Перевод Н. П. Баранова
1. Давно уже спрашиваю я сам себя, дражайший Сабин, какие соображения ты мог бы высказать, когда ты читал мое сочинение "О философах, состоящих на жаловании". Что ты следил за изложением не без смеха, это для меня совершенно очевидно. Но то, что ты должен был говорить при последовавших затем событиях, а равно и по их завершении, это я постараюсь ныне привести и согласно с тем, что было ранее тобой прочитано. Итак, если я хоть сколько-нибудь смыслю в предсказаниях, я слышу, мне кажется, как ты говоришь: "Как? Человек, который сам все это написал и столь жестокое выставил обвинение против подобной жизни, после обо всем позабыв, — только потому, что черепок, как говорится, упал другой стороной, — по доброй воле взял и вверг сам себя в рабство, столь явное и очевидное! Сколько Мидасов и Крезов, сколько целых Пактолов понадобилось, чтобы переубедить его, заставить отказаться от любимой им с детства свободы, с которой он вырос, и в том возрасте, когда он уже очутился лицом к лицу с Эаком и почти что стоит одной ногой в челноке Харона, — в этом возрасте позволить, чтобы его водили и таскали туда и сюда, словно каким-то золотым обручем скованного. Что за цепи имеют эти изнеженные богачи, что за коралловые ожерелья? Поистине, великое противоречие — между нынешней жизнью этого человека и его сочинением. Реки вспять потекли, все вверх дном перевернуто, песни отречения к худшему составляются — и не ради, как видно, Елены, не ради того, что случилось под Илионом; совершается все это потому просто, что слова, прежде казавшиеся красиво сказанными, опровергаются делом".
2. Таковы, вероятно, были твои слова, самому себе сказанные. Но сверх того, быть может, ты и собственно ко мне обратишься с каким-либо советом, который сейчас изобразить попытаюсь, — советом недокучливым, но дружелюбным, как и приличествует тебе, мужу достойному и преданному философии. Итак, если я, надев маску и приняв твой облик, достойно, изображу тебя, благо мне будет, и я принесу жертву Гермесу Красноречивому. Если же нет, — что же, тогда ты сам добавишь недостающее. Так вот, своевременно будет поменяться с тобой местами на подмостках: я буду молчать и терпеливо позволю резать себя и жечь, если это потребуется для моего исцеления; ты же посыпай мои раны своими составами, имея наготове нож и пронизывающие огнем прижигания.
Ну, а теперь твоя очередь говорить, Сабин, и, обращаясь ко мне, ты произносишь следующее:
3. "Когда-то, любезный, твое первое сочинение пользовалось естественной славой, будучи прочитано в многолюдных собраниях, — как рассказывали мне слушавшие его в ту пору. Также образованные читатели и в одиночку достойным полагали постоянно с этим произведением советоваться и не выпускать его из рук. Понятно: язык и изложение — безупречны, и содержание богато, видно знание дела, каждая мысль выражена отчетливо, а самое главное: это сочинение было полезно для всех, в особенности же для людей образованных, предохраняя их от опасности — по неведению предать самих себя в рабство. Но поскольку ты изменил свои взгляды, решив, что так будет лучше, и свободе сказал навсегда «прости», и ревностью преисполнился к подлейшему стишку:
Где выгода, — нарушь природу, стань рабом,
поскольку это так — смотри, чтобы никто уже более не слыхал тебя читающим свое собственное сочинение; и никому другому из тех, кто видит твою теперешнюю жизнь, не давай доступа к написанному тобой, но моли Гермеса, проводника усопших, да предаст он строки, написанные тобой, полному забвению также для тех, кто слышал их ранее. Иначе ты окажешься в том же положении, что герой коринфского предания: новым Беллерофонтом, против себя самого написавшим эту книгу.
Клянусь Зевсом, я не нахожу благовидного предлога, который ты мог бы выставить в свою защиту против обвиняющих тебя, в особенности если со смехом станут они так поступать, восхваляя сочинение и свободу, которой оно проникнуто, самого же сочинителя видя пребывающим в рабстве и добровольно подставляющим шею под ярмо.
4. И, конечно, ничего бы никто не сказал непристойного, если бы утверждал, что сочинение это принадлежит другому, благородному человеку, а ты лишь ворона, щеголяющая в чужих перьях; либо, если действительно книга — твоя, значит поступаешь ты подобно Салефу, который установил для жителей Кротона жесточайший закон против прелюбодеев и общее вызвал за него восхищение, а некоторое время спустя сам был захвачен любодействующим с женою собственного брата. Люди скажут, пожалуй: ты, как обувь, сшитая по ноге, и являешься настоящим Салефом. Вернее сказать, вина Салефа гораздо меньше твоей, поскольку, как он сам говорил в защитительной речи, — Эросом был он пленен, но добровольно и очень мужественно прыгнул в огонь, хотя кротонцы жалели его и предоставляли возможность бежать, если пожелает. Твое же поведение куда более непристойно: ты тщательно разбираешь в своем сочинении все, что есть рабского в подневольной жизни; ты обвиняешь тех, кто, попав раз в дом богача и заключив себя в нем, как в темнице, терпеливо сносит бесчисленные и тяжкие оскорбления и поручения. В глубокой старости, уже готовясь переступить порог, ты принял на себя столь низкое служение и даже почти горделиво несешь его. Итак, чем больше ты рассчитываешь быть всеми замеченным, тем большего достоин окажешься осмеяния за полное противоречие между нынешней твоей жизнью и той своею книгою.
5. Впрочем, для чего изобретать против тебя новые слова обвинения, когда существует известная удивительная трагедия, говорящая:
Презрен, кто, мудрствуя, не мудр с самим собой.
Не будут иметь недостатка твои обвинители и в других направленных против тебя примерах. Так, одни сравнят тебя с трагическими актерами, из которых каждый на подмостках бывает Агамемноном или Креонтом, а не то так и самим Гераклом, сойдя же со сцены и сложив с себя личину, превращаются в разных Полов и Аристодемов, которые за плату произносят высокопарные речи, проваливаются, освистываются, а иные из них даже бичеванию подвергаются, — как будет угодно зрителям. Другие скажут: с тобой случилось то же, что с обезьяной, которая принадлежала, как рассказывают, знаменитой Клеопатре. Обезьяна эта была ученой и до поры до времени танцевала очень скромно и благопристойно и вызывала великое удивление, нося подобающим образом свой наряд, соблюдая все правила приличия и телодвижениями сопровождая свадебную песнь, которую исполняли певцы и флейтисты. Но едва увидела обезьяна разложенные поблизости смоквы или миндаль, как сразу забыты были и мелодии флейты, и такт, и пляска: схватив лакомства, обезьяна принялась их грызть, скинув или, вернее сказать, разломав свою маску.
6. Так вот и ты, могут сказать люди, ты — не актер даже, а сам творец и законодатель, создавший прекраснейшее произведение — одной этой смоквой, издали тебе показанной, уличен оказался в том, что ты — не более как обезьяна, что философия у тебя только на языке:
В мыслях таишь ты одно, говоришь же нечто иное.
Справедливо было бы сказать про тебя, что речи, которые ты произносишь и за которые считаешь себя достойным похвал, "лишь по губам бежали", а нёбо сухим оставили. Потому не медля, по пятам, последовало за тобой возмездие, когда с необдуманной поспешностью ты дерзнул выступить против людей, движимых нуждою, а некоторое время спустя сам, едва ли не через глашатая, всенародно под клятвою отрекся от своей свободы. Кажется, сама карающая Адрастея стояла в ту пору за твоей спиной, когда величали тебя люди за осуждение чужих проступков, и усмехалась, ибо ведала она, богиня, что в будущем совершится с тобой подобное же превращение, и что легкомысленно, не поплевав, как говорится, сначала за пазуху, решился ты осуждать людей, которых хитрые сплетения разных случайностей вынуждают мириться с тяжелой участью.
7. Если бы кто-нибудь выступил с речью и доказал, что Эсхин после обвинительного слова против Тимарха сам был пойман и уличен в подобном же с ним приключившемся несчастии, — какой, подумай, поднялся бы среди узнавших об этом смех. Тимарха-то наш оратор привлек к ответу за его неприличествующие возрасту прегрешения, а сам, будучи стариком, столь великое против себя самого совершил беззаконие. В целом же ты напоминаешь того продавца лекарств, который во весь голос расхваливал средство от кашля, обещая незамедлительно исцелить страдающих, и в это время у всех на виду сам раздирающе закашлялся".
8. Вот что и многое иное в том же роде мог бы сказать человек, подобно тебе, любезный Сабин, выступающий с обвинением в этом деле, которое столь открыто для нападения и бесчисленные к тому представляет поводы. А я, со своей стороны, уже высматриваю, к какой бы обратиться мне защите. Не будет ли для меня всего вернее поступить умышленно неправильно, обратить нападающим тыл и, не отрицая своей неправоты, прибегнуть к общему известному оправданию, — я разумею Судьбу, Рок, Предопределение, — и умолять моих обличителей, пусть проявят они ко мне снисхождение, зная, что ни в чем мы над собой не властны, но чем-то более могущественным — говоря короче, одною из вышеназванных сил бываем ведомы, являясь не свободными существами, но, напротив, невменяемыми во всем, что говорим и делаем. Или это чересчур уже тщательное невежество, и для тебя самого, мой друг, невыносимо будет, если такое я тебе оправдание предложу и в защитники себе Гомера возьму и начну читать следующие его стихи:
Рока, скажу, никому из людей избежать невозможно.
Или:
Что сопряла ему пряха, когда его мать породила.
9. Если же, оставив в стороне этот довод, как не слишком вызывающий доверие, стал бы я говорить о том, что не деньгами, не иною какою-нибудь подобною надеждою прельщенный принял я на себя бремя нынешних моих отношений, но, восхищенный умом, храбростью и высотою мысли этого мужа, пожелал приобщиться к деяниям столь великого человека, боюсь, как бы не оказалось после того, что к выдвигаемым против меня упрекам присоединил я еще и обвинение в лести. Вышло бы, что я клином, как говорится, вышибаю клин и к тому же большим меньший, поскольку лесть из всех прочих пороков наиболее рабам свойственна и потому наихудшим пороком считается.
10. Итак, что же иное еще остается мне, — если ни того, ни другого, оказывается, говорить не следует, — как только соглашаться, что не имею я сказать ни одного здравого слова. Единственный, быть может, якорь еще лежит у меня сухим: сетовать на старость, на болезни, наконец, на бедность, которая склоняет человека все делать и все сносить, лишь бы он мог избежать ее. В таком случае не окажется, быть может, неуместным и Еврипидову Медею попросить выступить и произнести в мою защиту следующие ямбы, лишь слегка изменив напевность:
Я знаю, сколько зол мне предстоит свершить,
Но всех моих решений нищета сильней.
А слова Феогнида — даже если и не приведу я их, кто не знает, что он не считал для человека недостойным даже в пучины глубокого моря ввергнуть себя, свергнуть с вершины крутого утеса, если таким образом он может убежать от нищеты.
11. Вот, кажется, и все, на что человек в моем положении мог бы сослаться в свою защиту. Не слишком-то каждый из этих предлогов благовиден. Но ты можешь быть спокоен, дорогой товарищ, так как ни одним из них я не воспользуюсь: ведь "не такой уж голод охватил Аргос, чтобы Киларабис засевать приходилось". И не так мы бедны разумными доводами для защиты, чтобы в беспомощности своей столь жалких искать от обвинения убежищ. Обрати же внимание на то, что глубокое имеется различие, войдешь ли ты в дом какого-нибудь богача наемным человеком, чтобы сделаться рабом и сносить все то, о чем говорит моя книга, или, состоя на службе государственной, будешь делать дело, которое всех касается, в меру сил принимая участие в государственном управлении и за это получая от императора вознаграждение. Исследуй сам, поставь все на свои места и потом посмотри: ты увидишь, говоря словами музыкантов, что две полные гаммы разделяют жизнь двух таких людей, и они похожи друг на друга не более, чем свинец — на серебро, медь — на золото, анемона — на розу, на человека — обезьяна. Конечно, и там и здесь — плата и выполнение чужих приказаний, но по сути дела то и другое звучит совершенно различно. Ведь там рабство явное, и не многим отличаются от рабов купленных или доморощенных те, кто с этою целью входят в жилища богатых; тех же, в чьих руках находятся дела общественные, кто отдает себя на служение городам и целым областям, не подобало бы напрасным подвергать упрекам за то лишь, что плату они получают, и в одну кучу их сваливать с первыми, возводя на них те же унизительные обвинения. Тогда надлежало бы немедленно уничтожить все государственные должности. Тогда оказалось бы, что неправильно поступают и наместники огромных областей, и правители городов, и начальники, которым поручены военные отряды и лагеря, — так как их труды всегда сопровождает плата. Однако не следует, полагаю я, на одном этом основании опрокидывать все и под одну подводить мерку всех получающих плату.
12. В целом я никогда не утверждал, будто все работающие за плату ведут недостойную жизнь, но лишь сожалел о тех, кто, на словах будучи наставниками, на деле оказываются рабами в домах богачей. Совершенно иное, друг мой, занимаю я сейчас положение, поскольку у себя дома я такой же гражданин, как все. В смысле же общественном я вхожу в состав могущественного правительства и выполняю часть общей работы. Посмотри внимательно, и, конечно, ты сам признаешь, что на меня возложены здесь, в Египте, немаловажные правительственные обязанности: я вношу дела в суд и ставлю их к разбирательству в надлежащем порядке, я веду памятную запись решительно всему, что совершается и говорится на суде, я упорядочиваю словопрения тяжущихся сторон, я в самом ясном и точном виде, ручаясь за полнейшую достоверность, записываю решения председательствующего и передаю их в государственный архив для хранения на все времена. Плату же я получаю не от частного человека, а от императора, и плату не малую, а весьма значительную. Да и на будущее, если только дела мои пойдут как следует, у меня неплохие виды: получить управление областью или иное какое-нибудь императорское поручение.
13. Теперь я хочу, несколько злоупотребив свободою речи, грудь с грудью столкнуться с выдвигаемым против меня обвинением и даже превзойти в моей защите меру должного. Итак, я заявляю: никто ничего не делает без платы, даже если ты имеешь в виду людей, занимающих самые высшие должности; и сам император не бесплатно трудится. Я говорю не о податях и налогах, которые ежегодно поступают с подданных, нет, величайшею платой для императора являются всеобщие хвалы и славословия и преклонение за оказанные им благодеяния; не в меньшей мере изображения и храмы и святилища, воздвигаемые подданными императорам, являются платой за их заботы и предусмотрительность, которую императоры, всегда предвидящие общее благо и поступающие наилучшим образом, несут людям. А теперь, сравнивая малое с великим, начни, если хочешь, с вершины этой пирамиды, спустись потом к каждому отдельному камню, из которых она сложена, и ты увидишь, что лишь большими или меньшими размерами отличаемся мы от тех, кто занимает вершину, в остальном же мы все одинаково работаем за плату.
14. Если бы мною был раньше установлен закон: "пусть никто ничего не делает", — я, конечно, подлежал бы обвинению в нарушении подобного закона. Но этого нигде в моем сочинении не говорится: порядочный человек должен быть деятельным, — как бы иначе мог он должным образом использовать себя, если не трудясь вместе с друзьями над созиданием лучшего, не давая возможности всем убедиться воочию в его верности, рвении и любви к порученному ему делу, чтобы никто не сказал о нем словами Гомера, будто он
…на земле бесполезное бремя…
15. В заключение я должен напомнить моим обвинителям, что я, против которого они собираются выступать, я совсем не мудрец, — да и существует ли вообще где-нибудь истинный мудрец? Нет, я — один из многих, человек, занимавшийся красноречием и снискавший этим кое-какой успех, но в моих упражнениях я далеко не достиг высочайших вершин последнего совершенства. Притом, клянусь Зевсом, было бы несправедливо порицать меня за это, так как, поистине, не встречал я никого, кто вполне бы оправдывал название мудреца. Ты, однако, даже удивил бы меня, осуждая теперешнюю мою жизнь, поскольку стал бы осуждать человека, о котором давно знал, что он получал очень значительную плату, выступая перед слушателями со своими речами: когда ты приезжал на запад посмотреть океан и заодно землю кельтов, ты встретился со мной, которого причисляли тогда к софистам, получавшим наивысшую плату.
Вот что, дорогой друг, хотя и бесчисленными отвлекаемый занятиями, я все же написал тебе в свою защиту, немаловажным считая делом получить от тебя белый и непросверленный камешек и быть вполне оправданным. Ибо другим, даже если бы они все вместе выступили со своими обвинениями, я ответил бы только: "Что до того Гиппоклиду?"