сие вещал: скажи ты Иоанну,

Коль хощет он достичь ко благу им желанну,

Да придет он ко мне!.. Во мраке и ночи

Сияли вкруг его чела, о царь! лучи.

В молчаньи Иоанн словам пришельца внемлет,

И, тяжкий стон пустив, Алея он подьемлет,

Тогда вскричал: хощу для войска счастлив быть

И более хощу вину твою забыть:

Я жизнь мою тебе, России жизнь вручаю;

А если верен ты, я друга получаю;

Довольно мне сего! к пустыннику пойдем.

Но повесть мне твою поведай между тем:

Скажи: ты стен Свияжских удалился?

Зачем ходил к врагам, зачем в Казань сокрылся?

И как обратно ты явился в сей стране?

Будь искренен во всем, коль верный друг ты мне.

Песн. VIII, ст. 132–166.


Все это, повторяю, не натурально. Алей, обвиняемый в измене Иоанну, имевший сообщение с его неприятелями, любовник Сумбеки, является к нему, валяется у ног его, рассказывает какую-то небылицу; Иоанн бросает на него свирепый взгляд и вдруг называет его — другом. И это характер? Алей валяется у ног Иоанна. Пристойно ли это? Положим, что он обязан ему своим счастием, казанским престолом — но он царь и должен действовать по-царски.

Знай нравы всех людей: среди различных лет,

Пременен образ их, как теней быстрых след.

Прехожу в молчании все прочие лица поэмы: они совершенно бесхарактерны. Один только характер Палецкого несколько отделан: он любит отечество, надеется на бога и презирает опасности. Он отказывается от выгод, представляемых ему от Едигера с тем, чтобы он сделался магометанином и служил Казани. Особенно выразительны сии стихи:

Не угрожай ты мне мученьями, тиран!

Господь на небесах, у града Иоанн.

Песн. XI, ст. 65 и 66.


Обратимся теперь к лицам магометанским, кои в "Россияде" занимают немаловажное место. Они оттенены гораздо лучше русских, и чрез них-то "Россияда" может производить главнейшее действие поэм, то есть научать нас примерами высоких добродетелей. Но для чего находим мы сии добродетели в магометанах? Зачем делать их образцами нашего подражания? Тут нет ни сохранения правил эпической поэзии, ни моральной цели. Рема, супруга Исканарова, умерщвляет Сеита, который хотел ее обесчестить, и, увидя труп своего супруга, пронзает себя кинжалом и умирает в его объятиях. Какую разительную противоположность представляет описание разлуки Иоанна с его супругою.

Вдруг видят плачущу царицу, к ним входящу,

Младенца своего в объятиях держащу;

Казалося, от глаз ее скрывался свет

Или сама печаль в лице ее грядет.

Тоски она несла, в чертах изображении,

И руки хладные ко персям приложении.

Толь смутной иногда является луна,

Когда туманами объемлется она,

С печальной томностью лице к земле склоняет.

И вид блистательный на бледный пременяет.

Пришла и, на царя взглянув, взрыдала вдруг,

Скрепилась и рекла: ты едешь, мой супруг!

Ты жизнь твою ценой великою не ставишь.

. . . . . . . . . . .

О царь мой! о супруг! имей ты жалость с нами,

Не отделись от нас обширными странами,

Военным бедствиям не подвергай себя;

Иль храбрых в царстве нет вельможей у тебя?

На что отваживать тебе непринужденно

Для россов здравие твое не оцененно?

Храни его для всех, для сына, для меня!

Останься, я молю, у ног твоих стеня.

Когда же лютый сей поход уже положен

И в брань итти отказ монарху невозможен,

Так пусть единою мы правимся судьбой;

И сына и меня возьми, мой царь, с тобой!

С тобою будет труд спокойства мне дороже;

Я камни и пески почту за брачно ложе.

Возьми с собою нас!.. Как кедр с различных стран

Колеблем ветрами, был движим Иоанн;

Но в мыслях пребыл тверд… Царю во умиленье

Представилось у всех на лицах сожаленье;

Слез токи у бояр реками потекли;

Останься, государь! — Царю они рекли.

Усердьем тронутый и нежными слезами,

Заплаканными сам воззрел царь к ним глазами;

Супругу верную, подняв, облобызал;

. . . . . . . . .

. . . . . . . . .

. . . . . . . . .

Скончавшу таковы монарху словеса,

Казалось, новый свет излили небеса;

Царица лишь одна, объемлющая сына,

Как солнце зрелася в затмении едина.

Песн. II, ст. 322 и след.


Тут вбегает гонец из Свияжска и рассказывает об измене Алея; чем же кончилась сия печальная сцена — неизвестно. Супруга Иоаннова по сему описанию есть не что иное, как обыкновенная женщина, со слабостями своего пола. Трудно представить себе положение Иоанна в то время, когда супруга его, стоя на коленях, декламирует длинную свою речь. Чтобы произнести десять стихов, потребно более минуты времени; неужели же Иоанн во все это время спокойно смотрел на свою супругу и не прежде поднял ее, как у бояр потекли слезы и

Останься, государь! — Царю они рекли.

Если бы это место было в трагедии, самые искусные актеры едва ли бы могли представить его с надлежащею точностию. Притом же человеку, в ужасную горесть погруженному, многословие не совместно: душа бывает тогда в таком сильном волнении, что мы и несколько слов с трудом произносить можем; напротив того, супруга Иоаннова употребляет здесь риторические фигуры и искусственные обороты речи.

Кажется, Херасков хотел всех магометан представить образцами добродетели: Гирей теряет зрение, оплакивая смерть друга своего Алея. Не понимаю, с какой целию, поэт вложил в уста его:

Сумбека! зри теперь, и зрите, христиане,

Какие могут быть друзья магометане.

Песн. X, ст. 401 и 402.


Даже и невольник-магометанин, твердостию характера и преданностию к своему государю, превосходит всех русских героев. Он предостерегает Алея от коварных замыслов Сумбеки и для спасения его от смерти жертвует своею жизнию. Отечественная поэма должна быть для нас училищем добродетели; но "Россияда" не имеет сего великого достоинства. Юноша, желающий быть истинным сыном отечества, будет искать в ней примеров великодушия, твердости, благоразумия; и у кого же должен он учиться сим добродетелям? У Алея, Гирея и татарского невольника. Девушка должна подражать в добродетелях своего пола — магометанке. После сего можно ли, милостивая государыня, с хладнокровием слышать сих лжепатриотов, заставляющих нас почитать "Россияду" творением бессмертным.

Характер Сумбеки чрезвычайно странен. Она любит Османа, но оказывает над ним ужасную жестокость. Ничего не может быть смешнее, когда она, получив известие об его смерти, укоряет Сагруна, зачем он удалил от нее Алея, с коим она могла бы делить свои удовольствия:

Сагрун! ты яд скрывал в искренном совете:

Да будут прокляты минуты и места,

Где в первый раз твои разверзлися уста,

Отверзлися моей души ко погубленью.

Почто давал ты вид приятный преступленью?

Изменницей бы я Алею не была

И в сладкой тишине спокойны дни вела,

Теперь престол и честь, и славу я теряю,

Уже Османа нет!.. почто не умираю!

Песн. XI. ст. 728–737.


Не знаю, что сказать об Османе и Эмире. Он отказывается для нее от руки Сумбеки и казанского престола; но странная развязка и трагический конец остаются для меня непонятными.

Что же касается до чудесного в "Россияде", то Херасков даже не умел употребить его. Всевышний, ангелы, Магомет, языческие боги, аллегорические лица, волшебники — все приемлют участие во взятии Казани: одни помогают казанцам, другие русским. Ни в одной поэме нет столь странного смешения. Они уничтожают взаимно свои замыслы. Особенно большую роль играют пустынники и аллегорические лица: иногда одно из них принимает на себя лиц другого, например, безбожие представляется Иоанну под видом Магомета. Даже Алей является всех их сильнее: единым словом укрощает он стихии, возмущенные ими против Иоанна:

Теку на помощь им, прошу, повелеваю,

К ордынцам вопию, к россиянам взываю:

Смирилися враги и бури и вода;

Потом склонил мое стремление сюда.

Песн. VIII. с. 251–254.


Известно, что сия часть требует вкуса весьма тонкого: все вымыслы должны иметь вид правдоподобия, без которого они делаются даже утомительными.

Строенье вымыслов, как призрак, исчезает,

Коль сила истины его не проникает3, —

говорит Гораций. Древние стихотворцы лучше нас могли пользоваться вымыслами, ибо к тому способствовала их мифология. Один из прекрасных вымыслов у древних стихотворцев есть низвождение героя в преисподние страны. Виргилий прекрасно описывает свидание Енея с Анхизом в полях Елисейских, где Анхиз показывает ему будущих его потомков. Один Волтер умел подражать этому. В "Генриаде" св. Лудовик представляет во сне Генриху IV изображение другого мира и королей, кои должны ему последовать. Но Херасков далеко простер свое подражание. Пустынник Вассиян ведет Иоанна на какую-то гору, и в Книге судеб показывает ему будущую судьбу России. Это совершенная сказка. Виргилий основал свой вымысел на всеобщем мнении язычников, кои вход в подземные страны точно полагали в Италии; описание ада основано на их религии; Волтерова выдумка имеет правдоподобие. Но кто знает о пустыннике Вассияне, о храме и о Книге судеб? Кто знает о всех сих обстоятельствах, коими Херасков хотел украсить свою поэму?

Le vrai seul est aimable,

Il doit rêgner partout et même dans la fable {*}.

{* Одна лишь истина любезна,

Она должна царствовать всюду и даже в басне (фр.). — Ред.4}

Впрочем, и Волтер, желая подражать II-й книге "Енеиды", где Еней рассказывает Дидоне свои похождения, заставляет Генриха IV путешествовать в Англию к королеве Елисавете и повествовать ей о своих победах.


Мы можем подражать, не будучи рабами!

Мне кажется, аллегорические лица не столько украшают поэму, сколько ее портят. Можно видеть богов, принимающих участие в судьбе какого-нибудь героя; можно без отвращения слушать их, когда они друг друга называют собаками, потому что стихотворцы языческие представляли своих богов в человеческой природе. Но аллегорические лица и вышние существа в христианских поэмах и странны и не у места. Например: россияне ворвались в Казань.

Корыстолюбие, как тень, явилось им:

Их взоры, их сердца, их мысли обольщает,

Ищите в граде вы сокровищей, вещает

Затмились разумы, прельстился златом взор;

О древних стыд времен! о воинства позор!

Кто в злато влюбится, тот славу позабудет,

И тверже сердцем он металлов твердых будет.

Прельшенны ратники, приняв корысти яд,

Для пользы собственной берут, казалось, град,

Как птицы хищные к добыче устремились,

По стогнам потекли, во здания вломились:

Корыстолюбие повсюду водит их,

Велит оставить им начальников своих.

Песн. XII, ст. 478–491.


Весть о их грабеже дошла до Иоанна; он велит рубить обратившихся в бегство россиян. Тогда

В румяном облаке стыд хищникам явился,

Корысти блеск погас и в дым преобратился;

На крыльях мужества обратно в град летят.

Песн. XII, ст. 572–594.


До сих пор мы видели, что в "Россияде" Херасков не наблюдал главных правил эпической поэмы; теперь посмотрите, знал ли он древние обыкновения описуемых им народов. Искусное изображение их сделало бы "Россияду" занимательною. Все великие стихотворцы, древние и новые, с точностию описывали нравы и обыкновения того времени, в которое жили их герои. Творения Гомера и Виргилия при возобновлении наук, были источниками для сочинения греческих и римских древностей, для древней географии, языческого богопочитания или мифологии, В "Освобожденном Иерусалиме" виден дух времен рыцарских, тогдашние мнения — странные обычаи. Мильтон, по словам Гиббона, во ста тридцати прекрасных стихах заключил два рассуждения Селдена о богах сирских и арабских, глубокою ученостию преисполненные5. Вот как лучшие эпические стихотворцы старались об изображении нравов и обычаев. Но Херасков? Не говоря уже о мелких подробностях, замечу только погрешности грубые и непростительные. Описание чертогов и садов Сумбекиных сделано совершенно по образцу греческому. Алей зрит перед Дворцом:

. . . . . . . Столпами окруженну,

Из твердых мраморов Казань изображенну;

Как некий исполин, имея грозный вид,

На каменном она подножии стоит.

Художник пленную изобразил Россию,

Ко истукановым стопам склонившу выю;

И узы, на ее лежащие руках,

Являли прежний плен и прежний россов страх.

Казань десницею ужасный меч держала

И горду власть свою чрез то изображала.

Песн. V, ст. 336–345.


Далее в чертогах:

Видны на стенах изображенья живы,

Их кисть волшебная для глаз произвела,

И вид естественный и душу льну дала.

В лице приятного и кроткого зефира

Изобразила кисть златое царство мира.

Мир страшный брани храм заклепами крепит,

У ног его в траве волк с агнцем купно спит.

. . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . .

С другой стороны встречал обвороженный взор

Военны подвиги, сражения, раздор:

Там зрится во крови свирепых битв царица,

Там раны видимы, там кровь, там бледны лица;

Герои, в цвете лет кончающие дни,

И стонут, кажется, написаны они.

. . . . . . . . . . .

Там новый вид глаза царевы поразил:

Художник пламенну любовь изобразил;

Любовь, которая казалася на троне,

С колчаном стрел в руках и в розовой короне и проч.

Песн. V, ст. 381 и след.


. . . . . . . . . . .

Лишь только довлеклась она златых дверей,

Из меди изваян, где виден Сафгирей.

Песн. X, ст. 107 и 108.


Положим даже, что греческие художники были в Казани и что произведения живописи и ваяния могли украшать чертоги Сумбеки, но можно ли забыть, что закон Магометов, кроме, цветов, никаких изображений не позволяет? Сие тем для нас памятнее, что мы лишились множества произведений древних греческих художников, кои свирепые османы разрушили из привязанности к правилам своей веры.

Сумбека ведет Алея в сады, где видим крытые аллеи, фонтаны и хороводы граций и амуров.

Казанцам помогают против Иоанна четыре рыцаря:

Из Индии Мирсед, черкешенник Бразин,

Рамида персянка и Гидромир срацин.

Песн. X, ст. 707 и 708.


Трое из них сражаются для того, чтобы получить руку Рамиды, которую отец обещал отдать тому из них, кто окажет более храбрости. Хераскову угодно было вселить дух рыцарства в народах азийских и превратить их в Дон-Кишотов. Можно ли без смеха видеть Гидромира, строго наблюдающего рыцарские уставы?

О царь! ты, рыцарских священных прав не зная,

Караешь узника, казнить героя чая;

Он в поле предложил сражение тебе:

Стыдись робеть, меня имея при себе.

Песн. XI, ст. 75–79.


Но не один Гидромир поступает как рыцарь. Князь Курбский говорит дворянам Муромским:

Храните рыцарский, герои, в бранех чин.

Песн. XI, ст. 317.


Можно быть снисходительным к великим художникам за их ошибки против времени; изящность их произведений заставляет нас забывать сии мелочи. Например: Рафаэль в картине, изображающей Иисуса в яслях, украсил тот сарай, в коем он находился, столпами Коринфского ордена6, но сия ошибка помрачает ли его славу? Вот гадания Сумбеки.

Она

Змию в котле варит, кавказский корень трет;

Дрожащею рукой извитый прут берет,

И пламенным главу убрусом обвивает;

Луну с небес, духов из ада призывает.

Это похоже на гадания Дидоны в вывороченной "Енеиде"; но Херасков имел конечно намерение совсем противное намерению г. Осипова7.

Зачем Троекур снимает доспехи с убитого им рыцаря? Это можно видеть из римской истории. Чтобы понять слова Сеита


Там агнца черного в жертву я принес,


довольно заглянуть в римские древности: там узнаем мы, что богам подземным приносились в жертву черные скоты.

Едигер раздирает свою ризу {Песн. ХI и XII.} и потом с посыпанной пеплом главою является ко Иоанну {Песн. XII.}. Это обычав иудеев.

Что скажут потомки наши, читая "Россияду"? Может быть, какому-нибудь антикварию вздумается, доказывать что казанские татары были язычники, что у них существовало рыцарство или что руссы весьма сходствовали с римлянами; и сошлется на "Россияду". То не вправе ли они ему поверить? Не основываем ли и мы иногда наши доказательств на каком-нибудь стихе Гомера или Виргилия?

Я бы одолжил ещё свои замечания на "Россияду" если бы не боялся вам наскучить. До сих пор я рассматривал ее в отношении к главным правилам эпической позмы; в другом письме предложу вам мое мнение об ее слоге и красотах пиитических.

В прежнем письме к вам я уже показал, что в "Россияде" не наблюдены те правила, без коих ее нельзя ставить наряду с образцами древних и новых времен; теперь предложу мое мнение о ее слоге. Не спорю, что многие эпические стихотворцы, особенно новейшие, впадали в одинакие с Херасковым погрешности; по крайней мере в их произведениях есть много истинно пиитического: слог их имеет натуральную высокость, описания их живы, картины очаровательны. Мимоходом замечу, что в самом механизме стихосложения древние имеют пред нами важное преимущество; мера их при каждом стихе могла переменяться, напротив того, шестистопные ямбы, коими обыкновенно пишут у нас эпические сочинения, всегда однообразны и даже утомительны. Не лучше ли бы принять для сего рода поэзии гекзаметры? Г. Капнист предложил было о том свое мнение, но его отвергли. Удачные переводы Гомера г. Гнедича удостоверяют нас в их достоинстве; их должно только усовершенствовать и приспособить к российской просодии {Замечания на перевод отрывков из "Илияды" г. Гнедича, и о гекзаметрах — нам обещаны. — Издат.}8.

Я имел уже случай упомянуть, что эпическая поэма требует слога высокого: это достоинство столько же в ней необходимо, сколько страстное в трагедии или смешное в комедии. Великие люди должны действовать образом отличным от людей обыкновенных: они должны возбуждать в нас чувствования высокие; но можно ли произнести их слогом обыкновенным? Впрочем, и сия высокость не должна выходить из надлежащих ей пределов, в противном случае она превратилась бы в надутость и неестественность. В этом-то, по всей справедливости, можно упрекать Хераскова: описания его всегда однообразны, сухи и даже иногда смешны. Видно, что стихотворец, так сказать, надувался и, желая казаться высоким, выходил из пределов возможности. Не странно ли, например, следующее изображение сражающегося Озмара:

Тогда злодей полки, как волны, разделил,

На Троекурова всю ярость устремил.

Воитель в подвигах неукротимый, злобный,

Закинув на хребет свой щит, луне подобный,

В уста вложив кинжал и в руки взяв мечи,

Которы у него сияли, как лучи,

Бежит.

Песн. X, ст. 583–589.


Не знаю, как Озмар мог сражаться с кинжалом во рту! Может быть, Херасков думал, что искусство сражаться состоит во множестве оружия; в таком случае напрасно рыцаря и лошадь его не утыкал копьями. Следующее описание немного уступает этому:


Тогда совокупясь, как страшные стихии,

Четыре рыцаря пошли против России [63],

Подобно слившися четыре ветра вдруг,

Бунтуют океан, летая с шумом вкруг,

Их жадные (?) мечи в густой пыли сверкают,

Разят, свирепствуют, как страшны львы, рыкают [64].

Россияне уже хотели отступить,

Но силы новые пришли их подкрепить,

Бог волею своей, царь добрыми очами,

Вельможи твердыми и мудрыми речами [65].

Песн. XI, ст. 227–236.


Представления одного или нескольких рыцарей, побивающих целое войско, принадлежат к нелепым сказкам времен рыцарских. Хераскову мало казалось, что четыре рыцаря обратили в бегство полки россиян, он заставляет еще подкрепить бегущих: бога "своею волею", царя "добрыми очами" (!!), а вельмож — "мудрыми речами"!!!

Мироед, сражаясь с Курбским, получил смертельную <рану>. Рамида, стоя на городской стене

И видя во крови Мироеда, воздохнула:

К Мироеду паче всех она была склонна;

Забыла, что сама в чело поражена,

Мгновенно в сердце к ней Мироедов стон преходит

И в духе жалость, гнев, отмщенье производит:

Бежит и встрешного мечом своим сечет;

На копья, на мечи Рамиду страсть влечет.

Песн. XI, ст. 204–210.


Вот как описывает Херасков смерть одного из своих героев:

Щитом себя Мироед закрыть не ускорил,

Взревел, и тылом он хребет коня покрыл.

Песн. XI, ст. 201 и 202.


И невольник, надевши присланную Алею от Сумбеки одежду,

…пал, взревел и дух свой испустил.

Буря разбила суда с воинскими снарядами, Иоанн с твердостию духа

Вещал: погибло все, осталась храбрость нам!

На храбрость, воины, надежду возложите

И грудью грады брать искусство покажите.

Воины отвечали:

Мы грудью град возьмем!

Что ж, вы думаете, они сделали? бросились на приступ? Совсем напротив:


И с шумом как орлы ко стану потекли[66].


Письмо мое сделалось бы слишком длинным, если бы я захотел вычислять все худые места в "Россияде". Справедливость требует также упомянуть о прекрасном описании царства Зимы в XII песни. Жаль только, что ее пребывание назначено на Кавказе, гораздо правдоподобнее и лучше было бы сделать ее царством Уральские горы и Ледовитое море. Может быть, стих:

Там зримы кажутся вещаемы слова

есть один из превосходнейших стихов, какие только когда-либо производили отличнейшие гении стихотворства.

Из всех фигур уподобление или сравнение чаще употребляется эпическими стихотворцами: оно делает предмет ясным и более его живописует. Вы знаете прекрасное Луканово уподобление Помпея древнему дубу, который держится на земли уже не корнями, но одною своею тяжестию:

Qualis frugifero quercus sublimis in agro

Exuvias veteres populi sacrataque gestans

Dona ducum nee jam validis radicibus haerens

Pondere fixa sua est; nudosque per aera ramos

Effundens, trunco, non frondibus, efficit umbram

At quamvis primo nutet casura sub Evro,

Et circum sylvae firmo suo robore tollant,

Sola tamen collitur {*}.

{* Дуб величавый таков посреди полей плодоносных

Весь под дарами вождей, под добычею древней народа:

Уж не впивается он корнями могучими в землю,

Держится весом своим и, голые ветви подъемля,

Тень от нагого ствола, не от листьев зеленых кидает;

Хоть и грозит он упасть, пошатнувшись от первого ветра,

Хоть возвышаются вкруг леса в своей силе цветущей,

Только ему весь почет (лат.). — Перевод Л. Е. Остроумова9.}

Я не нашел в "Россияде" ни одного истинно пиитического сравнения. Герои ее или действия их уподобляются предметам самым обыкновенным, низким, а иногда даже ничего не значащим, наприм<ер>:


Главу единому как шар он (Озмар) разрубил [67].


Казанцы:


Как волки наших сил в средину ворвались[68].


Бронями зашумел как ветвистое древо [69].


Как с неким стадом птиц, царь с войском подвизался[70].


Как в храме божием является олтарь,

Так зрится мне грядущ в средине оных царь [71].


Как выжлец скачущий далеко волка гонит,

Туда склоняя бег, куда он бег уклонит,

Зубами, кажется, касается ему:

Так рыщет вслед герой злодею своему [72].


Таким же точно образом один биограф Суворова сравнивает сего знаменитого полководца, отступающего иа Швейцарии, со львом, коего вблизи преследуют собаки10.

Следующие сравнения годились бы для вывороченной "Россияды":


Как мельничны крыле, вращал ужасны длани [73].


Как мехи, ребра их (тсовей) расширяся дрожат [74].


И воздух, вкруг земли недвижимо стоящий,

Едва не равен был воде, в котле кипящей [75].


. . . . . . .воспенясь как котел

Мстиславский дать ответ срацину восхотел [76]


Не знаю, был ли Херасков натуралистом: по крайней мере из беспрестанных сравнений со змеями можно заключить, что он любил сих пресмыкающихся. Единственно для любопытства выписываю несколько таких сравнений;


Как змий великий хвост различны войска вел [77].


Как змий раздавленный все тело предвнгает [78].


Меж ними (змием) он является крылатым [79].


Но зря расселину, как змий, утек ко граду [80].


Как будто лютая склубнвшися змея,

Спешит раскинуться, во чреве яд тая [81].


Но жалит иногда полмертвая змея.

Спасителей своих в утробе яд тая [82].


Как будто две змеи свои изсунув жалы,

Исторгли рыцари блестящие кинжалы [83].


Тогда — великому подобясь войско змию

К Казани двигнулось, прешед чрез всю Россию [84].


В изгибах ратничьих подобен змию зрится [85].


И Нигрин превращает умерших рыцарей в змей и летит на них в царство Зимы. Но если Херасков делает сравнения с предметами низкими и ничего не значащими, как, например: "шар", "мельничные крыле", "котел с кипящею водою", то, напротив того, иногда он возносится из мира видимого в области сверхъестественного. Не слишком ли смелы следующие уподобления:

Как сильный бог, на всю вселенную смотрящий

И цепь, связующу весь мир, в руке держащий,

Так властью в войске царь присутствует своей.

Песн. X, ст. 436–438.


Или:

Полки, как бог миры, в порядок царь уставил.

Песн. XII. ст. 339.


При таких сравнениях я не нахожу ничего дерзкого в следующем стихе Лукановой "Фарсалии", который столько до сих пор охуждали:

Victrix causa Diis placuit, sed victa Catoni {*}

{* Мил победитель богам, побежденный любезен Катону (лат.) — Перевод Л. Е. Остроумова11.}

Языческие боги представляемы были у стихотворцев со всеми слабостями и пороками людей; им даже приписывали одинаковое с ними происхождение; но как Катон был человек весьма добродетельный, то Лукан мог представить его выше самих богов, особливо же в то время, когда здравомыслящие люди в Риме перестали верить народным басням. Не спорю, что это покажется вам несколько странно, но странность эта происходит от чрезвычайной отдаленности времен, в кои жил Лукан, и от нынешнего образа мыслей. Каково же християнскому стихотворцу уподобить своего героя, впрочем со слабостями (как из самой "Россияды" видно), богу, имеющему все добродетели; и какая противоположность между бесчисленными мирами и полками Иоанна!

"Я нахожу только десять сряду хороших стихов в "Россияде", — сказал мне недавно общий наш приятель С. - и едва ли он несправедлив. Сими десятью стихами начинается VII песнь:

Каким превратностям подвержен здешний свет!

В нем блага твердого, в нем верной славы нет;

Великие моря, леса и грады скрылись,

И царства многие в пустыни претворились;

Гремел победами, владел вселенной Рим,

Но слава римская исчезла, яко дым,

И небо никому блаженство не вручало,

Которого б лучей ничто не помрачало,

Не может счастия не меркнуть красота;

И в солнце, и в луне есть темные места.

Но и в этих стихах критика может найти погрешности.

Великие моря, леса и грады скрылись.

Переход от великих морей к градам, а особливо к лесам, весьма далек; должно было бы сказать: "леса, грады и великие моря скрылись".

Херасков и Сумароков гонялись всегда за рифмою. Не она у них, как говорит Боало, была пленницею, но они у ней были пленниками. Да и подлинно, нигде не найдешь таких богатых рифм, как в сочинениях сих двух писателей. У Хераскова слову "христианство" кстати и некстати всегда рифмою "магометанство". Впрочем, худые стихи в "Россияде" не должно приписывать недостатку пиитического гения; необработанность нашего языка во времена Хераскова отчасти тому причиною.

Теперь вы можете видеть, милостивая государыня, в каком состоянии у нас эпическая поэзия. Можно не обинуясь сказать, что мы не имеем еще истинно хорошей поэмы. "Россияда" недостойна тех громких похвал, коими ее до сих пор осыпали: еще менее того "Владимир".

Комментарии

П. М. СТРОЕВ


Павел Михайлович Строев (1796–1876) — историк, археограф. С 1849 года — академик. Его работы по русской истории стали выходить с 1814 года. Он издал учебную "Краткую Российскую историю в пользу российского юношества" (1814), напечатал ряд статей в "Сыне отечества". Строев разыскал и описал много ценных рукописных источников. Эти описания до сих пор не потеряли научного значения. В 1815 году он издавал журнал "Современный наблюдатель российской словесности", в котором стремился "представить верную картину успехов словесности". В опубликованном здесь выступлении против Мерзлякова проявились не только эрудиция Строева, но его художественный вкус и талант критика и полемиста.


О "РОССИЯДЕ", ПОЭМЕ г. ХЕРАСКОВА


Впервые — "Современный наблюдатель российской словесности" 1815, № 1, с. 9–38; № 3, с. 71–82. Написана в ответ на статью А. Ф. Мерзлякова "Россияда. Поэма эпическая г-на Хераскова (Письмо к другу)" (наст. изд., с. 168) и, в свою очередь, вызвало отповедь Мерзлякова в специальном письме "О слоге поэмы" (наст. изд., с. 177). Позиция Строева в этом споре была поддержана Белинским (см.: Белинский, т. VIII, с. 262–264).

1 "Новый Стерн" (1805) — пьеса А. А. Шаховского.

2 Цитируется стихотворение И. И. Дмитриева "К портрету M. M. Хераскова" (1803).

3 Цитируется "Наука поэзии" Горация в переводе Мерзлякова.

4 Цитируется "Epître IX" Буало.

5 Имеется в виду описание дьявольского сборища в поэме Д. Мильтона "Потерянный рай" (песнь 2). Д. Сельден — английский юрист и государственный деятель, автор трудов по юриспруденция и богословию, написал, в частности, книгу "De diis syriis", которая считалась в свое время лучшим исследованием семитской мифологии. Где было высказано упоминаемое Строевым замечание Э. Гиббона, нам неизвестно.

6 По-видимому, имеется в виду картина Рафаэля "Мадонна о безбородым Иосифом" (ок. 1505). Отсутствие историзма в картинах на библейские сюжеты было характерно для художников Возрождения.

7 Строев полемически сопоставляет "Россиаду" с пародийной поэмой Н. П. Осипова "8 песней Энеиды Вергилиевой, вывороченной наизнанку" (1791).

8 Мнение В. В. Капниста состояло в том, что эпические произведения следует писать народным размером, "коренным русским стихосложением", так, как он сам перевел на русский язык поэму Оссиана "Картон" (между 1796 и 1800 гг.) и как предлагал Н. И. Гнедичу переводить "Илиаду". Капнист был противником гекзаметра в русском языке и вел по этому поводу полемику с С. С. Уваровым. Гнедич поддержал точку зрения Уварова и перевел "Илиаду" гекзаметром. Подробнее об этом см.: "История русской литературы", т. IV. M.-Л., Изд-во АН СССР, 1947, с. 495–497.

9 Цитируется поэма Лукана "Фарсалня, или Поэма о гражданской войне" (кн. 1). Приводя этот отрывок, Строев, видимо, намекал на то, что и "Россиада", подобно Луканову дубу, еще окружена почетом, но готова упасть от первого критического ветра.

10 Речь идет о книге И. Ф. Антинга "Победы князя италийско-го, графа А. В. Суворова-Рымникского…", ч. VI. М., 1810, где говорится: "Подобно льву, окруженному и преследуемому вблизи собаками, Суворов ретировался перед французами и удержал их, обращая к ним грозное чело свое" (с. 108).

11 Цитируется "Фарсалия…" Лукана (кн. 1).

1815

Загрузка...