С. Фомичев. Литературная судьба Грибоедова

Великим средь Австралии зыбей

Иль в Севера снегах – везде одно ли

Присуждено? – Искать желанной доли

Путей вражды, препятствий и скорбей!

А. С. Грибоедов. Юность вещего

1

В памяти последующих поколений Грибоедов остался автором одного произведения. Столь необычная, редкая, хотя повторяющаяся время от времени писательская судьба всегда связана с выдающимся, из ряда вон выходящим, дотоле невиданным успехом «единственного» произведения.

Комедию «Горе от ума» воскресили к жизни нетерпеливые читатели. Не дождавшись ее публикации, подобно трудолюбивым древнерусским книжникам, они вновь и вновь переписывали для себя и своих друзей строки-откровения в заветные тетради. Надо ли говорить о том, что текст рукописный, в котором каждая буква – твоя, читается иначе, нежели размноженный «типографским снарядом». Да и позже такая тетрадь читается особо – пусть это не автограф, но автор – вот он, где-то рядом… Не с его ли рукописи был переписан некогда этот текст?

Нам, то ли избалованным, то ли раздраженным «книжным бумом», кажутся ничтожными обычные тиражи книг в эпоху, которая уже в ту пору была названа пушкинской. Необходимо немалое волевое усилие, чтобы представить, поверить, что новые произведения самого Пушкина расходились подчас лишь в сотнях экземпляров. А «Горе от ума» переписывалось тысячи и тысячи раз. И этот процесс неустанного чтения-сотворчества не был остановлен появлением – после гибели писателя – первых изданий комедии. Читатель желал иметь текст, не искалеченный цензурными купюрами. Замечателен в этом отношении один из списков «Горя от ума», хранящийся ныне в Пушкинском Доме, выполненный в малом формате и со следующей резолюцией на обороте титульного листа: «Печатать позволяется с тем, чтобы по отпечатании представлено было в Цензурный комитет узаконенное число экземпляров. С.-Петербург, 14 декабря 1838 года. Цензор А. Фрейганг». Однако здесь же помечено: «помощник его А. Грибоедов», и действительно, скопированное из второго издания комедии цензурное разрешение помещено с явной издевкой: текст в списке лишен цензурных изъятий. Выводя своей рукой день цензурного разрешения, почувствовал ли неведомый нам книжник «странное сближение дат»? Ровно 13 лет назад (чертова дюжина!) произошло восстание декабристов. Наиболее проницательные читатели это сближение наверняка оценили. А. И. Герцену к этому времени было 26 лет, позже он скажет о Грибоедове и его пьесе: «У автора есть задняя мысль, и герой комедии представляет лишь воплощение этой задней мысли. Образ Чацкого, меланхолический, ушедший в свою иронию, трепещущий от негодования и полный мечтательных идеалов, появляется в последний момент царствования Александра I, накануне восстания на Исаакиевской площади; это – декабрист, это – человек, который завершает эпоху Петра I и силится разглядеть, по крайней мере на горизонте, обетованную землю… которую он не увидит»[1].

Это личное, особо доверительное отношение к комедии нескольких поколений не иссякло и после прекращения массовой рукописной традиции «Горя от ума», вышедшего в свет в полном виде через год после реформы об отмене крепостного права. Произведение Грибоедова было не только литературным, но и сценическим; оно стало самым репертуарным спектаклем русского театра. И не смолкавшие на протяжении всей второй половины XIX века споры о том, в каких костюмах надлежит играть грибоедовских героев – современных или исторически достоверных, – только на первый взгляд могут показаться курьезами старой критики. За этим спором чувствуется та же пристрастность русской публики в восприятии «Горя от ума» – заветную пьесу никак не хотели отдавать прошедшей эпохе, спор Чацкого с фамусовщиной осознавался живым и неисчерпанным. Недаром в своем великолепном критическом этюде «Мильон терзаний» (1872) И. А. Гончаров предостерегал: «Некоторые критики возлагают на обязанность артистов исполнять и историческую верность лиц, с колоритом времени во всех деталях, даже до костюмов… Но при исполнении «Горя от ума» дело не в костюмах. Мы повторяем, что в игре вообще нельзя претендовать на историческую верность, так как живой след почти пропал, а историческая даль еще близка. Поэтому необходимо артисту прибегать к творчеству, к созданию идеалов, по степени своего понимания эпохи и произведения Грибоедова. Это первое, то есть главное сценическое условие»[4].

Было бы странным, если бы такая пьеса, как «Горе от ума», встречалась только с восторгом. Нет, реальные Фамусовы и Молчалины были возмущены. Чего, например, стоит отзыв о «Горе от ума» Д. П. Рунича, члена пресловутого Ученого комитета, затронутого в комедии: «Это не комедия, ибо в ней нет ни плана, ни завязки, ни развязки… Это просто поговорка в действии, в которой воскрешен Фигаро, но, как копия, далек от оригинала… В самой пьесе нет другой цели, чтобы сделать презрительным не порок, а возбудить презрение к одному только классу общества… Ему хотелось высказать свои философско-политические понятия, а о прочем он не думал»[5]. С другой стороны, слишком личное, массовое, бытовое, не лишенное веянья моды восприятие комедии подчас снижало ее политическую остроту. Это особенно заметно в многочисленных стилизаторских перелицовках «Горя от ума». В подвалах русской литературы накопилось огромное количество «переделок» грибоедовской пьесы – прежде всего комедий и комедийных сцен в вольных стихах, стилизованных под грибоедовские. Герой их, обычно неслужащий дворянин, изливался в пылких филиппиках, но был начисто лишен политического свободомыслия и исповедовал либо тощие моральные прописи, либо прямо обскурантистские взгляды. «Грибоедовские котурны» лишь обнаруживали мелочность этих «пророков», выступающих – в противовес авторским замыслам – в окарикатуренном виде. Литература в данном случае своеобразно сближалась с жизнью, наглядно демонстрируя либеральное опошление идей дворянской революционности. Однако на протяжении XIX века сатирическое содержание «Горя от ума» не теряло своей злободневности. Его не только переписывали, не только постоянно цитировали, но образным его масштабом мерили иные исторические времена. Герои Грибоедова впоследствии свободно перешагивали порог фамусовского особняка и продолжали жить по новым законам, старея с годами (как стареют живые люди) и возрождаясь в новых поколениях, в потомках Фамусовых, Скалозубов, Молчалина, Репетилова. Были сатиры Курочкина, в которых поэт на лбах пореформенных «деятелей» обнаруживал клеймо грибоедовских героев. Были «Господа Молчалины» Салтыкова-Щедрина, полемически воссоздававшего возможную эволюцию этих типов в условиях иной исторической эпохи. В начале XX века особо близкой русским поэтам оказалась лирика-трагическая тема «Горя от ума». Блок почувствовал в нем скрытый драматизм судьбы, необратимость рокового исхода – и вместе с тем гениальные прозрения, постоянную неуспокоенность и искания новых путей в искусстве[6].

Таково первое из известных нам произведений Грибоедова, которое требует пристального анализа, позволяющего понять реальную и литературно-пародийную направленность пьесы. Нельзя не отметить в этой связи, что с подобных пародий, перелицовывающих высокие сюжеты, начинали и другие русские поэты его поколения. Десятилетний А. Пушкин тогда же, пародируя «Генриаду» Вольтера, «написал целую героикомическую поэму, песнях в шести, под названием «Toliade», в которой героем был карла царя-тунеядца Дагоберта, а содержанием – война между карлами и карлицами»[9]. Что порождало подобные опыты? Вероятно, прежде всего отталкивание от классицистических высоких образцов, пока еще интуитивное, но в высшей степени перспективное и упрочившееся в дальнейшей литературной практике. Существенно и то, что юность поэтов грибоедовского поколения совпадала с периодом наполеоновских войн, которые в 1807 году вылились в позорный для России Тильзитский мир, породивший широкое общественное недовольство. Не так ли возникла возможность трактовки военной темы как пародийной? Поставленная на сцене в начале 1807 года трагедия В. А. Озерова «Димитрий Донской» была восторженно принята зрителями, воспринимавшими патриотические тирады героев как живой отклик на события войны с французами. Но наступило тильзитское отрезвление, и вместе с ним возрастало критическое отношение к озеровской пьесе. В лекциях университетского профессора А. Ф. Мерзлякова подвергались критике исторические несообразности пьесы, сентиментально-элегические мотивы, столь противоречащие высокой героике сюжета, сами стихи, которые прямо объявлялись «дрянными» (не отсюда ли заглавие грибоедовской комедии?). Недаром почти одновременно с Грибоедовым пародию на трагедию Озерова написал другой университетский воспитанник, П. Н. Семенов, под названием

«Митюха Валдайский» (1808), – в комедии драматизировался и соотносился с сюжетными перипетиями озеровской пьесы рассказ ямщика из третьей песни ироикомической поэмы В. И. Майкова «Елисей, или Раздраженный Вакх» о побоище зимгорцев с валдайцами. Судя по сохранившемуся пересказу, ранняя комедия Грибоедова также была сориентирована на популярный литературный образец, на шутотрагедию И. А. Крылова «Трумф», широко распространенную в ту пору в списках: концовка комедии Грибоедова прямо соотнесена с финалом первого действия крыловской пьесы, кончающегося всеобщим храпом.

Любопытна и реальная основа «Дмитрия Дрянского»: как выясняется, здесь были осмеяны интриги магистра философии М. Т. Каченовского против профессора И. Т. Буле, приглашенного в 1804 году в Московский университет из Геттингена. Буле был серьезным ученым и человеком независимых взглядов, что вызвало доносы попечителя Московского университетского округа П. И. Голенищева-Кутузова, который считал, что «государство должно быть очищено от моровой язвы лжеучения безбожных профессоров, коих не протежировать, а высылать за границу должно, и все университеты для спокойствия отечества от таких явных плевел очистить»[10]. М. Т. Каченовский же, напротив, пользовался покровительством попечителя и при его протекции в конечном счете вытеснил Буле с занимаемой им кафедры.

Грибоедов высоко почитал Буле. Вместе с братьями Чаадаевыми в 1808 году он слушал его приватные лекции по истории философии. Позже, во время заключения на гауптвахте Главного штаба. Грибоедов вспоминал о книге «Сравнительная история системы философии», подаренной профессором в университетские годы. Трудно судить, конечно, о литературных достоинствах не дошедшей до нас комедии Грибоедова, но по своей направленности она, во всяком случае, не была пустячком, свидетельствовала о перспективной литературной позиции начинающего автора и, пожалуй, о его оппозиционных взглядах.

Можно не сомневаться, что и эстетические воззрения передовой московской профессуры Грибоедовым усваивались глубоко и творчески. С. Н. Бегичев, подружившийся с драматургом в 1813 году, свидетельствовал: «…при первом знакомстве нашем вкус и мнение Грибоедова о литературе были уже сформированы… Из иностранной литературы я знал только французскую и в творениях Корнеля, Расина и Мольера видел верх совершенства. Но Грибоедов, отдавая полную справедливость их великим талантам, повторял мне: «Да зачем же они вклеили свои дарования в узенькую рамочку трех единств? И не дали воли своему воображению расходиться по широкому полю». Он первый познакомил меня с «Фаустом» Гете и тогда уже знал наизусть Шиллера, Гете и Шекспира»[11].

Поэтические занятия юного Грибоедова отнюдь не поощрялись в семье. Матушка его, Настасья Федоровна Грибоедова, крутая и властная, ожидала для него служебных успехов и с презреньем отзывалась о сочинительстве. Возможно, какие-то из ранних произведений Грибоедова были поэтому опубликованы анонимно и, может быть, не вполне потеряны для нас. С. Н. Бегичев писал впоследствии о своем друге: «…на пятнадцатом году его жизни обозначилось уже, что решительное его призвание-поэзия»[15]. Можно ли сомневаться в том, что, осознав это, Грибоедов стремился увидеть свои стихи в печати в ту пору, когда авторское самолюбие столь велико и нетерпеливо?

3

Между тем наступил 1812 год. С началом военных действий Грибоедов вступает добровольцем в Московский гусарский полк. В боевых кампаниях ему участвовать не довелось. Неукомплектованный полк из Москвы был отправлен маршем в Казань, на марше Грибоедов серьезно заболел. В самом конце 1813-го он оказался в Брест-Литовске на службе в Кавалерийских резервах. Оттуда было послано в «Вестник Европы» «Письмо издателю», впервые открывшее русскому читателю новое летературное имя: Грибоедов.

Статья посвящена описанию праздника в честь награждения начальника Кавалерийских резервов высоким орденом. Стихи, перебивающие здесь прозу, были написаны, по-видимому, второпях, «на случай», но они по-своему декларативны, выражают мироощущение Грибоедова в те годы:

Защитники уединенья,

Наш посетите стан, когда вам есть досуг.

Здесь узрите вы дружный, братский круг…

От книг нейдете вы на час,

Минута дорога для вас;

А мы на дней не ропщем скоротечность;

Они не истекут, доколе мы живем;

А там настанет вечность,

Так дней не перечтем.

С детства приверженный к серьезным занятиям, не с самим ли собой спорит автор? Конечно, здесь многое идет от позы, от упоения гусарством, от молодеческой отваги «пасынка здравого рассудка», по самохарактеристике Грибоедова. Но нельзя не заметить и другого: упоения радостями жизни, поэтизации ее простых, естественных проявлений, эпикуреизма, порыва к дружескому общению – все эти мотивы возобладали в русской литературе в послевоенную пору. Это было проявлением особого стиля в искусстве, стиля рококо, до сих пор еще не получившего «прав гражданства» в научных работах, что существенно обедняет наши представления об историко-литературном процессе в России первых десятилетий XIX века. Наиболее полно рокайльный стиль воплотился в поэзии Батюшкова, но редкий писатель того времени не прошел через школу легкой поэзии, артистически преображающей быт, ценящей счастья миг. А. С. Пушкин в одной из поздних своих статей, процитировав изящное стихотворение Вольтера «на случай», замечал: «Признаемся в rococo нашего запоздалого вкуса: в этих семи стихах мы находим более слога, более жизни, более мысли, нежели в полдюжине длинных французских стихотворений, писанных в нынешнем вкусе, где мысль заменяется исковерканным выражением, ясный язык Вольтера – напыщенным языком Ронсара, живость его – несносным однообразием, а остроумие – площадным цинизмом или вялой меланхолией»[16].

В беглом пушкинском замечании для нас ценно его живое ощущение стиля рококо, столь близкого ему по собственным юношеским стихам.

В том же стиле написана комедия Грибоедова «Молодые супруги», которой он дебютировал на петербургской сцене в конце 1815 года.

Это было переделкой пьесы Крезе де Лессера «Семейный секрет» (1807), хотя и французский драматург, в свою очередь, был не вполне оригинален и в предисловии к своей пьесе указывал: «Сюжет этой комедии, взятый из старого сборника «Развлечения ума и сердца», появился впервые в 1758 году под названием «Новая школа жен». Муаси, автор этой пьесы, которую играли итальянские комедианты, имел шумный успех и показал в ней приятный талант»[17]. Успех Муаси объяснялся тем, что в своей пьесе он продолжил линию французской «чувствительной» комедии, выступившей против сословных предрассудков в вопросах брака[18]. Изображение нравственного влияния любящей женщины, прославление семейных устоев, противопоставленных развращающему влиянию света, – все это было первыми проблесками отражения в литературе «третьесословных идей», среди которых не последнее место занимала поэтизация семейного очага. Появившаяся во времена Империи переделка де Лессера существенно меняла акценты произведения. Содержание его становится более фривольным, но вместе с тем, в духе характерного для того времени ханжества, писатель облагородил сюжет, изгнав из него куртизанку (которая у Муаси учила кокетству молодую супругу), заменив ее кузиной главного героя. Французский историк театра так определяет «идею» пьесы К. де Лессера: «Каков этот секрет? Вот он. Когда у вас ветреный муж, подобный г-ну д'Орбейлю, у которого в голове некая Аглая, особа не слишком большой добродетели, а также милая кузина г-жа д'Эркур, надо стараться кокетничать из всех сил для хорошей цели: вернуть своего мужа. Вот этот урок и получает бедная женщина от своей кузины, когда приходит сдавать свое оружие и спрашивает у нее совета»[19].

Почему Грибоедов обратился к жанру салонной комедии?

Это можно объяснить причинами вполне случайными: знакомство молодого автора с фактическим главой петербургского театра кн. А. А. Шаховским, посоветовавшим ему перевести пьесу, в которой некогда в Камеди Франсез блистала знаменитая актриса Марс. Однако отнюдь не случаен был благожелательный прием комедии Грибоедова русским зрителем, который до того не был знаком с оригинальной (написанной русскими стихами) легкой, или салонной, комедией. Опыт Грибоедова пришелся ко времени и не остался без продолжения. Вскоре одна за другой на русской сцене появятся пьесы Н. И. Хмельницкого, который доводит рокайльный драматургический жанр до возможной степени совершенства, настолько, что Пушкин не шутя собирается «поместить в честь его целый куплет в 1-ую песнь Онегина»[20] и сам задумывает вслед Хмельницкому комедию «Насилу выехать решилась из Москвы». Правда, строфа так и не была написана, а комедийный замысел остался одним явлением, которое, однако, несет в себе все признаки салонной комедии: светский флирт как основу содержания, ловко закрученную интригу – в данном случае при помощи переадресованного письма, – сулящую много забавных недоразумений, разговорную легкость афористического языка.

Принципиальным в комедии становится завет-пророчество Чацкого:

Чтоб умный, бодрый наш народ

Хотя б по языку нас не считал за немцев!

Здесь важно, что умными в пьесе Грибоедова названы всерьез лишь Чацкий – и народ. И «Горе уму» (так первоначально называлась комедия) обжигает не только героя. Народ за рамками сюжета «Горя от ума», но в оценке явлений жизни Грибоедов исходит из народных представлений.

«Первое начертание этой сценической поэмы, как оно родилось во мне, было гораздо великолепнее и высшего значения, чем теперь в суетном наряде, в который я принужден был облечь его», – замечал Грибоедов.

Годы создания «Горя от ума» были временем глубоких раздумий писателя о назначении искусства, о трагической судьбе поэта. В стихотворениях «Давид», «Юность вещего», «Телешовой», в «Отрывке из Гете» намечена та же тема, которая будет раскрыта в духовных исканиях Чацкого. Земной, не чуждый светской суеты, он легко уязвим, но в своих откровениях, истину которых не может заглушить ропот глупцов, он возвышается над суетой дня, вершит суд будущего. Близкий к Грибоедову В. Ф. Одоевский указывал, что автор изображает в Чацком человека, к которому можно отнести стих поэта «Не терпит сердце немоты»[27]. Комментарий к этому стиху Кюхельбекера отчетливо раскрывает, каким представлялся в грибоедовском кругу «высший смысл» его комедии: «…стих, которым бы должны руководствоваться все пишущие. Говори в печати, перед лицом стольких тебе незнакомых, только тогда, когда твое сердце не терпит немоты, и ты облагородишь звание писателя, твое авторство уже не будет ремеслом, твои слова, ознаменованные вдохновением, будут живы, увлекательны, истинны»[28].

Вполне очевидно. Грибоедов был гениальным рассказчиком, что мы почти не ощущаем в его произведениях, так как это естественное дарование он не считал еще искусством, а потому почти не доверял свои свободные импровизации перу и бумаге. В письме к Кюхельбекеру он даже как-то обмолвился: «…у меня дарование вроде мельничного колеса; и коли дать ему волю, так оно вздор замелет».

Кажется, лишь однажды он дал себе волю: представив, по собственному признанию, «в суетном наряде» то, что должно было, по сокровенной мысли, стать «сценической поэмой». Так было создано «Горе от ума».

К сожалению, собеседники почти не донесли до нас устных рассказов Грибоедова. Вероятно, потому, что записывать их было затруднительно: в простом пересказе, не воодушевленные живой и пылкой мыслью писателя, они многое теряли.

Поэтому стоит решиться на одну длинную цитату – из романа Булгарина, в котором была потревожена тень Грибоедова. Потревожена втуне, так как булгаринский А. С. Световидов ходулен и неинтересен, кроме одного размышления вслух, которое кажется записанным сразу же, чуть ли не стенографически:

«Женщина умная, с твердым характером есть олицетворение нравственной силы, которою управляется человечество. Греческая мифология есть не что иное, как философия природы (Naturphilosophie) в лицах, роман нравственного мира. Греческая мифология объяснила эту великую истину! Представляя физическую власть над землею мужчинам, мифология подчиняет нравственный мир женщинам. Венера, то есть красота, Минерва, то есть мудрость, Юнона, или женская твердость и постоянство, – господствуют на Олимпе. Музы тоже женщины. Древние поэты, перед начатием своего труда, при носили жертву Грациям, и оттого творения их восхищают род человеческий в течение веков! Кто никогда не любил, кто не подчинялся влиянию женщин, тот не произвел и не произведет ничего великого, потому что сам мал душою. Исполин нашего века, Наполеон, до тех пор был счастлив, пока очарование Иозефины действовало на него. Это народное предание, может быть, не согласное с историей, но я люблю народные предания, потому что они основываются всегда на нравственной истине, а история весьма часто разведена на лжи, на догадках и предположениях мудрецов, которым мир представляется вверх ногами, чрез стекло их испорченности или кабинетной недогадливости… У женщин, братец, есть особое чувство, которое французы называют такт (tact). Этого слова нельзя перевесть не только буквально, но даже перифразой ни на один язык. Немцы перевели его: Gefühlssinn – это почти то же, что мысль или разум чувствований. Этот перевод кажется мне довольно близок к смыслу подлинника. Такт есть то же, что гений или дух Сократа: внутренний оракул. Следуя внушению этого оракула, женщина редко ошибается, но оракул этот действует только в сердце, которое любит. Мать, сестра, жена, любовница видят в будущем и постигают внутренним чувством лучше, нежели мужчина чувствованием, что полезно, что вредно для сына, брата, мужа, любовника. Азиатцы до тех пор останутся варварами, невеждами, а следственно, и бессильными в политическом мире, пока не признают власти женщин и не подчинятся их нравственной силе. Петр Великий начал с того, что растворил терема. Те между нами, которые не признают этой нравственной власти и силы женщин, – те же азиатцы, те же варвары!»[35]

Грибоедов был, как известно, прекрасным музыкантом-импровизатором, и кто из его близких приятелей не слушал, как часами он играл на фортепьяно? Записанными оказались лишь два вальса Грибоедова, остальное, как говорится, кануло в вечность. Но так ли бесследно кануло? Существует предание, что в некоторых романсах Алябьева сохранились грибоедовские темы. Есть и вполне определенное свидетельство на этот счет: в 1828 году, в Петербурге, Грибоедов наиграл М. И. Глинке мелодию грузинской песни, которая композитором была положена в основу его романса; позже на эту музыку Пушкин сочинил стихи «Не пой, красавица, при мне…». В поэтической практике Пушкина это был беспрецедентный случай. Прослышав в конце 1823 года, что Вяземский сочиняет с Грибоедовым водевиль на музыку Верстовского, Пушкин заметит укоризненно: «Что тебе пришло в голову писать оперу и подчинить поэта музыканту? Чин чина почитай. Я бы и для Россини не пошевелился»[36]. Спустя пять лет он нарушил правило. Для юного Глинки? Скорее все же для Грибоедова.

Если музыкальные импровизации Грибоедова, несмотря на их сиюминутную мимолетность, все же остались в истории русской культуры, неужели его вдохновенные беседы пропали без следа? Невозможно поверить в это. Не воплощенные в литературную форму, они будили ответную мысль. Александр и Владимир Одоевские, Бестужевы и Рылеев, Кюхельбекер и Пушкин – разве их творчество не стало в чем-то богаче, соприкоснувшись с грибоедовским гением?

Об этом нужно помнить, говоря о литературной судьбе Грибоедова, до конца не свершившейся, но отнюдь не исчерпанной все же его «Горем от ума».

И еще об одном застаревшем недоразумении необходимо сказать под конец.

В июне 1828 года, во время последнего свидания с Бегичевым, отправляясь в свою последнюю поездку на Восток, Грибоедов оставил другу пухлую пачку черновых бумаг, которые тот потом тщательно переплел, а позже передал Черновую тетрадь Грибоедова почитателю и дальнему родственнику драматурга, Д. А. Смирнову. Последний успел напечатать (к сожалению, с пропусками) эти бумаги в 1859 году, в журнале «Русское слово». Впоследствии тетрадь погибла при пожаре имения Смирнова.

Трудно переоценить значение этих материалов для творческой биографии Грибоедова, ставших нам известными из публикации. Здесь черновики стихов и драматических сцен, планы произведений, путевые записки, исторические заметки Грибоедова, о которых частично упоминалось выше. Не будь всего этого, наши знания о его творчестве были бы значительно беднее. Все это так.

Вместе с тем наброски, сохранившиеся в Черновой, кажутся зачастую бледным подобием опубликованных произведений Грибоедова. Это-то и создает впечатление, что в конце своего творческого пути драматург писал «хуже», чем в начале.

Нельзя вполне доверять такому впечатлению. Нужно помнить, что у Бегичева писателем – за исключением «Путевых заметок», которые и адресованы другу, – оставлены бумаги именно черновые, которые ему уже были не нужны. Вовсе не потому, что он решительно расставался с поэзией, которую любил «без памяти, страстно». Все необходимое, более обработанное, может быть, даже и кое-что завершенное он захватил с собой.

После разгрома российского посольства в Тегеране 30 января 1829 года юной вдове Грибоедова возвратили и личные вещи, и даже книги покойного. Ни одной бумаги из его архива возвращено не было. Этот факт, между прочим, наглядней всего свидетельствует, что фанатичная толпа, возбужденная призывами к «священной войне» с гяурами, выполнила в чьих-то руках роль слепого орудия. Кто-то ведь собрал до листка все бумаги русского полномочного министра в Персии? Где они, эти бумаги? Уничтожены ли они позже, после внимательного просмотра, или же хранятся до сих пор в каком-то секретном архиве? Дипломатические депеши и инструкции сейчас уже не столь интересны, хотя и имеют, конечно, определенное историческое значение. Но где авторский экземпляр гениального «Горя от ума», с которым едва ли расставался Грибоедов? Где трагедия «Грузинская ночь»? Где тетрадь с последними путевыми письмами к Бегичеву, которые, по обусловленной еще в 1818 году договоренности со своим другом, не переставал никогда набрасывать Грибоедов, предвкушая новую встречу с ним, когда, заглядывая в свой конспект, он собирался вновь рассказать о том, что пережил и перечувствовал на чужбине? Где письма Нины, писавшей мужу чуть ли не ежедневно? А может быть, и другие произведения автора «Горя от ума», нам доселе неведомые?

Кто знает, возможно, когда-нибудь мы их и прочтем.


Конечно, не каждый читатель грибоедовской комедии был так проницателен. Но можно ли сомневаться в том, что, переписывая пылкие тирады Чацкого, почти всякий ощущал себя подобным ему. Так, на титуле одного из списков помечено: «Из библиотеки артиллерии поручика Александра Сергеевича Чацкого» (точную владельческую надпись мы находим, впрочем, на последней странице того же списка, принадлежавшего, оказывается, некоему А. Чуносову)[2]. Характерен в этом отношении и часто встречающийся в списках эпиграф к комедии:

Определила так сама:

Всем глупым счастье от безумья,

Всем умным – горе от ума.

По происхождению это четверостишие имеет довольно далекое отношение к Грибоедову, являясь перифразой куплета (Вяземского) из оперы-водевиля Грибоедова и Вяземского «Кто брат, кто сестра, или Обман за обманом»[3]. Однако помещенный в списке эпиграф по-своему типизировал (через самого читателя) судьбу грибоедовского героя: «Всем умным – горе от ума».

Такова была судьба «главной книги» Грибоедова. Вполне естественно, что остальные его произведения – и те, которые некогда шли на сцене, и те, что были опубликованы при его жизни и позже, и те, о которых дошли лишь глухие воспоминания современников, – казались несоразмерными с великой комедией. Крайним выражением литературоведческого недоумения в этом смысле можно считать «мысль» петербургского профессора И. А. Шляпкина, который на лекциях в университете (конспект их за 1894–1895 годы сохранился в Пушкинском Доме) предполагал: «Невольно возникает мысль, не принадлежит ли эта пьеса кавказским сослуживцам и только пущена Грибоедовым в обращение». Печальный парадокс такого «откровения» оттенялся тем, что именно И. А. Шляпкин в 1889 году издал хорошо подготовленное полное собрание сочинений Грибоедова в двух томах, сопровожденное хронологической канвой писателя и солидной грибоедовской библиографией. Это была, конечно, крайняя точка зрения (не столь уж и оригинальная, в принципе; вспомним, что нечто подобное говорили о Шекспире, да и не только о нем). В литературоведческом же обиходе утвердилась в качестве несомненной истины мысль о «литературном однодумстве» Грибоедова. «Горе от ума» было объявлено в творчестве писателя случайным откровением, не обещанным его заурядными ранними литературными опытами и не развившимся в поздних его замыслах.

Так ли это?

2

А. С. Грибоедов в юности получил редкое по тем временам глубокое, разнообразное и основательное образование – сначала под руководством домашних гувернеров, затем в Благородном пансионе (1803). В 1808 году он закончил словесное отделение Московского университета, получив звание кандидата словесности, и в качестве вольнослушателя, вплоть до войны 1812 года, посещал лекции профессоров этико-политического отделения. Свободно владея основными европейскими языками и зная латынь, Грибоедов с юности приобрел наклонность к серьезному чтению. Нередко читал он товарищам стихи своего сочинения, большею частью сатиры и эпиграммы. Вероятно, о каком-то литературном сообществе свидетельствует записка Грибоедова к И. Д. Щербатову от 1808 года[7], недаром здесь упоминается московский поэт, много обещавший, но рано умерший, – З. А. Буринский.

От этих литературных занятий до нас, к сожалению, ничего не дошло. Вернее, почти ничего – кроме содержания написанной в 1809 году пьесы: «Он написал в стихах пародию на трагедию «Дмитрий Донской», под названием «Дмитрий Дрянской», по случаю ссоры русских профессоров с немецкими за залу аудитории, в которой и русские и немецкий профессора хотели иметь кафедру. – Начинается так же, как и в трагедии, советом русских, которые хотят изгнать из университета немцев, потом так же кстати, как в трагедии явилась в стан княжна Ксения, пришла в университет Аксиния, и т. п. Все приготовились к бою, но русские одержали победу. Профессор Дмитрий Дрянской, издававший журнал, вышел вперед, начал читать первый номер своего журнала, и немцы все заснули»[8].

Случайна ли явственная перекличка суждений Грибоедова с университетским курсом профессора П. А. Сохацкого, внушавшего своим слушателям: «Корнель хорошо знал древних, но подражал им слишком раболепно. Наблюдение трех единств поставлял он за величайшее достоинство трагедии и приучил французов всем жертвовать сей правильности и отвергать величайшие красоты, когда токмо они несходны с оными своенравными правилами..». Шекспировы образцовые творения научают нас лучше, нежели оставшиеся в сем роде памятники древних, какое действие должна производить трагедия в наше время, при нынешних образах правления и при нынешнем просвещении и нравах»[12].

Большим почитателем Шекспира был и Буле, считавший, что английский драматург был «великим знатоком и удачным живописцем человеческого сердца», отмечавший его «отважный полет мысли», «глубокую чувствительность», «богатство воображения», «оригинальность ума и веселость нрава»[13].

Нет, вовсе не неожиданно впоследствии Грибоедов выступит инициатором перевода на русский язык драмы Шиллера «Семела», прямо обратится к гетевскому «Фаусту», будет восхищаться красотами шекспировских «Ромео и Джульетты» и «Бури», а в трагедийных своих замыслах стремиться вслед за Шекспиром «разгуляться по широкому полю воображения». Об этом следует специально напомнить, ибо, забывая о московском периоде творчества Грибоедова, до сих пор некоторые авторы статей и книг об авторе «Горя от ума» не перестают удивляться, как мог перейти драматург от опытов камерной «легкой комедии» к широкому полотну «Горя от ума».

И еще один пример, свидетельствующий, насколько основательно и глубоко были усвоены Грибоедовым почерпнутые в университете знания. В качестве вольнослушателя он посещал лекции по естественному праву университетского профессора Шлецера-сына. «Источником сего первобытного общественного образования народов, – внушал профессор, – почитаю неограниченное чувство свободы, избыток телесных и духовных сил, которые, в свою очередь, им поддержаны, усилены, возвышены… – в пример дикий обитатель Северной Америки, которого нравственное мужество и гордый дух возвышается мыслию, что он выходит на бой наряду с друзьями, действующими в виду равных, имеет врагов, непримиримых в ненависти и мщении, что слава его неотъемлема, что никакое неправосудие не похитит у него награды и не спасет от посрамления, что он будет судим без пристрастия и пощады; чувство собственного достоинства дает ему неограниченную гордость и силу, а мысль, что вместе с ним и сограждане его воспламенены единым духом, единою волею, усиливает в нем любовь к отечеству…»[14] Строки эти могут служить превосходным комментарием к произведениям Грибоедова середины 1820-х годов: к драматической сцене «Серчак и Итляр», к стихотворению «Хищники на Чегеме».

Пора салонной комедии на русской сцене была недолговечна (может быть, потому и осталась не отмеченной историками театра), но в конце 1810 – начале 1820-х годов эти пьесы имели своего благодарного зрителя, прежде всего в партере. Там собирался народ в основном молодой и – даже если служащий – предпочитавший разговорам о службе легкую беседу обо всем на свете, понимающий острое словцо и ради него подчас не щадящий ни моральных, ни государственных устоев; тон был ироничный и неуважительный – и именно здесь среди массы светских острословов находились будущие герои Сенатской площади. В салонной комедии зритель из партера увидел себя в качестве действующего лица. Не случайно автором первой из них стал «пасынок здравого рассудка» Грибоедов, не случайно его комедию высоко оценили в кружке «Зеленая лампа».

А. Слонимский, сравнивший «Горе от ума» с русской комедией начала XIX века, справедливо заметил: «Грибоедов первый произвел реальную перестановку в традиционном сюжете, решительно став на сторону «ума»; «злым», «гордецом» и «насмешником» кажется Чацкий только Софье и всему фамусовскому кругу»[21]. Но «неожиданная перемена ситуации» в «Горе от ума» была подготовлена ранними комедийными опытами Грибоедова в жанре салонной комедии. Продуктивность этого жанра и его кратковременность одинаково закономерны. В нем своеобразно отразились широкие оппозиционные настроения дворянской интеллигенции, накануне 1825 года начинавшей с недоверием относиться к официальному славословию, которое прикрывало усиление реакции. Это и порождало скептицизм, ироническую позицию в жизни, нежелание заниматься «серьезными делами», стремление всячески рассеять скуку, предаваясь «науке страсти нежной». Онегин становился героем времени. Но в пушкинском романе в стихах автор иронически отстранен от него. В салонной же комедии Онегиными любовались.

Рамки салонной комедии, при всей ее стиховой культуре, эпиграмматическом языке, остроте бытовых зарисовок и психологизме, были все же узки и ограничены, но и в этих рамках Грибоедов совершает определенную эволюцию, подготавливающую создание его шедевра. В 1817 году он обращается к переделке комедии Барта «Ложные неверные». Это тоже история забавных недоразумений у влюбленных, но манера письма Грибоедова в «Притворной неверности» становится более экспрессивной. Иронически настроенный Ленский (подобный Аристу в «Молодых супругах») уже не несет в себе авторского мироощущения, он даже оценен достойным представителем светской толпы «без правил, без стыда, без чувств и без ума»; симпатии писателя отданы довольно рискованному для легкой комедии герою, серьезному и пылкому Рославлеву. Переделывая пьесу. Грибоедов отчасти защищает Рославлева (во французской комедии – Дормильи) от авторской насмешки: страстность молодого человека там трактуется как черта комическая. Иначе у Грибоедова. Первый же монолог Рославлева «Кто ж говорит об них?..» предвосхищает страстные, обличающие «общественное мнение» речи Чацкого. Тем самым драматург исчерпывает возможности салонной комедии – дальше невозможно было двигаться, не разрушая этого жанра.

Еще круче и непримиримей порывает он с литературным стилем рококо в других своих комедийных опытах.

В те годы Грибоедов обратился к жанру бытовой комедии – комедии характеров, имеющей в русской драматургии богатую традицию. По общему признанию, в колоритных зарисовках провинциального быта в пьесе «Своя семья, или Замужняя невеста» (1817) уже угадывается будущий автор «Горя от ума». Следует только напомнить, что сцены той же комедии, написанные его соавторами – Шаховским и Хмельницким, не менее колоритны, что само по себе подчеркивает значение национальной традиции, подготовившей появление великой комедии Грибоедова.

Не менее перспективна для него была и прозаическая пьеса «Студент» (1817, совместно с П. А. Катениным), осмеивающая бездарного стихотворца. Несомненно, образ Евлампия Беневольского имел конкретную памфлетную цель: в его нелепо восторженных речах и неуклюжих виршах осмеивалось батюшковское направление в поэзии, то есть тот поэтический стиль рококо, которому и сам Грибоедов был не чужд. Собственно, тип Беневольского – в то время еще с сочувственной иронией – был намечен Грибоедовым в «Письме из Бреста Литовского» (1814):

Всех более шумели,

Не от вина, нет – на беду,

Всегда они в чаду:

Им голову кружит иное упоенье –

Сестер парнасских вдохновенье.

Теперь же подобный «пиит» подвергается безжалостному, уничижительному осмеянию. Мало того, что над ним открыто издеваются другие герои пьесы, сами по себе не вызывающие сочувствия, в какой-то мере предвосхищающие и Фамусова, и Молчалина, и Скалозуба, – к этому добавляется еще и авторский сарказм, превышающий, пожалуй, всякую меру.

А. А. Шаховской так вспоминал о первых своих шагах на литературном поприще: «Дядюшка мне сказал: «Похвально и с твоим именем писать стишки для удовольствия общества; но неприлично сделаться записным стихотворцем, как какому-нибудь студенту без всякого родства и протекции»[22]. Возможно, он как-то рассказал об этом Грибоедову. Впрочем, и сам Грибоедов слышал нечто подобное от своей матери, еще будучи студентом и осознав уже тогда на всю жизнь «свое решительное призвание».

Поставленная на сцене единственный раз, уже в начале XX века, комедия «Студент» вызвала возмущенную отповедь рецензента: «Грибоедов и Катенин унижают самое звание литератора, то звание, про которое М. Е. Салтыков уже холодеющей рукой писал своему сыну: «Паче же всего уважай звание литератора и предпочитай его всем прочим»… Кому принесен в жертву казанский студент Беневольский, изображенный дурак дураком, выгнанный из дома, лишенный собственного достоинства, годный только для должности корректора и не приемлемый даже на государственную службу. Подумаешь, какой избыток образованных и просвещенных чиновников наполнял в то время канцелярии!..»[23]

Такая оценка не совсем справедлива, наверное, по единственной причине: комедия «Студент» самими авторами никогда не была обнародована. Для Грибоедова же она была во многом преодолением самого себя. Легкая поэзия, которой он отдал дань, не исчерпывала вполне его эстетических идеалов, она не была единственным направлением его творческих исканий, в какой-то мере была даже временным отступлением от юношеских заветов. Не потому ли так резко ополчается на нее Грибоедов? И удивительная вещь! Когда шут Беневольский патетически восклицает: «Вы, сударь, спрашивали, какие мои виды вдаль? Вот они: жизнь свободная, усмешка Музы – вот все мои желания. Ни чины, ни богатства для меня не приманчивы: что они в сравнении с поэзиею?», нам, знающим наизусть «Горе от ума», невольно приходят на память слова внешне похожие, но противоположные по тону:

Из молодых людей, найдется – враг исканий,

Не требуя ни мест, ни повышенья в чин,

В науки он вперит ум, алчущий познаний;

Или в душе его сам бог возбудит жар

К искусствам творческим, высоким и прекрасным, –

Они тотчас: разбой! пожар!

И прослывет у них мечтателем опасным!!

И здесь поэзия объявляется главным назначением, но – поэзия высоких общественных идеалов. Они недоступны Беневольскому, их предал забвению в салонной комедии и сам Грибоедов.

Любопытно, что перелицовка навыворот коллизии «Горя от ума» неизбежно возвращает к проблематике «Студента». В 1831 году на сцене была впервые поставлена (она ставилась и позже) комедия-водевиль П. А. Каратыгина «Горе без ума»[24]. Героем ее стал горе-рифмоплет, подобный Беневольскому, Яшуткин-младший (возможно, П. Каратыгин, по знакомству с авторами, читал «Студента»). Отрезвляет его от поэтического безумия дядя, Яшуткин-старший. Между прочим, стихи своего племянника расчетливый купец использует в качестве оберточной бумаги.

Трудно отделаться от мысли, что И. А. Гончаров знал этот водевиль, приступая к работе над романом «Обыкновенная история», первые главы которого кажутся даже пересыпанными цитатами из комедии «Студент». Конечно, это не больше чем совпадение, но совпадение все-таки закономерное: в литературном развитии ничто, в общем-то, не пропадает. Рождение великих произведений всегда подготовлено многими усилиями так называемых «второстепенных писателей», одним из которых до поры до времени был и Грибоедов.

4

В 1818 году образ жизни его снова круто меняется. Вопреки желанию, чиновник коллегии иностранных дел назначается секретарем персидской миссии и вынужден покинуть Петербург, где так удачно начала складываться его писательская судьба. «Музыканту и поэту нужны слушатели; их нет в Персии», – пытался Грибоедов возражать министру иностранных дел, объявившему о назначении. Тщетно…

По пути к месту новой службы Грибоедов, впервые после шестилетнего отсутствия, попадает в Москву. Впечатления от старой столицы были безрадостны.

«В Москве все не по мне, – делится вскоре он своими впечатлениями с Бегичевым. – Праздность, роскошь, не сопряженные ни с малейшим чувством к чему-нибудь хорошему… ни в ком нет любви к чему-нибудь изящному, а притом «несть пророк без чести, токмо в отечестве своем, в сродстве своем и в дому своем». Отечество, сродство и дом мой в Москве. Все тамошние помнят во мне Сашу, милого ребенка, который теперь вырос, много повесничал, наконец становится к чему-то годен, определен в миссию и может со временем попасть в статские советники, а больше во мне ничего видеть не хотят».

Может быть, именно здесь таится зерно замысла, которое потом разовьется в «Горе от ума». Казалось бы, в творчестве Грибоедова наступил длительный перерыв. Нескончаемые путешествия по казенной надобности, утомительные и порой опасные, не давали возможности сосредоточиться, отдаться любимому делу, поэзии. Правда, в те годы задумана была какая-то поэма – о страннике, открывающем для себя неведомый, экзотический Восток. Но именно здесь, на Востоке, Грибоедов близко соприкасается с народной жизнью, остро осознает свой долг патриота. Одной из главных задач персидской миссии он считает возвращение на родину русских солдат. «Хлопоты за пленных, – помечает в августе 1819 года Грибоедов в путевом дневнике. – Бешенство и печаль…», а 6 сентября того же года так описывает выступление из Персии:

«Шум, брань, деньги. Отправляемся; камнями в нас швыряют, трех человек зашибли. Песни: «Как за реченькой слободушка», «В поле дороженька», «Солдатская душенька, задушевный друг». Воспоминания. Невольно слезы накатились на глаза.

«Спевались ли вы в батальоне?» – «Какие, ваше благородие, песни? Бывало, пьяные без голоса, трезвые об России тужат…»

Разнообразные группы моего племени, я Авраам».

Обилие ярких впечатлений, резкий контраст восточного быта с незатухающими в памяти сердца воспоминаниями о родине, частое одиночество, предрасполагающее к размышлениям, неустанная, столь обычная для него работа мысли подготавливали творческий взлет. 17 ноября 1820 года, в час пополуночи, в далеком персидском городе Тавризе Грибоедову привиделось во сне возвращение на родину, в дом любимой женщины, в круг давних знакомых, и обещание, данное им, – через год написать новую пьесу.

Он начал писать ее через год, в Тифлисе, а закончил еще три года спустя, получив длительный отпуск в Россию.

Ритм стремительного движения подчинит все действие в «Горе от ума». Герой ее ворвется в застоялый быт не остывшим от дороги и вскоре вырвется оттуда, воскликнув: «Карету мне, карету!»

Все действие пьесы происходит в московском особняке, но он – лишь сценическая площадка, ничуть не ограничивающая необъятного художественного пространства произведения: мысль писателя объемлет всю Россию.

Все события комедии происходят в течение одних суток. Но день этот предстает мгновением эпохи. Сама намеченная автором драматическая коллизия требовала жесткого ограничения сценического времени. Лишь один день понадобился возвратившемуся на родину Чацкому, чтобы «отрезвиться сполна от слепоты своей, от смутнейшего сна».

Дух анализа современной жизни пронизывает содержание «Горя от ума». Большая, сложная жизнь постоянно разлагается Грибоедовым на ряды простых, выразительных, конкретных примет, что давало как бы срезы действительности в различных плоскостях. Перечисление при этом становится выразительным художественным образом («И впрямь с ума сойдешь от этих от одних // От пансионов, школ, лицеев, как бишь их, // Да от ланкарточных взаимных обучений»), а разбросанные по всей комедии точные детали слагались в эпохальные картины – достаточно вспомнить постоянные в устах фамусовского общества ругательства («фармазон», «карбонари», «якобинец», «вольтерьянец», «завиральные идеи»), которые напоминали об идейной атмосфере времени.

Насыщенность пьесы Грибоедова реалиями быта, жанровыми сценами, лицами предопределяла ее реалистическое качество. В сущности, здесь впервые с такой глубиной предстала панорама социального бытия России, во всей его иерархии, и каждому персонажу было определено точное место на социальной лестнице:

Для замыслов каких-то непонятных,

Дитёй возили на поклон?

Тот Нестор негодяев знатных,

Толпою окруженный слуг;

Усердствуя, они в часы вина и драки

И честь, и жизнь его спасали: вдруг

На них он выменил борзые три собаки!!!

В этой мгновенной картине есть центр – «Нестор», определенный сначала кругом ему подобных, а также лиц, раболепно ищущих у него покровительства, но тут же возникает образ слуг, равных по своему бесправию животным. Есть в этой клетке художественной структуры и особая психологическая глубина, в которой будто мерцает неразвернувшийся, одним словом («усердствуя») намеченный сюжет, по-расейски трагический.

Слово в комедии не просто предельно значимо – оно всегда психологически точно. Так, «мы» в устах Фамусова («Мы, например, или покойник дядя») и «мы» Молчалина («в чинах мы небольших») звучат как антонимы. Языковая емкость в комедии Грибоедова обусловлена живым, сиюминутным рождением слова, свежесть которого не притупилась, не стерлась. Стихи «Горя от ума» потому и разошлись в пословицах, что в грибоедовских речениях спрессован мощный пласт культурной традиции. Скажем, «смесь французского с нижегородским» – что это? Невольно пришедший на ум Чацкому каламбур? Отчасти так, но за Чацким стоит Грибоедов, который помнит события 1812 года, когда московские баре, спасаясь от наполеоновского нашествия, бежали в приволжские по преимуществу города. В то время было широко известно стихотворение В. Л. Пушкина «К жителям Нижнего Новгорода» с жалобным рефреном: «Примите нас под свой покров//Питомцы волжских берегов». Но вот что писал о тех же событиях в своем «Рославлеве» А. С. Пушкин, пародировавший кваснопатриотические рассуждения Загоскина: «Москва взволновалась. Появились простонародные листки графа Растопчина; народ ожесточился. Светские балагуры присмирели; дамы вструхнули. Гонители французского языка и Кузнецкого моста взяли в обществах решительный верх, и гостиные наполнились патриотами: кто высыпал из табакерки французский табак и стал нюхать русский; кто сжег десяток французских брошюрок; кто отказался от лафита и принялся за кислые щи. Все закаялись говорить по-французски; все закричали о Пожарском и Минине и стали проповедовать народную войну, собираясь на долгих отправиться в саратовские деревни»[25]. По возвращении в Москву и такой «патриотизм» быстро слинял. В «Письмах из Москвы в Нижний Новгород» И. М. Муравьев-Апостол, отец будущих декабристов, писал: «Войди в любое общество: презабавное смешение языков. Тут услышишь нормандское и русское пополам с вышесказанными. Уши вянут»[26]. Воспользовавшись этим наблюдением. Грибоедов по-своему – еще саркастичнее, нежели Муравьев-Апостол, – оттенил трагикомическую ситуацию: от недавних невзгод у московских бар остался лишь провинциальный диалект.

Чацкий представлен в комедии пророком, который «вопиет в пустыне», ибо для фамусовского общества нет пророка в отечестве своем. В столкновении пылкого правдолюбца с миром «бессловесных» обнажилась пропасть, отделившая вольнолюбивую дворянскую интеллигенцию от основной массы крепостнического дворянства. Личная драма героя подчеркнула бескомпромиссную принципиальность конфликта, отречение честного человека не только от расхожих «истин» и лицемерной «морали» общества, но и от самых кровных, интимных связей с ним.

Герой пьесы пережил «мильон терзаний», он бежит прочь из Москвы в поисках, «где оскорбленному есть чувству уголок». И все же произведение Грибоедова – комедия, выносящая окончательный приговор фамусовщине, вбивающая в нее осиновый кол. Это сплоченное низменными интересами общество может еще торжествовать, философствовать, важничать и клеветать, но «в высшем смысле» оно нежизнеспособно, неразумно, призрачно и лживо. Над драматической коллизией пьесы, оканчивающейся трагически для Чацкого, господствует оптимистический, победительный тон, который, по любимой пословице Грибоедова, и делает музыку…

5

В мае 1825 года Грибоедов покинул Петербург, направляясь к месту службы – в Тифлис. Впрочем, туда не нужно было спешить: А. П. Ермолов продлил отпуск. Почему же заторопился из столицы Грибоедов? Надоела суета? Тогда отчего же не укрылся он в тульском имении С. Бегичева, где его ждали? Зачем направился он по другой дороге, задержался в Киеве на несколько дней, а потом на три месяца скрылся в Крыму?

Эту тайну до некоторой степени раскрывает тетрадочка, озаглавленная «Desiderata» («Пожелания»), первая запись в которой такова:

«В «Историческом исследовании о местоположении древнего Тмутараканя» говорят под статьею «Суздаль» (стр. VIII) о замечательной надписи, которая находится в храме Успения богородицы. Эта надпись существует ли еще? – Имеет ли признаки древности?»

И далее еще несколько десятков подобных заметок, открывающих серьезное изучение летописей и других памятников древнерусской письменности, а также научной литературы, касающейся истории Древней Руси. У всех этих заметок есть одна общая особенность: Грибоедов не просто читал книги – он готовился сам проверить почерпнутые в них сведения, уточнить на месте.

Можно не сомневаться, что это – след серьезной подготовки писателя к дальнейшей творческой работе. Со слов мемуаристов мы знаем, что в это время Грибоедов обдумывал планы двух по крайней мере трагедийных замыслов: о крещении Руси при великом князе Владимире и о князе Федоре Рязанском, который пал первой жертвой татаро-монгольского нашествия. Выписки в «Desidarata» тяготеют к этим сюжетам.

Вероятно, прежде всего решил он писать о князе Владимире и потому отправился по его следам. В крымском дневнике мы находим следы этого замысла: «NB. Воспоминание о великом князе Владимире», «Не здесь ли Владимир построил свою церковь?.. Может, великий князь стоял на том самом месте, где я теперь, между Песочной и Стрелецкой бухты… Впереди все видно, что происходит в древнем Корсуне, и приступ легок…». Но и серьезная научная подготовка, и проверка почерпнутых сведений на месте оказались втуне.

9 сентября Грибоедов напишет из Феодосии Бегичеву: «…вот уже почти три месяца я провел в Тавриде, а результат нуль. Ничего не написал. Не знаю, не слишком ли я от себя требую? умею ли писать? право, для меня еще все загадка. – Что у меня с избытком найдется, что сказать, – за это ручаюсь, отчего же я нем? Нем как гроб!!» И чуть ниже: «Подожду, авось придут в равновесие мои замыслы беспредельные и ограниченные способности».

Последние годы Грибоедова сложились так, что времени на литературные занятия почти не оставалось. И все эти годы он жил надеждой оставить со временем службу и отдаться целиком своему призванию. В нем до конца дней своих Грибоедов видел смысл жизни: «Поэзия!! Люблю ее без памяти страстно, но любовь достаточна ли, чтобы себя прославить? И наконец, что слава? По словам Пушкина:

На ветхом рубище певца.

Кто нас уважает, певцов истинно вдохновенных, в том краю, где достоинство ценится в прямом содержании к числу орденов и крепостных рабов? Все-таки Шереметев у нас затмил бы Омира, скот, но вельможа и крез. Мученье быть пламенным мечтателем в краю вечных снегов. Холод до костей проникает, равнодушие к людям с дарованием…»

Планы обступали: тревожили творческое воображение то события 1812 года, то заговор вельмож против армянского царя в первом веке, то современная грузинская жизнь. Почему же после «Горя от ума» почти ничего не удалось воплотить Грибоедову из его грандиозных замыслов?

На этот вопрос, очевидно, нельзя дать однозначного ответа.

Да, времени для литературной работы почти не оставалось. Да, к каждому новому сюжету писатель подходил с высшими требованиями, стремясь в «просвещении стать с веком наравне», и, может быть, перегорал, тщательно обдумывая новый замысел, и остывал к нему. Мемуарист вспоминал, что во время последнего посещения Петербурга вестником Туркманчайского мира Грибоедов, между прочим, заметил: «Многие слишком долго приготовляются, сбираясь написать что-нибудь, и часто все оканчивается у них сборами. Надобно так, чтобы вздумал и написал»[29]. Не о себе ли самом говорил писатель?

Важной причиной постоянной неудовлетворенности своими замыслами была, конечно, оторванность Грибоедова от живой литературной жизни. В конце 1810 – начале 1820-х годов это было не так важно. Комедия «Горе от ума» подводила итоги предшествующего развития русской литературы, и потому драматург, по собственному признанию, мог писать «свободно и свободно», чувствуя себя уверенно, зная, как и что нужно говорить. К середине же 1820-х годов литературная ситуация изменилась, каждое новое пушкинское произведение открывало новые дали, а плестись в хвосте у кого-либо Грибоедов помог. Недаром так настойчиво он просит в письмах прислать трагедию «Борис Годунов», лишь заслышав о ней, прочтя в журнальной публикации одну ее сцену. В мае 1828 года он услышит пушкинское произведение в исполнении автора, и не это ли остановит публикацию собственной трагедии «Грузинская ночь», которая к тому времени была завершена? Он откажется прочесть всю ее даже другу, заметив: «Я теперь еще к ней страстен и дал себе слово не читать ее пять лет, а тогда, сделавшись равнодушнее, прочту, как чужое сочинение, и если буду доволен, то отдам в печать»[30]. Дошедшие до нас две сцены последней грибоедовской трагедии не позволяют узнать в самой фактуре стиха автора «Горя от ума» – могучего владыку вольных ямбов. «Грузинская ночь» читается с напряжением, как и другие поздние стихотворения Грибоедова. Вероятно, в этом надо увидеть осознанную им потребность в реформе стихотворной речи, попытку прямо проникнуть в суть вещей. К созданию каждого своего стихотворения Грибоедов, кажется, подходит со стремлением воссоздать обобщенную картину мира и человечества, и поэтические строки утяжеляются, на них печать своеобразного теоретизирования, противопоставленного будто бы самой сути поэзии. Было бы наивно считать, что автор «Горя от ума» вдруг разучился писать стихи, перестал владеть раскованным, живым русским словом, потерял слух, рождающий стремительные, вольные ритмы. Нет, он учился писать по-новому, но еще не выработал законченной новой системы. Что-то в поздних стихах Грибоедова напоминает зрелую лирику Баратынского, с ее напряженным биением трагической мысли, острым ощущением жестких ритмов «века железного». В сюжете «Грузинской ночи» (он также известен в пересказе мемуариста) открывается неожиданное сходство с «Кавказским пленником», но не Пушкина, а юного Лермонтова, трагически углубившего пушкинскую коллизию. Вероятно, такого рода совпадения лучше всего свидетельствуют о том, что Грибоедов не остановился в своем развитии, не сбился с пути, а шел в русле движения русской литературы.

Анализируя дошедший до нас план грибоедовского замысла о 1812 годе, Б. М. Эйхенбаум отказывается видеть в нем набросок произведения драматического, отмечая черты чистой эпики[31].

Несомненно, Грибоедов обдумывал все же драму, но намеченный им план действительно поражает эпическим размахом. «История начала войны, взятие Смоленска, народные черты, приезд государя, обоз раненых, рассказ о битве Бородинской», «Зимние сцены преследования неприятеля и ужасных смертей» – как собирался сценически оформить Грибоедов эти пункты плана? Не в монотонных монологах же, которые неизбежно разрушили бы драматургическое действие. Очевидно, здесь необходима была цепь коротких, стремительных сцен, но сколько понадобилось бы их для полноты картины? Вместились ли бы они в сценическое время, всегда ограниченное рамками одного спектакля?

Та же широта и подлинно эпическая проработка деталей в плане «Родамиста и Зенобии»: «Дебрь, лай, звук рогов, гром бубен», «По-восточному прямолинейная аллея чинаров, миндальных деревьев, которые все примыкают к большой пурпурной ставке», «В 3-м уже действии возмущение делается народным, но совсем не по тем причинам, которыми движимы вельможи; восстав сама собою, мгновенно, грузинская дружина своими буйствами, похищениями у граждан жен и имуществ восстанавливает их против себя».

Эти планы оставляют впечатление однородных с «Путевыми заметками» Грибоедова, которые он вел конспективно, собираясь позже, для Бегичева, развернуть их в подробный рассказ устно или письменно, как придется. Вот, например, запись от 24 августа 1819 года: «Подметные письма. Голову мою положу за несчастных соотечественников. Мое положение. Два пути, куда бог приведет… Верещагин и шах-зада Ширазский. Поутру тысяча туман чрезвычайной подати… Забит до смерти, четырем человекам руки переломали, 60 захватили. Резаные уши и батоги при мне».

Вспомним теперь снова недоуменное признание Грибоедова: «Что у меня с избытком найдется что сказать – за это ручаюсь, отчего же я нем?», вспомним его определение своих замыслов как «необъятных». Пожалуй, в этом не было метафорического преувеличения. Все-таки что́ сказать – для писателя главное, мучительные же поиски формы (ка́к сказать) – также обычны.

Гибель подстерегла Грибоедом в период напряженного творческого кризиса, за которым, при свободном развитии, должно было наступить творческое прозрение. Нет задачи более неблагодарной, чем пытаться математически точно вычислить, во что могли бы вылиться замыслы гениального писателя. Они обязательно, в процессе работы, оказались бы непредсказуемыми, развились бы «свободно и свободно».

Но само эпическое качество грибоедовских планов, пожалуй, свидетельствовало о чуткости художника к задачам грядущего дня. В русской литературе заканчивалась эпоха поэзии. Сам Пушкин все настойчивее осваивал прозаические жанры. Пройдет несколько лет, и Белинский объявит о гоголевском, прозаическом периоде русской литературы. Не к этому ли подспудно шел и Грибоедов? Он, несомненно, владел языком прозы, порукой тому не столько немногие его статьи, но прежде всего путевые дневники и письма, особенно письма к друзьям. «Проза требует мыслей и мыслей», – заметил Пушкин. Можно ли сомневаться в том, что – развернись планы грибоедовских хроник в эпические полотна – они соответствовали бы гению Грибоедова.

И здесь следует вспомнить, что первым словом всех современников о Грибоедове было всегда – о его уме. Это поразительно! Интеллектуальный уровень общества (а он всегда оценивается не по статистически среднему, а по высшим проявлениям) был в то время чрезвычайно высок. И все же ни об одном современнике Грибоедова не говорили так, как о нем, его прежде всего выделяли из далеко не среднего уровня. Конечно, в понятие «ум Грибоедова» входила и поразительная эрудиция его, основанная на глубоком, систематическом образовании и развитая постоянными занятиями. Несомненно, ум Грибоедова был не только систематический, но и пытливый, дерзающий, проникающий в суть вещей. Но только ли это восхищало в Грибоедове современников? Вслушаемся в их оценки. Пушкин: «Это один из самых умных людей в России. Любопытно послушать его»[32]. Д. В. Давыдов (в письме к Ермолову от 12 мая 1824 года): «Я сейчас от вашего Грибоедова, с которым познакомился по приезде его сюда, и каждый день с ним вижусь. Мало людей мне по сердцу, как этот урод ума, чувств, познаний и дарования! Завтра я еду в деревню, и если о ком сожалею, так это о нем; истинно могу сказать, что еще не довольно насладился его беседою!»[33] С. Н. Бегичев: «Не имею довольно слов объяснить, до чего приятны были для меня частые (а особливо по вечерам) беседы наши вдвоем. Сколько сведений он имел по всем предметам!!! Как увлекателен и одушевлен он был, когда открывал мне, так сказать, нараспашку свои мечты и тайны будущих своих творений или когда разбирал творения гениальных поэтов!»[34]

Загрузка...