Глава VI. Европейская дипломатия и Россия от начала оккупации Дунайских княжеств до Синопской победы (Июль — декабрь 1853 г.)

1

Расстановка сил в дипломатической борьбе, развернувшейся в течение второй половины 1853 г., и мотивы, руководившие главными участниками этой борьбы, настолько выяснились, что мирный исход возникшего затяжного конфликта буквально с каждым месяцем становился все более и более проблематичным.

Николай I по-прежнему или даже более прежнего был убежден, что отныне, после вступления русских войск в княжества, у него в руках судьбы Турции. Либо Турция примет без изменений или с совсем незначительными изменениями ультимативную ноту, предъявленную Меншиковым, и тогда уже самый этот факт подчинения будет началом могущественнейшего влияния царя на всю внутреннюю и внешнюю политику Оттоманской державы, либо Турция предпочтет войну и тогда ей — конец. Поэтому все усилия русской дипломатии должны быть направлены к тому, чтобы удержать Англию и Францию от вмешательства в пользу Турции.

Но чем больше укреплялся Николай в этой своей идее, тем больше, конечно, возрастало сопротивление обеих западных держав. После занятия Молдавии и Валахии в Лондоне стало окончательно брать перевес и в кабинете и в парламенте мнение, что без войны не обойтись и что царь решил без Англии исполнить то дело разрушения Оттоманской империи, которое он в январе и феврале 1853 г. предлагал англичанам выполнить вместе с ними на началах соглашения. После всего раньше сказанного незачем повторять, почему для правящих классов Англии казалось недопустимым и в экономическом и в политическом отношениях отдавать Турцию под фактическую власть царя. Вопрос был лишь о методе борьбы: премьеру Эбердину еще некоторое время продолжало казаться, что можно обойтись без войны; Пальмерстону, Кларендону, Джону Росселю война стала уже с осени 1853 г. казаться неизбежной. Во всяком случае, и с точки зрения воинственной группы кабинета, миролюбивые заверения и беседы Эбердина с Брунновым представлялись, по существу дела, даже полезными: это усыпляло внимание царя и толкало его на поспешные и неосторожные решения. Громадную поддержку воинственной группе британского кабинета оказывал с каждым днем все больше и больше император французов: для Англии представлялся драгоценнейший, неповторимый случай вести войну против России при помощи французской армии.

Что касается Наполеона III, то в конце 1853 г. еще больше, чем в начале, тесный военный союз с Англией, только и мыслимый для подготовки и ведения войны против России, казался огромным дипломатическим выигрышем, могучим укреплением политического будущего династии Бонапартов. Союз с Англией уже наперед мог обезвредить всякую попытку воскрешения союза России с Австрией и Пруссией против Франции. Война при сложившейся конъюнктуре сулила французам большую победу, а эта победа имела колоссальное значение не только с внешнеполитической точки зрения, но и с точки зрения внутренней политики. Гром великой победы над царем мог заставить забыть и клятвопреступление принца-президента 2 декабря 1851 г., и варварское кровопролитие 4 декабря, и не менее варварскую расправу с республиканцами в провинции. Для Наполеона III именно война, и только война давала все эти нужные результаты.

Австрия колебалась и не решалась. Франц-Иосиф во второй половине 1853 г. после вступления русских войск в Молдавию и Валахию некоторое время боялся Николая больше, чем тот боялся Наполеона III. Но чем нерешительнее и неудачнее действовал Горчаков, руководимый Паскевичем, в Дунайских княжествах, тем меньше становился страх Франца-Иосифа и его министра иностранных дел Буоля перед Николаем I, а чем более неприкрыто и часто французская дипломатия пугала австрийское правительство перспективой потери Ломбардии и Венеции, тем больше возрастал страх перед Наполеоном III, который мог натравить Сардинское королевство на Австрию, обещав свою военную помощь. Боялся Франц-Иосиф и окончательного внедрения русских в Молдавии и Валахии. Ему в самом деле в 1853 г. хотелось мирного окончания конфликта. Но не в его власти было добиться этого результата.

При таких условиях дипломатическая игра велась ее участниками, даже вовсе не боявшимися войны, — Николаем I и Наполеоном III, — так, чтобы дать себе время подготовиться как должно, а вместе с тем чтобы, по возможности, свалить вину в инициативе и в агрессии на противника. А те, кто считал более выгодным мир, довольно скоро начали убеждаться, что их желание неисполнимо. Эбердин без всякого труда, когда настало время, перешел с мирной позиции на позицию воинственной группы своего кабинета. А Франц-Иосиф и Буоль старались оттянуть дело, пока была хоть какая-нибудь возможность не говорить ни да, ни нет и не делать рокового выбора.

2

После этих предварительных замечаний обратимся к тому, как рисуют нам документы последовательную картину сложной дипломатической борьбы. Мы видели, что перед самым вторжением русских войск в Молдавию и Валахию налицо было два проекта улажения русско-турецкого конфликта: «конвенция» Эбердина, в сущности повторившая с некоторыми оговорками последнюю ноту Меншикова, и «проект Буркнэ», по которому Турция подписывалась под основными требованиями царя, а царь давал в той или иной форме заверение, что он не воспользуется этими уступками Турции для нарушения независимости Оттоманской державы. Оба проекта очень скоро провалились.

Начавшаяся фактически оккупация Дунайских княжеств вызвала в английском правительстве определенное убеждение, что план завоевания Турции, известный Англии из собственных признаний царя, сделанных в январе 1853 г. Гамильтону Сеймуру, начал логически осуществляться с пограничных, ближайших к русским пределам областей Оттоманской империи. Один лишь лорд Эбердин «остается непоколебимым в своем доверии» к Николаю. Так по крайней мере кажется барону Бруннову. «Я не должен скрывать от вас, господин канцлер, что английский кабинет ничуть не успокоен насчет намерений России. За исключением главы кабинета, который остается непоколебим в своем доверии к императору (Николаю — Е. Т.), всеми остальными членами совета министров овладела боязнь, что Турция падет под смертельным ударом, который решил ей нанести наш августейший повелитель. По их мнению, наши войска входят в княжества, чтобы уж там и остаться. Лето пройдет в переговорах, которые ни к чему не приведут. Осень и зима будут употреблены на то, чтобы организовать наши силы к нападению. В промежутке в Турции вспыхнут восстания, возбуждению которых мы не будем чужды. Будущей весной наша армия перейдет через Дунай, чтобы пойти на Константинополь, завоевание которого и составляет единственную цель нашей политики. Таков решительный план, который нам приписывается. Ваше превосходительство поймете, облегчает ли подобная озабоченность умов задачу мирного улажения дела».

Так пишет Бруннов. Он явно сам не знает толком, что же в точности имеет в виду царь делать дальше: поразить ли Европу миролюбием и благородством (как пишет Бруннов), или действительно начать завоевание Турции согласно плану, приписываемому царю английским правительством[303].

Первые дни июля 1853 г. прошли в напряженном ожидании. Проект французский, проект австрийский — все, по словам Эбердина, Англия будет приветствовать, лишь бы не было войны. Но при этом подразумевалось уже и нечто более конкретное: лишь бы русские войска ушли из княжеств. А для Николая этот шаг теперь был нелегок и с каждым днем становился труднее. Уже 4 июля 1853 г. Пальмерстон предлагал лорду Эбердину распорядиться, чтобы британская эскадра вошла в Босфор, а если дальше понадобится, то и в Черное море. Свое письмо Пальмерстон кончал уверением, что вся страна (т. е. Англия) поддержит подобные действия[304]. Но Эбердину этот последний аргумент не показался убедительным, и в своем ответном письме он ядовито напоминал Пальмерстону: «В подобных случаях я боюсь народной поддержки. Однажды, когда афинское народное собрание бурно аплодировало Алкивиаду, он спросил, не сказал ли он какой-либо особенно большой глупости»[305].

Лорд Кларендон протестовал против перехода русских войск через Прут и отказался приравнять появление английской и французской эскадр в Безикской бухте к появлению русских войск в Молдавии и Валахии. Кларендон указал на то, что эскадры стоят в бухте по приглашению Турции, а русские войска перешли через Прут против воли Турции. Барон Бруннов злорадно считает большой ошибкой Кларендона такую постановку вопроса. По его мнению, если бы, например, Кларендон поставил вопрос так: англичане и французы уводят свои эскадры из Безики, а русские одновременно должны увести свои войска из Молдавии и Валахии, то Россия оказалась бы в затруднительном положении, так как все равно своих войск она оттуда не увела бы, пока не получила бы полного удовлетворения от Турции[306].

Бруннов, поздравляя Нессельроде с тем, что так хорошо все вышло, не понимает зловещего смысла того обстоятельства, что Англия и Франция вовсе и не ищут способов удаления своих и русских вооруженных сил из Турции, а, напротив, стремятся лишь, оставляя эти занозы, углубить и расширить конфликт. Нужно заметить, что Нессельроде находился в состоянии почти непрерывного восхищения глубиной ума своего лондонского посла. «В сущности я не очень знаю, мой дорогой Бруннов, зачем я вам пишу. Вы все знаете, все угадываете, и я ничего не могу вам сообщить. Когда нам случается найти новые аргументы, оказывается, что уже давно вы ими угощали английских министров», — так изъяснял свои чувства канцлер в момент перехода русских войск через Прут[307].

Барон Бруннов был как нельзя более доволен всем происходящим. Правда, лорд Кларендон делает неприятные замечания, но они «не заслуживают ответа. Не следовало ожидать, что Англия объявит себя удовлетворенной тем, что русская армия занимает Молдавию и Валахию. Англия с этим примирилась — без сопротивления, но с сожалением (elle s'y est résignée sans résistance, mais avec regret). Отсюда происходит чувство раздражения, находящее себе облегчение в словах. Россия на это ответила уже наперед фактами, которые общеизвестны в Европе. Я сказал это лорду Кларендону. Его комментарии абсолютно ничего не переменят». Вообще, считающий себя тонким аналитиком министерских душ Бруннов вполне твердо надеется на лорда Эбердина, который так искренне дружески расположен к России и тоже, как сам Бруннов, не хочет думать о прошлом (т. е. о занятии Молдавии и Валахии), а намерен только размышлять о будущем[308]. Все это пишется в Лондоне 4 (16) июля 1853 г.

Между тем в недрах кабинета Пальмерстон все решительнее настаивал на необходимости войны. «Ведь это — разбойник, объявляющий, что он не покинет дом, пока сначала полицейский не удалится с места», — писал Пальмерстон по поводу циркулярной ноты Нессельроде в меморандуме, разосланном всем членам британского кабинета 12 июля 1853 г.[309]

А пока из Турции получаются в Лондоне самые утешительные для царя сведения: Турция — без денег, положение ее таково, что без посторонней помощи она никак против России держаться не в состоянии. Даже и без войны, одно только это напряженное состояние вооруженного мира, если оно еще продолжится, поведет за собой крушение Оттоманской империи.

Это было как раз, точка в точку, то, чего желал Николай. Одна только небольшая деталь могла заставить призадуматься и испортить полное удовольствие от этого сообщения: все эти сведения получены были через Лондон и доставлены были именно лордом Стрэтфордом-Рэдклифом, как вскользь упоминает Бруннов[310].

Чем объяснялось это услужливейшее доставление подобных секретных известий русскому посольству явно прямо из статс-секретариата иностранных дел, — об этом Николаю впоследствии был большой досуг поразмыслить, когда уже было слишком поздно извлечь из этих размышлений пользу. Бруннову даже не показалось странным, что ему передают эти сведения как исходящие от Стрэтфорда, хотя именно Стрэтфорд всегда выражал решительный оптимизм во всем, что касалось вопроса о жизнеспособности Турции и возможности ее сопротивления. Николай считал, что в Англии уже ослабевает стремление защищать турок, а Австрия прямо грозит туркам бросить их на произвол судьбы: «…по телеграфу есть вести — опять партия войны в Царьграде усилилась; Рэдклиф действует слабо, а австрийцы объявили свой ультиматум с тем, что буде турки не согласятся, то Австрия отказывается от посредничества. Бог знает что будет…»[311]

Уже наступал конец июля. Не принимая полученных им из Петербурга известий за окончательный провал «проекта» лорда Эбердина, Бруннов, получив письмо Нессельроде, извлек из него лишь тот вывод, что поскорее бы следовало послать в Петербург уже настоящий точный формальный документ, излагающий пункты этого проекта.

Поспешность была тем более желательна, что Бруннов узнал не весьма приятную новость. Оказалось, что как раз в самом Константинополе новый австрийский посланник Брук работает в тесном сотрудничестве с лордом Стрэтфордом-Рэдклифом над выработкой ноты, которая должна будет послужить основой соглашения между Турцией и Россией.

Теперь мы уже знаем, что Брук, очень дельный дипломат и большой финансист, не сочувствовал захвату Турции ни русским царем, ни парижской биржей, ни лондонским Сити, а мечтал, как убежденный последователь Фридриха Листа, об экономической экспансии Австрии и Германского союза во владениях Оттоманской Порты. Таким образом, над этой «примирительной» нотой работали два противника русского влияния в Турции, хотя и не согласные между собой во всех основных своих стремлениях. Всего этого Бруннов не знал, конечно. Но уже то было подозрительно, что австрийское правительство действует в Константинополе столь согласно с английским. Ни Бруннова, ни Нессельроде это, однако, нисколько не обеспокоило: до разгадки истинной роли Австрии им было еще очень далеко. Во всяком случае фантастические мечты Бруннова были таковы: пусть поскорее Эбердин наконец пошлет свой проект в Петербург, а царь пусть его немедленно утвердит, и тогда козни лорда Стрэтфорда будут вконец уничтожены, ибо он обязан будет покориться и проводить в Турции политику Эбердина, т. е. советовать султану подписать эту конвенцию. Если же султан все-таки не подпишет — тогда тоже русское дело выиграно: Великобритания ввиду этого ослушания султана бросит его на произвол судьбы[312].

Ничего этого и не случилось и случиться не могло. Тут же Бруннов дает (через Нессельроде) почтительный совет Николаю: в проекте конвенции английское правительство имело такт (le bon goût!) ничего не упомянуть о необходимости вывести, после принятия этого проекта, русские войска из Дунайских княжеств. Так вот, хорошо было бы, чтобы «благородство» (générosité) государя-императора побудило его от себя упомянуть об этом очищении Молдавии и Валахии[313]. Из всех утопий, в которые поочередно начинал верить в этот роковой год барон Бруннов, — это предположение, это обращение к благородству Николая было наиболее курьезно и неожиданно.

В лондонской прессе страсти разгорались все сильнее и сильнее. Некоторое время фанатический враг царской внешней политики Уркуорт был чуть ли не самым читаемым в Англии публицистом. Статьи Уркуорта, всегда живые, часто яркие, представляют собой смесь здравых мыслей с совершенно бредовыми фантазиями. Он ненавидит Николая и русских вообще истинно фанатической ненавистью, а в абдул-меджидовской Турции вполне искренне и убежденно усматривает носительницу высокой оригинальной, но, к несчастью, недоступной пониманию европейцев цивилизации. С большим одобрением Уркуорт ссылается на лекции «ученого Мицкевича в Парижском университете», в каковых лекциях Мицкевич «пытался установить тождество русских с ассирийцами — на основе филологии». Оказывается (it appears), «что имя Навуходоносор — Небукаднеццар — не что иное, как русская фраза, означающая: нет бога, кроме царя»[314].

Вот такие вещи Уркуорт писал еще летом и осенью 1853 г., в 1854 г. старался писать еще более потрясающие, чем в 1853. А в 1855 г. — еще более, чем в 1854. Политические страсти совсем омрачали временами его сознание, и возбудившее, по свидетельству Герцена, гомерический смех заявление Уркуорта на одном митинге, что Джузеппе Маццини подкуплен Россией, было характерно для этого публициста. При всем этом он был бескорыстен, честен, демократически настроен, ненавидел Пальмерстона вовсе не за то, что Пальмерстон выгнал его со службы и не возвращал, но потому, что справедливо видел в Пальмерстоне человека, построившего и внешнюю и внутреннюю свою политику на лукавстве, обмане и лживой игре либеральными фразами и мнимым демократизмом. В изворотах и ухищрениях Пальмерстона он усматривал даже последствия тайного подкупа могущественного лорда русским императором. Его газета «Морнинг адвертайзер» имела огромный успех в эти годы, несмотря на неистовые порывы редактора. Действовали и темперамент, и искренность его статей, и порой даже литературная яркость. Это часто был фантазер, но такой убежденный, одаренный такой огромной эмоциональной силой, что невольно привлекал к себе и даже (мимолетно) кое в чем — именно в вопросе о Турции — вызывал доверие людей, даже искушенных в этих вопросах.

3

22 июня (4 июля) 1853 г. русские войска вступили в Молдавию и Валахию, в ближайшие дни они заняли столицу Молдавии — Бухарест, столицу Валахии — Яссы.

Переход русских войск через Прут и манифест, обнародованный в России по этому поводу, произвели на Мейендорфа якобы отрадное впечатление. Но он все-таки хоть и бегло, а решил сообщить Нессельроде о том, что австрийское правительство этим обеспокоено[315]. Впрочем, Буоль еще считает полезным оправдываться от уже возникших против него в Петербурге подозрений, что он склоняется к соглашению четырех держав, т. е. к присоединению Австрии и Пруссии к Англии и Франции для общего их давления на Россию. Эти подозрения были вполне основательны летом 1853 г.

Уже к концу июля 1853 г. в Вене были получены сведения, что Турция не принимает без изменений ни «конвенции», предлагаемой английским кабинетом, ни плана Буркнэ. То и другое было подстроено лордом Рэдклифом, игра которого крайне облегчалась твердой уверенностью, что Николай не позволит изменить ни единого слова в обоих «примирительных» проектах, потому что вовсе не хочет в этой стадии дела ликвидации конфликта. Тогда же, в последних числах июля, произошло первое очень многознаменательное объяснение Буоля с Мейендорфом. Буоль прямо заявил, что Австрия не может поддерживать русскую политику в Турции, не может и не хочет раздражать французское правительство, дорожит «доверием» Франции и Англии, а это доверие улетучится, если названные две западные державы заподозрят, что Австрия вдвоем с Россией стремится к разделу Турции. Мейендорф заикнулся о «благодарности», намекая на усмирение русскими войсками венгерского восстания, но не получил на этот слабый аргумент ответа[316].

Итак, и французский проект и английский были отвергнуты в очень вежливых выражениях канцлером Нессельроде. В Петербурге решили ждать проекта австрийского.

12 (24) июля граф Буоль созвал на заседание послов: французского, английского, австрийского, русского и прусского. Русский посол Мейендорф не явился, заявив, что из Петербурга ему никаких указаний не дано. 28 июля была на нескольких заседаниях этих послов, под председательством Буоля, выработана нота, которую решено было предложить султану подписать. Эта нота содержала упоминание, что Турция обязуется соблюдать все статьи, касающиеся православной церкви, содержащиеся в договорах Кучук-Кайнарджийском 1774 г. и Адрианопольском 1829 г. В ноте подробно говорилось о том, что православная церковь получает все права и привилегии, которые будут даны какими бы то ни было соглашениями всем другим христианским культам.

3 августа Николай получил эту «венскую ноту» и тотчас заявил, что принимает ее целиком, но с тем условием, что султан подпишет ее без всяких изменений, дополнений и комментариев. 6 августа Николай пригласил французского генерала маркиза Кастельбажака на маневры в Красное Село.

Интереснейший разговор ожидал здесь генерала Кастельбажака. Для того, кто детально изучил дипломатическую деятельность императора Николая, не может быть никаких сомнений, что он решил позондировать почву: нельзя ли в партнеры по дележу Турции пригласить вместо Англии, которая отказалась, вместо Австрии, которая боится, — Францию. Да, царь только что согласился на австрийскую ноту, согласился покончить дело миром, если Турция подпишет эту ноту и возьмет на себя беспрекословно и без всяких изменений все обязательства, о которых там говорится. Но надолго ли все это? «Если Турция разрушится вследствие своего экзальтированного фанатизма и своего ослепления, мне уже ничего не могут поставить в укор. Султан уже не хозяин в своем совете, он потерял всякий авторитет… Я покину княжества, что мне кажется разумным в общем интересе, только когда нота будет подписана султаном». Уже это вступление показывало, что царь совсем не верит в мирный исход и в реальную осуществимость «австрийского проекта», т. е. ноты, выработанной на совещании послов. Дальше обнаружилась очень отчетливо и другая мысль царя: выяснилось, что он и не желает мирного исхода. «Если даже Турция примет ноту и настоящий кризис кончится для турок хорошо — не все будет кончено для Европы. Я предвижу в более близкие времена, чем об этом думают на западе, падение Оттоманской империи на пользу анархии и революционных принципов. Мне непременно нужно сговориться с императором Наполеоном; я рассчитываю на его лояльность и его политический разум, а он может рассчитывать на мою откровенность… у меня нет другого честолюбия, как лишь то, которое состоит в общем благе христианства и счастье моего народа путем усовершенствования всех наших учреждений. Я не хочу завоеваний. Россия достаточно велика. Я хочу лишь двинуть вперед трудное дело, которое бог на меня возложил и которое даже мой сын, чувства которого вы умеете ценить, тоже не сможет окончить… Непременно нужно, чтобы мы с императором Наполеоном закончили соглашение без промедлений и уже наперед обо всем, что может касаться Турции. Нам не следует быть застигнутыми врасплох и еще рисковать поссориться из-за недоразумений и подозрений, когда нам так важно действовать в единении. Когда инцидент будет окончен, я с вами снова поговорю о моих идеях, и я особенно предложу Киселеву говорить об этом с императором Наполеоном»[317].

Итак, все, что до сих пор случалось, т. е. посольство Меншикова, занятие Дунайских княжеств, попытки уладить дело дипломатическим путем и провал этих попыток, — все это лишь «инцидент», и чем бы он ни окончился, все равно нужно подумать, чтó предпринять на случай разрушения Оттоманской империи, и нельзя ли об этом подумать вдвоем с императором Наполеоном.

В Париже летом 1853 г. с Николаем вели такую же сложную игру, как и в Лондоне. 30 июля на одном придворном спектакле в Сен-Клу Наполеон III неожиданно подошел к Киселеву и, пожав ему руку, сказал: «Ну что же? Мы опять становимся друзьями?» — «Мы никогда и не переставали быть ими, государь», — ответил Киселев. «Что касается меня, — продолжал император, — я делаю все зависящее от меня, чтобы повести к быстрому и мирному разрешению восточного осложнения, и я очень надеюсь, что мы этого достигнем»[318].

Но тут же Киселев делает очень многозначительную оговорку: «Если слова Луи-Наполеона спокойны и миролюбивы, то этого нельзя сказать о его министрах и его окружении. Они ведут двойную игру. То они представляются вполне верящими в мирное решение, то они говорят о войне, как не только о возможном, но также как о вероятном событии». Киселев понимает, конечно, что Николаю I нужен сейчас отчетливый ответ на основной вопрос: будет Наполеон III воевать или не будет? А русский посол не только не дает ему в этом длинном докладе от 3 августа точного ответа, которого он дать тогда, конечно, и не мог, но сбивает царя с толку, изображая дело так, будто во Франции, кроме кучки людей, никто войны не хочет и ничуть вопросом о войне не интересуется. «Во всяком случае масса публики хочет еще только мира и нисколько не волнуется по поводу воинственных иногда возгласов прессы и некоторых людей власти. Только мир биржи и промышленных спекулянтов волнуется и беспокоится и более или менее поддерживает в Париже возбуждение. Остальная страна остается спокойной и почти равнодушной к политическим целям». А к тому же и не ждут хорошего урожая во Франции. Вообще больше хотят пугать словами, чем в самом деле воевать. Вот даже в Англии недовольны тем, что французский кабинет слишком стремится сохранить мир, и т. д.

Сделав все эти успокоительные и ободряющие оговорки и отрадные сообщения и этим уж наперед ослабив невольно внимание адресата к сообщаемым дальше зловещим фактам, Киселев повествует о следующем. Министр иностранных дел Друэн де Люис даже с внешней стороны совсем иначе разговаривает с ним, Киселевым, и с австрийским послом Гюбнером, чем с представителями второстепенных держав. С Киселевым и Гюбнером Друэн де Люис говорит о мирном улажении восточного вопроса, а с другими говорит о войне. И даже его газеты «La Patrie» и «Le Constitutionnel» тоже говорят о том, что война более вероятна, чем мирный исход. Тут нужно сделать оговорку: Гюбнер усердно лгал Киселеву и лгал так, как это было в тот момент выгодно Друэн де Люису. На самом деле Гюбнер не только предвидел войну, но всецело ее и желал и стоял за союз Австрии с Наполеоном III.

Двуличность и загадочность поведения французского министра обнаружилась перед Киселевым еще и по поводу проекта соглашения между Портой и Россией, представленного обеим державам в июне 1853 г. Автором текста этого проекта был Друэн де Люис. Нессельроде, давая общую положительную оценку этому проекту, все же просил Киселева сообщить в Париже, что нужно подождать, какой ответ даст Порта на еще ранее посланное России и Турции аналогичное предложение из Вены. И вот, говоря по этому поводу с Друэн де Люисом, Киселев сначала был совсем удовлетворен любезным оборотом изъявлений Друэн де Люиса и даже уловил со стороны французского дипломата тон польщенного авторского самолюбия (так как Нессельроде похвалил его проект); а уже на другой день, как узнал Киселев, Друэн де Люис высказывался перед другими лицами совсем в другом духе, говорил, что он ничуть не удовлетворен настоящим положением дела и очень озабочен будущим, и заявлял, что, по его мнению, «шансы войны превосходят шансы мирного и скорого улажения восточного вопроса». И с тех пор, т. е., значит, в течение всего июля, Друэн де Люис не переставал постоянно выражать прямо противоречащие одно другому суждения, так что его слова в глазах Киселева «теряют всякое серьезное значение». А в самые последние дни июля и в первые дни августа к этому прибавилось еще одно наблюдение Киселева. «Все еще продолжая обнаруживать беспокойство и озабоченность относительно будущего», Друэн де Люис завел какие-то беспрерывные и конфиденциальные сношения с австрийским послом, будто бы затем, чтобы быстро добиться принятия Портой его проекта с изменениями, которые в этот проект были внесены в Вене и Лондоне. Это сообщил Киселеву сам австрийский посол Гюбнер. Все это, конечно, могло указывать на мирные предрасположения французского правительства, если бы Друэн де Люис не лгал Гюбнеру, а Гюбнер не лгал Киселеву, о чем русский посол тогда и не подозревал.

Путаясь и теряясь в этой обволакивавшей его сети дипломатических интриг, шедших и из Лондона, и из Вены, и из Парижа, и из Константинополя, Киселев, как и его начальник Нессельроде, предавался чрезвычайно соблазнительным иллюзиям, будто самое лучшее и выгодное в его положении — это просто не обращать ни на что внимания: «…остается свободный простор для ложных известий и газетных декламаций, и посреди этого хаоса преувеличений и противоречий я буду продолжать, как ваше превосходительство мне это рекомендует, сохранять спокойствие, в котором я замкнулся с начала восточного кризиса и которое до настоящего времени давало мне все преимущества пред французскими треволнениями (les agitations françaises) как в правительственных кругах, так и в политическом мире»[319].

4

Мейендорф уже в июле и в начале августа 1853 г. с беспокойством ждал не только войны с Англией и Францией, но и выступления Австрии. 5 августа он написал из Вены письмо непосредственно фельдмаршалу Паскевичу. Это письмо не могло не произвести на старого князя очень сильного впечатления: «Я часто вспоминаю, насколько вы были правы, ваша светлость, когда прошлой зимой в Петербурге вы мне сказали, что если у нас будет война с турками, то операции должны быть поведены различными способами, в зависимости от того, будем ли мы свободно располагать Черным морем и поддержкой христианских народностей, восставших против Турции, или нет. Если мы перейдем через Дунай, то мне кажется, что Черное море уже не будет для нас открытым. Я думаю также, что мы не захотим поднять Сербию и что Австрия, очень боясь движения с этой стороны ввиду положения Венгрии, воспротивится этому всеми способами». Мейендорф тут не только излагает черным по белому самые затаенные мысли самого фельдмаршала, но и подкрепляет их своим авторитетом, показанием человека, знающего Австрию, знающего точно и наблюдающего близко ее правителей, дающего предостерегающий окрик из Вены. Оптимистический конец письма (что, несмотря на эти неблагоприятные условия, мы все же можем перейти через Балканы и привести Оттоманскую империю к гибели) ничуть не звучит убедительно, да Мейендорф не забывает к тому же прибавить, что даже победа над Турцией создаст для России только затруднения[320].

Некоторое время в середине и конце августа можно было думать, что Турция примет венскую ноту как основу для соглашения с Россией, — и увлекающийся Мейендорф уже передает с ликованием, что Россия одержала полную дипломатическую победу и что лорду Рэдклифу остается лишь ворчать (il se résigne en grognant)[321]. Но тут же Мейендорф подсказывает графу Нессельроде, что хорошо бы поскорее эвакуировать все-таки Дунайские княжества. Однако, как и у всех дипломатов николаевского времени, царедворческая льстивость берет свое, — и, продолжая в своих донесениях из Вены восхищаться предвкушаемой дипломатической победой царя, Мейендорф, явно противореча своим убеждениям, считает долгом ввернуть, что все-таки энергичный жест, т. е. занятие Дунайских княжеств, сыграл решающую роль в утешительном обороте, который как будто приняли теперь, в августе, события[322].

Николай не верил, что английскому и французскому флоту даны какие-нибудь задания, помимо чисто демонстративных. Вот что, по его приказу, писал Нессельроде Бруннову 29 июля (10 августа) 1853 г.: «Объясните английским министрам, что как посылка английской и французской эскадр в Дарданеллы не помешала нам войти в княжества, так их появление в Мраморном море не заставит нас оттуда выйти. Эта посылка только даром осложнит дело, мирное разрешение которого неминуемо, если Франция и Англия ясно объявят Порте, что они лишат ее своей поддержки в случае непринятия австрийского ультиматума»[323].

Николай продолжал еще в разгаре лета 1853 г. не понимать трудности своего положения, главное — невозможности из него с честью выйти. А Бруннов и Киселев усердно, наперебой, успокаивали его в своих донесениях, так же, как Мейендорф, тогда еще продолжавший надеяться на Буоля, с которым русский посол был в родстве. Николаю, так упорно сбиваемому с толку, в самом деле начинало временами казаться, что все обстоит благополучно и никакой войны не будет, а удастся добиться всего и без войны. «По последним сведениям через Вену — можно надеяться, что занятием Бухареста и кончатся наши военные действия, ибо Англия и Франция взялись за разум и заодно с Австрией хотят уговорить турок удовлетворить нашим требованиям», — сообщает царь М. Д. Горчакову в середине июля и даже приказывает князю: «Теперь займись отдыхом войск и готовь их при этом к обратному почетному походу»[324].

И тут тоже роковая манера царя верить только тому, чему хочется и чему приятно верить, сказалась всецело. Ведь случайно обмолвился в это самое время правдой русский посол в Берлине барон Будберг, получивший очень серьезную и достоверную информацию, — но на эту правду в Петербурге не обратили ни малейшего внимания. Первый министр Пруссии барон Мантейфель доверительно сообщил 10 (22) июля Будбергу, что прусский посол в Лондоне Бунзен доносит ему, Мантейфелю, на основании разговоров с английскими министрами и на основании собственных наблюдений, следующее: во-первых, между Англией и Францией — полное согласие по всем делам, связанным с восточным вопросом; во-вторых, эти две державы полны решимости воевать с Россией в случае, если целостность Оттоманской империи окажется под угрозой; в-третьих, британский кабинет очень недоволен нейтралитетом Пруссии в восточном вопросе, а позицией, занятой Австрией, британское правительство, напротив, очень довольно и считает эту австрийскую позицию согласной со своими видами[325]. Нессельроде получил это зловещее уведомление, — и ухом не повел. Он продолжал, как ни в чем не бывало, твердить царю, что нечего беспокоиться, а царь все больше и больше радовался тому, что Франция, Англия и Австрия наконец-то образумились и не будут уже защищать Турцию.

В конце июля в Константинополе стали назревать события, показывающие, какая растерянность царила в Оттоманской Порте. С одной стороны, русская армия все более и более внедрялась в Дунайские княжества, а с другой стороны, кроме ободряющих слов, султан ничего от Англии не получал. К этому прибавилось еще и постепенно нараставшее в окружении Абдул-Меджида раздражение по поводу слишком уж развязного хозяйничанья в столице лорда Стрэтфорда-Рэдклифа. Английские историки и, в частности, биографы Стрэтфорда[326] любят изображать дело так, будто с почтением и обожанием турки взирали на мощного своего покровителя и с неким почти детским доверием отдали судьбы свои в руки великого посла, «эльчи». Это было вовсе не так: Мехмет-Али и многие другие считали его одним из самых нестерпимых нахалов, от которых когда-либо приходилось терпеть робкому по натуре и легко терявшемуся падишаху. Но у Абдул-Меджида бывали и внезапные (быстро проходившие) взрывы возмущения оскорбленной гордости. В один из таких моментов султан вдруг без малейших предупреждений выгнал вон из министерства Решид-пашу, министра иностранных дел («рейс-эфенди»), который был вернейшим орудием в руках Стрэтфорда-Рэдклифа. Правда, сейчас же был выдуман предлог и была пущена в ход версия, будто эта внезапная немилость вызвана интригами, связанными с семейными делами султана (вопросом о браке одной из его дочерей). Но никто не обманывался касательно истинного характера этой отставки. Меньше всех мог обманываться сам британский посол, понимавший, что Решида прогнали только вследствие полной невозможности прогнать вон его самого, «великого эльчи». Стрэтфорд немедленно принял меры. Мигом явившись во дворец, он пустил в ход весь арсенал посулов и застращиваний. Абдул-Меджид пал духом. Лишиться поддержки Англии, когда русские, по-видимому, приготовлялись уже переходить через Дунай, казалось слишком страшным. Решид-паша немедленно был возвращен на свой пост.

Но, очевидно, эта неприятная история внушила лорду Стрэтфорду мысль, что хорошо бы покрепче стеснить султанский дворец, а вместе с тем произвести некоторую демонстрацию против России и поощрить Порту к неуступчивости.

И вот тогда же, в конце июля, британский кабинет в лице лорда Эбердина извещает барона Бруннова, что пришли от лорда Стрэтфорда тревожные вести. Султан вдруг дал отставку Решид-паше, «приверженцу европейской цивилизации». Правда, благородным усилиям Стрэтфорда удалось в самом поспешном порядке, чуть ли не в 24 часа, «переубедить» султана и водворить приверженца цивилизации на прежнем месте, но вся эта передряга «в соединении с политическими и финансовыми трудностями» делает положение в Константинополе неспокойным. Регулярные войска уведены в Шумлу, Варну и придунайские форты, в столице остались лишь нерегулярные, недисциплинированные части. Возможно обострение «мусульманского фанатизма»; возможны антихристианские беспорядки. И если эти опасения оправдаются, то европейцам будет угрожать беда. Поэтому лорд Эбердин и Кларендон считают желательным ввести часть английской и французской эскадр (стоящих в Безике) уже в Мраморное море, поближе к Константинополю. Но они не хотели бы, чтобы Россия приняла это за шаг, направленный против нее. На Бруннова и на этот раз оба лорда — и Эбердин и Кларендон — произвели обычное отрадное впечатление своей непосредственностью, доброжелательным отношением, «доверительным» характером своих сообщений, готовностью дать всевозможные гарантии, — словом, похвальными качествами своей натуры, которыми они давно уже пленяли барона Бруннова[327]. Его нисколько не смутил и пресловутый «мусульманский фанатизм», который с такой непоколебимой верностью нуждам и пользам британской дипломатии выскакивал из-под земли и в Турции, и в Индии, и в Персии всякий раз, когда требовалось ввести английские войска или флот туда, где Лондону казалось уместным их водворить.

Но все же Бруннов протестовал, заявляя, во-первых, что не следует уже сейчас вводить эскадру в Босфор, пока еще никаких беспорядков в Константинополе нет, и, во-вторых, что такие меры предосторожности не должны предприниматься только Англией и Францией, ибо подобный односторонний акт нарушил бы принятый великими державами статут 1 (13) июля 1841 г., согласно которому проход военных судов через Дарданеллы может последовать лишь с согласия всех пяти подписавших этот статут держав. В своем донесении Бруннов обращает внимание Нессельроде на то, что при обсуждении вопроса у России будет большинство, т. е. три голоса против двух, так как на ее сторону «несомненно» станут Австрия и Пруссия.

Но резолюция царя была самая неожиданная.

Он увидел в этом намерении Англии и Франции полное согласие действовать вместе с Россией против Турции. И вот что царь поспешил написать на докладе о возможности введения военных кораблей в Мраморное море: «…не только я не противлюсь этому, но я приглашаю (j'engage) Англию и Францию принять необходимые меры от нашего имени (en notre nom), так как я еще не считаю, что мы находимся в войне с Турцией»[328]. Николаю, естественно, было на руку все, что лишало Турцию надежды на поддержку Англии и Франции и что ставило царя в такое положение, когда сам собой мог встать вопрос о разрушении Турции и полюбовном дележе ее владений.

Бруннов так далеко не шел, но и ему казалось, что эти мнимые или реальные тревоги за христианское население выгодны для политики Николая. Он по-прежнему считает, что, во-первых, обилие разных проектов мирного разрешения русско-турецкого конфликта выгодно уже потому, что можно «побивать одни проекты другими», одни проекты служат противоядием (d'antidote) против других. А во-вторых, в запасе есть эбердиновский проект «конвенции», и если царя удовлетворит этот проект, то «сэр Гамильтон Сеймур имеет поручение отправить эту пилюлю Стрэтфорду с приказом заставить турок проглотить ее. Хотел бы я очень видеть гримасу, которую они сделают», — ликует уже наперед барон Бруннов. Но тут же посол осторожно напоминает, что еще не улажен все-таки этот вопрос и что успокаиваться рано. Как почтительный подчиненный, он в этом своем французском донесении приводит немецкое изречение самого канцлера Нессельроде: «не должно говорить, „гоп“ пока не будешь по ту сторону рва (man muss nicht „hopsassa“ sagen before man über den Graben ist)»[329]. Карл Васильевич вообще любил почему-то переводить на родной немецкий язык русские и даже украинские пословицы, доходившие порой до его слуха (и всегда это выходило столь же неудовлетворительно, как и в данном случае). Но Бруннов неспроста все это напоминает и цитирует. Ему явно не очень нравится, что дружеское англо-австрийское сотрудничество Брука со Стрэтфордом в Константинополе усиленно продолжается в Вене. «Мы еще можем встретить на нашем пути не один камень преткновения: прежде всего в Вене слишком много работают над смесью сложного состава (im mixtum compositum): Буркнэ, Буоль, Брук, Стрэтфорд. У меня есть инстинктивное чувство, подсказывающее, что эта микстура никуда не годится».

Сидя в Вене, в самом центре дипломатических интриг, направленных против политики Николая, Мейендорф видел, что нашла коса на камень, что Турция очень надеется на своих западных покровителей: никаких шагов, которые указывали бы на прекращение дипломатического сопротивления со стороны Турции, нет, и Брук «жалуется, что лорд Рэдклиф не поддерживает его энергично». Уже эта фраза Мейендорфа показывает, как мало разбирался он в истинном положении вещей в тот момент, как ловко Рэдклиф успел снова и снова обмануть и обойти весь дипломатический корпус, внушив, будто он всячески советует туркам теперь, в конце июля, пойти на компромисс, но что же делать, если они упрямятся[330].

С напряженным вниманием в Европе ждали ответа Николая на венскую ноту. Лорд Эбердин, пригласив Бруннова 28 июля, не скрыл от него, что отказ царя может повести к войне России не только с одной Турцией. Выразил он эту мысль весьма прозрачно. Он сообщил, что французское правительство «все эти последние дни удваивает усилия, чтобы добиться уже наперед соглашения с Англией, о мерах, которые сообща нужно будет принять в случае, если император Николай отвергнет предложения Австрии». И хотя Бруннов хвалит британский кабинет за то, что он «имел благоразумие отклонить это предварительное соглашение», но одновременно должен сообщить и о весьма неприятных заявлениях Эбердина. Премьер прямо объявил, что если Николай отвергнет венскую ноту, то он, Эбердин, потребует у парламента дополнительного кредита в 3 млн. фунтов стерлингов («ввиду положения вещей») и вообще не распустит палату общин на каникулы или распустит на короткий срок. Если же этот кредит будет парламентом отпущен (в чем не может быть никаких сомнений), то это поспособствует устранению всяких надежд на мир и окажется шагом вперед «по дороге, которая неизбежно должна повести к войне»[331].

Эбердин «не скрыл своего глубокого огорчения» и прибавил обычный припев, что он «будет бороться до конца, чтобы сохранить мир, пока на это будет оставаться хотя какая-нибудь надежда». Любопытен конец этого очень значительного разговора. Эбердин поделился с Брунновым печальной новостью: из Константинополя прибыли вести, «очень беспокоящие»: оказывается, что «турецкие министры, увлекаемые головокружением (entraîner par un esprit de vertige), ослеплены и не видят опасностей, в пучину которых рискуют ввергнуть Оттоманскую империю».

Эбердин отлично знал, что дело вовсе не во внезапном турецком головокружении, а в деятельнейших интригах, и что Стрэтфорд-Рэдклиф, после отъезда Меншикова из Константинополя уже окончательно и безраздельно забравший Абдул-Меджида и всю «Блистательную» Порту в свои руки, твердо держит курс на войну и всеми мерами убеждает диван отвергнуть венскую ноту. Все это ясно, и что Эбердин все это знает и допускает, — тоже ясно. Но может ли Бруннов послать в Петербург бумагу без утешительной концовки, которая своим содержанием настолько подсластила бы пилюлю, чтобы Николай и не догадался о первоначальной ее горечи? Оказывается, все-таки на лорда Эбердина в самых трудных случаях можно положиться.

Эбердин вдруг прибавил, что если в самом деле турки отвергнут венскую ноту, то «нужно будет победить упорство Порты энергичным выступлением со стороны собравшихся в Вене кабинетов». Барон Бруннов немедленно из этих решительно ни к чему не обязывающих слов делает произвольное заключение: «Слова лорда Эбердина дают мне основание думать, что в случае необходимости он считал бы нужным заставить турок подчиниться условиям соглашения, выработанного в Вене, если бы они его отвергли, тогда как император (Николай — Е. Т.) удостоит дать ему свое одобрение». Прочтя это место доклада, Николай тут же сделал карандашом помету: «вот мы и добрались (nous у voilà)». И царь отчеркивает карандашом на полях рукописи следующее место в донесении Бруннова, продолжающего рисовать заманчивые узоры насчет выступления держав против Турции: «Тогда положение предстанет пред нами в новом виде. Державы, которые не переставали говорить о независимости Турции, первые произвели бы насилие над этой независимостью, чтобы заставить султана принять условия, на которые он отказался бы дать свое согласие». Николаю, по-видимому, все это очень понравилось. Бруннов пишет дальше, что в восточном вопросе вообще нет ничего устойчивого — и то существование Оттоманской империи признается принципиально, то оно оказывается сомнительным фактом (un fait douteux). Это именно то, к чему стремился Николай, беседуя в январе и феврале 1853 г. с Сеймуром. Немудрено, что, прочтя все эти домыслы Бруннова, выдумавшего, будто Эбердин уже склонен признавать существование Турции «сомнительным фактом», царь пишет: «это именно так (c'est cela)», потому что это донесение Бруннова кончается советом: державы, в случае отказа Турции, обязаны ее принудить, а Россия «в сильном и спокойном положении, которое она заняла, остается свидетелем и арбитром спора, с тем чтобы этот спор пришел к концу, согласному с ее достоинством и ее интересами»[332].

Так, прямо, можно сказать, на глазах читателя, из угрозы Эбердина получается обещание его дружеской помощи; из требования от парламента военных кредитов на войну против России с целью защиты Турции получается, будто Эбердин признает существование Турции «сомнительным», — и царь очень доволен, что в конце концов Англия добралась до правильного воззрения: «nous у voilà».

2 (14) августа 1853 г. Сеймур, британский посол в Петербурге, обратился к Нессельроде с нотой, в которой выражал живое беспокойство английского правительства, что Турция не примет рекомендуемых ей державами уступок и что мусульманский фанатизм сорвет переговоры. Вместе с тем Сеймур указывал, что очень бы следовало русскому правительству согласиться на прием чрезвычайного турецкого посла, которого султан хочет отправить в Петербург. Английский дипломат при этом подчеркивает, что ведь султан идет на очень большое унижение, отправляя к царю посла, когда русские войска занимают турецкую государственную территорию. Сеймур очень бы рекомендовал убрать эти войска из Молдавии и Валахии: «Не противоречило бы ни великодушию, ни могуществу императора решить, чтобы отход русских войск начался во всяком случае с момента прибытия турецкого посла на русскую территорию»[333].

Конечно, ни принять посла, ни, особенно, эвакуировать войска из Молдавии и Валахии Николай не собирался.

Продолжая в Лондоне всячески внушать барону Бруннову (при деятельном сотрудничестве статс-секретаря Кларендона) мысль, будто британский кабинет ничего так не желает, как сохранения мира с Россией, лорд Эбердин (при столь же деятельном и самом прямом сотрудничестве того же Кларендона) не переставал предостерегать Николая в Петербурге. Английский посол при русском дворе сэр Гамильтон Сеймур в течение всей осени 1853 г. получал из Лондона «самые энергичные инструкции», и это бросалось в глаза генералу Кастельбажаку, который в самом деле не желал войны, не видел в ней никакой пользы и ни малейшего смысла для Франции и считал, что Англия имеет в виду не только охрану Константинополя, но и «Индию и истребление всех флотов». Его неизданные до 1891 г. письма к директору политического департамента французского министерства иностранных дел Тувнелю вполне ясно и точно говорят об этом. Будучи французским послом в Петербурге, Кастельбажак хорошо знал, какого рода инструкции получает из Лондона его английский коллега, и был убежден, что «истинный восточный вопрос для Англии это вопрос об Индии»[334].

5

16 августа 1853 г., наконец, состоялось долго откладываемое обсуждение в парламенте запросов оппозиции по поводу восточного вопроса. От имени правительства выступил сначала лорд Джон Россел, произнесший довольно бесцветную речь. Наиболее существенным в этой речи было не то, что он сказал, а то, о чем он умолчал: он ни звука не помянул о проекте «конвенции», вполне удовлетворяющем Николая, — о чем с таким жаром писал Бруннов и с таким чувством говорил автор этого проекта лорд Эбердин. Это гробовое молчание о конвенции лучше всего обнаруживало всю фиктивность мнимых стараний премьера. Консервативная оппозиция устами Пэнингтона, Лэйарда и особенно Милнса укоряла правительство в том, что оно, с одной стороны, подстрекает Турцию к сопротивлению, а с другой — оставляет ее в такую трудную минуту без реальной поддержки.

Но только к концу заседания дебаты поднялись на принципиальную высоту. Произошла словесная дуэль между двумя старыми политическими врагами. Выступил Ричард Кобден, и как только он поднялся с места, палата общин уже твердо знала, что заговорит и молча сидевший до сих пор на правительственной скамье лорд Пальмерстон.

Кобден высказал о русско-турецком конфликте и об английской восточной политике те мысли, которые в неодинаковых выражениях, иногда с меньшей, иногда с большей полнотой не переставал высказывать с 1835 г., когда он опубликовал свою брошюру о России, тоже прямо направленную против пальмерстоновской политики.

Кобден настаивал, что восточный вопрос когда-нибудь должен получить свое окончательное разрешение в том смысле, что ислам уже дальше не может существовать вследствие своей несовместимости с современной цивилизацией христианских народностей. Именно в таких словах барон Бруннов передает эту часть речи Кобдена. Николай отчеркнул это место карандашом и написал на полях рукописи: «Это вполне мое мнение; это бесспорно»[335].

Губительная манера Бруннова помещать в своих донесениях больше всего то, что может понравиться царю, привела здесь к тому, что он дал в своем отчете непомерно большое место речи Кобдена, влияние которого на внешнюю политику Англии в этот момент было равно нулю, да еще так расположил материал, что отчеркнутые Николаем, столь ему пришедшиеся по душе слова оказались в самом конце донесения. У Николая, имевшего крайне смутное представление о парламенте, могло составиться мнение о существующей в палате общин могучей поддержке его излюбленной идеи касательно раздела Турции. Пальмерстон решительно выступил против Кобдена, подчеркивая полную необходимость для Англии защищать Турцию от всяких попыток уничтожения ее самостоятельности.

В пылу дебатов во время парламентского заседания лорд Клэнрикард назвал русскую оккупацию Дунайских княжеств пиратским поступком. В ответ Николай I приказал барону Бруннову прервать всякие личные отношения с Клэнрикардом и сообщить об этом с соответствующей мотивировкой британскому кабинету[336].

Почти ежедневно летят письма из Вены в Петербург. Мейендорф очень советует принять немедленно турецкое предложение. Тогда уйдут из турецких вод эскадры Франции и Англии и, что еще важнее, Рэдклиф и его политика будут обесценены (démonétisés), а министерство Эбердина укрепится. Какой момент, чтобы по уходе Рэдклифа завязать добрые отношения с Турцией! Султан очень расположен в пользу мира, и он — большой поклонник (admirateur) императора (Николая). Так золотит пилюлю для царя барон Мейендорф, взводя небылицу на Абдул-Меджида, который не терпел и боялся Николая и никаких иных чувств, кроме страха, к нему никогда не обнаруживал. Сбиваемый с толку Брунновым, который так часто с ним сносился, Мейендорф повторяет сказание о коренном разногласии между Эбердином и Стрэтфордом. Мало того, он верит даже и в Кларендона и прельщает Паскевича близкой перспективой отставки Рэдклифа, если царь уступит: «Вы знаете, что лорд Кларендон очень недоволен лордом Рэдклифом и его произвольными поступками (ses insubordinations)», — и непослушному и недисциплинированному Рэдклифу, человеку тщеславному и раздражительному (vaniteux et irascible), грозит близкая отставка. «Его участь, так сказать, в наших руках». Словом, стоит уйти из Молдавии и Валахии — и ненавистный Рэдклиф исчезнет, и между Турцией и Россией водворится мир и благоволение[337].

Николай всерьез поверил, будто Австрия в самом деле «ультимативно» требует от турок уступить царю и будто не только Пруссия, но даже Англия и Франция, к своему собственному посрамлению, тоже совсем отказались от своей прежней политики и тоже поддерживают этот не существовавший никогда австрийский ультиматум. Таков был результат дружных усилий Мейендорфа из Вены, Киселева из Парижа, Бруннова из Лондона, Нессельроде из Петербурга, стилизовавших тревожную истину, чтобы сделать ее приятной его величеству. Вот что, ликуя, пишет царь князю Михаилу Семеновичу Воронцову, наместнику Кавказа, 27 августа (8 сентября) 1853 г.: «Давно ли французы и англичане возбуждали турок против нас, находя наши требования дерзкими, несправедливыми и нарушающими независимость Порты? Теперь они же эти самые требования поставили в ультиматум туркам вместе с Австрией и Пруссией. Занятие нами княжеств, конечно, дало нам огромную выгоду в том, что дозволяет нам спокойно взирать на всю нелепость, на все глупое ослепление, с которыми эти две державы действуют на вред туркам, быв прежде их горячими заступниками». Но все-таки так как «фанатизм и глупость не подлежит ни правилам ни расчету», то Николай предупреждает кавказского наместника, что возможна и война[338].

Мейендорф 13 (25) августа уже получил точную документацию из Константинополя, увидел, что турки предлагают варианты к формулировкам венской ноты, услышал от Буоля совет принять ноту с вариантами, — и понял, что только иронически можно было венскую ноту называть «ультиматумом», предъявленным Турции. Мейендорф очень советует принять турецкие варианты и уходить из Молдавии и Валахии. Его письма к Нессельроде от 26 и 28 августа на все лады твердят об этом. То он доказывает, что в этом будет великая нравственная победа Николая, то говорит, что эвакуация княжеств — «наилучший свадебный дар» для Франца-Иосифа (только что женившегося). Неспокойно у Мейендорфа на душе, потому что он ясно видит, что Австрия рано или поздно может сделать роковой для царя выбор между открывшимися пред ней двумя политическими дорогами. И вот снова он берется за перо и пишет Паскевичу, зная влияние Паскевича на Николая. Опять советует он приказать Горчакову «приготовиться» к эвакуации княжеств. Он полагает, что этого будет достаточно, чтобы эскадры двух западных держав ушли из бухты Безики. Он знает, как трудно добиться этого у Николая, и всячески расхваливает великолепное положение, в котором якобы окажется Россия после этого «великодушнейшего» поступка царя[339].

Николай, соглашаясь против воли на венский компромисс и уже лелея, явно, мысль сговориться с Наполеоном на случай близкой (так ему казалось) катастрофы Оттоманской империи, мог только мечтать о том, чтобы Турция отвергла венскую ноту и этим взяла на себя всю ответственность за дальнейшее. И его мечта исполнилась.

В конце августа 1853 г. в Париж, а спустя день в Лондон пришли известия, что Порта желает внести в венский проект некоторые изменения. Это опять было делом рук лорда Стрэтфорда-Рэдклифа, продолжавшего деятельнейшим образом, столь же искусно и скрытно, как всегда, работать для скорейшей подготовки формального объявления войны между Россией и Турцией, без чего немыслимо было и вступление в войну против России двух европейских великих держав. Уже в августе дипломаты знали, что Решид-паша желает внести какие-то поправки, а что Решид-паша — простой исполнитель предначертаний лорда Стрэтфорда-Рэдклифа, об этом знала уже с конца мая, т. е. с провала миссии Меншикова, вся Европа.

Стрэтфорд вел беспроигрышную игру: изменения, внесенные Решид-пашой в венскую ноту, были, в сущности, не очень существенны и во всяком случае никак не могли реально уменьшить права Николая касательно охраны православной церкви в Турции. Но Стрэтфорд знал, что Николай категорически заявил, что не допустит никаких изменений, и, следовательно, война готова. В том-то и дело, что, по различным побуждениям и питая совсем различные надежды, Стрэтфорд-Рэдклиф и русский царь одинаково не боялись обострения отношений между Россией и Турцией. Чтобы воочию показать читателю, изучающему приемы дипломатии, до какой степени были искусственными поправки, продиктованные Стрэтфордом и внесенные Решид-пашой, я их тут напомню.

В ноте было сказано: «русские императоры всегда обнаруживали свою активную заботу о сохранении гарантий и привилегий греко-православной церкви в Оттоманской империи». А «поправка» Решид-паши гласила: «свою активную заботу о культе греко-православной церкви», — и не сказано, где именно. А так как вычеркнуты также и слова о гарантиях и привилегиях, то фраза теряет свой прежний точный смысл.

Другая поправка относилась к тому месту венской ноты, где говорится о праве православной церкви на все те привилегии, которые будут даны другим исповеданиям. Решид-паша вставил: «подданных Порты». Следовательно, если, скажем, султан дает особые права католическим общинам в Турции, состоящим не в турецком подданстве, то православные, подданные Турции, не будут пользоваться этими правами.

Николай, опираясь на эти аргументы, заявил решительно, что он не принимает этой ноты, потому что при подобных поправках будто бы теряет смысл даже подтверждение договоров в Кучук-Кайнарджи и Адрианополе. Цель Стрэтфорда, к полному его удовольствию, была достигнута, и формальное объявление войны России стало отныне делом вполне решенным в Константинополе. «В императоре Николае есть нечто от Петра Великого, от Павла I и от средневекового рыцаря», — писал Кастельбажак 16 сентября 1853 г. в доверительном письме Тувнелю, директору политического департамента, утверждая, что «старея — (в царе — Е. Т.) берет верх Павел I» и что не может он ни за что пойти теперь на уступки[340]. Кастельбажак только совсем неправильно придает тут решающее значение религиозным соображениям царя и его мнимым опасениям перед взрывом народного недовольства в случае уступок по этим поправкам к венской ноте. По существу эти поправки не имели и тени реального значения. Но Николай ухватился за возможность не выводить войск из Молдавии и Валахии и не снимать с очереди дня вопроса о разрушении Оттоманской державы.

Сообщая 30 августа Киселеву, что Решид-паша не соглашается подписать ноту, иначе как с некоторыми поправками, Друэн де Люис выразил свое огорчение и даже нечто вроде негодования против турок. А когда Киселев спросил, почему же французский посол в Константинополе Лакур не употребил всего своего влияния, чтобы заставить турок принять венскую ноту без изменений, то Друэн де Люис стал уверять, что Лакур сделал будто бы все от него зависящее, но все его усилия оказались тщетными[341].

2 сентября, вернувшись из Дьеппа, где брал морские ванны Наполеон III, Друэн де Люис немедленно пригласил Киселева. Все, что он высказал, имело для русского посла (и для русского царя) тем большее значение, что на этот раз Друэн де Люис прямо и непосредственно излагал слова императора, от которого он прямо и прибыл. Французский министр снова говорил о неодобрительном поведении турок, из-за которых происходят ненужные задержки, и выражал надежду на снисхождение и великодушие Николая. Но при этом намекнул, что хорошо бы поскорее убрать войска из Молдавии и Валахии, и тогда французы и англичане уйдут из Безики[342].

Одновременно Друэн де Люис поручил генералу Кастельбажаку выразить в Петербурге надежду и уверенность, что царь не захочет мешать делу успокоения и не обратит внимания на столь второстепенные и несущественные поправки, которые внесло в венскую ноту турецкое правительство. Граф Буоль дал такое же поручение австрийскому послу в Петербурге. Друэн де Люис поручил также Кастельбажаку передать русскому канцлеру Нессельроде, что, может быть, французская эскадра войдет все-таки в Дарданеллы, но это случится не по политическим, а по мореплавательным соображениям (par des considérations nautiques)[343]. Царь подчеркнул карандашом это место, нарочитая бессмысленность которого бросалась в глаза. Но именно в этой бессмысленности, в этой умышленно-небрежной мотивировке сказывалась явная угроза.

Днем позже чем об этих турецких поправках и видоизменениях узнал в Париже Киселев из уст Друэн де Люиса, лорд Эбердин сообщил о том же в Лондоне барону Бруннову. При этом Эбердин сказал, что эти турецкие поправки он считает по сути дела пустыми и лишенными какого бы то ни было реального значения. Но прибавил, что считает серьезной оплошностью со стороны представителей держав в Константинополе, что они не заставили турок отказаться от каких бы то ни было видоизменений в венской ноте. Эти слова Эбердина в донесении Бруннова Николай I отчеркнул карандашом. Что все это новое, неожиданное осложнение устроено прежде всего благодаря интригам и каким-то пока еще неясным, но абсолютно несомненным подвохам со стороны лорда Стрэтфорда-Рэдклифа, — в этом, конечно, никаких сомнений быть не могло, и меньше всего в Лондоне.

Курьезно, что Эбердин сам понимает, до какой степени это всем ясно, и потому спешит прибавить следующее: «Лорд Кларендон уже высказал это мнение (о предосудительности поведения турок — Е. Т.) в частном письме, адресованном лорду Стрэтфорду, в самых резких и самых серьезных выражениях, с которыми лорд Эбердин вполне согласился». Эти строки в донесении Бруннова отчеркнуты двойной чертой царским карандашом. Уже и этих слов было достаточно, чтобы дезориентировать царя и внушить ему, будто Англия поддержит его, если он отвергнет турецкие поправки. Но дело этим не ограничилось. В конце беседы с Брунновым английский премьер сказал слова, которые как будто нарочно были рассчитаны, чтобы человек такой непомерной гордыни, как Николай, отказался сразу от всякой мысли об уступке: «В конце концов первый министр признает, что решение, от которого зависит исход этого инцидента, находится единственно в руках императора, он признает, что если его величеству будет угодно проявить благородство по отношению к туркам, из сострадания к их слабости, то честь этого решения всецело выпадает на долю нашего августейшего повелителя; но что если его величество будет настаивать на первоначальном проекте в неизменном виде, то в таком случае державы, собранные в Вене на совещание, должны будут сообразоваться с этим решением и употребить свои старания, чтобы победить сопротивление Порты новыми представлениями». Все последние строки опять-таки дважды отчеркнуты на полях Николаем[344]. Царь мог понять одно: ему следует проявить характер и не уступать, и тогда Европа его поддержит, и Стрэтфорд-Рэдклиф, получив строгий нагоняй от лорда Кларендона, уже не посмеет интриговать и поощрять Решида к сопротивлению… Теперь мы знаем, что никаких нагоняев Стрэтфорд не получал, никаких новых представлений державы в Константинополе не делали, — и отказ Николая, на который явно подбивали его, привел к объявлению со стороны Турции войны России.

Бруннов, которому после беседы с Эбердином лорд Кларендон сообщил, в чем именно состояли турецкие поправки и видоизменения, на всякий случай высказал, что эти поправки не так уж невинны и что, может быть, они и не будут приняты царем. Бруннов объясняет свое поведение канцлеру так: не зная еще, как решит царь, он, Бруннов, и не мог иначе действовать. Решит царь уступить — тем великодушнее покажется его уступчивость. Решит царь не уступать, — что же, сомнения Бруннова покажутся англичанам основательным предупреждением[345]. Ясно одно: в душе Бруннов очень хочет, чтобы царь уступил.

«Слабость Эбердина в соединении со злостностью Стрэтфорда парализует всякую возможность переговоров. В этой борьбе Эбердин, как более слабый, терпит поражение. У него шаг за шагом отнимают почву. Я могу только оплакивать это. Но против подобной слабости нет лекарства. Я уже сказал вам, что его считаю почти конченным. Его решение принято. Он не останется у власти, если вспыхнет война. И так как он смотрит на свою отставку скорее с известным удовольствием, то он тем легче предоставляет себя одолевать, пока не наступит развязка, которая, в его глазах, явится для него избавлением. Именно так я объясняю себе его уступчивость, которая была бы смешна, если бы дело не было так серьезно»[346].

Мало было в истории Англии первых министров, которые так упорно держались бы за власть, как лорд Эбердин, в течение всей жизни, а особенно в 1853—1855 гг. Редко когда весь кабинет с Эбердином во главе так последовательно поддерживал лорда Стрэтфорда-Рэдклифа, как в течение всей этой осени 1853 г. (и особенно в сентябре). Наконец, забегая несколько вперед, напомню, что мало кто из ответственных государственных деятелей Англии так беспощадно критиковал всю восточную политику Николая, как именно лорд Эбердин, когда наступила весна 1854 г.

Таков был этот дипломат, так талантливо и так долго разыгрывавший перед бароном Брунновым некоего добродушного, но, к сожалению, слабовольного старичка. Бруннов лишь к концу отношений начал догадываться, насколько Эбердину нельзя доверять.

6

Уже 26 августа (7 сентября) 1853 г. из Петербурга была отправлена в Вену нота Нессельроде, в которой разбирались видоизменения, привнесенные Решид-пашой в венскую ноту. Нессельроде заявил, что с этими видоизменениями нота совершенно не удовлетворяет Россию.

Николай стал понимать, что в сущности Австрия ничуть и ничем не грозила Турции даже в случае отказа принять венскую ноту, которую почему-то он раньше считал «ультиматумом».

«…Последние перемены, которые турки хотели внести в Венский ультиматум, я отклонил, ибо никаких перемен в подобном деле быть не может, не то это не ультиматум; и есть всему мера и конец. Что будет, один бог знает. Англия и Франция турок с толку сбили, а теперь их же дело принять меры, чтоб поправить, что портили; мы же будем глядеть, чем вздор этот кончится; наше положение таково…», — так писал царь Паскевичу[347].

Тотчас по получении русского анализа этих турецких исправлений и отказа России принять ноту в ее измененном виде Друэн де Люис выразил сожаление и беспокойство, как бы «фанатизированные умы» в Константинополе не подняли восстания против султана. Вместе с тем он уверял, что державы посоветуют Порте подчиниться воле царя и отказаться от исправлений венской ноты. Но затем Друэн де Люис поехал в Сен-Клу, где жил в это время император, а вернувшись, довел до сведения послов: австрийского — Гюбнера и русского — Киселева нижеследующее. На дворе стоит уже осень, время года, когда нередко дуют на море ветры. А потому его величество император Наполеон полагает, что французскому флоту придется выйти из Безикской бухты (у входа в Дарданеллы), где он находится, и войти в Мраморное море, чтобы найти спокойный приют от этих ветров. Киселев, сообщая об этой внезапной угрозе, успокаивает Нессельроде (и царя), что без Англии Наполеон все-таки не решится так явно нарушить договор 1841 г., воспрещающий военным судам вход в проливы[348]. А кроме того, он очень надеется, что Англия, Франция и Австрия через своих послов образумят турок и те примут венскую ноту, убрав прочь свои поправки и изменения в тексте.

Царь, не веря Англии, еще верит в этот момент Францу-Иосифу: «…донесения венские удовлетворительны, хотя решительного ответа на могущее случиться еще нет. Видно, что крепко боятся Louis Napoléon, завтра, что получим, будет любопытно. С Горчаковым простился, все будет готово; прочее решит господь, на него, как и всегда и во всем, все наши надежды…»[349]

Что ровно ничего из этих представлений держав через их посланников в Константинополе не выйдет, это было, конечно, вполне ясно: звучало иронией, что султана Абдул-Меджида будет усовещевать и уговаривать отказаться от видоизменений и дополнений в венской ноте тот самый Стрэтфорд-Рэдклиф, который сам же и сочинял именно эти видоизменения и внушал Решид-паше мысль об их необходимости! Разумеется, турки оказались глухи ко всем этим мнимым усилиям склонить их к уступкам. «Партия войны усилилась в Константинополе до такой степени, что это значительно уменьшает влияние, которое до сих пор представители держав оказывали на диван», — таково «мнение английских министров», сообщенное Бруннову еще до того, как начались (и сейчас же окончились) эти мнимые «уговаривания» и хлопоты держав в Константинополе[350]. Но вся Европа (и точнее всех Англия) знала, что «партию войны в Константинополе» изображает собой прежде всего «великий эльчи», «второй султан», словом, лорд Стрэтфорд-Рэдклиф.

А если так, почему же не убрать оттуда человека, прямо ведущего Турцию и Европу к войне? Ответ на этот вопрос был дан в точности главой кабинета лордом Эбердином барону Бруннову 20 сентября 1853 г., когда уже выяснилось, что турки и не думают отказываться от внесенных ими по наущению Стрэтфорда дополнений к венской ноте и что поэтому война неизбежна: «Я бы отозвал Стрэтфорда, если бы я мог это сделать, но я этого не могу». Бруннов, как всегда, сожалеет о добродетельном и дружественном к России, но, увы, бессильном премьере[351]. Спустя ровно год англичане уже стояли перед Севастополем и готовились к первой бомбардировке, — а лорд Эбердин возглавлял по-прежнему британское правительство, и Стрэтфорд-Рэдклиф по-прежнему управлял Константинополем через посредство Абдул-Меджида и Решид-паши.

Как только официальная телеграмма из Вены известила 1 (13) сентября английское правительство, что Николай отверг все турецкие дополнения и поправки, лорд Эбердин высказался в том смысле, что Англия будет действовать вместе с Австрией и, следовательно (так продолжает надеяться Бруннов), в пользу России, производя должное дипломатическое давление на турок. Но при одном условии: чтобы русские, стоящие пока на левом берегу Дуная, не переходили на правый берег! В случае их перехода на правый берег явится угроза движения русских войск на Константинополь, и тогда Англия будет действовать уже не вместе с Австрией, а вместе с Францией[352], т. е. гораздо более враждебно относительно России. Лорд Эбердин даже с грустью предвидит, что в подобном случае общественное мнение заставит Англию принять участие в борьбе с Россией и даже в качестве главной участницы.

Но одновременно с этими, правда, очень условными, устными успокоениями со стороны Эбердина барон Бруннов получил совсем в ином духе проредактированное письменное извещение от статс-секретаря по иностранным делам Кларендона. Узнав, что царь решил отвергнуть турецкие поправки, внесенные в венскую ноту, лорд Кларендон написал немедленно Бруннову, что это «отнимает всякую надежду на удовлетворительное разрешение вопроса». Но Бруннова это ничуть не пугает. Дипломат старой школы, выросший в преданиях, правда уже сильно подорванного, но все еще во времена его молодости существовавшего Священного союза, барон Бруннов в тот момент был полон надежды, и бодрость духа в нем была необычайная: сам государь император собственной августейшей особой готовился побывать в Ольмюце, где должен был встретиться с императором австрийским и королем прусским, и три монарха божьей милостью решат все вопросы так, как им заблагорассудится, независимо от жалоб Кларендона. «Я знаю этого сорта жалобы. Они меня нисколько не путают. Это возобновляется каждый день. Я слышал одно и то же десять раз в продолжение четырех месяцев. Завтра это будет в одиннадцатый раз. Я вам скажу, что из этого получится: ровно ничего (подчеркнуто в подлиннике — Е. Т.). Не в Лондоне, а в Ольмюце мы узнаем, будет ли у нас мир или война, как сказал мне вчера лорд Эбердин»[353]. Эта последняя фраза поразительно характерна: Эбердин, поддакивая Бруннову, тоже почтительно признает супрематию трех монархов Священного союза перед Лондоном — и Бруннов этому верит, и ему это кажется вполне натуральным со стороны главы британского кабинета.

Стрэтфорд-Рэдклиф заставил турок внести изменения в венскую ноту, чтобы сделать ее неприемлемой для Николая; он же явно и усиленно толкает их к формальному объявлению войны России, твердо обещая помощь Англии, кабинет Эбердина его ничуть и ни в чем не останавливает, а Бруннов продолжает упорно закрывать глаза на то, что творится, продолжает слушать все, что ему говорит ежедневно лорд Эбердин. «Есть в этом государственном человеке (Эбердине — Е. Т.) чувство доверия к императору (Николаю — Е. Т.), которое живо меня трогает… Я хотел бы, чтобы император присутствовал при нашем разговоре. Он был бы поражен правдивостью и честностью языка первого министра. Все зло, сказал он мне, произошло от того, что не хотели меня слушать. Никогда бы нам не следовало посылать нашу эскадру в Безикскую бухту. Когда не удалась миссия князя Меншикова, следовало послать английского посла в Петербург, чтобы прямо апеллировать к благородству императора Николая. Я хотел этого. Но мне испортили эту комбинацию…» Приведя эти и тому подобные слова Эбердина, восхищенный ими, но и огорченный Бруннов пишет: «Вот разумный, честный, лояльный язык. Почему лорд Эбердин не обладает настолько же мужеством, насколько он обладает прямотой (droiture)».

Веря этому бессилию премьера (Эбердин не колеблясь послал флот в Безикскую бухту!), Бруннов продолжает верить и тому, что бедный Эбердин точь-в-точь так же ненавидит злонамеренного Стрэтфорда-Рэдклифа, как сами Николай и Нессельроде. «Я вам ручаюсь, что английский кабинет хотел бы, как вы сами, послать его ко всем чертям (qu'il fût à tous les diables). Ho никто не осмелится его отозвать из опасения, чтобы не сказали, что им пожертвовали из-за нас… Он требует, чтобы его поддерживали или сменили. Не хотят ни того ни другого. Я уже ничего больше не понимаю в этой путанице»[354].

Никакой путаницы не было в политике британского кабинета в сентябре 1853 г. Путаница была отчасти в голове барона Бруннова, а еще больше в его донесениях: внимательное изучение их приводит исследователя к несомненному выводу, что Бруннов уже с конца лета 1853 г. гораздо яснее понимал положение, чем он изображал его, когда писал для Нессельроде и царя. Это доказывают и его одновременные письма к Мейендорфу в Вену. Ссылки на «путаницу» (l'embrouillamini), которую он уже вовсе «не понимает», были для него все-таки постепенным подготовлением его петербургских адресатов к неизбежной горькой истине после долгих оптимистических уверений, что Эбердин не выдаст и Стрэтфорд не съест.

В Англии решительно все сколько-нибудь прикосновенные к дипломатии и вопросам внешней политики люди твердо знали, что Стрэтфорд-Рэдклиф имеет самую непоколебимую поддержку британского кабинета во всем, что он делает в Константинополе. Вот выдержка из частного, строго интимного письма Блумфильда, английского посла в Берлине, к его жене леди Джорджиане Блумфильд: письмо относится к лету 1853 г. и касается жалоб русского правительства на интриги Стрэтфорда. «Никогда еще не было на свете человека, которого более несправедливо опорочивали бы и который пользовался бы в большей степени лучшей поддержкой со стороны своей собственной родины». Блумфильд прибавляет к этому еще одно существенное свидетельство: «Сэр Гамильтон Сеймур сказал графу Нессельроде, что лорда Стрэтфорда вполне одобряют в Англии (quite approved at home) и, следовательно, если он желает кого-нибудь обвинять, он должен обращаться со своими жалобами к правительству, а не к агенту (этого правительства — Е. Т.)[355]». И после этого Бруннов полагал, что Николай может всерьез поверить в коренные разногласия между Эбердином и Стрэтфордом.

Ознакомившись с текстом возражений, которые Нессельроде сделал на турецкие поправки, лорд Кларендон решительно воспротивился. Он увидел в том понимании венской ноты, которое обнаружилось в замечаниях Нессельроде, нечто такое, чего в самой венской ноте не содержалось.

И Кларендон написал соответствующую бумагу своему венскому послу Уэстморлэнду, отправлявшемуся как раз в Ольмюц, чтобы он просил у Николая разъяснений и подтверждений, что царь не намерен стремиться к разрушению Оттоманской империи[356]. Поправки Нессельроде повторяли и развивали основные мысли, высказанные в мае 1853 г. в последней ноте Меншикова, и в них Кларендон в Лондоне, а Решид-паша в Константинополе (оба под прямым влиянием лорда Стрэтфорда-Рэдклифа) усмотрели лазейку, посредством которой русское правительство может впоследствии по любому поводу, под предлогом защиты прав православной церкви, вмешиваться в отношения между султаном и его православными подданными.

7

Прибыв (еще по пути в Ольмюц) в Варшаву, царь приказал Нессельроде дать знать Бруннову, что Англия и Франция советуют Турции отказаться от видоизменений в венской ноте, но советуют в таких мягких, вялых выражениях, что ничего из этого не выйдет, а вся надежда на «энергичный язык» австрийского министра Буоля. К вопросу об Эбердине и Стрэтфорде Николай относится гораздо реальнее и проницательнее, чем его лондонский посол:

«Если Эбердин хочет мирной развязки, ему следует отозвать Рэдклифа. Пока тот в Константинополе, соглашение четырех дворов не произведет на турок никакого действия»[357]. То есть: представления Англии, Австрии, Франции и Пруссии не побудят Турцию к уступчивости.

С 26 по 28 сентября 1853 г. Николай пребывал в Ольмюце и имел там долгую беседу со своим шурином принцем Вильгельмом, который в течение всей Крымской войны придерживался довольно враждебной России политики. Из Ольмюца Николай проехал в Варшаву и стал усиленно звать сюда прусского короля. С Францем-Иосифом он успел уже видеться и переговорить в Ольмюце.

Фридрих-Вильгельм IV боялся отказаться от поездки в Варшаву, но боялся и поехать туда, чтобы не раздражить Англию и Наполеона III. Он поэтому сначала отрядил Мантейфеля к английскому послу в Берлине, поручив ему успокоить посла. Но когда Мантейфель заверил Лофтуса со стороны короля, что Пруссия только о том и думает, как бы ей действовать в согласии с Англией, — вдруг совершенно неожиданно король Фридрих-Вильгельм IV отправился 2 октября 1853 г. в Варшаву на свидание с Николаем. А когда Лофтус живо поинтересовался, как следует понимать эту внезапную поездку, то Мантейфель сначала ответил, что ему и самому это путешествие короля не нравится и что он пытался отсоветовать королю ездить в Варшаву; потом Мантейфель еще прибавил, что король хотя и поехал к Николаю, но никаких политических разговоров между королем и русским императором не будет, ибо такое обещание уже наперед дано королю царем. Иначе Фридрих-Вильгельм и не поехал бы! Вся эта безнадежная ложь увенчалась еще одним совсем уже курьезным по своей нелепости измышлением: Мантейфель вздумал (противореча себе!) уверять Лофтуса, что политические разговоры между королем и Николаем в самом деле были, но главная цель Фридриха-Вильгельма IV при этом заключалась в том, чтобы помешать слишком большому сближению царя с Австрией! «Что должны были подумать в Лондоне о подобных попытках прусской дипломатии извернуться?» — с грустью спрашивает новейший германский исследователь и издатель интереснейших донесений лорда Лофтуса Файт-Валентин[358].

Изо всех сил стремился лорд Лофтус втравить Пруссию в войну с Россией и доносил в Лондон о том, что они с Мантейфелем обсуждали, нельзя ли теперь, в 1853 г., повторить тот прием, который пустил в ход в 1790 г. король прусский Фридрих-Вильгельм II, заняв довольно определенную позицию против Екатерины, воевавшей тогда с турками. Мантейфель к концу года стал переходить на более дружественную Англии позицию, но решительно отказывался выступить против Николая, хотя бы только дипломатически. Тотчас же совсем неожиданно царь из Варшавы проехал в Берлин с мимолетным ответным визитом.

Но главного царь все-таки не достиг ни в Ольмюце, ни в Варшаве, ни в Берлине. Австрия решительно ускользала от его влияния, попытка смягчить враждебное настроение Наполеона III не удалась, и именно последовавшее из Парижа воспрещение генералу Гуайону откликнуться на приглашение Николая прибыть в Варшаву могло особенно встревожить Фридриха-Вильгельма IV и помешать ему занять открыто дружественную позицию относительно России.

В длинной протестующей ноте от 25 сентября 1853 г., направленной министру иностранных дел лорду Кларендону, Бруннов укоряет не только султана, но и Англию в нарушении договора от 1 (13) июля 1841 г., настаивая на том, что между Россией и Турцией никакой войны нет. Бруннов ссылается при этом на обмен писем, происшедший в свое время между Горчаковым и Решид-пашой. Горчаков заявил, что он не перейдет на правый берег Дуная, а Решид ответил, что, пока русские остаются на левом берегу, турецким войскам запрещены какие бы то ни было враждебные действия[359].

Бруннов жалуется в своей ноте, что как раз в те дни, когда турецкий диван выдвигает новые препятствия против мирного соглашения, англичане идут ему навстречу, посылая в Босфор свои суда в прямое нарушение договора 1841 г.

Нота Бруннова успеха не имела. Дело шло ускоренным темпом к войне.

Бруннов снова и снова, устно и письменно протестовал перед Эбердином и Кларендоном против ввода в Босфор британских военных кораблей, призванных туда по требованию Стрэтфорда будто бы для защиты султана и христианского населения столицы от (несуществующих) народных волнений. Ничего из этих протестов не вышло. Англичане стояли на том, что султан рассматривает уже Турцию как находящуюся в состоянии войны с Россией вследствие занятия русскими войсками турецкой территории Молдавии и Валахии. А потому султан вправе не считаться с договором 1841 г., воспрещающим проход военных судов через проливы. Бруннов возражал, что, пока Турция не объявила формально войны, никакой войны нет. Николай выразил полное свое согласие с Брунновым разом и на французском и на русском языках, написав карандашом на донесении своего лондонского посла сначала: «parfaitement parlé et agi» (прекрасно сказано и сделано), а потом по-русски: «спасибо ему»[360].

Не получая, конечно, никакого удовлетворительного ответа от Кларендона на свои протесты, Бруннов утешает себя и Нессельроде лишь тем, что зато уж теперь ничто не помешает русским войскам весной перейти и на правый берег Дуная. Нессельроде писал Бруннову, вновь указывая на вредоноснейшую для России роль английского посла Стрэтфорда в Константинополе. Бруннов отвечает: «Что касается соображений касательно злонамеренного влияния, оказываемого лордом Стрэтфордом на исход переговоров, — то я ничем не пренебрег, чтобы довести эти истины до сведения английских министров. Они в них убеждены». Последние слова подчеркнуты царем, который на полях написал тут же: «слишком поздно» (trop tard)[361].

8

Окончательное решение царя относительно турецких поправок последовало 16 (28) сентября 1853 г. Оно состояло в следующем. Царь отвергает все турецкие поправки и требует, чтобы турецкий султан подписал венскую ноту без всяких изменений. Но одновременно русское правительство вручает державам для передачи Турции декларацию, в которой гарантирует, что Россия не использует никак этой венской ноты в ущерб независимости Оттоманской империи. Это была последняя уступка, предложенная австрийским правительством и на которую решил пойти Николай[362].

29 сентября 1853 г. лорд Эбердин приехал в русское посольство и имел беседу с Брунновым. Странная это была беседа, принимая во внимание и ее содержание и время, которое премьер выбрал для дружеского визита. Прибыл Эбердин, чтобы поздравить себя и Бруннова со счастливым известием: лорд Уэстморлэнд, английский посол в Вене, прислал из Ольмюца утешительные сведения: появился луч надежды (une lueur d'espoir) на мирное разрешение восточного кризиса. Основывает Уэстморлэнд свои надежды на личном разговоре с Николаем. Казалось бы, чего же лучше? Но ровно за три дня до этого радостного визита, т. е. 26 сентября, состоялось предъявление Турцией России ультимативного требования очистить Дунайские княжества. Мог ли Эбердин 2 октября решительно ничего об этом не знать? Если он ничего об этом не знал, то становится несколько неожиданным дальнейший крутой поворот разговора после столь благостного и умиротворяющего начала, Эбердин «пытался уяснить себе обстоятельства, которые могли бы повести материально к открытому разрыву между Англией и Россией, говоря, что ему нужно отдать себе отчет в пределах, до которых он может идти, не боясь вызвать конфликт, ответственность за каковой, что его касается, он решил на себя брать». Бруннов, естественно, не решился взять на себя страшную ответственность за решение подобного вопроса и сказал, что ответить на это может лишь сам царь, и никто другой. Но Эбердин не отставал. «Я всегда думал, — сказал он, — что вход нашей эскадры в Черное море или в Балтийское море был бы у вас рассматриваем, как сигнал к разрыву. Вот почему я думаю, что от этого следует воздержаться». «Если у вас есть эта уверенность, — отвечал Бруннов, — то вы хорошо сделаете, если будете этого держаться. Не колеблясь, я должен вам сказать, что это лучший совет, который я мог бы вам дать». Бруннов отмечает «серьезный тон», который был в словах Эбердина. Дальше премьер весьма прозрачно намекнул, что в кабинете есть люди, желающие войны с Россией.

Положение серьезное. Англией фактически управляет не парламент, заседания которого отсрочены, и даже не весь кабинет, а четыре министра, от которых решительно все зависит, именно лорды Эбердин, Джон Россел, Пальмерстон и Кларендон[363]. Почему-то Бруннов не прибавил в своем донесении канцлеру, что из этих четырех человек Кларендон и Россел всецело идут во всех вопросах внешней политики за Пальмерстоном, а Эбердин хоть иногда Пальмерстону и противоречит, но никогда не одерживает окончательной победы над ним, когда дело доходит до официальных решений британского кабинета.

Вечером 1 октября Киселев получил в Париже все нужные бумаги, отправленные ему прямо из Ольмюца канцлером Нессельроде. Так как инициатива ольмюцких решений исходила формально от венского двора, то прежде всего Киселев сообщил всю относящуюся сюда экспедицию, им полученную рано утром 2 октября, Гюбнеру, австрийскому послу в Париже. Одновременно Гюбнер получил также должное уведомление от Буоля и официально передал предложение о посредничестве четырех держав Друэн де Люису. Друэн де Люис в разговоре с Гюбнером занял позицию, враждебную этому ольмюцкому проекту. Обеспокоенный Киселев постарался немедленно обратиться к графу Морни, в котором он видел человека, не очень расположенного к союзу с Англией. Морни обещал написать Наполеону. Киселев снова и снова просил обратить внимание императора на то, что Англия явно из чисто эгоистических целей «втравливает» Францию в войну против России. Киселев просил Морни внушить также уезжавшему в Англию своему родственнику лорду Лэнсдоуну, члену британского кабинета, что Франция не стремится к войне. Но Морни уже 4 октября уведомил Киселева, что Лэнсдоун настроен очень воинственно. А насчет настроений Наполеона III Морни предпочел вообще помолчать.

Вывод у Киселева к вечеру 5 октября составился вполне точный: Англия и Франция, может быть, и не связаны еще формальным наступательным и оборонительным союзом, но будут идти в восточных делах вполне нога в ногу[364].

А на другой день, 6 октября, австрийский посол Гюбнер уведомил Киселева, что Наполеон III отвергает выработанный в Ольмюце проект выступления четырех держав в посреднической роли[365]. Дело провалилось безнадежно и окончательно.

Как сказано выше, еще 14 (20) сентября 1853 г. Турция предъявила России ультиматум. Из европейских монархов первым получил это известие Франц-Иосиф (по близости расстояния Вены от Константинополя), вторым, уже по телеграфу, Наполеон III, до которого весть дошла 21 сентября (3 октября). Из Парижа немедленно — тоже по телеграфу — известие было передано в Лондон.

Таким образом, когда 3 октября австрийский посол в Лондоне Коллоредо явился к лорду Кларендону и сообщил ему о результате ольмюцких совещаний, то Кларендон показал ему парижскую телеграмму и заявил, что ольмюцкая комбинация запоздала.

Собственно, ясно было, что и это объявление войны было подстроено именно затем, чтобы ольмюцкая комбинация оказалась запоздавшей.

Бруннов бросился к лорду Эбердину. Русскому послу еще казалось, что можно попытаться, несмотря ни на что, предложить все-таки султану и его дивану это ольмюцкое решение и заставить турок согласиться, если державы окажут энергичное давление. Но он тотчас же, из первого же разговора с Эбердином убедился, что ничего подобного не будет и никакого давления Англия на султана не окажет, а без Англии всякая эффективность вмешательства держав пропадала без остатка. Мало того, Эбердин даже высказал предположение, что турки теперь поторопятся начать активные военные действия, чтобы поскорее заставить Англию и Францию взяться за оружие и выступить на их защиту[366].

9

Вслед за своим ультиматумом от 14 (26) сентября Турция объявила России войну 22 сентября (4 октября) 1853 г. Вопрос теперь ставится в Англии гласно так: каким образом поскорее эту войну прекратить? И переговоры в этом духе берет на себя лорд Эбердин. Негласно вопрос другими ставится иначе: как привести Николая к необходимости не соглашаться на прекращение войны и этим превратить войну России с Турцией в войну России с обеими великими морскими державами, а если повезет, то и с Австрией. И это дело берут на себя Пальмерстон, лорд Джон Россел, Лэнсдоун и Кларендон в Лондоне, Стрэтфорд-Рэдклиф — в Константинополе.

Австрийское правительство в этот момент (октябрь 1853 г.) боялось продолжения войны, — и Буоль выработал формулу: Турция особой нотой подтверждает все прежние права России по всем прежним русско-турецким трактатам и гарантирует также все права православной церкви и христиан.

Но Николай, все еще уверенный, что Турция останется без поддержки, требовал, чтобы все эти обещания были турками подтверждены не простой нотой, а особым новым мирным трактатом. Он знал, что турки на это не согласятся. Бруннову поручено было узнать точно и сообщить толком: каково же мнение по этому поводу британского кабинета?

И вот тут-то опять в Лондоне разыгрывается та же давно слаженная дипломатическая инсценировка, в которой каждое действующее лицо твердо знает и превосходно проводит предназначенную ему роль. Первым выступает лорд Эбердин. 17 (29) октября он приглашает к себе барона Бруннова и заводит долгую доверительную беседу. Премьер грустит по поводу предосудительного поведения членов своего кабинета и без утайки изливает скорбь свою другу Бруннову, который не может отказать тоскующему лорду Эбердину в своем гуманном участии. Прозорливый русский посол усматривает здесь естественную борьбу тори Эбердина против вига Пальмерстона. В Петербург от Бруннова летит в тот же вечер донесение канцлеру Нессельроде об этом важном и благоприятнейшем для России раздоре в недрах английского кабинета. «Мои предшествующие донесения указывали вашему превосходительству на печальные маневры (le triste manège) английской политики, которая, не имея храбрости объявить нам войну, стремится повести дела таким способом, чтобы разрыв сношений произошел с нашей стороны, с целью укрыться от ответственности пред общественным мнением. Характеризуя эту систему как политику вигов, я был совершенно прав. Я только что получил подтверждение этого в весьма неожиданном признании самого лорда Эбердина. Он мне сказал (дальше в рукописи кавычки: Бруннов приводит точные слова Эбердина — Е. Т.): „Чисто оборонительное положение, занятое императором (Николаем — Е. Т.), несмотря на турецкую провокацию, сбило с толку и крайне разочаровало тех членов совета министров, которые готовились к внезапному взрыву. Лэнсдоун, лорд Россел и Пальмерстон были застигнуты врасплох этим положением, которого они не предвидели. Эта позиция бесспорно такая, какая лучше всего подходит с точки зрения ваших интересов. Ваша защитная позиция не подвержена нападениям. Если турки непременно хотят сражаться, они будут биты. Тогда самое трудное для вас — остановиться вовремя, не слишком далеко идя в использовании последствий победы. Нужно будет положиться на мудрость императора. Чего я желаю — это чтобы его величество был вполне убежден, что его умеренность больше всего раздосадует его противников. Чего они хотят — это истощить его терпение, доводя его до крайности, чтобы свалить на Россию вину за агрессию. Это — гнусная и виляющая политика“». Бруннов тут переводит английское слово «shuffling», употребленное Эбердином, французским словом «détournée». Это не совсем точно: русское слово «виляющая» более точно передает это английское значение. Слово «shuffling» соответствует также русскому понятию: «плутовской». Поговорив еще о пользе умеренности, огорченный Эбердин «после минуты молчания» продолжает: «Если бы я мог положиться на Стрэтфорда, я был бы спокоен. Но наибольшее несчастье — это иметь дело с человеком, которому не доверяешь и без которого не можешь обойтись. Однако я должен вам сказать, что в конце концов он, кажется, и сам не одобрил поведения турок. Оно его беспокоит. Вопрос в том, есть ли у него еще достаточно влияния на турок, чтобы иметь возможность их удержать, раз уж они устремились (une fois qu'ils sont lancés). Мы это скоро узнаем. Нужно же иметь несчастье, чтобы против своей воли быть вынужденным тащиться следом за этими животными, которых презираешь, и не иметь свободы их предоставить собственной их участи»[367]. И Бруннов, и Нессельроде, и Николай могли, в том случае, если бы они поверили искренности Эбердина, сделать вывод, что пока Эбердин — глава правительства, Англия все-таки воевать из-за Турции не решится. А Николай всегда спешил верить тому, во что верить было приятно.

Нессельроде еще 7 (19) октября написал царю коротенькую записочку, в которой на основании изучения последних поступивших к нему донесений выражает свое убеждение, что наступающая зима пройдет без войны с Англией и Францией «по той простой причине, что в это время года не будет места для морской войны, единственной, которую эти (два — Е. Т.) правительства могли бы вести против нас». Основывает же Нессельроде свое убеждение на том, что порт Балчик, расположенный в заливе Варны, не может дать неприятельскому флоту прикрытия от северных ветров. Николай вовсе не разделял этого оптимизма своего канцлера: «если турки на нас нападут, потому что именно они начали враждебные действия, то я не могу оставаться сложа руки (les bras croisés) и, конечно, я отвечу как следует (je riposterai ferme). Тогда, если англичане или французы покажутся в Черном море, их появление будет равносильно объявлению войны с их стороны, и встречи с ними нельзя будет избежать. Вот что необходимо им внушить, если они не стремятся к войне» (последние слова царской пометы подчеркнуты самим Николаем)[368].

Но вот Австрия начинает недвусмысленно отдаляться от России и сближаться с западными державами. В русском посольстве в Берлине переполох: «чрезвычайный посланник и полномочный министр» Будберг внезапно узнает, что австрийский министр иностранных дел Буоль поручил австрийскому посланнику фон Прокешу предложить королю Фридриху-Вильгельму IV объявить, вместе с Австрией и всем Германским союзом, строгий нейтралитет (la plus stricte neutralité) no отношению к обеим воюющим державам: России и Турции. Будберг, по-видимому, полагает, что Буоль зондирует через Прокеша почву в Берлине тайком от Мейендорфа, — и он очень настаивает, чтобы Мейендорф повлиял на австрийца. Андрей Федорович Будберг был человеком вспыльчивым и не очень привыкшим сдерживаться. Да и времени не было привыкнуть, русские послы в течение слишком долгого срока чувствовали себя всюду и всегда на первом месте. Будберг возмущен поведением Буоля до крайности. Он понимает, разумеется, что Австрия боится (и люто боится) Наполеона III, но, по его мнению, трусость завела ее слишком уж далеко. «Прежде всего, как же забыть, что Австрия не может обойтись без нас и что чем больше она должна бояться Франции, тем более она принуждена рассчитывать на нашу поддержку». Будберг прямо называет поведение Австрии изменой и считает, что поведение австрийской дипломатии делает общее положение «гораздо более опасным». Если бы Австрия объявила, что она не вмешивается в войну, но и другим не позволит вмешаться, или что-либо подобное, это не было бы нарушением нейтралитета, но не было бы и таким вредным для России действием, как приравнение России к Турции. Будберг думает, что можно опасаться ухудшения отношений между Францем-Иосифом и Николаем[369].

Николай решил позондировать почву в Вене: как отнесется австрийское правительство к пересылке транзитом через Австрию десяти тысяч ружей в Сербию? Мейендорф предупреждает Нессельроде, что лучше бы даже и не запрашивать об этом Австрию, которая, конечно, откажет, боясь западных держав. И обращение царя непосредственно к Францу-Иосифу тоже нисколько не поможет, потому что Франц-Иосиф спросит совета у Буоля. Мейендорф полагает, что следует сделать дело иначе: занять войсками Малую Валахию, соседнюю с Сербией, и тогда будто бы сами сербы явятся к русским за этими ружьями[370].

Игра Стрэтфорда-Рэдклифа настолько выяснилась, что Мейендорф в Вене прозрел почти окончательно — ему ближе было присматриваться к константинопольским делам, чем барону Бруннову. «Достоверно, что лорд Рэдклиф в последний момент хотел избежать разрыва; как много других людей, он отступил перед последствиями своих собственных принципов и своих собственных поступков», — пишет Мейендорф канцлеру Нессельроде 22 октября, а через каких-нибудь шесть дней глаза Мейендорфа уже совсем раскрываются: «…остается посмотреть, не вставят ли палки в колеса турецкая гордость, личный интерес Решида и ненависть к нам Рэдклифа»[371]. Но если русский посол в Вене уже понял Рэдклифа, то он все еще продолжает заблуждаться относительно общего положения вещей. В самом деле. О каких это «палках в колеса» говорит Мейендорф? Это он все еще верит, что «четыре державы» (т. е. Англия, Франция, Австрия и Пруссия) желают вытащить воз (retirer le char), завязший в дипломатической трясине (embourbé), и примирить Турцию с Россией.

Бруннов сообщал 12 октября, что положение в Лондоне очень неутешительное, враждебность растет, тон газет определенно неприязненный. Эбердин просит Николая «помочь ему сохранить мир. По его (Эбердина — Е. Т.) мнению, распад Турции уже не очень отдаленная возможность, но следует ее отдалить». И следует сделать так в интересах самого царя, потому что сейчас он неминуемо натолкнется на враждебность Англии в Франции. Царь дважды отчеркнул карандашом это место. Из многочисленных царских пометок на полях этого донесения явствует, что он не сомневается в скором уже начале фактических военных действий. «Слишком поздно!» — отмечает он на полях против места, где Бруннов выражает надежду на мир[372].

17 октября Нессельроде написал, конечно, для прочтения вслух перед Эбердином и Кларендоном, ноту в форме письма на имя барона Бруннова. Канцлер говорит, что он просто не может поверить, что Англия будет воевать с Россией из-за Турции, тогда как Англия вместе с Россией воевала против Турции для освобождения Греции. «Мы можем еще закрыть глаза на присутствие (английской и французской эскадр — Е. Т.) с этой стороны Дарданелл» (т. е. в Мраморном море), но если эскадры появятся в Черном море, то война станет неизбежной. Как и сам Эбердин, Нессельроде выражает надежду, что наступающее зимнее время года сделает невозможными военные действия[373].

В воззрениях английских правящих кругов после объявления Турцией войны России Бруннов распознал следующие главные моменты. В решительно враждебном настроении против русской агрессии сходятся все. В том, чего нужно желать для Турции и населяющих ее народов, — есть расхождение: одни утверждают, что необходимо приобщить как можно скорее турок к цивилизации и для этого англичане должны там строить железные дороги; другие полагают, что следует образовать на территории Оттоманской империи ряд самостоятельных христианских государств, «более или менее конституционных и антирусских», и тоже приобщить их к цивилизации путем постройки англичанами железных дорог. Вообще же «неясная смесь коммерческих спекуляций распространения железных дорог, политического влияния и протестантской пропаганды» играет большую роль в подготовке общественного мнения к идее «защиты» турецкой неприкосновенности от России[374].

14 (26) октября Николай в раздражении и нетерпении приказывает Бруннову «запросить прямо (interpeller directement) английских министров об их окончательных намерениях», т. е. намерены они воевать с Россией из-за Турции или не намерены; будут ли Англия и Франция поддерживать турок, объявивших уже войну России, с оружием в руках или не будут[375].

«Венская конференция умерла — мир ее праху. Ничего хорошего не может выйти в настоящее время из венской конференции по этим вопросам. Венская конференция означает Буоля, а Буоль означает Мейендорфа, а Мейендорф означает Николая; это знают турки и это знает вся Европа», — раздраженно писал Пальмерстон Джону Росселю в конце октября 1853 г.[376]

«Мы перешли Рубикон, когда мы только приняли участие в Турции и послали наши эскадры ей на помощь… и правительства двух наиболее могущественных стран земного шара не должны пугаться ни слов, ни самих вещей, ни слова „война“ и ни действительной войны… Мы поддерживаем Турцию для нашего собственного дела и во имя наших собственных интересов», — убеждал Пальмерстон премьера Эбердина, который все не считал своевременным выступить против русской политики в откровенно-враждебном смысле[377] и все продолжал свои сердечные и дружеские беседы с бароном Брунновым.

10

Эбердин прикрывал свои действия указанием на давление, которое оказывает на Англию Наполеон.

Вспомним, что еще после получения в Париже известия о переходе русских войск через реку Прут Наполеон III приказал телеграфировать об этом в Лондон и предложил Англии ввести английскую и французскую эскадры в бухту Безика, у входа в Дарданеллы. Затем обе эскадры выделили несколько военных пароходов, которые вошли в Мраморное море, а затем и в Босфор под предлогом защиты султана от народных волнений в Константинополе, каковых волнений (как уже сказано) вовсе не было[378]. Все это узнал Николай не от Киселева, а от Бруннова, потому что Бруннову как раз внушали, что наиболее враждебно ведет себя не британский кабинет, а Наполеон III, англичанам же (так выходило из десятка — не преувеличивая — заявлений Эбердина) приходится лишь скрепя сердце следовать за французским императором.

В начале ноября из Парижа в Лондон прибыл Владислав Замойский, один из ближайших к Адаму Чарторыйскому вожаков аристократической части польской эмиграции[379]. С ним был и Хржановский, эмигрант с 1831 г. Они распространяли известия об огромных будто бы военных ресурсах Турции, о ее силе, страшной для русских, о том, что от Англии потребуется лишь самая малая помощь туркам, и т. д. Важно было втянуть Англию в войну. Поляки не понимали, что не им дурачить маститых виртуозов политической интриги вроде Пальмерстона или Росселя, или того же Эбердина. Англия привыкла и умела как никто не поддаваться чужим уговариваниям, особенно же таких седовласых политических младенцев и старомодных романтиков, какими были Замойский или Ксаверий Браницкий и все их товарищи, кроме умного и тонкого престарелого Адама Чарторыйского. Все надежды поляков возлагались на большую европейскую войну, и Эбердин это отлично понимал. Он хвалился перед Брунновым, что, принимая Замойского, сказал польскому графу: «мы не будем говорить о политике!» Эбердин скромно умолчал при этом, что как раз в те же дни он благосклонно позволил, согласно рекомендации Стрэтфорда-Рэдклифа, чтобы в Лондон прибыл Намик-паша, выехавший из Константинополя со специальной целью заключить во Франции и Англии для Турции заем исключительно на войну с Россией. Мало того: еще Намик-паша не прибыл, а уже известно стало, что ему на лондонской и парижской бирже обеспечен золотой заем в 2 миллиона фунтов стерлингов.

Иногда Бруннов как будто начинал в это критическое время ощущать, что с ним затеяли какую-то сложную игру. Дело в том, что министр иностранных дел Кларендон, непосредственно ведущий от имени кабинета переговоры с Брунновым и поэтому державший себя то воинственно (если получал очередное внушение от министра внутренних дел Пальмерстона), то примирительно (если говорил по полномочию Эбердина), — стал, наконец, удивлять Бруннова этими непонятными шатаниями. «Что меня поразило в данном случае, — это легкость, с которой лорд Кларендон отказывается от своих проектов, едва лишь успев их создать. Это наблюдение уже пришло мне в голову еще при первом наброске конвенции, выдвинутом статс-секретарем (Кларендоном — Е. Т.)», — так делился своим изумлением Бруннов с канцлером Нессельроде, когда обсуждались наперед обреченные на провал попытки «соглашения» между Россией и Турцией в октябре 1853 г. «Эти внезапные колебания имеют то неудобство, что они лишают ведение дел той степени устойчивости, которая необходима, чтобы дать созреть какому бы то ни было плану», — добавляет Бруннов. Уже русский посол стоит на пути, который может привести его к разгадке сети интриг, опутавших его со всех сторон, — но нет: мелькнувший на миг проблеск света исчезает снова в непроглядной тьме. Вот Эбердин уверяет его, что турецкий кабинет идет уже на мир и что Омер-паше велено диваном прекратить враждебные действия на Дунае. А как раз в это время Омер-паша переходит на левый берег Дуная, т. е. ведет наступательные действия против русских сил. Как это случилось? Бруннов, естественно, вопрошает об этом испытанного друга России, прямодушного лорда Эбердина, ненавидящего коварство Пальмерстона. И Эбердин за словом в карман не лезет: «Лорд Эбердин мне об этом говорил в таком духе, что обнаружил подозрение, что в этом случае он был сам проведен двуличными турками»[380].

Наступил ноябрь. Турки не соглашались на то, от чего они отказывались упорно еще весной, когда Меншиков сидел в Константинополе: как тогда, когда Меншиков требовал от них сенед, так и теперь, когда Николай желал, чтобы турки включили в новый мирный трактат все его домогательства, — султан и диван, руководимые Стрэтфордом-Рэдклифом, не желали давать гарантии турецким подданным в международно-правовом акте, а предлагали эти права церкви и православных обеспечить лишь указом (фирманом) или нотой.

Бруннов боялся этого исхода. Он понимал, что Англия и Франция пользуются «независимостью Турции» только «как предлогом», а сами воодушевлены тоже чисто захватническими целями. Бруннов так об этом и говорит, только избегает слова «тоже», потому что неловко было русскому дипломату признавать царя агрессором[381]. Бруннов считает, что война будет невыгодна для России именно потому, что Турцию раздерут на части великие европейские державы.

Но эта робкая и запоздалая попытка Бруннова удержать царя осталась совершенно тщетной, и документ говорит об этом красноречиво. Бруннов пишет в самом конце донесения от 7 ноября: «С этой точки зрения, простое подтверждение (прежних — Е. Т.) трактатов, если осмелюсь думать, будет для нас самым победоносным из всех возможных результатов», а Николай на полях пишет карандашом: «fort douteux» (очень сомнительно)[382].

В той же обильной почтовой экспедиции от 7 ноября 1853 г., с которой Бруннов отправил в Петербург несколько донесений разом, канцлер Нессельроде нашел еще одно, очень для Николая утешительное известие, единственный недостаток которого заключался в том, что оно было совершенно неверным от начала до конца. Бруннову внушили, будто Стрэтфорд-Рэдклиф совсем решил уйти в отставку и уезжает из Константинополя. «Он утомлен. Он хотел бы ускорить окончание нынешнего кризиса соглашением и затем вернуться в Англию». В этом известии — ложь каждая фраза: Стрэтфорд именно тогда, в октябре—ноябре 1853 г., проявлял самую кипучую деятельность, он изо всех сил мешал какому бы то ни было соглашению, он изо всех сил обострял «нынешний кризис», он и не думал уходить со своего поста. Но лживое известие о его отставке лишний раз должно было подтолкнуть Николая на решительные действия и снова удостоверить его в том, что друг Эбердин, удаляя из Турции врага России в такой напряженный момент, все-таки вовсе не намерен оказать Турции реальную помощь[383]. И, сообщая эту умышленную ложь в Петербург, Бруннов не может при этом не указать скромно и на собственную свою проницательность: он «в последнее время» вообще заметил «изменение в поведении лорда Стрэтфорда», именно «поведение его сделалось миролюбивым, после того как было воинственным».

11

Распространение преувеличенных известий о деле под Ольтеницей, а также явная нерешительность и растерянность русских властей на Дунае оказали губительное влияние на дипломатическое положение России. Как раз в середине ноября в Вене, где продолжали еще бояться возможного разгрома Турции, решили выступить с посредничеством и предложить обеим воюющим странам перемирие для выработки проекта соглашения. Конечно, без поддержки Лондона и Парижа австрийский план был совершенно немыслим. Но когда английский посол в Вене лорд Уэстморлэнд обратился с соответствующим запросом в Лондон, оттуда последовал отказ присоединиться к австрийскому предложению, в Париже отнеслись к этому плану тоже вполне отрицательно. И это прямо объяснилось «самыми ложными представлениями о движениях турецкой армии в Валахии»[384].

Кампания на Дунае шла и после Ольтеницы без сколько-нибудь заметных успехов для русских войск. На юге Кавказа турки стали проявлять активность, лондонская пресса в значительной своей части усиленно распространяла слухи о больших турецких силах и о том, что даже при самой небольшой помощи со стороны Англии и Франции Турция может успешно сопротивляться нападению[385].

Генерал Барагэ д'Илье, окончательно назначенный в конце октября 1853 г. послом в Константинополь, человек характера вспыльчивого, неукротимого, должен был играть роль, как тогда шутили в Англии, «французского Меншикова». Он повел в Константинополе не только антирусскую политику, для чего его и посылали, но и антианглийскую, чего никто ему не поручал. При огромной наглости лорда Стрэтфорда-Рэдклифа, очень усилившейся с тех пор, как он толкнул Турцию на объявление войны России, при манере Стрэтфорда-Рэдклифа третировать послов всех других держав как незначащие величины, люди опытные уже наперед предвидели, что конфликты между ним и Барагэ д'Илье неизбежны. «Это назначение, слух о котором вчера распространился, — поспешил донести в Петербург Киселев, — было оцениваемо различно… говорили, что при известном характере лорда Стрэтфорда и при характере, приписываемом новому французскому послу, эти двое коллег с трудом смогут долго оставаться в согласии…»[386] Действительность превзошла ожидания, вся зима и весна 1853—1854 гг. прошли в ожесточенных пререканиях, взаимных злобных и колких выходках и умышленных дерзостях; отношения между генералом Барагэ д'Илье и лордом Стрэтфордом-Рэдклифом с самых первых недель пребывания нового французского посла в Константинополе сделались совсем невозможными. «Я предпочитаю видеть русских в Константинополе, чем оставить Галлиполи в руках англичан», — писал Барагэ д'Илье как раз перед Синопским боем[387]. Ревниво-захватнические тенденции обеих «защитниц» турецкой самостоятельности и неприкосновенности — Англии и Франции — необычайно точно персонифицировались в милорде и генерале, скандальнейшим образом ведших открытую и яростную борьбу между собой перед лицом и без того насмерть перепуганного Абдул-Меджида. «Я боюсь, что встреча Барагэ д'Илье со Стрэтфордом будет вроде встречи ядра с бомбой», — с беспокойством говорил французский министр Друэн де Люис, когда Наполеон III, помимо его воли, послал задорного генерала в Константинополь. И от «ядра» и от «бомбы» страдали прежде всего, конечно, турки, с момента входа военных судов союзников в Босфор в сентябре 1853 г. забывшие, что такое политическая самостоятельность. Впрочем, Барагэ д'Илье в Константинополе оставался очень недолго. Летом 1854 г. мы его видим уже командующим войсками под Бомарзундом.

Печать в Париже принимала в октябре и ноябре 1853 г. все более и более угрожающий тон. Дело дошло до того, что посол Киселев стал негодовать на стесненное положение прессы во Франции: «Нисколько не сожалея о прежней гибельной свободе прессы в этой стране, я не могу не оплакивать в настоящий момент, что нынешний режим, которому печать подчинена, налагает на нее обязанность быть пристрастной и вынуждает ее извращать истину…» Неспроста Киселев решился горевать о погибшей свободе печатного слова перед Николаем, который, впрочем, и сам в это время подумывал уже (и очень крепко) о том, как бы взбунтовать революционными прокламациями христианских подданных султана и побудить их к восстанию. Киселева в середине ноября удручали враждебные выходки французской печати лично против Николая. «Не нужно скрывать от себя, — доносит он Нессельроде, — положение стало хуже из-за опубликования нашего манифеста», т. е. царского манифеста от 20 октября (2 ноября) 1853 г. о войне с Турцией[388]. А тут еще подоспела неудача под Ольтеницей, неимоверно раздутая во Франции и Англии. И снова Киселев ищет сочувствия у Николая по поводу отсутствия свободы французской прессы: «Партийность и недобросовестность правительственной печати, единственной печати, единственной, которая имеет возможность говорить без стеснений, уже успели взволновать и поколебать общественное мнение… Поражения, которые, судя по тому, что здесь публикуется, наши войска будто бы потерпели на Дунае, влияют на умы мало благоприятно для нас…»[389]

12

Нужно сказать, что довольно все-таки неожиданно Киселев был обрадован приглашением Наполеона III прибыть к нему во дворец в Фонтенебло. Это было время, когда французскому императору необходимо было дотянуть до ранней весны, чтобы успеть закончить вооружения и, главное, завершить дипломатическую подготовку привлечением Австрии, которая все еще не желала высказаться сколько-нибудь определенно. А кроме того, Наполеон III и до войны и, как увидим в своем месте, даже во время войны не упускал случая дать понять русским представителям и довести до сведения русского двора, что, собственно, не он, но Англия ведет дело к войне. Прием Киселева во дворце Фонтенебло был очаровательный. Наполеон III признавался в теплой симпатии к лояльнейшему Николаю, выслушал от Киселева, как сердечно относится Николай к благороднейшему французскому императору; поговорили о досадных недоразумениях и обоюдных огорчениях. Конечно, коснулись последнего по времени из этих огорчений: истории с генералом Гуайоном. Это был тот французский генерал, с которым Николай, как уже было нами сказано, встретился во время своего сентябрьского пребывания в Ольмюце, осыпал его всевозможными комплиментами и по его личному адресу и по адресу Наполеона III и пригласил его в самых лестных и ласковых выражениях в Варшаву, но французский император вдруг воспретил ему принять приглашение, без объяснения причин. Николай был тогда очень обижен этим грубым и умышленным публичным оскорблением, и теперь Киселев коснулся этого инцидента, пользуясь удобным моментом пребывания в гостях у хозяина Фонтенебло. Хозяин ответил, что во всем (будто бы) виновата «глупость» и «неловкость» Гуайона, и это очень будто бы ему, императору, жаль, что так вышло. В дальнейшем Наполеон III стал уверять, что он очень стремится к мирному разрешению восточного вопроса, и т. д. Между прочим Киселев жаловался, что французские газеты грубо бранят царя и чернят русскую политику. На это Наполеон III ответил встречной жалобой на непочтительность к нему лично со стороны петербургской «Северной пчелы». Киселев возразил, что есть разница: французские газеты читают в Европе все, а «Северную пчелу» даже в России никто не читает[390].

Киселев гостил в Фонтенебло у Наполеона III несколько дней, и хотя сам император уже о политике с ним не разговаривал, но русский посол за эти дни имел три больших разговора с такими гостями дворца, как маршал Сент-Арно, двоюродный брат императора (сын короля вестфальского Жерома) принц Наполеон и, наконец, прибывший из Лондона для доклада французский посол в Лондоне граф Валевский.

Сент-Арно с солдатской прямолинейностью собственно дал Киселеву основное объяснение, из которого русский посол мог бы вполне точно уразуметь, почему его так ласково принимают, так дружески пригласили погостить в великолепном дворце в Фонтенебло и так сердечно с ним говорят о Николае. Сент-Арно сказал, что если императора Наполеона «принудят» воевать, то через два месяца у него будет совсем готовая к походу армия в 250 тысяч человек, через шесть месяцев — 650 тысяч, «превосходно экипированная и вооруженная и, может быть, лучшая, какая когда-либо была». Правда, он потом спохватился и стал уверять, что Франция вовсе сейчас и не вооружается и что вообще воевать с Россией на востоке было бы безумно и т. д. Киселев совсем не понял, что Сент-Арно сначала сказал правду, а потом стал заглаживать сказанное и что Наполеон III хочет еще два-три-четыре месяца повременить, пока армия не будет вполне готова. Напротив, он сделал вывод, что и маршал Сент-Арно — личность вполне миролюбивая…

Другой разговор был у Киселева с принцем Наполеоном. Путаная голова, либеральничающий наследник престола (каковым он был до марта 1856 г., когда императрица Евгения родила сына), принц Наполеон настоящим влиянием при дворе не пользовался, и его миролюбие и благожелательность к России, тоже очень обнадежившие Киселева, никакого реального значения на самом деле не имели. Киселев старался убедить принца, что Франция собирается таскать каштаны из огня для Англии, что Англия враждует с Россией не только из-за Турции, но также из-за «Азии», т. е. из-за Персии, из-за Индии, из-за Китая, «который становится новым миром как рынок для английской торговли и промышленности», тогда как французы в этих азиатских вопросах вовсе не заинтересованы. Киселев говорил далее, что если союзники сожгут русский флот, то это будет ударом именно для Франции, потому что тогда она останется на морях уже один на один против Англии. Наконец, он пугал принца тем, что будто бы царю стоит лишь сказать христианским подданным султана: «делайте что хотите!» — и эти «двенадцать или тринадцать миллионов» восстанут против султана. Принц слушал, а Киселев все говорил и говорил, и на пяти страницах большого формата еле уместилась его длинная речь. По его мнению, на принца его слова произвели большое впечатление[391]. В этом можно очень усомниться, судя по дальнейшим заявлениям и поступкам принца.

Наконец, был у Киселева разговор с графом Валевским. Валевский сказал, что, по его мнению, прежде всего нужно заключить перемирие с турками, а затем собрать конференцию из шести держав (Россия, Турция, Англия, Франция, Австрия, Пруссия). Эта конференция и должна уладить все разногласия по восточному вопросу и предупредить новую войну. Киселев осторожно отклонил разговор на эту тему, сославшись на то, что ему неизвестно, как к этому проекту отнесется русское правительство.

Но Киселев не уловил, что из всех насквозь фальшивых речей о миролюбии, которых он наслушался в Фонтенебло, только слова Валевского были по сути дела искренни: он в самом деле продолжения войны России с Турцией не желал. В этом он расходился и с императором Наполеоном и с императором Николаем.

13

Радуя Киселева ласковым приемом, в это самое время, в течение всего октября и ноября 1853 г., французский император не переставал всевозможными путями, конечно «неофициально», угрожать Францу-Иосифу войной в Ломбардии и Венеции, если Австрия не отмежуется от России самым решительным образом. Киселев вернулся из Фонтенебло, очарованный приемом, — и австрийский посол в Париже барон Гюбнер иронически пишет Буолю, что Киселев теперь «говорит, а вероятно также и пишет, что император Наполеон не думает о войне!!» (Гюбнер тут даже ставит два восклицательных знака.) «Русские дипломаты, по крайней мере некоторые из них, — продолжает Гюбнер, — имеют ту особенность, что они всегда видят вещи сквозь очки своего двора. Отсюда происходит, что всегда любят читать их донесения, но это имеет и свои неудобства»[392].

В данном случае неудобство заключалось прежде всего в том, что снова Николай удостоверился, будто бояться ему нечего: если Франция не выступит, то Англия ни на что очень опасное не решится.

Следует, однако, заметить, что в это время, поздней осенью 1853 г., царь уже переставал с прежней доверчивостью относиться к оптимизму своих послов.

Так, Николай из Петербурга увидел то, чего Бруннов никак не мог понять, сидя в Лондоне. Еще 3 ноября вечером русский посол получил письмо от Нессельроде с приказом «исследовать окончательные намерения английского министерства». Барон Бруннов немедленно попросил свидания с Эбердином и «объявил ему без утайки и без околичностей (sans réserves et sans détour), что нашему августейшему повелителю важно знать, чего ему ждать». Вот к чему, в изложении Бруннова, свелся ответ первого министра. Англия не собирается объявить войну России, — и если война произойдет, то инициатива изойдет лишь от России. «Английское правительство ничего не сделает, что могло бы нас обеспокоить в той военной позиции, которую мы заняли на левом берегу Дуная, пока война не будет перенесена на правый берег». На полях против этих слов Николай карандашом написал: «А турки могут неожиданно перейти на левый берег. Вот парадокс, достойный англичан». Дальше Бруннов передает, что Эбердин сочтет себя призванным подать материальную помощь Порте только в том случае, если «морская атака с нашей стороны будет направлена против какого-либо из турецких черноморских портов. В этом случае английская эскадра защитила бы эти порты от нашего наступательного движения. Приняв эту систему, правительство ее величества считало бы, что оно еще не находится в войне с Россией». На полях против этих слов Николай написал карандашом: «c'est infâme» (это подло)[393]. Такая же пометка Николая находится вверху первой страницы и относится, следовательно, ко всему документу в целом. Николай уже до такой степени считал для себя отступление невозможным, что сделал еще более многозначительную пометку при следующем абзаце донесения. Бруннов пишет: «Однако, несмотря на непредусмотрительность и ослепление турок, он (Эбердин — Е. Т.) не чувствует себя свободным предоставить их собственной участи, ибо если он останется нейтральным в течение этой борьбы, то он предаст Оттоманскую империю на разрушение, — а это катастрофа, которую Англия желает предупредить на возможно больший срок». Николай пишет на полях: «ainsi c'est la guerre avec nous; soit» (итак, — это война против нас, пускай). Бруннов прибавляет к этому роковому, по существу своему, донесению несколько обычных своих успокоительных для царя словесных завитушек и комплиментных концовок насчет «слабости» Эбердина, «бессильных бравад английских министров» насчет того, что Эбердин, мол, сам понимает постыдную роль Англии и т. д. Но на этих заключительных полутора страницах карандаш Николая бездействует. Царь узнал, наконец, то, что ему было нужно, однако узнал, как и все, что он узнал в эти фатальные последние два года своей жизни, — слишком поздно.

Итак, война с Турцией может повлечь за собой войну с Англией, но теперь, в ноябре, отступить перед угрозой Англии, уже ведя войну с Турцией, казалось царю совсем невозможным. Да и как это сделать, когда турецкий флот крейсирует около Кавказа? Как признать, что турки имеют отныне право нападать на русские берега, но русские лишены права нападать на берега турецкие, потому что Пальмерстон и Стрэтфорд-Рэдклиф воспретили это строго-настрого ему, императору и самодержцу всероссийскому?

Канцлер Нессельроде счел своим долгом объяснить Бруннову кое-что, чего посол из своего лондонского далека все еще не очень понимал. «Я вполне разделяю, мой дорогой барон, ваше мнение о всех невыгодных сторонах, на которые вы указываете и которые должны для нас произойти из войны, предпринятой против Англии и Франции, — так начинает Нессельроде. — Но что же делать, если упорно нам не оставляют другого выбора, представляя нам условия мира, которые мы не можем принять без унижения». Дальше Нессельроде уточняет свою мысль (т. е. мысль Николая; его личная мысль заключалась в том, что нужно поставить точку и перестать думать о войне). Мысль царя в этот момент, т. е. 16 (28) ноября 1853 г., когда писалось это письмо, такова: если бы Турция была прежней Турцией, «слабой, безобидной, дружественной, с которой мы могли бы сосуществовать в добрых отношениях», — тогда воевать было бы незачем. Но совсем другое дело, если мы имеем дело с Турцией враждебной, злонамеренной, доступной всем иностранным влияниям, служащей пристанищем всем эмигрантам, причиняющей нам беспрестанные затруднения; притом эта Турция и в дальнейшем будет опираться на враждебные России кабинеты. При этих условиях для России предпочтительнее «другая комбинация» (т. е. война), при которой создастся «новый порядок вещей несомненно неизвестный, проблематический», может быть, тоже чреватый другого рода невыгодными сторонами, но все же менее неблагоприятный для России, чем тот, который создался сейчас.

Словом, с разными оговорками, канцлер поясняет, что России нечего особенно стремиться избежать войны из-за вопроса о разрушении Оттоманской державы. Очень характерно, что губительные льстивые донесения Бруннова и Киселева, с такой готовностью передававшие дезориентирующие заявления Эбердина и Наполеона III, — сыграли-таки свою роль. Вот что пишет Нессельроде, все время излагающий тут мысль царя: «Будем, однако, надеяться, что какие бы ни были в этом отношении тайные задние мысли лорда Пальмерстона и его сотоварищей, — но, может быть, мысли самого Луи-Наполеона, влияние более умеренных членов (английского — Е. Т.) министерства, в согласии с материальными и моральными интересами, которые повсюду в Англии и во Франции ополчаются в пользу сохранения мира, — еще дадут возможность помешать Великобритании и Франции увлечь нас вместе с собой в эту авантюру»[394].

Итак, значит, все дело только в злонамеренном Пальмерстоне и его сообщниках, — а сил, борющихся за мир, сколько угодно, и в их числе не понятый доселе светом и не оцененный неблагодарным человечеством скромный миролюбец и миротворец император французов Наполеон III, так гостеприимно принимающий и ласкающий в своих загородных дворцах русского посла Киселева.

14

Но вот, совсем неожиданно, часть английских и французских судов входит в Черное море под предлогом, что им нужно увезти консулов, удаляющихся из Дунайских княжеств. Как только известие об этом было получено, Бруннов забрал из Английского банка 25 миллионов франков, находившихся там на счету русского министерства финансов. Бруннов спешит затем к Эбердину, который уверяет, что эта «эскадрилья», вошедшая в Черное море, не питает никаких замыслов против России. Наблюдательный (по собственному о себе мнению) Бруннов с большой самоудовлетворенностью отмечает как свой собственный «твердый тон» при этих объяснениях, так и «крайний упадок духа и замешательство» лорда Эбердина. Бруннов говорит, что в случае, если «эскадрилья» будет помогать туркам, то русские все равно без колебаний исполнят свой долг. «Англия не может одновременно быть другом России и союзницей Турции», — заключил Бруннов. Очень он был доволен своим суровым красноречием: «Эти рассуждения повергли первого министра в замешательство, которое тяжело было наблюдать». Растерявшийся (по мнению Бруннова) и угнетенный лорд, как всегда, порицал действия возглавляемого им правительства и подчиненных этому правительству морских властей. «После моего замечания, что никакое морское предприятие с нашей стороны не дало даже ни малейшего предлога к настоящему движению английского и французского адмиралов, лорд Эбердин был принужден сам согласиться, что мотив, которым они пытаются окрасить (colorer) это движение, умаляя его размеры, мелочен и заслуживает презрения». Бруннов даже приводит тут этот термин («заслуживающий презрения») не только по-французски («méprisable»), но и по-английски, как сказал в точности сам Эбердин: «contemptible». Человеколюбивый Бруннов даже испытал сострадание к угнетенной невинности лорда Эбердина: «После этого признания первого министра мне ничего не приходилось уже добавлять, чтобы дать ему почувствовать унижение, до которого он, к моему сожалению, должен был опуститься перед представителем императора (l'humiliation à laquelle je regrette qu'il ait eu à s'abaisser devant le représentant de l'Empereur)»[395]. Пред лицом явно враждебных актов британского кабинета барон Бруннов уже не верит прочим министрам, но Эбердину еще верит и огорчается, что у бедного лорда такие злостные товарищи и своевольные адмиралы и что старик так унижается перед ним, Брунновым, что даже смотреть жалко (pénible à voir).

Назревали грозные события. Близился конец ноября. В Черном море крейсировал Нахимов, зорко высматривая неприятеля у Анатолийских берегов. Наполеон III внезапно вызвал в Париж своего лондонского посла графа Валевского, и Бруннов с тревогой ждал возвращения Валевского из Фонтенебло, от императора, с новыми инструкциями.

До русского посла дошли уже слухи о «проекте интервенции, созревшем в уме Луи-Наполеона».

Император французов намерен обратиться к Англии, а затем и к Австрии и Пруссии с предложением сообща, вчетвером, выступить с «посредничеством» между Россией и Турцией. Это посредничество, как справедливо предвидит Бруннов, окажется фактически поддержкой для Оттоманской Порты в ее сопротивлении русским требованиям. «Луи-Наполеон рабски копирует историю царствования своего дяди и слишком легко забывает его конец», — пишет Бруннов[396]. Однако русский посол не унывает. Во-первых, лорд Эбердин не расположен слишком связывать Англию с Наполеоном III и вообще он противник активных мер. А во-вторых, кроме верного, хоть и слабохарактерного («одолеваемого уже теперь своими коллегами») друга Эбердина, есть у России еще и другой, не менее испытанный и надежный друг, именно Австрия. За такими двумя верными и чистосердечными друзьями не пропадешь, и все обойдется благополучно. Эбердин, «я полагаю, ограничится словами, а Австрия не только сама не пойдет за Луи-Наполеоном, но и воспротивится всяким попыткам французской дипломатии повлиять на Берлин». Значит, царь может вполне успокоиться. Все это писалось 14 (26) ноября 1853 г., за четыре дня до Синопа.

Уже 2 декабря барон Бруннов узнал о новом плане, который был составлен в Париже. План состоял в том, что шесть держав — Россия, Турция, Франция, Англия, Австрия и Пруссия — должны собраться на совещание, которое и выработает основы мирного договора между Россией и Турцией. Бруннов этим планом недоволен. Почему Австрия согласилась на этот план? До сих пор только ее одну августейший император всероссийский почтил своим доверием и согласился, чтобы она посредничала между ним и Турцией. Отчего бы и не держаться этого дальше? Если соберутся шесть держав, то ведь Англия и Франция всегда будут на стороне Турции, Пруссия замкнется в своем нейтралитете и, таким образом, России будет помогать одна только Австрия (в этом-то Бруннов нисколько не сомневается) и Россия окажется в меньшинстве. Барон Бруннов недоволен. Но зато Эбердин продолжает его утешать своим похвальнейшим умонастроением. Так, премьер Великобритании «с некоторых пор» относится с недоверием к министру иностранных дел лорду Кларендону. Дело в том, что Кларендон позволяет себе скрывать от Эбердина свои антирусские проделки. Бруннов сообщает Эбердину о кознях Кларендона, о протесте Гамильтона Сеймура в Петербурге по поводу назначения нового русского генерального консула в Белграде, — а Эбердин только и знает, что «выражает величайшее изумление» по поводу всего и заявляет, что «абсолютно ничего не знал». Мало того, когда Бруннов передает ему о поступках Кларендона, Эбердин восклицает: «Невозможно, чтобы лорд Кларендон сделал такую глупость!» Когда Бруннов передает резкую отповедь, полученную в Петербурге Сеймуром, то Эбердин поддакивает: «Хорошо отвечено! Сэр Гамильтон Сеймур получил только то, что он заслужил, и Кларендон тоже». Словом, все продолжается по-прежнему. В Петербурге уже начинают понимать исполняемую в Лондоне дипломатическую пьесу и спрашивают Бруннова, кому же наконец верить, кто истинная власть в Англии? А на это Бруннов дает вполне положительный ответ: верьте Эбердину, а не Кларендону. «Выступления, орудием которых сделался сэр Г. Сеймур, дают вам, господин канцлер, часто очень неверное понятие о мысли, руководящей политикой кабинета, главой которого является лорд Эбердин»[397]. Что и требовалось доказать. Барон Бруннов так до конца и не понял, что все усилия Пальмерстона, Кларендона, Стрэтфорда именно к тому и клонились, чтобы он написал эту фразу в Петербург, для передачи императору Николаю. Мы видим, что Эбердин даже шаржировал, ругая (в беседах с русским послом!) своих министров, похваливая царя за резкость в отповеди Сеймуру, порицая «глупость» Кларендона, — но Бруннов оставался совершенно спокоен и убаюкивал канцлера и Николая.

15

Тучи сгущаются в Лондоне и Париже с каждым днем все больше. Бруннов положительно ничего хорошего не ждет от конференции шести держав: он уже как будто начинает чувствовать, что и Австрия может оказаться не очень надежным «другом». И уже в последние дни (пишет он 3 декабря 1853 г.) австрийский посол в Лондоне граф Коллоредо перестал ему нравиться и стал каким-то не таким, как раньше. Правда, тот же Коллоредо уже стал утверждать, что Австрия вовсе не так стоит за конференцию шести держав, что это не австрийская, а французская выдумка, — но все это Бруннова не веселит. «Когда я думаю о стольких трудностях, которые вас окружают, господин граф, — пишет он Нессельроде, — я чувствую себя глубоко опечаленным. Россия поставлена, нужно сказать, в очень тяжелое положение. Мир, на условиях, которых вы требуете, не обеспечен. Война, при обстоятельствах, которые ее сопровождают, — великое испытание. Становится настоящей проблемой: какое решение принять… Вот уже шесть месяцев, как судьбы переговоров нам неблагоприятны. Все провалилось. Миссия Меншикова, венская нота, английский проект конвенции, совещание в Ольмюце, — ничто не могло противостоять потоку событий». Бруннов явно начинает теряться. Логически он не усматривает утешительных перспектив и начинает надеяться на какую-то внезапность, которая вывезет и все устроит: «Если я не ошибаюсь, нечто неожиданное, непредвиденное придет вам на помощь. Иногда нужно очень мало, чтобы склонить весы судеб человеческих в ту или другую сторону»[398].

Он это писал 21 ноября (3 декабря), не зная, что уже три дня прошло, как весы судеб человеческих склонились в Синопской бухте в определенную сторону.

В Париже Киселев в эти первые дни декабря, предшествовавшие появлению известий о Синопе, замечал ясно, что на Австрию как Лондон, так и Париж оказывают все более и более усиливающееся давление. Хуже всего то, что, по сведениям русского посла, Наполеон III становится «все более и более доволен Австрией». Давление на Австрию производится двумя путями: с одной стороны, ей угрожают «неизбежной революцией в Италии и Венгрии», другими словами, дают понять, что Наполеон III даст сигнал Сардинскому королевству к нападению на австрийскую Ломбардию, пообещав военную помощь, а с другой стороны — Австрию «хотят привлечь к себе обманчивыми обещаниями безопасности и увеличения», или же, расшифровывая дипломатическую шараду, Австрии обещают, что не только она будет продолжать в полной безопасности владеть Ломбардией и Венецией, но что в награду за выступление против России Наполеон III и Англия гарантируют Францу-Иосифу приобретение Дунайских княжеств. Правда, сейчас именно Франция и Англия ополчаются против Николая, ратуя за целостность и неприкосновенность Турции, против царя, осмелившегося занять числящиеся в составе турецкой территории эти самые Дунайские княжества. Но в дипломатии такие неувязки в счет не идут и никого не смущают.

Киселев имел в эти дни еще одну беседу с уезжавшим в Лондон графом Валевским, который по-прежнему выражал миролюбивые чувства, но между прочим высказал следующее предостережение: французскому и английскому флоту приказано войти в Черное море в том случае, если русский флот сделает попытку высадить десант между Варной и Константинополем. И не только англо-французский флот войдет тогда в Черное море, но и нападет на русские морские силы[399].

Все это было очень тревожно. И едва ли царя могло особенно успокоить, что Валевский снова пообещал повлиять, чтобы с парижской театральной сцены была снята антирусская пьеса «Казаки» и чтобы французские газеты поменьше травили Россию и Николая.

Еще одно известие посылает Киселев: державы уже бросили свой проект «совещания шести» и предлагают нечто «новое». Англия, Франция, Австрия и Пруссия предложат сообща как Николаю, так и султану послать в нейтральное место уполномоченных и там договориться непосредственно. Спустя три дня, 24 ноября (6 декабря), австрийский посол в Париже граф Гюбнер пожаловал самолично к Киселеву и сказал, что хотя еще ответа из Вены он не имеет (касательно этого самоновейшего проекта), но он полагает, что в Париже уже настроены более миролюбиво, хотя он, Гюбнер, и не знает секретных мыслей императора Наполеона. Гюбнер еще утешил Киселева сообщением, что заем для Турции, из-за которого Намик-паша приезжал в Париж и Лондон, не удался и что ему, Гюбнеру, кажется, что французское правительство не поощряет этого займа.

И все это без исключения была ложь. Гюбнер лгал, и лгал умышленно. Мы это знаем по записям в его же дневнике. Он был одним из самых ярых врагов России, изо всех сил толкавших Буоля и Франца-Иосифа к войне. Он лгал, что не знает основной мысли Наполеона III: он отлично знал, что император французов неуклонно держит курс на войну. Он лгал, что французское правительство не поощряет турецкого займа: он самым точным образом знал, что оно очень поощряет этот заем. Он лгал, что заем не удался Намик-паше: он знал точнейшим образом, что заем уже почти полностью слажен и принципиально решен. Насквозь фальшивый тон Гюбнера, очевидно, не мог быть вполне им скрыт, потому что Киселев закончил свое донесение о «дружеском» визите австрийского посла такой фразой: «Гюбнер старается казаться откровенным со мной, но я сомневаюсь, чтобы он был таковым в действительности»[400].

Протокол, подписанный в Вене 5 декабря 1853 г., был дипломатическим последствием «мнимых неудач, которые наше оружие потерпело в Дунайских княжествах и в Азии». Так полагал Нессельроде в секретной препроводительной бумаге к Бруннову от 4 (16) декабря 1853 г.[401] Это было верно. Но тщетно было ожидание канцлера, что Башкадыклар и Синоп поправят дипломатическое положение.

Краткая история протокола 5 декабря, этой последней перед Синопом попытки, такова.

Еще 17 ноября, как о том и известил в свое время Киселев, в Париже и Лондоне решено было предложить Австрии и Пруссии подписать коллективную ноту, которая предлагала Турции вступить в мирные переговоры с Россией, для чего и отрядить в какое-либо нейтральное место своего уполномоченного, причем четыре державы предлагают свое «посредничество» (l'influence médiatrice).

5 декабря 1853 г. в Вене с некоторыми редакционными изменениями подобная нота была подписана представителями четырех держав: Англии, Франции, Австрии и Пруссии. В первый раз Австрия и Пруссия определенно выступили на стороне западных держав, изолируя этим Россию. Впечатление, произведенное этим на русскую дипломатию, было подавляющее. Дело было, конечно, не в содержании ноты, которая осталась бы без реальных последствий, даже если бы спустя несколько дней после ее подписания не пришло известие о Синопском сражении, происшедшем 30 ноября (н. ст.), но еще неизвестном в Вене, когда подписывалась эта нота. Важно было для Николая констатировать, что Австрия не только решительно сближается с вражеской коалицией, но и увлекает за собой прусского короля Фридриха-Вильгельма IV.

10 декабря 1853 г. лорд Лофтус, советник британского посольства в Берлине, встретился за одним обедом в гостях с русским послом бароном Будбергом и сказал Будбергу, что «общественное мнение в Европе порицает русскую политику на Востоке». Будберг ответил: «Нам наплевать на общественное мнение (nous nous fichons de l'opinion publique), мы пойдем своей дорогой. Мы будем воевать с вами одними». И он прибавил еще: «Киселев пишет, что он получает всякого рода знаки внимания в Париже и что французы совсем иначе ведут себя, в то время как Бруннов (русский посол в Англии — Е. Т.) говорит, что его положение в Лондоне нестерпимо»[402]. Это — очень характерное показание. Мы знаем документально, что именно Наполеон III в декабре 1853 г., гораздо раньше, чем английское правительство, занял совершенно непримиримую позицию. Но императору французов было желательно убаюкивать Николая до поры до времени иллюзиями, будто Франция вовсе не намерена помогать Англии в ее готовящемся выступлении против России.

Тогда же по прямому повелению Николая Нессельроде направил французскому правительству протест против продолжающихся и все усиливающихся нападений французской прессы на Россию и на царя. «Если бы французское правительство было правительством парламентским, с палатами и газетами, пользующимися неограниченной свободой говорить и писать, мы бы не удивлялись, и еще менее мы бы жаловались на его очевидное бессилие подавить подобные эксцессы. Но это вовсе не так… Известно, как сурово, при помощи системы предостережений и, после них, запрещений правительство подавляет малейшее уклонение, направленное против него самого. Только в том, что касается России, во Франции существует свобода прессы»[403]. Этот протест пришел, так же как и протест против резкой статьи в «Moniteur» (о манифесте Николая, касающемся войны с Турцией), когда уже никакого значения по существу дела он иметь не мог: после получения в Париже известия о Синопской битве.

9 декабря (н. ст.) Киселев совсем доволен: оказывается, французское правительство серьезно относится к протоколу 5 декабря и ждет хорошего исхода. «Политический и финансовый Париж весь настроен в пользу мира, предусматривая, что Россия, вместо того чтобы воевать со всей Европой, пойдет на мирное соглашение с Турцией»[404].

16

28 ноября (10 декабря) 1853 г. в Париже появилось коротенькое сообщение о гибели турецкого флота в Синопской бухте. На другой день в официальном «Мониторе» известие подтверждено было полностью и с некоторыми подробностями.

С этого момента война с западными державами становится почти несомненной. И откуда Киселев взял (в своем первом же донесении после известия о Синопе), будто французская публика с «большим удовлетворением» приняла весть о русской победе, — неизвестно[405]. Или, может быть, даже слишком известно: он взял это фантастическое утверждение из неисчерпаемого запаса царедворческой угодливости, переполнявшей его душу.

«Зимою не дерутся», — говорил и повторял Мейендорф еще 26 ноября (8 декабря) 1853 г., как раз за три дня до того, как в Вену, где он это писал, пришли известия о Синопском бое. В письме в Берлин к русскому послу Будбергу Мейендорф дает волю своему пессимизму. С товарищем он откровеннее, чем с начальством. Ему вообще не нравится, что сам Нессельроде так лжет. «Вы будете удивлены, — пишет он Будбергу, — что в письме канцлера военные события в княжествах квалифицируются как частичные успехи. В Европе впечатление, что успех в сражениях при Ольтенице, так же как при Шевкети (Четати), остался за турками и что турецкая армия не так заслуживает презрения, а Оттоманская империя не так дряхла, как мы предполагали». И Мейендорф, вставляя по-русски два слова («русский бог») в свое французское письмо, пишет со скорбной иронией: «Русский бог может быть и придет нам на помощь позднее, но вот уже год как ничего не удается». Мейендорф очень неспокоен. Но Николай не хотел и слышать об ограничении своих требований к Турции. «Бруннов считал, как я, что в будущем договоре мы могли бы удовольствоваться простым подтверждением прежних трактатов: но ему (за это — Е. Т.) почти задали головомойку, что мне не помешает говорить так, как я должен», — так необычайно по отважности кончается это письмо[406].

Еще 29 ноября (11 декабря) 1853 г. Франц-Иосиф совершенно откровенно писал царю, что он не только испытывает тяжкое давление со стороны Наполеона III, но что он и боится этого давления. «Донесения из Парижа, которые я тебе сообщил со своим последним курьером, дадут тебе понятие об усилиях, которые Франция, в случае если война продолжится, готова будет сделать, чтобы заставить нас отказаться от нашего нейтралитета. Так как мы находимся на аванпостах, то наше положение сделалось бы в таком случае очень трудным. Появление трехцветного знамени в Италии явилось бы там сигналом к общему восстанию. За этим „поднятием щитов“, вероятно, последовали бы аналогичные попытки в Венгрии и Трансильвании…» Австрийский император настойчиво просит Николая не противиться заключению мира[407].

Пруссия приняла участие в протоколе, подписанном в Вене 5 декабря представителями четырех держав, об отношении к царю и султану. Но после 5 декабря наступило 11 декабря, принесшее официальное известие о полном разгроме турецкого флота. А посему 12 декабря прусский посол в Париже Гатцфельд, «всегда прямой и лояльный», как пишет доверчивый Киселев, поспешил явиться к русскому послу с изъявлением огорчения по тому поводу, что в России могут подумать, будто Пруссия стоит на стороне врагов государя императора. Прибыл и Гюбнер, австрийский посол, который со своей стороны обратил внимание Киселева на то, что, подписывая в Вене 5 декабря соглашение четырех держав, австрийское правительство, в сущности, исполняло желание самой же русской дипломатии[408].

Словом, в эти самые первые дни, оглушенные грохотом победоносных нахимовских пушек и не зная еще в точности, как будет реагировать на Синоп император Наполеон III, — Пруссия и Австрия решили на всякий случай наскоро перестраховаться. С державой, одерживающей такие морские победы, шутить явно не рекомендовалось.

Синопский гром только что прокатился по Европе.

Загрузка...