Текст по изданию: Тертуллиан. О плаще. Пер. с лат. А.Я.Тыжова. Составление, сопроводительные статьи, комментарии Ю.С.Довженко. СПб.: Алетейя, 2000. 216 с.
Нумерация страниц по этому изданию. Номер страницы следует после текста на ней
I 1. Мужи карфагеняне, вечные властители Африки, знатные своей древностью, счастливые своей новизной! Я радуюсь, что вы столь процветаете во времена, когда имеется приятная возможность обращать внимание на одежду. Ибо это — досуг мира и благополучия. Благо снисходит от властей и от небес. Однако и у вас вид туники некогда был иным. По крайней мере, как гласит молва о вашем пристрастии к ткани, выбору цвета и длины одежды, туники не опускались ниже голени, не доходили бесстыдно до колен и не были узки в плечах и руках. Не было в обычае и разделять складки поясом; напротив, они своей квадратной симметрией отлично сидели на мужах. Верхней же одеждой был плащ–паллий; и сам четырехугольный, отведенный назад с обеих сторон, он покоился на плечах, стянутый на шее укусом пряжки.
I 2. Подобным образом одевается сегодня жречество вашего Эскулапа. Так в самое недавнее время //63// одевалась и община–сестра, а если взять какое–либо иное место в Африке — Тир. Но когда повернулась урна с вековыми жребиями, и Бог стал более благоволить к римлянам, то община–сестра, скороспелая в своем стремлении ко всему римскому, по собственному почину поспешила преобразиться, дабы уже самим своим обликом поприветствовать приплывшего Сципиона. А вам, после благодеяния, данного взамен нанесенной несправедливости, — вам, у которых была отнята старческая слабость, а отнюдь не слава, — после всех непристойностей Гракха и насильственных издевательств Лепида, после троекратных алтарей Помпея и долгих промедлений Цезаря, когда Статилий Тавр воздвиг стены, а Сентий Сатурнин произнес торжественную речь, когда согласие принесло радость, была поднесена тога. О, сколь долгий путь совершила она от пеласгов к лидийцам, а от лидийцев к римлянам, чтобы карфагеняне смогли одеваться с плеча куда более высокого народа!
I 3. С тех пор вы вешаете на себя удлиненную тунику, как того требует мода, и попираете изобилие стройного плаща дощатым соединением; но если даже прежде всего вас одевает условность, достоинство или прихоть времени, все–таки паллий, и не помня о том, вы называете своей одеждой. Я не удивляюсь этому по причине предшествующего доказательства. Ведь и барана, не того, которого Лаберий называет «гнуторогим, шерстокожим и носящим мошонку», но осадную машину с бревном, которая крушит, воюя, городские стены и которую еще никто не приводил в движение до тех пор, пока тот са//64// мый Карфаген, а «был он богат и в битвах бесстрашен», не построил ее первым из всех, как качели для висячего натиска, заимствовав силу оружия от ярости животного, защищающего себя головой. Однако, когда подходили к концу времена отечества, и уже римский таран дерзал крушить свои некогда стены, тотчас изумились ему карфагеняне как новому иноземному изобретению. Поистине,
«Могут все изменить бесконечно долгие сроки!». Вот и плащ точно также не признают своим.
II 1. Поговорим теперь о другом, чтобы пуниец не краснел и не страдал среди римлян. Разумееется, изменять свой облик есть привычная обязанность всей природы. Соблюдает ее и этот мир; мир, который мы населяем. Пусть увидит Анаксимандр, если считает, что миры множественны, пусть увидит где угодно кто–либо другой вплоть до Меропов, как Силен наполняет своей болтовней уши Мидаса, пригодные для еще больших басен. Но и тот мир, который признает Платон, отображением коего является, якобы, наш мир, даже он неизбежно также изменяется. Ведь, если мир будет состоять из различных субстанций и свойств, он окажется устроен по образу здешнего мира. Поистине, нет мира, отличного от этого. Противоположные начала в одном являются противоположными благодаря изменению, а чреда изменений примиряет в едином союзе раздор противоположностей. Таким будет всякий мир, который соединен в одно тело противоположностями и //65// поддерживает гармоничность своей организации непрестанной полосой изменений.
II 2. Действительно, — и это видно даже с завязанными или вообще «гомеровскими» глазами, — все отмеренное нам является переменчивым. День и ночь попеременно сменяют друг друга. Солнце изменяется в своих годичных положениях, а луна — в месячных ритмах. Разнообразное сочетание созвездий временами что–то отвергает, а временами вновь вызывает к жизни. Ширь неба то блещет своей открытостью, то грязна от туч; то хлещут дожди, то обрушиваются какие–либо осадки с дождями, отсюда возникает влажность и — вновь сухая погода. Так и в море есть пресловутая «надежность», пока оно «честное» от спокойствия ровно меняющихся ветров и умеренное от штиля, но и оно внезапно становится беспокойным от сильного ветра. Если же ты обратишь внимание на то, что и земля любит по временам облачаться в покровы, то, чего доброго, помня ее зеленой, станешь отрицать, что это та же самая земля, когда видишь ее золотисто–желтой, а вскоре узреешь и белой. Также и прочие ее украшения разве не возникают путем изменения одно из одного, а другое из другого? Хребты гор сбегают вниз, и кипят жилы источников, и русла рек засыпаются землей.
II 3. Изменился некогда и весь мир, со всех сторон окруженный водами. До сих пор по горам странствуют простые и витые раковины, стремящиеся доказать Платону, что даже кручи гор были покрыты волнами. Но, выплыв из вод, мир снова изменился в своем облике, став другим и оставшись тем же самым. //66// И ныне в отдельных местах меняется его вид: когда разрушается земная твердь; когда меж островов уже нет никакого Делоса, а Самос — пески, и Сивилла не лжива; когда в Атлантическом океане ищут землю, равную Ливии или Азии; когда берег Италии, некогда перехваченный посредине ударами Адриатического и Тирренского моря, образует в качестве оконечности Сицилию; когда все это место разлома, обращая вспять своими ущельями бурное схождение морских вод, вспитало новое зло моря, которое не выбрасывает, а пожирает обломки кораблей.
II 4. И твердь земная страдает от небес, либо по собственным причинам. Посмотри на Палестину! Там, где река Иордан является владыкой границ — огромное запустение, и осиротелое царство, и бесплодное поле. А прежде здесь были города, многочисленные народы, и славилась почва. Но поскольку цензором выступает Бог, а нечестивость заслужила огненные дожди — только до тех пор был Содом, и нет уже никакой Гоморры, и все впоследствии стало прахом, а лежащее поблизости море, равно как и суша, живет смертью. Вот из такого рода тучи и в Этрурии были сожжены древние Вольсинии, а чтобы Кампания больше уповала на свои горы, у нее были отняты Помпеи. Однако, не дай Бог такого! О, если бы и Азия уже могла не бояться оседания почвы! О, если бы и Африка смогла однажды насытить пропасть, искупленная потерей одного военного лагеря! Немало и других подобных бедствий привело в движение и обновило облик мира. //67//
II 5. Войнам также было позволено чрезвычайно многое в этом обновлении. Но перечислять грустные события не менее неприятно, нежели чреду Царств: сколько уж раз и сами они переменились, начиная от Нина, потомка Бела, если, конечно, Нин правил первым, как то утверждают невежественные предшественники. Перо почти не имеет обыкновения заходить у вас дальше: вероятно, лишь от ассирийцев открываются для вас века истории. Мы же, кто читает божественную историю, владеем знанием мира от самого его рождения.
II 6. Но я хочу говорить о радостных вещах, ибо и они подвержены изменениям. Если что–то размыло море, выжгли небеса, увела вниз земля, истребил меч — все это, как бы взятое в долг, возвращается в другом месте. Ибо и в начале земля была пустынна и свободна от людей на большом пространстве, и если где–нибудь занимало место какое–то племя, оно было единственным для самого себя. Итак, род человеческий, если только ты подразумеваешь в одних местах большое число людей, а в других незначительное, позаботился о том, чтобы все обрабатывалось, пропалывалось и исследовалось, так что затем, словно из пахотных борозд и посадок, стали взрастать по всему свету народы от народов и города от городов. Перелетели на другие места вереницы изобиловавших своей численностью племен. Скифы производят в изобилии персов, в Африку изрыгаются финикийцы, фригийцы порождают римлян, в Египет выводится семя халдеев, а когда оно оттуда исходит — это уже племя иудеев. Так, равным образом, и потомки //68// Геркулеса под предводительством Темена продвигаются вперед, захватывая Пелопоннес; так и ионийцы, спутники Нелея, застраивают Азию новыми городами; так и коринфяне во главе с Архием закладывают Сиракузы.
II 7. Но к чему уже древность, когда наши ристалища перед нами. Насколько изменился мир в этом веке! Сколько городов или вывела, или возвеличила, или возвратила тройная доблесть нынешней власти! А в то время как Бог благоприятствовал стольким Августам, сколько было проведено переписей населения, сколько народов вновь обрели чистоту, сколько сословий обрели достоинство, сколько варваров было отражено! Земля действительно стала обработанной усадьбой этой империи, когда с корнем выдрана всякая волчанка вражды, вырваны артишок и ежевика коварной дружбы, и прекрасен мир над яблоневым садом Алкиноя и розами Мидаса. Итак, хваля меняющуюся вселенную, что придираешься ты к человеку?
III. 1. И животные меняют облик в соответствии со сменой своего одеяния. Хотя бы и у павлина одеждой, и притом из числа дорогих, служит перо более багряного цвета, чем любой пурпур в том месте, где цветет его шея, с большей примесью золота, чем в любой обшивке там, где сверкает спина, и свободнее всякой сирмы там, где лежит его хвост — перо многоцветное и пестрое, никогда не бывающее одинаковым, всегда иное, хотя и когда иное — всегда то же //69// самое, и столько раз, наконец, ожидающее изменений, сколько раз оно будет приведено в движение.
III 2. Хотя и после павлина, но следует упомянуть и змею. Ведь и она изменяет то, что получила по жребию — кожу и век. Лишь только она почувствует старость, как забивается в тесное место и, одновременно входя в нору и тотчас от самого порога выходя из кожи, обновленная, разворачивает свои кольца. Вместе с чешуей же отбрасываются и годы. Гиена, если ты обратишь внимание, в течение года имеет один пол, становясь поочередно то самцом, то самкой. Обхожу молчанием оленя, поскольку и он является хозяином своего возраста. Съев змею, он возвращает себе с помощью ее яда юность.
III 3. Существует и «четырехногая, медленноходная, в поле живущая, малого роста, с бугристой спиной». Ты думаешь о черепахе Пакувия? Речь здесь не о ней. Принимает этот стих и другое животное из весьма незначительных, однако имя его величественно. Если ты услышишь о хамелеоне, не зная о нем прежде, то, верно, в страхе подумаешь, что это нечто значительное, вроде льва. Но когда встретишь его в винограднике, почти целиком помещающегося под виноградным листом, тотчас усмехнешься смелости греческого названия, поскольку в теле его нет даже сока, каковой в большом количестве подобает иметь мелким тварям. Хамелеон живет своей кожей. Голова у него выходит непосредственно из спины, поскольку отсутствует шея. У хамелеона сильно отступающие //70// назад, но выпуклые для кругового обзора глаза, даже зрачки вращаются. Вялый, бессильный, он едва держит свое тело над землей. Стоя неподвижно, замышляет движение и ведет тело вперед. Свой шаг он более демонстрирует, нежели совершает. Он постоянно голоден, но не слабеет. Кормится, разинув рот, и, раздуваясь как мех, пережевывает свою жвачку. Пища у него от ветра. Однако и хамелеон может изменять себя как никто другой. Хотя собственный цвет у него и один, когда к нему что–либо приближается, он, подстраиваясь, заливается тем же самым цветом. Это свойство, которое обычно называется «играть своей кожей», дано одному хамелеону.
III 4. Многое следовало сказать, чтобы, предварительно подготовившись, добраться до человека. Его вы также застаете в начале — наг и гол стоял он перед своим Создателем–гончаром. Лишь после человек овладел, — что было ему еще не позволено — мудростью, оказавшейся, таким образом, похищенной. Тогда же, спеша, покрывает он то, что еще не было подвержено стыду в новом теле, фиговыми листьями. И вот, с того времени, как Бог за совершенное преступление изгоняет его из места происхождения, человек, одетый в шкуру, отдается миру и металлу.
III 5. Но это — вещи тайные, и не всем дело их знать. Давайте поговорим теперь о вашем, — о том, что рассказывают египтяне, излагает Александр и читает африканец, — о времени Осириса, когда к тому приходит из Ливии богатый овцами Аммон. Итак, как утверждается, Меркурий, прикоснувшись к барану и восхитившись его мягкостью, ободрал //71// с него шкуру и, пока, продолжая тянуть шерсть, испытывал, что ему подсказывает легкость этой материи, он вытащил нить и соткал ее наподобие веревки, которую некогда сам же свил из полос лыка. Но вы предпочли разделение шерсти и устройство ткацкого станка Минервы, хотя мастерство Арахны куда более изысканно.
Ш. 6. Теперь о материи. Я веду речь не о милетских, сельгийских или альтинских овцах, и не о тех овцах, одаренных от природы цветом, которыми славен Тарент или Бетика, поскольку одевают людей и растения, и зеленый цвет льна после вымачивания становится белым как снег. Но было бы недостаточно только «сажать» и «сеять» тунику, если бы не удалось удить одежду как рыбу. Ведь и из моря происходит шерсть, где ее снабжают ворсом раковины, роскошные своей мшистой шерстистостью. Отнюдь не является тайной, что существует и гусеница–шелкопряд, которая лучше, чем пауки, плетет свои сети; разжижая, она растягивает по воздуху нити, а затем, поедая их, выпускает впоследствии из своего чрева. Поэтому, если ты умертвишь ее, будешь вить нить из пряжи.
III 7. Итак, разум выявил столь многочисленные способы изготовления тканей, во–первых, чтобы одеть человека, как того требует необходимость; а затем, чтобы украсить и даже придать пышность там, где этого требует тщеславие. Тем самым он сделал известными различные виды одежды. Часть из них служит одеянием отдельных народов и не является общей для других, часть же повсюду полезна для //72// всех, как этот вот плащ, хотя в большей степени и греческий, но по языку уже принадлежащий Лацию. Вместе с названием в употребление вошла и одежда. И даже тот, кто считал, что грекам не место в городе, — сам Катон, изучивший их литературу а язык уже старцем, — освободив на некоторое время плечо от своего судоговорения, был тем не менее благосклонен к грекам за их манеру одеваться в паллий.
IV. 1. Отчего же ныне, если римская власть и культура являются спасением для всякого человека, вы нечестивым образом настроены по отношению к грекам? Или, если дело обстоит по–иному, откуда в провинциях более суровых, которые природа приспособила скорее для войны с пахотным полем, не выходящие из употребления и впустую изматывающие силы занятия в палестре? Откуда умащение глиной, катание в пыли и изнурительное питание? Откуда у некоторых нумидийцев, еще носящих султаны из конского хвоста, остриженные вплоть до кожи волосы, так что лишь макушка головы остается свободной от бритвы? Откуда у людей взъерошенных и лохматых столь ценная смола для заднего места и столь хваткие щипцы для вырывания волос с подбородка? Удивительно, что это происходит без плаща! Ведь все это — дело славной Азии. Что у тебя общего, Ливия и Европа, с одеждами, предназначенными для атлетических упражнений, которые ты и надевать–то не умеешь? И действительно, почему лучше //73// по–гречески выщипывать волосы, чем по–гречески одеваться?
IV 2. Перемена одежды близка к проступку только в том случае, если изменяется не привычка, а природа. Существует достаточная разница между тем, что чтит время, и религией. Пусть привычка доверяет времени, а естество — Богу. Потряс природу Ла–риссейский герой своим превращением в деву, — он, вскормленный мозгом и внутренностями зверей (отсюда и связь с именем, — ведь губы его были свободны от вкуса сосцов); он, прошедший суровую школу подле грубого лесного чудовища–воспитателя; он, терпевший диких зверей, как ребенок терпит заботу матери. Уже определенно повзрослевший, уже определенно тайно выполнивший по отношению к кому–то роль мужчины, он продолжает облачаться в столу, укладывать волосы в прическу, придавать нужный вид своей коже, смотреться в зеркало, разглаживать свою шею, превращенный в женщину и своими проколотыми ушами. Все это сохраняет его статуя в Сигее.
Позднее он вполне стал воином, ибо нужда возвратила ему его пол. Зазвучал сигнал к сражению и — оружие не далеко. Сам меч, — говорит он, — притягивает к себе мужа. Впрочем, если бы он и после такой приманки продолжал оставаться девой, то смог бы и замуж выйти. Итак, вот вам перемена. Двойное, по крайней мере, чудовище: из мужа женщина, затем из женщины муж, хотя в противном случае не нужно было бы ни истину отрицать, ни в обмане признаваться. И тот, и другой вид изменения //74// плох: один — против природы, другой же — во вред спасению.
IV 3. Похоть еще отвратительнее изменила облик мужа с помощью одежды, нежели какие–либо опасения матери. Но все же почитается у вас тот, которого должно стыдиться, тот «дубинострелошкуроносец», который весь жребий своего прозвища свел на нет женской одеждой. Столь многое было позволено таинственной Лидии, что Геркулес был выставлен как продажная женщина в лице Омфалы, а Омфала — в лице Геркулеса. Где Диомед и кровавые стойла? Где Бусирис и погребальные жертвенники? Где триждыединый Герион? Палица Геркулеса желала издавать зловоние от их мозгов еще и тогда, когда ее оскорбляли благовониями. В то время как роскошь брала верх, уже удалялась пемзой старая кровь Гидры и кентавров на стрелах, для того, быть может, чтобы после уничтожения чудовищ эти стрелы скрепляли венок. Также и плечи благоразумной женщины или какой–нибудь благородной девы не решились бы войти под шкуру столь большого зверя, если только шкура эта не была размягчена, ослаблена и надушена, что, я думаю, и было сделано у Ом–фалы бальзамом или телином. Полагаю, что и грива претерпела гребень, дабы львиная шкура не обожгла нежную шею. Пасть набита волосами, собственные волосы оттенены среди львиных, спадающих на лоб, — вся поруганная львиная морда заревела бы, если б могла! Немея, если и правда имелся бы у местности какой–нибудь гений, определенно стонала: ведь тогда только она, оглянувшись вокруг, заметила, что //75// потеряла льва. Каков же был знаменитый Геркулес в шелках Омфалы, представила Омфала, облеченная в шкуру Геркулеса.
IV 4. Но и тот, кто сначала принял на себя труд жителя Теринфа, а после, в Олимпии, перестал быть мужчиной, — кулачный боец Клеомах», битый внутри своей кожи и, более того, достойный венка среди новианских «Фуллонов», — он, по заслугам упомянутый мимографом Лентулом в «Жителях Катины» , как поместил на место следов, оставленных кестами, кольца и браслеты, так и грубую шерсть эндромиды сбросил с себя с помощью одежды из тонкой ткани.
IV 5. Следует обойти молчанием Фискона и Сар–данапала, которые, если бы не были известны своей похотью, вообще бы не были иначе никому известны, как цари. Однако следует молчать, дабы и те не возмутились насчет некоторых ваших цезарей, столь же постыдных; чтобы не было вменено с собачьей настойчивостью указывать на цезаря — поистине Суб–нерона, более нечестивого, нежели Фискон, и более изнеженного, чем Сарданапал.
IV 6. Не теплее для мужа в здравом уме и сила пустой славы, заключенная в изменении одежды. Всякое стремление есть зной. Но когда это стремление превращается в горячую страсть, тогда из жажды славы возгорается пламя. И вот ты видишь великого царя, пылающего от этого трута, царя, уступающего только славе. Он победил индийское племя, и.сам был побежден мидийской одеждой. Отбросив триумфальные доспехи, он ушел в покоренные восточ //76// ные ткани. Свою грудь, испещренную царапинами от покрывавших ее доспехов, все еще тяжко дышащую от трудов войны, он обнажил роскошным одеянием и угасил мягко овевающим шелком. Македонянин не был бы достаточно спесив душой, если бы не услаждал его также пышный наряд. Да и сами философы, я полагаю, стремятся к вещам такого рода.
IV 7. Однако я слышу, что и в пурпуре занимались философией. Если в пурпуре, то почему не в плетеных сандалиях? Обуваться если не в золото, то в пурпур, менее всего подобает греческому образу жизни. Впрочем, некто вышел и в пурпурных тканях, и обутый в золото. Но он вышел, по крайней мере, достойно — с кимвалом, дабы что–нибудь было созвучно его вакхическим одеяниям. Поэтому, если бы в тех местах лаял из бочки Диоген, он не попрал бы его измазанными глиной ногами, что испытали на себе пиршественные ложи Платона, но без сомнения отнес бы всего Эмпедокла в храм Клоацины, чтобы тот, кто в безумии вообразил себя небожителем, сначала приветствовал своих сестер, а затем людей.
IV 8. Итак, пусть будет справедливо пронзать острием, показывать пальцем и кивать на такие одежды, которые изменяют природе и скромности. Одним словом, если кто с Менандровой роскошью будет тащить красивую одежду по земле, то пусть, как и комический поэт, услышит около себя: «Какую хламиду губит этот безумец!». Но, поскольку уже давно упразднена цензорская строгость, сколь много предоставляет путаница для наблюдательного взора: вольноотпущенники в одежде всадников, поротые рабы //77// в одежде свободных людей, сдавшиеся на милость победителя в одежде благородных, деревенщина в одежде столичных горожан, шуты в одежде для срорума, язычники в одежде воинов; могильщик, сводник, ла–ниста одеваются вместе с тобой.
IV 9. Обрати внимание и на женщин. Ты можешь видеть, как Цецина Север авторитетно запечатлел в сенате, чтобы матроны не появлялись на публике без столы. Наконец, по постановлению авгура Лентула, той женщине, которая таким образом впадет в непотребство, было назначено наказание за бесстыдство, поскольку доносчики и поборники достоинства одежды как препятствия к распространению сводничества, старательно отучали от некоторых вещей. А ныне, занимаясь сводничеством по отношению к самим себе, женщины, дабы облегчить к себе доступ, торжественно отреклись и от столы и нижней туники, и от сандалий и высокой прически; отреклись также от носилок и кресел, в которых они по–домашнему и тайно находились даже на публике. Но один гасит свои светильники, другой зажигает чужие. Посмотри на проституток — торжище публичной похоти! Посмотри на лесбиянок! А если для тебя предпочтительнее отвести глаза от такого позора убитой прилюдно чистоты, взгляни тогда на дам высокого света: ужо увидишь «матрон»!
IV. 10. И всякий раз, когда шелковая ткань овевает надсмотрщиков общественных уборных и утешает ожерельями их шею, которая еще грязнее их рабочего места, и нанизывает на руки, — свидетельницы всех постыдных дел, — браслеты, которые даже //78// сами матроны неразумно присвоили себе из подарков храбрых мужей, а нечистую голень облекает в чистый или красной кожи сапог, — почему ты не смотришь также и на эти одеяния, или на те, которые обличием своей новизны ложно выставляют напоказ религиозные чувства? Когда люди оказываются посвящены Церрере на основании совершенно белого одеяния, служащей особым признаком повязки и привилегии меховой шапки; когда из–за противоположенного стремления к черной одежде и мрачной овчине на голове другие люди бегут на горы Беллоны; когда одеяние с широкой пурпурной полосой и накинутые сверху красноцветные галатий–ские покровы прославляют Сатурна; когда этот же самый плащ, лишь более причудливо одетый, и сандалии на греческий манер лестны для Эскулапа; насколько больше, пожалуй, ты станешь уличать и осаждать своими взорами пресловутый паллий — ответчика хотя и за легкий и непринужденный; но все же предрассудок? Однако поскольку он впервые облек и ту мудрость, которая отвергла пустые предрассудки, именно паллий — воистину священная одежда; жрец, вознесенный превыше всех одеяний и пеп–лосов, превыше всех вершин и титулов. Я убеждаю: опусти глаза и почти одежду — обличительницу твоего единственного заблуждения.
V.I. Итак, говоришь ты, стало быть, от тоги к паллию? А что, если и от диадемы со скипетром? Разве иным образом изменился Анахарсис, когда царству //79// Скифии предпочел философию? Пусть в целом и нет специфических признаков у человека, перешедшего к лучшему, но есть эта одежда, которая вполне может считаться таковым признаком.
Прежде всего обрати также внимание на его простое надевание, которое, как известно, не вызывает отвращения. Нет нужды и в умельце, который бы накануне для начала сформировал складки, потом перевел бы их на липовые лубки и все строение стянутого умбона поручил бы стражам–щипцам; который бы затем, с рассветом, прежде охватив поясом тунику, которую было бы лучше выткать более умеренного размера, снова приведя в порядок умбон, а также, если что–то растрепалось, вновь придав форму, спустил бы одну часть слева, а ее охват, из которого рождается пазуха, отвел бы, предварительно убрав дощечки с лопаток; после этого же, оставив свободной правую руку, свел бы этот охват на левую сторону вместе с другим подобным дощатым настилом, предназначенным для спины, чтобы таким вот образом поклажа одевала человека.
V 2. Наконец, я спрошу твою совесть: как, прежде всего, ты чувствуешь себя в тоге, одетым или нагруженным? Имеешь ли ты на себе платье или работаешь насилыциком грузов? Если ты будешь отрицать очевидный ответ, я последую за тобой домой и увижу, что прямо с порога ты поспешишь сделать. В самом деле, сложение никакой другой одежды не приветствуется людьми так, как снятие с себя тогии Мы уж ничего не говорим о башмаках — свойственном тоге пыточном орудии — защите ног грязней //80// шей, но вместе с тем и ложной. Ибо кому, пожалуй, не полезнее мерзнуть и в жару и в холод с босыми ногами, нежели со скованными обувью? Большую поддержку для ходьбы — сапоги из сыромятной кожи — предусмотрели для изнеженных людей сапожные мастерские Венетии!
V 3. Но все же нет ничего удобнее плаща, даже если он двойной, как у Кратета. Никогда не возникает никакой задержки при одевании, ибо все его предназначение — облекать без труда. Одеться можно одним обертыванием, которое ни в каком месте, по крайней мере, не оказывается бесчеловечным. Так паллий облекает все части человеческого тела. Он, по желанию, открывает или закрывает плечо; вообще же — плотно к нему прилегает. Он нисколько не жмет, нисколько не тянет, нисколько не заботится о надежности складок, легко управляет собой, легко приводится в прежний порядок. Даже когда его снимают, он не вверяется назавтра никакому мучению. Если имеется какая–нибудь нижняя рубашка, плащ свободен от пытки пояса. Если надеваются башмаки — отлично, но босые ноги определенно более мужественны, нежели обутые.
V 4. Это, между тем, — в защиту паллия, раз уж ты вызвал его по имени в народное собрание. Впрочем, вот он уже и сам выступает с апелляцией по своему делу. «Я, — говорит плащ, — ничего не должен ни форуму, ни Марсову полю, ни курии. Я не бодрствую по обязанности, не занимаю наперед ростры, не охраняю преторий. Я не чувствую запаха сточных канав, не признаю ограды, не ломаю скамьи, не //81// нарушаю права, не лаю судебные речи, не сужу, не служу, не правлю. Я удалился от народа. Моя забота — во мне самом. Я не забочусь ни о чем другом, кроме того, чтобы не иметь заботы. Лучше наслаждаться жизнью в отдалении, чем на виду.
Но ленивого ты станешь бранить: разумеется, надо жить для родины, власти и дела! Было когда–то такое высказывание: «Никто не рождается для другого, кто умрет для себя». Однако, когда речь доходит до Эпикуров и Зенонов, ты всех наставников безмятежности, которые освятили ее именем высочайшего и единственного наслаждения, называешь мудрецами.
V 5. Впрочем, мне также будет позволено приносить чуть ли не общественную пользу. Я имею обыкновение где–нибудь, с края или возвышения, произносить целительные для нравов речи, которые скорее, чем твои труды, принесут выздоровление общественным делам, городам и странам. Ибо если мы вместе с тобой коснемся острых вопросов, то выяснится, что тога причинила больше бед государству, нежели панцирь. Я же, напротив, не льщу никаким порокам, не щажу никаких старческих болезней, не даю пощады никакой парше. Я выжигаю клеймо на тщеславии, по причине которого Марк Туллий купил за пятьсот тысяч сестерциев круглый стол из лимонного дерева, Азиний Галл за стол из той же самой Мавритании выложил вдвое больше (О, сколь дорого оценили они пятна на древесине!), а Сулла замышляет блюдо весом в сто фунтов! Я серьезно опасаюсь, как бы не оказалось слишком маленьким ко //82// ромысло весов, когда раб Клавдий Друзиллан строит поднос в пятьсот фунтов, необходимый, быть может, для описанных выше столов. Если для этого подноса была построена мастерская, то должен был быть построен и триклиний.
V 6. Равным образом я погружаю скальпель в ту жестокость, движимый которой Ведий Поллион бросал своих рабов на съедение муренам: вот вам и новое развлечение жестокости — наземные хищники без клыков, когтей и рогов! Из рыб ему было угодно делать свирепых зверей, во всяком случае, из тех, которые тотчас должны были быть сварены, с тем, чтобы он мог отведать в их внутренностях куски тел своих рабов. Я перерезаю глотку, побуждаемый которой оратор Гортензий смог первым убить ради удовлетворения своего чревоугодия павлина, а Ауфидий Люркон первый обезобразил тела этих птиц откормкой, добившись путем принудительного питания неестественного вкуса. Азиний Целер заплатил за блюдо из одной краснобородки шесть тысяч сестерциев. Актер Эзоп приготовил кушанье из птиц такой же стоимости, некоторые из которых были певчие и говорящие, в сто тысяч сестерциев, а его сын и после такой закуски смог жаждать чего–либо еще более дорогостоящего. Он вкушал жемчужины, которые уже самим названием стоят дорого, для того, полагаю, чтобы обедать не беднее отца.
V 7. Я молчу о Неронах, Апициях и Руфах. Я прощу порочность Скавра, игру в кости Курия, пьянство Антония. Однако помни, что они в числе многих других были одеты в тогу. Каковых людей //83// //84// нелегко найти под плащом. Кто же извлечет и превратит в пар этот гной общества, как не речь, облеченная в паллий?»
VI 1. «Ты убедил меня, — продолжает он, — своей речью, самым мудрым снадобьем. Но даже если язык молчит, или отнятый немотой, или удерживаемый робостью, — ведь философия довольствуется и безъязыкой жизнью, — звук издает само одеяние. Так, в конце концов, философа слышат, пока его видят. Уже своим приходом я повергаю наземь пороки. Кто не страдает всякий раз, когда видит своего обличителя? Какой противник может своим взором победить того, кого не может победить своим разумом? Велико благодеяние плаща, в размышлении о котором даже дурные нравы заливаются краской.
VI 2. Пусть ныне философия увидит, что полезно. Конечно, не только она со мной. Есть у меня и другие искусства, полезные в общественной жизни. В меня облачается и первый создатель письменности, и первый истолкователь речи, и первый математик, и грамматик, и ритор, и софист, и медик, и поэт, и тот, кто ударами по струнам извлекает музыку, и изучающий астрономию, и занимающийся магией. Все свободные искусства покрываются четырьмя моими концами. Уж конечно, будет возмутительно: «От тоги к паллию!»
Но это говорит плащ. Я же добавлю к этому связь с божественным образом мыслей и учением. Радуйся, плащ, и ликуй! Тебя удостоила лучшая философия с тех пор, как ты начал одевать христианина.