(Перевод с французского)
<Москва, 1808.>
Крайне огорчен, князь, быть лишенным удовольствия присутствовать на вашем собрании, тому причина мое недомогание. Рассчитываю на вашу любезность, надеюсь, что вы доставите мне удовольствие отужинать у нас сегодня вечером1. Вы меня очень обяжете, согласившись на мое приглашение, так же как ваши кузены Чаадаевы, члены собрания и т. д., г. Буринский, который, конечно, доставит мне удовольствие своим присутствием.
Преданный вам Александр Грибоедов.
<Брест-Литовск, 1814.>
Прошу вас покорно, милостивый государь, поместить следующую статью о Кавалерийских резервах в вашем журнале. Чем скорее вы это сделаете, тем более обяжете меня и всех моих здешних сослуживцев. Кажется, что это не против плана вашего издания; не думаю также, чтобы читатели упрекали меня в сухости. Они находили в «Вестнике» известия о доходах, расходах и долгах Франции и других наций; неужели государственная экономия их отечества менее стоит внимания?
Честь имею пребывать и проч.
9 ноября 1816. Петербург.
Любезный Степан! где нынче изволите обретаться, Ваше флегмородие? Не знаю, что подумать об тебе; уверен, что меня любишь и, следовательно, помнишь, но как же таки ни строчки к твоему другу. С меня, что ли, пример берешь? и то неизвинительно: я не писал к тебе, потому что был болен, а теперь, что выздоровел, первое письмо к тебе. Если ты не намерен прежде месяца быть в С.-Петербург, то, пожалуй, потрудись не быть ленивым, обрадуй меня хотя двумя словами.
Признаюсь тебе, мой милый, я такой же, какой был и прежде, пасынок здравого рассудка; в Дерпт не поехал и засел здесь, и очень доволен своей судьбой, одного тебя недостает. – Квартира у меня славная; как приедешь, прямо у меня остановись, на Екатерининском канале у Харламова мосту, угольный дом Валька1. Да приезжай же скорее, неужели все заводчика корчишь, перед кем, скажи, пожалуй, у тебя нет матери2, которой ты обязан казаться основательным. Будь таким, каков есть. – Здесь круг друзей твоих увеличится; да и старые хороши, кроме того В-о-р-о-б-ь-е-в-а на днях спрашивала, скоро ли ты будешь, есть ли у тебя годовые кресла? – Было время, что я бы с завистию это слушал, но теперь прекрасный пол меня не занимает и по очень важной причине. Я ведаюсь с аптекой; какая занимательная часть фармакопия! Я на себе испытываю разные спасительные влияния мужжевеловых порошков, сасипареля, серных частиц и т. п.
Приезжай, приезжай, приезжай скорее. В воскресенье я с Истоминой и с Шереметевым еду в Шустер-клуб3; кабы ты был здесь, и ты бы с нами дурачился. – Сколько здесь портеру, и как дешево! –
Прощай, мой друг, пиши, коли не так скоро будешь, что это за мерзость – ничего не знать друг об друге, это только позволительно двум дуракам, как мы с тобою.
Прощай.
Доставила ли тебе К. Алекс. 500 р.?
Андрею Семеновичу4 усерднейший поклон.
С.-Петербург, 1816. Декабря 5.
Милый друг Степан. Спешу тебя уведомить, что я получил твое письмо, виделся с Дмитрием Николаевичем1 и с Андреем Семеновичем. – А ты болен! видишь, какая у меня с тобою равная доля! Но теперь тебе лучше; смотри же, как оправишься, не мешкая приезжай сюда. Алексей Иванович Кологривов уверяет, что ты намерен переходить в армию; я уверяю, что ты слишком умен для этого. Кто любит службу и желает дослужиться до высшей степени, тот должен быть в Петербурге. Пожалуй, не воображай, что я это говорю в мою пользу. Конечно, я буду счастливее, живя с тобою вместе, но ты сам много выиграешь, если не выйдешь из гвардии. И что ж тебя в ней пугает? что многие поручики не бреют бороды, как говорит Алексей Иванович? Поэтому стыдно быть и генералом, потому что нынче большая часть генералов таких, у которых подбородок не опушился. Или ты боишься нести большие труды и часто излишние? De Ligne говорит: si l'exercice d'un seul bataillon ne vous transporte pas, si vous ne vous sentez pas la volonté de vous trouver partout, si vous êtes distrait, si vous ne redoutez pas que la pluie n'empêche votre regiment de manoeuvrer – donnez votre place à un jeune homme qui sera fou de l'art des Maurice et des Eugène, qui sera persuadé qu'il faut faire trois fois plus que son devoir pour le faire passablement[82].– Притом здесь ты через 5 лет полковник верно. А часы, дни, в которые ты будешь свободен от службы, ты их проведешь весело, с друзьями. Там, в дрянном Иркутском полку2, ты не можешь иметь друзей ни по сердцу, ни по уму.
Прощай, меня торопят, нынче вторник, письма отдаются рано на почту. – Не ленись, пожалуй, писать. Коммуникация между нами открылась pour parler militairement[83]. Ты знаешь, где я, я знаю, где ты.
Прощай еще раз, целую тебя от всего сердца.
Усердный друг твой А. Г.
4 сентября 1817. Петербург.
Любезный друг Степан. Вот почти месяц, как мы с тобою расстались1; я с тех пор в первый раз принимаюсь к тебе писать, и то второпях. – Прием на почте продолжается до 12 часов, теперь скоро одиннадцать. Нужды нет, если не узнаешь ничего подробного: по крайней мере не будешь надвое полагать, жив ли я или нет. Вот перечень всего того, что со мной происходило со дня, как мы распростились в Ижорах2. Прежде всего прошу Поливанову сказать свинью. Он до того меня исковеркал, что я на другой день не мог владеть руками, а спины вовсе не чувствовал. Вот каково водиться с буйными юношами. Как не вспомнить псалмопевца: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых». – Знаешь ли, с кем я теперь живу? Через два дня после Ижор встречаюсь я у Лареды3 с Кавериным. Он говорит мне: «Что? Бегичев уехал? Пошел с кавалергардами в Москву? Тебе, верно, скучно без него? Я к тебе переезжаю». – Мы разошлись, я поехал, натурально, к Шаховскому; ночью являюсь домой и нахожу у себя чужих пенатов, Каверинских. Он все такой же, любит с друзьями и наедине подвыпить или, как он называет: тринкену задать.
Брат твой – Иркутский полковник4; поздравь его от меня, как увидишь. Неужто он явится в полк? Сделай одолжение, отговори его от этого. У него, кажется, перед глазами мой пример. Я в этой дружине всего побыл 4 месяца, а теперь 4-й год, как не могу попасть на путь истинный. Да нельзя ли тебе написать к Арсеньеву об Шмитовых деньгах? Ты бы через это большую пользу принес человечеству: для того что у меня нет ни копейки, а Шмит, верно бы, со мною поделился.
Прощай, бесценный друг мой, люби меня и помни; скоро ли свидимся, не знаю. – На днях ездил я к Кирховше5 гадать об том, что со мною будет; да она не больше меня об этом знает; такой вздор врет, хуже Загоскина комедий. – Кстати, Шаховской меня просит сделать несколько сцен стихами в комедии, которую он пишет для бенефиса Валберховой, и я их сделал довольно удачно. Спишу на днях и пришлю к тебе в Москву6.
Прощай, от души тебя целую. Пиши ко мне, непременно пиши. Стыдно тебе, коли меня забудешь. Поклонись Никите7.
Усердный поклон твоим спутникам Д. С. и А. С. Языковым, Кологривову и даже Поливанову – скомороху.
19 октября <1817. Петербург>.
Что ты? душа моя Катенин, надеюсь, что не сердишься на меня за письмо, а если сердишься, так сделай одолжение, перестань. Ты знаешь, как я много, много тебя люблю. Согласись, что твои новости никак не могли мне быть по сердцу, а притом меня взбесило, что их читали те, кому бы вовсе не следовало про это знать. Впрочем, я вообще был не в духе, как писал, и пасмурная осенняя погода немало этому способствовала. Ты, может быть, не знаешь, как сильно хорошее и дурное время надо мной действуют, спроси у Бегичева. Ах! поклонись Алексею Скуратову, да сажай его чаще за фортепьяно: по-настоящему эти вещи пишутся в конце письма; но уж у меня однажды навсегда никто не на своем месте. А самое первое голова. – И смешно сказать от чего? – Дурак Загоскин в журнале своем намарал на меня ахинею1. Коли ты хочешь, непростительно, точно непростительно этим оскорбляться, и я сперва, как прочел, рассмеялся, но после чем больше об этом думал, тем больше злился. Наконец не вытерпел, написал сам фасесию2 и пустил по рукам, веришь ли? нынче четвертый день, как она сделана, а вчера в театре во всех углах ее читали, благодаря моим приятелям, которые очень усердно разносят и развозят копии этой шалости. Я тебе ее посылаю, покажи Бегичеву; – покажи кому хочешь, впрочем. Воля твоя, нельзя же молчаньем отделываться, когда глупец жужжит об тебе дурачества. Этим ничего не возьмешь, доказательство Шаховской, который вечно хранит благородное молчание, и вечно засыпан пасквилями. Ах! кстати он совершенно окончил свою комедию3, недостает только предисловия, развязка преаккуратная: граф женится на княжне, князь с княжной уезжают в деревню, дядя и тетка изъясняют моральную цель всего происшедшего, Машу и Ваньку устыжают, они хотят – стыдятся, хотят – нет, Цаплин в полиции, Инквартус и многие другие в дураках, в числе их будут и зрители, я думаю, ну да это не мое дело, я буду хлопать. – Хочешь ли кое-что узнать об других твоих приятелях. Изволь. – Об Чепегове, однако, я ничего не могу сказать, потому что не видал его с тех пор, как ты отправился в Москву. – А Андрей Андреевич4 последний вторник является на вечер к Шишкову, слушает Тасса в прозе5 и благополучно спит, потом приходит ко мне и бодрствует до третьего часа ночи. Я его как душу люблю и жалею, а сам я регулярно каждый вторник болен. Читал ты Жандров отрывок из Гофолии в «Наблюдателе»? – Бесподобная вещь, только одно слово, и к тому же рифма пребогомерзкая: говяда. Видишь ты: в Библии это значит стадо, да какое мне дело?6 . . . . . .[84] Я теперь для него «Семелу» Шиллерову перевожу слово в слово, он из нее верно сделает прелестную вещь – это для бенефиса Семеновой7. А я ей же в бенефис отдаю Les fausses infidélités8. Для Валберховой я сделал четыре сцены, которыми Жандр очень доволен9. На будущей почте пришлю тебе. Скажи Бегичеву, что это бесстыдное дело, он мне еще ни строчки не писал. – И я ему буду платить тем же. Прощай, сейчас еду со двора: куда, ты думаешь? Учиться по-гречески. Я от этого языка с ума схожу, каждый божий день с 12-го часа до 4-го учусь, и уж делаю большие успехи. По мне он вовсе не труден10.
Как ты думаешь? «Вестник Европы» не согласится у себя напечатать. Бегичев с ним приятель. – Я бы подписал свое имя (коли нельзя иначе).
Вместо Загоскина:
Вот вам Михайло Моськин.
А в другом месте:
Вот Моськин-Наблюдатель.
А стих:
Княгини и пр. и пр.
Вот как раздробить:
Княгини и
Княжны,
Князь Фольгин и
Князь Блёсткин.
Между тем обнимаю тебя.
15 апреля 1818. <Петербург>.
Христос воскрес, любезнейший Степан, а я со скуки умираю, и вряд ли воскресну. Сделай одолжение, не дурачься, не переходи в армию; там тебе бог знает когда достанется в полковники, а ты, надеюсь, как нынче всякий честный человек, служишь из чинов, а не из чести.
Посылаю тебе «Притворную неверность», два экземпляра, один перешли Катенину. Вот, видишь ли, отчего сделалось, что она переведена двумя. – При отъезде моем в Нарву, Семенова торопила меня, чтоб я не задержал ее бенефиса, а чтоб меня это не задержало в Петербурге, я с просьбой прибегнул к другу нашему Жандру. Возвратясь из Нарвы, я нашел, что у него только переведены сцены двенадцатая и XIII-я; остальное с того места, как Рославлев говорит: я здесь, всё слышал и всё знаю, я сам кончил. Впрочем и в его сценах есть иное мое, так как и в моих его перемены; ты знаешь, как я связно пишу; он без меня переписывал и многих стихов вовсе не мог разобрать и заменил их своими. Я иные уничтожил, а другие оставил: те, которые лучше моих. Эту комедийку собираются играть на домашних театрах; ко мне присылали рукописные экземпляры для поправки; много переврано, вот что заставило меня ее напечатать. Однако довольно поговорено о «Притворной неверности»; теперь объясню тебе непритворную мою печаль. Представь себе, что меня непременно хотят послать куда бы ты думал? – В Персию и чтоб жил там1. Как я ни отнекиваюсь, ничто не помогает; однако я третьего дня, по приглашению нашего министра2, был у него и объявил, что не решусь иначе (и то не наверно), как если мне дадут два чина, тотчас при назначении меня в Тейеран. Он поморщился, а я представлял ему со всевозможным французским красноречием, что жестоко бы было мне цветущие лета свои провести между дикообразными азиятцами, в добровольной ссылке, на долгое время отлучиться от друзей, от родных, отказаться от литературных успехов, которых я здесь вправе ожидать, от всякого общения с просвещенными людьми, с приятными женщинами, которым я сам могу быть приятен[85]. Словом, невозможно мне собою пожертвовать без хотя несколько соразмерного возмездия.
– Вы в уединении усовершенствуете ваши дарования.
– Нисколько, ваше сиятельство. Музыканту и поэту нужны слушатели, читатели; их нет в Персии…
Мы еще с ним кое о чем поговорили; всего забавнее, что я ему твердил о том, как сроду не имел ни малейших видов честолюбия, а между тем за два чина предлагал себя в полное его распоряжение.
При лице шаха всего только будут два чиновника: Мазарович, любезное создание, умен и весел, а другой: я, либо NN. – Обещают тьму выгод, поощрений, знаков отличия по прибытии на место, да ведь дипломат на посуле, как на стуле. Кажется, однако, что не согласятся на мои требования. Как хотят, а я решился быть коллежским асессором или ничем3. Степан, милый мой, ты хоть штаб-ротмистр кавалергардский, а умный малый, как ты об этом судишь?
30 августа <1818. Новгород>.
На этот раз ты обманулся в моем сердце, любезный, истинный друг мой Степан, грусть моя не проходит, не уменьшается. Вот и я в Новгороде, а мысли все в Петербурге. Там я многие имел огорчения, но иногда был и счастлив; теперь, как оттуда удаляюсь, кажется, что там всё хорошо было, всего жаль. – Представь себе, что я сделался преужасно слезлив, ничто веселое и в ум не входит, похоже ли это на меня? Нынче мои именины: благоверный князь, по имени которого я назван, здесь прославился; ты помнишь, что он на возвратном пути из Азии скончался;1 может, и соименного ему секретаря посольства та же участь ожидает, только вряд ли я попаду в святые!
Прощай, мой друг; сейчас опять в дорогу, и от этого одного беспрестанного противувольного движения в коляске есть от чего с ума сойти! – Увидишь кого из друзей моих, из знакомых, напоминай им обо мне; в тебе самом слишком уверен, что никогда не забудешь верного тебе друга.
А. Г.
Коли случай будет заслать или заехать к Гречу, подпишись за меня на получение его журнала2. Ах! чуть было не забыл: подпишись на афишки3, присылай мне их, а когда уедешь из Петербурга, поручи кому-нибудь другому, Катенину или Жандру. – Прощай, от души тебя целую.
У нас нынче новый балет.4
5 сентября <1818. Москва>.
Мы сюда приехали третьего дни, а вчера я получил от тебя письмо, милый мой Степан; это меня утешило до крайности, и, однако, заставило опять вздохнуть по Петербурге. Здесь для меня все ново и, следовательно, всё еще приятно; соскучиться не успею, потому что через три дни отправляюсь; ты уже пиши ко мне в Тифлис. Павлова я видел, и он у меня побывал, завтра познакомит с женою; Чебышева в тоске, Алексей Семенович Кологривов скоропостижно умер; мужа1 ее здесь нет. Чипягова ждем не дождемся; осведомься, выехал ли он из Петербурга; я справлялся на многих станциях, в смотрительских книгах, имени его нет нигде. Брата твоего2 тоже здесь нет, зато есть монумент Минину и Пожарскому3, и «Притворную неверность» играют4, и как играют! Кокошкин вчера передо мною униженно извинялся, что прелестные мои стихи так терзают, что он не виноват: его не слушают. Было бы что слушать. Вчера меня залобызали в театре миллион знакомых, которых ни лиц, ни имен не знаю. – Кстати, коли увидишь Семенову (Мельпомену)5, скажи, что ее неверный князь6 здесь, и я его за нее осыпал упреками и говорил, что, если он еще будет ей делать детей, то она для сцены погибнет. Он уверяет, что Святый Дух за него старается, что он при рождении последнего ребенка не при чем. Медведева здесь – прехорошенькая, я ей вчера в «Сандрильоне»7 много хлопал, здешние готентоты ничему не аплодируют, как будто наперекор петербургским, которые рады, что бог им дал ужасные ладони, и при всяком случае, готовы ими греметь; надо однако согласиться, что тот, кто у вас Льва играет, – Розсций в сравнении с первейшими здешними актерами.
Ты жалуешься на домашних своих казарменных готентотов; это – участь умных людей, мой милый, бо́льшую часть жизни своей проводить с дураками, а какая, их бездна у нас! чуть ли не больше, чем солдат; и этих тьма: здесь всё солдаты – и на дороге во всякой деревне, точно завоеванный край. Может и я скоро надену лямку: Павлов путем взялся похлопотать за меня при жене и при Ермолове, а если этот захочет перевести меня в военную, я не прочь. Что ты об этом скажешь? Пиши ко мне, почаще и побольше! Я поминутно об тебе думаю, и последние увещевания очень помню, и ты можешь судить, сколько я сделался основателен; тотчас отрыл Павлова и на другой день по приезде сюда отправился заказывать себе всё нужное для Персии. Эти благие намерения, однако, не исполнились: я заехал к приятелю, оттуда в ресторацию, плотно поел, выпил бутылку шампанского, и после театра слег в постель с чрезвычайною головною болью. Матушка мне приложила какую-то патку с одеколонью, которой мне весь лоб сожгло, нынче я, однако, свежее и, что встал, пошел поглазеть на молоденькую старую знакомку8, которая против нас живет, и уже успел с нею опять сдружиться и, побеседовавши с тобой, к ней отправлюсь. Ах, Персия! дурацкая земля! Гейер приехал с Кавказу, говорит, что проезду нет: недавно еще на какой-то транспорт напало 5000 черкесов; с меня и одного довольно будет, приятное путешествие.
Прощай, любезный друг, пиши же и справься еще о пашпортах и об <…>[86]; благодарствуй, что позаботился об этом. Матушка тебе кланяется, сестра9 еще не приехала, Жандр у нас еще живет, только я не видал его, он спасается где-то с Варварой Семеновной10.
Перо прескверное, и вздор пишу, да много <…>[87]
Верный друг твой.
(Перевод с французского)
<5–9 сентября 1818. Москва.>
Мадам!
Непременно мы будем иметь честь явиться к вам, прежде чем поехать на концерт; я радуюсь предстоящему удовольствию провести с вами несколько приятных часов.
Ваш слуга Грибоедов.
9-го сентября 1818. Москва.
Любезнейший Степан! письмо это пишу у твоего брата, в присутствии Наумова и Павлова, которые уверены, что я если не в эту минуту, так ввек не поспею отправить к тебе мое послание. Ты можешь представить, обрадовался ли я Дмитрию Никитичу. Супружницы его не имел удовольствия видеть: говорят, бесподобная женщина. Постой, надобно тебе вкратце сказать все прочее, что я здесь видел: 1) Андрея Семеновича1, который у меня был; да правду сказать, вот и все интересное; завтрашний день я пускаюсь в путь далее. – Ужо дома побольше напишу, и это уж без меня доставится на почту.
Сто раз тебя целую.
Верный друг.
18 сентября 1818. Воронеж.
Сто раз благодарю тебя, любезнейший, дорогой мой Степан, и за что бы ты думал? Попробуй отгадай?… За походную чернильницу: она мне очень кстати пришлась, за то чаще всего буду ее выкладывать, чтоб к тебе писать. Получил ли ты письмо мое из Новагорода, другое из Москвы и несколько строк через Наумова? Сделай одолжение, уведомь; а пашпорты ко мне доставлены в самый день моего отъезда из Москвы, в которой я пробыл неделю долее, чем предполагал1. Наконец, однако, оттуда вырвался. Там я должен был повторить ту же плачевную, прощальную сцену, которую с тобою имел при отъезде из Петербурга, и нельзя иначе: мать и сестра так ко мне привязаны, что я был бы извергом, если бы не платил им такою же любовью: они точно не представляют себе иного утешения, как то, чтоб жить вместе со мною. Нет! я не буду эгоистом; до сих пор я был только сыном и братом по названию; возвратясь из Персии, буду таковым на деле, стану жить для моего семейства, переведу их с собою в Петербург. В Москве всё не по мне. Праздность, роскошь, не сопряженные ни с малейшим чувством к чему-нибудь хорошему. Прежде там любили музыку, нынче она в пренебрежении; ни в ком нет любви к чему-нибудь изящному, а притом «несть пророк без чести, токмо в отечестве своем, в сродстве и в дому своем»2. Отечество, сродство и дом мой в Москве. Все тамошние помнят во мне Сашу, милого ребенка, который теперь вырос, много повесничал, наконец становится к чему-то годен, определен в миссию, и может со временем попасть в статские советники, а больше во мне ничего видеть не хотят. В Петербурге я по крайней мере имею несколько таких людей, которые, не знаю, настолько ли меня ценят, сколько я думаю что стою; но, по крайней мере, судят обо мне и смотрят с той стороны, с которой хочу, чтоб на меня смотрели. В Москве совсем другое: спроси у Жандра, как однажды, за ужином, матушка с презрением говорила об моих стихотворных занятиях и еще заметила во мне зависть, свойственную мелким писателям, оттого, что я не восхищаюсь Кокошкиным и ему подобными. Я это ей от души прощаю, но впредь себе никогда не прощу, если позволю себе чем-нибудь ее огорчить. Ты, мой друг, поселил в меня, или, лучше сказать, развернул свойства, любовь к добру, я с тех пор только начал дорожить честностью и всем, что составляет истинную красоту души, с того времени, как с тобою познакомился и ей-богу! когда с тобою побываю вместе, становлюсь нравственно лучше, добрее. Мать моя тебя должна благодарить, если ей сделаюсь хорошим сыном. Кстати об родных, или некстати, все равно. В Туле я справлялся об Яблочковых, посылал к Варваре Ивановне Кологривовой, но мне велели сказать, что они в деревне, а если от тебя есть письмо, то чтобы прислал. Жаль, что не удалось, а время было с ними познакомиться: я в Туле пробыл целый день за недостатком в лошадях, и тем только разогнал скуку, что нашел в трактире на стенах тьму глупых стихов и прозы, целое годовое издание покойника «Музеума»3.
Вообще везде на станциях остановки; к счастию мой товарищ – особа прегорячая, бич на смотрителей, хороший малый; я уже уверил его, что быть немцем очень глупая роль на сем свете, и он уже подписывается Амбургев, а не – р и вместе со мною немцев ругает наповал, а мне это с руки. Один том Петровых акций4 у меня в бричке, и я зело на него и на его колбасников сержусь; коли найдешь что-нибудь чрезвычайно забавное в «Деяниях», пожалуй напиши, я этим воспользуюсь. Еще моя к тебе просьба: справься через Аксинью, Амлихову любовницу, о моей Дидоне. Илья Огарев пришлет ей из Костромы деньги на твое имя, а если уедешь в отпуск, препоручи это Жандру, да также заранее меня уведомь, куда к тебе адресовать письма. Прощай, мой милый, любезный друг; я уже от тебя за 1200 верст, скоро еще дальше буду; здесь однако пробудем два дни, ближе не берутся починить наших бричек. Катенина ты напрасно попрекаешь ко мне совершенною холодностию, он был у меня на квартире на другой день после того, как я исчез из Петербурга, и очень жалел обо мне и досадовал. Так по крайней мере рапортует Аксинья Амлиху.
(Перевод с французского)
12 октября <1818>. Моздок.
Любезный и достойный Семен Иванович, вот мы и у подножья Кавказа, в сквернейшей дыре, где только и видишь, что грязь да туман, в которых сидим по уши. Было б отчего с ума сойти, если бы приветливость главнокомандующего1 полностью нас не вознаграждала за все напасти моздокские. Здешний комендант2 передал нам ваше письмо, полное любезной заботливости о тех, кого вам угодно называть вашими товарищами, и кто, по существу, лишь подчиненные ваши. Правда, что с тех пор как я состою при вас в качестве секретаря, я не нахожу уже, чтобы зависимость бедного канцелярского чиновника так была тяжела, как прежде был в том уверен. Вздор истинный, в чем я еще более убедился в тот день, когда представлялся его высокопревосходительству господину проконсулу Иберии: невозможно быть более обаятельным. Было бы, конечно, безрассудством с моей стороны, если бы за два раза, что я его видел, я вздумал бы выносить оценку его достоинствам; но есть такие качества, которые в человеке необыкновенном видны сразу же, при чем в вещах на вид наименее значительных, например, своя манера особенная смотреть, и судить обо всем, с остроумием и изяществом, не поверхностно, но всегда становясь выше предмета, о коем идет речь; нужно признать также, что говорит он чудесно, так что я часто в беседе с ним не нахожу что сказать, несмотря на уверенность, внушаемую мне самолюбием.
Что до вас, любезнейший мой начальник, очень бы хотелось мне пространнее и подробнее изложить здесь все, что я о вас думаю, но лучше об этом промолчать, чтобы не заслужить упрека в пошлости; не принято восхищаться людьми в письмах, к ним обращенных. Я вам скажу только, что мне не терпится поскорее сердечно вас обнять; зачем же вы, дипломат, проводите на лагерных бивуаках дни свои, которые должны были бы быть посвящены одному поддержанию мира? Как только будем вместе, расскажу вам пространно о всех дорожных наших бедствиях: об экипажах, сто раз ломавшихся, сто раз починяемых, о долгих стоянках, всем этим вынужденных, и об огромных расходах, которые довели нас до крайности. Вот рассказ, вам отложенный до Тифлиса; нынче мы направляемся к Кавказу, в ужасную погоду, и притом верхом, Как часто буду я иметь случай восклицать:
Все это однако кончится, когда мы увидимся. Амбургер просит передать вам нижайшее почтение, он сам вам не пишет, так как не имеет ничего прибавить к тому, что я вам сообщил, поэтому благоволите читать мы всюду, где встретите я, меня, мне и проч.
С чувством совершенного уважения честь имею быть преданным вам4.
Тот, кого я попрошу передать вам это письмо, привезет вам и письма от матушки. Сверх того у меня много других писем для вас в багаже. Простите мне мое маранье, у нас перья плохо очинены, чернила сквернейшие, и к тому же я тороплюсь, сам, впрочем, не зная почему.
27 января <1819>. Тифлис.
Усердный поклон любезным моим приятелям: Толстому, которому еще буду писать особенно из Тавриза, Никите Всеволожскому, коли они оба в Петербурге, двум Толсты́м Семеновским, Тургеневу Борису, – Александру Евграфовичу, которого сто раз благодарю за присылку писем от людей, близких к моему сердцу. Фридрихсу, au charmant capitaine Fridrichs, très chauve et très spirituel[89]. Сделайте одолжение, не забывайте странствующего Грибоедова, который завтра опять садится на лошадь, чтобы трястись за 1500 верст. Я здесь обжился, и смерть не хочется ехать, а нечего делать. Коли кого жаль в Тифлисе, так это Алексея Петровича1. Бог знает, как этот человек умел всякого привязать к себе, и как умел…
Коли кто из вас часто бывает в театре, пускай посмотрит на 1-й бенуар с левой стороны и подарит меня воспоминанием3, может быть, это отзовется в моей душе, и заставит меня икать где-нибудь возле Арарата или на Араксе.
Трубецкого целую от души.
Объявляю тем, которые во мне принимают участие, что меня здесь чуть было не лишили способности играть на фортепьяно, однако теперь вылечился и опять задаю рулады2.
Грибоедов.
26 марта 1819. Тегеран.
Любезный Павел Александрович.
Благодарю тебя за письмо и за акт из «Сплетен». Ты мне очень этим удружил. Продолжай, мой милый, писать, а я читать буду1.
Смертная лень и скука, ни за что приняться не хочется. Прощай.
Верный друг твой
Грибоедов.
Жандра поцелуй.
(Перевод с французского)
<Около 5 сентября 1819.>
Дорогой и достойный Семен Иванович!
Я поистине думаю только о вас, потому что я уже в пути и приблизительно знаю, когда кончаются мои собственные беспокойства, тогда как бог знает когда придет в порядок тот хаос, в котором я вас оставил. Тысячу пожеланий! Спокойного будущего – вот то, что я вам посылаю. Обнимите дорогого Спиридона1. У меня 168 человек, свежих и бодрых2. Берегусь недоброжелателей, которые захотели бы поиграть со мной в дороге. Напомнимте Шемиру3 чтоб он взял расписку с армянина в 7'/2 червонцев; это деньги, которые я послал с Шемиром армянину за сыр, вино и пр. Я не заплатил ему в Тавризе, потому что я думал, что он поедет со мной.
Ради любви ко мне, который вам действительно предан, не портите себе здоровья, раздражаясь против животных, которыми вы окружены. Доброй ночи, да благословит вас бог.
Шемир поручает себя вашей доброте – посмотрите на сумасшедшего! Был слух, что он не останется при вас.
(Перевод с французского)
№ 16 сентября 1819. Маранд.
Рапорт г. поверенному в русских делах в Персии его секретаря Александра Грибоедова.
Милостивый государь!
Два перехода сделаны. Сегодня мы отдыхаем; припасов мне более не выдают, я их покупаю. Мехмендар1 палач и вор, которого мне придали, я думаю, нарочно, чтоб я лопнул от бешенства. В Альваре2 он хлебом выдал половину, а мясом одну треть того, что указано в фирмане3; вместо всего остального, он собрал контрибуцию телятами, но их не доставил. Когда я его как следует пробрал, он стал оправдываться незначительностью средств бедного селения Альвар, уверяя меня, что в Маранде найду я для людей моих Эльдорадо4; я умолк. Вчера в 2 часа пополуночи обоз мой тронулся в путь, я задержался минуты на три, чтобы попрощаться с Шемиром5, но буквально всего на три минуты. Я хочу следовать за моими людьми; мехмендар остается, видимо, чтобы пополнить вчерашний дефицит за счет местных поселян, а мне дает проводника, с которым я сбился с дороги; я проплутал всю ночь и часть утра; когда мехмендар появился, я чуть его не убил. Измученный усталостью, нашел я, наконец, свой отряд; один больной отстал в 2-х фарсангах6 отсюда, во время ночной моей поездки, багаж сильно обогнал пеших, ни одного осла, никакого вьючного животного под рукой. Спрашиваю у мехмендара мула и Софияне7, близ которого мы завтракали хлебом и водой. – «Мула!.. Зачем?» – «Чтобы привезти больного» и проч. «Боже меня сохрани! Если я буду вам помогать подбирать ваших отставших людей, Шахзаде8 мне голову отрубит!» В конце концов он мне начисто отказал и сказал мне, что человек, о коем идет речь, вероятно либо уже отведен в Тавриз, либо, в случае оказания им сопротивления, убит поселянами, что таковы точные веления правительства. Видали предателей! Однако все это, за счет пропавшего бедняги больного, произвело свое действие на моих людей, которым я все рассказал и повторил, в присутствии мехмендара, все что от него слышал. Они были возмущены, более не разбредались, и несмотря на проделанный марш, на подъемы и спуски действительно очень тяжелые, каменистые, еле проходимые, я их всех привел сюда в Маранд в 7 часов вечера. Благоволите сосчитать с 2 часов пополуночи до 7 часов пополудни. Сегодня я вынужден стать на отдых, как по всеобщему желанию, так и по состоянию моих солдат. Я бы не стал останавливаться, если б не знал, что они совсем разбиты от усталости.
Я потребовал от того, кто здесь распоряжается временно (ad interim) за Назр-Али-хана9, послать на розыски того больного (Левонтий Сарбов). Он оставил это без внимания. Здесь, как и в Альваре, недодали половину припасов, сегодня совсем ничего не дают, но я попрошу вас молчать о мошенничествах мехмендара до его возвращения в Тавриз; я его вам туда пришлю с рекомендательным письмом, если только законное мое возмущение не перейдет за край ранее того и я по прибытии на границу не велю его выпороть, – единственный язык, который понимают в этой стране.
Примите чувства совершенного моего почтения милостивый государь, от вашего покорнейшего
Александра Грибоедова.
(Перевод с французского)
11-13 сентября 1819. Казанчи – Пернаут.
Рапорт г. поверенному в русских делах в Персии.
Милостивый государь.
Я не знаю, получили ли вы два моих рапорта, № 1 и № 3, не откажите сообщить мне об этом через первого же чепара1, которого вы пошлете в Тифлис, чтобы я мог при случае повторить по пунктам все мои претензии против способа, которым со мной обращались. Пока что мехмендар имеет наглость просить у меня официальную бумагу для представления вам. После всех подлостей, которые я от него претерпел, он хочет еще получить свидетельство, и я от сего не отказываюсь. Милостивый государь, честь имею удостоверить вас, начальника моего, что мой мехмендар Махмед-бек выполнял должность свою при мне как мошенник самый отъявленный, с каким я когда-либо имел дело, бесчестный человек в самом обширном значении слова, и тавризское правительство если оно захочет в некотором роде оправдаться в том, что ко мне его приставила, должно по меньшей мере задать ему палками по пяткам, что в этой стране столь щедро раздается и столь привычно принимается. Да, я вполне серьезно должен жаловаться на него, как и на нескольких других персидских офицеров, начиная от Тавриза. Но ни единая живая душа здесь не сможет предъявить какую-либо жалобу на меня, если только не прибегнет к выдумкам. Если я и ответил с едкостью на глупости, которые мне велел передать Кельбель-хан в Нахичевани2, то это еще было весьма деликатно по сравнению с его грубостями, если я несколько раз и обругал мехмендара, не бил же я его палкой, хотя он сотню раз заслуживал, чтобы его поколотить. В нас бросали камнями3, и я с сознательным молчанием скрывал перед моими собственными людьми ярость, меня душившую, и они вели себя спокойно. Мы проходили средь белого дня мимо огромных бахчей, которые постоянно подвергаются ограблению со стороны солдатни государя4, именем которого здесь совершаются вымогательства и поборы всякого рода, но никто из моих людей не смел сорвать ни одной дыни, не заплатив, или я платил за них, что я охотно делал и почасту, так как отказать усталому пешеходу в плоде, утоляющем жажду, в нынешнее время года было бы низменной скаредностью, мало способствующей тому, чтобы ободрить людей за мной следовать. Наконец, милостивый государь, я постоянно в мыслях моих имел пример вашей твердости, как равно и умеренности вашей при шахском дворе и при дворе Наиб-Султана5. И сам я имел довольно выдержки, меня не могли провести, но даже будучи раздраженным, я не позволил себе переходить за черту того, что предписывается трезвым рассудком, и не оскорбил никого. И если бы вам об этом донесли бы иначе, это было бы чистой ложью, смею вас в том заверить моей честью.
Теперь, чтобы поставить вас в известность о том, что со мной происходит, расскажу вам про Нахичевань. Меня там пригвоздили, так сказать, на два мучительных дня. В первый день к вечеру еще принесли некоторые припасы, на следующий день не выдали ничего, отказали мне в лошадях и запретили строго-настрого червадарам6 поставлять их мне за деньги. Мехмендар оправдывался передо мной, что вся эта путаница происходит от Хана, а Хан возражал, что, поскольку срок действия фирмана истек в Нахичевани, он не обязан обо мне заботиться и даже что в его городе нам вообще не обеспечено законное покровительство, а косвенным путем меня предупредили, что меня вполне могут взять под арест впредь до нового приказа из Тавриза. По приезде моем Кельбель-хан отказался меня видеть, отговорившись делами гарема, куда он в тот момент запрятался. Он назначил мне свидание на другой день, я полтора часа его прождал, он так и не появился, и в конце концов велел меня отпустить, выставив поводы слишком пустые, чтобы здесь их повторять. А вы, милостивый государь, еще хорошо отзывались об этом грубияне. Я как следует не знаю, что именно персы замышляли, но вот как я поступил. В первый же день люди мои набросились на крепкий напиток, который приготовляют армяне; я был слишком занят, чтобы им помешать, но вечером, поняв, что моих людей рассеивают умышленно, чтобы напоить их, подкупить их несколькими томанами7 и затем отнять у меня, – я их всех собрал вокруг себя, поставил хорошую стражу у своей квартиры; ночью я внезапно поднялся и всех их лично проверил, некоторых, за шум незначительный, который они между собой подняли, велел связать, показывая себя более рассерженным, чем я был на самом деле; я их крепко отругал, пригрозив, что с завтрашнего дня буду примерно наказывать тех, кто хлебнет хоть каплю водки или будет заводить беспорядок, и затем передам их связанными персидскому правительству, чье благосклонное отношение к себе они знают. Я дал им понять, что они-то во мне нуждаются, а что я собственно, не имею никакого серьезного интереса и ни малейшей ответственности за их сохранность. Все это весьма походило на речь Бонапарта к депутатам провинций в 1814 г.8 Тем не менее наполеонада эта всех привела в разум. Все утихло, назавтра никто не решился отпрашиваться на базар, никто не пил. Поскольку дороги отсюда до Карабага9 славятся как малонадежные во всех отношениях, а ждать охранного конвоя от правительства не приходилось, я велел сделать железные наконечники на полсотни пик, которые и роздал своему отряду. Оружие прескверное, но все же могущее послужить защитою против Абул-Фетх-хана или против этого грузинского разбойника Александра, который в здешних окрестностях всегда подстерегает всех наших, кто идет в город или возвращается.
Только благодаря Мирзе-Мамишу, служащему в чепархане, которому я обещал, что буду рекомендовать его вашему благоволению, я тайком раздобыл 6 лошадей на ночь, так как днем никто не отважился бы мне их доставить; этого мне едва хватало для больных, но дело не терпело отлагательства, и вчера около 10 ч. вечера я вывел всех своих людей. Строго говоря, мы удрали без ведома Хана и мехмендара; никто не знал дороги, какой я решил идти, за исключением одного проводника, которого удалось мне случайно достать. Но ночной этот отъезд оказался для меня злополучным. Первое злоключение случилось у моста, еще в самом городе. Из Тавриза вместе со всей толпой шел с нами некто Васильков, в свое время за преступления прогнанный в России сквозь строй. Он сказался больным ревматизмом в колене, и я о нем в особенности заботился, не заставлял его никогда спускаться с большого тюка мягких вещей, растирал регулярно ему колено ромом, укрывал его от ночной свежести. Теперь он спрыгнул с лошади и заявил мне, что недуг его не позволяет ему ехать далее; я предложил устроить его на лошади поудобнее, отдавал ему свою собственную лошадь, хотел, чтобы его несли его товарищи, – все напрасно; с холодною решимостию он сказал мне, что он далее за мной не пойдет, что я, ежели хочу, вправе его убить. Конечно, я имел на то право, но подобный поступок, хотя бы и законом дозволенный, противен человеку чувствительному. Я успокоил остальных, маскировав дело перед ними, как мог, и он был предоставлен своей участи, – персы конечно, не преминут его прикончить. Мы перешли через три потока, довольно широкие и глубокие, и это каждый раз вызывало беспорядок. Я остановился, чтобы проверить, все ли на месте, – двоих не оказалось. Представьте себе беспокойство мое, это было приблизительно в 5 верстах от города. Я сделал привал, одним велел спать, другим караулить, а сам с Юсуфом (из Багдада) поскакал назад, на поиски их; я кричал, звал их по именам, Юсуф тоже, никакого ответа, кроме отзывов «Али» нескольких бродячих татар. Немое оцепенение мной овладело. Слава богу, мы не потеряли дороги, но вернулся я в отчаянии. Они, наверно, напились, сказал я себе, в суматохе отъезда, и разум их и силы им изменили, – и я послал за ними еще трех человек, верхом и вооруженных; так продолжалось до рассвета следующего дня. Одного мне привели; предположения мои подтвердились, он в городе запасся кувшином вина. Другой пропал, может быть, навсегда. Зовут его Ларин; красивый парень с лицом, располагающим к доверию, послушный, но любит выпить. Если Вы узнаете, что его приведут обратно в Тавриз, подумайте, как бы его освободить. Я за него очень огорчен.
Кстати, я смог проверить число тех, кого я веду, только на половине дороги, по выходе из Альвара. Накануне мне внесли в список имена тех, кто остался в заключении в Мейдане. Наличное число оказалось 158, без одного (о котором я имел честь вам упомянуть в моем донесении № 1); двое потеряны после Нахичевани, остается 155, помимо Вагина10, которого я не смешиваю с другими.
Сегодня, на рассвете, я установил, что нахожусь все в той же долине, которая простирается от ущелья вблизи Аракса до Нахичевани, но только несколько более к северо-востоку. Мы углубились в горы, и после нескольких часов марша, пройдя, я полагаю, около 4 с половиной фарсангов, мы оказались у знаменитой Змеиной скалы11, оттуда поднялись в селение, именуемое Казанчи; отсюда я и пишу вам. Остается мне еще на завтра, как говорят, 8 фарсангов каменистой горной дороги до Пернаута, который принадлежит нам. И если мы дойдем туда целы и невредимы, скажу, что у персов ума нет даже и на то, чтобы гадить как им хотелось бы.
Представьте себе, я еще никого не нашел для того, чтобы послать к нашему пограничному коменданту. Вчера явился ко мне один человек из Гаруссы, где расположен первый русский пост. Он туда возвращался с караваном, я хотел поручить ему отвезти мое письмо, и за эту небольшую услугу он запросил с меня 50 телят! При таком чрезмерном запросе и не имея при том гарантии его верности, я рассудил за лучшее выгнать его, отметив имя его в моем журнале. Что за подлое отродье эти армяне! Никто из них и знать меня не хотел, а при этом всегда на ухо и шепчут, что мы их будущие (in spe) покровители. Хороши протеже? Они нас продают тем самым персам, которые готовы их распинать и варить под любым соусом; еще недавно они сожгли двоих армян в Нахичевани.
Я вам написал бы еще пространнее, милостивый государь, зная что вы принимаете участие в моем теперешнем положении, но я пишу на полу, облокотиться не на что; куча ядовитых насекомых, которые меня заставляют подпрыгивать каждый раз, как они приползают к моему письму, ветер, поминутно тушащий свечу, наконец, утомление и бессонная ночь, которую я провел сейчас, чтобы написать вам мое донесение, – все это не дает мне и двух мыслей связать, и вы мне извините мое маранье. Хотя я вам и высказал в начале настоящего письма мнение мое о фирмане Шахзаде, который привел к тому, что я остался без помощи в Нахичевани, о злонамеренности Кельбель-хана и двоедушии Мехмед-бека, вы, милостивый государь, распорядитесь в отношении всего этого, как вы пожелаете, я не смею предугадывать суждение, которое вы об этом вынесете, и если даже вы сочтете необходимым не придавать этому делу огласки, я о том скорбеть не буду, так как в конце концов теперь я уж почти разделался со всеми тягостями. Я уже тем весьма доволен, что заставил мехмендара протрусить до Карабабы; не найдя меня там, он возвращается впопыхах сюда, весьма озадаченный тем, что я пошел не по той дороге, которую он мне указал. Я ему на то заметил, что, если бы он хоть немного заботился бы обо мне, он бы мог меня провести сюда прямо из Аракского ущелья и тем дал бы мне выиграть три дня, и от стольких докук меня бы это избавило! Он покидает меня, и я отнюдь не буду чувствовать себя обездоленным его отъездом. Совесть его, которая весьма редко в нем говорит, заставляет его бояться, что, если он последует за мной в Пернаут, я там, в отместку за все, велю поступить с ним круто. Мерзавец не может понять, что, как только я буду на нашей территории, никакое негодование не заставит меня нарушить долг гостеприимства, добродетели, столь свойственной всякому человеку в моем отечестве.
Примите, милостивый государь, чувства совершеннейшей преданности от вашего покорного слуги
Александра Грибоедова.№ 411 сентября 1819. <Казанчи>.
Р. S. Пернаут, 13 сентября.
Я воспользовался, милостивый государь, неотступными просьбами мехмендара, который во что бы то ни стало хотел получить от меня какую-нибудь бумагу как предлог, чтобы явиться к вам. Я не стал запечатывать этого письма в Казанчи, чтобы не оставлять вас в сомнении насчет прибытия моего на границу, и заставил одного из людей Махмед-бека сопровождать меня. Все это не очень надежно, так как этот подлец уже вытянул из меня 2 дуката в Нахичевани за почту в Тавриз, думаю, что монеты он присвоил, так как знаю от него самого, что пакет мой еще у него в руках. Он мне наплел тридцать сказок в свое оправдание, пусть-ка он вам их порасскажет! Однако позвольте уведомить вас, что я послал вам первый свой рапорт из Маранда № 1, 2-й из Нахичевани и этот третий отсюда, из Пернаута, армянского селения, вассального Мехте-Кули-хану, под Российским владычеством. Вчера, 12 сего месяца, по ущелью реки Алинджи мы дошли до горы12, один склон которой принадлежит Ирану, а другой – нам. Казалось, что она поднимается до бесконечности, мы два часа должны были взбираться на нее и только на вершине добрались до места перехода на нашу сторону (ad status, quod ad passatum). Оттуда до сего места – раз перепрыгнуть. Благодаренье богу! Экспедиция моя наполовину уже выполнена. Хотелось бы, чтобы и вы могли бы сказать то же об управлении вашем, будущий исход которого еще слишком неясен, чтобы я вперед мог быть за вас спокоен. У вас теперь много русских подданных, которым вы всегда, когда захотите, можете поручить доставить ваши письма в Тифлис. Соблаговолите, пожалуйста, написать мне.
Из любви к справедливости, не похвалите ли вы перед Наиб-Султаном услуги, мне оказанные султаном сарбазов13 в Гаргаре, Мирзой-Мамишем в Нахичевани?
Вложенное письмо адресовано Шамиру14.
(Перевод с французского)
Милостивый государь,
только 2-го числа или, лучше сказать, в ночь на 3-ье я прибыл в Тифлис здоровым и был прекрасно принят начальством. Для меня намечается уже заря спокойствия, но нужно говорить еще со многими лицами и еще многое пересказывать им относительно цели моей экспедиции сюда и о будущем моем путешествии.
Я должен был привести в порядок для генерала Вельяминова подробный список людей, приведенных мною. Все это, естественно, мешало мне приняться за работу, чтобы довести до вашего сведения подробности моего похода, начиная с границы, медленность его должна казаться вам необъяснимой. Я сообщу вам обстоятельства этого похода в самом сжатом виде, чтобы не задерживать Папа-Меликса, которого отправляют к вам завтра. Меня продержали один день в Сиссиане – в Гаруссе, 3 – в Шуше, откуда я съездил в Чиначи для личных переговоров с полковником Реутом, заменяющим Мадатова. Частые перерывы пути происходили из-за снабжения продовольствием. На том тракте, которым я следовал, не были предупреждены и не приготовились: то в магазинах была только одна мука и нужно было несколько дней, чтобы испечь хлеб, то останавливались потому, что надо было смолоть зерно. Что поделаешь? Не то чтобы мне создавали затруднения – тут не было ничьей вины. Что касается мяса, капусты и пр., обозных лошадей, все это было на мой счет; тем не менее издержки не превысили 300 рублей. Мои счета в порядке, и я жду только свободного времени, чтобы переписать их начисто и затем представить вам.
Из Шуши я поехал вперед до Елизаветполя, где меня задержали на 7 дней, прежде чем получилось приказание из Тифлиса отправить меня дальше. А здесь! Нечего говорить вам; деловые бумаги были посланы, из них видно, насколько приличия, законы и, наконец, причины очень важные противятся тому, чтобы было исполнено пунктуально торжественно данное мне вами обещание. Генерал Вельяминов делает все от него зависящее, чтобы на меня легло как можно меньше вины в глазах этих моих несчастных; однако перед 80-ью из них я все же буду виноват. Это очень горько, после стольких забот, стольких неприятностей, вынесенных ради единственной мысли, что это послужит их общему счастью. Однако с моей стороны было бы жестоко усиливать еще своими жалобами то огорчение, которое уже самый этот случай должен доставить вам, милостивый государь. Неудержимый порыв доброты заслонил тогда от вас неизбежные последствия, развертывающиеся теперь, и вот я оказался дураком и обманщиком!
Чтобы смягчить немного печальное впечатление, которое, я думаю, причинил вам, я скажу вам, милостивый государь, что относительно обязательств, заключенных с перебежчиками, ваша манера действовать была всеми очень одобрена, и так как тут прекрасно осведомлены насчет персидских козней против вас, то вас хвалят, но вам не завидуют. Что касается персов, то Серхенг-Мехмет-Кули находится здесь со всей свитой; он прикинулся бодрым, несчастным, и вот вопрос о пенсии на очереди.
Четыреста семей, которые последовали за ним, будут размещены в окрестностях Елизаветполя… Не напишете ли вы мне два слова по поводу его жены?
Повсюду, где я проезжал, я уведомлял местные власти, что каждый человек, будь то сам шах, если он переезжает нашу границу без подписанного вами паспорта, должен будет подвергнуться суровому допросу на месте и быть задержан до окончательного решения, о котором вам будет сделан запрос. Так именно всегда смотрел на дело Елизаветпольский комендант1, человек очень разумный, но у него нет на этот счет никакой положительной инструкции; он мне сказывал, что отныне он иначе и не будет действовать. Между тем был схвачен человек с письмами от Селим-хана к Могилевскому; мне казалось, что дело должно было бы быть выяснено перед моим приездом сюда, потому что я задержался на 7 суток в Гандже; я говорил об этом генералу В., и верите ли вы, что он ничего об этом не знает? Однако я не знаю, как мне истолковать этот случай.
Ходжа-бек, землевладелец (если таковые есть в Персии) между Казанче и нашей границей, при моем проезде по Алиндже, послал своего сына приветствовать меня. Мы говорили по-персидски; он жаловался на свое положение и выразил желание перейти в русское подданство. Но жалуются в Карабаге, а в Шемшедиле мечтают о покровительстве Ирана. И с нашей, и с их стороны только и слышны жалобы. Но на границе какое обоюдное шпионство и дезертирство! Оттуда бегут! Бегут и от нас, и, по-моему, это Харибда и Сцилла. Там и здесь чиновники отвратительны, насколько я мог наблюдать. Я буду иметь честь беседовать с вами об этом в более удобное время.
Мною получены 3 небольших бумаги из тех, что вы направили ко мне. Ларин пришел ко мне в Шушу. Он шел 4 дня без еды, не видя живой души, стараясь найти мои следы через леса и неприступные горы; наконец на него напали, но, молодой и сильный, он отбился от трех негодяев, которые хотели его связать. Таким образом после всех бедствий он присоединился ко мне. Удивительная воля и решимость. Благодарю вас за то, что вы были так внимательны к моей просьбе за двух единственных персов, которые не поступили со мной плохо. Терпение, скажете вы; да сохранит вам его господь, милостивый государь, без него нет спасения в Табризе. Генерал В. рассказал мне вкратце содержание ваших бумаг; кажется, что толпа бородачей2 еще волнуется и так же глупа, как и в те времена, когда я с ней расстался. Продолжайте ласкать их и кормить пощечинами, смотря по требованию момента. Впрочем, простите мне мою рапсодию; в будущем буду готовить вам доклады заблаговременно, потому что я вижу, что нельзя нигде располагать своим временем по желанию.
С чувством совершеннейшего уважения имею честь быть вашим покорным слугой.
Александр Грибоедов.
№ 15
Тифлис, 6 октября 1819.
Завтра я отправляюсь дальше. Амбургер свидетельствует вам свое почтение; он бы очень желал вернуться к вам возможно скорей, но силы этому препятствуют. Поистине я нахожу его больным; свойство железистых вод не оказалось настолько действительным, чтобы улучшить его здоровье.
Февраль 1820. Тавриз.
Любезный Павел Александрович. Я очень давно не писал к тебе. Не извиняюсь: потому что знаю, как это неизвинительно. – Прости, не пеняй в уважение прежней и, даст бог, всегдашней нашей дружбы. Мне дали известие о смерти Дарьи Андревны. Кому не жаль матери! Но, может статься, ты уже утешен. До меня известия из России доходят как лучи от Сириуса, через шесть лет; а потому не сообщу тебе своих размышлений, как бы я на твоем месте расположился в качестве помещика: ты вероятно давно уже зажил по-своему. Скажу об моем быту. Вот год с несколькими днями, как я сел на лошадь, из Тифлиса пустился в Иран, секретарь бродящей миссии. С тех пор не нахожу самого себя. Как это делается? Человек по 70-ти верст верхом скачет каждый день, весь день разумеется, и скачет по два месяца сряду, под знойным персидским небом, по снегам в Кавказе, и промежутки отдохновения, недели две, много три, на одном месте! – И этот человек будто я? Положим, однако, что еще я не совсем с ума сошел, различаю людей и предметы, между которыми движусь: прошедшим годом, как я действовал и что со мною судьба сшутила, опишу коротко.
Весною мы прибыли в Тейран. Я не успел обозреться, только что раз поскитался в развалинах Рагов Мидийских1, раза три в Каосе-Каджаре2, в Негиристане и в других окрестностях Феталишаховой столицы… Жар выгнал нас в поле, на летнее кочевье в Султанейскую равнину, с Шааен-Шаа, Царем Царей и его двором. Ах! Царь-государь! Не по длинной бороде, а впрочем во всем точь-в-точь Ломоносова государыня Елисавет, Дщерь Петрова. Да вообще, что за люди вокруг его! что за нравы! Когда-нибудь от меня услышишь, коли не прочтешь. Теперь слишком запущено. Начать их обрисовывать, хоть слегка, завлекло бы слишком далеко: в год чего не насмотришься! Из Султанеи мы в конце августа попали в Табрис. Не все еще. Перед Султанеей в Абгаре ферсехов в двадцати по сю сторону от Казбина пожили несколько во время Рамазана3, смотрели восточную трилогию: Страсти господнего угодника Алия, слышали удары дланьми в перси, вопли: «Ва Гуссейн! О! Фатме́!» и пр. Я на это глядел, об тебе думал. В Ахенде (за переход от Римского мосту на Кизиль-Озане, в горах Кафланку) тоже на недолго остановились, с тем, что дальше ехать или на месте остановиться казалось одинаково скучным, но последнее менее тягостным. Из Табриса, в начале сентября, я отправился в Чечню к Алексею Петровичу за новыми наставлениями. Нашел его, как прежде, необыкновенно умным, хотя недружелюбным. Он воюет, мы мир блюдем; если, однако, везде так мудро учреждены посольства от императора, как наше здесь: полки его опаснее, чем умы его дипломатов. Я наконец опять в Табризе. Владетельный Ша-Заде-Наиб-Султан-Аббас-Мирза, при котором мы честь имеем находиться, и, в скобках сказать, великий мне недоброжелатель, вызвал из Лондона оружейных мастеров, шорников и всяких рабочих; сбирается заводить университеты. И у него есть министр духовных сил дервиш каймакам Мирза-Бюзрюк. Дайте нам Уварова. Ты видишь, что и здесь в умах потрясение. Землетрясение всего чаще. Хоть то хорошо, коли о здешнем городе сказать: провались он совсем; – так точно иной раз провалится.
Не воображай меня, однако, слишком жалким. К моей скуке я умел примешать разнообразие, распределил часы; скучаю попеременно то с лугатом4 персидским, за который не принимался с сентября, то с деловыми бездельями, то в разговорах с товарищами. Веселость утрачена, не пишу стихов, может и творились бы, да читать некому, сотруженики не русские. О любезном моем фортепьяно, где оно, я совершенно неизвестен. Книги, посланные мною из Петербурга тем же путем, теряются. Довольно о себе. Вы как? Что происходит в вашем ученом и неученом мире? В мое время, если бы возможность была массу сведений наших литераторов, академиков, студиозов и профессоров разделить поровну нашим людям с талантом, вряд ли бы на каждого пришлось по стольку, чем Ланкастер учит: читать и писать, и то плохо. Ты не в счету. Играют ли твою «Андромаху»5? Напечатана ли? Как ее достать? Коли не ex dono Auctoris[90], намекни по крайней мере, куда отнестись? Да во всяком случае пиши ко мне. Сколько я удовольствия лишаюсь от лени! Если бы любезные мне люди от меня имели письма, верно бы отвечали. По крайней мере я люблю нежиться этим воображением.
Князю почтенному6 низко поклонись за отсутствующего. Не могу довольно порадоваться, что и он в числе тех, которые хотят, не хотят, а должны меня помнить. Часто бывали вместе. Славный человек! Кроткий, ласковый нрав, приятный ум, статура его, чтенье, сочинения, горячность в спорах об стопах и рифме, наш ценсор всегдашний, и сам под ценсурою у Катерины Ивановны7…Не поверишь, как память обо всем этом мне весела в одиночестве! Жандрик мой как живет? в 1820-м году прежним ли святым молится? Об Чепягове ты мне писал. Скажи, кто бы думал, что его в чем ни есть Иону достанется заменить? Однако охота была нашему прозорливому другу петь свою феогонию8 такому человеку, который богов знать не хочет? Чепягов и Чебышев! Не знаю, почему при этих схожих именах мне пришли два другие: Гейнзиус и Гревиус9!
Прощай, дружески тебя обнимаю, крепко. Мой Шерасмин10 свидетельствует свое почтение…
Из всего надо пользу получать, и ты из моего письма научись чему-нибудь. Вот тебе арабский стих:
Шаруль-бело из кана ла садык.[91]
NB. C'est un peu de l'instruction de la veille, car je ne sais pas encore un mot d'Arabe, aussi vous n'aurez pas le vers traduit.[92]
Февраль 1820. Тавриз
Милостивый государь Андрей Иванович! Письмо ваше я уже давно получил, еще в Тифлисе, и только оттого позамедлил благодарить, что сперва хотел о Серебрякове посоветоваться с г. Мазаровичем. Нынче он об нем доносит начальству и между тем поручил мне вам свидетельствовать почтение и признательность за воспоминание в письме ко мне. Очень приятно не быть позабытым от того, кого уважаем. И потому без всяких дипломатических кудрявостей скажу, что для меня письмецо от вас хоть не велико, да дорого. Притом же знаю я, что по службе занятий у вас в Георгиевском много, а вечером бостон в употреблении. Тем похвальнее оторваться от такой деятельности и посвятить несколько минут прежнему спутнику. Мне досугу много, и, наоборот, должен бы писать вам целые листы; но из Персии о чем прикажете? Возвратимтесь в благополучное отечество, и будет о чем побеседовать, на словах или на письме.
Напомните обо мне Василию Захарьичу. По ком теперь изволит томиться? На днях читал я в «Статистическом опыте о России», что в Кизляре есть много индейцев, но мы с ним (и с вами, в скобках сказано) кроме хорошенькой Ахвердовой никого не заметили. Спешите в Тифлис, не поверите, что за роскошь! В клубе балы, и с масками. И я однажды очень неудачно принарядился, не успел войти в зал, все закричали, что у г. маркиза Б шишка на лбу.
Прощайте, почтеннейший Андрей Иванович, прошу не оставлять меня дружеским расположением, которое всегда с признательностию будет ценить
душою вам преданный
А. Грибоедов.
P. S. Кстати или некстати порадуйтесь моей радости. Я уже не тот бедный Ир1, нищий, слуга государю из хлеба, как прежде. Меня уведомляют, что состояние мое поправляется. Теперь при первом попутном ветре лечу. Лишь бы Алексей Петрович2 позволил поднять паруса… Опять буду независим.
3 мая 1820. Тавриз
Любезный Николай Александрович! Благодарю за письмо с границы. Вы хорошо начали, дай вам бог стойкость в воспоминании о приятелях покинутых, это будет необычайно. Между тем от души радуюсь, что вы сохранны переступили за межу восточных абдеритов. Персияне пугали вас вооружением, все не так страшно, как моя судьба жить с ними и, может статься, многие дни! Как же вас взносили на неприступный status, quo ad praesentum[93] и как
Полком окружали
Военных теней?
В присошках пищали,
Курки без кремней?
Как ханы и беки
Пролили вам реки
Хвалы круговой?
С преклонной главой
Ньюкеры и дусты!
И головы их,
При шапках больших,
Под шапками пу́сты.
Этой порубежной фарсы недоставало, чтоб в мыслях ваших утвердить без того уже выгодное мнение, которое вы приобрели об их Иране. Бог с вами, однако; вы теперь дома, или почти дома, с достойным Романом Ивановичем и с другими людьми, вам приятными. А мы! я! Со всем тем не воображайте меня зарытым в книгах; это остается до будущего времени. С вашего отъезда я дом мой верх дном поставил, расширил, надстроил, пристроил, и если бы вам воротиться, никак бы не узнали комнату, где так усердно упражнялись в бостон и асонас. И даже игре смена. Теперь в моде vingt-un[94] с Алларом и Джибелли. Я выигрываю: Мазарович ругает, и еще больше, когда слышит, что маленькую de la Fosse я непременно к себе беру. Резвая, милая! Воля Симона, добрейшего человека, но виноват ли я, что он ударился в набожность и мораль глубокую! Скука чего не творит? а я еще не поврежден в моем рассудке. Хочу веселости. Он мне промеж нравоучительных разговоров объясняет, что дом свой запрет, если я в новоселье сдружусь с любовью. Шутит! может, и дело говорит, но я верно знаю, что если только залучу к себе мою радость, сам во двор к себе никого не пущу, и что вы думаете? На две недели, по крайней мере, запрусь… В ту самую пору, как к вам мое письмо дойдет, это, может, так и сбудется.
У Мазаровича завелся поп, каплан, колдун домашний, римский епископ, халдей, потомок Балтазара. Где этакого миссионера открыли? Шахзада подарил его поверенному и братья коэфоры причащаются. На днях мы хоронили Кастальди, от которого M-me La Marinière овдовела. Вот вам чин погребения: покойник был неаполитанец, католик. Отпевали его на халдейском языке. Духовный клир: несторияне, арияне, макарияне, махинейцы преадамиты, а плачевники, хоронильщики, зрители, полуравнодушные, полурастроганные, мы были и наши товарищи европейцы, французы, англичане, итальянцы, и какое же разнообразие вер и безверия! Православные греки, реформаторы, пресбитерияне, сунни и шиа! А всего-навсего лиц с двадцать! всякого зверя два, два1. Очень пестро, а право не лгу. Мазарович сочинил эпитафию по-латыни, я русскую:
Из стран Италии – отчизны
Рок неведомый сюда его привел.
Скиталец, здесь искал он лучшей жизни…
Далеко от своих смерть близкую обрел!
Длинно и дурно, но чтоб не вычеркивать, заменю ее другою, в ней же заключается историческая истина.
Брыкнула лошадь вдруг, скользнула и упала, –
И доктора Кастальдия не стало!
Желаете ли государственных вестей? Аббас-Мирза халат от отца получил; мы не ездили глазеть на эту помпу. Третьего дни на Фет-Али-хана петлю накинули, и уже фараши готовились затянуть, но пророчествующий в Магомете Пиш-Намаз2 спас будущего удавленника и укротил гнев Шахзады, который за то взбесился, что хлеб дорог. Скупщики всякого жита каймакам и визирь, а Фет-Али-хана давят. Фет-Али-хан в свою очередь, чтоб дешевле продавалась насущная пища, пошел всех бить на базаре, и именно тех, у которых ни ломтя нет хлеба. При таких обширных и мудрых мерах государственного хозяйства отдыхает наблюдатель, которому тошнит от их дел с нами, от наших с ними… резьба из вишневой косточки.
Разнесся слух о прибытии в Тифлис главнокомандующего3. Шахзада нам объявил и, если не бредит, думал я, так это новое доказательство, что он об Тифлисе больше нас знает, правда, и мы лучше его смыслим о том, что в его собственном городе происходит, но утешенье ли? особенно для людей, которые различны языком, нравами, и физикою, и моралью. Все, однако, согласно уважают Алексея Петровича, а от него награда – пренебрежение! Слух подтвердился, и вы, умолча обо всем прочем, засвидетельствуйте мою преданность eo, qui Caucasei fastigia montis sua sub juga mittet[95].
Роману Ивановичу, Алексею Александровичу, Ивану Александровичу4 искреннее почтение, прочим по порядку тоже. Да вообще Кабардашке и другим придворным генерала низкий поклон.
Прощайте, мой любезный Николай Александрович. Удоволил я ваше терпение, жду 2-го номера от вас, а от меня еще то ли будет? Не извиняюсь, но где же позволено предаваться шутливости, коли не в том краю, где ее порывы так редки. Мои сотруженики обнимают вас приятельски.
Покорнейший
А. Грибоедов.
Фортопьян еще нет. Катоптрик Леташинский постоянно мешкает.
25 июня 1820. Тавриз.
Жду не дождусь письма от вас. Что вы мне такое намекнули об отъезде в Петербург? Как это? Когда? Официально? Или по догадке вашей? Выведите из сомнения, любезный Николай Александрович. Либо воскресите, либо добейте умирающего. Еще слушайте кое-что: было время, обольстил меня добрейший Роман Иванович, и я в Андреевской просил у главнокомандующего1 быть переведенным в Тифлис судьею или учителем. Коли вздумают опечалить меня исполнением этой отчаянной просьбы и зайдет речь об этом, вы уж как-нибудь отвратите от меня грозу: потому что я ни за сокровища Оранг-Зеба2, нигде и никогда, ввек не жилец более по сю сторону Кавказа.
Lindsay и Mackintosch сперва много писали доброго о Грузии, потом жаловались на полицейский присмотр за ними. Мне непонятно, либо это собственно их неосновательное замечание, либо в самом деле неловкая шутка полицеймейстера. Кому два англичанина опасны? Они же разобиженные расстались с Персией. Что касается до политических разведок, так для этого нет нужды Аббасу отряжать европейцев: по большей части тифлисцы сами продали свои души персиянам. Кажется, нам должны быть выгодны посещения людей денежных, и честь делает нынешнему управлению такой землею, которая оглашена была непроходимою от лезгинских ножей, а ныне Монтис говорит, что его соотечественники без числа покушаются туда путешествовать.
Как жаль однако, что вас теперь нет здесь. Мазарович отстроил Palais de Russie[96] великолепнейший. Мой домик, кабы не колебался так часто от землетрясений, загляденье на Востоке. И каких бы вы женщин у меня нашли! Именно не одну, а многих, и одна прелестнее другой. Кто бы это предвидел месяца два тому назад! Пути любви неисповедимы.
Прощайте, любезный мой; не взыщите на скоропись и недостаток склада. Болен я жестоко и пишу с удивительным напряжением тела и души.
Алексею Александровичу мое почтение скажите.
Вам преданный и покорнейший
А. Грибоедов.
25 июня 1820. Тавриз
Милостивый государь, любезнейший Андрей Иванович, где вы теперь? В последнем письме вашем, которому я обязан превеселыми минутами, вы у Поля в клубе людей искали. Перед кем потушили фонарь?1 Скажите искренно. Или ваш поиск намерены перенести в Петербург? Что главнокомандующий намерен делать, я не спрашиваю: потому что он сфинкс новейших времен. Вы не поверите, как здесь двусмысленно наше положение. От Алексея Петровича в целый год разу не узнаем, где его пребывание и каким оком он с высоты смотрит на дольную нашу деятельность. А в блуждалище персидских неправд и бессмыслицы едва лепится политическое существование Симона Мазаровича и его крестоносцев. Что за жизнь! В первый раз отроду вздумал подшутить, отведать статской службы. В огонь бы лучше бросился Нерчинских заводов и взываю с Иовом: да погибнет день, в который я облекся мундиром иностранной коллегии, и утро, в которое рекли: се титулярный советник. День тот да не взыщет его господь свыше, ниже да приидет на него свет, но да приимет его тьма, и сень смертная, и сумрак. – Об моих делах ни слова более, не губить же мне вас моею скукою. Про ваш быт желал бы знать.
Отчего на генералов у вас безвременье? Один с ума сошел (Эристов). Другой (Пузыревский) пал от изменнической руки; Ахвердов от рук мирных, благодетельных, докторских, жаль его семейства, племянница в Кизляре всех жалчее.
Отчего великий ваш генерал2 махнул рукою на нас жалких, и ниже одним чином не хочет вперед толкнуть на пространном поле государевой службы? Что бы сказал он с своим дарованием, кабы век оставался капитаном артиллерии? Я хотя не осмелил еще моего мнения до того, чтобы с ним смеряться в способностях, но право дороже сто́ю моего звания.
Вероятно, что на мои вопросы ответу от вас не получу, ну так хоть о чем-нибудь о другом, только не забудьте: отпишите и заставьте себя любить более и более.
Вам преданный
А. Грибоедов.
P. S. Семен Иванович3 несколько раз просил меня вам изъяснить постоянные его к вам чувства дружества и уважения, но он же виноват, коли я этого до сих пор не исполнил. В тот раз при отправлении курьера не дал времени ни с кем письмами побеседовать.
(Перевод с французского)
Тавриз, 14/26 августа 1820 года.
Нижеподписавшийся секретарь миссии его величества императора всероссийского при персидском дворе имеет честь предупредить г-на Уиллока, поверенного в делах его величества короля Британии при упомянутом дворе, что он с большим неудовлетворением вынужден сообщить ему следующее…1
Нижеподписавшийся, будучи лично знаком с братом г. поверенного в делах, склоняется к убеждению, что в его действиях, безусловно, не было злонамеренности, но самое большее – мгновенное недомыслие, приведшее его к такого рода поступку. Во всяком случае, выражается настоятельная просьба г-ну поверенному в делах соизволить дать предписание другим английским офицерам, которые в будущем собрались бы ехать в Грузию, избегать таких способов действия во имя самых очевидных мировых причин.
1. Сообразно с современным положением вещей в Европе, не будет хорошо истолковано, что один русский помогал англичанину избавиться от законной службы своему монарху, и наоборот.
2. Если когда-либо правительство было бы информировано о вышеупомянутом происшествии, господа английские офицеры, которые иногда выезжают отсюда в Тифлис, возможно, не встретили бы приема, подобающего их рангу, заслугам и т. д., что компрометировало бы рекомендации, которыми г-н Мазарович и все его служащие всегда счастливы быть в состоянии их снабдить.
3. Не почувствуют ли персияне, что им позволительно продолжать свое заслуживающее порицания поведение в отношении русских солдат-перебежчиков, находя поощрение в снисходительности и добрых услугах, оказываемых им в этих случаях подданными одной европейской весьма дружественной России державы.
Достаточно одного слова объяснения людям благомыслящим, чтобы понять друг друга, и, не добавляя более ничего, нижеподписавшийся имеет честь повторить господину поверенному в делах Англии выражение чувства самого совершенного уважения.
Грибоедов.
19 октября 1820. Тавриз.
Поздравляю вас с наступающим октябрем, любезнейший Николай Александрович, с тем самым октябрем, который, по вашим словам, должен свести нас в Тифлисе. Следовательно, для меня праздник. Не суетно ли ваше предсказание? Хоть неправда, да отрада. Валет мой1 скажет вам, как я живу без Мазаровича: денег нет, ума нет.
Много благодарю вас за ваше письмо. Его привез мне политического свойства армянин, Казар, глупейшее созданье, какое только есть в двух союзных государствах! Пишите мне о Мирзе-Массуде, как его главнокомандующий принял. Если велит его побить, так это много наши дела в Персии поправит.
В ваших вестях упоминается о будущей свадьбе. Поздравляю Коцебу, а не Елену Романовну. Стало быть, покойник Август фон Коцебу породнится с Романом Ивановичем и с Алексеем Петровичем! Следовательно, в Тифлисе нельзя будет откровенно говорить об его литературном пачканье? Нет нигде уже в Русском царстве свободы мнения! Прощайте. Завтра чем свет Амлих мой окажет курьерскую свою борзость. Ложусь спать.
Верный вам Грибоедов.
Алексею Александровичу2 засвидетельствуйте чувство глубочайшего и пр. Секретно от Романа Ивановича, которому скажите мое искреннее почтение.
24 октября 1820. Тавриз.
Милостивый государь Андрей Иванович.
Я в шутку писал вам о своих делах. Вы в них приняли участие с дружескою заботливостью. Умею ли я это ценить, бог даст, увидите со временем, не век мне быть в Персии, а вам в Грузии, сойдемся в отечестве, где и мне статься случай будет служить вам, сколько истинно желаю. До тех пор все-таки я у вас в долгу, и мало этого: прошу от вас еще одолжения. Отправляется в Тифлис наш Шамир Бегляров, чтобы кое-как склеить дела совершенно расстроенные. Не нужно мне его поручать в вашу благосклонность, он сам имеет честь вам быть лично знакомым. Однако, натерпевшись в Персии вместе со мною, получил полное право на мое ходатайство при всяком, кто мне добра желает, следовательно при вас особенно, чтобы вы в делах ему покровительствовали, послужили бы ему сильною защитою против недоброохотов, из которых, как вам известно, первый П. И. Могилевский к нему не благоволит. Он снабжен письмами к высоким властям. У вас немало власти, употребите ее на благо нашему товарищу, бог воздаст вам.
Простите, что мало пишу: по обыкновению дотянул до последней минуты, ни в чем не успеваю. Зато в другой раз подробнее побеседую, и коли наскучу, – на себя пеняйте. Зачем ласковым ответом поощряете на болтовство?
Сергею Александровичу Наумову скажите мое почтение, если он еще обо мне помнит.
С чувством отличного почтения и преданности,
милостивый государь,
ваш покорнейший А. Грибоедов.
3 ноября 1820. Тавриз.
Милостивый государь Андрей Иванович.
Неделю или немногим более назад писано мною было вам по оказии с отъезжающим в Тифлис для поправки дел расстроенных наших Шамиром Бегляровым, коего я поручал благосклонности вашей, распространяемой особливо вами и на меня: чтобы вы сильною защитою ему в сих делах, вам известных, стали противу недоброохотов наших, из коих первым считаю П. И. Могилевского. Пользуясь ныне срочною отправкою в Тифлис, решил я поделиться с вами мыслию моею, пришедшей ко мне уже после отъезда Беглярова, кою, надеюсь, примете вы снисходительно, – а именно: минуя всяческие пути окольные, обратиться с ходатайством и правдивым повествованием о всех мытарствах и несчастиях наших к самой высокой особе1, но, впрочем, полагаюсь вполне на усмотрение ваше, ибо вам, человеку ближнему, виднее, как лучше поступать в сем деле нашем. За умолчание о себе не пеняйте очень, ибо я и вообще не охоч делами своими другим, хотя бы и друзьям близким, докучать, а по здешней суматошной жизни ныне и вовсе обленился писать. Вот когда увидимся – наговоримся полною мерою и по душам, а пока порадуйте меня ласковым ответом своим.
С отличной преданностью остаюсь,
милостивый государь,
ваш покорнейший А. Грибоедов.
(Черновое)
17 ноября 1820 – час пополуночи. Тавриз.
Вхожу в дом, в нем праздничный вечер; я в этом доме не бывал прежде. Хозяин и хозяйка, Поль с женою, меня принимают в двери. Пробегаю первый зал и еще несколько других. Везде освещение; то тесно между людьми, то просторно. Попадаются многие лица, одно как будто моего дяди, другие тоже знакомые; дохожу до последней комнаты, толпа народу, кто за ужином, кто за разговором; вы там же сидели в углу, наклонившись к кому-то, шептали, и ваша возле вас. Необыкновенно приятное чувство и не новое, а по воспоминанию мелькнуло во мне, я повернулся и еще куда-то пошел, где-то был, воротился; вы из той же комнаты выходите ко мне навстречу. Первое ваше слово: вы ли это, Александр Сергеевич? Как переменились! Узнать нельзя. Пойдемте со мною; увлекли далеко от посторонних в уединенную, длинную, боковую комнату, к широкому окошку, головой приклонились к моей щеке, щека у меня разгорелась, и подивитесь! вам труда стоило, нагибались, чтобы коснуться моего лица, а я, кажется, всегда был выше вас гораздо. Но во сне величины искажаются, а все это сон, не забудьте.
Тут вы долго ко мне приставали с вопросами, написал ли я что-нибудь для вас? – Вынудили у меня признание, что я давно отшатнулся, отложился от всякого письма, охоты нет, ума нет – вы досадовали. – Дайте мне обещание, что напишете. – Что же вам угодно? – Сами знаете. – Когда же должно быть готово? – Через год непременно. – Обязываюсь. – Через год, клятву дайте… И я дал ее с трепетом. В эту минуту малорослый человек, в близком от нас расстоянии, но которого я, давно слепой, недовидел, внятно произнес эти слова: лень губит всякий талант… А вы, обернясь к человеку: посмотрите кто здесь?.. Он поднял голову, ахнул, с визгом бросился мне на шею… дружески меня душит…Катенин!.. Я пробудился.
Хотелось опять позабыться тем же приятным сном. Не мог. Встав, вышел освежиться. Чудное небо! Нигде звезды не светят так ярко, как в этой скучной Персии! Муэдзин с высоты минара звонким голосом возвещал ранний час молитвы (–[97] ч. пополуночи), ему вторили со всех мечетей, наконец ветер подул сильнее, ночная стужа развеяла мое беспамятство, затеплил свечку в моей храмине, сажусь писать, и живо помню мое обещание; во сне дано, наяву исполнится1.
27 декабря <1820>. Тавриз
Итак, вы в негодовании на меня, любезный Николай Александрович, за упрямство, с которым я как будто присягнул не писать вам, так мне Шамир1 говорит. Непонятный человек, я бы на вашем месте радовался, что унялись скучать вам своею скукою: потому что во всех моих письмах одно и то же, как вчера, так и нынче. Процветаем в пустыне, оброшенные людьми и богом отверженные. – Пришлите к нам Шамира скорее; авось оживит нас несколько, или нет! пусть его веселится, женится, песни поет: одним счастливцем больше на свете.
Продолжение впредь с Канумом, который через три дни отправляется2.
Вложенный здесь конверт возьмите на себя труд передать Роману Ивановичу3; челом бью о пересылке по адресу.
Sérieusement, il y a quelque chose qui m'empêche de Vous continuer ma présente, mais Vous serez pleinement compensé par l'ennui que je m'apprête à Vous causer avec une epître longue de dix aunes.[98]
Попросите Романа Ивановича в скором времени переслать конверт матушке, потому что мне оно очень важно. Дружески вас обнимаю и прошу не сердиться.
(Отрывок чернового письма)
(Перевод с французского)
<Ноябрь 1820. Тавриз.>
Знания которыми я обладаю, сводятся к владению языками: славянским и русским; латинским, французским, английским., немецким. В бытность мою Персии, изучал я персидский и арабский. Но для того, кто хочет быть полезен обществу, еще весьма недостаточно иметь несколько разных слов для одной идеи, как говорит Ривароль; чем больше имеешь знаний, тем лучше можешь служить своему отечеству. Именно для того, чтобы получить возможность их приобрести, я и прошу увольнения со службы или отозвания меня из унылой страны, где не только нельзя чему-либо научиться, но забываешь и то, что знал прежде. Я предпочел сказать вам правду, вместо того чтобы выставлять предлогом нездоровье или расстройство состояния, общие места, которым никто не верит.
(Перевод с французского)
Господину командиру 1-го Мирандского и 42-го батальона Нахичеванского сартипу1 Этье.
Дорогой друг,
окажите мне дружескую услугу, очините мне несколько перьев потоньше2.
Преданный вам
Грибоедов.
Январь 1821.
(Перевод с французского)
Дорогой друг,
пожалуйста, одолжите мне ненадолго ваш Гюлистан3.
Преданный вам
Грибоедов.
<1822>
(Перевод с французского)
Дорогой Этье, если вы располагаете собой около трех часов, приходите ко мне обедать с Всеволожским, о котором я вам говорил и который очень хочет с вами познакомиться4.
Преданный вам
Грибоедов.
19 мая 1823.
(Перевод с французского)
Я только что приехал из деревни, дорогой г-н Этье, для того, чтобы повидаться с Грибоедовым, и, так как он хочет вас видеть, приходите, если можете, ко мне, вы обяжете нас обоих.
Ваш А. Всеволожский.
10 июля 1823 г.
Поторопитесь, потому что мы собираемся обедать.
Грибоедов.
(Перевод с французского)
Друг мой, я возвратился в Москву, и вы очень обяжете меня, приехав ко мне.
Преданный вам
Грибоедов.
<Около 15 сентября 1823.>
<1 октября 1822 – конец января 1823> 1 октября 1822. Тифлис
Любезный Вильгельм. Пеняй на мою лень и прав будешь. Дивлюсь, коли сохранил ты ко мне хотя искру любви, признаю себя совершенно недостойным. Сколько времени утекло!1 сколько всего накопилось! Сперва знай, что письмо из Харькова, об котором ты упоминаешь, до меня не дошло, следовательно, благодарю не читавши. Из последнего, от 22-го августа, вижу, что у тебя опять голова кругом пошла. На которую наметил неудачно? Назови. А я, в отраду, научу тебя преданию из книги, прежде всех век изданной: Эрут и Мерут2 были два ангела, ниспосланные богом для отвращения человеков от соблазнов любви. Тогда же долу спустилась планета Венера в лице жены прелестной. Послы господни ее увидели, смутились в сердцах своих, к ней прилепились всею силою чувства… как вдруг взвилась она высоко от желателей и восприяла свое место в телах небесных. Два ангела – вслед за нею, но охватили мрак и пустоту. Вымысел стоит Иксионова3, а тебе дано их обоих оправдать своими опытами.
Согласись, мой друг, что, утративши теплое место в Тифлисе, где мы обогревали тебя дружбою, как умели, ты многого лишился для своего спокойствия. По крайней мере, здесь не столько было искушений: женщины у нас, коли поблаговиднее, укрыты плотностию чадера, а наших одноземок природа не вооружила черными волшебствами, которые души губят: любезностию и красотою. Ей-богу, тебе здесь хорошо было для себя. А для меня!.. Теперь в поэтических моих занятиях доверяюсь одним стенам. Им кое-что читаю изредка свое, или чужое, а людям ничего, некому4. Кабы мог я предложить тебе нельстивые надежды, силою бы вызвал обратно. Этому не сбыться; хочешь ли покудова слышать о приятелях обоего пола?
Граф Симонич женился на хорошенькой княгине Анне Атаровне. Грека, рыцаря промышленности, выгнали от Ахвердовых и я при этом острацизме был очень деятелен.5
Генеральша Крабе по-прежнему родит детей, как печатает.
Умерли: Наумов, Юргенсон и мишхарбаш Бебутов, Шпренгель, etc., etc.
Только что было расписался, повестили мне об отъезде с г. Клендс в Кахетию; это третье путешествие с тех пор, как мы расстались…6
И сколько раз потом я еще куда-то ездил. Целые месяцы прошли, или, лучше сказать, протянулись в мучительной долготе. Оставляю начатые строки в свидетельство, что не теперь только ты присутствен в моих мыслях. Однако, куда девалось то, что мне душу наполняло какою-то спокойною ясностью, когда, напитанный древними сказаниями, я терялся в развалинах Берд,
Шамхора и в памятниках арабов в Шемахе? Это было во время Рамазана, и после, с тех пор, налегла на меня необъяснимая мрачность. Алексей Петрович смеялся, другие тоже, и напрасно. Пожалей обо мне, добрый мой друг! помяни Амлиха, верного моего спутника в течении 15-ти лет. Его уже нет на свете. Потом Щербаков приехал из Персии и страдал на руках у меня; вышел я на несколько часов, вернулся, его уже в гроб клали. Кого еще скосит смерть из приятелей и знакомых? А весною, конечно, привлечется сюда cholera morbus[99], которую прошлого года зимний холод остановил на нашей границе. Трезвые умы, Коцебу, например, обвиняют меня в малодушии, как будто сам я боюсь в землю лечь; других жаль сторично пуще себя. Ах, эти избалованные дети тучности и пищеварения, которые заботятся только о разогретых кастрюльках etc., etc. Переселил бы я их в сокровенность моей души, для нее ничего нет чужого, страдает болезнию ближнего, кипит при слухе о чьем-нибудь бедствии; чтоб раз потрясло их сильно, не от одних только собственных зол. Сокращу печальные мои выходки, а все легче, когда этак распишешься.
Объявляю тебе отъезд мой за тридевять земель, словно на мне отягчело пророчество: И будет ти всякое место в предвижение. Пиши ко мне в Москву, на Новинской площади, в мой дом. А там, авось ли еще хуже будет. Давича, например, приносили шубы на выбор: я, года четыре, совсем позабыл об них. Но как же без того отважиться в любезное отечество! Тяжелые. Плечи к земле гнетут. Точно трупы, запахом заражают комнату всякие лисицы, чекалки, волки… И вот первый искус желающим в Россию: надобно непременно растерзать зверя и окутаться его кожею, чтоб потом роскошно черпать отечественный студеный воздух.
Прощай, мой друг.
(Перевод с французского)
26 января 1823. Тифлис.
Милостивая государыня. Замедлив до бесконечности ответом на обязательное письмо, которое вы были так любезны мне прислать, напрасно стал бы я ломать себе голову, выдумывая какой-нибудь предлог, который хоть немного оправдал бы мою неучтивость, вы все равно им не были бы обмануты. Но, сударыня, подумайте, во-первых, о расстоянии, нас разделяющем, о частых разъездах, поглощающих пять шестых времени моего пребывания в этом краю; к тому ж еще, письма всех тех, кто меня не забывают, век целый томятся на почте, прежде чем доходят до меня. Одно меня успокаивает – что мой и вместе ваш друг отлично знает особенности, моему характеру свойственные. Он, должно быть, вас предупредил, что во всех постоянных моих уклонениях от обычаев и условностей никогда нельзя винить ни сердце мое, ни недостаток чувства.
Прибегая к снисходительности вашей в том, что до меня касается, хочу побеседовать с вами немного о человеке, который лучше меня во всех отношениях и который так дорог вам, равно как и мне. Что поделывает любезный наш Вильгельм? Преследуемый несчастьем1 прежде, чем успел он насладиться теми немногими действительными удовольствиями, которые дает нам общество, гонимый и непонятый людьми, в то время как сам он всякому встречному отдается со всей прямотой, сердечностью и любовью… разве не должно бы все это привлечь к нему общую доброжелательность? Всегда боящийся быть в тягость другим и отягощающий лишь свою собственную чувствительность. Предполагаю, что теперь он вместе с вами (в деревне, в Смоленской губернии), окруженный любезными родственниками. Кто бы сказал полгода назад, что я буду ему завидовать, вплоть до неблагосклонной звезды его! Ах! Если причастность к несчастью приносит какое-то облегчение несчастливцам, передайте ему, сударыня, что вместо того, каким он меня здесь знал прежде – беззаботного, веселого, даже резвого, ныне я стал в тягость себе самому, одинок совершенно среди людей, полностью мне безразличных; еще несколько дней, и я покину этот город и ту скуку и отвращение, которые здесь меня преследуют, чтобы, может статься, найти их снова в другом месте. Скажите ему, что еще одно имя присоединилось к его имени в списке изгнанников, жертв несправедливости человеческой, имя Катенина, одного из друзей, воспоминание о котором придавало еще прелесть родной стороне, когда я думал о своем возвращении.2 Вильгельм знает его и поймет, о ком идет речь. Убеждайте превосходнейшего вашего брата примириться с судьбой и смотреть на наши несчастия как на горнило нравственное, из которого мы выйдем менее пылкими, более хладнокровными, приобретшими несколько внушительности, как если бы мы всю жизнь свою благоденствовали; и если судьба отсрочит конец наших дней, раздражительная старость, сухой кашель и вечно повторяемые наставления юношеству – вот та тихая гавань, куда в конце концов всякий приходит, и я, и Вильгельм, и счастливцы сих дней.
Простите, сударыня, что я растянул письмо мое меланхолическими излияниями, от которых мог бы вас избавить. Намерение мое, взявшись за перо, единственно было облегчить свою совесть искренним признанием вины, которую я перед вами чувствую и в которой не перестаю себя упрекать.
Примите уверения в чувствах совершеннейшего к Вам почтения и проч., и проч.
А. Грибоедов.
Тифлис, 26 января 1823 г.
Милостивый государь Николай Николаевич.
Я уже укладываюсь. Фортепьяно к вашим услугам. Назначьте мне, кому я должен буду сдать их с рук на руки: тогда бы без дальних отлагательств мог я запечатать свою квартиру и отправиться.
Прощайте, командуйте счастливо, наигрывайте шумные каденцы, пользуйтесь благорастворением климата и не забывайте
вам преданного
А. Грибоедова.
Его высокоблагородию милостивому государю Николаю Николаевичу Муравьеву, 1-го Карабагского полка г. полковнику
Милостивый государь Николай Николаевич.
Фортепьяно уложено как можно бережливее и снесено в назначенный вами дом к К. Бебутову, от которого деньги, две тысячи сто рублей ассигнациями, мною сполна получены. Поступаю с вами немножко по-жидовски, причитаю сто рублей за ящик, только много самим заплачено. Впрочем, судя по готовности, с которою вы предлагали мне взять на ваш счет перевозку нового для меня инструмента из Петербурга, я полагаю, что вы не примете к сердцу этой малозначащей прибавки. Я же, с моей стороны, должен радоваться, что досталось фортепьяно отлично хорошее человеку с талантом музыкальным и любителю искусства, который будет знать им цену и вспомянет иногда обо мне с признательностью.
Прощайте надолго.
Ваш усерднейший А. Грибоедов.
16-го февраля <1823>.
(Перевод с французского)
15 февраля <1823>. Тифлис.
Любезный полковник!
Пишу вам несколько строк, во-первых чтобы вам сообщить, что я еще в Тифлисе, что от Москвы весьма далеко.1 Впрочем, дорожные мои приготовления все благоразумно уже закончены; сегодня как раз я только что упаковал в ящик свое фортепьяно, проданное Муравьеву; можно было подумать, что я друга в гроб укладывал, так у меня теснилось сердце.2 Книги мои тоже уже упакованы, чтобы их можно было мне послать в случае, если я не возвращусь. За сим нечего уже более ожидать; добрый час, хорошая примета, что такую важность имело для римлян и еще и теперь для нас, восточных людей, – и затем – в дорогу.
Прощайте, мой любезнейший и почтеннейший друг, вы, конечно, во многом являетесь причиною грусти, которую я чувствую, покидая эту страну. Воспоминания об чистосердечии, о пленительной доброте душевной, которая так вам свойственна; частые наши бдения ночные, во время вашей болезни, когда мы вдвоем болтали с полной откровенностию, помните ли вы о всем этом? Во время моего возвращения из Персии? А мирные и счастливые дни в Мушраване каждый раз, когда я к вам приезжал? Наконец, не знаю что… но сейчас, когда пишу вам, плачу как ребенок.
Прощайте еще раз – и большая просьба к вам согласиться на то, что я сейчас вам изложу.
Джибелли накануне потери зрения. Вы понимаете весь ужас его положения, если это с ним случится. Друг мой, в свое время, когда вы ехали в Карабаг, вы обещали мне услуги ваши во всем, что ему может быть полезным. Нынче, когда собираются сдать в аренду недвижимое имущество Мехти-Кули-хана, соблаговолите внести Джибелли в список тех, кто предлагает больше за сад или одну-две деревни Хана около Шуши. Как только он оправится от болезни, даже кривой или ослепший, он смог бы вернуться в горы со всеми гарантиями, которые потребовались бы от него для аренды, которую вы были б добры за ним оставить. Не сомневаюсь в успехе этого дела, поскольку эта будет зависеть от вас, – если ж нет, боже, кто сжалится над судьбой его, – конечно уж не Мадатов.
Прощайте. Братски обнимаю вас.
Преданный вам
А. Грибоедов.
5 мая 1822 – 19 февраля 1823. Тифлис.
Я умираю от ипохондрии, предвижу, что ночь проведу в волнении беспокойного ума, сделайте одолжение, любезный Николай Николаевич, пришлите мне полное число номеров прошлогоднего «Вестника»1, хоть и нынешнего последнюю тетрадь, авось-ли дочитаюсь до чего-нибудь путного.
Ваш усердный Грибоедов.
Коли эта записка не застанет вас дома, то, когда назад придете, пришлите со своим человеком.
<Осень 1823. Москва.>
Любезнейший князь. Много благодарю вас за присылку приятных произведений вашего пера1. Знаю, что похвалою не угожу вам, хотя бы нечего возмущаться и самой щекотливой скромности от человека прямодушного, не кроителя пустых вежливостей, и который высоко ценит свойства ума вашего и дарования. В этих моих чувствах надеюсь еще более утвердиться по вторичном прочтении ваших остроумных памфлетов.
Верный ваш А. Грибоедов.
Любезный друг. Сделай одолжение, пришли мне Калайдовича, «Памятники древн. росс. словесности»2, и Арцибашева3; да возле тебя в книжной лавке не найдется ли Гесс де Кальве, «Теория музыки»4, и Успенский, «Русск. древности из частной жизни Россиян»5, одна часть? При сем прилагаю 25 р. Извини, что утруждаю тебя моими поручениями, может быть безвременными. Верный твой Грибоедов.
Пишу вам два слова, любезнейший князь, и не более: потому что нынешний день отправляю множество писем с фельдъегерем в Тифлис. Сам у вас буду, и тогда условимся, когда именно провести у меня день в дружеской беседе, – без женщин пуще всего. За оду6 благодарю вас. Верный ваш А. Грибоедов.
8 августа <1823>. Тульской губ. Ефремовского уезда село Лакотцы.
Любезный друг. Пишу тебе из какого-то оврага Тульской губернии, где лежит древнее господское обиталище приятеля моего Бегичева. Опоздавши выездом из Москвы, чтобы сюда перенестись, я уже предвидел, что не поспею к тебе в Нижний1; однако думал выгадать поспешностию в езде время, которое промедлил на месте. Ничуть не так. Отсюдова меня не пускают. И признаюсь: здесь мне очень покойно, очень хорошо2. Для нелюдима шум ярмонки менее заманчив. Ты, мой друг, легко поверишь, что во всей этой неудаче на больших дорогах я одного жалею: не свидеться с тобою по предположению, которое сердечно меня утешало. Зато, по дольшей разлуке, в Москве дружнее обнимемся. А мне туда след будет непременно, коли скоро отсюдова не уберусь; близок сентябрь, какой же честный человек в осеннюю, суровую пору решится ехать в Тифлис? Коммерческие наши замыслы тоже рушились, за безденежием всей компании3. Сговоримся в Москве, склеим как-нибудь, коли взаимная польза соединит нас, право, это хорошо, а если нет: утешимся, взаимная, добрая приязнь давно уже нас соединила, и это еще лучше. Прощай, любезный Александр; не замешкайся, будь здоров, помни об своем милом семействе, а иногда и обо мне.
Верный твой А. Грибоедов.
P. S. Коли это письмо застанет тебя в Нижнем, потрудись велеть разведать, как деятелен обмен нынешнего года с персиянами и на какие именно статьи более требования для выпуску и привозу?
(Перевод с французского)
Милая Маша, я провел мучительную ночь. Пожалуйста, пошли этот плод моей бессонницы Кюхельбекеру1.
Что касается книги, возврати ее тому, кому она принадлежит. Это убожество.
<Конец 1823.>
<Декабрь 1823. Москва.>
Любезнейший друг. Коли буду туда, так единственно по твоему вызову1. Холод истерзал все лица, которые нынче ко мне являлись, боюсь для себя той же участи. – В красоте твоей музыки нисколько не сомневаюсь и заранее поздравляю тебя с нею. Верный твой Г.
<Декабрь 1823. Москва.>
Последняя выдумка еще превосходнее первой, итак, сидим дома. А вечерком кабы свидеться у меня и распить вместе бутылку шампанского, так и было бы совершенно премудро??
К Вяземскому я еще давеча писал, чтобы ускорил посылкой куплетов и вообще всего манускрипта. А вот темпо мазурки, которое я прибавил, что поется везущим тележку, когда встречают его прочие:
Любит обновы
Резвый Эрот,
Стрелке перёной,
Знать, не черед,
Вожжи шелковы
В руки берет,
Плеткой ременной
Хлещет и бьет.
Да нельзя ли бар и красавиц приспособить к известной польской песне: «Обещала даць С собой поиграць», только тогда надо будет четыре середние стиха от 8-го до 12-го – медведя, человека и Сенеку – выкинуть2.
<Май 1824. Москва.>
Я сам слишком привязан к свободе, чтобы осмелиться стеснять ее в ком бы то ни было, почтеннейший князь. Располагайте собою на завтра, а в середу я у вас обедаю, и тогда условимся, когда привлечь вас ко мне, покудова Давыдов еще не уехал в деревню, а я в Петербург.
Ваш покорнейший Грибоедов.
<10 июня 1824. Петербург.>
Степану Никитичу.
Брат любезный, бесценный друг мой. – Ты верно меньше всех готов был к неожиданной тайне моего отъезда, но, конечно, лучше всякого оценил его необходимость. Крепиться можно до некоторой степени, еще минута – и сделаешься хуже бабы; я знал себя, и поступил как должно, помчался не оглядываясь, и вплоть до Клина каждый толчок служил мне лекарством, облегчением от бесполезной чувствительности, уныние превращал в досаду на дорогу, а потом в усталость, и пр. – На первой станции нашел я портрет Дениса Васильевича Давыдова, на второй картинку: игрока Реньяра1 с подписью приличных стихов; какое сближение обстоятельств! Но, будь уверен, что я не улыбнулся, а подумал о человеке, которого мы все любим[100]2. Два раза снег шел на дороге, 29 и 30 мая! Я продрог, принужден был ночевать, на четвертые сутки поспел сюда; здесь я уж осемь дней гуляю; коли дома, то, верно, один другого сменяет в моей комнате, когда же со двора выхожу, то повсюду рассыпаюсь, досуг и воля. Все просят у меня манускрипта3 и надоедают. Шаховской, Жандр и Греч пристают, чтоб я у них жил, и Паскевич в лагерь тащит, однако расчетвериться невозможно. Те трое об тебе часто вспоминают, я обещался дать тебе знать. А вот Шмит сейчас вошел ко мне; ты не поверишь, как он с благодарностию относится об одолжениях, которые ты ему делал. С Самойловым видаюсь. Третьего дни сестры его, графини Бобринской, было рожденье; я у них пировал на даче, музыка, дамы, шампанское, и в старые годы меня бы оттуда не скоро вытащили, теперь другая пора, видаюсь по необходимости; только не могу еще тебе сказать ничего удовлетворительного насчет моего требования. Наумов каждый день у меня бывает. Я через него знаю об отпуске моем и позволении ехать в чужие краи, все это давно уже послано к Ермолову, и здесь готов дубликат; хочу, завтра на корабль сяду. Друг сердечный, разреши от данного мною обещания. Свидеться на короткое время – значит только снова растравить горькое чувство расставания. Впрочем знай, что для меня, во всяком случае, что скажешь, то и святое дело. – Павлов, Мадатов и еще одно лицо всех их поважнее гораздо чином (с Трубецким получишь отгадку) – уморительные люди; я сколько нагляделся смешного, и сколько низостей…
Теперь об важных людях кстати: Василий Сергеевич Ланской – министр внутренних дел, ценсура от него зависит, мне по старому знакомству, вероятно, окажется благоприятен. Александр Семенович тоже4. Частию это зависит от гр. Милорадовича; на днях он меня угощал обедом в Екатерингофе. Вчера я нашел у Паскевича великого князя Николая Павловича; это до ценсуры не касается, но чтоб дать понятие, где бываю и кого вижу.
С Трубецким буду писать тебе вторично и много. Анну Ивановну поцелуй за меня, и Софью Петровну, и Андрея Барышникова, и прочим всем кланяйся.
Пиши: в Военно-счетную Экспедицию, Андрею Андреевичу Жандру; он уже доставит мне. Чепягов здесь; одним глазом ослеп, и другой у него чуть держится, каждый день ждет, что вовсе зрения лишится.
Никита, брат Александра Всеволодского, Александр, брат Володи Одоевского, журналист Булгарин, Мухановы и сотни других лиц – все у меня перед глазами. Прощай, голова вихрем идет. С горячностью тебя обнимаю, душевный, милый, несравненный друг.
10-го июня. Петербург. Живу я у Демута5, но адрес к Жандру.
Ужо еду в Царское6.
<Июнь 1824. Петербург.>
Душа, друг и брат. – Слава богу, нашел случай мимо почты писать к тебе. Чебышев взялся доставить. Он подговаривал меня вместе прокатиться в Москву, и признаюся, соблазнительно очень, да сборы его слишком скоры, я не поспел, или, лучше сказать, не могу в эту минуту оторваться от побрякушек авторского самолюбия. Надеюсь, жду, урезываю, меняю дело на вздор, так что во многих местах моей драматической картины, яркие краски совсем пополовели, сержусь и восстановляю стертое, так что, кажется, работе конца не будет;…[101] будет же, добьюсь до чего-нибудь; терпение есть азбука всех прочих наук; посмотрим: что бог даст. Кстати, прошу тебя моего манускрипта никому не читать и предать его огню, коли решишься: он так несовершенен, так нечист; представь себе, что я с лишком восемьдесят стихов – или, лучше сказать, рифм переменил, теперь гладко, как стекло. Кроме того, на дороге мне пришло в голову приделать новую развязку; я ее вставил между сценою Чацкого, когда он увидел свою негодяйку со свечою над лестницею, и перед тем, как ему обличить ее; живая, быстрая вещь, стихи искрами посыпались, в самый день моего приезда, и в этом виде читал я ее Крылову, Жандру, Хмельницкому, Шаховскому, Гречу и Булгарину, Колосовой, Каратыгину, дай счесть – 8 чтений. Нет, обчелся – двенадцать; третьего дня обед был у Столыпина, и опять чтение, и еще слово дал на три в разных закоулках. Грому, шуму, восхищению, любопытству конца нет. Шаховской решительно признает себя побежденным (на этот раз). Замечанием Виельгорского я тоже воспользовался. Но наконец мне так надоело все одно и то же, что во многих местах импровизирую, да, это несколько раз случалося, потом я сам себя ловил, но другие не домекались. – Voilà ce qui s'appele sacrifier à l'intérêt du moment.[102] – Ты, бесценный друг мой, насквозь знаешь своего Александра, подивись гвоздю, который он вбил себе в голову, мелочной задаче, вовсе несообразной с ненасытностью души, с пламенной страстью к новым вымыслам, к новым познаниям, к перемене места и занятий, к людям и делам необыкновенным. И смею ли здесь думать и говорить об этом? Могу ли прилежать к чему-нибудь высшему? Как притом, с какой стати, сказать людям, что грошовые их одобрения, ничтожная славишка в их кругу не могут меня утешить? Ах! прилична ли спесь тому, кто хлопочет из дурацких рукоплесканий!!
Перебью себя, эта выходка не впору, будет впору, когда отсюда вырвусь. Теперь стану продолжать, как начал, кратко и складно, и опять об кулисах, и опять об актрисах. Колосова, по личностям с одним из членов комитета, еще не заключила нового условия и при мне не выходила на сцену, но у себя читала мне несколько Мольера и Мариво. Прекрасное дарование, иногда заметно, что копия, но местами забывается и всякого заставит забыться. Природа свое взяла, пальма в комедии принадлежит ей неотъемлемо. Разумеется, что она, в свою очередь, пленилась моим чтением; не знаю, искренно ли? Может быть, и это восклицания из Мариво. – Но гениальная душа, дарование чудное, теперь еще грубое, само себе безотчетное, дай бог ему напитаться великими образцами, это Каратыгин; он часто у меня бывает, и как всякая сильная черта в словах и в мыслях, в чтении и в разговоре его поражает! Я ему читал в плохом французском переводе 5 акт и еще несколько мест из «Ромео и Юлии» Шекспира; он было с ума сошел, просит, в ногах валяется, чтоб перевести, коли поленюсь, так хоть последний акт, а прочие Жандру дать, который впрочем нисколько меня не прилежнее. Я бы с ним готов вместе трудиться, но не думаю, чтоб эти литературные товарищества могли произвести что-нибудь в целом хорошее; притом же я стану переводить с подлинника, а он с дурного списка, сладить трудно, перекраивать Шекспира дерзко, да и я бы гораздо охотнее написал собственную трагедию, и лишь бы отсюда вон, напишу непременно.
Однако заметь, что я поглупел здесь: три страницы исписал, а главное, об чем с первой строки хотел и теперь хочу наведаться, улетело на воздух за бесконечными толками о чтении и представлении, об шутах и шутовстве.
Что ты сам, мой друг? Как провел время у Барышниковых? Ты мне об этом скромничаешь, об Анне Ивановне1 говоришь только, что на днях будет матерью, что я и без тебя знаю, а какова она? терпеливо ли ждет роковой минуты? Боже оборони, не страдает ли по-прежнему? не боится ли? Может быть, теперь уже всё решилось? Пиши мне тотчас. Да скажи ей, моему милому другу, что если монашеские, жаркие желания и обеты доходят до господа бога, так никому в свете легче не рожать. Я враг крикливого пола, но две женщины не выходят у меня из головы: твоя жена и моя сестра; я не разлучаю их ни в воспоминаниях, ни в молитвах. Да еще скажи ей, коли нам вчетвером с Софьей Петровной бывало весело, так, конечно, во сто раз будет веселее, когда дитя ее станет переходить с рук на руки, от матери к отцу, а от отца (потому что не умеет быть нежным с детьми) тотчас ко мне. Постой, однако, и пишу, и боюсь; лучше ничего не говори ей, до поры, до времени, а только кланяйся и поцелуй, а также и Софии Петровне дружеские объятия и поклон нижайший.
Прощай. Хотел бы еще писать тебе о Катенине и об его «Андромахе», я лучшие места списал для тебя. Но каким оно дурным слогом в ухо бьет, кроме 4-го акта, конца 5-го и 3-го. И как третий акт превосходен, несмотря на дурной слог! Впрочем, я дурное замечаю тебе для того только, что в печати это скорее всего заметят; на сцене оно скрадется хорошим чтением; вообще как бы мало это стоило выправить и сгладить, и не давать поводу к придиркам. Славный человек, ум превосходный, высокое дарованье, пламенная душа, и всё это гибнет втуне. Прощай, пожалуйста отпусти, не могу отвязаться, болтаю как 60-летняя старуха. Пуквиля2 не мог еще достать, запрещен; есть он у Столыпина и Дашкова, но, разумеется, они не продадут. Коли увидишь, сестру Машу3, дай ей мое письмо, пусть начитается досыта, а потом разорви на клочки. Я ничего об моих не знаю, в Москве ли они, в деревне ли? Дмитрия4, красоту мою, расцелуй так, чтобы еще более зарделись пухлые щечки. Александру Васильевну тоже, Дениса и Льва5 и весь освященный собор. Верстовскому напомни обо мне, и пожми за меня руку. Представь, что я только сейчас вспомнил об «Маврах»; бегу в цензуру.
NB. 1000 руб. я не получал, а нужда смертная, но похвали меня, приехал сюда ровно с тысячью рублями, три беленькие 25-рублевые и несколько синих ведутся, живу в трактире6, сперва обедал каждый день в клубе, а теперь чаще всего дома. Прощай, прощай, прощай.
21 июня <1824>. Петербург.
Любезнейший князь, на мою комедию1 не надейтесь, ей нет пропуску; хорошо, что я к этому готов был, и следовательно, судьба лишнего ропота от меня не услышит, впрочем, любопытство многих увидеть ее на сцене или в печати, или услышать в чтенье послужило мне в пользу, я несколько дней сряду оживился новою отеческою заботливостью, переделал развязку, и теперь кажется вся вещь совершеннее, потом уже пустил ее в ход, вы ее на днях получите.
Как у вас там на Серпуховских полях?2 А здесь мертвая скука, да что? не вы ли во всей Руси почуяли тлетворный, кладбищенский воздух? А поветрие отсюдова.
Я еще дней на семь буду в Москву и, конечно, загляну к вам в Остафьево, где на свободе потолкуем. – Благодарю вас за письма к Н. М. Карамзину, стыдно было бы уехать из России, не видавши человека, который ей наиболее чести приносит своими трудами, я посвятил ему целый день в Царском Селе3 и на днях еще раз поеду на поклон, только далеко и пыльно. Тургеневу переслал ваше письмо, а не видал: потому что лицо у меня несколько времени вспухло и не допускало выходить из дому, он тоже на даче и далеко живет; однако перемена в министерстве, кажется, не повредила его службе, по крайней мере так относятся те, которым до этого никакого дела нет, в Английском клубе здесь, как в Москве, ремесло одно и то же: знать все обо всех, кроме того, что дома делается.
Шаховской занят перекройкой «Бахчисарайского фонтана» в 3 действиях с хорами и балетом, он сохранил множество стихов Пушкина, и всё вместе представляется в виде какого-то чудного поэтического салада4.
Гнедича я видел, несмотря что у него и галстук повязан экзаметром5, в мыслях и словах и поступи что-то надутое, но кажется, что он гораздо толковее многих здесь.
Крылов (с которым я много беседовал и читал ему) слушал всё выпуча глаза, похваливал и вряд ли что понял. Спит и ест непомерно. О, наши поэты! Из таких тучных тел родятся такие мелкие мысли! Например: что поэзия должна иметь бют6, что к голове прекрасной женщины не можно приставить птичьего туловища и пр. – Нет! можно, почтенный Иван Андреевич, из этого может выйти прекрасная идеальная природа гораздо выше нами видимой, слыхали ли вы об грифоне индо-бастрианского происхождения, посмотрите на него в обломках Персеполя, в поэме Фердусия. – А!
Я еще не был вместе с Севериным и, может быть, не встречусь. Мой паспорт давно отправлен к Ермолову.
Погода пасмурная, сыро, холодно, я на всех зол, все глупы, один Греч умен, принес мне Домбровского «Institutiones Linguae Slavicae» и Клапротову «Азию Полиглотту», я от сплина из поэтов перешел в лингисты, на время, разумеется, покудова отсюдова вырвусь.
Прощайте, любезный сподвижник, не хочу долее пугать вас угрюмым слогом. Мочи нет тошно.
Ваш слуга Г.
NB. Очень хорошо сделали, что приписали параграф для показания Jullien, я вам очень благодарен, особенно коли не удастся мне более побывать в Москве… Это послужит вместо литературного паспорта7.
11 июля <1824>. Петербург
Любезный князь Петр Андреевич, одним письмом вы меня до сих пор вспомнили и обрадовали. Нельзя ли еще одним? Адрес мой: в Военно-счетную экспедицию, его высокоблагородию Андрею Андреевичу Жандру, для передачи А. С. Грибоедову.
Эти строчки доставит вам Сосницкий. Примите его в число тех, кого любите. Коли сами в городе, согласите его сыграть Вольтера, роль, в которой он необыкновенно хорош (во втором акте)1. Вся портретная истина сохранена в точности. Это одушевленная бронза того бюста, что в Эрмитаже2. Я бы желал не столько остроты (которой, впрочем, эта комедия не изобилует), но чтобы картина неизбежной дряхлости и потухшего гения местами прояснялась памятью о протекшей жизни, громкой, деятельной, разнообразной. Кто век прожил с бо́льшим блеском? И как неровна судьба, так сам был неровен: решительно действовал на умы современников, вел их, куда хотел, но иногда, светильник робкий, блудящий огонек, не смеет назвать себя; то опять ярко сверкает реформатор бичом сатиры; гонимый и гонитель, друг царей и враг их. Три поколения сменились перед глазами знаменитого человека; в виду их всю жизнь провел в борьбе с суеверием – богословским, политическим, школьным и светским, наконец, ратовал с обманом в разных его видах. И не обманчива ли самая та цель, для которой подвизался? Какое благо? – колебание умов ни в чем не твердых??.. Теперь, на краю гроба, среди обожателей, их фимиама, их плесков… А где прежние сподвижники, в юности пылавшие также алчностью славы, ума, опасностей и торжеств? И где прежние противуборники? – отцы, деды тех, которые нынче его окружают???
Этого нет в комедии, но есть прозаическое сходство: удивление при встрече с любовницею после 60 лет разлуки; самодовольствие Вольтера, что он первый познакомил французов с англичанами, первый был вызван и увенчан в театре; анекдот с перстнем, кофейная острота и проч. мелочь. Как бы то ни было, Сосницкий чрезвычайно хорош и добавляет автора. Не знаю, как вы его найдете?
Прощайте, меня перерывают.
NB. Пишите же ко мне. Вот я не ленюсь. А кабы теперь был в Москве, сыграл бы в деревне у вас роль старухи-маркизши, Вольтеровой любовницы.
31 августа <1824>. Стрельна.
Брат любезный. Не еду к тебе и не пишу тебе, совесть мучит. Слушай. Узнавши о твоей новорожденной, первое мое движение было к тебе лететь, поздравить и обнять крепко-накрепко мать, отца и весь дом; право, ходя по комнате, я уже у вас был, нянчил ребенка, шалил с кормилицею, но проклятый недочет в прогонах все испортил, взять было неоткуда. Лев и Солнце1 давно уже покоятся в ломбарде, а Чебышеву задолжать – сохрани боже! Я от него сюда бежал, в Стрельну; представь себе, что он вздумал ко мне приписаться в самые нежные друзья, преследовал меня экстазами по улицам и театрам и наконец переехал в три номера Демутова трактира, и все три – возле моей комнаты: два по сторонам и один антресоли; каково же встречать везде Чебышева! По бокам Чебышев! над головой Чебышев! Я, не говоря ему ни слова, велел увязать чемоданы, сел в коляску, покатился вдоль помория и пристал у Одоевского, будто на перепутии; много верхом езжу, катаюсь по морю; дни прекрасны, жизнь свободная.
Не сердись, мой истинный друг, где бы я ни затерялся, первый ты на уме и на языке. Нет у меня ни жены, ни дочери. Душою принадлежу тебе одному. Прощай.
Верный друг А. Г.
<Начало октября 1824. Петербург.>
Милостивый государь Фаддей Венедиктович.
Тон и содержание этого письма покажутся вам странны, что же делать?! – Вы сами этому причиною. Я долго думал, не решался, наконец принял твердое намерение объявить вам истину; il vaut mieux tard, que jamais[103]. Признаюсь, мне самому жаль: потому что с первого дня нашего знакомства вы мне оказали столько ласковостей; хорошее мнение обо мне я в вас почитаю искренним. Но, несмотря на все это, не могу долее продолжать нашего знакомства. Лично не имею против вас ничего; знаю, что намерение ваше было чисто, когда вы меня, под именем Талантина, хвалили печатно и, конечно, не думали тем оскорбить1. Но мои правила, правила благопристойности, и собственно к себе уважение не дозволяют мне быть предметом похвалы незаслуженной или, во всяком случае, слишком предускоренной. Вы меня хвалили как автора, а я именно как автор ничего еще не произвел истинно изящного. Не думайте, чтобы какая-нибудь внешность, мнения других людей меня побудили к прерванию с вами знакомства. Верьте, что для меня моя совесть важнее чужих пересудов; и смешно бы было мне дорожить мнением людей, когда всемерно от них удаляюсь. Я просто в несогласии сам с собою: сближаясь с вами более и более, трудно самому увериться, что ваши похвалы были мне не по сердцу, боюсь поймать себя на какой-нибудь низости, не выкланиваю ли я еще горсточку ладана!!
Расстанемтесь. – Я бегать от вас не буду, но коли где встретимся: то без приязни и без вражды. Мы друг друга более не знаем. Вы, верно, поймете, что, поступая, как я теперь, не сгоряча, а по весьма долгом размышлении, не могу уже ни шагу назад отступить. Конечно, и вас чувство благородной гордости не допустит опять сойтись с человеком, который от вас отказывается. Гречу объясню это пространнее… а может быть, и нет, как случится. Прощайте. Я об вас всегда буду хороших мыслей, даже почитаю долгом отзываться об вас с благодарностию. Вы обо мне думайте, как хотите2.
Милостивый государь,
ваш всепокорнейший А. Грибоедов
Октябрь.
17 октября <1824. Петербург>.
Любезный друг. Положим, что я уже извинился, как следует, и ты мне простил 5-тилетнее молчание. А. А.1 доскажет тебе остальное. Жаль, что не могу попасть к тебе в Кострому, а так давно собираюсь! Но мне есть утешение, коли не с тобою, так о тебе беседую часто и с теми даже, с кем ты не знаком и кто тебя не стоит. На днях всё как будто судьбою устроено, чтобы мне сердцем и мыслями перенестись к тебе, почтенный друг. Люди менее несправедливы на твой счет; стало, и об них можно передать тебе вести. Чаще прежнего произносит твое имя Андромаха, которая должна явиться в альманахе2; в Париже вышли о тебе отзывы, исполненные уважения3; в театре превозносят Каратыгина и тебе приписывают развитие его дарования. Жоминьи и пр. его чрезвычайно хвалит, находит только, что не должно бы ноги ставить параллельно; car c'est donner dans le Drame[104]. Было бы о чем расписаться, но мелочи, главные черты Петербурга и его глупцов, тебе более, чем мне, известны. Я по крайней мере всё нашел по-старому; у Шаховского прежние погремушки, только имя новое, он вообразил себе, что перешел в романтики, и с тех пор ни одна сказка, ни басня не минует его рук, всё перекраивает в пользу Дюр, Брянского и пр.: на днях, кажется, соорудил трилогию из «Медведя и Пустынника» Крылова4. Я у него бываю, оттого, что все другие его ругают, это в моих глазах придает ему некоторое достоинство. Жандр пробудился из усыпления, переводит «Венцеслава» необыкновенно хорошо, без рифм, и тем лучше выходит5. Сам не отстаю от толпы пишущих собратий. А. А. везет к тебе мои рифмы6, прочти, рассмейся, заметь, что не по тебе, орфографию от себя дополни, переписывал кто-то в Преображенском полку.
Мы поменялись ролями. Бывало, получу от тебя несколько строк, и куда Восток денется, не помню где, с кем, в Табризе воображу себя вдруг между прежними друзьями, опомнюсь, вздохну глубоко, и предаю себя в волю божию, но я был добровольным изгнанником, а ты!.. Милый, любезнейший друг, не тужи, право не о чем и не об ком. Тебе грустить не должно, все мы здесь ужаснейшая дрянь. Боже мой! когда вырвусь из этого мертвого города? – Знай однако, что я здесь на перепутьи в чужие краи, попаду ли туда, не ручаюсь, но вот как располагаю собою: отсюдова в Париж, потом в южную Францию, коли денег и времени достанет, захвачу несколько приморских городов, Италию и Фракийским Воспором в Черное море и к берегам Колхиды7. Кстати о ней, вчера храпел я у немцев8 при шуме, треске и грохоте диких ямб Грильпарцера. Давали его «Золотое руно». Главный план соображен счастливо. В первой части Медея представлена в отечестве, куда прибывают аргонавты, царь кольхов желал бы освободиться от воинственных иноземцев, прибегает к чародейству дочери, она в первый раз познала, что сверхъестественные силы даны ей на пагубу, в борьбе между долгом и любовью, которою наконец совершенно побеждается, и для пришельца забывает отца и богов своих. Чудно, что немец, и следовательно, ученый человек, не воспользовался лучше преданиями о зверских нравах древней Колхии, ни на минуту не переносится туда воображением, притом если бы повел от Арна по всем мытарствам, Медея, мужественная его сопутница, гораздо бы более возбудила к себе соучастия. Французу это невозможно, но Грильпарцер какими стеснен был условиями! Вторая часть начинается прекрасно (так ли я только помню?). Медея перед тем, как вступить в Коринф, отрекается от всех волшебств, хочет пожить беспорочно с мужем и детьми, зарывает в землю фиал с зелием, руно, жезл и покров чародейный; жаль только, что поэт заставляет ее всю свою утварь укладывать в чемодан, а не прямо в землю! Во втором акте превосходное место, когда посланный от Амфиктионов требует ее изгнания из Коринфа, все прочее глупо до крайности. Автор тонет в мелочных семейственных подробностях и трагические его лица спускаются ниже самых обыкновенных людей. Актриса м-ль Оредерюнь не без дарований, но подрядилась каждому стиху давать отдельное выражение и утомляет, притом не имеет пламенной души, как наша Семенова. Сказать ли тебе два слова о Колосовой? в трагедии – обезьяна старшей своей соперницы9, которой средства ей однако не дались, в комедии могла бы быть превосходна, она и теперь, разумеется, лучше Валберховой и тому подобных <…>, только кривляет свое лицо непомерно, передразнивает кого-то, думаю, что Мариво; потому что пленилась ее игрою, как сама мне сказывала, собственную природу выпустила из виду, и редко на нее нападает, и как однообразна! Шаховской не признает в ней ни искры таланта, я не согласен с ним, конечно, она еще не дошла и половину до той степени совершенства, до которой могла бы достигнуть. В заключение скажу тебе, что для одного Каратыгина порядочные люди собираются в русский театр, несмотря на скудность трагического репертуара. Пиши, ради бога, долго ли нам слушать, что:
Едва луч утренний нам в мраке светит ночи,
В Авлиде лишь одни отверзты наши очи10.
Прощай, мое сокровище, комнатный товарищ Одоевский сейчас воротился с бала и шумит в передней, два часа ночи; кабы А. А. не завтра отправлялся, я бы не так торопился и многое бы придумал, чтобы разбить твои мысли. Еще раз прощай и полюби меня по-старому. Обнимаю тебя от души. Ей-богу! готов бы сейчас в ссылку, лишь бы этим купить тебе облегчение жестокой и незаслуженной судьбы.
Верный твой А. Грибоедов
<Около 24 октября 1824. Петербург.>
Напрасно, брат, всё напрасно. Я что приехал от Фока, то с помощью негодования своего и Одоевского изорвал в клочки не только эту статью, но даже всякий писанный листок моей руки, который под рукою случился. Прощай. Крепко[105] твой А. Г.
Коли цензура ваша не пропустит ничего порядочного из моей комедии, нельзя ли вовсе не печатать? – Или пусть укажет на сомнительные места, я бы как-нибудь подделался к общепринятой глупости, урезал бы; и тогда весь 3-й акт можно поместить в альманахе1.
Еду. – Скажи Булгарину… да нет! Я сам скажу, он меня поймет!
P.S. 24-го октября. Представь себе, что я тотчас отвечал на твою записку, в тот же день, как получил, и уверен был, до сей минуты, что отослал этот самый листок. Vide supra.[106]
4 января <1825. Петербург>.
Друг и брат! Пишу тебе в пятом часу утра. Не спится. – Нынче день моего рождения, что же я? На полпути моей жизни1, скоро буду стар и глуп, как все мои благородные современники.
Вчера я обедал со всею сволочью здешних литераторов. Не могу пожаловаться, отовсюду коленопреклонения и фимиам, но вместе с этим сытость от их дурачества, их сплетен, их мишурных талантов и мелких душишек. Не отчаивайся, друг почтенный, я еще не совсем погряз в этом трясинном государстве2. Скоро отправлюсь и надолго. Даже насчет любви моей будь беззаботен, я расхолодел, хотя моя Людмила3 час от часу более ко мне жмется. 1 № «Сына отечества» разгадал тебе загадку. Скажу тебе коротко, как это все завязалось. Долго я жил уединен от всех, вдруг тоска выехала на белый свет, куда, как не к Шаховскому? Там по крайней мере можно гулять смелою рукою по лебяжьему пуху милых грудей etc. В три, четыре вечера Телешова меня с ума свела, и тем легче, что в первый раз, и сама свыклась с тем чувством, от которого я в грешной моей жизни чернее угля выгорел4. И что для меня заманчиво было, что соперником у меня – Милорадович, глуп, хвастлив, идол Шаховского, который ему подличает. Оба скоты! Я этого chevalier bavard[107] бесил ежедневно, возбуждал против себя негодование всего дома, потом стрелял каким-нибудь тряпичным подарком в Ежову, и опять мирился, и опять ссорился. Между тем Телешова до такой степени в три недели нашей симпатии успела… в танцах, что здесь не могли ей надивиться, всякий спрашивал ее, отчего такая прелестная перемена? такое совершенство? А я, одаль стоя, торжествовал; наконец у меня зашлось рифмами, которые ты, вероятно, читал. Представь себе, с тех пор я остыл, реже вижусь, чтоб не разочароваться. Или то меня с ног сшибло, что теперь все так открыто, завеса отдернута, сам целому городу пропечатал мою тайну, и с тех пор радость мне не в радость. – Рассмейся.
Брат. Ты меня зовешь в деревню. Коли не теперь, не нынешним летом, так верно со временем у тебя поищу прибежища, не от бурей, не от угрызающих скорбей, но решительно от пустоты душевной. Какой мир! Кем населен! И какая дурацкая его история!
Прощай, мой друг; побывай у матушки. Любовь во второй раз, вместо чужих краев, определила мне киснуть между своими финнами. В 15-м и 16-м году точно то же было. Теперь я пропустил славный случай: Жоминьи хотел со мною путешествовать. Mais en attendant, qu'il faisait ses malles, je faisais l'amour,[108] и он укатил один.
Получил ли ты мое письмо на днях? и каким образом не дошла до тебя моя и Шаховского эпистола, вскоре после наводнения? Пиши, брат, не ленись, поправь-ка черный колпак на голове, да примись за перо. Послушай: моя тысяча лежит дома за прошлый год, выручи ее, брат, в уплату 2300-т, или подождешь? Ты ведь замышляешь о расширении своих владений, так монета нужна. Дениса Васильевича5 обнимай и души от моего имени. Нет, здесь нет эдакой буйной и умной головы, я это всем твержу; все они, сонливые меланхолики, не стоят выкурки из его трубки. Дмитрию, Александре Васильевне, Анне Ивановне6, чадам и домочадцам
многие лета.
<25 января. 1825. С.-Петербург.>
Здравствуй, любезный друг Степан! Не собраться бы мне к тебе писать, если бы не сидел я у Грибоедова, а всякий день было в голове непременно писать к тебе, и много; итак, еще [здравствуй].
Жандр (у А. В. Новосильцева).
Вот тебе Жандровы строки, друг и брат; он у меня нынче обедает, и я принудил его начертить тебе несколько каракулей. О себе нечего тебе сказать, живу и люблю тебя по-прежнему; что в городе делается – не знаю и знать не хочу. Сделай одолжение, напиши мне что-нибудь о вашем быту. Каков…..? И что он проповедует? Катенин из своего уединения бог знает какой бред сюда высылает1. Напр., разговор Булгарина, который ты оценил по достоинству, он весь на свой счет берет как самое язвительное злоумышление против «Андромахи». О, его и наше вообще самолюбие!
Сюда явился Павлов из Тифлиса, да жаль, глуп и ничего не знает. Прощай.
Обнимаю тебя накрепко.
Верный твой у Новосильцева
А. Г.
«Венцеслава»2 велю переписать и пришлю к тебе.
<Первая половина января – 14 февраля 1825. Петербург.>
Умнейший, любезнейший Павел Александрович! Вчера я получил твое письмо, и знаешь ли, какое оно действие произвело на меня? Я заперся на целый день, и у огонька моей печки полсутки пожил с тобою, почтенный друг. Прежние года с такою полнотою оживились в моей памяти! Давно я не проводил времени так уединенно и между тем так приятно!.. Критика твоя, хотя жестокая и вовсе не справедливая, принесла мне истинное удовольствие тоном чистосердечия, которого я напрасно буду требовать от других людей: не уважая искренности их, негодуя на притворство, черт ли мне в их мнении? Ты находишь главную погрешность в плане: мне кажется, что он прост и ясен по цели и исполнению; девушка сама не глупая предпочитает дурака умному человеку (не потому, чтобы ум у нас, грешных, был обыкновенен, нет! и в моей комедии 25 глупцов на одного здравомыслящего человека); и этот человек, разумеется, в противуречии с обществом его окружающим, его никто не понимает, никто простить не хочет, зачем он немножко повыше прочих, сначала он весел, и это порок: «Шутить и век шутить, как вас на это станет!» – Слегка перебирает странности прежних знакомых, что же делать, коли нет в них благороднейшей заметной черты! Его насмешки не язвительны, покуда его не взбесить, но всё-таки: «Не человек! змея!», а после, когда вмешивается личность, «наших затронули», предается анафеме: «Унизить рад, кольнуть, завистлив! горд и зол!» Не терпит подлости: «ах! боже мой, он карбонарий». Кто-то со злости выдумал об нем, что он сумасшедший, никто не поверил, и все повторяют, голос общего недоброхотства и до него доходит, притом и нелюбовь к нему той девушки, для которой единственно он явился в Москву, ему совершенно объясняется, он ей и всем наплевал в глаза и был таков. Ферзь тоже разочарована насчет своего сахара медовича. Что же может быть полнее этого? «Сцены связаны произвольно». Так же, как в натуре всяких событий, мелких и важных: чем внезапнее, тем более завлекают в любопытство. Пишу для подобных себе, а я, когда по первой сцене угадываю десятую: раззеваюсь и вон бегу из театра. «Характеры портретны». Да! и я, коли не имею таланта Мольера, то по крайней мере чистосердечнее его; портреты и только портреты входят в состав комедии и трагедии, в них, однако, есть черты, свойственные многим другим лицам, а иные всему роду человеческому настолько, насколько каждый человек похож на всех своих двуногих собратий. Карикатур ненавижу, в моей картине ни одной не найдешь. Вот моя поэтика; ты волен просветить меня, и, коли лучше что выдумаешь, я позаймусь от тебя с благодарностию. Вообще я ни перед кем не таился и сколько раз повторяю (свидетельствуюсь Жандром, Шаховским, Гречем, Булгариным etc., etc., etc.), что тебе обязан зрелостию, объемом и даже оригинальностию моего дарования, если оно есть во мне. Одно прибавлю о характерах Мольера: «Мещанин во дворянстве», «Мнимый больной» – портреты, и превосходные; «Скупец» – антропос собственной фабрики, и несносен.
«Дарования более, нежели искусства». Самая лестная похвала, которую ты мог мне сказать, не знаю, стою ли ее? Искусство в том только и состоит, чтоб подделываться под дарование, а в ком более вытвержденного, приобретенного по́том и сидением искусства угождать теоретикам, т. е. делать глупости, в ком, говорю я, более способности удовлетворять школьным требованиям, условиям, привычкам, бабушкиным преданиям, нежели собственной творческой силы, – тот, если художник, разбей свою палитру и кисть, резец или перо свое брось за окошко; знаю, что всякое ремесло имеет свои хитрости, но чем их менее, тем спорее дело, и не лучше ли вовсе без хитростей? nugae difficiles.[109] Я как живу, так и пишу свободно и свободно.
14 февраля <1825>.
Те две страницы посылаю тебе недописанные. Они уже месяц как начаты, и что я хотел прибавить, не помню, но, вероятно, о себе: итак, благодарю мою память, что она мне на сей раз изменила. Ты говоришь, что замечания твои останутся между нами. Нет, мой друг, я уже давно от всяких тайн отказался, и письмо твое на другой же день сообщил с кем только встретился: Дельвигу, между прочим, которого два раза в жизни видел, Булгарину, Муханову, Наумову, Одоевскому, Каратыгину и тогда же вечером Варваре Семеновне, Жандру и всем, кто у них на ту пору случился. Вероятно, еще многим, но кто же теперь всех их упомнит?
Брат твой1 был у меня и очень обрадовался рассказами о тебе, как ты веселишься и танцуешь в Костроме.
Слушай, зачем ты не обратишься с просьбою прямо к государю? верно, ему давно уже известно, что ты оклеветан, и, конечно, он бы воротил тебя из ссылки. Попытайся, сделай это для себя и для твоих искренних приятелей.
Ответ твой подлецу P. B. G. напечатан2. Доволен ли ты? Все благомыслящие люди на твоей стороне, но издателям много труда стоило добиться позволения от министерства к напечатанию твоего картеля. Какой ты, однако, вздор пишешь Жандру о разговоре Булгарина в «Талии»3. Этот человек подкапывается под рухлую славу Лобанова, также враг Гнедичева перевода «Андромахи»4 (сколько я знаю, хотя бы он не хотел знать литературных подлостей и сплетен), как же ты мог это взять на свой счет! На сей раз я точно поскромничаю и письма твоего не оглашу всенародно, Гречу и Булгарину ничего не скажу из того, что было ты поручил, и… думается, ты сам видишь, как жестоко обмануло тебя мрачное твое расположение… Ты требуешь моего мнения о твоих «Сплетнях» и «Сиде»5. «Сплетни», сколько я помню, не произвели на меня приятного впечатления, они не веселы, и слог не довольно натурален, хоть и есть иные стихи превосходные. В «Сиде» есть одна сцена (особенная), которая мастерски переведена, и читана мною и прочитана сто раз публично и про себя. Это встреча Диего с Родригом, в доме Химены, не помню в конце ли 3-го или 4-го акта, ее без слез читать нельзя, вообще весь перевод приносит тебе много чести, но также попадаются небрежности в слоге, жесткости и ошибки против языка (для тех, кто их замечать хочет), точно такие же погрешности повредили твоему напечатанному отрывку из «Андромахи», не в мнении беспристрастных ценителей изящного, но тех, которые давно уже каждый шаг твой оспаривают на поприще трудов и славы. – Зачем ты не даешь сыграть «Андромахи»? Семенова душою этого желает, соединение таких двух талантов, как она с Каратыгиным, не всегда случается, может быть, он в чужие края отправится, и тогда трагедии твоей опять лежать в продолжении нескольких лет.
Прощай, мой свет, пиши ко мне скорее на имя Жандра, но скорее: потому что я здесь еще недолго промедлю. А живу я точно, как ты в Кологриве, очень уединенно, редко с кем вижусь из старых моих знакомых, с большим числом из них не возобновил прежних коротких связей, вновь ни с кем не дружусь, лета не те, сердце холоднее. Прощай, обнимаю тебя от души.
Верный твой А. Г.
NB. Сделай одолжение, решись обратиться с просьбой прямо к государю. Кроме собственной его души, ни на чью здесь не надейся, никто за брата родного не похлопочет. Зачем ты Телешову дрянью называешь, не имея об ней никакого понятия? Как же на других пенять, когда ты так резко судишь о том, чего не знаешь?
<Январь – февраль 1825. Петербург.>
Любезнейший друг, коли ты будешь что-нибудь писать о «Телеграфе»1, не можешь ли его спросить, как он ухитрился произнести грозный суд о ходе катенинской трагедии по одному только действию, которое напечатано в «Талии»? Это или что-нибудь подобное, пожалуйста, скажи печатно. Коли я напишу, то никого не уверишь, чтобы тут не привмешалось дружеское пристрастие; я думаю, лучше, коли бы ты сам вступился. Прощай.
Будь здрав,
верный твой А. Г.
Февраль 1825. С.-Петербург.
Любезный друг, пересмотри все, что я отметил на память1, потому что у меня никакой нет книги о Персии. Зачем ты мне прислал вдвойне работу? Я сначала не приметил, что это одно и то же, и писал на черном списке, потом то же принужден был перенести в белую тетрадь.
NB. При имени Александра Гривс, в Бомбее, нельзя ли приложить следующее замечание:
Семейство Гривс, дети покойного петербургского медика, получило наследство после дяди в Бомбее, с условием в нем поселиться. Там девицы Гривс славятся своею красотою и привязанностью к России и вообще известны под названием гордых петербургских красавиц. Многие знаменитые искатели домогались их руки, но не были приняты даже в число их знакомых; между тем всякий русский или хоть мельком побывавший в России находит в их доме самый ласковый и родственный прием. Здесь новый этому опыт.
Неужели ты не заметил, что Цикулин врет об английском наказании кошками?!
18 мая 1825. Петербург.
Бесценнейший друг и брат! Ты не досадуй, что я до сих пор позамедлил ответом на милое твое письмо, с приложением антикритики против Дмитриева1. Ты уже, верно, из газет знаешь, что Столыпин, с которым я в путь собирался, умер. Мы бы его похоронили, и все тут, но вдова его ангел, а не женщина; одно утешение находит быть со мною, это с ее стороны довольно мечтательно, но их пол не то, что мы; сама она же говорит, что всякая женщина, как плющ, должна обвиваться вокруг кого-нибудь и без опоры погибнет. От меня слишком бы жестоко было лишить ее (хоть это и не может продлиться) моего присутствия в ту самую минуту, в которой оно необходимо, и я покудова остаюсь. Бедное человечество! Что наши радости и что печали! Как бы то ни было, я не долго замешкаюсь, ее со всем семейством отец, Н. С. Мордвинов, перевезет к себе на дачу; тогда и я свободно помчусь наконец.
Ты с жаром вступился за меня, любезный мой Вовенарг2. Благодарю тебя и за намерение и за исполнение. Я твою тетрадку читал многим приятелям, все ею были очень довольны, а я вдвое, потому что теперь коли отказался ее печатать, так, конечно, не оттого, чтобы в ней чего-нибудь недоставало. Но слушай: я привык тебя уважать; это чувство к тебе вселяю в каждого нового моего знакомца; как же ты мог думать, что допущу тебя до личной подлой и публичной схватки с Дмитриевым: личной и подлой: потому что он одною выходкою в «Вестнике Европы» не остановится, станет писать, пачкать, бесить тебя, и ты бы наконец его прибил. И все это за человека, который бы хотел, чтобы все на тебя смотрели как на лицо высшего значения, неприкосновенное, друга, хранителя, которого я избрал себе с ранней молодости, коли отчасти по симпатии, так ровно столько же по достоинству. Ты вспомни, что я себя совершенно поработил нравственному твоему превосходству. Ты правилами, силою здравого рассудка и характера всегда стоял выше меня. Да! и коли я талантом и чем-нибудь сделаюсь известен свету, то и это глубокое, благоговейное чувство к тебе перелью во всякого моего почитателя. – Итак, плюнь на марателя Дмитриева, в одном только случае возьмись за перо в мою защиту; если я буду в отдалении или умру прежде тебя и кто-нибудь, мой ненавистник, вздумает чернить мою душу и поступки. Теперешний твой манускрипт оставлю себе на память.
Вильгельм3 третьего дни разбудил меня в четвертом часу ночи, я уже засыпал глубоким сном; на другой день – поутру в седьмом; оба раза испугал меня до смерти и извинялся до бесконечности. Но дело не шуточное!!! побранился с Львом Пушкиным, хочет драться; вероятно, я их примирю, или сами уймутся. – Узнаешь ли ты нашего неугомонного рыцаря?
Прощай, нынешний вечер играют в школе, приватно, без дозволенья ценсуры, мою комедию4. Я весь день, вероятно, проведу у Мордвиновых, а часов в девять явлюсь посмотреть на мое чадо, как его коверкать станут. Журналисты повысились в моих глазах 5-ю процентами, очень хлопочут за Кюхельбекера, приняли его в сотрудники, и, кажется, удастся определить его к казенному месту. У Шишкова5 не удалось, в почтамте тоже и в Горном департаменте, но где-нибудь откроется щелка.
Сейчас помирил Вильгельма. С той минуты перебывало у меня 20 человек, голову вскружили. Прощай.
Обнимаю тебя и любезную Анну Ивановну.
4 июня 1825. Киев.
Друг и брат, описывать тебе Киева нечего, потому что ты здесь бывал; другим я передал в Петербург первые мои впечатления по приезде сюда, тебя уведомляю, что я тут и через несколько дней помчусь на юг далее. – В Лавре я встретил Кологривову Д. А.: от нее узнал, что твоя сестра1 живет в уединеньи недалеко от дому, где я остановился, вероятно, я ее не увижу, потому что несвятостию моего жития бурного и бестолкового не приобрел себе права быть знакомым с молчаливыми пустынницами; у меня в наружности гораздо более светского, чем на самом деле, но кто же ее об этом уведомит? Итак, вряд ли я буду к ней допущен. Прощай покудова; перед отъездом, может быть, еще раз удастся написать к тебе. Поцелуй за меня дитя свое и Анну Ивановну.
Верный друг твой.
Пиши ко мне в Тифлис, на имя губернатора Романа Ивановича Ховена.
10 июня 1825. Киев.
Благодарю тебя душевно за два письма, любезный друг, особенно за секретную почту. С первой строки я угадал, в чем дело. Не хочу льстить тебе, я полагал, что ты, с чрезвычайно просвещенным умом, не деятелен, холоден, не довольно заботлив о вещественных нуждах друзей твоих. Я судил по моим опытам: презираю деньги, достаток, богатство и как это все называется? Потом, когда случится друг или просто хороший знакомый в стесненном положении и требует помощи, смотришь: помочь нечем. – Я, однако, на твой счет грубо ошибся и тем искреннее спешу в том признаться. Представь себе всю эту сложность обстоятельств. Письмо твое уже не застало меня в Петербурге, его распечатали Александр с Вильгельмом, уверенные, что нам с тобою от них таить нечего; сам брат твой мне это объявляет, теперь не знаю, оба ли они письма прочли или одно только? Ты скорее меня известишься об этом: спроси Александра. – Как хочешь, а я от него не скрою твоего поступка; напрасно ты взял с меня честное слово, я тебе не давал его; притом же брат Александр мой питомец, l'enfant de mon choix, я обязан не оставлять его в заблуждении насчет людей особенно ему близких, он же тебя более по мне знает, из моих описаний, вы слишком были молоды, когда вместе живали или виделись, и не могли составить себе решительного мнения друг о друге. Итак, извини, мой милый Владимир, коли я со всею откровенностию передам ему изящную черту твоего характера. Сам я в древнем Киеве; надышался здешним воздухом и скоро еду далее. Здесь я пожил с умершими: Владимиры и Изяславы совершенно овладели моим воображением; за ними едва вскользь заметил я настоящее поколение; как они мыслят и что творят – русские чиновники и польские помещики, бог их ведает. Природа великолепная; с нагорного берега Днепра на каждом шагу виды изменяются; прибавь к этому святость развалин, мрак пещер. Как трепетно вступаешь в темноту Лавры или Софийского собора, и как душе просторно, когда потом выходишь на белый свет: зелень, тополи и виноградники, чего нет у нас! Хорошо, однако, что побывал здесь в начале июня; говорят, что зимою немногим лучше северной России. Посетителей у меня перебывало много, однако скромных, мало мешали.
Верстовского обними за меня: здесь я узнал, что отец его перебрался на житье в Москву; что же, от того лучше или хуже для музыки? Я почти уверен, что истинный художник должен быть человек безродный. Прекрасно быть опорою отцу и матери в важных случаях жизни, но внимание к их требованиям, часто мелочным и нелепым, стесняет живое, свободное, смелое дарование. Как ты об этом думаешь?
За статью в «Телеграфе»1 приношу тебе заранее мою благодарность; только вопрос теперь, где я наткнусь на нее? Здесь не найдешь; в Крыму, где буду слоняться недели с три, того менее; в Керчи сяду на корабль и поплыву в Имеретию, оттудова в горы к Ермолову, итак, прощайте, журналы, до Тифлиса. – Меня приглашают неотступно в Бердичев на ярмарку, которая начнется послезавтра2: там хотят познакомить с Ржевуцким; притом в Любаре семейство Муравьевых устраивает мне самый приятный прием; боюсь сдаться на их веру, не скоро вырвешься. – Прощай, милый мой мудрец, сердечно радуюсь твоим занятиям, не охлаждайся, они всякой жизни придают высокое значение, и даже в Москве (откуда вынеси тебя бог поскорее). Только я не разумею здесь полемических памфлетов, критик и антикритик. Виноват, хотя ты за меня подвизаешься, а мне за тебя досадно. Охота же так ревностно препираться о нескольких стихах, о их гладкости, жесткости, плоскости; между тем тебе отвечать будут и самого вынудят за брань отплатить бранью. Борьба ребяческая, школьная. Какое торжество для тех, которые от души желают, чтобы отечество наше оставалось в вечном младенчестве!!!
Прощай, люби меня, и пиши прямо в Тифлис на имя военного губернатора его превосходительства Романа Ивановича Ховена. Твой адрес пребеспутный: что такое ваш монастырь Георгиевский и Тверская, без означения дома, чей он?..
NB. Я сейчас перечел твое письмо, ты требуешь, чтобы Кюхельбекер поспешил новым сочинением прежде выхода в свет 4 части «Мнемозины», но как же ему публиковать о новой книге, не исполнив своих условий с публикою насчет выхода той, за которую деньги уже заплочены? – Я уверен, что ты далее медлить не будешь.
9 июля <1825>. Симферополь.
Брат и друг. Я объехал часть южную и восточную полуострова1, очень доволен моим путешествием, хотя здесь природа против Кавказа вся представляет словно в сокращении, нет таких гранитных громад, снеговых вершин Эльбруса и Казбека, ни ревущего Терека или Арагвы, душа не обмирает при виде бездонных пропастей, как там в наших краях, зато прелесть моря и иных долин, Качи, Бельбека и Касикли-Узеня и пр. ни с чем сравнить не можно. Я мои записки вел порядочно, коли не поленюсь, перепишу и перешлю тебе. Но вот беда, выехать не с чем, а жить здесь долее вчуже не для чего. Пришли, брат, на подъем. Наперед тебя уверяю, что скоро никак не могу тебе заплатить, а когда бог даст, покудова никаких способов в виду не имею. Но если тебе полторы тысячи не сделают разницы, поделись со мною. – Прощай, можешь или не можешь – все равно, но напиши мне сюда два слова непременно. Я сделал дурачество, писал тебе, чтобы до Тифлиса твои конверты меня нигде не отыскивали, а между тем ничего о тебе не знаю.
Обнимаю тебя от души. Перецелуй всех своих.
Верный твой друг. А. Г.
9 сентября 1825. Симферополь.
Друг и брат. Твои 1500 р. я получил еще перед исходом прошедшего месяца. Объяснить тебе вполне благодарности не умею; без тебя мой корабль остался бы на мели, пришлось бы зимовать здесь. – Еще раз благодарю тебя, и не в последний, бог даст, свидимся, и тогда сердечное объятие лучше всякого письма выразит тебе мое чувство. Я тотчас не писал к тебе по важной причине, ты хотел знать, что я с собою намерен делать, а я сам еще не знал, чуть было не попал в Одессу, потом подумал поселиться надолго в Соблах, неподалеку отсюдова. Наконец еду к Ермолову послезавтра непременно, все уложено. Ну вот, почти три месяца я провел в Тавриде, а результат нуль. Ничего не написал1. Не знаю, не слишком ли я от себя требую? умею ли писать? право, для меня все еще загадка. – Что у меня с избытком найдется что сказать – за это ручаюсь, отчего же я нем? Нем как гроб!!
Еще игра судьбы нестерпимая: весь век желаю где-нибудь найти уголок для уединения, и нет его для меня нигде. Приезжаю сюда, никого не вижу, не знаю и знать не хочу. Это продолжилось не далее суток, потому ли, что фортепьянная репутация моей сестры известна, или чутьем открыли, что я умею играть вальсы и кадрили, ворвались ко мне, осыпали приветствиями, и маленький городок сделался мне тошнее Петербурга2. Мало этого. Наехали путешественники, которые меня знают по журналам: сочинитель Фамусова и Скалозуба, следовательно, веселый человек. Тьфу, злодейство! да мне невесело, скучно, отвратительно, несносно!.. И то неправда, иногда слишком ласкали мое самолюбие, знают наизусть мои рифмы, ожидают от меня, чего я может быть не в силах исполнить; таким образом, я нажил кучу новых приятелей, а время потерял, и вообще утратил силу характера, которую начинал приобретать на перекладных. Верь мне, чудесно всю жизнь свою прокататься на 4-х колесах; кровь волнуется, высокие мысли бродят и мчат далеко за обыкновенные пределы пошлых опытов; воображенье свежо, какой-то бурный огонь в душе пылает и не гаснет…. Но остановки, отдыхи двухнедельные, двухмесячные для меня пагубны, задремлю либо завьюсь чужим вихрем, живу не в себе, а в тех людях, которые поминутно со мною, часто же они дураки набитые. Подожду, авось придут в равновесие мои замыслы беспредельные и ограниченные способности. Сделай одолжение, не показывай никому этого лоскутка моего пачканья; я еще не перечел, но уверен, что тут много сумасшествия.
Прошу у тебя как милостыни: не прерывай со мною переписки, чтоб я знал, где ты, потому что легко станется, что я по многом странствии прямо к тебе вернусь, и тем лучше, коли ты в деревне будешь. Адрес мой в главную квартиру генерала Ермолова.
Отчего я туда пускаюсь что-то скрепя сердце? Увидишь, что мне там несдобровать, надо мною носятся какие-то тяжелые пары Кюхельбекеровой атмосферы, те, которые его отовсюду выживали, и присунули наконец к печатному станку Греча и Булгарина. Прощай, поцелуй Анну Ивановну и ребенка и будущего на днях, когда родится.
О Чатыр-даге и южном берегу после, со временем. Прощай, мой бесценный Степан.
Володя пишет ко мне в Киев о полемической выходке за мою честь в «Телеграфе», но мне никогда этого не случалось видеть. Ты, вероятно, читал; как находишь? Да получил ли ты мое письмо еще из Петербурга о твоей тогдашней статье в мою же защиту и как ты принял мое мнение?3 Прав ли я был? Не слыхал ли чего-нибудь о Шатилове и Алябьеве? Чем кончилось их дело?4 Пожалуйста, в первом письме ко мне поболтай о чем-нибудь, а то скуп стал на слова.
Давыдова памфлета5 я не получил и нет его на почте. Ты жалуешься на журналы; стало быть, я счастлив, что с мая месяца их в глаза не видал.
Александр Одоевский будет в Москве: поручаю его твоему дружескому расположению, как самого себя. – Помнишь ли ты меня, каков я был до отъезда в Персию, таков он совершенно. Плюс множество прекрасных качеств, которых я никогда не имел.
Коли зимою ворочусь в Москву, и ты там будешь, так заберусь к Дмитрию6 в Якшино.
12 сентября <1825>. Феодосия.
Третьего дня я вырвался наконец из дрянного городишка, где, однако, всякое со мною случалось, и веселое и грустное. А Брест!! Литовский! вероятно, нет хуже местечка на взгляд, но и там пожилось. В несколько часов я прокатился по солнышку до Карасубазара, и еще станцию далее; справа чернелись верхи Айл и Чатыр-Дага, потом передовые холмы их заслонили в виду продолговатый Агер-мышь. Мы спустились в какую-то бесплодную ложбину, и долго тут ехали, наконец повернули круто от селения Эльбузы в горные дикие места, где дорога просечена разными извивами, густые леса, кручи, скалы, хаос ужасный, все смешано в этом искривленном направлении, спустились под вечер в роскошную Судацкую долину. Я не видал подобной, и она считается первою в полуострове по избытку виноградников, сады от Таракташа до моря на протяжении нескольких верст, веселые домики помещиков, странные верхи утесов, и к западу уединенные развалины генуэзского замка. Я ночевал у барона Боде. Пюблицист из Духа Журналов etc., etc.
На другой день (вчера) рано побрел к мысу, на котором разметаны Сольдайские руины. Я был один. Александра1 отправил по колясочной дороге в Кафу. Кто хочет посещать прах и камни славных усопших, не должен брать живых с собою. Это мною несколько раз испытано. Поспешная и громкая походка, равнодушные лица и пуще всего глупые, ежедневные толки спутников часто не давали мне забыться, и сближение моей жизни, последнего пришельца, с судьбою давно отшедших – для меня было потеряно. Не так в Сольдае. Мирно и почтительно взошел я на пустырь, обнесенный стенами и обломками башен, цеплялся по утесу, нависшему круто в море, и бережно взобрался до самой вершины, и там башня и свод уцелели. С Чатыр-Дага вид пространнее, но нет признака, чтобы там люди живали, [чтобы] усел город, чтобы стекались в него купцы и странники изо всех частей света, чтобы, наконец, он взят был на щит рассвирепевшим неприятелем и груды камней одни бы свидетельствовали о прежней величавой его жизни. Здесь это все есть. И не приморскими видами я любовался; перебирал мысленно многое, что слыхал и видел, потом вообразил себя на одной из ростральных колонн петербургской биржи. Оттуда я накануне твоего отъезда любовался разноцветностью кровель, позолотою глав церковных, красотою Невы, множеством кораблей и мачт их. И туда взойдет некогда странник (когда один столб, может быть, переживет разрушение дворцов и соборов) и посетует о прежнем блеске нашей северной столицы, наших купцов, наших царей и их прислужников. – Когда я сошел сверху к берегу, лошади были приведены с почты, и я поскакал. Скучные места, без зелени, без населения, солонец, истресканный палящим солнцем, местами полынь растет, таким образом до Козской долины, где природа щедрее и разнообразнее. То глубокие спуски в лесную чащу, дубы, осокори, дикие груши, дикий виноград, потом крутые подъемы, и с высоты виднеется море, которого синяя влага в ведреную пору всегда для глаз приятна; местами торчат обрушенные, ветхие стены италийцев, греков или готфов, судя по тому, кто какие книги читает и которым верит. Самая миловидная полоса этой части Крыма по мне, Оттузы. – Сюда я прискакал поздно ночью, при лунном сиянии.
Нынче обегал весь город, чудная смесь вековых стен прежней Кафы и наших однодневных мазанок. Отчего однако воскресло имя Феодосии, едва известное из описаний древних географов и поглотило наименование Кафы, которая громка во стольких летописях европейских и восточных. На этом пепелище господствовали некогда готические нравы генуэзцев; их сменили пастырские обычаи мунгалов с примесью турецкого великолепия; за ними явились мы, всеобщие наследники, и с нами дух разрушения; ни одного здания не уцелело, ни одного участка древнего города не взрытого, не перекопанного. – Что ж? Сами указываем будущим народам, которые после нас придут, когда исчезнет русское племя, как им поступать с бренными остатками нашего бытия.
А мне между тем так скучно! так грустно! думал помочь себе, взялся за перо, но пишется нехотя, вот и кончил, а все не легче. Прощай, милый мой. Скажи мне что-нибудь в отраду, я с некоторых пор мрачен до крайности.
Пора умереть! Не знаю, отчего это так долго тянется. Тоска неизвестная! воля твоя, если это долго меня промучит, я никак не намерен вооружиться терпением; пускай оно остается добродетелью тяглого скота. Представь себе, что со мною повторилась та ипохондрия, которая выгнала меня из Грузии, но теперь в такой усиленной степени, как еще никогда не бывало. Одоевскому я не пишу об этом; он меня страстно любит и пуще моего будет несчастлив, коли узнает. Ты, мой бесценный Степан, любишь меня тоже, как только брат может любить брата, но ты меня старее, опытнее и умнее; сделай одолжение, подай совет, чем мне избавить себя от сумасшествия или пистолета, а я чувствую, что то или другое у меня впереди.
22 ноября 1825. Станица Екатериноградская.
Поверишь ли, любезный мой тезка, что я только нынче получил письмо твое? А доказательством, что боюсь остаться в долгу, пусть будет тебе поспешность, с которою отвечаю. Нынешний день у нас, линейских, богат происшествиями, сюда прибыл Алексей Петрович1; кругом меня свисты, висты, бредни и пр.: не самая благоприятная пора, чтобы собраться с мыслями, но откладывать до завтра не хочу, кто знает, где мы завтра будем, и скоро ли наживешь здесь хоть сутки спокойствия? Досугу не имею ни на секунду, окружен шумным сонмищем, даже сплю не один, в моей комнате гнездится Мазарович с латинским молитвенником и с дипломатическими замыслами; одно спасение – это из постели на лошадь и в поле. Кавказская степь ниоткудова, от Тамани до Каспийского моря, не представляется так величественно, как здесь; не свожу глаз с нее; при ясной, солнечной погоде туда, за снежные вершины, в глубь этих ущелий погружаюсь воображением и не выхожу из забвения, покудова облака или мрак вечерний не скроют совершенно чудесного, единственного вида; тогда только возвращаюсь домой к друзьям и скоморохам. – Климат необыкновенный! На Малке я начал что-то поэтическое, по крайней мере самому очень нравилось, обстоятельства прервали, остыл, но при первой благоприятной перемене снова завьюсь в эфир.2 – Что ты пишешь? скажи мне; одно знаю, что оргии Юсупова срисовал мастерскою кистию3, сделай одолжение, вклей в повесть, нарочно составь для них какую-нибудь рамку. Я это еще не раз перечитаю себе и другим порядочным людям в утешение. Эдакий старый, придворный подлец!! Оржицкий передал ли тебе о нашей встрече в Крыму?4 Вспоминали о тебе и о Рылееве, которого обними за меня искренно, по-республикански. Зовут меня, прощай. Не пеняй, что мало, не пеняй, что толку немного, но ей-ей! я сегодня в вихрях ужасных.
P. S. Любезнейший Александр, не поленись, напиши мне еще раз и побольше, что в голову взойдет; не поверишь, каким веселым расположением духа я тебе нынче обязан, а со мною это редко случается. Поклонись Булгарину. Ни «Пчелы», ни «Северного Архива», ни «Сына Отечества» не могу достать, – какие мы здесь безграмотные! Мой адрес: Начальнику Кавказского корпусного штаба генерал-майору Вельяминову, не забудь, а то письмо твое опять прокочует месяцев шесть.
27 ноября 1825. Станица Екатериноградская.
Душа моя Вильгельм. Спешу уведомить тебя о моем житье, покудова не народился новый месяц, а с ним и новые приключения; еще несколько дней и, кажется, пущусь с Алексеем Петровичем в Чечню; если там скоро утишатся военные смуты, перейдем в Дагестан, а потом возвращусь к вам на Север. – Здесь многие или, лучше сказать, все о тебе вспоминают: Вельяминов, с которым я до сих пор слонялся по верхней Кабарде, Коцебу 2-ой, Цебриков, Талызин, Устимович, Павлов etc., etc., и даже старик наш1, несмотря на прежнюю вашу ссору, расспрашивал о тебе с бо́льшим участием. Аттестат вышлется к тебе на днях. – Мазарович непременно бы наградил тебя длинною эпистолиею, да, по счастию, надумывается для важных депеш к Несельроду и комп.; мы живем в одной комнате, я у него под носом то курю, то стреляю; впрочем, скоро расстанемся, я в горы, а он через, обратно в Тифлис. – Ты был в родах в тот раз, как приписал мне строчки две в письме Одоевского, что же произвел? Пришли прочесть, дай мне быть восприемником, несмотря, что мы в разлуке.
Меня слишком лениво посещает вдохновение, теперь о том и помышлять нечего, развлечение беспрестанное; Бегичев в последнем письме утешает меня законом упругости, что пружина на время сжатая, коль скоро исчезнет препятствие, с большим порывом отпрянет и на свободе сильнее будет действовать, а я полагаю, что у меня дарование вроде мельничного колеса, и коли дать ему волю, так оно вздор замелет; право, милый мой Вильгельм, не знаю, с кем я умом поделился, но на мою долю осталось немного. Помоги тебе бог, будь меня достойнее во мнении друзей и недругов. Кстати о достоинстве: какой наш старик чудесный, не взирая на все об нем кривые толки; вот уже несколько дней, как я пристал к нему вроде тени; но ты не поверишь, как он занимателен, сколько свежих мыслей, глубокого познания людей всякого разбора, остроты рассыпаются полными горстями, ругатель безжалостный, но патриот, высокая душа, замыслы и способности точно государственные, истинно русская, мудрая голова. По долговременной отлучке я ему еще лучше узнал цену. Это не помешает мне когда-нибудь с ним рассориться, но уважения моего он ни в каком случае утратить не может.
Дела здешние были довольно плохи, и теперь на горизонте едва проясняется. Кабарду Вельяминов усмирил, одним ударом свалил двух столпов вольного, благородного народа. Надолго ли это подействует? Но вот как происходило. Кучук Джанхотов в здешнем феодализме самый значительный владелец, от Чечни до Абазехов никто не коснется ни табунов его, ни подвластных ему ясырей, и нами поддержан, сам тоже считается из преданных русским. Сын его, любимец Алексея Петровича, был при посольстве в Персии, но, не разделяя любви отца к России, в последнем вторжении закубанцев был на их стороне, и вообще храбрейший из всех молодых князей, первый стрелок и наездник и на все готовый, лишь бы кабардинские девушки воспевали его подвиги по аулам. Велено его схватить и арестовать. Он сам явился по приглашению в Нальчикскую крепость, в сопровождении отца и других князей. Имя его Джамбулат, в сокращении по-черкесски Джамбот. Я стоял у окна, когда они въезжали в крепость, старик Кучук, обвитый чалмою, в знак того, что посетил святые места Мекку и Медину, другие не столько знатные владельцы ехали поодаль, впереди уздени и рабы пешие. Джамбот в великолепном убранстве, цветной тишлай сверх панциря, кинжал, шашка, богатые седло и за плечами лук с колчаном.
Спешились, вошли в приемную, тут объявлена им воля главнокомандующего. Здесь арест не то, что у нас, не скоро даст себя лишить оружия человек, который в нем всю честь полагает. Джамбот решительно отказался повиноваться. Отец убеждал его не губить себя и всех, но он был непреклонен; начались переговоры; старик и некоторые с ним пришли к Вельяминову с просьбою не употреблять насилия против несчастного смельчака, но уступить в сем случае было бы несогласно с пользою правительства. Солдатам велено окружить ту комнату, где засел ослушник; с ним был друг его Канамат Касаев; при малейшем покушении к побегу отдан был приказ, чтобы стрелять. Я, знавши это, заслонил собою окно, в которое старик отец мог бы всё видеть, что происходило в другом доме, где был сын его. Вдруг раздался выстрел. Кучук вздрогнул и поднял глаза к небу. Я оглянулся. Выстрелил Джамбот, из окна, которое вышиб ногою, потом высунул руку с кинжалом, чтобы отклонить окружающих, выставил голову и грудь, но в ту минуту ружейный выстрел и штык прямо в шею повергли его на землю, вслед за этим еще несколько пуль не дали ему долго бороться со смертию. Товарищ его прыгнул за ним, но середи двора также был встречен в упор несколькими выстрелами, пал на колена, но они были раздроблены, оперся на левую руку и правою успел еще взвести курок пистолета, дал промах и тут же лишился жизни.
Прощай, мой друг; мне так мешали, что не дали порядочно досказать этой кровавой сцены; вот уже месяц, как она происходила, но у меня из головы не выходит. Мне было жаль не тех, которые так славно пали, но старца отца. Впрочем, он остался неподвижен и до сих пор не видно, чтобы смерть сына на него сильнее подействовала, чем на меня. Прощай еще раз. Кланяйся Гречу и Булгарину.
7 декабря 1825. Станица Екатериноградская.
На убедительные твои утешения и советы надобно бы мне отвечать не словами, а делами, дражайший мой Степан. Ты совершенно прав, но этого для меня не довольно, ибо, кроме голоса здравого рассудка, есть во мне какой-то внутренний распорядитель, наклоняет меня ко мрачности, скуке, и теперь я тот же, что в Феодосии, не знаю, чего хочу, и удовлетворить меня трудно. Жить и не желать ничего, согласись, что это положение незавидно. – Ты говоришь мне о таланте; надобно бы вместе с тем иметь всегда охоту им пользоваться, но те промежутки, когда чувствуешь себя пустейшим головою и сердцем, чем прикажешь их наполнить? Люди не часы; кто всегда похож на себя и где найдется книга без противуречий? Чтобы больше не иовничать, пускаюсь в Чечню, Алексей Петрович не хотел, но я сам ему навязался. – Теперь это меня несколько занимает, борьба горной и лесной свободы с барабанным просвещеньем, действие конгревов1, будем вешать и прощать и плюем на историю. Насчет Алексея Петровича объявляю тебе, что он умнее и своеобычливее, чем когда-либо. Удовольствие быть с ним покупаю смертельною скукою во время виста, уйти некуда, все стеснены в одной комнате; но потом за ужином и после до глубокой ночи разговорчив, оригинален и необыкновенно приятен. Нынче, с тех пор как мы вместе, я еще более дивлюсь его сложению телесному и нравственному. Беспрестанно сидит и не знает почечуя, окружен глупцами и не глупеет.
Нужна оговорка: Вельяминов, его начальник штаба, чрезвычайно неглупый человек, твердых правил, прекраснейших сведений etc. Но он не был при нем все время, что я находился в России, почти 3 года. С этим я в нынешний приезд в короткое время сблизился более, чем прежде. Глаз на глаз, судьба завела меня с ним на Малку и оттудова к разным укреплениям новой линии; всё вместе и всё одни, я этому случаю благодарен за прекраснейшее открытие достойного человека. Что говорит об нем Якубович? Коли ругает, так врет. Вообще многое, что ты слышал от меня прежде, я нынче переверил, во многом я сам ошибался. Например насчет Давыдова, мне казалось, что Ермолов не довольно настаивал о его определении сюда в дивизионные. Теперь имею неоспоримые доказательства, что он несколько раз настоятельно этого требовал, получал одни и те же отказы. Зная и Давыдова, и здешние дела, нахожу, что это немаловажный промах правительства. Сталь был бескорыстен, а кроме того дурак. Лисаневич храбрейший человек, но опрометчив, умер геройски, жил без толку. Горчаков карточный генерал, Шульгин и не более. Здесь нужен военный человек, решительный и умный, не только исполнитель, чужих предначертаний, сам творец своего поведения, недремлющий наблюдатель всего, что угрожает порядку и спокойствию от Усть-Лабы до Андреевской. Загляни на карту и суди о важности этого назначения. Давыдов здесь во многом поправил бы ошибки самого Алексея Петровича, который притом не может быть сам повсюду. Эта краска рыцарства, какою судьба оттенила характер нашего приятеля, привязала бы к нему кабардинцев. Я теперь лично знаю многих князей и узденей. Двух при мне застрелили, других заключили в колодки, загнали сквозь строй; на одного я третьего дня набрел за рекою: висит, и ветер его медленно качает. Но действовать страхом и щедротами можно только до времени; одно строжайшее правосудие мирит покоренные народы с знаменами победителей. Посмотрим, чем кончится поход против чеченцев; их взволновал не столько имам, пророк недавно вдохновенный, как покойный Греков, способный человек, но грабитель. Войска точно мало, но хороших начальников вовсе нет. С успехами в Чечне сопряжена тишина здесь между кабардинцев, и закубанцы не посмеют так часто вторгаться в наши границы, как прошлою осенью. Имя Ермолова еще ужасает; дай бог, чтобы это очарование не разрушилось. В Чечню! в Чечню! Здесь война особенного рода: главное затруднение – в дебрях и ущельях отыскать неприятеля; отыскавши, истребить его ничего не значит.
Прощай, я завлекся тем, что перед глазами, все это нескладно, но ты добавишь собственным размышлением. Целуй Анну Ивановну и Дмитрия. Мне бы хотелось из похода, т. е. месяца через два, прямо к вам воротиться, а впрочем что бог на душу положит. Пиши в главную квартиру на имя Алексея Петровича.
12 декабря 1825. Станица Екатериноградская.
Андрей любезнейший, я только нынче получил почту твою от 19-го октября, а когда моя пойдет и через кого доставится в Георгиевск – не знаю, но досуг есть, и пишу. Философия твоя чуть было меня не прослезила, милый друг мой. «К чему ведет нас эта жизнь?» Оглянись, с тобою умнейшая, исполненная чувства и верная сопутница в этой жизни, и как разнообразна и весела, когда не сердится. У тебя я, я и я, а наш Александр Одоевский? И когда мы не вместе, есть о ком думать.
Avec ce cortège d'amis on ne s'ennuye pas mon coeur,[110] в том и счастие, чтобы сердце не оставалось пусто. Да хотя бы у нас только и назначения было, чтобы тебе ко мне писать, а мне любоваться твоею эпистолиею, так есть за что благодарить бога. Как ты решил? Все равно, а я нынче весь день был занят твоими портретами. Вижу, что правда, и огорчительная, насчет Катенина и Кандида. Смерть государя1 причиною, что мы здесь запраздновали, и ни с места. Мне уже тошно становится, никакого толку. Мазарович с утра морит меня изломанным французским языком, снег петербургский, солнца давно нет, скучно в поле, дома еще скучнее, не дают призадуматься, все это вроде арабесков, как об них говорит Алексей Петрович, что у человека из задницы дуб растет, с которого он зубами желуди хватает. Глупо.
Для развлечения бываю по вечерам в азиатской дружеской беседе Мирза-Джана, а у него певец, Алаиер, мурлычит татарские эклоги; коли поход в Чечню не состоится, то я долее не выдержу; как ни люблю Алексея Петровича, но по совести сказать, на что я ему надобен? Вот вам, например, я точно необходим, теперь сам вижу, испытал, что такое разлука, тянет обратно, уверен, что встретят меня с тою же горячностью, с которою провожали, а быть кому-нибудь в утешение куда приятно!!
Сделай милость, объяви мне искренно, или вы, лучше, скажите мне, милый друг Варвара Семеновна, отчего наш Александр так страстно отзывается мне о В. Н. Т…[111] Ночью сидит у ней, и оттудова ко мне пишет, когда уже все дети спать улеглись… Не давайте ему слишком увлекаться этой дружбою, я по себе знаю, как оно бывает опасно. Но может быть, я гадкими своими сомнениями оскорблю и ее, и Александра. Виноват, мне простительно в других предполагать несколько той слабости, которая испортила мне полжизни. Точно это вздор, она его гораздо старее, ни с чем не сообразно, и вы утаите эту статью от нашего друга, кстати, он теперь в Москве, по возвращении, ради бога, ему не показывайте. Не хочу от вас скрывать моих пятен, а то бы одним махом уничтожить всю эту подлость. Прощайте, милые мои, бесценные существа. Какое у вас движение в Петербурге!!2 – А здесь… Подождем. Варвара Семеновна, понуждайте нашего ленивца, чтобы не отставал от Одоевского, я перед вами на колена становлюсь. Пишите к дальнему другу и родственнику вашего избранья. Сто раз благодарю вас, что нянчите Вильгельма3, чур не заглядываться, тотчас треснется головою об пол. На днях прибыл сюда фельдъегерь Экунин и привез мне письмо из Театральной школы, стало быть, как я ни далек от нее, а все ближе вас, вы, верно, с нею не бываете в таких коротких сношениях. Шаховской таки сосватал сестру за полицейского Юпитера4, черт с ними со всеми. Скажите мне два слова об Аристофане, Фонтане5, Колосовой, Каратыгине, Григорьеве. Правда, я было позабыл, что не те времена.
От ужаса вся стынет кровь,
Лишь плачет тихая любовь.
На чей счет Булгарин нынче ветошничает, с кем в войне? Прощай, брат Андрей, когда-нибудь напишу тебе умнее, а ты все-таки отвечай. Коли вы Вариньки не согнали, так поцелуй ее от меня, между тем мой Сашка6 почтительно вам кланяется.
Продолжение впредь твоя ли рука?
15 февраля 1826 г. <С.-Петербург.>
Всемилостивейший государь!
По неосновательному подозрению, силою величайшей несправедливости, я был вырван от друзей, от начальника, мною любимого, из крепости Грозной на Сундже, чрез три тысячи верст в самую суровую стужу притащен сюда на перекладных, здесь посажен под крепкий караул, потом был позван к генералу Левашову1. Он обошелся со мною вежливо, я с ним совершенно откровенно, от него отправлен с обещанием скорого освобождения. Между тем дни проходят, а я заперт. Государь! Я не знаю за собою никакой вины. В проезд мой из Кавказа сюда я тщательно скрывал мое имя, чтобы слух о печальной моей участи не достиг до моей матери, которая могла бы от того ума лишиться. Но ежели продлится мое заточение, то, конечно, и от нее не укроется. Ваше императорское величество сами питаете благоговейнейшее чувство к вашей августейшей родительнице…
Благоволите даровать мне свободу, которой лишиться я моим поведением никогда не заслуживал, или послать меня пред Тайный Комитет лицом к лицу с моими обвинителями, чтобы я мог обличить их во лжи и клевете.
Всемилостивейший государь! Вашего императорского величества верноподданный Александр Грибоедов.
<Гауптвахта Главного штаба.> 17 февраля <1826>
С дозволения инквизиции.
Друзья мои Греч или Булгарин, кто из вас в типографии1? Пришлите мне газет каких-нибудь и журналов, и нет ли у вас «Чайльд-Гарольда»2? Меня здесь заперли, и я погибаю от скуки и невинности. Чур! Молчать.
Грибоедов.
Das Papier in's Feuer[112].
Фадей, мой друг, познакомься с капитаном здешним Жуковским3, nous sommes camarades comme cochons[113], может быть удастся тебе и ко мне проникнуть. Я писал к государю, ничего не отвечает4.
<Вскоре после 17 февраля.>
Сто тысяч раз благодарю, что потешил заключенного; а то я сидел только и проклинал моих гонителей. Сделай одолжение, не пугайся. Бояться людей – значит баловать их. – Пришли мне Пушкина «Стихотворения»5 на одни сутки. Как бы я желал тебя видеть!!!
Дай, брат, пожалуйста, длинных академических газет да еще каких-нибудь журналов – я тотчас пришлю назад.
Верный твой друг.
<Вскоре после 25 февраля.>
Сделай одолжение, достань у Греча или у кого-нибудь «Атлас к Анахарсису»6 или какую-нибудь карту Греции да новых журналов пришли. О, правосудие!!
<Конец февраля – начало марта.>
«Атлас к Анахарсису». Вчера я говорил Жуковскому, что ты у него был; он у меня спрашивал, видел ли ты меня? – Нет7. Коли захочешь, он доставит тебе случай у меня побывать.
<После 16 марта.>
Любезный друг. С нами чудные происшествия. Караул приставлен строжайший, причина неизвестная. Между тем, я комитетом оправдан начисто, как стекло. Ивановский, благороднейший человек, в крепости говорил мне самому и всякому гласно, что я немедленно буду освобожден8. Притом обхождение со мною, как его, так и прочих, было совсем не то, которое имеют с подсудимыми. Казалось, все кончено. Съезди к Ивановскому, он тебя очень любит и уважает, он член Вольного общества любителей словесности и много во мне принимал участия. Расскажи ему мое положение и наведайся, чего мне ожидать. У меня желчь так скопляется, что боюсь слечь или с курка спрыгнуть. Да не будь трус, напиши мне, я записку твою сожгу, или передай сведения Жандру, а тот перескажет Алексееву, а Алексеев найдет способ мне сообщить. Vale[114].
19 марта.
Любезный друг. Одолжи меня 150 рублями, а коли у тебя нет, то извести о моем голодном положении Жандра или Петра Николаевича Чебышева. В случае, что меня отправят куда-нибудь подалее, я чрез подателя этой же записки передам тебе мой адамантовый крест, а ты его по боку.
Прощай.
<19 марта.>
Любезный друг, очень, очень благодарен тебе за присылку денег. Сделай одолжение, достань мне «Тавриду» Боброва9, да ежели нельзя на подержание, то купи мне «Le Calcul Differentiel» de Francoeur», по-французски или по-русски10.
<21 марта.>
Очень хорош и заботлив ты, Калибан Венедиктович! присылаешь ко мне Муханова, а не мог мне дать знать об отправлении в ночь фельдъегеря; таким образом, заготовленные мои письма остались в столе и будут лежать по твоей милости. Где ты вчера, моя душа, набрался необыкновенного вдохновения?11 Эй, берегись. Галича12 получил; насчет шейного платка успокой Семена, которому прошу засвидетельствовать мое почтение.
<18 апреля.>
Христос воскресе13, любезный друг. Жуковский просил меня достать ему точно такое же парадное издание Крылова, как то, которое ты мне прислал14. Купи у Слёнина. Vous entendez bien, que je ne peux pas lui refuser un petit présent de ce genre[115]. Да пришли, брат, газет. Друг мой, когда мы свидимся!!!
NB. Крылова он нынче же должен подарить в именины какой-то ему любезной дамочки.
<После 18 апреля.>
Благодарю тебя за четвероногие «Апологи»15; на днях дочитываю Degerando, коли еще нет продолжения, то достань мне старое издание, которое мне 15 лет тому назад подарил профессор Буле, оно доведено до Фихте и Шеллинга16. Также «Анахарсиса» скоро кончу и попрошу на место его Шубертовы календарики17. Кажется, что мне воли еще долго не видать, и вероятно, буду отправлен с фельдъегерем18, в таком случае, я матушке дам знать о деньгах, которыми ты меня одолжил.
(Перевод с французского)
<Апрель – май 1826.>
Я совершенно лишен книг1. Пришлите мне 3 первых тома Карамзина2. И нет ли у вас «Статистики» Арсеньева3? Что вы слушали достоверного? Я вам послал надежного человека, пишите, не боясь быть скомпрометированным.
А. Г.
(Перевод с французского)
<Апрель – май.>
Так как я нехорошо себя чувствую, то вылазка на сегодняшнюю ночь очень сомнительна. Может быть – завтра. – Пришлите мне книг. Дружески обнимаю.4
Г.
(Перевод с французского)
<Июнь.>
Дело в том, что я себя плохо чувствую. Боже, какой климат! Попросите Хомякова сейчас же зайти ко мне. Если же я, сделав усилие, приду к вам, то это будет не раньше полудня. До свидания.5
Грибоедов.
3 июня <1826>. Петербург.
Почтеннейший друг и тюремный товарищ, Степан Ларионович. Мы когда-то вместе молились усердно нашему создателю и в заключении в чистой вере находили себе неотъемлемую отраду. Теперь одни в вашем семействе за меня помолитесь, поблагодарите бога за мое освобождение и еще за многое; 2-го числа нынешнего месяца я выпущен, завтра или на днях получу отправление. Податель этого письма мне искренний приятель, Александр
Алексеевич Муханов, он знает подробно все, что обо мне знать можно. Сделай одолжение, почтеннейший друг, полюби его, а мне бы очень хотелось быть на его месте и перенестись в Хороль1, мы бы многое вспомнили вместе, теперь я в таком волнении, что ничего порядочно не умею ни сказать, ни написать. В краткости толку мало, а распространяться некогда. Надеюсь, что я уже ознакомлен в почтенном твоем семействе, верно, они примут во мне участие, друг любезнейший и благородный, верь, что я по гроб буду помнить твою заботливость обо мне, сам я одушевлен одною заботою, тебе она известна, я к судьбе несчастного Одоевского не охладел в долговременном заточении и чувствую, надеюсь и верую, что бог мне будет помощник.
Прощай, милый, бесценный Степан Ларионович, засвидетельствуй мое искреннее почтение твоей супруге, она извинит мне это короткое обхождение без чинов, с нами не чинились в штабе2, так и мы поступаем. Коли удостоишь меня письмом, то в Москву под Новинским в собственный дом. С горячностью обнимаю тебя. Это письмо первое, но не последнее.
Искренний друг душою преданный
А. Грибоедов.
<6 июня 1826. Петербург.>
Милый друг Варвара Семеновна. Я знаю, коли вам не написать, так вы будете ужасно беспокоиться. Дело вот в чем: я не могу сна одолеть, так и клонит, сил нет домой воротиться, велел себе постель стлать, между тем хозяйничаю, чай пью, все это у Булгарина1, которого самого дома нет. Скажу вам о государе мое простодушное мнение: он, во-первых, был необыкновенно с нами умен и милостив, ловок до чрезвычайности, а говорит так мастерски, как я, кроме А. П. Ермолова, еще никого не слыхивал. Нас представили в 3-м часу на Елагином острову, оттуда Муравьев, который меня и туда привез в своей карете (университетский мой товарищ, не видавшийся со мной уже 16 лет), завез к Жуковской матери на Крестовой, где я и обедал.
Прощайте, пишу и сплю.
Извозчику прикажите дать 2 руб. 60 копеек + 20 коп. на водку.
<Окрестности С.-Петербурга, июнь – июль 1826.>
Любезный Булгарин, как тебя бог бережет? О Грече я слышал неприятность, будто его снова-здорово преследуют за Госнера1; я между тем странствую по берегу морскому и переношусь то на верх Дудоровой горы, то в пески Ораниенбаума; на днях ворочусь – и прямо в твою пустыньку2. «Bergeron»3 не нашелся у Майера; Шмидта4 я прочел, и лучше бы не читал: бесконечное прение об уродах уйгурах, турки ли они или тангутцы? Тибетинцы? Столько трудов для объяснения себе, кто был давно исчезнувший народ, о котором почти никто не говорил, который ничего не сделал достопамятного и пропал, как не бывал. Сделай одолжение, пришли «Временник»5 и «Абуль-Газа»6, да коли нет «Бержерона», так по-русски «План-Карпина»7; вероятно, достать можно. Он у меня в Москве есть. Прощай, поминай добром. Греча очень, очень жалею, но уверен, что все нападки на него пустые. Верный твой.
<Июль – август 1826. Москва.>
Любезный Михайло Николаевич.
Мне в своих обстоятельствах совестно было тревожить тебя об ложе, но давеча ты сам вызвался, и я надеюсь на данное слово. Эти строчки на память.
Un bienfait n'est jamais perdu[116].
Будь здоров. А. Г.
(Перевод с французского)
9 ноября <1826>. Тифлис.
Любезный товарищ по заключению. Не думайте, что я о вас позабыл. Вы до сих пор не имели от меня никаких известий единственно по неимению верной оказии для посылки вам хоть нескольких строк. Сразу по прибытии моем в Тифлис я говорил о вас с главнокомандующим1, и он принял ходатайство мое о вас самым удовлетворительным образом. Затем, когда Паскевич перед своим отбытием в Елизаветполь поручил мне от его имени похлопотать перед Алексеем Петровичем за Шереметева, который разделяет вашу печальную участь, я снова получил ответ, что он не находит никаких затруднений для того, чтобы сделать представление кому следует о переводе вас обоих в один из полков, назначенных для действий против неприятеля. Еще недавно, когда я сопровождал его до Сертичали, он вновь мне повторил, заверяя, что я могу быть совершенно покоен на ваш счет, что он не предвидит больших препятствий к тому, чтобы переменить вам полк, ни со стороны начальника главного штаба, ни даже со стороны его величества, чье намерение состоит в том, чтобы те, кто, как вы, лишь частично были замешаны, могли бы воспользоваться нынешней войной, чтобы полностью и с честью снять с себя временную опалу. Милый друг, будьте уверены, что во мне вы имеете человека, который всем сердцем готов служить тем, кого он любит. Ваше несчастье, столь мало вами заслуженное, наше совместное пребывание в бедственном узилище, плачевное состояние, в котором вы меня там нашли, наконец, еще столько разных оснований всегда присутствуют в мыслях моих, – оснований слишком важных, чтобы я когда-либо мог о вас забыть. Мы много говорили о вас с Бельфором, который недавно сообщил мне о вас последние новости. Сейчас же, как только генерал Ермолов вернется, я пристану к нему с вашим делом, насколько мне бог даст жара и красноречия, и немедленно дам вам знать о последних решениях, которые он примет. Прошу вас, доверьтесь моей счастливой звезде. В первый же раз, когда вы возьметесь за перо, чтобы писать мне, сообщите, чем вы занимаетесь. Не позволяйте скоропреходящему несчастию сломить вас. У Михаила Грекова есть собрание книг, читайте, размышляйте и разумным употреблением часов досуга приготовляйтесь хорошо послужить отечеству. Когда характер достойного человека проходит через горнило тяжелейших испытаний, он от этого только лучше становится – поверьте, так говорит вам человек, который знает это по собственному опыту. Прощайте, мысленно тысячу раз вас приветствую.
Привет от меня всем знакомым в вашем гарнизоне. Будьте терпеливы, милый друг, и помните
вашего усерднейшего
А. Грибоедова.
Я недостаточно римлянин насчет имен и отчеств, милый друг, и если я исказил ваше на конверте, сообщите мне, и укажите, как полагается его писать.
9 декабря 1826. <Тифлис.>
Милый друг мой! Плохое мое житье здесь. На войну не попал: потому что и Алексей Петрович туда не попал. А теперь другого рода война. Два старшие генерала ссорятся, с подчиненных перья летят1. С Алексеем Петровичем у меня род прохлаждения прежней дружбы. Денис Васильевич2 этого не знает; я не намерен вообще давать это замечать, и ты держи про себя. Но старик наш человек прошедшего века. Несмотря на все превосходство, данное ему от природы, подвержен страстям, соперник ему глаза колет, а отделаться от него он не может и не умеет. Упустил случай выставить себя с выгодной стороны в глазах соотечественников, слишком уважал неприятеля, который этого не стоил. Вообще война с персиянами самая несчастная, медленная и безотвязная. Погодим и посмотрим.
Я на досуге кое-что пишу.3 Жаль, что не в силах распространиться тебе о себе и о моих созданиях. Сейчас из обеда, а завтра Давыдов возвращается4. – Я принял твой совет: перестал умничать; достал себе молоденькую девочку, со всеми видаюсь, слушаю всякий вздор, и нахожу, что это очень хорошо. Как-нибудь дотяну до смерти, а там увидим, больше ли толку, тифлисского и петербургского. Тебя не браню за упорное молчание, угадываю причины; однако, коли в Москве будешь, схвати удобный случай и напиши. Мазаровичева получила нежные представления от сестры своей Зыбиной или Зубковой в пользу Дурнова, и намерена передать их моим. Что об этом знаешь? Кончено или вновь завязалось?5
Буду ли я когда-нибудь независим от людей? Зависимость от семейства, другая от службы, третья от цели в жизни, которую себе назначил, и, может статься, наперекор судьбы. Поэзия!! Люблю ее без памяти, страстно, но любовь одна достаточна ли, чтобы себя прославить? И наконец, что слава? По словам Пушкина…
Лишь яркая заплата
На ветхом рубище певца6.
Кто нас уважает, певцов истинно вдохновенных, в том краю, где достоинство ценится в прямом содержании к числу орденов и крепостных рабов? Все-таки Шереметев у нас затмил бы Омира, скот, но вельможа и крез. Мученье быть пламенным мечтателем в краю вечных снегов. Холод до костей проникает, равнодушие к людям с дарованием; но всех равнодушнее наш Сардар7; я думаю даже, что он их ненавидит. Voyons ce qui en sera[117]. Если ты будешь иметь случай достать что-нибудь новое, пришли мне в рукописи. Не знаешь ли что-нибудь о судьбе Андромахи8? напиши мне. Я в ней так же ошибся, как и в Алексее Петровиче. Когда-нибудь и, может быть, скоро, свидимся… Ты удивишься, когда узнаешь, как мелки люди. Вспомни наш разговор в Екатерининском9. Теперь выкинь себе все это из головы. Читай Плутарха, и будь доволен тем, что было в древности. Ныне эти характеры более не повторятся. – Когда будешь в Москве, попроси Чадаева и Каверина, чтобы прислали мне трагедию Пушкина «Борис Годунов»10.
Прощай, целую Анну Ивановну и мою невесту11. Тебя, мой милый, люблю с каждым годом и месяцем более и более. – Но что проку. Мы не вместе. И жалеть надобно меня. Ты не один.
Заставь Ермолова Петра Николаевича возвратить мне мой манускрипт «Горя от ума». Дмитрия и Александру Васильевну обнимаю. В переписке ли ты с Андреем? Он от меня ни строчки не имеет. Невозможно12.
11 декабря <1826. Тифлис>.
Сармат мой любезный. Помнишь ли ты меня? А коли помнишь, присылай мне свою «Пчелу» даром, потому что у меня нет ни копейки. Часто, милый мой, вспоминаю о Невке, на берегу которой мы с тобою дружно и мирно пожили, хотя недолго. Здесь твои листки1 так ценятся, что их в клочки рвут, и до меня не доходит ни строчки, хотя я член того клуба, который всякие газеты выписывает. Воротилась ли твоя Länchen2? Mein Gruss und Kuss. Tantchen3 auch meine Wünsche für ihr Wohl[118] передай исправно. Гречу поклонись. Благодарим тебя за прелестную Фуксову статью: «Один день из жизни Суворова»4.
Твои прогулки и встречи5 тоже здесь высоко ставятся, за 3000 верст полагаюсь, что это истинная картина петербургских нравов. Продолжай, будь так же плодовит в твоих произведениях, как ты мил и добр в обществе хороших приятелей. Прощай. Благослови тебя бог.
Верный твой.
P. S. Не искажай слишком персидских имен и наших здешних, как Шаликов в московских газетах пишет: Шаманда вместо Шамшадиль etc., etc.
Отчего вы так мало пишете о сражении при Елизаветполе6, где 7000 русских разбили 35000 персиян? Самое дерзкое то, что мы врезались и учредили наши батареи за 300 саженей от неприятеля и, по превосходству его, были им обхвачены с обоих флангов, а самое умное, что пехота наша за бугром была удачно поставлена вне пушечных выстрелов, но это обстоятельство нигде не выставлено в описании сражения.
(Перевод с французского)
26 января <1827. Тифлис>.
Милостивая государыня.
У меня сильнейший нервный припадок после почти двухчасового озноба. Это пустяки, за последнее время это бывает со мной очень часто; но я бы не хотел, чтобы вы обвинили меня в непростительной холодности относительно предложения, сделанного мне Харитоном Яковлевичем1 от вашего имени. Поверьте, что я непрестанно о нем думаю. Выходя из церкви, я предполагал провести у вас день, но мне сообщили у А. А. Вельяминова, что вы на обеде у генерала Краббе. Я хотел сказать вам об этом в клубе, но со мной неожиданно случился припадок. Это меня тяготит. Простите, пожалуйста, мою докучливость, во внимание беспредельного уважения и преданности, которые к вам питает, милостивая государыня, ваш покорнейший слуга А. Грибоедов.
19 марта 1827. Тифлис.
Я давно собирался писать к тебе, любезнейший друг Александр Всеволодович. Но здесь пронеслись слухи, что будто ты был позван в Астрахань1, и так тайно! так страшно!!.. впрочем в душе моей я так же был за тебя уверен, как некогда ты за меня2, наперед предугадывал, что с тобою ничего очень важного и неприятного не приключится, зная тихую твою семейную жизнь, дела хозяйственные и нисколько не политические, выбор друзей и книг самый безвредный. – Другое, что мне помешало напомнить тебе о себе, это собственно наши здесь глухие и громкие дела, приготовления к походу, жажда побед, и между тем ждем и не двигаемся, толки робких подчиненных: что почта, то новый начальник, а покудова остаемся при старом3. Теперь рад случаю, комиссионер твой здесь, ему вручу мою грамоту, смотри и ты не пренебреги мною, отзовись строчкой!
Кстати о делах человеческих, персидская твоя торговля пошла на ветер, как все мирское. Теперь война, и мы претерпели поражение, не дравшись: торговля, мечты о богатом прибытке, все исчезло. Hettier мне пишет, что он по этому случаю находится в самых трудных обстоятельствах, потерял время, ничего не нажил и даже прожился. Позволь мне быть за него ходатаем, любезный друг. Я твердо уверен в чувстве справедливости, которое не допустит тебя бросить человека потому только, что нужда в нем миновалась. И теперь повторяю тебе сказанное мною 4 года тому назад: нельзя найти в торговых оборотах, особенно для Персии, усерднейшего и более исполнительного комиссионера4. Судьба не дала тебе им воспользоваться, но он когда-нибудь и впредь может пригодиться. Между тем он, как говорит, истратил с тех пор, как в делах с тобою, собственных денег 15 000 р.; и три с половиною года, в которые ничего не приобрел. Подумай о нем, о человеке, живущем только от трудов своих и прилежания: настаивать я не буду, ты верно, сам не захочешь быть ничьим разорителем. Одно препятствие может встретиться – в ненадежности твоих денежных способов на эту пору, может быть. Но тогда он будет довольствоваться письменным твоим обязательством, с придачею чего-нибудь в наличности. Сделай одолжение, не оставь этого без внимания. Поговори с братом5, которому я дружески кланяюсь. Он, конечно, против этого ничего иметь не будет. Когда и как ты намерен обеспечить Hettier за понесенные им убытки, потрудись меня уведомить. Я этого ожидаю от твоей любви и уважения, которые сам к тебе чувствую искренно и бесконечно.
Может и то случиться, что старание мое лишнее, ты имел время с ним окончить: потому что немало времени прошло с тех пор, как Hettier писал ко мне. Тем лучше.
Прощай, милый мой друг. Ребров мне сказывал, что София Ивановна отправилась в Москву, следовательно, туда передай ей мое почтение. Прощай.
Душою преданный тебе А. Г.
Благодарю тебя, что позаботился обо мне истинно дружеским участием в бытность твою в Петербурге, в начале 1826 года6.
16 апреля 1827. Тифлис.
Любезный друг Фадей Венедиктович. Прежде всего просьба, чтобы не забыть, а потом уже благодарность за дружеское твое внимание к скитальцу в восточных краях. Пришли мне, пожалуйста, статистическое описание, самое подробнейшее, сделанное по лучшей, новейшей системе, какого-нибудь округа южной Франции, или Германии, или Италии (а именно Тосканской области, коли есть, как края наиболее возделанного и благоустроенного), на каком хочешь языке, а адресуй в канцелярию главноуправляющего1 на мое имя. Очень меня обяжешь, я бы извлек из этого таблицу не столь многосложную, но по крайней мере порядочную, которую бы разослал нашим окружным начальникам, с кадрами, которые им надлежит наполнить. А то с этим невежественным чиновным народом век ничего не узнаешь, и сами они ничего знать не будут. При Алексее Петровиче у меня много досуга было, и если я не много наслужил, так вдоволь начитался. Авось теперь с божиею помощью употреблю это в пользу.
Стихи Жандра в 1-м № я нигде не мог отыскать, ты не прислал мне, а другие – к «Музе», я, еще не зная, чьи они, читал здесь вслух у Ховена и уверен был, что это произведение человека с большим дарованием.2 Поощряй, пришпоривай его. А я надеюсь, что воротясь из похода, как-нибудь его сюда выпишу. Не могу довольно отблагодарить тебя за приятное твое письмо и за присылку журналов. Желал бы иметь целого «Годунова». Повеса Лев Пушкин здесь, но не имел ко мне достаточного внимания и не привез мне братнина манускрипта. За то я его принял по-неприятельски, велел принести пистолеты и во все время, что он у меня сидел, стрелял в дверь моей комнаты, пробил ее насквозь сверху до низу, и Льва с пальбой отпустил в полк на юнкерство. В первой сцене «Бориса» мне нравится Пимен-старец, а юноша Григорий говорит, как сам автор, вовсе не языком тех времен.3
Не ожидай от меня стихов, горцы, персияне, турки, дела управления, огромная переписка нынешнего моего начальника4 поглощают все мое внимание. Не надолго, разумеется, кончится кампания, и я откланяюсь. В обыкновенные времена никуда не гожусь: и не моя вина; люди мелки, дела их глупы, душа черствеет, рассудок затмевается, и нравственность гибнет без пользы ближнему. Я рожден для другого поприща.
Разведай у Петерса, моего портного, и Жандра попроси, что он пятый месяц не шлет мне платье, получивши деньги 600 р. от матушки. Скажи ему по-французски, что он свинья. – 1-я глава твоей «Сиротки» так с натуры списана, что (прости, душа моя) невольно подумаешь, что ты сам когда-нибудь валялся с кудлашкой.5 Тьфу, пропасть! как это смешно, и жалко, и справедливо. Я несколько раз заставал моего Александра,6 когда он это читал вслух своим приятелям. – Многие просят, чтобы ты непременно продолжал и окончил эту повесть.
Länchen meiner liebenswürdiger Freundinn und Tante7 meinen besten Gruss.[119]
Прощай, кланяйся друзьям и помни о добром приятеле, который тебя душевно любит.
А. Г.
(Перевод с французского)
8 мая 1827. <Тифлис.>
Господину статскому советнику Мазаровичу.
Дорогой Мазарович, какую дополнительную статью вы составили по-персидски в пользу наших купцов? Если у вас есть черновик, прошу вас одолжить мне его, и поверьте, что если статья эта, как я не сомневаюсь, поддерживает интересы нашей коммерции, то главнокомандующий сумеет ее оценить и в свое время представить на одобрение императорского министерства, указав на то, что вы ее автор.
Если у вас есть французская или русская копия Гюлистанского договора, то вы очень обяжете меня, предоставив ее мне. Я уже запаковал и отправил все свои бумаги в Шулаверы; оказывается, что в настоящий момент мне необходим договор, вы же можете его всегда достать в Петербурге в скольких захотите экземплярах.
Главнокомандующий1 приказал мне предупредить вас, чтобы вы запаслись в его канцелярии подорожной по казенной надобности.
Примите уверенность в моем уважении.
А. Грибоедов.
8 мая. Воскресенье.
<4 апреля – 12 мая 1827. Тифлис.>
Дорогой Мазарович.
Ваши заметки о Персии изобилуют оригинальными наблюдениями. Жаль, что это только, так сказать, эскиз. Во всяком случае, то, о чем вы там упоминаете, вызывает во мне большое желание услышать от вас более пространное изложение на эту тему в первый же раз, как только мы с вами увидимся. В ожидании сделайте мне удовольствие: пришлите атлас Мариера. Я продержу его у себя не более двух дней.
Ваш Грибоедов.
(Перевод с французского)
28 июня 1827, перед рассветом.
Нахичевань.
Любезнейшая и почтеннейшая Прасковья Николаевна. Я провожу бессонную ночь, ожидал, пока перепишут мои служебные бумаги после чего я должен разбудить генерала1, чтобы он их подписал. Неправда ли, все это очень весело для человека, который дорожит своей независимостью? Скажите мне, как покончить со всеми этими дрязгами? На несчастье еще можно подумать, что неприятеля точно подкупили, чтобы он как можно меньше нас тревожил. До сих пор один-единственный раз позабавился, побеспокоив арьергард Эристова. Господи боже, ну и генералы тут у нас! Можно подумать, что они нарочно созданы для того чтобы все больше и больше укреплять во мне отвращение, которое питаю я к чинам и высоким званиям. Муравьев сегодня утром ходил в рекогносцировку крепости Аббас-Абад. Я был слишком занят, чтобы следом за ним сесть в седло. Но так как я из всей компании лучше всех устроен в отношении помещения, и из окон моих великолепно можно обозревать всю местность, я часто поднимал голову от своих бумаг, чтобы, направить подзорную трубу в то место, где происходило дело. Я видел, как неприятельская кавалерия скакала во всех направлениях и переправлялась через Аракс, чтобы отрезать Муравьева и две сотни его казаков. Он удачно выбрался из этого дела, никакой серьезной схватки не произошло, и он к нам вернулся цел и невредим, хотя и не успев ничего разведать из того, что хотел видеть. Главнокомандующий к нему имеет большое уважение и доверие, но какой-то бес тут мешается, и у них часто происходят серьезные ссоры, один кричит, другой дуется, а я тут нахожусь, чтобы играть глупейшую роль примирителя, не получая ни малейшей благодарности ни от кого. Это между нами. Скажите хоть вы мне спасибо за вашего зятя2. Впрочем, я вам не ручаюсь, что в один прекрасный день они не рассорятся навсегда, и это меня иногда приводит в меланхолию. Не говорите ему об этом ничего в ваших письмах и не рассказывайте об этом даже его супруге. Действительно, генерал иногда бывает очень несговорчив, а характер вашего зятя тоже нельзя назвать уживчивым.
Получили ли вы ответ от Этье? У нас уже четыре недели как нет почты, и мы не знаем ничего, что происходит за пределами нашего сегодняшнего горизонта. Удушающая жара. 470 по Реомюру, скверная пища, что для меня не представляет важности, ни книг, ни фортепьяно. Тошно до смерти. Спокойной ночи, нежнейший поцелуй от меня Дашеньке и маленькой Соне Орбелиани. Я совсем засыпаю, и, однако, более часа еще пройдет, пока я смогу лечь в постель. Черкните мне дружески странички две о том, что делается у вас в Тифлисе, буду вам очень признателен, и вспоминайте иногда того, кто вам так искренне предан уже столько лет. Окна в комнате разбитые, ветер ужасный, поминутно свечи задувает, и я стоя пишу в какой-то стенной впадине. Передайте от меня целый акафист приветствий и поклонов Надежде Афанасьевне3, Анне Андреевне4, Софье Федоровне, Марии Ивановне5, Катерине Акакиевне6 и всем моим знакомым принцессам.
С беспредельным почтением
ваш усердный слуга
А. Грибоедов
(Перевод с французского)
3 июля 1827. Главная квартира под стенами Аббас-Абада
Благоволите заметить, любезнейшая и достойнейшая Прасковья Николаевна, что на меня временами находит, что я пишу письмо за письмом, и то же самое в отношении визитов, когда я где-нибудь на месте. Вот для вас уже № 2. Пишу вам на открытом воздухе, под прекрасным небом Персии, дует адский ветер пыль страшнейшая, и что хуже всего, уже смеркается, вполовину не видно, но я не хочу отказываться от удовольствия написать вам несколько строк.
В прошлый раз, когда я запечатывал письмо к вам, было уже половина 4-го утра. Я велел оседлать мою лошадь и поехал к Аббас-Абаду, к стенам которого были посланы 50 казаков, чтобы тревожить гарнизон или вернее кавалерию, которая находится в крепости, и завлечь ее в засаду[120], где поставлены были главные силы нашей кавалерии. Я присоединился к нашему небольшому отряду но весь маневр не удался по нелюбезности противника, который не пожелал дать себя провести. Несколько охотников явилось погарцевать вокруг нас, но слишком далеко от того места, где их ждали. Мы отделались несколькими пулями, которые просвистали над нашими головами, не задев никого; так продолжалось до 10 часов утра, когда главнокомандующий приказал произвести серьезную рекогносцировку силами 2 уланских, 2 казачьих и 1 драгунского полка с 22 орудиями легкой артиллерии. Я поместился на расстоянии выстрела от одной из сторон крепости, откуда было видно, как проходили наши войска, как если бы я смотрел из самого центра крепости. Долго палили из пушек с обеих сторон. Зрелище было красивое, довольно ничтожное, думаю, в отношении военного успеха но великолепное для глаз, а мне большего и не надо, поскольку я тут нахожусь только для собственного развлечения. В этот самый момент генерал Бенкендорф пустил 2000 кавалеристов вплавь через Аракс, они его мигом перешли, и неприятель был вытеснен со всех высот по ту сторону реки. Я хотел бы, чтобы вы как художница, видели бы все это, и в особенности живописную долину, где происходила эта сцена. Со всех сторон у нас тут гряды гор, самые причудливые, какие только могла создать природа, между прочими так называемая Помпеева скала, которая высится, как ствол дерева, разбитого и обугленного молнией, но только гигантских размеров; это в сторону нашей Карабагской границы. Среди лабиринта холмов, различных возвышенностей и целых горных цепей, самой своеобразной формы, – цветущая долина, заботливо возделанная, которую орошает Аракс, и к северу снежная вершина Арарата. Я уже переходил вброд знаменитую реку, чье историческое имя столько говорит воображению.
Третьего дня мы стали лагерем около Аббас-Абада, вчера открыли траншею, и сегодня ночью я последую за генералом, чтобы посмотреть, что там происходит. Этим утром наше общество чуть было не лишилось Влангали, из-за семи злосчастных ядер, которые прогрохотали над его палаткой, или верней над всей главной квартирой, где и упали в разных местах, не убив никого. Все это вносит развлечение в мою жизнь, я начинаю до некоторой степени находить в этом вкус; это лучше, чем плесневеть в городах.
Прощайте. Что сказать вам о вашем зяте? Невозможно лучше его исполнять свой долг, согласно тому, как он понимает свою службу, – и быть более непонятым своим начальником, который, впрочем, отличнейший человек, если не считать его манер. Не говорите об этом ничего г-же Муравьевой3. Может статься, с успехами в действиях против неприятеля отношения между друзьями наладятся, и тогда я первый вам об этом сообщу.
Поклоны мои всей вашей семье, Чавчавадзе и госпоже Кастелло.
(Перевод с французского)
<15–19 июля 1827. Карабаба.>
Я весь в огне, это начало горячки. Шаумбург пишет за меня. Дело 5-го числа1 и взятие Аббас-Абада2 были нашими последними счастливыми днями. С тех пор только болезни, солнце, пыль, скорее страдание, чем жизнь, и я первый изнемогаю от этого, я, который считал себя приспособившимся к этому климату в продолжение бесконечной миссии Мазаровича. Ваш зять доволен приездом графа Сухтелена, у которого он остается помощником. Я же ничем не доволен. Прощайте! Мое почтение вам, всем вашим, красивой семье. Давыда3 по головке. Представьте, я вчера прочел письмо лорда Русселя из Варшавы; в нем говорится про m-me Муравьеву, когда она была еще Соней, про Нину4 словом, про всю компанию, про танцы, торжественные речи, признания. Чувствуете вы, что я начинаю бредить?
(Перевод с французского)
Аббас-Абад, 26 июля 1827.
Генерал. Моя миссия закончена, т. е. мои переговоры с принцем1 были бесконечны, и я решился уехать. Я был принят как нельзя лучше, никогда в Персии и в мирное время не оказывали столько любезностей при приеме чужестранца, каким бы званием он ни был облечен. До такой степени, что 22-го обер-церемониймейстер явился с огромной свитой и поднес мне фирман с поздравлениями от принца по поводу именин ее величества императрицы-матери2. Сверх того сласти и комплименты с утра до вечера каждый день. Я буду иметь честь сообщить вам подробности в особом рапорте, если в этом имеется надобность3.
Сообщите два слова, чтобы мне знать, что вы прикажете относительно Мирзы-Сале. Разрешаете ли вы мне его привезти? 1) Персы хотят непременно перемирия на 10 месяцев. 2) Принц, принужденный наконец сознаться, что нападение было с его стороны и что император имеет право требовать от него жертв, говорит, что он готов на все, лишь бы только это не было сделано совершенно бесплодно, как это было после Гюлистанского мира, когда уступки нескольких провинций были для него только поводом для огорчений, оскорблений и т. д., и т. д.4 Он готов отправиться сам принести свои извинения его величеству государю императору и согласиться на все условия, которые столь великий повелитель пожелает ему предъявить, но по крайней мере тогда он постарается убедиться раз навсегда в его благорасположении и покровительстве. В случае, если он не сможет поехать лично, он отправит вместо себя своего старшего сына Эмира-Заде. Он просит вас сообщить его просьбу в Петербург. Вот предложения, которые я получил, равно как и письмо по этому поводу. Я вел переговоры о перемирии до потери голоса, вот, может быть, почему мне это так плохо удалось. Впрочем, нужно раньше знать, как вы решите по поводу Мирзы-Сале, который милейший малый на свете.
Прощайте, ваше превосходительство. Я засыпаю, я был очень болен в Кара-Зиадине, и думные дьяки его высочества собирались для совещания вокруг моей постели. Каковы ваши приказания? Я не думаю, чтобы было нужно прекращать переговоры в данное время.
Дозвольте мне привезти к вам Мирзу-Сале. Имеется еще много очень интересных вещей сообщить вам. В данную минуту я в восторге, что нахожусь среди своих и чувствую себя близко от вас.
Мой низкий поклон генералам гр. Сухтелену и Бенкендорфу и Обрескову.
Примите уверение в моем уважении и искренней привязанности, которую питает к вам, генерал, ваш глубоко преданный и усердный слуга
Алекс. Грибоедов.
Я провел всю ночь в походе, мои мысли неясны, поэтому я пишу еще хуже, чем обыкновенно.
КОМАНДИРУ ОТДЕЛЬНОГО КАВКАЗСКОГО КОРПУСА ГЕНЕРАЛУ ОТ ИНФАНТЕРИИ, ГЕНЕРАЛУ-АДЪЮТАНТУ И КАВАЛЕРУ ПАСКЕВИЧУ ОТ ИНОСТРАННОЙ КОЛЛЕГИИ НАДВОРНОГО СОВЕТНИКА ГРИБОЕДОВА
ДОНЕСЕНИЕ
30 июля 1827. Лагерь при селении Карабабы.
20-го числа июля я, по приказанию вашего высокопревосходительства, отправился из крепости Аббас-Абад в персидский лагерь, куда в тот же день прибыл перед вечером; 7-мь часов езды скорой, расстояние около 49 верст от Аракса до опустелой деревни Каразиадин, где я должен был ждать, когда позовет меня к себе Аббас-Мирза. Скудно разбросанные палатки не означали присутствия многочисленного войска. Вечером прибыл ко мне Мирза-Измаил с приветствиями от Шахзады, который на ту пору прохлаждался в горах, и только на другой день намерен был спуститься к Каразиадину, или в Чорскую долину (так называется целый округ из 12-ти деревень). К моей палатке поставлен караул почетный, разумеется, чтоб иметь надо мною надзор; но все условия вежливости были соблюдены, даже до излишества. 21-го <июля>, поутру, подошва гор к югу, со стороны Хоя, запестрела вооруженными конными и сарбазами, – и вскоре был разбит лагерь на большом протяжении.
В час пополудни за мною прибыл наиб Эмика-Агаси от Аббас-Мирзы, к которому я отправился с толпою народа; при мне же были Мирза-Измаил и Мирза-Сале. Я был допущен к аудиенции тотчас, без предварительных церемоний. Аббас-Мирза один был в обширной палатке; со мною взошли несколько человек из его приближенных.
После первых приветствий и вопросов о вашем здоровье, обо мне собственно, он начал мне вспоминать о прежнем моем пребывании в Тавризе и проч. Потом долго и горько жаловался на генерала Ермолова, Мазаровича, Севаримидзева, как на главных, по его мнению, зачинщиков нынешней войны. Я ему отвечал, что неудовольствия были обоюдны, по случаю спора о границах, но с нашей стороны никогда бы не вызвали военных действий, если бы сам Шахзада не вторгнулся в наши области.
«Моих и шаха послов не допускали до государя, писем не доставляли в Петербург, – сколько я их показывал князю Меншикову, мне обратно присланных, даже не распечатанных, сколько теперь у меня их сохраняется, в том же виде, для оправдания моего перед государем вашим».
Я ему напомнил о двукратном приезде в Россию Абуль-Гассан-хана, о Мамед-Гассан-Хане-Афшаре, о Мирза-Сале, бывших в Петербурге, чрез которых всегда можно было представить императорскому двору жалобы, если бы они основаны были на справедливости. Наконец, князь Меншиков для того был прислан в Персию от самого государя, чтобы устранить поспешно и навсегда возникшие тогда несогласия, впрочем, когда кто лежит болен целый год, не отыскивают уже первых причин его болезни, а стараются уврачевать ее, – так и с настоящею войною.
Разговор в этом смысле продолжался более часу. Я вынужден был сказать, что не имею поручения разбирать то, что предшествовало войне, что это не мое дело…
«Так все вы говорите: не мое дело, – но разве нет суда на этом свете!»
«Ваше высочество сами поставили себя судьею в собственном деле и предпочли решить его оружием. Не отнимая у вас ни благоразумия, ни храбрости, ни силы, замечу одно только: кто первый начинает войну, никогда не может сказать, чем она кончится».
«Правда», – отвечал он.
Я продолжал: «Прошлого года персидские войска внезапно и довольно далеко проникли в наши владения по сю сторону Кавказа. Нынче мы, пройдя Эриванскую и Нахичеванскую области, стали на Араксе, овладели Аббас-Абадом, откуда я прислан…»
«Овладели! взяли! Вам сдал Аббас-Абад зять мой, трус, – он женщина, хуже женщины».
«Сделайте то, что мы сделали, против какой-либо крепости, и она сдастся вашему высочеству».
«Нет, вы умрете на стене, ни один живой не останется; мои не умели этого сделать, иначе вам никогда бы не овладеть Аббас-Абадом».
«Как бы то ни было, при настоящем положении дел уже три раза, как генерал получал от вас предложения о мире, и ни одно из ваших сообщений не сходствует с условиями, мимо которых с нашей стороны не приступят ни к каким переговорам. Такова есть воля государя.
Чтобы на этот счет не было более недоразумений, я сюда прислан. При том должен объявить вашему высочеству, что посланные ваши, если явятся с предложениями другого рода, несогласными с нашими, или для прений о том, кто первый был причиною войны, – они не только не получат удовлетворительного ответа, но главноначальствующий не признает себя даже вправе их выслушивать. Условия же, если ваше высочество расположены их выслушать, я сейчас буду иметь честь изложить вам, – в этом именно состоит мое поручение».
«Послушаем, – сказал он; – но разве должно непременно трактовать, наступя на горло, и нельзя рассуждать о том, что было прежде?»
Тут он опять начал распространяться о безуспешных прежних его усилиях жить с нами в мире, под сению благорасположения к нему российского императора. Обвинения с жаром против пограничных начальников, не щадя и своих сардара и брата его; потом неистощимые уверения в преданности императору – всё это быстро следовало одно за другим. Я из некоторых слов мог, однако, заметить, что личный характер государя императора сильно действует на него, как отпечаток твердости и постоянства в предприятиях; так, он отзывался, по свидетельству ли англичан, или по другим до него дошедшим сведениям, но повторил не раз, что он знает о решительных свойствах великого императора, это свидетельствуют все сыны и братья европейских царей и послы, приезжавшие поздравлять его со вступлением на престол. То же заметил я потом и в прочих лицах, с которыми имел дело в персидском лагере; они рассказывают множество анекдотов, – иные справедливые, большею частью вымышленные, но представляющие российского государя в каком-то могущественном виде и страшном для его неприятелей. Я воспользовался этим, чтобы обратить внимание Шахзады на неприличность прошлогодних поступков в Персии против кн. Меншикова.
«Как, с такими понятиями о могуществе нашего государя, вы решились оскорбить его в лице посланника его величества, которого задержали против самых священных прав, признанных всеми государствами? Теперь, кроме убытков, нами понесенных при вашем впадении в наши области, кроме нарушений границ, оскорблена личность самого императора, – а у нас честь государя есть честь народная!»
При этих словах он как будто поражен был какою-то мыслью и так непринужденно, громко и красноречиво раскаивался в своем поступке, что мне самому ничего не оставалось к этому прибавить. Предоставляю вашему высокопревосходительству судить, насколько это раскаяние смиренно, по известному уже вам характеру персиян.
После того он всех выслал; остались: он, я и мой переводчик; но за занавесью выказывался человек, в котором я опять узнал Алаяр-Хана. Аббас-Мирза наконец решился выслушать условия, говоря, однако, что он уже их знает от Мирзы-Сале.
Переводчик мой пространно объяснил ему, чего требует наше правительство; но по данным ему от меня наставлениям, ни разу не уклонялся от должной учтивости и уважения к тому, с кем говорил, всячески щадя его самолюбие. Шахзада несколько раз покушался его прервать, но я с покорностью просил его быть терпеливее, иначе мое поручение останется недовершенным. Когда всё с нашей стороны было объяснено, он едва не вскочил с места.
«Так вот ваши условия. Вы их предписываете шаху иранскому как своему подданному! Уступка двух областей, дань деньгами! Но когда вы слыхали, чтобы шах персидский сделался подданным другого государя? Он сам раздавал короны. Персия еще не погибла».
«И Персия имела свои дни счастия и славы; но я осмелюсь напомнить вашему высочеству о Гуссейн-Шахе-Софии, который лишился престола, побежденный авганцами. Предоставляю собственному просвещенному уму вашему судить, насколько русские сильнее авганцев»1.
«Кто же хвалит за это шаха Гуссейна? он поступил подло, – разве и нам следовать его примеру?»
«Я вам назову великого человека и государя, Наполеона, который внес войну в русские пределы и заплатил за это утратою престола».
«И был истинный герой: он защищался до самой крайности. Но вы, как всемирные завоеватели, всё хотите захватить, – требуете областей, денег и не принимаете никаких отговорок».
«При окончании каждой войны, несправедливо начатой с нами, мы отдаляем наши пределы и вместе с тем неприятеля, который бы отважился переступить их. Вот отчего в настоящем требуется уступка областей
Эриванской и Нахичеванской. Деньги – также род оружия, без которого нельзя вести войну. Это не торг, ваше высочество, даже не вознаграждение за претерпенные убытки: требуя денег, мы лишаем неприятеля способов вредить нам на долгое время».
Не скрою от вашего высокопревосходительства, что эти слова показались очень неприятными Аббас-Мирзе. Может быть, я и несколько перешел за черту данного мне поручения; но смею вас уверить, что этим не только ничего не испорчено, но при будущих переговорах уполномоченные его императорского величества избавлены будут от труда исчислять персиянам итоги военных издержек, которые они оценяют, по-своему, довольно дешево, ибо армия их во время войны, даже в собственном краю, кормится, сколько можно, даром, на счет поселян беззащитных.
Аббас-Мирза подозвал меня как можно ближе и почти на ухо начал меня расспрашивать о степени власти, от государя вам вверенной, – можете ли вы от себя убавить некоторую часть своих требований; что есть два рода главнокомандующих: одни на все уполномоченные, другие с правами ограниченными, – какова, наконец, власть генерала Паскевича?
«Большая, – отвечал я, – но чем она более, тем более ответственность».
Потом я объяснил ему, что у нас одна господствующая воля – самого государя императора, от которой никто уклониться не может, в какую бы власть облечен ни был; условия будущего мира начертаны по воле государя, и исполнитель – главнокомандующий и проч. Это завлекло меня в сравнение с Персиею, где единовластие в государстве нарушается по прихоти частных владетелей и разномыслием людей, имеющих голос в совете шахском, даже исступлением пустынника, который из Кербелаи является с возмутительными проповедями и вовлекает государство в войну бедственную. Аббас-Мирза часто оборачивался к занавеске, за которой сидел Алаяр-Хан, и сказал мне:
«У вас тоже не одна воля: в Петербурге одно говорят, Ермолов – другое; у нас был муштаид для мусульман, вы тоже, для возбуждения против нас армян, выписали в Эчмеадзин христианского калифа Нерсеса» и др.
После многих отступлений мы опять обратились к условиям будущего мира.
«Итак, генерал Паскевич не может или не хочет сделать никакой отмены в объявленных вами предложениях? Мы заключим перемирие; это он может; тем временем я сам к нему прибуду в лагерь, скажу ему, чтобы он указал мне путь к императору, – сам отправлюсь в Петербург, или пошлю моего старшего сына, он наследник мой, как я – шахский. Будем целовать руку великого государя, престол его, – мы его оскорбили, будем просить прощения, он сам во всем властен, но великодушен; захочет областей, денег – и деньги, и весь Адзербидзам, и самого себя отдам ему в жертву; но чистосердечным сим поступком приобрету приязнь и покровительство российского императора».
Эту идею он развивал мне с различными изменениями, и при каждом разе я напоминал ему, что ваше высокопревосходительство не вправе, в нынешних обстоятельствах, дать ему или Эмир-Заде пропуск в С.-Петербург; что это намерение гораздо удобнее было исполнить прошлого года, во время коронации императора; Шахзада предпочел тогда схватиться за оружие; и я не могу скрыть, что государь разгневан именно и лично самим Аббас-Мирзою.
Он снова говорил, что знает, чувствует это, – готов исправить вину свою, снискать утраченное им благоволение государя, эти уверения он повторял до бесконечности.
«Скажите, г. Грибоедов, вы жили в Тавризе, – чего я ни делал, чтобы с вами остаться в дружбе? чем можете укорить меня, каким проступком против трактата?»
Я привел ему на память рассеяние возмутительных фирманов в Дагестане, на которые в свое время жаловался генерал Ермолов.
«Видели ли вы их? где они? Это нелепости, вымышленные моими врагами – Ермоловым и Мазаровичем, так как и уши и носы убитых на Кавказе русских, которые будто бы привезены были лезгинами ко мне в Тавриз. Когда же это было? Вы свидетель, что это ложь; между тем император Александр выговаривал это Мамед-Гуссейну-Хану в Петербурге; такими клеветами возбуждали против меня покойного вашего императора и так же умели лишить меня благосклонности его преемника. С кн. Меншиковым можно было иметь дело – умный и не коварный человек; но он всегда отговаривался, что не имеет власти делать мне иных предложений, кроме тех, которые мне уже объявлены были генералом Ермоловым. Теперь, если мы вам отдадим области, заплатим требуемую сумму, что приобретем в замену? Новые предлоги к будущим распрям, которые со временем созреют и произведут опять войну. При заключении прежнего мира мы отказались в пользу вашу от обширнейших провинций, на всё согласились, что от нас хотели, – англичане тому свидетели; и что же приобрели, кроме новых притязаний с вашей стороны, обид нестерпимых! Мир во сто раз хуже войны! Нынче посланные мои принимаются ласковее генералом Паскевичем, сообщения его со мною вежливее, чем во время так называемого мира; я перечесть не могу всех оскорблений, мною претерпенных в течение десяти лет. Нет! Я или сын мой – мы непременно должны ехать к императору…» и проч.
Я опять представлял ему невозможность вашему высокопревосходительству допустить сие; об этом и в обыкновенное время приличие требует писать предварительно в Петербург и просить на то соизволения его императорского величества. Он начал рассчитывать, как скоро может прибыть ответ из Петербурга; требовал от меня ручательства, что государь допустит его к себе; просил меня стараться об этом дружески и усердно при вашем высокопревосходительстве, а вас самих – ходатайствовать за него в С.-Петербурге, – в то самое время, как я неоднократно изъявлял ему мое сомнение о том, возможно ли такие предложения делать и принимать в военное время. Способ трактовать – исключительно свойственный персиянам, которые разговор о деле государственном внезапно обращают в дружескую гаремную беседу и поручают хлопотать в их пользу чиновнику воюющей с ними державы, как доброму их приятелю. Все это, – я заметил самому Шахзаде, – довольно бесполезно. Начались и продолжались толки о перемирии на то время, как пошлется донесение в С.-Петербург и получится желаемый ответ, т. е. от 4-х до 5-ти недель. Я не признал за нужное оспаривать далее надежд Аббас-Мирзы, не подкрепляя их, впрочем, ни малейшим уверением, и занялся условиями перемирия как дела, для нас полезного. Предложение о том было с его стороны. Он хотел, чтобы мы отступили к Карабагу, а он – в Тавриз; Нахичеванскую область очистить и считать нейтральною, кроме Аббас-Абада, которого гарнизон он на себя брал продовольствовать. Во многом мы были согласны; я иное отвергал, – ни в чем не условились, и я просил дать мне несколько часов досуга, чтобы обдумать и написать ему проект перемирия.
«Нет! сейчас решить, я не хочу вашего письма. Ради бога, не пишите, – вы потом не отступитесь ни от одного слова».
Кончилось, однако, на том, что я у себя обделаю и потом представлю ему условия для временного прекращения военных действий. Приветствия полились рекою, похвалы, лесть, более или менее сносные. Аббас-Мирза спрашивал, часто ли обо мне наведываются его окружающие? кто из них был у меня? чтобы утром явились ко мне, не оставляли меня скучать. В этом тумане я откланялся. Шесть часов продолжался разговор наш. Перед вечером я прибыл к себе.
Ночью я написал проект перемирия по данному наставлению мне от вашего высокопревосходительства. Потом заставил его перевесть. Случай казался удобным привести к окончанию это дело: Аббас-Мирза сам подал тому первый повод. Притом я, в трехлетнее мое пребывание в Тавризе, никогда не видел его в таком расположении духа, с такою готовностью на всякого рода соглашения, в такой горячности раскаяния. Впоследствии, однако, подтвердились наблюдения, не одним мною сделанные, что у персиян слова с делами в вечном между собою раздоре.
22-го <июля>. Рано поутру я сверил подлинник с переводом бумаги, которую намерен был отправить к Аббас-Мирзе. Меня посетил Мирза-Мехмед-Али-Мустафа и проговорил целое утро. Дело шло о невыгодном положении Шахзады, отца его и вообще всей Персии в отношении к нам. Я изумлялся тому, что слышал: персидское высокомерие исчезло совершенно. Между прочим, я высказал Мирзе-Мехмед-Али то, что не договорил накануне самому Шахзаде, по той причине, что мы ни минуты вдвоем не оставались, о будущей незавидной судьбе его: когда весь Азербежам будет в руках наших, – какое лицо представит он из себя между братьями, лишась удела ему от шаха пожалованного и этим лишением обязанный сам себе, своей опрометчивости, все бедствия, которые потом постигнут Персию, если война продолжится, припишут ему же, – и это, конечно, не только не утвердит его наследственного права, но может отдалить его от престола.
Мирза-Мехмед-Али во всем соглашался и передал мои слова Аббас-Мирзе, потому что он сам мне потом говорил об этом.
Бумагу мою я к нему отправил и должен был в тот же день вторично к нему явиться; но, вместо того, почувствовал в себе сильный жар во всем теле, боль головную и слег в постель со всеми признаками горячки, – действие губительного климата. Ртуть в полдень, возвысившись до 40 градусов теплоты, в предшествующей ночи понизилась до 8-ми от точки замерзания.
В этот же день я получил от Шахзады особенного рода лестный знак внимания, который дает верное понятие о персидском искательстве и до чего они желают вкрасться в нашу приязнь, при настоящем положении их дел. Главный церемониймейстер Махмед-Гуссейн-Хан, с многочисленною прислугою и с подносами всяких сластей, вручил мне поздравительный фирман, за печатью Аббас-Мирзы, по случаю дня ангела ее величества вдовствующей государыни императрицы. И в самое мирное время нельзя быть внимательнее. Причина же, я полагаю, Мирза-Сале, – мы накануне вспоминали с ним о торжестве в Петергофе, при котором он однажды находился.
23-го <июля> я чувствовал облегчение, но не мог еще встать с постели. Ко мне прибыл Мирза-Измаил с проектом перемирия, сочиненного под сказанием Шахзады и уже одобренного шахом, который на два ферсанга сблизился с Чурсом. Курьеры к нему и от него скакали беспрестанно.
С персидской стороны требовалось, чтобы мы, кроме Аббас-Абада, оставили Нахичеванскую область, также Эчмеадзин, в котором для охранения храма божия быть двум приставам: их и нашему, а войскам не находиться ни русским, ни персидским. Прения продолжались с утра. В 3 часа пополудни Мирза-Мехмед-Али прибыл и возобновил их, – продержали меня до глубокой ночи; на многое согласились; статья их об оставлении нами Эчмеадзина и Нахичеванской области была вычеркнута. Со всем тем, ничего не кончено.
24-го <июля> я еще был слаб; но, видя бесполезность переговоров, отдаляющих дело от истинной цели, я просил отпуска. Опять прибыли ко мне Мирза-Мехмед-Али-Мустафа, Мирза-Измаил и Мирза-Сале, – и я в течение целого дня должен был выдерживать диалектику XIII столетия. Возвращались к предложениям, в которых накануне условились. Главное разногласие состояло в том, что с персидской стороны требовалось перемирие на 10 месяцев. Мирза-Мехмед-Али откровенно мне объявил, что это необходимо для отдаления из Хоя шаха, двора его и войска, от которых обнищала вся провинция. Я ему дал почувствовать, что эти причины уважительны только для их пользы; но в настоящее время, когда мы одержали некоторую поверхность, кажется, можно беспристрастно соблюсти и нам свои выгоды.
Наконец, видя, что рассуждения о перемирии были только предлогом для продержания меня в их лагере, я объявил, что мы не имеем нужды в прекращении военных действий; первая мысль об этом принадлежит Шахзаде. Я представил ему условия, на которых оно с нашей стороны может быть допущено, – вольны принять их, или нет. Но мой Аббас-Мирзе усердный совет: для успокоения края, особы шаха в преклонности лет его и для собственной безопасности своей принять просто мир, который даруется ему на известных условиях. Говорили очень долго; я, наконец, подействовал на воображение персидских чиновников тем, что мы, когда пойдем далее и завладеем Азербежаном, то, обеспечив независимость этой обширной области, со стороны Персии на десять ферсангов никому не позволим селиться близ границы, – сама провинция прокормит 20 тысяч милиции, образованной из народа, известного духом неудовольствия против нынешнего своего правительства; нам стоит только поддержать ее в сем расположении, и, таким образом, мы навсегда прекратим наши политические сношения с Персиею как с народом, не соблюдающим трактатов, – мы так же будем мало знать их, как авганцев и проч. отдаленные государства в глубине Азии.
«Этот план у нас, – говорил я, – очень известен, и полагается весьма сбыточным; но к исполнению его приступят в такой крайности, когда вы, упорствуя, продлите войну, вами самими начатую. Скажите его высочеству, что лучше принять условия, покуда их делают». Это и многое другое предлагал я вроде размышления, более нежели угрозы.
С вечера и на другой день с рассветом я повторял настоятельно требование мое об отпуске. 25-го <июля>, поутру, за мной прибыл Гаджи-Мажуд-Ага, чтобы проводить меня к Шахзаде. При нем находились два его брата, Али-Нага-Мирза Казбинский, Мехмед-Касум-Мирза Урумийский и Эасиф-ед-даулет Алаяр-хан, также несколько других, в числе которых, как мне потом сказали, был и Гассан-хан, брат сардаря Эриванского, но я не узнал его. Он, во все время пребывания моего в лагере, сильно говорил против всякого с нами сближения, ездил к шаху и просил денег и войска для защиты Эриванской области.
Я полагал, что наши условия при последней аудиенции, при стольких значащих свидетелях, или торжественно будут отвергнуты, или станут рассуждать о них, – вышло ни то, ни другое. Тон Шахзады был самый униженный: он извинялся, что чиновники его столько беспокоили меня делами; сказал, что все мои мысли о нем, о будущем его положении ему известны. Но не это его озабочивает, а проступок против государя, утрата его доверенности, и просил перемирия на десять месяцев. Мирза-Мехмед-Али донес ему, что я не доверяю их чистосердечию, Алаяр-хан этому чрезвычайно удивился. Но я поспешил объяснить ему, что прошлого года также решались послать к императору Эмир-Заде и вместо того войска их напали на наши границы; несколько сорванных голов у наших фуражиров возбуждали надежды их до крайней дерзости, – характер народа известен. Нет причины думать, чтобы нынче поступили искренне: и тогда русский главноначальствующий, потеряв время и остановясь среди успехов нашего оружия, какое оправдание представит государю императору в том, что так противуречит настоящему отношению между собою двух воюющих армий? Десятимесячное перемирие – тот же мир, а предполагаемая выгода заключается в темной надежде, что сам Шахзада или сын его отправится в Петербург, – но там подпишет ли он все статьи мира, согласно с пользою России, или, что гораздо вероятнее, будет стараться об уменьшении наших требований?
«Нет! – сказал с жаром Аббас-Мирза, – мы всё подпишем, если император лично мне или моему сыну объявит свою волю и уверит нас в будущем его покровительстве. Я сына моего сейчас представлю генералу Паскевичу в залог, и еще двое из моих братьев к нему отправятся в лагерь…» и проч., и проч.
Потом опирался на продолжительное перемирие, им некогда заключенное с генералом Тормасовым. Спрашивал моего совета и надеюсь ли я, что государь дозволит ему или сыну его прибыть к высочайшему двору. Такое униженное, убедительное настаивание отняло у меня возможность отвечать ему коротко и резко. Я более всего отговаривался неведением, сомнением и старательно избегал, чтоб слова мои не утвердили в нем какой-либо надежды по сему предмету. Совет же подал ему чистосердечный, – представлял ему разорение, которому подвергаются его подданные, бережно говоря о неустройстве их нерегулярного войска; сравнивал характеры двух народов: персиян – смелых при счастии, но теряющих бодрость и даже подчиненность при продолжительных неудачах, – с другой стороны указывал на наших, которые во всех обстоятельствах одинаковы, повинуются и умирают. Наконец, с возможною учтивостью доказывал, что лучше разом принести жертву необходимости, нежели длить время и, с тем вместе, претерпеть гораздо важнейшие потери. Это не помогло; Шахзада не отступал от любимой своей мысли – самому или через сына прибегнуть к великодушию государя императора.
Сим заключается все то, что идет к делу; посторонних разговоров было много, ибо Шахзада продержал меня еще долее, нежели в первый раз. Я заметил, между прочим, что переход к нам Мехти-Кули-Хана много озаботил персиян насчет доверия, которое это происшествие внушает всякому, кто пожелает поискать российского покровительства. Аббас-Мирза сказал мне, между прочим:
«Самым опасным оружием генерала Паскевича я почитаю то человеколюбие и справедливость, которые он оказывает мусульманам своим и нашим. Мы все знаем, как он вел себя против кочевых племен от Эривани до Нахичевани, – солдаты никого не обижали и он всех принимал дружелюбно. Этот способ приобрести доверие в чужом народе и мне известен, – жаль, что я один это понимаю во всей Персии; так я действовал против турок, так и в Карабахе, и прошлого года. С другой стороны, Гассан-Хан усердствовал вам, сколько мог, и ожесточил против себя всю Грузию. Генерал Ермолов, как новый Чингисхан, отомстил бы мне опустошением несчастных областей, велел бы умерщвлять всякого, кто ни попадется, – и тогда, об эту пору, у меня две трети Азербайджана стали бы в ружье, не требуя от казны ни жалованья, ни прокормленья».
Я отвечал ему, что генерал Ермолов так же, как нынешний главноначальствующий, наблюдал пользу государства; можно одной и той же цели домогаться разными путями.
О сражении 5-го июля2 он говорит очень откровенно: отдает вашему высокопревосходительству справедливость, что вы искусно маневрируете, – и он видел себя почти взятого в обход вашею пехотою, когда не полагал даже, что она переправится через Аракс3; если бы знал, что пойдут на него со всеми силами, то не уклонился бы от сражения, но послал бы до 5000 конницы, которая, выше переплыв через реку, очутилась бы у нас в тылу и напала на наш обоз. Об Елисаветполе, об Асландузе рассказывал мне с такою же искренностью, или, может быть, взял на себя говорить мне только приятное и то, что может польстить нашему патриотическому самолюбию.
Был третий час пополудни, как я от него вышел, получа письмо на имя вашего высокопревосходительства.
Мирза-Мехмед-Али угощал меня обедом против их обыкновения, ибо они обедают с захождением солнца. Потом потчевал меня в своей палатке Мехмед-Гуссейн-Хан, Эшик-Агаси. Внимание, приветливость и лесть расточали передо мною с избытком. Я бывал у них, живал с ними в мирное время в приязни и никогда не видел подобного приема ни себе, ни другому чужестранцу, хотя бы знатнейшему чиновнику союзной с нами державы.
Чурский лагерь обширен, но палатки персидские требуют большого помещения; я полагаю, что у них тут от 7-ми до 8-ми тысяч войска, в том числе 4 баталиона сарбазов неполные, – я видел 10 пушек. Долина не обширная; при въезде в нее влево ущелье ведет к Гергерам, – его охраняют Гассан-Хан с курдами, вправо на Марандской дороге – Али-Нага-Мирза, между ею и Хойскою – лагерь Аббас-Мирзы. Возвращаясь от Каразиадина до первой воды – 1 ½ часа; откудова до высоты, определяющей границу Чурса, где также вода, – 3 часа; оттудова – 2 ½ часа езды до Аракса, верстах в 4-х выше Аббас-Абада.
Я оставил персидский лагерь с ободрительным впечатлением, что неприятель войны не хочет, что она ему тягостна и страшна; от повторенных неудач все духом упали, все недовольны. В день моего прибытия, от появления 10-ти конвойных казаков пикеты повсюду разбежались, едва могли собрать их. Сарбазы, которые у меня стояли в карауле, жалуются, что их не кормят, – Керим-Бек-Султан их просто изъяснялся, что начальники у них глупцы и они с ними пропадут. Несколько раз, несмотря на крепкий присмотр, конные подъезжали и спрашивали моего переводчика: «Скоро ли мир? зачем мы их тревожим?» – и что война им ужасно надоела. Гаджи-Махсуд-Ага, присланный ко мне от Аббас-Мирзы, чтобы наведаться о моем здоровье, когда я ему сказал, что мы в нем уважаем человека, который служил при кн. Цицианове, обрадовался, и тотчас предложил готовность свою служить нам, и много рассказывал о недостатках и неустройстве в их войске. Этот человек может нам быть полезен; притом он не бежал, а с позволения генерала Ермолова удалился в Персию и ныне находится адъютантом при Аббас-Мирзе. Я поручил нашему Аббас-Кули вступить в разговор с курдами (не эриванскими), которые на обратном пути были у меня в конвое. Они тайно просили его, чтобы русский главноначальствующий написал доброе слово их хану, и они тотчас перейдут все к нам. Таков дух войска. О расположении управляющих государством ваше высокопревосходительство можете заключить из объяснения со мною Аббас-Мирзы: «Все обмануты в своих ожиданиях. Наши, где только встретятся, разбиты, и не испытывают щедрости шаха, который теперь так же мало склонен рассыпать казну, как и в прежнее время». Мирза-Мехмед-Али нешуточно уверял меня, что шахское войско наводит гораздо более трепета жителям, нежели наше. 12 000 кальваров хлеба наложено подати на Хойскую провинцию под видом покупки. Шах насильно велел брать по туману кальвар4, тогда как он продает по 5-ти между народом.
Из униженного тона, с которым говорили со мною Аббас-Мирза и его чиновники, очевидно, что они не ослепляются насчет сравнительного положения их сил с нашими. Но ожидать невозможно, чтобы они сейчас купили мир ценою предлагаемых им условий, и для этого нужна решительность; длить время в переговорах более им свойственно. В совете шахском превозмогающие ныне голоса Алаяр-Хана и сардаря с братом; они еще твердо стоят против мира и имеют на то личные свои побудительные причины: первый поддерживает прежнее свое мнение и боится, что дело дойдет до расплаты за ту войну, которой он главнейший возбудитель; сардарь и брат его, с уступкою нам Эриванской области, лишаются значительного источника их богатства. Тогда только, когда падет Эривань и персияне увидят себя угрожаемыми в столице Азербежана, если какое-нибудь непредвидимое обстоятельство не возбудит в них прежней дерзости, можно, кажется, ожидать заключения мира на условиях, которые мы ныне им предлагаем.
Стороною я, однако, узнал, что они готовятся к покушению на Аббас-Абад. Вероятно, что начальники не захотят долго держать в бездействии войска (которых, по разным слухам, у них 65 тысяч, и можно наверное полагать до 45 тысяч), потому что они тогда непременно разбегутся, не видя случая к грабежу и испытывал всякого рода недостатки.
Надворный советник Грибоедов.
(Перевод с французского)
14 <августа> 1827. <Карабабы.>
Примите мои поздравления по случаю приезда Егорушки1, почтеннейшая моя Прасковья Николаевна. Хотите вы от нас хороших или дурных новостей? Начну с того, что вас более всего интересует. Муравьев чувствует себя как нельзя лучше, что до меня, то три раза начиналась было у меня лихорадка, а теперь я страдаю от жары до обмороков, ртуть не опускается никогда ниже 330 в тени, это, я думаю, 500 на солнце, на ногах не держусь больше. Мне не дают воли выбраться навсегда из этого пекла, а в конце концов придется поссориться мне с высшими властями, иначе рискую здесь изжариться, и без малейшей пользы для кого-либо.
Вы, я думаю, знаете, что я был послан с поручением к Аббасу-Мирзе; принимали меня как принца крови и лишь немного времени недостало, чтобы заставить подписаться под нашими условиями противника, который больше любит прятаться, чем сражаться. Подлецы, а миру нет. Меня зовут. Доброй ночи. Завтра поеду на железные воды, открытые в ущелье поблизости, оттуда поднимусь на Сальварти, чтобы побыть несколько времени у Раевского, и от него отправлю прошение, чтобы отделаться от всех треволнений мира сего. Если мне откажут, думаю, у меня хватит решимости приехать к вам безо всякого разрешения. Мы были и Гаруссе, но вместе с главнокомандующим2, что весьма меня стеснило. Как рад я был повидать Симонича, но злодей не предложил мне поиграть на любезном моем фортепьяно. Примите уверения в безграничной преданности, которую питает к вам
Ваш усерднейший слуга
Грибоедов.
(Перевод с французского)
3-го октября, в 2 часа пополуночи.
<1827. Эривань.>
Главнокомандующий1 еще у меня и не имеет, как мне кажется, ни малейшего желания лечь спать. Офицер, который едет курьером, должен подождать несколько минут, пока запечатают официальные бумаги, и я пользуюсь этим временем, чтобы напомнить вам о себе, дорогая и глубокоуважаемая Прасковья Николаевна. Мы все здесь в чаду победы, среди многочисленного и шумного населения. Взятие Сардарабада в 4 дня2, а Эривани – в 6-ть3 – разве это не покажется вам поразительным? Что говорят об этом в Тифлисе? Черкните мне, пожалуйста, два слова о приезде моей двоюродной сестры4 в наш добрый город. Как ей там живется в то время, как ее муж наполняет ужасом Персию? Любопытно мне было бы наблюдать ее первые впечатления, произведенные на нее переездом по ею сторону гор. Я говорю первые, так как последующим я не буду радоваться, решив уехать или и совсем бросить службу, которую я ненавижу от всего сердца, какое бы будущее она мне ни сулила. Ваш зять5 теперь за начальника. Мне бы очень хотелось, чтобы он сделал что-нибудь значительное, потому что его прославят единодушно все, кто знает отсутствие способностей в Эристове. Доброго дня и доброй ночи. Хоть иногда вспоминайте вашего преданнейшего слугу А. Г. Обществу мой поклон. Вчера у нас был большой парад за стенами и молебствие перед брешью. (Сказать мимоходом, разрушали город ужасно: ад бомб во время осады.) Когда запели «Господи, помилуй», появился Симонич, в сопровождении всех офицеров, опираясь на костыли. Не знаю отчего, но слезы выступили у меня… Песнопения меня тронули, а при виде этой почтенной немощи сердце мое сжалось. (Не infirmité[121], благородно изувеченный, как это сказать?)6
Тавриз, 10–22 января 1828.
Любезнейший Владимир Дмитриевич. Пользуюсь ответом г. Макдональда, чтобы вам дать знать о себе и о наших. Переговоры прерваны после многих толков, пустых, как с персиянами всегда бывает.
Рапорты ваши в копии все препровождены к его императорскому величеству.
Сначала генерал1 был недоволен вашим соглашением с Муэтемидом2 по смыслу которого мы должны отступить за Аракс, а потом уже получить деньги. Но после того его высокопревосходительство рассудил, что все это персидская уловка: потому что вы не имели повеления трактовать. Ничего в таком роде не писано в Тейран, что бы могло дать повод тамошнему министерству для исходатайствования чрез вас перемены наших условий. Старые шутки.
Уверены ли вы, любезный друг, что деньги точно в Казбине? Мы в этом сомневаемся. Может быть, транспорт воротили в столицу чрез другие ворота.
Насчет шумного приема Гамас-Али-Мирзы мое мнение следующее: когда шах узнал, что дела доведены к концу с Аббас-Мирзою и медлить исполнением долга невозможно, то он сыграл новый акт, как будто наследником недоволен, хочет назначить другого, и мы, потерявши два месяца выгаданного, – охотно сбавили наши требования, чтобы совершенно впросак не попасться. Благодаря бога, вышло иначе. На генерала это подействовало как надобно. Он крепко досадовал на беспечность его шахского величества… На днях выступаем на Тейран.
Между прочим, замечу вам одно: к чему вы были так снисходительны и зажились с этим народом? Таким образом миссия ваша совершенно изменилась и, может быть, подала некоторую надежду шаху или Муэтемиду на большую проволочку. Так кажется, но вы на самом месте лучше знаете, что делать.
Генерал очень много о вас заботился, и все мы очень, очень желаем вас видеть, по мне, хоть и без денег.
Для ускорения высылки первого транспорта, советую вам пригрозить им известием, что если мы достигнем до Зенгана, не встретя денег, то при дальнейшем движении вперед не можем оставить позади себя шаткое народонаселение, неуверенное, кому оно принадлежать будет, и тогда… объявлено будет навсегда принадлежащим – России.
Мы напрасно вперед не пошли прежде. Я это знаю, но причин найдется много. – Правление здешнее удивительно как мало приспособлено к местным соображениям. По какой это желтой или зеленой книге состроено? Один человек, распорядительный и глупый, при нем несколько писцов и рассыльных чиновников гораздо бы лучше соответствовали цели.
Генерал тоже не совсем доволен. Насчет должных поборов он решил, чтобы более не взимать их, а только натурою для продовольствия и пр.
Эристов получил Александровскую ленту3.
Великий князь Константин Николаевич назначен шефом Грузинского гренадерского полка.
7-й Карабинерский переименован Эриванским. Вот вам все наши новости. Прощайте, любезный и почтенный друг.
Весь ваш А. Гр.
С.-Петербург. 16 марта 1828 г.
A mon Comte, deux mots[122]. Мой благодетель. Поздравляю вас и себя. Все, что вы для меня желали, сбылось в полной мере. Я получил от Нессельроде уведомление, что государю угодно меня пожаловать 4000 черв., Анною с бриллиантами и чином статского советника1. – А вы!!! – Граф Эриванский и с миллионом. Конечно, вы честь принесли началу нынешнего царствования. Но воля ваша, награда необыкновенная. Это отзывается Рымникским и тем временем, когда всякий русский подвиг умели выставить в настоящем блеске. Нынче нет Державина лиры, но дух Екатерины царит над столицею севера. Надеюсь, что черные мысли навсегда от вас отступят. Государь благоволит вам, как только можно, право, в разговоре с ним я забыл расстояние, которое отделяет повелителя седьмой части нашей планеты от дипломатического курьера; он с семейным участием об вас расспрашивал. Государыня тоже. Вот добра! Чудо! О Сашеньке, об вашей жене2, и об вас так милостиво и так подробно разведывала, что сердце радовалось. Великий князь тоже, вчера я представлялся его высочеству3 и представьте мое удивление, он так же об вас говорит, как бы я отзывался, знает вас насквозь, дорожит вами много, долго обо всем любопытствовал и несколько раз повторял: «J'espère qu'Iv. Fed. ne doute pas de mon attachement et comme nous l'aimons tous sincèrement»[123]. Скажите Осипу Федоровичу4, что если он хочет перейти совершенно в дипломаты, без военного мундира, то место его готово, иначе какого рода он только желает получить назначение, ему не откажут. Его высочество изволил к вам писать об этом и обещал мне показать, что именно. Вы знаете, что одна эстафета перехвачена под Екатериноградом. Очень может быть, что и письмо это там же в воду кануло. Всего не упишешь; при первом случае не забуду ни одной запятой, ни полслова из моей поездки и прибытия сюда. А теперь голова кругом идет, я сделался важен, ваше сиятельство вдали, а я обращаюсь в атмосфере всяких великолепий.
Как Александр Христофорович мне об вас говорил, о вашей кампании, о вашем мире, о славе, о делах ваших; ей-богу, как патриот и как истинный ваш ценитель. И заметьте, что все ваши отношения с его братом ему совершенно известны, и холодность и причины. Воля ваша, Иван Федорович, а вы с Бенкендорфами будьте хороши, тем более, что вы точно их любите, да бог знает как все умели сделать навыворот с Константином Христофоровичем, который благороднейший рыцарь в свете. Вам известно, как я к этому человеку привязан. Судите мое положение, мы с ним ужинали в карантине. Что ж, я от него узнал, будто вы публично радовались его отъезду. Кто ему эту чепуху перенес, конечно, кто-нибудь и при нем обращался вроде подлеца Курганова. К счастью, что когда я что-нибудь говорю, то мне должно верить, и нетрудно мне было его убедить, что ему перенесли вздор, клевету, недостойную ни вас, ни его. Он уже здесь, нынче к нему съезжу.
Нессельроде о вас говорит с отличным уважением. Да просто все. Царь хорош, так и все православие гремит многие лета. Некогда, тороплюсь. A propos. Вчера мне медальку прислали за персидскую войну, для меня это во 100 раз дороже Анны. Vive l'Empereur[124] и вы, мой бесценный благодетель, кабы я стал вас много благодарить, то было бы глупо. Вы меня и без слов поймете. Верный ваш
А. Грибоедов.
Bachilof vient de sortir de chez moi et vous fait dire mille jolies choses[125].
Какий Фединька5 красавчик! Да что за вздор говорит! Об Аббас-Мирзе etc., etc. Славный мальчик!
Андроников повергается к стопам вашим. С ума сошел, на веревке не сдержишь, с тех пор как удостоился видеть государя и поручик гвардии.
Чевкин у меня сейчас был и свидетельствует вам свое почтение и усердно поздравляет. Как же ваше сиятельство мне говорили, что он верно будет вами доволен, а он говорит, что даже ни к чему не был представлен. Он редактор и Указа, и Рескрипта, и всего, что до вас касается.
<Конец марта – начало апреля 1828. Петербург.>
Почтеннейший, истинный мой благодетель граф Иван Федорович. Вашему сиятельству я обязан всем уважением и теми приятностями, которые мне здесь ежедневно оказывают. Но от вас также я слег в постелю, болен, замучен обедами, отравляюсь, пьют за здоровье графа Эриванского, а я оппиваюсь.
Сухазанет принял меня в руки с самого приезда. Я был приглашен к обеду во дворец. Там мы в первый раз встретились, и с тех пор он от меня не отстает, либо у него, либо у Белосельских, либо у Лавалей. Третьего дня я у него обедал с Чернышевым, который с большим участием об вас расспрашивал. Еще когда-то Левашев, тоже все об вас, а при дворе просто все. Кн. Василий Долгорукий, между прочим, уверяет меня, что испрашивал ленту Беклемишеву, он в письме к К. Волконскому прибавил, что этот человек давний ваш друг: и потому разом и уважили представление. Я думаю, лжет, как всякий благородный, придворный человек. Но какое дело?
Это означает меру их понятия о благоволении к вам государя императора. – Депрерадович, Опперман, граф Петр Ал. Толстой, Кутузов, наконец, все те, у которых я бываю, при мне любят вас очень горячо. Нет! без шуток, эти четыре человека, кажется, точно так думают, как говорят. Вчера был большой обед у старого моего и вашего знакомого сенатора Чилищева, где тоже много нашлось у вас друзей, и провозглашали вашу славу открытым ртом. Впрочем, аллилуиа и хвалебным вам песням конца нет. Когда будет досуг, опишу вам, что и дорогою я встречал те же восклицания вам в похваление и добрым людям на услышание. Довольны ли вы?
Но вот и пятна на солнышке. Множество толков о том, что ваш характер совсем изменился, что у вас от величия голова завертелась, и вы уже никого не находите себе равного, и все человечество и подчиненных трактуете как тварь. Это хоть не прямо, а косвенно до меня доходило, но здесь бездна гостиных и кабинетов, где это хором повторяется. Я все-таки опираюсь на известную природную вашу порывчивость, ссылаюсь в том на стародавних ваших приятелей, которые всегда знали вас вспыльчивым человеком. Et dans mon plaidoyer, je m'efforce à faire entendre, que grandi comme vous êtes de pouvoir et de réputation, Vous êtes bien loin d'avoir adopté les vices d'un parvenu[126].
Не сетуйте на это, почтеннейший мой благодетель. В особе самого государя я, благодаря бога, нашел такое непритворное, лестное расположение в вашу пользу, что с этою твердою опорою вы еще далеко пойдете. В усердии вашем, в способностях, в благородстве души вашей он уверен, и просто он говорил мне об вас так умно, так живо и справедливо, как никто, даже с каким-то дружественным пристрастием. Заметьте, что его величеству известны все ваши недоразумения с Красовским1, с Сипягиным и просто со всеми. К счастию, я нашел в особе моего государя такое быстрое понятие, кроме других качеств, что полслова достаточно в разговоре с ним, он уже наперед все постигает. Таким образом, я вполне мог и могу пользоваться получасом, который он не всякому уделить может. О перемене вашего характера тоже дело шло и о причинах этого. Я сказал, что ответственность ваша была чрезмерная, что вы находились в обстоятельствах самых затруднительных, обстоятельно изложил ваше положение после Ушаганского дела и как оно истинно происходило, это насчет Красовского, также о продовольствии и что, несмотря на все попечения Сипягина, вы по ту сторону гор рисковали остаться без куска хлеба. Но что ваши неудовольствия на Сипягина давно уже миновались. Enfin, ai-je ajouté, V. M. sait bien, qu'aprés la souveraineté il n'y a rien de tel, comme les devoirs d'un commandant en chef etc., etc.[127]. Всего не упишешь, но государь, отпуская меня, сказал, что он очень доволен, что побыл со мною наедине. Это на днях было. А я рад душевно, что, кроме правды, ничего лишнего у меня не вырвалось, в обыкновенном положении души это со мною иначе и быть не может. Но тут легко можно было завлечься, чтобы себя, либо свое дело, либо другого выставить в лучшем свете. Ей-богу! как вас любит царь ваш! Понимаю теперь, что вы должны каждое слово его принимать за Евангелие, особенно теперь, бывши осыпаны его милостями.
Я еще буду писать вам. Теперь отрывают. Я все утро пробыл с Родофиником, а потом с Нессельродом. И Нессельрод хлопочет о перемене нравственной, которая с вами произошла. Намеднись гр. Дибич говорил, что он точно таков же был, как вы, взявши на себя огромную обузу и в самых критических обстоятельствах.
Радуюсь, что кое-что успел сделать для Аббас-Кули и Шаумбурга. Меня опять турят в Персию, чуть было не послали с ратификациею, но я извинился физическою немощию.
Сделайте одолжение, ваше сиятельство, дайте Льва и Солнца Чевкину, гр. Кушелеву и Бухгольцу. Вам это ничего не стоит, а они вам навек будут благодарны. Прикажите об этом Амбургеру.
Поутру я на минуту заезжал к Сологубовым2. Какая хорошенькая невеста у Обрескова! Чудо! Это гораздо важнее его лент и Амбасадорства3. Прощайте. Душевно вас обнимаю и с чувством полного уважения и преданности честь имею пребыть вашего сиятельства всепокорнейший слуга А. Грибоедов.
12 апреля <1828>. Петербург.
Почтеннейший, мой дражайший благодетель.
Сейчас мне в департаменте объявил К. К. Родофиникин, что к вашему сиятельству отправляется курьер с ратификациями. Нового мне вам сказать нечего, притом в присутственном месте не так вольно слова льются. Я еще нового назначения никакого не имею1. Да если и не получу, да мимо идет меня чаша сия. Душевно бы желал некоторое время пробыть без дела официального и предаться любимым моим занятиям. В Английском клобе здесь пили за здоровье графа Ериванского и изготовили ему диплом в почетные члены. Скоро ли и сами ли вы лично двинетесь на врага христовой церкви?2 Прощайте.
С чувством полного уважения, любви и благодарности вашего сиятельства всепокорнейший слуга А. Грибоедов.
13 апреля <1828. С.-Петербург>.
Почтенный друг Петр Максимович. Два раза для вас был у Дибича, для объяснения ему, что крест вам следует вопреки ничтожности чина, в котором вы года переслужили, был в министерстве юстиции, в Герольдии. Теперь о чине вашем поступило к докладу, а о кресте все еще ничего нет. – Извините, что мало пишу, во-первых, в департаменте Азиатском, а не дома, а второе обстоятельство получите от Андроникова…
Верный друг А. Грибоедов.
(Черновое)
<Начало июня 1828>. Петербург.
Брат Александр. Подкрепи тебя бог. Я сюда прибыл на самое короткое время, прожил гораздо долее, чем полагал, но все-таки менее трех месяцев. Государь наградил меня щедро за мою службу. Бедный друг и брат!
Зачем ты так несчастлив! Теперь ты бы порадовался, если бы видел меня гораздо в лучшем положении, нежели прежде, но я тебя знаю, ты не останешься равнодушным, при получении этих строк, и там….. вдали, в горе и в разлуке с ближними.
Осмелюсь ли предложить утешение в нынешней судьбе твоей! Но есть оно для людей с умом и чувством. И в страдании заслуженном можно сделаться страдальцем почтенным. Есть внутренняя жизнь нравственная и высокая, независимая от внешней. Утвердиться размышлением в правилах неизменных и сделаться в узах и в заточении лучшим, нежели на самой свободе. Вот подвиг, который тебе предстоит. Но кому я это говорю? Я оставил тебя прежде твоей экзальтации в 1825 году. Она была мгновенна, и ты, верно, теперь тот же мой кроткий, умный и прекрасный Александр, каким был в Стрельно и в Коломне в доме Погодина. Помнишь, мой друг, во время наводнения, как ты плыл и тонул, чтобы добраться до меня и меня спасти1.
Кто тебя завлек в эту гибель!![128] Ты был хотя моложе, но основательнее прочих. Не тебе бы к ним примешаться, а им у тебя ума и доброты сердца позаимствовать! Судьба иначе определила, довольно об этом.
Слышу, что снисхождением высшего начальства тебе и товарищам твоим дозволится читать книги. Сейчас еду покупать тебе всякой всячины, реестр приложу возле.
<Апрель – начало июня 1828. Петербург.>
Друг мой Петя, сделай одолжение, достань ложу в 1 ярусе поближе и пару кресел, коли можешь.
Прощай.
А. Г.
(Перевод с немецкого)
<Начало июня 1828.>
Высокочтимый г. статский советник. Я вам сердечно обязан за любезное внимание, которое вы мне оказываете в отношении моих будущих ученых занятий в Персии1. Я только опасаюсь, что не могу выполнить всего того, что вы ожидаете от моего усердия в науке. Ваше любезное приглашение я могу принять не раньше как во вторник на будущей неделе. В среду я уезжаю.2
Ваш преданный слуга Алекс. Грибоедов.
(Перевод с немецкого)
5 июня <1828. Петербург>.
Прощайте, любезная Леночка, верный друг, целую вас от всего сердца, и Танту1 тоже. Прощайте! Прощаюсь на три года, на десять лет, может быть, навсегда. Боже мой! Неужто должен я буду всю мою жизнь провести там, в стране, столь чуждой моим чувствам, мыслям моим… Ничего… Может быть, я еще когда-нибудь сбегу в Карлово2 от всего, что мне сейчас так противно. Но когда? Еще далеко до того. Покуда обнимаю вас, добрый друг мой, будьте счастливы.
Ваш верный друг А. Грибоедов.
Любезный друг Benedicti filius[129], узнай, пожалуйста, у Малиновского, или у Никиты Всеволожского, или Сапожкова, или у кого хочешь имя, отчество и чин Семашки1 и напиши ко мне тотчас с следующею экстрою. Прощай. Люби меня и Länchen2 поцелуй.
Верный твой друг А. Грибоедов.
Царское Село. 6 июня 1828.
Пословицы Строева3 пришли, сделай милость.
12 июня <1828>. Москва.
Любезнейший друг Фадей Венедиктович. Чем далее от Петербурга, тем более важности приобретает мое павлинное звание.1 – Здесь я несколькими часами промедлил долее, чем рассчитывал. Но ты можешь посудить, до какой степени это извинительно в обществе с материю и с миленькими полукузинками; jolies comme des anges[130], и этот дом родимый, в котором я вечно, как на станции!!! Проеду переночую, исчезну!!! Une <…> éxistance[131].
Скажи Ордынскому2, что я был здесь опечален чрезвычайно, именно на его счет. Похвиснев, которого я полагал сделать предстателем у Вельяминоваза его братьев, умер. И жаль, собственно, за этого молодого человека и за братьев нашего приятеля. Но в Туле думаю найти истинного ко мне дружески расположенного Алексея Александровича, брата Вельяминова, а коли нет, то буду писать к нему.
Сходи к пи́куло челове́куло3. Он у меня ускромил месяц жалования. Но со мною нет полномочия, письма государева к тому государю, к которому я еду. Подстрекни, чтобы скорее прислали, иначе как же я явлюсь к моему назначению. Я слишком облагодетельствован моим государем, чтобы осмелиться в чем-либо ему не усердствовать. Его именем мне объявлено, чтобы я скорее ехал, я уже на пути, но в том не моя вина коли не снабдили меня всем нужным для скорейшего исполнения высочайшей воли. Здесь я слышу стороною вещи оттудова, которые понуждают меня торопиться. Приторопи же и ты мое азиатское начальство, его превосходительство пи́куло <…> дери́куло.
На первый случай пришли мне Иордена «Атлас всеобщий» и карту войны, непременно и скорее, а антиквитетами и отвлеченностями4 повремени. Новейшее сочинение о коммерции, о ведении консульских книг, двойную или десятерную бухгалтерию тоже пришли, и руководство мне и моему Амбургеру.
Вот, мой друг, письмо ко мне моей сестры.5 Рассуди и, если можно, спишись с ней и помоги. Адрес ее:
Марье Сергеевне Дурновой, Тульской губернии, в город Чернь. Но я совершенно оставляю это на твой произвол, как другу, обо мне искренно попечительному.
Скажи Александру Всеволодскому, что Одоевский требует от матушки уплаты долгу = 5 000 рублей. Может ли он уплатить ему за матушку (которой он сам должен тридцать четыре тысячи)? – Она совестлива, больна и безденежна, Александр меня любит и честен. Поговори ему, и понудь его непременно сделать мне приятное.
Прощай. Ты дал мне волю докучать тебе моими делами. Терпи и одолжай меня, это не первая твоя дружеская услуга тому, кто тебя ценить умеет.
Андрея6, нашего благородного, славного и почтенного малого, Андрея обними за меня. Звонят здесь без милосердия. Оглушили, коляска готова. Прощай на долгую разлуку. Леночке и Танте поклон.
Матушка посылает тебе мое свидетельство о дворянстве, узнай в герольдии наконец, какого цвету дурацкий мой герб, нарисуй и пришли мне со всеми онёрами.
Тула. 13-го июня <1828>.
Вчера я позабыл еще об одном для меня важном предмете, «Hassel's Geographie von Asien, 4 vol.»; все четыре волюма пришли поскорее в Тифлис. Греф1 ее при мне ожидал. Аделунг обещал купить мне.
Прощай Тула, Воронеж! Что за точки на сем свете, и почему надобно по нескольку часов ими заниматься. Как въедешь? Как выедешь? Верный твой друг А. Г.
24 июня <1828>. Новочеркасск.
Любезный Андрей. Мухи, пыль и жар, одурь берет на этой проклятой дороге, по которой я в 20-й раз проезжаю без удовольствия, без желания: потому что против воли. Двое суток пробыл я у матушки, двое у Степана1, с которым много о тебе толковали. Он надеялся, что ты вместе со мною его посетишь. Но вышло иначе, я и сам блеснул, как зарница перед ночью, посадил с собою Степана, и покатились к сестре2. Она с мужем3 бог знает в какой глуши, капусту садит, но чисто, опрятно, трудолюбиво и весело. Зять мой великий химик, садовник, музыкант, успешно детей делает и сахар из свеклы. Сашку4 я наконец всполоснул торжественно, по-христиански. Что за фигура: точно лягушка. И все это происходит в Чернском уезде неподалеку от Скуратова, имения бывшего и сплывшего, которое они, между прочим, продали! И там я пробыл двое суток, расстались друзьями, расстаюсь и с тобою, мой друг, знай, что я жив.
Варваре Семеновне5 поклон, поцелуй и почтение.
Скажи Фадею6, чтобы он прислал фасады Степану, да попроси его, чтобы он от себя или чрез Малиновского написал к Семашке в Астрахань и пригласил бы его ко мне определиться. Где-то по дороге в церкви, а именно в селе Кривцовом, еще о сю пору читают только декларацию о Турецкой войне и ругают наповал персиян, полагая, что персияне и турки одно и то же.
Прощай, брат.
27 июня 1828. Ставрополь.
Любезнейшая Пчела. Вчера я сюда прибыл с мухами, с жаром, с пылью. Пустил бы я на свое место какого-нибудь франта, охотника до почетных назначений, dandy петербургского Bonds-street – Невского преспекта, чтобы заставить его душою полюбить умеренность в желаниях и неизвестность.
Здесь меня задерживает приготовление конвоя. Как добрый патриот, радуюсь взятию Анапы1. С этим известием был я встречен тотчас при въезде. Нельзя довольно за это благодарить бога тому, кто дорожит безопасностью здешнего края. В последнее время закубанцы сделались дерзки до сумасбродства, переправились на нашу сторону, овладели несколькими постами, сожгли Незлобную, обременили себя пленными и добычею. Наши, пошедшие к ним наперерез с 1000 конными и с 4 орудиями, по обыкновению, оттянули, не поспели. Пехота[132] вздумала действовать отдельно, растянулась длинною цепью, тогда как донской полковник Родионов предлагал, соединившись, тотчас напасть на неприятеля, утомленного быстрым походом. Горцы расположены были табором в виду, но, заметив несовокупность наших движений, тотчас бросились в шашки, не дали ни разу выстрелить орудию, бывшему при пехотном отряде, взяли его и перерубили всех, которые при нем были, опрокинули его вверх колесами и поспешили против конного нашего отряда. Родионов удержал их четырьмя орудиями, потом хотел напасть на них со всеми казаками линейскими и донскими, но не был подкреплен, ударил на них только с горстью донцов своих и заплатил жизнию за великодушную смелость. Ему шашкою отхватили ногу, потом пулею прострелили шею, он свалился с лошади и был изрублен. Однако, отпор этот заставил закубанцев бежать от Горячих вод, которым они угрожали нападением. Я знал лично Родионова, жаль его, отличный офицер, исполинского роста и храбрейший. Тело его привезли на Воды. Посетители сложились, чтобы сделать ему приличные похороны, и провожали его, как избавителя, до могилы.
Теперь, после падения Анапы, все переменилось, разбои и грабительства утихли, и тепловодцы, как их здесь называют, могут спокойно пить воду и чай. Генерал Эммануель отправился в Анапу, чтобы принять присягу от тамошних князей. На дороге с той стороны Кубани толпами к нему выходили навстречу все горские народы с покорностию и подданством.
Опять повторяю, что выгоды от взятия Анапы неисчислимы. Бесит меня только этот пехотный маиор, который не соединился с Родионовым и [был] причиною его безвременной смерти. Он 20-й крымской дивизии. Нашего кавказского корпуса штаб-офицер никогда бы этой глупости не сделал. Впрочем, в семье не без урода. В 825 году я был свидетелем глупости Булгакова, который также пропустил закубанцев и к нам и от нас.
Прощай. Лошади готовы.
Коли к моему приезду гр. Эриванский возьмет Карс, то это не мало послужит в пользу моего посольства. Здесь я уже к его услугам, все меня приветствуют с чрезвычайною переменою его характера. Говорят, что он со всеми ласков, добр, внимателен, и бездну добра делает частного и общего. А у нас чиновники – народ добрый, собачья натура, все забыли прошедшее, полюбили его и стали перед ним на задние лапки. Но жребий людей всегда один и тот же. О дурном его нраве все прокричали в Петербурге и, верно, умолчат о перемене: потому что она в его пользу. Прощай еще раз, любезный друг. Пришли мне от Винтера стекла три, четыре, от карманных часов, которые я у него купил. Я забыл запастись ими, а стекло в дороге расшиблось, и я принужден руководствоваться светилами небесными.
<30 июня 1828. Владикавказ.>
Ура! Любезнейший друг. Мои желания и предчувствия сбылись. Карс взят штурмом2. Читай реляцию и проповедуй ее всенародно. Это столько чести приносит войску и генералу, что нельзя русскому сердцу не прыгать от радости. У нас здесь все от славы с ума сходят.
Верный друг твой А. Г.
Порадуй от меня этим его превосходительство Константина Константиновича Родофиникина. Я оттого не доношу ему официально, что не имею места, где бы прислониться с пером и бумагой для чистописания, а служба требует наблюдения различных форм благоприличия, несовместных с дорожною ездою.
Июля 10-го дня 1828 года. Тифлис.
Милостивый государь Константин Константинович. Чувствительнейше благодарю ваше превосходительство за партикулярное письмо ваше от 19-го истекшего июня. Из официальных бумаг моих вы уже знаете о моем прибытии в Тифлис; я несколько на пути сюда был задержан недостатком конвоя на Линии и испорченностью дороги в горах.
Будьте спокойны насчет Персии. Официальных бумаг о сношениях наших с нею за последнее время я почти никаких не нашел, но столько узнал, чтоб приостановиться отсылкою курьера к Амбургеру. Граф Иван Федорович1, между прочим, запретил ему отдавать Аббас-Мирзе портрет и ответ государя императора, до некоторого времени. Также здесь удержаны еще знаменитые пленники Гассан-хан и зять шахской, человек 70 офицеров и до 1500 рядовых персидских. Хойская провинция еще занята нашими войсками, и более 8000 семейств армянских переселены уже по сю сторону
Аракса, остальные за ними вслед выводятся. – Вот что с нашей стороны. – С персидской долго медлили ратификациею2. Мир-Гассан-хана Талышинского генерал Раль еще не выжил из его ханства, и так далее. В прежние времена можно бы опасаться важнейших несогласий. Но теперь все это уладится просто, само собою.
Ратификация о сю пору должна уже прибыть к гр. Паскевичу с возвращением его адъютанта; для сего предмета и Хан3, говорят, прибыл в Гумри, с которым я через три дни увижусь.
Говорил я с пленными, которым сообщение со всеми свободно, с муштеидом4, имеющим верные сведения из Табриза, с архиепископом Нерсесом, прибывшим обратно от патриарха, которого он провожал, с Коцебу, только что возвратившимся из Тегерана; наконец, с целым городом: потому что я здесь всех знаю. Персия в таком истощенном положении, что не помышляет о войне ни с кем в свете, разве мы подадим ей способы восстать против Турции. Повиновения внутри государства очень мало: от этого не скоро и не всех выдают наших пленных. В замену и мы своих задерживаем. Говорят, что Амбургер в отчаянии от характера людей, с которыми имеет дело, они еще бесчестнее и лживее прежнего сделались после военных неудачей прошедшего и нынешнего года. Впрочем, нечему удивляться. Мы их устрашили, но не перевоспитали. И задача эта наскоро решиться не может. Амбургер, по частным слухам, действует очень умно и усердно. А я оттого не возвестил моего приезда сюда, чтобы не помешать ему. Хочу сперва узнать в Главной корпусной квартире, в чем дело? – pour ne pas tomber là comme une bombe[133]. Оттудова отправляю я вам проект моего письма к Абул-Гассан-хану.
Секретно. На границе чума. Вот причина, которая могла бы меня задержать в карантине гораздо долее, чем ваше превосходительство бы думали. И тогда не пеняйте, если я в одно время в двух местах разом не буду. Либо в Персии величаться. Либо в Турции окуриваться.
Удивляюсь, куда девался конверт вашего превосходительства № 1117. Но здесь его нет ни на почте, ни в канцелярии. Также недостает газет № 68, 69, 70.
Удостойте меня поскорее присылкою кредитива5.
Иначе боюсь, что опять его сиятельство вице-канцлер и вы будете пенять мне, зачем не поспешаю в Персию. С чем же я явлюсь туда??? Также одолжите уведомлением, когда вещи могут прибыть в Зензелей6, чтобы я до тех пор мог распорядиться отправкою туда надежного чиновника, и именно Дадашева.
Что прикажете делать с юными ориентальными дипломатами, которые цветут здесь, как сонные воды, в бездействии? Разве вы изволите ассигновать им особенное жалованье? Бероева можно будет со временем поместить на консульское место где-нибудь при Каспийском море. Шаумбург просится в отпуск. Лебедев! Кузьмин! Ваценко etc. По прибытии в лагерь гр. Ивана Федоровича обо всем донесу обстоятельнее вашему превосходительству.
Поручая себя в благосклонное внимание ваше, честь имею с чувством совершенной преданности пребыть вашего превосходительства всепокорный слуга А. Грибоедов.
Тифлис. 10 июля 1828.
Его превосходительству м. г. Константину Константиновичу Родофиникину.
Тифлис, июля 1-го дня 1828 года.
Честь имею донести вашему превосходительству, что я прибыл сюда в Тифлис в ночь на 6-е сего месяца. На другой день поутру я виделся с г. генерал-адъютантом Сипягиным и любопытствовал узнать от него о последних сношениях наших с Тавризом и Тегераном; также я был в канцелярии г. главноуправляющего Грузиею1, где думал найти бумаги касательно сего предмета; но все сведения мною собранные так недостаточны, что я никак не решился послать курьера в Персию с уведомлением о моем приезде и почел нужным предварительно видеться с графом Паскевичем-Эриванским, к которому сего дня, 11-го июля, отправляюсь.
Я, не медля здесь нисколько, тотчас поспешил в действующий отряд, но местное начальство не могло решиться снабдить меня всем нужным к сей поездке, потому что в течение 13-ти дней не было курьера от г. корпусного командира и неизвестно было, останется ли он в Карсе или придвинет войско свое ближе сюда, к Ахалцыху; в сем последнем случае сообщение с ним открылось бы ближайшее. Теперь отправляюсь давно учрежденным военным путем на Гумры, а оттуда далее чрез турецкую границу. С совершенным почтением и пр.
12 июля 1828. Тифлис.
Ваше превосходительство.
Все недостающие пакеты, о которых я так беспокоился, сейчас получены, и я сажусь в коляску1. Официально получите от меня извещение об этом из Гумров, если карантинные постановления там меня задержат, так как и здесь я, страха ради, прожил три дня лишних.
Покорно благодарю за содействие ваше к отправлению вещей моих в Астрахань. Но как же мне будет с посудою и проч.? Она мною нарочно куплена в английском магазине для дороги2. Нельзя же до Тейрана ничего не есть. Здесь я в доме графа3 все имею, а дорогою не знаю, в чем попотчевать кофеем и чаем добрых людей.
Копию с высочайшей грамоты я здесь оставляю и патент консульский для перевода. Аделунг при этом будет. Мальцева беру с собою. Но предупреждаю ваше превосходительство, что мне непременно надобно сюда воротиться, на 7 дней4. Я, кроме пары платья, теперь ничего с собою не беру. А то мне окуркою все перепортят. Я думаю, что уже довольно бестрепетно подвизаюсь по делам службы. Чрез бешеные кавказские балки переправлялся по канату, а теперь поспешаю в чумную область. По словам Булгарина, вы, почтеннейший Константин Константинович, хотите мне достать именное повеление, чтобы мне ни минуты не медлить в Тифлисе. Но ради бога, не натягивайте струн моей природной пылкости и усердия, чтобы не лопнули.
Здесь такая дороговизна, что мочи нет. Война преобразила этот край совершенно. Рублями серебром считают там, где платили прежде абазами, или, по-вашему, пиастрами. Зачем же вы, достойнейший мой начальник и покровитель, ускромили у меня жалованье более нежели на месяц? Здесь в казенной экспедиции получен указ, что я удовлетворен с 25-го апреля, а мне отпущено ipso facto только с 2-го июня. Нельзя ли дополнить к концу года. Притом за что же Амбургер лишается того, что грудью заслуживает. Я знаю, что вы в Петербурге дружны и уважаемы всеми министерствами; напишите требование – и поможете нам, грешным.
Извините, что так много говорю вам о своих карманных делах. О политических всегда буду доносить вам, как и его сиятельству вице-канцлеру5, с тою целью, что вы не откажете способствовать к успешному прохождению моей должности искренними советами. Опытность ваша велика, а моя часто недостаточна.
Примите уверение в непритворном чувстве уважения и преданности беспредельной, вашего превосходительства всепокорнейший слуга
А. Грибоедов.
(Перевод с французского)
<Шулаверы, около 13 июля 1828.>
Ваше сиятельство. Прибыв в Тифлис, я хотел тотчас же двинуться далее, чтобы явиться к вам, но неожиданное известие о заразе, распространившейся в войсках командуемого вами корпуса, объявшее ужасом Грузию, поставило меня в окончательную нерешимость. Несмотря на то, я собрался в главную квартиру, так как не мог получить ни от генерала Сипягина, ни из вашей канцелярии каких-либо сведений о последних сношениях наших с Тавризом и Тегераном. Позднее доставление мне кредитивных грамот также не могло не поставить меня в затруднение относительно того, на что решиться; я получил их при самом выезде из Тифлиса.
Я пишу вам из Шулавер, на полпути в Джелалоглу, который отстоит еще довольно далеко от цели моего путешествия. Испорченные от бывших ливней дороги делают следование в экипажах немыслимым, а крайний недостаток в подставных лошадях заставляет меня возвратиться в Тифлис. Я не упущу, впрочем, отправить мои вещи на вьючных лошадях. Умоляю ваше сиятельство не прогневаться за эту проволочку. Имея сделать вам весьма важные сообщения и узнав, что хан, следующий к вам с мирным трактатом, ратификованным его величеством шахом, готов отправиться к вашему сиятельству, я прошу вас остановиться обменом ратификаций до моего прибытия к шаху, которое, по всей возможности, постараюсь ускорить1.
Соблаговолите уведомить меня вовремя, если найдете то удобным, о продолжительности карантинного очищения, которому я должен подвергнуться при переезде через границу, на пути следования к месту моего назначения.
Примите и пр.
(Перевод с французского)
Тифлис. 18 июля 1828.
Любезный Амбургер. Я сам еще не знаю, какого рода служебные обязанности я на вас возложу: по всему, что я слышу, ваши дела идут как нельзя лучше, о чем я уже сообщил в министерство: «Боюсь безвременным предписанием помешать его действиям, по всем дошедшим до меня слухам, весьма успешным и соразмерным его испытанным способностям и усердию»1.– Не найдя в канцелярии генерала2 никаких предыдущих бумаг, касающихся наших последних сношений с Тавризом и Тегераном, я поспешил отправиться за ними в Карс. Но представьте мою неудачу. Мне доставили лошадей, которые не шли, что вынудило меня вернуться назад с третьей отсюда почтовой станции. И вот я вновь укладываю свои чемоданы, чтобы их навьючить на лошадей, – в ожидании верительных грамот, подписанных императором у Сатунова на Дунае, а также верительного письма для вас, которое было послано мне сюда. Я поручил теперь их перевести, и по приезде своем в Персию я отправлю ноту шахскому министерству о признании вас генеральным консулом на всем протяжении его государства. Жалованье ваше и вашего секретаря Иванова находится у меня. Что касается последнего, то убедите его от моего имени устроить так, чтобы вы были им довольны. Это для него единственный путь преуспевать по службе. Если я вам сейчас не посылаю денег, то это потому, что у меня нет никакой уверенности в том, что они безошибочно дойдут к вам.
Ахалкалаки, 25 июля.
Я приехал сюда после бесконечных объездов, ибо всякое сообщение с Карсом было прервано, и главнокомандующий в это время двинулся к Ахалкалакам, которые и взял приступом, форт Гартвис тоже был взят третьего дня. Мы захватили множество пушек, знамен и пленных. Я говорил с Мирзой-Джафаром, его полномочия подтверждены, но у него их недостаточно для того, чтобы принять ратифицированный договор с нашей стороны. И даже есть разница в редакции копии трактата, которой он снабжен. Но я посоветовал графу пренебречь этой стороной дела. Гораздо же более существенным является то обстоятельство, что Аббасом-Мирзой не передано его делегату Мирзе-Джафару полномочий, равными которым снабжены наши уполномоченные. Я сам привезу наш ратифицированный трактат Аббасу-Мирзе. В ожидании этого его уполномоченный сообщил мне редакцию своей копии трактата.
Тифлис, 7 августа.
Вы не поверите, какая путаница вышла с моими делами. Я сижу здесь и ничего не делаю. Мои вещи, без которых я не могу обойтись в дороге, были направлены дурными распоряжениями комиссионеров в Астрахань; другие остались в Георгиевске, куда я уже послал летучку. Это прямо разорение, так как я плачу за все вдвое. Дружески поздравьте меня. Я жених, но вернусь за женой не ранее зимы. Если она вполовину любит меня, как я ее, то, конечно, она сделает меня счастливым. При свидании я расскажу вам, как все это произошло. Фелькерзам мне сообщил, что вы недовольны вашим назначением. Но почему же? Если это из-за маленького жалованья, то я уже поставил это на вид графу, и он все нам устроит. Я в этом деле исходил из соображения, что, составляя независимое от него ведомство, я все же должен обратиться к нему, потому что вы действовали под его управлением и он был временно вашим начальником. Если вы недовольны значением вашего места, то вы неправы, так как оно очень влиятельное, и вы, конечно, поймете, любезный друг, что не мне вас разочаровывать в недостатках службы, и это было бы неблаговидно с моей стороны, на что, само собой разумеется, я не способен. Вы уже поверенный в делах ipso facto, и так будет всегда. Работайте и верьте, что я оценю это более, как если бы это касалось моей собственной репутации, которой я, впрочем, не придаю значения в дипломатии. Только случай заставил меня вступить на этот путь.
Р. S. Напишите Абул-Гассан-хану или кому другому относительно вещей, которые скоро прибудут в Гилань.
(Перевод с французского)
Господин граф!
Ввиду того, что директор Азиатского департамента1 объявил мне распоряжение вашего сиятельства, чтоб я направился как можно скорее к месту моего назначения, я покинул Петербург, как только получил часть бумаг, относящихся к моей отправке.
Только 13 июля я имел честь получить в Тифлисе верительную грамоту, но я не отправил курьера в Персию, чтоб объявить там о моем приезде, не узнав за это время ничего положительного о наших самых недавних отношениях с Тавризом и Тегераном.
Вернувшийся господин Коцебу – офицер генерального штаба, выполнив свою миссию, которая заключалась в том, чтоб нам возвратили пленных соотечественников, пожаловался мне на медленность, с которой персы проводят их выдачу.
Генерал Сипягин сообщил мне донесение относительно Талышского ханства, где пришлось применить силу против хана этой провинции, который иначе не захотел уступить ее.
Армянский епископ Нерсес, прибывший из Эчмиадзина, говорил мне много насчет переселенцев 8000 семейств армян, которые пришли из-за Аракса, чтобы поселиться в наших провинциях2; вследствие этого Марага, Салмаст и Урмия почти обезлюдели, что для Аббас-Мирзы, согласно финансовому вычислению персов, составляет потерю в 100 000 туманов ежегодного дохода, или 4 курура капитала; это его чрезвычайно огорчило.
Гассан-хан, брат бывшего Эриванского сардара, и Мехмед-Эминхан – пасынок шаха, оба содержащиеся в качестве пленников в Тифлисе, навестили меня там, в числе многих других.
От них я узнал, что договор, судя по письмам, недавно ими полученным, был уже ратифицирован шахом и что посланный Аббас-Мирзы должен был в скором времени передать его для обмена в штаб-квартиру графа Эриванского3.
Я послал срочно донесение его превосходительству, советуя ему задержать у себя посланца-перса до тех пор, когда я смогу прибыть в его ставку, в Карс, доступ куда стал опасным вследствие заразной болезни, занесенной туда пленными турками; неизвестность, в которой я находился относительно вопросов, возбуждаемых вами в настоящее время с персиянами, не дала мне возможности долго задержаться в Тифлисе.
Я скоро, вслед за своей депешей, отозвался к главнокомандующему. Прибыв в Гумри, я нашел, что всякие сообщения с ним на Карс были прерваны, что он должен был двинуться на Ахалкалаки, и я немедленно присоединился к маленькому отряду из 600 человек, который туда направлялся и с которым я и прибыл туда, уже после того, как эта местность была взята штурмом.
Я действительно нашел у главнокомандующего мирзу Джавара, подателя персидской ратификации Туркменчайского договора, который немедленно будет обменен на ратификацию нашего двора.
Через этого возвращающегося посла я извещаю Аббас-Мирзу и Абул-Гассан-хана о моем скором приезде в Персию.
Тон Мирзы Джавара самый покорный на свете, уже нет в этих людях прежней уверенности самомнения; он проявляет наибольшую покорность всему, что требуют от его повелителя. Миссия имеет своей задачей, помимо обмена ратификациями, рассмотрение некоторых вопросов местного интереса, касающихся вознаграждения персидских подданных, бывших собственниками в Ереване.
Господин Фелькерзам – адъютант главнокомандующего, которому было поручено преподнести Аббас-Мирзе портрет и письмо его величества императора, – вернулся из Тегерана; он говорил мне, что его принимали всюду в Персии с самым большим почетом и принц окружил большой пышностью его приезд ко двору; этим он хотел показать окружающим и самому народу, что он был польщен выражениями благосклонности, которыми его величество – наш милостивый государь – изволил его удостоить. Шах решительно отказал разным посланцам-туркам в своем сотрудничестве в делах, которые им предстоит распутать с нами. Весь его Совет совершенно согласен с его мнением. Аббас-Мирза идет еще дальше: он искренно желает перенести войну в Багдад, если ему гарантируют владение им в будущем и еще, помимо этого, если шах представит ему для этого средства.
Господин Амбургер добавляет в своей последней депеше, что принц очень огорчен, что его величество государь не согласился его принять тотчас же, что он горит желанием броситься к ногам его величества, пусть даже это будет в русском лагере, что он чувствовал бы себя очень польщенным, если б император приблизил его к своей особе, окруженный воинственной пышностью, среди тех блестящих побед, которые его величество государь одерживает в настоящее время над турками.
Если я осмелюсь изложить свое мнение вашему сиятельству, я ничему этому не верю, этот принц, еще так мало утвердившийся в своем правлении, очень озабочен тем, чтоб снова завоевать у своего отца и своей нации то доверие, которое было сильно подорвано его неудачами; такой дальний путь ему в настоящую минуту очень трудно предпринять.
Я полагаю, что эти проявления являются только выставлением напоказ преданности нашему августейшему повелителю, разве только в случае, если люди и обстоятельства совершенно изменились в Персии со времени последней войны. Все еще остается вопрос об уплате 8-го курура за обусловленную эвакуацию Хоя4.
Ваше сиятельство уже неоднократно были осведомлены главнокомандующим о разных предложениях принца на этот счет.
Господин Амбургер отчаивается в возможности получить эту сумму. С этой стороны мирза Джавар уверяет меня, что деньги готовы и что его повелитель не замедлит произвести уплату по истечении срока; но настроение Аббас-Мирзы столь переменчиво, что я не могу ничего утверждать насчет этого вашему сиятельству, с той оговоркой, что буду сообщать все, что узнаю верного по этому вопросу по прибытии в Тавриз.
Что касается способа уплаты, я буду руководствоваться последними инструкциями, которые ваше сиятельство отправили графу Эриванскому от 18 июня из лагеря под Карассан.
В общем, я очень рад, что могу успокоить ваше сиятельство относительно наших сношений с Персией и того, с какой осторожностью и энергией до сего велись дела с нашей стороны, хотя честь этого мне отнюдь не принадлежит.
Благодаря счастливой случайности, посланец Аббас-Мирзы очутился при штурме Ахалкалак5 и сильное впечатление, которое произвела на него неустрашимость наших войск, очень кстати вновь пробудило в нем воспоминания о годе, проведенном у своих, когда он вернется в свое государство.
Проникнутый важностью тех интересов, которые привлекают в настоящее время внимание вашего сиятельства и которые могут оставить вам мало времени для занятий делами более мелкого порядка, я не осмеливаюсь расширять далее настоящий мой доклад и даже в будущем постараюсь уложиться в еще более тесные рамки.
Что касается текущих коммерческих дел миссии, которые мне поручены, я уже отправил несколько отношений в Азиатский департамент, что и буду продолжать в дальнейшем.
Имею честь быть с особенным почтением и уважением, господин граф, вашего сиятельства весьма покорным слугой.
Александр Грибоедов.
№ 10
Лагерь под Ахалкалаки. 26 июля 1828.
(Перевод с французского)
29 июля <1828>. Гумры.
Любезнейшая и дражайшая Прасковья Николаевна. Представьте себе мою досаду! Идем на Ахалкалаки, с Карсом сообщения больше нет, я следую за общим потоком, и в сотый раз уже, думаю, должен бросить весь свой багаж. Как все это затруднительно, сколько лишних расходов! И для чего вся эта гонка? Скажите Нине1, что так не будет долго продолжаться; вскоре, самое большее через два года, я заживу отшельником в Цинондалах2. Курьер мой все не появляется, и где и когда он меня сыщет? Я укрылся в палатке, дует сильнейший ветер, всех нас, думаю, унесет. Мы с Мальцевым загнали нескольких лошадей, из тех, что я купил в Тифлисе. И зачем только мы так спешили! Добрейший друг мой!
Милостивый государь князь Александр Гарсеванович,
бывший у нас в плену Гассан-хан, который ныне обратно отправляется в Персию, просит меня на основании Тюркменчайского трактата, чтобы в проезд его через Эривань позволили ему взять с собою тех из его прежних служителей с их семействами, которые сами того пожелают. Я полагаю, что ваше сиятельство можете, если таковые найдутся, дать им на то позволение, что же касается до мирзы Исмаила, о котором также Гассан-хан ходатайствует, то я не знаю, вправе ли вы сие исполнить, не донеся о том прежде своему начальству. Вам, я думаю, приличнее будет в таком же смысле отвечать ему, когда он сам вас о том просить будет, и я, со своей стороны, немедленно о сем сообщу его сиятельству графу Паскевичу-Эриванскому.
Августа 10-го дня, 1828. Тифлис.
Имею честь быть с совершенным почтением и преданностию, милостивый государь, вашего сиятельства всепокорнейший слуга
Александр Грибоедов.
Милостивый государь князь Александр Гарсеванович!
По прибытии моем в Нахичевань, обратились ко мне с просьбою перешедшие из Маранда Мугаммед-хан1 и Али-бек о покровительстве при сборе ими доходов своих в прежнем их владении. Это касается прямо до обязанности моей подкреплять моим старанием исполнение трактата2 со стороны персиян и права выходцев из Адербижана в наши владения касательно оставленного ими имущества в прежнем их отечестве.
Но в то же время вышеупомянутые просители объявили мне желание свое быть переселенными со своими нюкерами в Эривань. Вашему сиятельству честь имею при сем передать просьбу их в подлиннике и с переводом. От себя же прибавлю в их пользу, что покойный брат их и они первые по ту сторону Аракса объявили себя приверженцами россиян в прошедшую кампанию. Желание же их не пребывать далее в Нахичеванской и Ордебадской областях, где притом нет у них никакой собственности, сообразно со статьею XIV трактата, которой постановлено, что важных перебежчиков Россия не имеет права селить в областях Нахичеванской, Карабахской и Эриванской за Араксом, как ближайших к персидской границе.
Если ваше сиятельство отведет им земли для поселения или просто назначите места для жительства, еще до зимы, по власти, вам предоставленной от вашего начальства, и потом уже донесете его сиятельству г. главноуправляющему3, то сим самым исполнится прошение означенных ханов.
Я с моей стороны тоже не умедлю довести сие до сведения графа4 ибо, допуская терпеть нужду значащих людей, оставивших отечество и оказавших услуги России, значило бы ронять достоинство и то уважение правительства, которым оно должно повсеместно пользоваться.
Имею честь быть с совершенным почтением и преданностью, милостивый государь, вашего сиятельства покорнейший слуга
А. Грибоедов.
1-го октября 1828. На переправе Аракса, против Джулфы.
Российско-императорская миссия в Персии № 84 Правителю областей Армянской и Нахичеванской господину генерал-майору и кавалеру Чавчавадзе
23-го октября 1828. Тебриз.
Персидское правительство вступило ко мне с нотою касательно купцов ему подвластных, которых караван, по возвращении из Турции, был задержан вашим сиятельством в
Диадине, в противность торгового трактата5, заключенного между обеими державами, в котором именно изображено следующее:
Статья IV. Если бы Россия или Персия находились в войне с какою-либо постороннею державою, то в подвластных той державе областях не возбраняется обоюдным подданным договаривающихся сторон провозить товары через земли, взаимно им принадлежащие.
Вследствие сего я согласился, по ходатайству здешнего правительства, снабдить означенных купцов моим отношением, в их пользу, к вашему сиятельству, убедительно прося вас в то же время приказать, дабы возвращены им были их лошади и вьюки.
Ст. советник Грибоедов.
Милостивый государь князь Александр Гарсеванович!
Жена Гусейн-хана сардаря, Хаджи Бегум, ныне проживающая в Хое, прислала мне документы на имение ее, находящееся в Эривани. Препровождая к вашему сиятельству в копии упомянутые на имение Хаджи Бегум доказательства, прошу вас покорнейше поверенному ее, отправляющемуся по сему делу в Эривань, оказать всякое пособие для отыскания права его верительницы, о чем уже имел я честь лично просить ваше сиятельство в проезд мой через Эривань6.
Имею честь быть с совершенным почтением и таковою же преданностью, милостивый государь, вашего сиятельства всепокорнейший слуга
А. Грибоедов.
Ноября 24-го дня 1828. Тебриз.
Милостивый государь князь Александр Гарсеванович!
Вследствие ходатайства каймакама7 о возвращении проживающего в Эривани семейства хойского жителя Матафи Бабы, я почел долгом своим обратиться к вашему сиятельству с убедительнейшею просьбою, дабы вы упомянутое семейство приказали снабдить надлежащим билетом для возвращения в Персию.
С совершенным почтением и таковою же преданностью имею честь быть, милостивый государь, вашего сиятельства всепокорнейший слуга
А. Грибоедов.
Декабря 7-го дня 1828. Тебриз.
(Перевод с французского)
<Середина августа 1828.>
Любезный друг. Вы меня видели в начале моего припадка. Это был один из самых сильных и продолжался до сегодняшнего утра. Прибель дал мне лекарство, которое не подействовало. Так как невероятно, чтобы Нина1 долго верила тому, что я ей наговорил относительно моего исчезновения, то прошу вас, скажите ей, что, конечно, мне было худо, но что теперь много лучше, хотя я не могу еще выйти из комнаты. И поцелуйте ее нежнее.
(Перевод с французского)
<Середина августа 1828.Тифлис.>
Из газет вы узнаете о наших победах. Теперь во власти государя почти все крепости на Дунае, и уже осаждена Варна. После взятия Анапы с этой стороны фронта граф взял штурмом Карс, Ахалкалаки и Гартвис, думаю, что и Ахалцых сдастся не позже четырех дней1. Вам нет надобности усиленно это распространять среди персиян, так как слухи об этом давно уже до них дошли.
Моя инструкция по отношению к нашим соседям очень проста. У меня достаточно полномочий, чтобы быть полезным Аббасу-Мирзе в одном из важнейших обстоятельств его жизни2. Я знаю от самого государя императора, что он склонился к этому из чистого великодушия; если же до сих пор ко мне плохо относились здесь, то причиной тому мое требование соблюдения трактата; в противном случае я возьму обратно свои верительные грамоты без шума и скандала, и им ничего более не останется, как свистеть. Вы видели, что последовало за отъездом Рибопьера из Константинополя. Император Николай обладает энергией, какой не имели его предшественники, и приятно быть министром государя, который умеет заставить уважать достоинство своих посланников.
Кстати, устройте так, мой друг, чтобы всюду меня принимали наиболее приличествующим мне образом. Мой чин невелик, но моему месту соответствует ранг тайного советника, фактически превосходительства.
И потому по ею сторону Кавказа везде меня принимали, как мне подобает: полицейские власти, исправники, окружные начальники и на каждую станцию высылался для меня многочисленный кавалерийский эскорт. У меня здесь есть почетный караул, наравне с Сипягиным, так же было и в лагере Паскевича; так как я здесь всем равен, то мне пишут не иначе как «отношениями», и нет у меня начальства, кроме императора и вице-канцера3. Смею надеяться, что в Персии не менее, чем здесь, сделают все, что следует по характеру моих полномочий. Вы знаете, что́ на Востоке внешность делает все.
Я видел Макниля, и его жена приезжала познакомиться с моей хорошенькой невестой4.
До свидания. Весь ваш
А. Г.
У меня письмо Толстого, адресованное вам с деньгами на уплату за вашу коляску.
Бутурлин переложил на вас 200 червонцев, что он мне должен, но это глупости, я напишу ему, чтобы он мне сам их заплатил.
Перед моим отъездом из лагеря Паскевич послал самую лестную рекомендацию вице-канцлеру относительно вашей службы, я со своей стороны сделал то же. Надеюсь, что это будут иметь в виду впоследствии.
Я пошлю вам из Эривани еще одного курьера. Нельзя ли Аббас-Мирзу заставить заплатить скорее 8-й курур, он себе ужасно повредит, коли промешкает, и я ему не могу быть в спасение. Я нарочно остановлюсь в Эривани. А то он подумает, что, как новый приезжий от государя, я могу сделать ему уступку. Вообще представьте ему, что мне даже неприлично к нему прибыть, покудова не исполнена основная статья мира. Иначе мы возвратимся к прениям декарганским. Этот последний курур из наличных не то, что другая статья, как, например, размен пленных или имуществ переселенцев. Без этого все, что сделано, как будто не существовало, ни мира, ни ратификации, и прежняя уплата 7-го курура ни во что вменится. Вот слова императора, из депеши вице-канцлера от 19-го июня: «Коли будут персияне прибегать к новым изворотам, то оставить их, покудова военные обстоятельства дозволят мне опять к ним обратиться».
17 августа 1828. Тифлис.
По возвращении моем из лагеря под Ахалкалаками, я и секретарь миссии г. Мальцев сильнейшею лихорадкою заплатили дань здешнему мучительному климату во время жаров; я, и по сих пор одержимый сею болезнию, не могу выходить из комнаты. Война отвлекла отсюда почти всех искусных врачей; таким образом, я должен ожидать выздоровления единственно от действия природы, без всякого пособия искусства. Это меня понуждает просить ваше превосходительство, чтобы вы обратили внимание на будущее положение наше в Персии, где в случае болезни моих чиновников или многочисленной прислуги мы уже совершенно должны отдаться на произвол климата и всех местных невыгодных обстоятельств.
Ваше превосходительство, в бытность мою в С.-Петербурге, сами полагали назначение врача при миссии необходимым, но при составлении штатов сие частию было упущено по скорому отъезду из столицы его сиятельства г-на вице-канцлера1. Притом же вы весьма справедливо рассуждали, что назначение к миссии человека, который только носит звание доктора медицины и еще не освоился с болезнями и с способом лечения в том краю, куда он посылается, не принесло бы никакой пользы. При сем случае замечу еще, что отдаваться российским чиновникам в Персии в руки английских врачей совершенно неприлично: 1-е, потому, что мы, может быть, не всегда будем находиться с ними в одном месте; 2-е, они уже там пользуются слишком большим влиянием и уважением, чтобы по первому требованию быть готовыми к нашим услугам, и по большей части отказываются от платы за пользование, а сие налагает на российских чиновников некоторый род одолжения без всякой возможности быть им иначе полезными. Надлежит присовокупить, что в политическом отношении учреждение врача при миссии было бы весьма полезно для большего сближения с самими персиянами, которые не чуждаются пособий европейских докторов и открывают им вход во внутренность семейств и даже гаремов своих, в прочем ни для кого не доступных. Во всех восточных государствах англичане сим способом приобрели себе решительное влияние; стоит только припомнить себе слабое начало Гюзератской компании, которая одному из своих врачей, счастливо вылечившему некоторого из соседних индостанских державцев, обязана была уступкою в ее пользу значительных владений, которые потом, постепенно возрастая, в наше время доставили Англии владычество над всею Восточною Индиею. Еще ныне в самой Персии ирландец г. Кормик, лейб-медик Аббас-Мирзы, решительно владеет умом его и всеми намерениями. Г. Макниль в Тегеране тем же кредитом пользуется во дворце самого шаха. Он теперь несколько дней находится в Тифлисе, и я в частых с ним разговорах изумлялся глубоким познаниям этого человека о малейших интересах и соотношениях того государства, в котором он уже несколько лет пребывает в качестве доктора английской миссии и придворного врача его величества шаха. Смело могу уведомить ваше превосходительство, что никакой дипломат не может достигнуть сего обыкновенными путями без вспомогательных средств той полезной науки, которая г. Макнилю повсюду в Персии доставила вход беспрепятственный.
По сим причинам честь имею представить на благоусмотрение вашего превосходительства об определении к миссии служащего ныне в Астрахани городовым лекарем доктора медицины г. Александра Семашко. Я об нем уже много был наслышан в С.-Петербурге от торгующих там персиян и от некоторых наших чиновников, долго проживавших в Астрахани.
Все согласно признавали, что он совершенно ознакомился со способом лечения болезней в жарких климатах, и азиатские жители Астрахани возымели к нему полное доверие. Я только в сомнении, согласится ли г. Семашко покинуть Россию для употребления себя на службу его императорского величества в краю чужом, скучном, не представляющем никакой приманки для человека с талантом, в Персии, коей имя даже пугает самых отважнейших искателей случаев отличиться и сделаться известными правительству своим усердием и способностями. Я списался с вышеупомянутым доктором и ныне имею его решительное согласие быть употребленным при миссии, если на то только будет согласно мое начальство. Прошу ваше превосходительство, приняв в уважение изложенные мною причины, подкрепить оные при его сиятельстве г. вице-канцлере сильным вашим содействием. Полагаю, что оклад 600 червонных будет достаточен для безбедного прожитка г. Семашки в Персии, также на инструменты и другие вещи, необходимые в практике его искусства. Что же касается до ежегодных издержек на лекарства, то ваше превосходительство сами примерно, лучше меня, можете определить, какая для сего сумма будет потребна на 50 человек прислуги и казаков, при мне находящихся включительно. К сему надобно приобщить такое или большее еще число природных персиян всякого звания, которые будут прибегать к нашему врачу с просьбами о их пользовании.
23 августа 1828. Тифлис.
Ваше сиятельство, почтеннейший мой бесценный покровитель граф Иван Федорович.
Возвратясь от вас1, я схвачен был жестокою лихорадкою и пролежал в постели, также и Мальцев. Быстрая перемена климата холодного на здешний душный самовар, я думаю, тому причиною. Вчера я думал, что в промежутке двух пароксизмов мне удастся жениться без припадка болезни. Но ошибся: в самое то время, как мне одеваться к венцу, меня бросило в такой жар, что хоть отказаться совсем, а когда венчали, то я едва на ногах стоял2. Несмотря на это, во вторник с женою отправляюсь в Персию3. Она вам свидетельствует свою непритворную любовь и почтение, как благодетелю, другу и родственнику ее мужа.
О получении 8-го курура4 мне уже уверительно говорил Макниль. Слава богу всевышнему, который везде и во всем вам сопутствует, и в битвах, и в негоцияциях!
Каков Ахалцых!! – Дорого достался, недаром вы это роковое имя твердили ежеминутно во время моего пребывания у вас. А Бородин – храбрый, прекрасный и преданный вам человек. Чувствую, сколько эта потеря должна огорчать вас, но, преследуя столько блестящих и смелых военных предприятий, как ваше сиятельство, надобно наперед быть готовым на жертвы и утраты, самые близкие к сердцу.
Прощайте, ваше сиятельство, я не в естественном положении ни физически, ни морально и ничего более прибавить не в силах. Бедный Лукинский! в несколько дней заплатил жизнию за стакан воды холодной. Решительно так: он, почувствуя тот же жар, ту же болезнь, как я, не поберегся, напился воды со льдом, и я от невесты попал к мертвому трупу несчастного, который один, без никого, без ближних друзей и родственников, кончил дни скоро, и никем не оплакан.
Радовался я за Петра Максимовича5. Дай бог вам во всем удачи, вам[134], который умеет награждать достойных.
С искренним чувством душевной приверженности вашего сиятельства всепокорнейший слуга
А. Грибоедов.
6 сентября 1828. Тифлис.
Ваше сиятельство,
бесценнейший граф Иван Федорович.
Вы мне дали лестное поручение поцеловать мою жену, а я, привыкший вас слушаться, исполнил это немедленно. Точно так же, по прибытии в Еривань, сделаю все буквально, как вам угодно было приказать мне.
Вы говорите, что я слишком озаботился моею женитьбою. Простите великодушно, Нина мой Карс и Ахалцых, и я поспешил овладеть ею, так же скоро, как ваше сиятельство столькими крепостями.
В Петербурге молва о ваших делах громка и справедлива, мой друг Булгарин называет вас героем нынешнего царствования, и Родофиникин в официальных бумагах возжигает вам фимиам своей фабрики. А еще известие о самых последних и прекрасных делах не могло туда дойти.
Вчера я получил самую приветливую и ободрительную депешу от Нессельроде, который от имени государя поздравляет меня с дебютом моей переписки министерской, удостоенной высочайшего внимания и благоволения. «Sa majesté a daigné honorer de son intérêt et de son suffrage les notions et les vues, dévelopées dans votre communication». – «Sa majesté se plait à y voir un présage du zèle éclaire, qui vous guidera dans les importantes fonctions, dont elle vous a chargé, et applaudit d'avance au succès, de vos soins etc. etc.». – «Bien charmé d'avoir à vous annoncer, Monsieur, le suffrage, que notre auguste maître a bien voulu accorder au début de votre correspondance»[135]. Все это чрезвычайно приятно, хотя заслуг моих еще ровно никаких нет. Боюсь после ведренных дней внезапной грозы за долговременное пребывание в Тифлисе, в котором по возвращении из Ахалкалак зажился месяц и два дни. Но кто меня знает, легко может поверить, что не домашние дела меня задержали. Не посети лихорадка так жестоко и неотвязно, то я бы в нынешний приезд, верно, не женился. Но при хине и это не лишнее. Va pour le mariage[136].
Ваше сиятельство желаете скорейшего моего возвращения в Тифлис. Это будет зависеть от вашего ходатайства у моего вице-канцлера.1 Коли вы ему два слова напишете о том, что я, по долгу службы, не успел двух недель пробыть с родными после женитьбы, – то он, конечно, выпросит у государя позволение мне сюда приехать месяца на три.
Судьба не щадит ваших неприятелей ни в поле, ни в постеле. Бедный Бенкендорф умер от желтой горячки. – Брат покойного2 не так сильно против вас ожесточен и когда-нибудь искренно с вами примирится.
Амбургер жалуется на пограничных начальников, Панкратьева, Мерлини, что досаждают Аббас-Мирзе неприличными письмами. Я не довожу сего обстоятельства до сведения вашего официальною бумагою, чтобы не педантствовать мнимою важностию. Но одно слово вашего сиятельства и категорическое предписание этим господам, конечно, заставит их удержаться от переписки, мимо Амбургера, с персидским правительством.
Завтрашний день пойдет от меня и Завилейского к вашему сиятельству План компании и Записка на благосклонное ваше рассмотрение3. Во время болезни я имел довольно трезвости рассудка и досуга, чтобы обмыслить этот предмет со всех сторон. Прошу вас почтить труд наш и полезное предприятие прозорливым и снисходительным вниманием.
Прощайте, ваше сиятельство, любите по-прежнему и не оставляйте вашего преданного вам по гроб
А. Грибоедова.
Nina se rapelle à votre souvenir, et vous fait dire mille choses réspectueuses et aimables[137]. Просто вас обнимает, и ей от меня сие дозволяется только в отношении к вам.
Вы заботитесь о куруре. Третьего дня я получил окончательное решение персидского правительства, они чистыми деньгами дают еще 50 тысяч туман: следовательно, только 100 тысяч представлены будут вещами ценою в 150 тысяч. Я немедленно отправлюсь и, бог даст, все это легко обделается. Но прошу вас, ваше сиятельство, не сообщайте этого до времени министерству, покудова я сам не донесу о том из Табриза. А то у нас будут думать, что все это само собою делается. Ничуть не бывало. То, что мы говорили в лагере под Ахалкалаками, приведено в исполнение, и Амбургер именно умел обратить в пользу мое мешкание. Дайте мне хоть раз выкинуть с успехом маневр дипломатический. Довольно для вас триумфов, счастливых приступов, побед в поле, охота вам еще заниматься нашею дрязгою.
У меня к вам целые томы просьб, но побеспокою вас только одною в пользу бедного Огарева, которому существовать нечем. 1 ½ года тому назад угнаны у него его лошади хищниками. Он несколько раз домогался выдачи из казны ему за это какого-нибудь пособия. Я думаю, все вместе не простирается до 2 тысяч рублей ассигнациями. И Гозиуш уверяет, что совестно ему отказать в этом. Прикажите, ваше сиятельство, принять в уважение его заслуги, честность и бедность.
Еще раз ваш весь телом и душою. Idem.
Устимовичу, Сакену и Хомякову не откажитесь от меня поклон передать.
Милостивый государь граф Иван Федорович!
Генеральный консул1 наш в Табризе препроводил ко мне, для поднесения вашему сиятельству, счет сделанных им экстраординарных издержек во время заведования им нашими персидскими делами в качестве комиссара вашим сиятельством при особе Аббас-Мирзы оставленного. Честь имею при этом заметить, что из числа суммы 3 885 червонных мною уже получены от вашего сиятельства для уплаты г. Макдональду, у которого надворный советник Амбургер их занял.
Но я, по недостатку верного чиновника, с которым бы можно оную сумму отправить в Табриз, оставил ее у себя. Кроме счета самого Амбургера, присовокуплены такие же гг. Иванова, Коцебу и Фелькерзама; последний занял еще у г. Амбургера 2000 червонных. Ваше сиятельство, усмотрите из письма ко мне генерального консула нашего в Персии, в копии при сем прилагаемого, причины, оправдывающие расходы по его службе.
С совершенным почтением и таковою же преданностию имею честь быть, милостивый государь, вашего сиятельства всепокорнейший слуга
Грибоедов.
Сентября 7-го дня, 1828. Тифлис.
8 сентября 1828 г. Тифлис.
По прибытии моем из С.-Петербурга в Тифлис, я нашел здесь переводчика поручика Шахназарова, назначенного вашим сиятельством к определению при персидской миссии, которого я вследствие сего и причислил к своей канцелярии с 6-го числа июля текущего года, с которого времени он получает жалование по окладу 300 черв. в год.
Сей чиновник во время персидской кампании был прикомандирован к генерал-адъютанту Бенкендорфу; а в продолжение Дейкарганских и Туркменчайских переговоров деятельно упражнялся в переводах в собственной канцелярии вашего сиятельства, за что и был представлен к годовому окладу и следующему чину; но в отношении его сиятельства вице-канцлера об отпуске чиновникам высочайше пожалованных денег, в награду, имя Шахназарова пропущено. Вследствие чего ваше сиятельство, от 6-го июня нынешнего года, благоволили повторить о нем представление министерству иностранных дел.
Кроме того, он за Джеванбулакское дело произведен в поручики, а при заключении мира в следующий чин, который, однако же, ему не объявлен, о чем и вступил ко мне с просьбою, дабы я исходатайствовал у вашего сиятельства объявление ему утверждения в чине штабс-капитана; а так как он обременен семейством и долгами и нужны ему еще больше издержки для экипировки при отъезде со мною в Персию, то и прошу ваше сиятельство обратить на сего человека благосклонное ваше внимание, для отпуска ему вышеозначенного денежного награждения, которое он в полной мере заслужил старанием и трудами в прошедшую кампанию и в продолжение мирных переговоров.
24 июля 1828.
Биваки при Казанче, на турецкой границе.
Любезный друг, пишу к тебе под открытым небом и благодарность водит моим пером, иначе никак бы не принялся за эту работу после трудного дневного перехода. Очень, очень знаю, как дела мои должны тебе докучать. Покупать, заказывать, отсылать!!!
Я тебя из Владикавказа уведомил о взятии Карса. С тех пор прибыл в Тифлис. Чума, которая начала свирепствовать в действующем отряде, задержала меня на месте; от Паскевича ни слова, и я пустился к нему наудачу. В душной долине, где протекают Храм и Алгетла, лошади мои стали; далее, поднимаясь к Шулаверам, никак нельзя было понудить их идти в гору; я в реке ночевал; рассердясь, побросал экипажи, воротился в Тифлис, накупил себе верховых и вьючных лошадей, с тем, чтобы тотчас пуститься снова в путь, а с поста казачьего отправил депешу к графу, чтобы он мне дал способы к нему пробраться; уведомил его обо всем, о чем мне крайне нужно иметь от него сведения, если уже нельзя нам соединиться, и между тем просил его удержать до моего приезда Мирзу-Джафара, о котором я слышал, что к нему послан из Табриза. Это было 16-го. В этот день я обедал у старой моей приятельницы Ахвердовой, за столом сидел против Нины Чавчавадзевой, второй том Леночки1, все на нее глядел, задумался, сердце забилось, не знаю, беспокойства ли другого рода, по службе, теперь необыкновенно важной, или что другое придало мне решительность необычайную, выходя из стола, я взял ее за руку и сказал ей: Venez avec moi, j'ai quelque chose à vous dire[138]. Она меня послушалась, как и всегда, верно, думала, что я ее усажу за фортепьяно, вышло не то, дом ее матери возле, мы туда уклонились, взошли в комнату, щеки у меня разгорелись, дыханье занялось, я не помню, что я начал ей бормотать, и все живее и живее, она заплакала, засмеялась, я поцеловал ее, потом к матушке ее, к бабушке, к ее второй матери Прасковье Николаевне Ахвердовой, нас благословили, я повис у нее на губах во всю ночь и весь день, отправил курьера к ее отцу в Эривань с письмами от нас обоих и от родных. Между тем вьюки мои и чемоданы изготовились, все вновь уложено на военную ногу, на вторую ночь я без памяти от всего, что со мною случилось, пустился опять в отряд, не оглядываясь назад. На дороге получил письмо летучее от Паскевича, которым он меня уведомляет, что намерен сделать движение под Ахалкалаки. На самой крутизне Безобдала гроза сильнейшая продержала нас всю ночь, мы промокли до костей. В Гумрах я нашел, что уже сообщение с главным отрядом прервано, граф оставил Карский пашалык и в тылу у него образовались толпы турецких партизанов, в самый день моего прихода была жаркая стычка у Басова Черноморского полка в горах за Арпачаем. Под Гумрами я наткнулся на отрядец из 2-х рот Козловского, 2-х 7-го Карабинерного и 100 человек выздоровевших, – все это назначено на усиление главного корпуса, но не знало, куда идти, я их тотчас взял всех под команду, 4-х проводников из татар, сам с ними и с казаками впереди, и вот уже второй день веду их под Ахалкалаки, всякую минуту ожидаем нападения, коли в целости доведу, дай бог. Мальцев в восхищении, воображает себе, что он воюет.
В Гумрах же нагнал меня ответ от князя Чавчавадзева отца, из Эривани, он благословляет меня и Нину и радуется нашей любви. – Хорошо ли я сделал? Спроси милую мою Варвару Семеновну и Андрея2. Но не говори Родофиникину, он вообразит себе, что любовь заглушит во мне чувство других моих обязанностей. Вздор. Я буду вдвое старательнее, за себя и за нее.
Потружусь за царя, чтобы было чем детей кормить.
<Начало сентября 1828, Тифлис>
Строфы XIII, XIV, XV.
. . . . . . . . . .
. . . . . . . . . .[139]
Промежуток 1½ месяца.3
Дорогой мой Фадей. Я по возвращении из действующего отряда сюда, в Тифлис, 6-го августа занемог жестокою лихорадкою. К 22-му получил облегчение, Нина не отходила от моей постели, и я на ней женился. Но в самый день свадьбы, под венцом уже, опять посетил меня пароксизм, и с тех пор нет отдыха, я так исхудал, пожелтел и ослабел, что, думаю, капли крови здоровой во мне не осталось.
Еще раз благодарю за все твои хлопоты. Не бойся, я не введу тебя в ответственность за мои долги. Вместе с сим, или вскоре после, ты получишь от дяди Мальцева 15 000 рублей и, следовательно, до 1-го января со всеми расквитаешься.
Изредка до меня доходит «Сын Отечества» и «Северный Архив», «Северная Пчела» довольно регулярно. Но отчего же прочих журналов ты мне не присылаешь? А об иностранных и в помине нет. Сделай одолжение, позаботься об этом. Прощай. Прими поцелуй от меня и от жены.
(Перевод с французского)
Шулаверы. 10 сентября 1828. На пути в Эривань.
Я женился, мой любезный Амбургер, был тяжело болен и скоро присоединюсь к вам. Постарайтесь о том, чтобы приготовили мне помещение, где бы моя жена нашла приют на две, на три недели, которые я проведу в Тавризе. Говорят, что шаха нет в Тегеране, тогда возможно, что я проведу всю зиму в Тавризе, в этом случае я приму свои меры, чтобы устроиться получше.
Я отослал главнокомандующему ваш рапорт и счет вашим экстраординарным расходам1. Но знаете, я боюсь, что вас не одобрят, потому что вы, не имея миссии представительного характера, щедро раздавали подарки в некоторых случаях, как если бы вы были чрезвычайный посланник. Правда, что без этого ничего нельзя сделать в Персии, и я очень надеюсь на доверие, которое генерал к вам питает, но Азиатский департамент производит и обсуждает расчеты совсем иначе2. При нашем свидании я расскажу вам, как бедно содержали меня в этом отношении.
Вообразите себе, что все, что вы получите от меня официального, я уже отослал вам несколько времени тому назад, во время моей болезни, через военного губернатора Тифлиса, в уверенности, что он направит несколько «летучек» в Аббас-Абад и что он знал, какие следует принять меры, чтобы они дошли до вас в назначенный пункт. Ничуть не бывало. Мои чиновники нашли их в гражданской канцелярии губернатора с другими запоздалыми бумагами, газетами и проч.
До свидания. Принимайте курур на условиях, которые вы сумели установить и которые так согласуются с желаниями министерства; это принесет вам много чести.
Весь ваш А. Грибоедов.
Как только я приеду в Эривань, я дам вам знать, когда я двинусь оттуда, для того, чтобы ваш мехмендар3 напрасно бы меня не ждал.
14 сентября 1828. Хамамли
Почтеннейший и бесценный мой покровитель граф Иван Федорович.
Пишу к вам в холод и ветер ужаснейший, палатки едва держатся. – Здоровье мое мне еще не позволяло выехать из Тифлиса; но последние известия, полученные мною из Персии, не дозволили мне долее медлить. Пишут, что бунт в восточной стороне государства увеличивается день ото дня, и сколько долг службы, столько и любопытство побудило меня к сближению с театром такого важного происшествия. Благодаря Сипягину я имею доктора до Эривани1, оттудова возьму другого до Табриза2. Впрочем, дорога мне как будто полезна. Я себя лучше чувствую, нежели в Тифлисе.
Коль скоро узнаю что-либо новое и решительное, и, вероятно, уже в Эривани, о персидских делах – донесу вам с точнейшею подробностию.
Тесть мой зовет меня в Баязет, а я его в Эчмядзин. Вероятно, однако, что мы на нынешний раз с ним не увидимся3. Зураб Чавчевадзе (о котором князь Александр меня просит, чтобы вашему сиятельству его отрекомендовать для отправления с известием, а я не прошу, потому что не знаю на этот счет вашей воли) встретился мне с знаменами Баязета на самой вершине Базобдала. Вот и еще пашалык в руках наших, и без крови4. Бог вам, видимо, покровительствует. Иностранные газеты провозгласили вас покорителем Трибизонда.
Однако не пишется, и погода и жена мешают.
Прощайте, ваше сиятельство, до теплой комнаты, где присесть за перо будет удобнее.
Вашу комиссию о распространении слухов, о мнимом походе вашем на Эрзерум, я исполнил с успехом, заставил графиньку Симонич плакать по муже и Ахвердовых о Муравьеве.
Читали ли вы речь английского короля, в которой сказано, что российский император отрекся от права воинствующей державы в Средиземном море?? – Только что за глупое министерство нынче в Англии, их Веллингтон и Абердин. Не знают, что им делать, на нас смотрят злобно, а помешать нечем, с завистью на Францию, снаряжающую экспедицию в Морею5. (Впрочем для меня эта экспедиция двусмысленна.) В Португалии не умеют, или не хотят поддержать законного государя, своего союзника, против подлого похитителя престола6. А в Ирландию, до сих пор тихую и покорную, посылают войско, при появлении которого она, может быть, точно взбунтуется. Веллингтон еще прежде отзывался, что покорение сего острова никогда не было довершено. Чудесное правило, это все равно, если бы нам теперь уничтожить права Польши и ввести русский распорядок или беспорядок по Учреждению о губерниях7.
Сделайте одолжение, ваше сиятельство, предпишите в вашу канцелярию, чтобы ко мне тотчас отправляли курьеров, коль скоро накопится несколько № газет, или каждые 2 недели раз. Кроме конвертов министерства, нельзя мне в нынешнем моем положении долго оставаться без политических известий из Европы.
С чувством глубочайшего почтения душою вам преданный и покорный
А. Грибоедов.
20 сентября <1828, Эривань>.
Любезнейший Андрей Карлович. Сейчас прибыл ко мне от вас Юсуф. 50 тысяч я посылаю Майвалдову, от которого и получите расписку по доставлении денег куда следует. Желание ваше насчет переводчика я угадал и не везу вам никакого ориентального шута, институтского воспитанника. Я знал, что Мирза для вас гораздо нужнее. Об жаловании вашем мы переговорим и настроим гр. Ивана Федоровича1, которому я уже внушил, как он должен писать к вице-канцлеру2, коль скоро получит на этот счет отношение от меня из Табриза.
С Родофиникиным нечего толковать, он, свинья, всех нас кругом обрезал, просто сказать, обокрал. И если бы государь один день остался в Петербурге после моего назначения, то я бы нашел случай ему доложить. Совсем не говорите об этом с вашим секретарем.
Панкратьев будет поставлен на место. Во-первых, потому что вы имели право обидеться, и затем – по истинному уважению, каким вы пользуетесь у главнокомандующего. Прощайте. Я тороплюсь и с нетерпением жду свидания с вами.
Весь ваш А. Г.
Мирза-Джафар забросал меня нотами. Вот еще бог навязал на меня самозванца-посланника. Брожение в жителях от него превеличайшее. А он от графа не имеет никакого кредитива быть здесь, да и граф на это власти не имеет. Вы знаете формы. Что же касается до позволения выходить от вас в Персию, это графом и в Тифлис, и сюда предписано, и никто не препятствует. По научению Мирзы-Джафара здесь всего 60 семейств потребовали билеты, и те теперь сидят и нейдут. А я уверен, что он пишет об тысячах своему принцу3.
Вы знаете характер графа, когда до него дойдет, то он его просто велит по шеям проводить. Что за государство, что за народ, этот еще ½-европеец, и вздор делает, воображаю, какая бестолочь ожидает меня далее.
23-го сентября 1828 г. Эривань.
Имею честь уведомить ваше сиятельство, что, по прибытии моем в Эривань, я нашел Мирзу-Джафара на возвратном пути, основавшего здесь свое местопребывание. Опираясь на фирманы, которые он имеет от своего двора, и на словесное позволение вашего сиятельства, он требовал от местного начальства билеты и свободный пропуск всем тем из наших подданных, которые, по силе трактата, пожелают переселиться в Персию. Сущность трактата не могла быть известна здешним чиновникам, предпочтительно занятым внутренним управлением; самого областного начальника здесь не было, и потому сначала допущен был персидский посланный к свободному здесь проживанию и к исполнению объявленных им поручений; тем более что от тифлисского военного губернатора получена бумага, где говорится о нем как о посланнике, которого должно принимать и содержать соответственно его званию. Но вскоре вредные последствия его внушений и принятого им на себя официального характера побудителя и покровителя переселения соделались явными. Некоторые недовольные новым порядком, вводимым нашим правительством, объявили желание уйти навсегда отсюда. На ту пору я прибыл и, сведав, что происходило, послал за Мирзою-Джафаром и выговаривал ему неуместность его поведения. Из слов же его я усмотрел, что он искренно верил в правильность своих поступков, выказал мне свои фирманы; а позволение вашего сиятельства прежним персидским подданным, имеющим в Эривани собственность, продавать и обменивать оную он понял превратно, так же как и персидское министерство и консул наш в Тавризе, воображая, что сие также дает новым нашим подданным право переселиться с своею собственностью и семейством в Персию, ежели они того пожелают. Я не распространялся с ним в толковании трактата, худо им понимаемого, о чем уже мною пространно писано к нашему консулу; а по прибытии в Тавриз надеюсь сие пояснить персидскому министерству однажды навсегда. Главное, в чем я остановил Мирзу-Джафара, состояло в невозможности ему долее пребывать в Эривани в качестве резидента, в каковом звании он не аккредитован от своего двора, не признан нашим и не имеет на то от вашего сиятельства письменного дозволения. По многим объяснениям, он наконец сдался на очевидность моих доводов и ныне поутру отъезжает.
Не почитаю излишним изложить мое мнение насчет трех статей Туркменчайского трактата, которые до сих пор толкуются превратно с обеих сторон. Если ваше сиятельство предпишете тифлисскому военному губернатору и пограничным начальникам в Эривани, в Карабаге, Талыше и проч., чтобы по одному и тому же предмету не было разнообразных толкований, то сие воздержит наших подданных от новой страсти к переселению, к которому они не могут и не должны быть допущены.
1) Статьею XII предоставлен трехлетний срок тем из подданных обеих держав, которые имеют недвижимую собственность по обе стороны Аракса и которые в течение сего времени могут свободно продавать и обменивать оную. О свободе переселяться тем или другим не сказано ни слова.
2) Статьею XIV не дозволено переметчикам и дезертирам, каковы суть ханы, беки и духовные начальники или муллы, которые своими внушениями могли бы иметь вредное влияние на соотчичей, селиться близ границы. Что касается до прочих жителей, то те, которые перешли или впредь перейдут из одного государства в другое, могут селиться и жить всюду, где дозволит то правительство, под коим они будут находиться (le Gouvernement, sous lequel ils seront placés).
Примечание. Что же касается до того государства, из которого они перешли или перейдут, то нигде не сказано, что оно должно давать им на то позволение, билеты и свободный пропуск.
3) Статьею XV даруется его величеством шахом полное прощение всем жителям и чиновникам Адербейджана. Сверх того будет предоставлен тем чиновникам и жителям годичный срок, считая от дня заключения трактата, для свободного перехода со своими семействами из персидских областей в российские, для вывоза и продажи движимого имущества; относительно же имения недвижимого определяется пятилетний срок для продажи оного.
Примечание. Сей годичный срок для перехода и пятилетний для продажи недвижимого имущества поставлен исключительно в пользу переходящих из Персии в Россию, а не наоборот. Нигде не сказано и не могло быть сказано, чтобы мы должны отпускать своих подданных с семействами и имуществами, ибо вся статья основана на завоевании Адербейджана, где многие нам служили и не захотели бы далее оставаться в подозрении под законом прежнего правительства, ими оскорбленного и мстительного, по выступлении наших войск.
Вот, по-моему, единственный способ толковать трактат: а о переселении жителей нигде не сказано, что оно из России в Персию должно быть российским правительством терпимо. Я полагаю, что не излишним бы было, если бы ваше сиятельство соизволили предписать циркуляром всем пограничным начальникам, как по сему предмету впредь поступать надлежит.
23-го сентября 1828 г. Эривань.
Генеральный консул наш в Персии жаловался мне сначала партикулярно, потом официально и теперь в третий раз просит меня довести до вашего сведения о неприличном тоне, в котором генерал Панкратьев списывается с ним и с самим Аббас-Мирзою. Насчет непосредственной переписки пограничных начальников с персидским правительством вашему сиятельству известно из моей инструкции, что им сие запрещается. Не можно им предоставить право, которым пользуетесь ваше сиятельство как главнокомандующий пограничный начальник, облеченный особенным доверием государя императора, и потому убедительнейше испрашиваю у вашего сиятельства, чтобы вы благоволили однажды навсегда предписать им, дабы они воздержались от переписки с Аббас-Мирзою и вообще с персидским министерством и начальством в Тавризе мимо меня или того, кто во время отсутствия моего назначен мною старшим исправляющим мою должность; в таком отношении находится Амбургер. Иначе я не могу отвечать за могущие от сего произойти неудовольствия персидского двора, которым не я буду виною. Что же касается до самого Амбургера, то он, по своему поведению и усердию, несколько раз вашим сиятельством одобренному, не заслуживает и не обязан терпеть резких и грубых нареканий генерала Панкратьева.
23-го сентября 1828 г. Эривань.
Я имел честь из Тифлиса и из Амамлов партикулярно уведомить ваше сиятельство о бунте в Персии; достовернейшие подробности, до меня дошедшие, суть следующие:
Риза-Кули-хан Кочанский открыто поднял знамя мятежа против шаха и в отсутствие правителя Хорасана, известного вашему сиятельству Хасан-Али-Мирзы, на охоте в Шапуре предательски захватил в плен сына его. Шах без замедления послал войско для охранения города Мешеда под командою отца бывшего у нас в плену Мамед-Эмин-хана. Бывший сардарь Эриванский назначен правителем Хорасана, чему нельзя довольно радоваться, по отдалению от наших границ сего вредного человека. Вообще приписывают бунт неудовольствию против угнетения сына шахского Хасан-Али-Мирзы; полагают, что с прибытием сардаря спокойствие скоро восстановится.
Аббас-Мирза все еще находится в Хамадане; но уведомляет меня, что, по прибытии моем в Тавриз, немедленно туда возвратится.
Шах также хотел отбыть из своей столицы, но удержан был от сего ружейным выстрелом, направленным на него в ту самую минуту, как он выезжал из стен города.
23-го сентября 1828 г. Эривань.
Генеральный консул наш в Персии доносит мне об отъезде Фетх-Али-хана беглербега из Тавриза в Хой, с 300 т. туманов в уплату следующего нам осьмого курура для очистки Хойской провинции. Предписание вашего сиятельства он получил, которым вы его уполномочивали согласиться на персидские предложения. Последняя его сделка с тавризским министерством основана на том предписании, которое он имел от меня согласно с инструкциею вашего сиятельства, полученною мною в лагере под Ахалкалаки. Распоряжение сие было уже наперед высочайше одобрено, как явствует из отношения к вам по сему предмету вице-канцлера; а потому я сие с особенным удовольствием имею честь довести до вашего сведения.
23-го сентября 1828 г. Эривань.
Английский министр в Персии и чиновники его, по представлению вашего сиятельства, удостоены были всемилостивейшим пожалованием от двора нашего орденами и подарками, исключая секретаря миссии Кемпбеля, который во время Туркменчайских переговоров отбыл в Англию; но прежде сего он из первых являлся к вашему сиятельству и деятельно участвовал в сближении нас с персиянами. Если вашему сиятельству угодно будет сделать о нем особенное представление, для доставления ему награды от высочайшего двора нашего наравне с его сослуживцами, то сие было бы принято всею английскою миссиею в Персии с благодарностью.
При том из писем ко мне Макдональда и нашего консула я уведомлен, что чрезвычайным послом его императорского величества в Лондоне князем Ливеном не сделано еще никакого сообщения английскому двору о наградах, дарованных государем императором чиновникам великобританской миссии в Персии. Министр статс-секретарь по иностранной части лорд Абердин изъяснялся, что со стороны короля не будет никакого препятствия в утверждении их в сих наградах, если только доведено будет официально до его сведения нашим послом в Лондоне.
Я о сем доношу ныне вице-канцлеру, но уверен, что отзыв к нему такого же рода вашего сиятельства подкрепит гораздо действительнее мое представление.
1-го октября 1828 г. Переправа на Араксе против Джульфы.
В Нахичеванской области нашел я еще более беспорядка и притеснений от переселения армян, нежели в Эривани. Вашему сиятельству известно, как скудна прежними жителями и как небогата сия провинция. Здесь армянам, пришельцам, лучше, нежели в ином месте, где я их встречал; но брожение и неудовольствие в умах татарских доходит до высочайшей степени. Насколько их жалобы основаны на справедливости, ваше сиятельство сами изволите усмотреть из нижеследующей таблицы. Я нарочно выбрал самые высшие пропорции между новопоселенными и старожилами, чтобы можно было судить об истинном отягощении последних. Очень легко может случиться, что они в отчаянии бросят свое хозяйство и имущество, и тогда напрасно мы это будем приписывать персидским внушениям, как это недавно случилось при бегстве садаракцев. Бегство их приписано проезжему Мирзе-Джафару, который, по собранным мною известиям от самой же полиции, ни в чем тут не причастен; и теперь, когда я объяснил областному начальству, что их не должно было пускать и можно воротить, сообразно с трактатом, то, быв силою возвращены, они моему переводчику объявили настоящие причины их побега: беспорядочное управление и тягостные повинности, т. е. то же, что и в Грузии. После я пространнее осмелюсь изложить вашему сиятельству мое мнение по сему предмету; теперь возвращаюсь к новопереселенным армянам в Нахичеванской области.
Несоразмерность сия превышает всякое понятие; можно смело сказать, что после сего ни казна от жителей, ни жители от своего достояния ничего не получат, а от пришельцев правительство обязалось в течение шести лет ничего не брать.
Две меры мне кажутся необходимыми для успокоения, хотя на время, справедливых опасений прежних помещиков:
1) Надлежит в наискорейшем времени выслать отсюда далее, а именно в Даралагез, часть новоприбывших семейств, хотя не более 500; для них там и места готовы, и старожилы берутся им выстроить дома на зиму. По смете, которую я видел в областном правлении и в комитете, их можно по 20 и 15-ти водворить на новых местах, в таких селениях, где первобытных жителей вдвое и втрое против сих количеств отдельно взятых. Кроме того, есть уже из новоприбывших семейств до 200, которые от тесноты сами просятся, чтобы их далее выселили; из остальных, в дополнение к 500, половину можно уговорить; другую, более упорную, приневолить. Но гораздо менее неудобства заслужить ропот 100 или 150 семейств, нежели целой провинции, новоприобретенной и пограничной, которую мы, наконец, заставим вздыхать о прежнем персидском правлении, известном вашему сиятельству своими неотеческими чувствами к подданным; я даже опасаюсь, что это все скоро явится в иностранных газетах, и не слишком в нашу пользу. Сомнительно состояние и тех, которых мы заставили к себе перейти, и других, которые от нас перейдут сотнями и тысячами по непрозорливости начальства. В бытность мою в Эривани, кн. Аргутинский всеми силами противился новому переселению некоторых семейств из Нахичеванской области в Даралагез. Я и тогда видел, что он слишком горячо вступается за интересы вверенных ему выходцев, и это ему честь делает; также и здешний штабс-капитан Неверовский, от него зависящий. Всякий частный чиновник должен грудью стоять за вверенную ему порученность; но дело главного начальства знать, какие, в частности, допускать уступки для достижения общей пользы. Если ваше сиятельство предпишете в наискорейшем времени переселить упомянутое число 500 семейств новопришедших армян в Даралагезский округ, то окажете сим истинное благодеяние Нахичеванской области.
2) В здешнем мусульманском краю, где все народонаселение похоже на паству, которая живет, движется и бродит, все по примеру одного или нескольких, race moutonnière[140], правительству необходимо иметь на жалованье и совершенно за себя некоторые значительные лица. Воля вашего сиятельства, но мы этого не умеем делать, и нами никто не доволен. У беков и ханов мы власть отнимаем, а в замену даем народу запутанность чужих законов. Тех, которые нам вверились и оставили отечество, оказавших даже важные услуги, мы трактуем как нищих; по их примеру никто нам не верит. Таким образом, несчастные братья Марандского хана, первые принявшие нашу сторону, когда мы вступили в Адербейджан, не могли добиться, чтобы им отвели для поселения пустопорожние земли, которых у нас бездна, и какое-нибудь денежное содержание.
Я, коль скоро прибыл в Нахичевань, то меня обступили беки, султаны, все с ропотом справедливым на стеснение, о котором я уже выше упомянул. Отговориться было нечем. Тратить пустые слова было бы бесполезно, ибо собственная нужда к ним слишком близка: они требуют дела и скорой помощи. Я хотя и объяснил им, что по внутренности не имею никакой власти, чиновник проезжий, посылаемый в чужое государство, но вашему сиятельству известно, что здесь, в Азии, коль скоро является новое лицо, несколько значительное, то от него ожидают всех благ и удовлетворения во всех просьбах. Я почел лучшим способом взять в сторону Назар-Али-хана и Ших-Али-бека, обошелся с ними как можно почетнее и доверчивее, вашим именем говорил им, что на них лежит обязанность распространять в народе доверие и привязанность к правительству, что нынешний случай в отношении к переселенцам необыкновенный и скоропроходящий и проч. Нельзя себе представить, как они были довольны оказанным мною их особам незначащим отличием. Я точно видел после сего, что они поступили добросовестно, ибо те же лица беков и прочих помещиков я нашел после не выражающими прежнего неудовольствия.
Еще раз повторяю, что нельзя дать себя уразуметь здешнему народу иначе, как посредством тех родовых начальников и духовных особ, которые давно уже пользуются уважением и доверием, присвоенными их званиям. Нынешнею весною, в проезд мой чрез Эривань, я писал вашему сиятельству о смешном превращении, произведенном генералом Красовским, прапорщиков в казиев. И теперь тот же порядок. Муллы досадуют, народ вслед за ними, а наши городовые и областные суды, нимало не заботясь приноровиться к местным обычаям и не дерзая сего делать в силу регламентов, судят протяжно и подписывают определения и решения, которым жители подчиняются не по убеждению, а как будто бы насильственно. Что за поспешность с нашей стороны вмешиваться во все мелкие тяжбы и ничтожные соотношения новых подданных между собою. Боимся ли мы пристрастия мусульманских судей, – но власть их единственно основана на выборе и доверии народном. Коли кази пристрастен, то его бросают и идут к другому, а он лишается хлеба. Прежде сего на их решения могли действовать угрозы светских правителей: сардаря, хакима и т. п., у нас этого быть не может; а где один из тяжущихся христианин, то, по мухаммеданскому шаро (духовный закон), допускается по шести свидетелей обоих вероисповеданий. Можно бы еще, в таком случае, наряжать депутата от правительства.
Вы простите все эти отступления, но я, по моему давнему обычаю, пишу к вашему сиятельству как думаю и не официально.
О Назар-Али-хане, как старшем в семействе Кенгерлу, старее Эксан-хана и Ших-Али-бека, смею представить вашему сиятельству, что назначение ему на ежегодное содержание 800 туманов, или 1100 червонцев, из суммы, которая высочайше назначена в награду перешедших к нам и прочих ханов, сделало бы в здешнем краю и во всех наших мусульманских провинциях и пограничных персидских впечатление самое выгодное для нашего правительства, и это не так, как мы обыкновенно делаем, – даем не спросясь, чего хотят. Я наверно знаю, что это maximum его желаний; притом он старик, недолго проживет, но долго за нас томился в плену.
Не худо, если бы ваше сиятельство написали слова два Ших-Али-беку и Эксан-хану или хотя первому. Иногда присылка от вас халата с почетным русским чиновником более подействует, нежели присутствие войска, строгие наказания, присяга и прочие понудительные средства.
О присяге в Эривани и много кое о чем буду уже писать из Тавриза.
№ 77
17 октября 1828 г. Тавриз.
По болезненному моему состоянию и большей части моих чиновников и прислуги, я принужденным нашелся взять из Эривани состоящего при тамошнем военном госпитале ординатора Мальберга, который также сопровождает меня до Тегерана, о чем я нужным почел известить ваше сиятельство, испрашивая на то вашего соизволения. Коль скоро ворочусь сюда в Тавриз, где могу найти пособия от английских докторов, то отошлю его обратно к его назначению, также, ежели прибудет до тех пор мой собственный доктор, определенный к миссии.
(Перевод с французского)
20-го октября 1828 г.
Возврат моей тифлисской лихорадки помешал мне совершить путешествие с желаемой быстротой; я очень недавно добрался до Тавриза.
Полковник Ренненкампф, почти окончив съемку со стороны малого Арарата, осведомлялся у меня, когда приедет Мирза-Масуд для окончания сообща дела разграничения. Я отправил из Нахичевани отношение к персидскому комиссару; потом, встретив его при переправе через Араке, я лично просил его поспешить к месту назначения. Теперь я слышал, что оба комиссара пришли к соглашению и немедленно отправятся на пограничную линию в Талыш.
По ту сторону Аракса я был принят с большим почетом так же, как в Тавризе. Но всего более понравилась мне та добрая память, которую оставили наши войска в сельском народе. Войско михмандара, присланное ко мне от имени шаха, раздражало крестьян своими притеснениями и грубым обращением; бедные люди громко упрекали этих солдат в их несходстве с русскими, которые и справедливы, и ласковы, так что народ очень был бы рад их возвращению.
На другой день, 7-го сего месяца, Аббас-Мирза поспешил дать мне свидание. Он сдержал слово, данное им в письме из Хамадана, приехать в Тавриз, как скоро я туда буду. Болезнь моя была причиною, что он предупредил меня здесь несколькими днями. Он принял меня, так как и членов миссии, которых я ему представил; и вся беседа его состояла в уверениях преданности августейшей особе нашего государя, портрет которого украшал грудь его.
9-го числа я вручил ему ратификацию трактата, которую он принял стоя, окруженный всеми сановниками своего двора и при громе пушек; затем последовали те же уверения, что накануне, и еще с большею напыщенностью.
С тех пор нисколько не ослабло внимание принца ко мне; он рад бы видеть меня каждый день, и по нескольку раз в день, если б болезнь не помешала мне следовать его частым приглашениям. Но, несмотря на всю эту предупредительность, как только речь заходит о делах, начинаются затруднения. Одно освобождение наших пленных подданных причиняет мне неимоверные заботы; даже содействие правительства почти недостаточно для того, чтобы отнять их у их настоящих владельцев. Только случайным образом удается мне открыть место их несправедливого заключения, и только тогда мое вмешательство имеет успех.
Уплата 8 курура еще очень далека от осуществления, и дело это представляет неразрешимые затруднения:
а) Правда, что 300 т. туманов уже выплачены нашим властям в Хое, за исключением около 2 т., но и эти не замедлят доставить.
б) Остальные 100 т. туманов, несмотря на положительные обещания, выраженные Макдональду, выплатить их, шах вовсе не ставит на счет и даже формально отказался от уплаты1. Таким образом, поручительство английского посланника – одна мечта. Едва ли его правительство возьмет на себя эту уплату в угоду шаха. В таком случае, Макдональд, как честный человек, принужден будет своим состоянием покрыть сумму подписанного им векселя, который в моих руках. Вопрос в том: хватит ли на это его состояния?
в) У нас в залоге алмазы, обеспечивающие остальные 100 т. туманов.
Целые дни проходят в выслушивании самых нелепых предложений, все насчет этого дела, то самого шаха, то министров его, между тем как в моей власти только настаивать на одном и том же и отвергать одно за другим все предложения. Когда я сюда прибыл, то воспользовались моим званием полномочного министра, чтобы склонить меня к полной уступке 200 т. туманов по причине очень простой: что нет уже ни гроша лишнего. Я отвечал Аббас-Мирзе шутя, что я уполномочен вытребовать у него полную и немедленную уплату его долга без всякого права делать снисхождения. «Если вы так настаиваете на этом, – сказал он мне, – как же вы поступите с 9 и 10 курурами, которые обещали мне простить вполне, если я исполню прочие условия?» Но это обещание просто выдумка его, потому что главнокомандующий никогда не манил его этим. Я ему отвечал, что не буду тревожить его по двум другим курурам, предоставляя себе требовать их от шаха, когда подойдет срок, и даже теперь я поступил бы не иначе, если бы находящаяся у нас в закладе провинция не была удельною землею его высочества, так что я поставлен в печальную необходимость докучать ему.
«Точно вы не знаете, – говорил он мне, – что шах и слышать не хочет об этих деньгах и что оба курура падут на мою ответственность». Я возражал, что не обязан знать, какие у него домашние расчеты с отцом, что шах подписал и ратифицировал договор, а мое дело блюсти за исполнением его, и проч.
Впрочем, верно то, что страна до крайности обеднела и отягощена налогами; так что, когда подлежащий подати народ не мог уже ничего доставить сборщикам доходов, Аббас-Мирза отдал нам в заклад все свои драгоценности; его двор, его жены отдали даже бриллиантовые пуговицы со своих платьев. Словом, крайность выше всякого описания. Но как ответственность моя слишком велика, к тому же я узнал о существовании 31 т. туманов, недавно силою добытых в Мараге и у Шагагов; также о том, что золотые вещи, ценою в 15–20 т. туманов, находятся в закладе у английского посланника, так как он поручился за персидское правительство в его доме нашему, то по всему этому я объявил, что не приму никакого соглашения для сообщения его вашему сиятельству, покуда не будут доставлены в Хой еще 50 т. туманов, и прибавил, что, в случае упорного отказа, я уеду в Тегеран, оставив дела statu quo, т. е. за нами останутся полученные из Хойского комитета 300 т. туманов; область Хойская по-прежнему будет занята нашими войсками2, а залогом будут нам служить алмазы в 130 т. туманов, хранящиеся в цитадели за печатями как русской, так и английской миссий.
Вот, ваше сиятельство, положение этого нескончаемого дела о деньгах. Мой категорический ответ произвел свое действие. 50 т. туманов золотом и серебром будут немедленно доставлены в Хой. Для пополнения суммы Аббас-Мирза велел расплавить в слитки превосходные золотые канделябры и разные вещи из гарема, одна работа которых стоит столько же, сколько самый металл; это распоряжение явно доказывает безденежье шаха. Кроме того, я настоял на выдаче одному из английских офицеров, а именно майору Гарту, документа, в силу которого он вправе наложить контрибуцию на какой угодно азербейджанский округ, чтобы добыть остальные 50 т. туманов. Я полагаю, что это будет исполнено не сегодня, так завтра. Я не хотел употребить кого-либо из наших для этого дела, чтоб не возбудить ненависти в стране, в которой мы проживаем. Надо было выбрать между персиянином и англичанином, и, разумеется, выбор пал на последнего, так как ничто не побуждает меня доверять персиянину.
После уплаты 400 т. туманов мы оставим у себя в закладе алмазы за остающиеся 100 т. туманов, а Хой может быть очищен согласно с разрешением вашего сиятельства. Однако я замечу, что если и несправедливо удерживать двойной залог (провинцию и алмазы) без всякого о том договора, особенно за недоданную только пятую часть долга, то, с другой стороны, я не предвижу выкупа вещей Аббас-Мирзой, так как он положительно не имеет денег; разве мы согласимся вместо денег принять на ту же сумму хлопчатой бумаги, шелку и драгоценных вещей; и не то пусть интендантство Кавказского Отдельного корпуса вышлет сюда комиссионеров для закупки скота, лошадей, хлеба и пр. На последнюю меру его сиятельство главнокомандующий гр. Паскевич-Эриванский уже изволил однажды дать свое согласие, отчего я снова ее предлагаю; вместе с тем умоляю ваше сиятельство дозволить ее и нынче.
Извините, граф, что я так распространился об этом предмете; но я опасаюсь ответственности, в которую так легко попасть, когда дело идет о деньгах и когда нельзя ожидать ни откровенности, ни податливости от тех людей, с которыми мне приходится иметь дело. Примите и т. д.
(Перевод с французского)
23-го октября 1828 г.
Бунт в Хорасане не имел других более важных последствий, кроме тех, о которых я сообщил вашему сиятельству 21-го прошлого сентября. Начальство над новою армиею, собранною против мятежников, распределено между бывшим эриванским сардарем, его братом Хасан-ханом, Джафар-ханом, Суфан-Кули-ханом и прочими лицами, участвовавшими в кампании 1827 г. против нас.
Царевич Александр просил у Аббас-Мирзы позволения прибыть сюда из Эрзерума, но получил отказ.
По приезде моем сюда, я узнал, что принц ожидал возвращения из Багдада своего посланного. Причина его размолвки с пашою заключается в осквернении священной для шиитов кербелайской территории вступлением в нее турецкого войска, в противность заключенного с Персиею торжественного договора, по которому это место богомолья со всем его округом считается нейтральным.
В разговоре со мною Аббас-Мирза сказал мне, что Персия имеет серьезные причины жаловаться на турок, которые не исполняют ни одного договора (замечание любопытное в устах персидского принца). Он прибавил, что они не выполнили ни одного из условий, в которых сговорились с ним, и что он охотно пристал бы к нам, если бы только был уверен, что это будет приятно императору. Я дал ему понять, что содействие его всегда будет для нас приятно, только бы оно не имело последствием общности взаимных интересов, потому что это повело бы к еще бо́льшим препятствиям, поставляемым расположению его величества к миру. Кроме того, я ему заметил, что теперь он уже не может располагать пашалыками, как было в начале войны: Баязет уже занят нами, а Муш и Ван покорятся при первом появлении русского отряда и что здесь, вероятно, мы запасемся продовольствием для войска; а персидский корпус не принесет нам никакой пользы; напротив, истощит страну и тем помешает нам в дальнейших операциях. Говоря таким образом, я полагал, что чем откровеннее буду в сообщениях такого рода, тем лучше, так как всегда найдется тысяча средств косвенным образом воспламенить его воображение, не давая ему повода свалить вину на нас, в случае если бы он решился на рискованное дело, в котором бы после раскаялся. Он говорил, что далек от намерения помешать нам в чем-либо, напротив, предлагает свои услуги русскому императору. Пусть укажут ему, куда идти, так, чтобы это не стесняло наших завоевательных планов. Он обойдет Ван и нападет на Багдад.
Два дня спустя он не скрыл от меня полученных им свежих известий от Кербелайского шейха, от Мутафикского и от других начальников аравийских племен, так как и от знатнейших лиц города Багдада, которые все в заговоре против паши, под предводительством его кеая. Они приглашают принца прийти к ним с какою бы то ни было, хотя и малочисленною, армиею; тогда они немедленно отделались бы от Давуд-паши, а Аббас-Мирзе предоставили бы город и всю страну.
Так как время осеннее и в настоящую минуту Аббас-Мирза, по безденежью своему, вследствие наших денежных требований, не в состоянии ничего предпринять, то я и не воспользовался его политическими сообщениями. Я подожду приказаний вашего сиятельства, которые последуют уже по возвращении моем в Тегеран. Не позволяя себе влиять чем-либо на ваше решение, я скажу, что если война продлится, то одновременное взятие Эрзерума русскими, а Багдада Аббас-Мирзою принесет пользу нашему делу.
То, что я имел честь доложить вам до сих пор, предшествовало несколькими днями другому обстоятельству. Английский посланник получил из Константинополя депешу от одного подначального агента, находящегося под покровительством нидерландского посланника. Депеша сообщает, что наши войска потерпели под Шумлою значительное поражение, которое приободрило Диван и народ в Константинополе. Там уверены, что в нынешнем году не станут пробиваться через Балканы. Известие о предполагаемом уроне русских, донельзя преувеличенном в турецких бюллетенях, деятельно повлияло на набор войска в Азии1; и войско это, по словам английского корреспондента, одушевлено желанием сразиться с неприятелем. Этот же успех до того раздул надежды Дивана, что Реис-эфенди отвергнул предложение, сделанное Порте посланником Стратфорд-Канингом, из Корфу, где он ныне живет, – предложение, клонившееся к тому, чтобы расположить ее к миролюбивым мерам. Я принимаю это дело за напыщенное извращение той вылазки, во время которой у нас отняли редут и т. д., и я рад, что не скрывал о том по приезде сюда.
Согласно с другим письмом генерала Эльфингстона, находящегося теперь в Константинополе, эту столицу по-прежнему наделяют продовольствием Одесса и Крым.
Сообщаю вам об этом, граф, с тем, чтобы дать понятие о здешних слухах и о том действии, которое они могут произвести на решение персидского правительства.
Примите и проч.
(Перевод с французского)
Господин граф,
осмеливаюсь беспокоить ваше сиятельство по поводу, который очень важен для меня и моих подчиненных. Мы живем здесь в таких ужасных условиях, что все от этого болеют. Если вашему сиятельству было бы угодно разрешить мне взять некоторую сумму денег от персидского платежа, то я смог бы купить поблизости две или три хибарки, которые я бы переделал на европейский лад, пусть они не будут элегантными, но по крайней мере пригодными для жилья. Для этого мне потребны всего лишь 3000 туманов, а если сверх того я располагал бы еще 7000 туманов, то впоследствии я бы смог поступить таким же образом и в Тегеране.
Любой английский офицер живет в гораздо лучших условиях, чем я. Я уже издержал 900 дукатов на ремонт и меблировку комнат, которые я занимаю.
В случае, если получение наличных денег от персидского правительства представится слишком затруднительным, я с радостью соглашусь получить эквивалент указанной суммы строительными материалами и выставлю счет только за ремонтные работы и жалованье рабочим. Все это позволит достичь цели, то есть получить возможность жить в более или менее пристойных условиях.
Мой дом переполнен; кроме моих людей, в нем живут пленники, которых мне удалось отыскать, и их родственники, приехавшие за ними. Все они люди бедные, и у них нет другой возможности найти крышу над головой, кроме как в помещении миссии. До настоящего времени все мои люди, исключая меня и генерального консула, то есть секретари, переводчики и 10 казаков, которых я взял с собой, вынуждены квартировать в хибарах, из которых были выселены их владельцы, что, разумеется, не способствует поддержанию хорошего отношения к нам со стороны местных жителей. Однако во всем этом нельзя винить Аббаса-Мирзу, так как в его дворце царит полное запустение; жалость берет, когда видишь, в каких условиях живут его пять не то шесть сыновей, которых я недавно посетил.
Не смея больше задерживать вашего внимания на сем предмете, я буду ждать ответа, который соблаговолит дать ваше сиятельство. Осмелюсь лишь только обратить внимание на то, что от решения вашего сиятельства в значительной мере зависит здоровье всех членов миссии.
Господин граф, примите уверения в глубочайшем и совершенном почтении и преданности. Вашего сиятельства нижайший и всепокорнейший слуга Александр Грибоедов.
№ 86
Тавриз, 23 октября 1828.
26-го октября 1828 г. Тавриз.
Избегая пересочинения одних и тех же бумаг, честь имею представить вашему сиятельству в копии две депеши мои к вице-канцлеру. Содержание их слишком близко касается важных поручений и обширного круга действия, высочайшей властью предоставленного вашему сиятельству, и потому я почел нужным неукоснительно довести их до вашего сведения. Замечания, которые угодно будет вам сделать по разным предметам, мною излагаемым, могут раскрыть новые виды, которые по отдаленности избежали бы внимания министерства иностранных дел. Честь имею присовокупить следующее:
1) Аббас-Мирза если уплатит 400 т. туманов, то решительно не в состоянии дать более наличными деньгами, ибо ни он их не имеет, ни край ему подвластный, в котором все вообще обеднели. Не благоугодно ли будет вашему сиятельству принять в уплату вещи, ценностью своею равняющиеся вполне или частью требуемой сумме, иначе мы ввек не выручим последних 100 т. туманов. Если вам угодно будет сделать здесь закупку хлеба или скота, верблюдов, катеров и лошадей, то сие в теперешних обстоятельствах весьма удобно. Не знаю, до какой степени теперь войска действующего отряда нуждаются в продовольствии; может быть, они снабжены им достаточно, но что касается до крупного рогатого скота, то я, во время пребывания моего в Грузии, удостоверился, что его там весьма мало.
2) По получении с персиян четырех пятых долей осьмого курура, за остальные 100 т., ни под каким уже благовидным предлогом нельзя нам удерживать Хой, имея в руках наших залог из драгоценных камней на сумму, превосходящую наше требование. Я всемерно старался негоциировать дальнейшее пребывание войск наших в Хое, согласно с желанием вашего сиятельства, предлагал даже возвращение драгоценных камней, но здешнему правительству слишком ощутителен убыток, который оно претерпевает от занятия нами сей области, и доводы его неоспоримы, ибо тем временем, как мы требуем с них следующую нам контрибуцию, они платят вдвойне, быв лишены хойских доходов.
3) Последнее условие Аббас-Мирзы такого рода, что он сверх 350 т. чрез сорок дней уплатит еще 50 т. туманов по ракаму, вытребованному мною английскому майору Гарту1, для собрания сих денег в различных здешних уездах с помещиков, купцов, ремесленников и проч., но с тем условием, чтобы я, перед отбытием моим в Тегеран, снабдил его бумагою к генералу Панкратьеву касательно очищения Хойской области, коль скоро сии деньги получатся. Я на сие согласился, имея в виду, что без понуждения моего деньги сии так скоро не уплатятся и наши войска могут зимовать в Хое, по желанию вашего сиятельства. С другой стороны, нельзя, однако, так верно рассчитывать на неаккуратность персидскую. В таком случае, если деньги сии через сорок дней будут уплачены, то не угодно ли будет вашему сиятельству перевести в Аббас-Абад или Нахичевань комитет для получения остальных 100 т. туманов, весьма, впрочем, сомнительных.
4) Аббас-Мирза не противится пребыванию войск наших в Хое, лишь бы поставить ему для собирания податей и внутреннего управления своих собственных чиновников, а нашим более ни во что не вмешиваться. Если на сие будет разрешение вашего сиятельства, то войска наши могут там остаться всю зиму; но сам я не решился принять сие предложение, опасаясь столкновения властей весьма неприятного и даже беспорядков в самом народонаселении той области.
5) Получение остальных 100 т. туманов, по обоюдному условию Аббас-Мирзы со мною, отдалено до науруза2следующего года, т. е. до 10-го марта. Между тем посылается им агент его к шаху, чтобы под залог тех же драгоценных камней, которые теперь у нас в руках, или акта, которым Аббас-Мирза поступается доходами с одной из своих областей в пользу отца своего, получить от его величества взаймы означенные 100 т. туманов. Я с моей стороны буду подкреплять при шахе старание сына его3, чтобы еще до науруза получить сию сумму. Но все сие весьма ненадежно.
6) Надеюсь, что и ваше сиятельство одобрите несовершенную мою доверенность к английскому ручательству. Оно было основано на слове и фирмане шахском. Но шах отказался, – следовательно, и ручательство Макдональда – личное, не обеспеченное полномочием на то от его правительства. Но хотя я всемерно стараюсь от самих персиян выручить те 100 т. туманов, за которые поручился Макдональд и половина коих уже отправлена в Хой, чем избавляю и его, и себя от ответственности; со всем тем я имею в руках бумагу с подписью английского посланника, в силу коей он обязывается платить нам, если бы персияне оказались несостоятельными.
В заключение честь имею испросить окончательного распоряжения вашего сиятельства насчет очищения Хойской провинции. Конвенция, одобренная как вами, так и по представлению вашему государем императором, остается во всей силе. За 300 т. ваше сиятельство согласны были вызвать оттуда войска наши; сия сумма и сверх того 50 т. уже уплачены, и 50 т. других также будут отданы в свое время или несколько позже, по обычаю здешнему. Но тогда уже не поздно ли будет войскам нашим выступать в поход, по испорченности дорог в зимнее время? Если же принуждены они будут зазимовать в Хое, то будете ли ваше сиятельство согласны, чтобы мы не взимали никаких денежных податей с тамошних жителей? В таком случае и Аббас-Мирза не станет домогаться скорейшего очищения сей области. Прошу ваше сиятельство почтить меня как можно поспешнее вашим ответом. Если я уже к тому времени отбуду в Тегеран, то генеральному консулу4 нашему предоставлю право распечатывать официальные конверты, которые присылаемы будут на мое имя, и он по сему предмету будет руководствоваться вашим предписанием.
30 октября 1828. Тавриз.
Тесть мой1 завоевал в Баязете несколько восточных манускриптов; сделайте милость, не посылайте их в императорскую библиотеку, где никто почти грамоте не знает, а в Академию наук, где профессора Френ2 и Сенковский извлекут из сего приобретения возможную пользу для ученого света.
30 октября 1828. Тавриз.
Милостивый государь Константин Константинович.
Почтеннейшее письмо вашего превосходительства от 25 сентября имел честь получить вчера и спешу благодарить за участие, которое вам угодно принимать в домашних и дипломатических моих делах.
Насчет моей свадьбы, это вещь простая. Кабы я не заболел в Тифлисе, то она бы отложена была до будущего лета. Но, замешкавшись по расстройству здоровья, не хотел я упустить сего случая, и просил тогда же графа Ивана Федоровича довести сие до высочайшего сведения, посредством отношения к его сиятельству г. вице-канцлеру. Ни болезнь, ни жена, однако, меня долго не задержали. 6-го августа я воротился из Турции в Тифлис, а 9-го сентября выехал сюда. Но зато лихорадка мне с жестокостию отплатила на дороге, и я в Табриз доплелся в полном смысле полуживой. Для пользы вверенных мне дел я слишком рано сюда прибыл, и знал это наперед, но боялся быть в ответственности перед начальством, которое у нас соразмеряет успех и усердие в исполнении поручаемых дел по более или менее скорой езде чиновников. Из Тифлиса я бы угрожал Аббас-Мирзе, что вовсе не буду, коли он сполна не заплотит следующих нам денег. Так я и начал, а он, зная, что мое прибытие есть залог его безопасности и покровительства России, поспешил начать уплату. Если бы я еще месяц сюда не приехал и продолжал мой маневр, то о сю пору весь 8-й курур был бы уже в наших руках. Теперь же что вышло? Меня мучат с утра до глубокой ночи бестолковыми предложениями, просят неотступно о прощении им сперва двухсот, потом 100, потом пятидесяти тысяч туман. Доводы неоспоримы, они разорены кругом, а я, конечно, ни на что не соглашаюсь. Но дела нейдут вперед. До моего сюда прибытия выколотили у них 200 т., покуда я еще в Эривань не прибыл, и 100 с тех пор. Но коль скоро услыхали, что я в Нахичевани, то решительно отказались платить более. Таково умоначертание здешнего народа и правительства. Всякого новоприезжего дипломатического агента они встречают, как человека, облеченного в обширную власть, который должен им делать от себя уступки, угождения, подарки и т. п. В двадцать пять дней я у них насилу мог изнасильствовать 50 т. сверх 300, а за 150 т. остальными еду в Тейран, куда послан Аббас-Мирзою Макниль исходатайствовать ему взаймы от отца его 100 т.; действия Макниля я должен буду подкреплять моим настоянием при шахе1. Теперь, ваше превосходительство, сообразите трудность моего положения. Война с Турциею не кончена, и теперь совсем не те обстоятельства, чтобы с ненадежным соседом поступать круто и ссориться.
Мало надеюсь на свое умение, и много на русского бога. Еще вам доказательство, что у меня государево дело первое и главное, а мои собственные ни в грош не ставлю. Я два месяца как женат, люблю жену без памяти, а между тем бросаю ее здесь одну, чтобы поспешить к шаху за деньгами, в Тегеран2, а может быть и в Испаган, куда он на днях отправляется.
Иванов решительно отказался от своей должности и подал официальную бумагу, что он ни за что не останется. Он вам сам скажет, что я его уговаривал самыми убедительными доказательствами, объявил ему от вашего имени, что он не найдет в Петербурге ни места, ни жалованья; но он остался непреклонен и на днях едет. Нельзя же мне поневоле держать чиновника! Ему же хуже, и жаль, он гораздо способнее, нежели я полагал. Рука по-французски и по-русски очень четкая, а на русском языке и слог его не дурен.
Прощайте, ваше превосходительство. Примите уверение в чувстве неограниченного почтения и преданности, с коими имею честь быть ваш всепокорнейший слуга
А. Грибоедов.
Амбургер желает иметь Шаумбурга, но обо всем этом я официально отнесусь к вашему превосходительству с Ивановым, он дни через два едет.
Тавриз. 30 октября 1828 г.
Почтеннейший мой Петр Максимович. Ваше письмо меня чрезмерно порадовало, слава богу, хоть один из тех людей, которые мною искренно любимы и уважаемы, доволен своею судьбою. Но для этого мало стечения счастливых обстоятельств и даже истинных заслуг, надобно еще иметь характер сказать себе: вот это мне надобно, вот цель, дойду и успокоюсь. Судя по вашим словам, вы стали на эту точку и ничего более не хотите, а как я еще далек от конца моих желаний! Или лучше сказать, чего желаю! Nescio! Как тошно в этой Персии, с этими Джафарханами, или, как моя жена их называет, Чепарханы. – По клочкам выманиваю от них следующую нам уплату. Как у нас мало знают обращение в делах с этим народом! Родофиникин только что не плачет, зачем я до сих пор не в Тегеране. Напротив, я слишком рано сюда прибыл; по переписке из Тифлиса я бы лучше, скорее с ними кончил, угрожал бы им, даже разрывом; издали все страшнее. А теперь они меня почитают залогом будущей своей безопасности с нашей стороны. Гр. желал, чтобы нашим зимовать в Хоях, и это завлекло меня в самое трудное положение – согласить наши денежные требования с дальнейшим удерживанием их провинции. Кажется, однако, что я довольно успешно в этом оборотился, и войска будут зимовать в Хоях, и деньги получим. Вы знаете, что по получении 400 т. мы должны выступать, а за остальные 100 т. удержим… [алмазы?] в залог. 50 т. сверх 300 я уже заставил послать в Хои, теперь насчет других 50 отдалил нарочно срок, т. е. через 20 дней от 26 октября. Это, по-видимому, величайшее снисхождение с моей стороны. Но с тем условием, что если сумма сия к означенному сроку не уплатится, то Хои не опорожняются. Вам слишком известна неустойка персидская, любезный друг, и вы можете наверно угадать, что они по крайней мере 10-тью днями позже выполнят свою обязанность, тогда мы будем иметь 400 т. чистыми деньгами и Хои все-таки не будут очищены по праву. Потрудитесь это объяснить Ф. С. Хомякову, я надеюсь, что он не обидится, зачем не ему пишу об этом, как бы и следовало, но ведь это все равно, коли я вас прошу ему показать.
Помилуйте, однако: какие вы все чудные, начиная с моего благодетеля графа1. Никто мне не пишет о его награждении, о получении им Андреевской ленты, и если бы я не нашел этого ночью в каком-то лоскутке «Северной пчелы», то так бы и осталось. Не хочу же ему более ни слова приписывать. А вот вы что сделайте, милый мой Петр Максимович, да непременно. Наденьте лучший мундир, облекитесь в ваши регалии и с торжественным видом принесите графу усерднейшее поздравление от лица всего персидского посольства, и жены моей включительно. Пожалуйста, сделайте.
Прощайте, любезнейший прежний сотрудник и сострадалец. Помните меня и пожалейте иногда о преданном сердечно вам
А. Грибоедове.
Милостивый государь граф Иван Федорович!
Нижегородского драгунского полка прапорщик князь Роман Чавчавадзе, посланный ко мне с бумагами от вашего сиятельства, был здесь мною представлен с прочими чиновниками Аббас-Мирзе. Его высочество удостоил его пожеланием ордена Льва и Солнца второй степени. Фирман в оригинале и переводе на имя князя Чавчавадзе честь имею при сем представить на благоутверждение вашего сиятельства.
Пребываю с совершенным почтением и преданностию, милостивый государь, вашего сиятельства всепокорнейший слуга
А. Грибоедов.
31-го октября 1828 г. Табриз.
31-го октября 1828 г. Тавриз.
В ответ на почтеннейшее отношение, ваше сиятельство, от 22-го сентября, № 414, честь имею известить вас, что я предлагал английскому посланнику получить от меня 2000 червонцев, которые были выданы мне из интендантства Отдельного Кавказского корпуса на сей предмет, во время пребывания моего в главной квартире вашего сиятельства при Ахалкалаке1. Макдональд просил меня, чтобы всех данных им взаймы нашему консулу 3650 червонцев, и 750 Абуль-Хасан-хана включительно, ваше сиятельство взяли на себя труд сделать перевод через С.-Петербург в Лондон, на имя г.г. Базет, Кольвин, Кравфорт и комп., которых адрес при сем честь имею приложить. Ассигнацию же вашего сиятельства, данную Абуль-Хасан-хану на 3000 туманов, я пересылаю с нынешним моим курьером. Лестный отзыв вашего сиятельства насчет Макдональда и благосклонность, с которою вы изъявляете угодность быть ему всегда полезным, я имел удовольствие ему передать, за что он приносит вашему сиятельству чувствительнейшую благодарность.
2000 червонцев, которые я получил из интендантства, я, по собственному разрешению вашего сиятельства, удержал у себя и прошу вас покорнейше приказать зачесть их в счет моего жалованья на следующий год.
(Перевод с французского)
<Ноябрь 1828. Тавриз.>
Примите мои искренние приветствия, любезнейший и почтеннейший друг. Я уже давно сделал все, что следовало для вашего племянника,1 и если граф2 к нему не очень благожелателен, то, кто знает, не передали ли ему о каких-нибудь невинных шутках, которые тот сболтнул на его счет, а сплетники, как это обычно бывает, довели до начальства в раздутом и злостном виде разговоры, которые можно упрекнуть самое большее в нескромности. А это водится. Впрочем, все то, что вы мне говорите насчет графа Эриванского, доставляет мне живейшее удовольствие. Он мой друг и благодетель, и я натурально, желал бы, чтобы все были ему так же преданны, как я. Советы, которые вы даете мне, чтобы я заботился о занятиях для жены моей, очень разумны и полезны, но все мое время занято проклятой контрибуцией, которую я все никак не могу полностью вытянуть от персов. Тут еще море бездонное всяких хлопот. Кажется мне, что не очень я гожусь для моего поста, здесь нужно больше уменья, больше хладнокровия. Дела приводят меня в дурное расположение духа, я делаюсь угрюм, иногда охота берет покончить со всем, и тогда становлюсь уж вовсе глуп. Нет, ничего я не стою для службы, и назначение мое вышло неудачно. Я не уверен, что сумею выпутаться из всех дел, которые мне поручены, многие другие исполнители бы их в сто тысяч раз лучше. Одна моя надежда на бога, которому служу я еще хуже, чем государю, но которого помощь действительная со мной всегда была. Вот увидите, что в конце концов меня же еще будут благодарить за все, что будет удачно достигнуто и без того, чтобы я в том принимал участие, как в Персидскую кампанию, где столько других больше имели заслуг перед правительством, чем я, и, однако ж, больше всех наградили меня.
Дашеньке3 нежнейший поцелуй. Как мы ее с женой любим, пари держу, она и не подозревает о наших разговорах в Тавризе, все про нее и про Катеньку4, как-то найдем их, когда воротимся, за кого их выдадут? Маленькие их кокетства в клубе, и т. д., и т. д.
Прощайте, почтеннейшая Прасковья Николаевна. Думайте о нас, любите нас столько же, сколько мы вам искренне преданы. Ваша Нина и ваш верный друг.
А. Грибоедов.
Ноября 9-го дня 1828 года. Табрис.
По прибытии моем в Табрис, я здесь нашел г. титулярного советника Иванова, который убедительно просил меня уволить его от занимаемой им ныне должности секретаря г-на генерального консула. Я старался отклонить г-на Иванова от принятого им намерения; но причины его показались мне впоследствии уважительными. Пробыв 6 лет в Персии в одном чине, он решительно полагает для себя невыгодным остаться здесь долее. Что касается до своего повышения, то он убежден в справедливости начальства, что проведенное им здесь время будет принято во внимание; но при нынешней своей должности опасается, что род занятий, с нею сопряженных, по неважности своей лишает его возможности усовершенствовать свои способности, дабы сделаться со временем полезным для заведования делами, требующими гораздо более навыка и познаний. И потому он готов на условиях менее выгодных насчет жалованья продолжать службу свою в Петербурге под лестным начальством вашего превосходительства или во внутренности России, но только не здесь и не в нынешнем качестве. Я, с моей стороны, не мог долее отказывать ему в его просьбе и дал ему позволение ехать, полагая, что держать чиновника в противность его склонностям мало обещает успеха для дел ему вверенных; с другой стороны, мне самому известно, с какими лишениями сопряжено долговременное пребывание в Персии, если оно даже подкреплено доброю волею и твердым намерением устоять против неприятностей, скуки, отсутствия развлечений и всех невыгод здешнего края.
Я должен отдать справедливость г. Иванову, что он чиновник ревностный и способный для канцелярских упражнений. Здесь он также с успехом управлял делами в отсутствие в Тегеране г. Амбургера. И потому я, не желая, чтобы он время свое потерял бесполезно, рекомендовал его его сиятельству господину графу Паскевичу-Эриванскому для причисления его к своей канцелярии на место титулярного советника Шаумбурга, которого можно переместить сюда в должность секретаря г. генерального консула, что и почитаю долгом довести до сведения вашего превосходительства.
(Перевод с французского)
Тавриз, 10 ноября 1828.
Я успел уже продлить срок уплаты должных нам за очищение Хоя денег, с намерением оставить там наши войска на зимовку, согласно с предписанием вашего сиятельства, как получено мною от генерала барона Сакена извещение за № 393 о новом назначении квартирующего в Хое отряда.
Я счел долгом сообщить принцу, что генерал Панкратьев, успокоенный мною насчет близкого выкупа Хоя, а именно в 25 дней, считая с 26-го октября, по уговору нашему с его высочеством1, готовится к выступлению с большею частью своего отряда, с намерением избежать подходящее дурное время года, однако к этому я прибавил, будто генерал требовал от меня письменного ручательства в том, что впредь войска его не будут поставлены в неприятную необходимость снова занять провинцию, в случае если его высочество не сдержит данного нам слова. От неожиданной ли радости, что так скоро очистится страна от чужого войска, или от страха, как бы наши войска, возвратясь, не засели уже окончательно в провинции чуть ли не самой богатой во всем Адербейджане; как бы то ни было, персияне устроили так, что не далее как сегодня или завтра будут доставлены из Хоя еще 35 т. туманов. Таким-то образом я вымогаю у них по частям следующую нам сумму; теперь менее, чем когда-либо, я в состоянии определить время, в которое мы получим ее сполна. Может быть, виновата собственная моя неопытность в ведении дел с здешним народом, но и то надобно сказать, что многое ратует в его пользу. Это прежде всего совершенный недостаток в средствах как у принца, так и у его подданных; далее, положение наших дел в Турции, далеко не решенных. Я совершенно согласен с мнением вашего сиятельства, что, если еще продлится война, можно бы склонить Аббас-Мирзу вполне в нашу пользу; но, в таком случае, не надобно преследовать его нашими денежными претензиями.
Шах выехал из своей столицы и направился на Ферахан, местечко, лежащее на пути из Хамадана в Испагань. Он писал сыну, чтобы тот попросил меня остаться здесь до его возвращения. По-видимому, важные обстоятельства заставили его поспешить отъездом в такую позднюю пору. Спешу передать вам из них те, о которых я слышал.
1) Дела в Хорасане идут не так, как желало бы правительство. Многого ожидали от военного таланта и влияния на жителей бывшего эриванского сардаря; между тем до сих пор он принужден держаться в стороне от укрепленных городов, которые не впускают его к себе. Он находится еще в трех фарсангах от Нишапура, в ожидании присылки от брата подкрепления.
2) В городе Иезде и округе его открытый мятеж.
3) Восстание также в Луристане, раздираемом несколькими партиями. Двое сыновей шаха: Махмуд и Махмед-Таги спорят из-за власти.
4) Такое же состояние умов в Кермане, восставшем против притеснений губернатора, сына шаха Хасан-Али-Мирзы; генерал его, Хаким-хан, недавно потерпел поражение от мятежников, которыми командовал Шефи-хан.
Эти беспорядки заставили шаха ехать как для того, чтобы быть ближе к восставшим южным провинциям, так и для собрания денег и войска у сыновей своих, губернаторов буруджирского, хамаданского и других, которым он послал приказы о немедленном прибытии к нему в Ферахан. Примите и т. д.
11-го ноября 1828 г. Тавриз.
Я имел честь известить ваше сиятельство об отправлении персидским правительством 30 тыс. туманов в счет 8-го курура. Между тем генерал-майор Панкратьев уведомил меня, что, по случаю выступления его из Хоя, вашему сиятельству угодно учредить для приема следующих нам от персидского правительства денег комитет в Аббас-Абаде, под председательством генерал-майора Мерлини. Вследствие чего я уже вступил в надлежащее сношение с здешним правительством, дабы оно отправляло следующие нам деньги не в Хой, а в Аббас-Абад, и вместе с тем отнесся к генерал-майору Мерлини, дабы он, до учреждения комитета, отправляемые персиянами суммы принимал к себе под сохранение в Аббас-Абаде, где находились бы они на ответственности коменданта и персидского сдатчика до окончательного принятия оных новоучрежденным комитетом. Но дабы замедление с нашей стороны в приеме отправляемых персиянами сумм не могло послужить им предлогом к просрочке следующей нам уплаты, я почел нужным обратиться к вашему сиятельству с убедительнейшею просьбою, дабы вы изволили предписать, чтобы упомянутый комитет в Аббас-Абаде был учрежден в наискорейшем времени и немедленно приступил к отправлению вверенного ему поручения.
12-го ноября 1828 г. Тавриз.
По выступлении наших войск из Тавриза, надворный советник Амбургер, по лестному выбору вашего сиятельства, был здесь оставлен в качестве комиссара, впредь до учреждения здесь постоянной миссии, и в исправлении вверенных ему дел неоднократно удостоился одобрения вашего. По болезненному своему состоянию, он лично просил ваше сиятельство, чтобы ему дозволено было, по прибытии сюда поверенного в делах или министра, отправиться обратно в Россию для излечения, и удостоен был вашим на это согласием; но вскоре потом министерство иностранных дел нашло полезным учредить вместе с постоянною миссиею и генерального консула, в котором качестве был назначен надворный советник Амбургер. По прибытии моем сюда, он вновь повторил просьбу свою об отпуске его в Россию; хотя причины его были весьма уважительны, ибо, кроме видимой слабости здоровья, он в течение 10-ти лет почти беспрерывно находился на службе в Персии, исключая кратчайший промежуток, когда он отбыл в С.-Петербург вслед за кн. Меншиковым, и вскоре опять воротился на службу с действительным статским советником Обресковым. Я, однако, не мог согласиться на его просьбу, находя его пребывание здесь необходимым, особенно в нынешних обстоятельствах, и он решился дождаться более благоприятного времени. Вместе с сим я, однако, должен заметить, что его жалованье весьма недостаточно по здешним издержкам, и притом ему ничего не дано на обзаведение. Вашему сиятельству известно, как всякое сношение с персиянами завлекает в непредвидимые и неизбежные расходы, и потому я почел долгом обратиться с ходатайством к вашему благосклонному посредству, чтобы Амбургеру испросить прибавку к нынешнему его жалованью, по крайней мере 600 черв., что составит 1800 р. Также единовременную сумму, хотя в виде награды, чтобы он мог на первый случай устроить свое хозяйство и несколько уравнять приходы свои с расходами, которые большею частью определяются не частными прихотями, а надобностями, тесно сопряженными с его званием.
Я уверен, что предстательство ваше как государственного человека, облеченного особенным доверием его императорского величества, и как разборчивого начальника, имевшего случай оценить по достоинству способности и усердие Амбургера, непременно будет уважено министерством иностранных дел, что и побудило меня утрудить ваше сиятельство моим представлением в его пользу, преимущественно пред вице-канцлером, в глазах которого, конечно, мое мнение не может иметь равного веса с отношением к нему вашего сиятельства.
26 ноября 1828 г. Тавриз.
Из бумаг вашего сиятельства, полученных мною с последним из Тифлиса прибывшим курьером, я заметил, что многие мои депеши, давно уже мною отправленные, до сих пор не получены вашим сиятельством. Сие замедление я могу только приписать остановкам в карантинах и потому прошу ваше сиятельство приказать, чтобы, задерживая моих курьеров положенное число дней, бумаги от них тотчас были отбираемы и окурены, для немедленного препровождения к вашему сиятельству.
29-го ноября 1828 г. Тавриз.
На почтеннейшее отношение вашего сиятельства от 16-го октября, № 420, об истребовании от персидского правительства русских беглецов, составляющих так называемый здесь Русский батальон, имею честь ответствовать, что я, на основании слов трактата, неоднократно повторял о том требование персидскому правительству, но до сих пор оно от сего уклонялось по известной своей медлительности в подобных делах и всегдашнему желанию отклоняться от всякого справедливого нашего требования, ссылаясь при том на статью XIV, в которой сказано, что ни одна из высоких договаривающихся сторон не будет требовать выдачи переметчиков и дезертиров, перешедших в подданство другой до начатия последней войны или во время оной, а о выдаче перебежавших после войны умолчено.
Что же касается до так называемого майора Самсона, то я имею уже известие, что он будет наконец немедленно выслан за Кизыл-Узен, по неоднократному и настоятельному о том требованию1.
Милостивый государь граф Иван Федорович!
Отношением от 9-го ноября 1828 г. за № 2866 ваше сиятельство изволили уведомить меня, что г. карабахский комендант капитан Калачевский донес покойному тифлисскому военному губернатору о притеснениях, причиняемых персидским правительством армянам, желающим переселиться в Карабах, вследствие чего угодно вашему сиятельству, дабы я вступил по сему предмету в надлежащее сношение с его высочеством Наиб-Султаном.
За особенное удовольствие поставляю себе донести ныне до сведения вашего сиятельства, что еще до получения почтеннейшего вашего отношения по сему предмету, по бумагам капитана Калачевского было уже по настоятельному моему требованию сделано надлежащее исполнение.
Аббас-Мирза отправил рагам для покровительства и для возвращения семейств и имуществ тем из карадагских жителей, которые к нам переселились.
С совершенным почтением и таковою же преданностию имею честь быть, милостивый государь, вашего сиятельства покорнейший слуга
А. Грибоедов.
№ 208. Ноября 29 дня, 1828. Табриз.
29 ноября 1828 г. Табриз.
Подлинно оный Сафраз Сааков употреблен был в прошедшую кампанию, до взятия Аббас-Абада, на посылку письма вашего сиятельства к нахичеванским ханам, каковое письмо он и доставил, что известно Шамиру Беглярову, переводчику, при канцелярии вашего сиятельства находящемуся.
29 ноября <1828>. Табриз.
Любезный Калачевский. Что вы все ратуете с персиянами. Уже давно мир, пора и вам угомониться. Впрочем, это не значит, чтоб я удерживал вас от исполнения вашей должности. Прилежите к вашим делам со всею ревностью, только удержитесь от переписки с персидским двором, которая нашим пограничным начальникам строго воспрещается государем императором. Адресуйтесь ко мне или в отсутствии моем к Амбургеру, ваши требования всегда будут исполнены. Бедный Лукинский. Верно, и вам его жаль. В тот же день, как ему умереть, говорил мне поутру, что намерен был жениться. Пожалуйста, любезный Николай Федорович, кроме ваших важных государственных дел, пишите ко мне по-дружески. Жена моя вам кланяется. Вы отчего не приступите так же, как я, к торжественному браку. Это, право, очень умно наконец, после всех тревог. Поклонитесь от меня Карлу Карловичу1 и всему его милому семейству.
Весь ваш А. Грибоедов.
(Перевод с французского)
30-го ноября 1828 г. Тавриз.
С тех пор, как я имел честь сообщить вам мое последнее донесение, здесь не произошло ничего нового, кроме того, что паша Сулейманиэ и Керкука Махмуд приезжал просить помощи у Аббас-Мирзы против берандузского и других племен, отказавшихся ему повиноваться. Так как эти племена населяют горы, лежащие на границе Персии и Турции, то легко может случиться, что будут затронуты интересы обоих государств. В подкрепление своей просьбы, Махмуд-паша внес принцу 10 т. туманов. Эти деньги были немедленно отправлены в Аббас-Абад для доставления нашим чиновникам. Аббас-Мирза доставил Махмуд-паше все, что он в поспешности мог собрать: два батальона пехоты, несколько конницы и две пушки; для последних я дал тех лошадей, на которых я приехал сюда. Войско это выступает завтра, и ему приказано отнюдь не переступать турецкой границы. Между тем весьма понравилось предложение паши завоевать для принца Багдад. Паша предлагал даже два курура, только бы ему дали достаточно войска для осуществления завоевательного плана. Дело стадо за недостатком такого числа войска. Кто знает персиян, тот не удивится такому задору, несмотря на мир Турции с Персиею. От заманчивого предложения принц отказался только по неимению средств; иначе не послушался бы он и англичан, сколько бы они ни отговаривали его.
Сколько я заметил, влияние англичан здесь уже не так исключительно, как бывало прежде. На умы персиян сильно подействовала энергия, выказанная нашим правительством в двух последовательных войнах, равно как и победа русских армий. Какая-нибудь угроза или изъявление расположения от имени государя императора уже не ставятся постоянно на весы с мнением англичан и их тремя миллионами фунтов стерлингов, которые они до сих пор потратили в Персии, со времени посольства Малькольма. Трудно объяснить такого рода щедрость, и я не поверил бы ей, если бы сам Макдональд не показал мне секретно роспись их расходам.
Англичане же внушили принцу не бросаться без оглядки в объятия России, как он громко о том объявляет, но стараться образовать собственные народные силы, с которыми он мог бы со временем идти против братьев, которые будут оспаривать у него право на престол. Это, положим, и умный совет, но он не сообразен с характером Аббас-Мирзы. Это человек умный, тонкий, проницательный и с верным взглядом на людей и на вещи в обыкновенном быту; но в случаях важных, сильного нравственного потрясения, он предпочитает отдаться чужому влиянию и ждать внешней помощи, чем в глубине собственной души почерпать мужество. Я знаю его таким уже десять лет. Теперь он мечтает только о поддержке и покровительстве императора. Не знаю, долго ли это продлится; может быть, настолько, насколько и наши успехи в Турции. Во всем этом я крайне недоверчив, потому что слишком хорошо знаком с персидскою совестью.
Недавно, в присутствии всех близких своих, он прочел мне вслух письмо брата своего Али-Мирзы из Тегерана. Брат в самых резких выражениях упрекал его в отступничестве от Персии; говорил, что народное нерасположение к нему растет, что при дворе шаха все уверены, что он продал себя России, и т. д., и, читая это, он, видимо, был чрезвычайно доволен, точно все это делало ему величайшую честь, но такую честь, которую нельзя не признать довольно странною.
Англичане же всеми силами стараются отклонить его от путешествия в Россию, на котором он сильно настаивает; пожалуй, что еще окажут нам этим невольно услугу. Но я покорнейше прошу ваше сиятельство сообщить мне ваши приказания на этот счет. Принцу уже не терпится с тех пор, как он узнал о возвращении его величества в Петербург. Он уже укладывается и назначил, кому быть в его свите; я только удерживаю его покуда, представляя ему неприличие этой поездки, если он еще не приглашен императорским двором.
Если входить в рассуждение о том, хорошо ли, дурно ли отзовется на нас это путешествие, то мне кажется, что оно может оказаться полезным для наших восточных дел. Как наследник персидского престола, Аббас-Мирза в продолжение всего следования через большую часть России имел бы случай вернее оценить размеры ее могущества, ее величия, так как и власть императора, одинаковую во всех концах империи, словом, все то, о чем он не имеет верного понятия. Персияне, бывавшие в России, в рассказах о ней всегда умаляли ее истинное превосходство, как, например, царствующий в ней порядок, бдительную полицию на пространстве почти неизмеримом, количество ее сил и проч.; а в наших рассказах о России принц всегда видит пристрастие и самохвальство. Если бы он вздумал хлопотать о скидке двух остающихся куруров, то нет повода допустить ее; но можно распределить уплату их на другие, более удобные, сроки. Что же касается до долга его по очищению Хоя, то я объявил ему, что он не выедет, покуда не заплатит до копейки 8-го курура, и теперь деятельно занимаются пополнением всей суммы. Если бы Аббас-Мирза попросил государя императора вооруженною рукою посадить его на отцовский престол, по кончине его родителя, то и тогда не следует давать на это формального обязательства. Условное обещание точно так же удовлетворит его, как тот ответ, который ваше сиятельство поместили в вашей русской инструкции от 1-го мая, которою я уже несколько раз с успехом воспользовался: «Указывая Аббас-Мирзе на пособие России, при будущем его вступлении на престол, как на цель, которой он должен домогаться праводушным своим поведением в сношениях с нами»1.– Вот в чем состоял бы для него результат его поездки в Петербург.
Взятие Варны произвело здесь сильное впечатление. Я придал этому важному известию приличный обстоятельствам блеск. Наши подданные, большею частию тифлисские армяне, собрались в армянской церкви, где и я присутствовал со своими чиновниками при богослужении. Звонили в колокола, – обычай немыслимый в мусульманской земле; стреляли из пушек, и, кроме того, Аббас-Мирза задал мне великолепный праздник: обед, фейерверк и т. п. Англичане отказались присутствовать, под предлогом доброго согласия их правительства с Портою, на что Фетх-Али-хан, передававший приглашение, отвечал им, что принцу не приходило в голову, что они так дружны с султаном после поражения турецкого флота, в котором они принимали такое деятельное участие.
Я, однако, прошу ваше сиятельство не заключать из всех сообщенных здесь действий англичан, что я с ними не лажу. Напротив, эту последнюю черту о них сообщил мне Макдональд, с которым я очень дружен, потому что, в частной жизни, это такой честный и почтенный человек, каких я давно не встречал. Я радуюсь, что мог оказать ему существенную услугу с тех пор, что я здесь, и он благодарит меня за нее при каждой встрече. Дело в том, что если бы мы очистили Хой по уплате 300 т. туманов, как было условлено, то Макдональд никогда не добыл бы у персиян тех 100 т., в которых он поручился за них; в таком случае ему пришлось бы обратиться к своему правительству, а оно дурно приняло бы его заявление, так как на это новое ручательство ему не было дано разрешение. Я же поступил только согласно с желанием г. главнокомандующего гр. Паскевича-Эриванского, который в то время хотел, чтобы наши войска остались в Хое. Теперь обстоятельства изменились: в Баязетском пашалыке понадобилось подкрепление, и хойский отряд направился туда, что не причинило большой разницы в уплате 400 т. туманов, выданных почти сполна.
Вот в каком порядке получены отдельные части всей суммы:
1) Из Хойского комитета, под председательством генерала Панкратьева, 4-го ноября получено . . . . . . 344 189 тум.
2) Сдано на хранение в Аббас-Абаде, 21-го ноября, впредь до учреждения комитета для оценки и получения монеты . . . . . 33 811 –«–
3) Цена золотого трона Ага-Мамед-шаха, не включая эмаль и работу, хранящегося в Аббас-Абаде и предоставленного к выкупу 20-го декабря . . . . . . 7 000 –«–
4) Вексель Макдональда, по которому уже выплачены 11 т. туманов персиянами, а остальные сполна будут выплачены 12-го декабря . . . 15 000 –«–
. . . .
Итого . . . . . . 400 000 тум.
Ваше сиятельство не можете себе представить, чего стоит исторгнуть у персиян должные нам деньги. Шах положительно отказал в выдаче Аббас-Мирзе остальных 100 т. туманов для выкупа алмазов, как он уже однажды не сдержал данного Макдональду слова. О последнем займе сильно хлопотал Макниль, но неудачно. Он нагнал шаха на пути его в Ферахан, но тот грубо приказал ему снова сесть на лошадь и запретил показываться на глаза. Аббас-Мирза, в свою очередь, старается всеми силами собрать эту сумму наличными деньгами: всем мухессилям (сборщикам доходов) приказано сдавать впредь все податные деньги в цитадель и, пока долг его не будет заплачен, не трогать общественных доходов ни для гарема, ни для раздачи жалованья чиновникам, ни для какого бы то ни было употребления. Может быть, в течение зимы он будет в возможности удовлетворить нас; между тем его алмазы уже принадлежат нам по праву, но я думаю, что он готов и отказаться от них, тем более что он из кожи лезет, чтобы доказать нам свое желание быть исправным. Я подожду на этот счет приказаний вашего сиятельства.
Я полагаю, что мне уже не придется писать к вам из Тавриза. Шах в скором времени возвратится в свою столицу, и я желал бы прибыть туда несколькими днями ранее. Я сильно сомневаюсь, чтобы он склонился на мои представления заплатить за сына. До тех пор предоставляю нашему генеральному консулу хлопотать у Аббас-Мирзы о получении остальной суммы.
Прочитав эту депешу, я замечаю, что пропустил одно интересное обстоятельство. В день празднования взятия Варны и возвращения императора в Петербург Аббас-Мирза сказал мне вслух, при всех, что он желает представиться нашему государю не с целью выпросить кое-какие уступки (это так только говорится), но чтобы удостовериться, что его величеству приятно будет, если он пойдет против турок, и чтобы затем получить его приказания. С глубочайшим почтением и проч.
<Конец ноября 1828. Тавриз.>
Напечатай, любезный друг Фадей, это блестящее описание, которое очень удачно вылилось из-под пера товарища моей политической ссылки.1
Дело в том, что нас, кроме праздников, здесь точно боятся и уважают. 4/5 следующих нам денег взяли, редко пишется от меня требование здешнему правительству, чтобы не было исполнено. Теперь еду в Тегеран, куда и шах в скором времени возвращается. Коли все еще меня будут ругать приятели, nos amis les ennemis,[141] то объяви им, что я на них плюю2. Ты в своих письмах крепко настаиваешь, чтобы я Аббас-Мирзу подвиг на войну против турков. Любезный друг, знаешь ли ты, имею ли я на то разрешение. Удивляюсь, что тот, кто лучше тебя это знает, говорит, что я мог бы это сделать. Коль служишь, то прежде всего следуй буквально ниспосылаемым свыше инструкциям, а если вместе с тем можно пожить и для газет, и то хорошо. Я, брат, из своей головы готов изобретать всякие наступательные планы, но не исполнять, покудова мне же, наоборот, не предпишут поступать так, а не иначе. Поцелуй Леночку и Танте3.
Верный твой А. Грибоедов.
<Начало декабря 1828. Тавриз.>
Милостивый государь Константин Константинович,
отъезд мой в Тегеран был отсрочен по случаю отсутствия самого шаха из столицы. Теперь хочу прибыть туда несколькими днями прежде его. Но не думаю, что там будет обильное поприще для дипломатической деятельности: потому что он и его министерство спят во сладком успокоении и все дела с Россией, с Турцией и с Англией поручены Аббас-Мирзе.
Здесь все мое внимание было поглощено выручкою денег. 400 т. по условию уплачены, и о собирании 100 т. остальных хлопоты большие. Не знаю, удастся ли мне преклонить скупого Фетали-шаха к уплате этой суммы и к тому, чтобы он выручил сына из крайнего затруднения. Наследный принц беден до чрезвычайности. Впрочем, мы имеем для обеспечения драгоценные камни.
Другое обстоятельство так же не давало мне здесь покою ни днем, ни ночью, и эта чаша меня минует в Тегеране, отдаленном от места происшествий. По трактату, все перешедшие к нам из Азербежана, ханы и простолюдины, в течение 5 лет пользуются доходами от своих имений, здесь ими оставленных, и имеют право продавать их. Вы можете себе представить, сколько ежедневных просьб я по сему предмету получаю, сколько упомянутых ходатайств, нот и переговоров. Одних выселенцев из армян к нам перешло до 8 т. семейств, и я теперь их общий стряпчий и должен иметь хождение по их делам, за их домы, сады, мельницы!! Многое мне уже удалось сделать и привести в исполнение. Но правительство здешнее всегда имеет способы воспретить под рукою покупку оставленных имений, и какие меры могу взять я против таких ухищрений! Я не для того распространяюсь о сем предмете, почтеннейший Константин Константинович, чтобы выказать перед вами многочисленность дел самых запутанных, от которых бы стал в пень человек гораздо меня опытнейший. Но прошу вашего совета и мнения вашего превосходительства, которое для меня необходимо. Вот что именно: могу ли я представить его сиятельству г. вице-канцлеру1, по возвращении моем из Тегерана, когда те же случаи повторятся, и с большею еще запутанностью, чтобы он меня уполномочил на покупку всех таковых имений?? – Тогда правительство здешнее уведомилось бы, что распоряжение сими имуществами отходит от него не на 5 лет, а навсегда, и разрешало бы своим подданным покупку оных. Разумеется, что я бы сделался владетелем всех кебеле́ (купчих) только pro forma и в отношении к настоящим хозяевам оставался бы тем же, чем и теперь, т. е. охранителем их достояния. Кажется, что я уже однажды писал вам об этом вскользь. Теперь прошу вашего ответа по сему обстоятельству, когда узнаете мнение графа Карла Васильевича. Если же вы полагаете, что такая мера противна духу трактата, то скажите ясно.
Еще одно дело, в котором прошу и ожидаю вашего содействия. Хочет ли государь император или нет прибытия в С.-Петербург Аббас-Мирзы. Во всяком случае, надлежит его пригласить, на каковой предмет я ожидаю предписания от министерства. Явно не допускать его значит хотеть, чтобы он охолодел к нам совершенно. Но если желают от него избавиться, пускай все-таки вице-канцлер предпишет мне пригласить наследного принца. Я это разрешение продержу до удобного времени, когда усмотрю, что он по каким-либо обстоятельствам не может пуститься в путь, и тогда ошеломлю его самым дружественным приглашением о прибытии в С.-Петербург или в иное место, где государь будет находиться, и чтобы он сделал это в наискорейшем времени. Он смутится, отзовется невозможностью, а когда время пройдет и ему можно будет, тогда опять нам нельзя, по каким-нибудь самым благовидным причинам. Но раз пригласили, и он уже сам виноват, что не воспользовался. Впрочем, истинное мое мнение, несмотря на то, что доношу его сиятельству (там один тон, а в партикулярном письме другой): 1) допустить государю, чтобы Аббас-Мирза к нему прибыл. 2) Велеть ему драться с турками, коли война продолжится2. 3) Обещать торжественно, что мы его возведем на престол, ибо это нам ничего не стоит, упражнение войску в мирное время, на чужом содержании, а власть наша в сем государстве Азии сделалась превозмогающею пред влиянием всякой другой державы.
Прибавлю к этому, что Аббас-Мирза такого нерешительного и изменчивого свойства, что теперь он страшно желает ехать, а через два месяца бог знает что на него подействует.
Прощайте, ваше превосходительство. Кабы вы были на моем месте, вы бы здесь много наделали. Нас боятся и уважают. Только поддержите меня. Если же пренебрежете мною, как блаженной памяти Мазаровичем, то мое пребывание в Персии сделается бесполезным.
С искренним почтением и неограниченною преданностью
вашего превосходительства
всепокорнейший слуга
А. Грибоедов.
Табриз, декабря 1828.
2 декабря 1828 г. Тавриз.
Любезнейший друг Петр Максимович. Посылаю к вам аттестаты находящегося при мне князя Семена Кабулова. Сипягин обещал мне его считать в действительной службе, но в откомандировке при мне. Справьтесь, пожалуйста, и коли ничего не сделано, не донесено графу1, то прошу вас для меня постараться об этом молодом человеке, о чем я вместе с ним прошу и самого графа Ивана Федоровича2. Когда сделаете мне аттестатов надлежащее употребление, то пришлите мне их назад.
У нас здесь скучно, гадко, скверно. Нет! уже не испытать мне на том свете гнева господня. Я и здесь вкушаю довременно все прелести тьмы кромешной. Прощайте, любезный друг.
Весь ваш Грибоедов.
Еще просьба о разжалованном Андрееве. Любезный друг, я знаю, кого прошу. Заступите мое место при графе, будьте в помощь этому несчастливцу. При сем записка об нем3. Сестра моя4 заливается слезами, говоря о несчастных его родителях.
<Конец 1828. Тавриз.>
Почтеннейший друг Петр Максимович. Найди, пожалуйста, в бумагах от Нессельроде у Камардина две касающиеся до дел Мирзы-Сале в Астрахани секретно и переведи ему их и потом донеси от имени генерала1 в Петербург об исполнении по ним. Прощай, душенька, будь здоров и люби меня так же, как я тебя, всем сердцем принадлежу и душевно уважаю твой ум и правила.
2 декабря 1828 г. Тавриз.
Честь имею приложить при сем депешу мою к вице-канцлеру1, под открытою печатью, и прошу ваше сиятельство по прочтении оной переслать по адресу вместе с вашими бумагами в С.-Петербург.
Ваше сиятельство усмотрите из хода наших дел здесь, что я всегда буквально придерживался ваших инструкций насчет уплаты нам 8-го курура. Сперва сделано было вашего сиятельства распоряжение, чтобы по получении нами 300 т. очистить Хойскую провинцию, приняв в уплате 100 т. других – ручательство английского министра, а в остальных 100 т. в залог драгоценные камни Аббас-Мирзы. Но по приезде моем сюда, а именно 10-го октября, я получил от вашего сиятельства отношение, № 404, и вслед за тем другое, № 416, в которых вы изъявляли желание, чтобы войска наши оставались зимовать в Хое. Я, для достижения сей цели, отдалил срок уплаты и не принял вполне ручательства английского министра, кроме двух векселей его: один в 4 т., из коих 3 уже уплачены, другой в 15 т. туманов, из которых 13 т. уже в сборе у Макдональда, и вся сумма сполна будет на днях отправлена в Аббас-Абад. Остальные 81 т. я возложил на самого Аббас-Мирзу, заставил его выслать в Хой 40 т. и не слишком настаивал о скорейшем отправлении других 41 т., чтобы дать пройти условленному сроку и нам чрез то приобрести вящее право оставаться долее в Хое.
Но 31-го октября получено мною отношение генерал-майора Сакена, уведомившее меня о новом распоряжении вашего сиятельства, дабы войска немедленно были выведены из Хоя для подкрепления отряда в Баязете, и в то же время дал мне знать генерал-майор Панкратьев, что он уже выступает, оставляя в Хое только 4 роты пехоты и 200 казаков. Положение было затруднительно, ибо противоречило моим видам и изъяснениям, дотоле мною деланным здешнему правительству. Вашему сиятельству известно, какой я дал оборот сему обстоятельству, убедив Аббас-Мирзу, что сие делается на основании моих уверений нашему правительству и пр., и тут же понудил его ежедневно собирать остальную сумму, дабы скорее совершенно очистить область, нами занимаемую. В число уплаты я на время согласился принять трон Ага-Мамед-шаха, с которым здесь весьма неохотно расстались, ибо он почитается государственною регалиею. В нем одного золота, по оценке купца Хитрова, на 9000 тум., кроме эмали и работы, но я его принял только в 7 т., дабы понудить здешнее правительство скорее его выкупить. Трон сей и 33811 тум. денег, в дополнение следующей нам суммы, прибыли в Хой, но комитета уже там не было. После того Аббас-Мирза просил меня, чтобы войска наши были выведены, и я, по данному мне вашим сиятельством на то уполномочию (отношением вашим, № 416), на сие согласился, но с тем, чтобы деньги и трон были сперва сданы в Аббас-Абад тамошнему коменданту. Теперь, по получении от генерал-майора Мерлини уведомления, что сие исполнено, я не мог долее отказываться ни под каким благовидным предлогом от требования Аббас-Мирзы и, вместе с сим посылая курьера к полковнику Швецову, приглашаю его приступить к очищению области. Деньги будут храниться в Аббас-Абаде на ответственности коменданта и персидского сдатчика, впредь до учреждения там комитета. Если окажется какая-нибудь незначащая недоимка, то мы в драгоценных камнях имеем вполне обеспечение, и даже с избытком.
Все условие исполнено в том смысле, как оно было первоначально заключено между вашим сиятельством и Аббас-Мирзою и высочайше одобрено в отношении к вам вице-канцлера, от 18-го июня. Я говорю об уплате, но что касается до сроков оной, то, кроме последнего, мною данного Аббас-Мирзе, для пополнения 400 т. тум., все они миновались бездейственно, и срок для получения следующих нам 100 т. еще остается dans le vague[142]. Но ваше сиятельство изволите, конечно, припомнить, что после блестящих побед наших и в присутствии вашем и войск, угрожавших Персии совершенною погибелью, персидское правительство в Дей-Каргане и в промежутке пред Туркменчаем также нерадиво наблюдало даваемые ему сроки; теперь же для сего есть по крайней мере законное извинение – вещественная невозможность Аббас-Мирзы скоро удовлетворить нас, ибо казна его пуста совершенно. В течение переговоров о мире я неоднократно изъявлял вашему сиятельству мое сомнение насчет уверений его высочества, что он не имел у себя никакого сокровища, теперь я убежден в этом; ибо с тех пор в различных перемещениях его двора и гарема не могла бы укрыться его казна: кто-нибудь знал бы об этом, но нет такого слуха, и его придворные, из которых большая часть не весьма к нему привержена, все равно убеждены в совершенном его безденежье.
<17 сентября – 3 декабря 1828.>
17 сентября 1828. Эчмиадзин.
Друг мой, Варвара Семеновна. Жена моя, по обыкновению, смотрит мне в глаза, мешает писать, знает, что пишу к женщине, и ревнует. – Не пеняйте же на долгое мое молчание, милый друг; видите ли, в какую для меня необыкновенную эпоху я его прерываю. Женат, путешествую с огромным караваном, 110 лошадей и мулов, ночуем под шатрами на высотах гор, где холод зимний, Нинуша моя не жалуется, всем довольна, игрива, весела; для перемены бывают нам блестящие встречи, конница во весь опор несется, пылит, спешивается и поздравляет нас с счастливым прибытием туда, где бы вовсе быть не хотелось. Нынче нас принял весь клир монастырский в Эчмядзине, с крестами, иконами, хоругвями, пением, курением etc.; и здесь, под сводами этой древней обители, первое мое помышление об вас и об Андрее1. Помиритесь с моею ленью.
«Как это все случилось! Где я, что и с кем!! будем век жить, не умрем никогда». Слышите? Это жена мне сейчас сказала ни к чему – доказательство, что ей шестнадцатый год. Но мне простительно ли, после стольких опытов, стольких размышлений, вновь бросаться в новую жизнь, предаваться на произвол случайностей, и все далее от успокоения души и рассудка. А независимость! которой я такой был страстный любитель, исчезла, может быть навсегда, и как ни мило и утешительно делить все с прекрасным, воздушным созданием, но это теперь так светло и отрадно, а впереди как темно! неопределенно!! Всегда ли так будет!! Бросьте вашего Трапёра2 и Куперову «Prairie», мой роман живой у вас перед глазами и во сто крат занимательнее; главное в нем лицо – друг ваш, неизменный в своих чувствах, но в быту, в роде жизни, в различных похождениях не похожий на себя прежнего, на прошлогоднего, на вчерашнего даже; с каждою луною со мной сбывается что-нибудь, о чем не думал, не гадал.
3 декабря <1828>. Тавриз.
Как я себя виню, что не послал вам написанных этих строчек три месяца назад. Вы бы не сердились на меня, а теперь, верно, разлюбили, и правы. Не хочу оправдываться; Андрей, ты помоги мне умилостивить нашего общего друга. Хорошо, что вы меня насквозь знаете и не много надобно слов, чтобы согреть в вас опять те же чувства, ту же любовь, которую от вас, моих милых нежных друзей, я испытал в течение стольких лет, и как нежно и бескорыстно!
Верно, сами догадаетесь, неоцененная Варвара Семеновна, что я пишу к вам не в обыкновенном положении души. Слезы градом льются.
Неужли я для того рожден, чтобы всегда заслуживать справедливые упреки за холодность (и мнимую притом), за невнимание, эгоизм от тех, за которых бы охотно жизнь отдал. – Александр наш3 что должен обо мне думать! И это кроткое, тихое создание, которое теперь отдалось мне на всю мою волю, без ропота разделяет мою ссылку и страдает самою мучительною беременностию, кто знает: может быть, я и ее оставлю, сперва по необходимости, по так называемым делам, на короткое время, но после время продлится, обстоятельства завлекут, забудусь, не стану писать, что проку, что чувства мои во мне неизменны, когда видимые поступки тому противоречат. Кто поверит!!! Александр мне в эту минуту душу раздирает. Сейчас пишу к Паскевичу; коли он и теперь ему не поможет, провались все его отличия, слава и гром побед, все это не стоит избавления от гибели одного несчастного, и кого!!! Боже мой! пути твои неисследимы!
Сказать ли вам теперь о моем быту? Не занимательно ни для кого, – я только чрезвычайно занят. Наблюдаю, чтобы отсюда не произошла какая-нибудь предательская мерзость во время нашей схватки с турками. Взимаю контрибуцию, довольно успешно. Друзей не имею никого и не хочу, должны прежде всего бояться России и исполнять то, что велит государь Николай Павлович, и я уверяю вас, что в этом поступаю лучше, чем те, которые затеяли бы действовать мягко и втираться в персидскую будущую дружбу. Всем я грозен кажусь, и меня прозвали сахтир, coeur dur[143]4. К нам перешло до 8 т. армянских семейств, и я теперь за оставшееся их имущество не имею ни днем, ни ночью покоя, однако охраняю их достояние и даже доходы; все кое-как делается по моему слову. Наконец, после тревожного дня, вечером уединяюсь в свой гарем; там у меня и сестра и жена и дочь, все в одном милом личике; рассказываю, натверживаю ей о тех, кого она еще не знает и должна со временем страстно полюбить; вы понимаете, что в наших разговорах имя ваше произносится часто. Полюбите мою Ниночку. Хотите ее знать? В Malmaison, в Эрмитаже, тотчас при входе, направо, есть богородица в виде пастушки Murillo, – вот она. Прощайте, неоцененный друг мой, Варвара Семеновна! Не сердитесь, не разлюбите верного вам – А. Г.
Отзовитесь словечком. Андрей, обними Чебышева за меня, коли он не в Америке. Друг и брат, напиши ко мне поскорее.
<3 декабря 1828. Тавриз.>
Почтеннейший мой покровитель граф Иван Федорович.
Как вы могли хотя одну минуту подумать, что я упускаю из виду мою должность и не даю вам знать о моих действиях. Замедление могло только произойти от продолжительных и бесконечных моих переговоров или от курьеров, которых, вероятно, задерживают в карантинах. Я всякую мелочь касательно моих дел довожу до вашего сведения, и по очень простой причине, что у меня нет других дел, кроме тех, которые до вас касаются. Для большего вашего удовлетворения пересылаю вам мою депешу к Нессельроде под открытою печатью, и всегда буду это делать, кроме таких случаев, которые ни под каким видом уже не могут для вас быть занимательны. Например: о переводчиках, и канцелярских издержках, о подарках, о суммах на постройку квартир и всякий вздор; до сих пор я только об этом писал мимо вас, потому что это касается департамента азиатских дел, и слава богу, что эта чаша вас миновала, у вас довольно таковой дрязги в нашей канцелярии.
Что вы думаете о наших европейских делах? Я не совсем разделяю вашей мысли, чтобы англичане вздумали нам открыто враждовать. У них своих домашних запутанностей много. Глупый министр Wellington, долг необъятный, Ирландия и Португалия в виду. Одно только меня смущает, читанное мною в «Courrier», который, как вам известно, журнал министериальный, где именно сказано, что Россия отказалась от трактата трех держав и преследует собственно свои завоевательные виды. Коли зимою не будет мира1, то я полагаю, что Австрия выставит на границе огромную военную силу и принудит нас сделать то же в отношении к ней. Но хотя это и введет нас в излишние издержки, но тем всё и кончится.
Вот вам депеша Булгарина об вас, можете себе представить, как это радует:
«Граф Паскевич-Эриванский вознесся на высочайшую степень любви народной. Можно ныне смело сказать, что он, победив турок, победил и своих завистников. Общий голос в его пользу. Генералитет высший, генерал-адъютанты, офицеры, дворянство, чиновники, литераторы, купцы, солдаты и простой народ повторяют хором одно и то же: «молодец, хват Эриванский! Вот русский генерал! Это суворовские замашки! Воскрес Суворов! Дай ему армию, то, верно, взял бы Царьград!» и т. п.
Повсюду пьют за здоровье Эриванского: портреты его у всех. Я еще не помню, чтобы который-нибудь из русских генералов дожил до такой славы. Энтузиазм к нему простирается до невероятной степени. В столице против него нет ни одного голоса.
Даже реляции его ужасно как нравятся: они хотя и грешат иногда против грамматики, но идут прямо к сердцу. Рассказ понятный, живой, с душой, с чувством.
Недавно на молебствии за его победы один генерал сказал за новость, что Эриванскому дали Андрея2. – Он взял Андрея, возразил некто, и все повторили: по-суворовски. Одним словом, герой нынешней войны, наш Ахилл-Паскевич-Эриванский. Честь ему и слава! Вот уже с 1827 он гремит победами»3.
А я прибавлю – с 1826. Впрочем, посылаю вам листочек в оригинале. Я для того списал, что рука его нечеткая. Тут же, коли полюбопытствуете, найдете много вредных толков на мой счет г. Родофиникина, моего почтенного начальника, на которого я плюю. Свинья и только.
Расшевелите наше сонное министерство иностранных и престранных дел. Напишите, ваше сиятельство, прямо к государю ваше мнение насчет Аббас-Мирзы, что хорошо бы его вооружить против турков. Я без особого подтверждения начальства не могу на себя это взять. В 1821 году я это очень успешно произвел в действие и получил головомойку от Нессельроде, хотя Ермолов вполне одобрил меня. Так и теперь может случиться. Вы похвалите, а черти меня расклюют.
Да и Аббас-Мирза мне не поверит, покудова я не объявлю ему категорически воли государя императора. Как вы думаете о поездке моего принца4 в Петербург? Я в моей депеше к Нессельроде пишу несколько в духе нашего министерства5. Но вот мое истинное мнение:
1) Допустить его [к] государю императору в Петербург.
2) Велеть ему драться с турками.
3) Обещать торжественно, что мы возведем его на престол, ибо это нам ничего не стоит, упражнение войску в мирное время, издержки пусть его будут, а влияние наше к Азии сделается превозмогающим, пред всякою другою державою.
4) Куруров не уступать ни под каким видом6.
Слава богу (не приписываю моему умению, но страху, который нагнали на всех успехи нашего оружия), я поставил себя здесь на такую ногу, что меня боятся и уважают. Дружбы ни с кем не имею и не хочу ее, уважение к России и к ее требованиям, вот мне что нужно. Собственные Аббас-Мирзы подданные и окружающие ищут моего покровительства, воображая себе, что коли я ему что велю, то он непременно должен сделать. Это хотя и не совсем так, потому что он старый плут, многое обещает, а мало исполняет; но пускай думают более о моем влиянии, чем есть на деле. Теперь стоит только министерству меня поддержать, а если иначе, si on me donne des dégoûts, adieu l'ambition et tout ça qui s'en suit, cela n'est pas ma passion dominante. Zinondali et la Kakhetie valent encore mieux, quoique je n'ai rien au monde qu'une perspective d'avancement et une modique pension qui m'en reviendrait avec le temps[144].
Кому от чужих, а мне от своих, представьте себе, что я вместо поздравления получил от матушки самое язвительное письмо. Только, пожалуйста, неоцененный благодетель, держите это про себя и не доверяйте даже никому в вашем семействе. Мне нужно было вам это сказать, сердцу легче.
Поздравляю вас с полком вашего имени8. Кажется, что вы должны быть довольны этим живым монументом.
Засим следует три просьбы: 1) Осмеливаюсь вашему сиятельству напомнить о моей бумаге № 44 сентября 8-го о моем переводчике Шах-Назарове9. 2) При мне находится для рассылок и для разных поручений дворянин Саломон Кабулов, которого я с собою взял по предварительному сношению с Сипягиным. Не знаю, как и когда доносил вам об этом покойный военный губернатор10, сделайте мне одолжение причислить его куда-нибудь, и чтобы он считался в откомандировке при мне. Аттестаты его посылаю к Устимовичу. 3) Примите в ваше покровительство надворного советника Челяева, который некогда был прокурором в Тифлисе, потом при Сипягине. Он меня об этом не просит, но еще в бытность мою в Тифлисе он очень желал быть лично известным вашему сиятельству11. Все его знают за самого благонамеренного и расторопного человека, сведущего в законах, и, наконец, грузина, каких я мало встречал, с европейским образованием и нравственностию. Притом простите слабости человеческой. Нина тоже обращается к вам с просьбою об нем и, не смея прямо это сделать, стоит возле меня и заставляет меня всеусердно о том при вас стараться. Мне самому смешно, когда вспомню свой собственный стих из «Горя от ума»:
Как станешь представлять к крестишку ли, к местечку,
Ну как не порадеть родному человечку.
Вчера давал мне вечер с штуками и беглербек12, где провозглашали славу вашу во все четыре угла обеденной комнаты. Мать его говорит, что каждый день в молитвах своих вас поминает, для того, что такой великий человек почтил в ней вдову гиланского Гедаст-хана. Вот что значит подарить 5 т. червонцев.
Работа орденов остановилась, потому что золотых дел мастера все к нам перешли в Урдабад. Я уже писал к генералу Мерлини, чтобы на время выслать сюда двоих, уведомляя его, что вместе с тем доношу вашему сиятельству. Оконченная для вас звезда очень великолепна, и пошлется с тем вместе особый чиновник в Тифлис при фирмане шаха и с поздравлением по случаю побед ваших.
Прилагаю здесь несколько строк для тифлисских газет, коли вы одобрите.
Прощайте, ваше сиятельство, расцелуйте вашу жену и детей милых, жаль, что они мало меня знают, Остаюсь вам по гроб преданный
А. Грибоедов.
Я, право, не знаю, как мне быть с моим жалованием, не для собственных издержек, а для экстраординарных по службе. Теперь дышу только двумя тысячами макдональдовских, которые вы мне дали в Ахалкалаках, и из них уже тысяча прожита, а своих ни копейки!!
Главное
Благодетель мой бесценный. Теперь без дальних предисловий, просто бросаюсь к вам в ноги, и если бы с вами был вместе, сделал бы это, и осыпал бы руки ваши слезами. Вспомните о ночи в Тюркменчае перед моим отъездом. Помогите, выручите несчастного Александра Одоевского. Вспомните, на какую высокую степень поставил вас господь бог. Конечно, вы это заслужили, но кто вам дал способы для таких заслуг? Тот самый, для которого избавление одного несчастного от гибели гораздо важнее грома побед, штурмов и всей нашей человеческой тревоги. Дочь ваша едва вышла из колыбели, уже государь почтил ее самым внимательным отличием, Федю тоже, того гляди, сделают камер-юнкером. Может ли вам государь отказать в помиловании двоюродного брата вашей жены, когда двадцатилетний преступник уже довольно понес страданий за свою вину, вам близкий родственник, а вы первая нынче опора царя и отечества. Сделайте это добро единственное, и оно вам зачтется у бога неизгладимыми чертами небесной его милости и покрова. У его престола нет Дибичей и
Чернышевых, которые бы могли затмить цену высокого, христианского, благочестивого подвига. Я видал, как вы усердно богу молитесь, тысячу раз видал, как вы добро делаете. Граф Иван Федорович, не пренебрегите этими строками. Спасите страдальца13.
3-го декабря 1828 г. Тавриз.
Английский посланник, Макдональд, свидетельствуя вашему сиятельству усерднейшее почтение, просит вас еще раз быть ходатаем для получения ему ордена св. Анны 1-й степени, всемилостивейше уже ему назначенного. По статутам английским, никто не может получить чужестранного ордена, не участвуя в военных делах той державы, от которой получает сей орден; но Макдональд в кампании 1812 года находился при нашей главной квартире и в 1813 году при гр. Милорадовиче, в сражении при Люцене, также при осадах Данцига, Глогау и проч. Сие дает ему вящее право на получение российского ордена, кроме чистосердечных стараний его в пользу нашу при заключении славнейшего Туркменчайского мира. Он столько уверен в вашей к нему благосклонной дружбе, притом в действительности сильного вашего представительства, что полагает ваше мнение достаточным для успеха сего дела в великобританском министерстве иностранных дел, коль скоро оное ему будет передано императорским посольством в Лондоне.
5-го декабря <1828>. Тавриз.
…Завтра я еду в Тегеран1; Амбургер остается моим поверенным в делах. Когда кончите разграничение, пошлите ему краткое описание ваших работ, с означением сомнительных и спорных пунктов, а я постараюсь поддержать наши справедливые требования перед шахом, как скоро граф Эриванский2 даст мне на то приказание. Здесь придираются к каждой пяди земли, тогда как шах всячески избегает споров и несогласия с такою державою, как Россия. Я пишу вам в качестве частного лица и советую как друг. Отступитесь от всякого притязания на увеличение наших владений против условий договора; в Петербурге этого не хотят, и граф Эриванский не желает, чтобы дело такого рода тянулось, и пр., и пр.
7-го декабря <1828>. Тавриз.
…Мне кажется, все, что я могу здесь сделать, это подготовить умы к принятию решения главнокомандующего, какого бы то ни было, хотя бы одобрения вашего мнения. Но трудно уверить персиян в справедливости ваших требований. Мы ошиблись, указав на Одина-базар, и хотим его променять на другое. Но разве персидское правительство не может также представить мне как ошибку данное им обязательство заплатить нам 10-й курур, тогда как в действительности оно намерено выплатить нам только 8-мь.
9-го декабря <1828>. Тавриз.
…Вот конец моих переговоров с здешним правительством: принц согласен отступить от Исти-Су3. Он объявил мне это формально, так же как и относительно Лекин-чая; но карта Монтиса заставила его убедиться, что Одина-базар44 – река, которая будет служить границей. По нем, сказать, что она не существует, значит спорить против очевидности, так как об этой самой реке упомянуто в Гюлистанском мирном трактате. Сегодня будет отправлен ракам к Мирзе-Масуду, чтобы он отступился от Лекин-чая, в Уджарлинском округе, и оставил в стороне Исти-Су взамен другого отрога Астары5, более значительного, и, судя по тому, что говорит Монтис, это, вероятно, тот самый отрог, который вы называете Северною Астарою. Мое дело здесь только составлять записку и соглашать мнения. Я не имею ничего более прибавить; прошу вас только потерпеть до решения графа Эриванского. У меня все готово, и я выезжаю из Тавриза сегодня, тотчас по отсылке курьера к вам.
11-го декабря <1828>. Тикмедаш.
…Я отвечал вам с вашим курьером, сказав вам все, что было нужно по делу. Принц6 говорит, что ему нечего более ни изменять, ни уступать, разве его заставят не разумными доводами, а силою. Вот мы теперь при чем. Но вы не воображайте, что сила здесь означает войну; нет, это значит только, что мы, как более сильные, всегда можем указать на какую угодно границу; но за то это было бы нарушением справедливости.
(Перевод с французского)
9 декабря 1828.
Сердечный друг.
Прежде всего позаботьтесь о моей жене, она столь достойна сожаления, так молода и одинока, оставаясь одна в Тавризе.
Сверх того, я вам оставляю два векселя графа Макдональда в 15 тысяч и 4 тысячи, которые он уже реализовал полностью, и я предполагаю, что он пошлет деньги в Аббас-Абад прежде, чем вы вернетесь, в таком случае, вы их ему отдадите.
Далее, полученное Панкратьевым, который протестует против монет низкой пробы (сумма по решению в 7255 туманов), вы постарайтесь опротестовать и потребовать этого со своей стороны, когда вы сочтете это удобным.
Я воздерживаюсь от этого пока, чтобы не задержать уплаты более значительной суммы, но я уже довел до сведения правительства, что у меня есть претензия Панкратьева, которую я буду отстаивать. 100 тысяч уплачены полностью. Принц хочет оплатить остальные 100 тысяч меньше чем в три месяца. Но я не принял ни этого срока, ни другого, я его обязал уплатить как можно скорее, потому что может как раз случиться, что я получу приказ взять их драгоценными камнями. Я обозначил срок, когда дело шло о провинции Хой; теперь, когда Хой им возвращен, я ничего не беру на свою ответственность.
Все, что я вам здесь говорю, я говорил принцу, это не секрет, это мое последнее решение, и нет никаких обязательств с моей стороны, ни письменных, ни устных. Однако вы ему скажите, что, если он приступит как можно скорее к уплате, тогда я буду иметь полное право ответить, что не могу у него взять драгоценности, так как он производит платеж.
Возьмите их, я вас прошу, вы его знаете лучше, чем я.
Что касается границы, я ожидаю решения графа Паскевича. Если оно не будет вполне благоприятным, я постараюсь впоследствии примирить обе стороны, теперь, когда принц отступился, когда он держится настороже Одина-базара и когда он тем более не одобряет претензий Мирзы-Масуда относительно Исти-Су, но, придерживаясь договора, приказывает ему искать на севере реку более значительную, чем Астара. Я думаю, можно будет кончить тем, что мы поймем друг друга.
Я вам оставил документ, который Аббас-Мирза хотел получить от меня на персидском и русском языках.
Что касается торговцев наших, делайте, как сочтете более подходящим. Я им говорил сто раз, что это дело касается вас ближе, чем меня. По этому поводу я только что получил бесконечное количество прошений против притеснения персидской таможни в Реште.
До свидания. Сердечно и душевно обнимаю вас.
Преданный вам А. Г.
Казвин. 23 декабря 1828.
Любезный Ваценко. Пишу к вам с нашим подданным купцом из Тейрана. Хотя и долго будет в дороге, но вернее дойдет, нежели чрез персидского курьера. Узнали ли вы, зачем прибыл посланный турецкий? Донесите мне тотчас. Если же Андрей Карлович1 прибыл в Табриз, то он, конечно, поспешит меня уведомить о себе и о всех происшествиях. Посылают ли персияне деньги? Надлежит их понуждать как можно настоятельнее. Я имею партикулярное письмо от гр. Эриванского2, в котором строго требуется, чтобы они осьмой курур взнесли как можно скорее, по несоблюдении им sic прежних сроков. Прощайте, старайтесь, служите усердно и верьте, что ваши труды я буду уметь представить в надлежащем виде министерству. Благодарю вас за неоставление меня вашими письмами, за сообщение новостей по службе и лично для меня занимательных. Продолжайте, как начали, помните, что батюшка ваш3 препоручил мне вас и я ему отвечаю за ваше поведение.
Будьте уверены в неизменной моей sic и в желании быть вам полезным.
Весь ваш: А. Грибоедов.
9-е письмо. Сочельник. 24 декабря 1828. Казбин.
Душенька. Завтра мы отправляемся в Тейран, до которого отсюда четыре дни езды. Вчера я к тебе писал с нашим одним подданным, но потом расчел, что он не доедет до тебя прежде двенадцати дней, также к m-me Macdonald, вы вместе получите мои конверты. Бесценный друг мой, жаль мне тебя, грустно без тебя как нельзя больше. Теперь я истинно чувствую, что значит любить. Прежде расставался со многими, к которым тоже крепко был привязан, но день, два, неделя – и тоска исчезала, теперь, чем далее от тебя, тем хуже. Потерпим еще несколько, ангел мой, и будем молиться богу, чтобы нам после того никогда более не разлучаться.
Пленные здесь меня с ума свели. Одних не выдают, другие сами не хотят возвратиться. Для них я здесь даром прожил, и совершенно даром.
Дом у нас великолепный и холодный, каминов нет, и от мангалов у наших у всех головы переболели.
Вчера меня угощал здешний визир, Мирза Неби, брат его женился на дочери здешнего Шахзады, и свадебный пир продолжается четырнадцать дней, на огромном дворе несколько комнат, в которых угощение, лакомства, ужин, весь двор покрыт обширнейшим полотняным навесом вроде палатки и богато освещен, в середине театр, разные представления, как те, которые мы с тобою видели в Табризе, кругом гостей человек до пятисот, сам молодой ко мне являлся в богатом убранстве. Однако, душка, свадьба наша была веселее, хотя ты не шахзадинская дочь, и я не знатный человек. Помнишь, друг мой неоцененный, как я за тебя сватался, без посредников, тут не было третьего. Помнишь, как я тебя в первый раз поцеловал, скоро и искренно мы с тобою сошлись, и навеки. Помнишь первый вечер, как маменька твоя и бабушка и Прасковья Николаевна сидели на крыльце, а мы с тобою в глубине окошка, как я тебя прижимал, а ты, душка, раскраснелась, я учил тебя как надобно целоваться крепче и крепче. А как я потом воротился из лагеря, заболел и ты у меня бывала. Душка!..
Когда я к тебе ворочусь! Знаешь, как мне за тебя страшно, все мне кажется, что опять с тобою то же случится, как за две недели перед моим отъездом. Только и надежды, что на Дереджану, она чутко спит по ночам и от тебя не будет отходить. Поцелуй ее, душка, и Филиппу и Захарию скажи, что я их по твоему письму благодарю. Коли ты будешь ими довольна, то я буду уметь и их сделать довольными.
Давеча я осматривал здешний город, богатые мечети, базар, караван-сарай, но всё в развалинах, как вообще здешнее государство. На будущий год, вероятно, мы эти места вместе будем проезжать, и тогда все мне покажется в лучшем виде.
Прощай, Ниночка, ангельчик мой. Теперь 9 часов вечера, ты, верно, спать ложишься, а у меня уже пятая ночь, как вовсе бессонница. Доктор говорит – от кофею. А я думаю – совсем от другой причины. Двор, в котором свадьбу справляют, недалек от моей спальной, поют, шумят, и мне не только не противно, а даже кстати, по крайней мере не чувствую себя совсем одиноким. Прощай, бесценный друг мой, еще раз, поклонись Агалобеку, Монтису и прочим. Целую тебя в губки, в грудку, ручки, ножки и всю тебя от головы до ног. Грустно.
Весь твой А. Гр.
Поклонись Ваценке, я к нему вчера писал, приехал ли Андрей Карлович, dis-lui que je lui en veux un peu, c: a: d: amicalement, il est resté trop longtemps dehors, et cela dans un temps où sa présence à Tauris est de la plus grande urgence[145]. Впрочем, je lui en veux, покудова его нет, а коли воротился, так и дело в шляпе. Завтра Рождество, поздравляю тебя, миленькая моя, душка. Я виноват (сам виноват и телом), что ты большой этот праздник проводишь так скучно, в Тифлисе ты бы веселилась. Прощай, мои все тебе кланяются.
Коли будешь иметь оказию к папеньке и в Тифлис к бабушке и маменьке, пошли им всем поклон от меня, и Катиньке и Давыдчику, я скоро сам буду ко всем писать.
<Около 24 января 1829.>
Мой дорогой господин Макдональд,
прежде всего прошу вас передать г-же Макдональд, до какой степени я обязан ей за ее доброе и милое отношение к моей жене. – С тех пор, как мне стало известно, что они часто видятся, я совершенно успокоился, да и письма моей жены свидетельствуют, что она все сильнее привязывается к этому столь же просвещенному, сколь и снисходительному другу, ибо Нина, а точнее, ее возраст и незнание света нуждается в большой снисходительности.
Я получил только что донесение от гр. Паскевича, в котором он известил меня о том, что император наградил Кемпбелла орденом св. Анны 2-го класса, как и всех других членов английской миссии, и удивлен, что мне это неизвестно; кроме того, он пишет мне, что снова просил министерство ходатайствовать от имени нашего правительства перед его величеством королем Англии об утверждении награды, которой вас удостоил государь император. Со своей стороны, я писал об этом дважды и полагаю, что результат последует незамедлительно.
Не сообщите ли вы мне рекомендации гр. Нессельроде относительно сэра Г. Уиллока1. Он пишет, что мне следует установить с ним столь же добрые отношения, как с его предшественником полковником Макдональдом, то есть с вами, о котором он отозвался с похвалой, напоминающей панегирик человеку, которого нет в живых. То ли его ввел в заблуждение ложный слух, то ли какие-то перемены в вашей судьбе, о которых мы узнаем позднее; но меня это сильно занимает. – Напишите, что вам об этом известно. Вице-канцлер сообщает мне подробности относительно лорда Хейтсбери, который уже удостоился милостивого внимания его величества государя императора; он добавляет также, что Англия пытается выступить посредником, дабы восстановить мир между двумя державами, находящимися в состоянии войны2, подобно тому как она действовала во время нашей войны с Персией, и что никогда у нас не было с Великобританией более искренних и дружественных отношений. – Вы можете себе представить, как это меня радует, ибо если я лично и не был до сих пор близко знаком с большим числом ваших соотечественников, то я принадлежу к тем, кто почитает вашу нацию превыше всего.
Поскольку вы всегда проявляли ко мне интерес, мой дорогой полковник, я расскажу вам в нескольких словах о моем путешествии и прибытии сюда. Прежде всего был нестерпимый холод, я скакал то галопом, то рысью, то во весь опор от одной станции к другой, мой мехмандар Мехмет-Хан-Афсхар дружески заметил мне, что это не принято в Иране, где послу великого монарха надлежит сохранять важность и степенность, даже если он умирает от холода. Здесь мне устроили великолепный истинбаль3. На другой день мне нанес визит Абул-Хассан-хан со всякого рода хержератом4 от имени шаха. – На третий день монарх дал нам торжественную и пышную аудиенцию, впрочем, мне нет надобности вам об этом писать, ибо вы были участником всех этих представлений раньше меня. – На следующий день после приема при дворе я начал наносить ответные визиты, и это еще продолжается, притом что погода стоит ужасная, снег идет каждый божий день, а на улицах омерзительно грязно. – Сегодня я получил от имени его величества список лиц, которые должны пригласить меня на обед, что в пять раз больше того, что мне нужно для хорошего пищеварения. – Во всяком случае, я весьма доволен таким отношением к себе.
Через неделю я рассчитываю покинуть столицу, ничего из своих вещей мне до весны получить не удастся, ибо Гиланская дорога непроходима. Так же обстоит дело с дарами5 – я оставляю здесь Мальцева и Мирзу-Неримана.
Передайте еще раз мой почтительный поклон г-же Макдональд и сердечный привет Кормаку. Я немного недоволен Монтейтом за его – совместно с Кастелла – направленный против меня проект6, найденный в бумагах покойного, о чем я недавно получил донесение, все это я изложу ему по возвращении в Тавриз.
Соблаговолите принять уверение в моем уважении и преданности и т. д., и т. д.
А. Грибоедов.