Воспоминания об Антоне Сорокине

Вс. Иванов. Тюон-Боот (шаги смерти)

Давно когда-то, бродя по тайге у истоков Оби, мне часто на берегах болот попадались крепкие и сильные на вид оранжевые цветы. Но когда я пробовал сорвать, их лепестки опадали, и от них несло трупно-вялым запахом. Эти цветы мои товарищи-инородцы называли Тюон-Боот – шаги смерти.

На днях я заезжал к Антону Сорокину, сибирскому писателю, тому Антону Сорокину, который именует себя кандидатом на премию Нобеля, гордостью Сибири, но от которого открещивается почти вся сибирская пресса. Антон Сорокин невнятным тихим голосом, немного нараспев, читал отрывки из «Хохота Желтого дьявола». Длинные и гибкие фразы едкими, больными кольцами вились по комнате, опутывая сознание. В то время, когда он читал, я смотрел на его хищный широкий нос, резкие и острые глаза, и передо мной вставала большая, покрытая пеной пасть издыхающего степного волка и вой замирающей жизни.

Антон Сорокин – потомок хищников-грабителей, воплощение разрушающей силы, убивающей новую грядущую Сибирь, это издыхающий волк, отравленный своей пеной злобы, это гнилой цветок Тюон-Боот. Я разгадал злобу Антона Сороки на и не возмущаюсь.

Я с глубоким вниманием и уважением смотрел и слушал его. Потому что люблю силу – мощный стебель и крепкие корни Тюон-Боота, а если цветок слаб и гнил, кого винить? В лице его – Сибирь хищников, ушкуйников, хитрая и знающая маленькие тропы там, где вязнут другие, идущая с маленьким ножом на медведя, смелая, крепкая, и ничего нет удивительного, что разбойник рассказывает, как убивал, как грабил или как ему кого-нибудь жалко… И в литературу сибирскую, пожалуй даже мировую литературу, пришел такой разбойник, который вздумал рассказывать дела своих предков, и разбойник этот Антон Сорокин, вот почему мирные люди и не выносят литературы разбойника старой Сибири, потому и произведения его дикие, своеобразные, но, как цветок Тюон-Боота, пахнут мертвечиной, и тяжело бывает, когда отойдешь от них. Когда посторонний человек плачет над умирающим, хорошо и радостно видеть, но когда рыдает убийца над теплым еще трупом, серые пальцы ужаса ползут в душу.

Цветок Тюон-Боот станет мифом.

И где были топи – мы вырастим пышные газоны, и где были норы волков – построим храмы славы. Пути твои, Сибирь, свободны.


Впервые газ. «Свободное слово» (Тюмень, 1917. № 80 (6 августа). Печатается по изд.: «Лукич», 2002. № 4.

Михаил Никитин. Дикий перец

Первая встреча

…Императоры и короли мне не ответили.

Ответил только сиамский король.

А. Сорокин

Об умерших принято писать трогательные неправды. Это происходит от равнодушия к их памяти.

Антон Сорокин был человеком редкого мужества и писателем редкой правдивости. Я хочу поэтому избежать традиционного вранья в этом рассказе о моих встречах с ним…

…Имя его я услышал или, вернее, прочел на Омском вокзале осенью 1924 года, когда впервые приехал в Сибирь. Было хмурое утро, моросил мелкий дождь, люди шли по перрону, подняв воротники и плечи. На вокзальном крыльце ветер швырнул мне под ноги мокрую афишу, и она прокричала трехвершковым шрифтом:

«Литературный вечер!»

Я заинтересовался и развернул ногой афишу. Человек в дождевике встал за моим плечом.

– Знаменитый номер со свечой, – прочитал человек в дождевике, – исполнит известный писатель Антон Сорокин.

Я обернулся и поглядел на чтеца, чтец поглядел на меня, – крайне удивленные, мы пошли нанимать извозчиков.

Через два дня Леонид Мартынов повел меня к Сорокину. Топоча желтыми сапогами, он раскачивался, как старый штурман, и пел морские песенки.

Мы миновали обязательные для старых губернских городов здания – офицерское собрание, собор, губернаторская резиденция – и очутились перед облупленным особняком. На дверях особняка была прикреплена стеклянная пластинка с двухвершковой надписью: Антон Сорокин.

Мартынов постучался, в невидимой пустоте прихожей иль коридора прокатился глухой грохот, но дверь открылась бесшумно.

Она не могла открыться иначе, потому что в ее прямоугольнике встал человек, похожий на существо из гофманиады. Он был худ, как виденье, и, должно быть, от худобы казался очень высоким. Лицо у него было коричневое, с запавшими висками, огромные стекла пенсне не закрывали глаз.

– Вы пишете? – спросил человек.

– Пытаюсь! – ответил я.

– Печатаетесь?

– Пытаюсь!

– Меня читаете?

«Пытаюсь», – хотел сказать я, но вовремя спохватился и ответил:

– Читаю!

– Пойдемте в комнату! – сказало виденье.

Улыбка мышонком скользнула в его китайские усики – он пошел впереди. Походка у него была плывущая.

– Лауреат премии имени братьев Батырбековых! – успел прошептать Мартынов. – Так он себя называет.

Мы вошли в переднюю, здесь было много дверей; дверь, ведущая налево, раскрылась, и я увидел девичьи лица, молодые и смеющиеся. Мне вспомнились стихи, только вчера услышанные:

Пахнут землей и тулупами

Девушки наших дней!

– Нам сюда, – сказал Сорокин. И мы вошли в комнату, тесно заставленную столами. За одним из столов перед пишущей машинкой сидела женщина, розовая и полная. Над другим столом склонился человек в разорванном френче.

– Художник Безменов, – сказал Сорокин.

Я увидел, что художник рисует: перед ним лежали лист бумаги и набор кистей, он беспрестанно менял кисти и тяжело вздыхал.

– Он глухой, – сказал Сорокин. – Но это ничего, я ему выдал удостоверение, засвидетельствовал его гениальность.

Столы были завалены газетами. Сорокин прошелся по узкой полоске пола, свободной от столов.

– Что вы из меня читали? – спросил он.

– Песни Айдагана, – сказал я и мысленно увидел книжку «Сиб. огней», которую перелистал утром.

– Пустяки, – сказал Сорокин. – Вы прочтите «Хохот Желтого дьявола». Это мой шедевр!

Я конфузливо поглядел на Безменова, а Сорокин переплел худые пальцы и спокойно добавил:

– Вещь замечательная. Написана против милитаризма, а напечатана по недосмотру в первый месяц войны. Редактор «Омского вестника» был в отчаянье.

Художник вздохнул, розовая женщина сменила ленту, Сорокин монотонно продолжал:

– Я разослал эту вещь всем императорам и королям. Императоры и короли мне не ответили. Ответил только сиамский король.

– Сиамский король?

– Да, сиамский. Он написал мне по-английски, или от его имени написали. Мой брат, доктор Сорокин, перевел… Смысл такой: книга за отсутствием русского переводчика не могла быть прочитана. Вот и все.

Сорокин сделал несколько шагов и встал у стола.

– Сейчас я пишу «Скандалы Колчаку». Двадцать скандалов действительных, тринадцать выдуманных!

Он опять невесело усмехнулся, сел, спрятал пальцы в рукава и начал рассказывать о скандалах.

Рассказывал каким-то бескровным, шелестящим голосом. Я слушал его и не мог поверить, что этот человек с тихим голосом осмелился провоцировать колчаковцев, ставя их в нелепое положение.

Рассказ длился долго. Сорокин остановился на переходе своем в японское подданство, когда в комнату вошел мой спутник.

Я облегченно вздохнул, мы распрощались с хозяином и пошли к дверям. Он остановил нас и, подав мне газетный сверток, сказал:

– Вы у меня первый раз. Возьмите это!

Я развернул сверток и обнаружил фотографические репродукции рисунков и еще автопортреты. Портретов было не менее пятнадцати.

– Зачем вы это делаете? – спросил я, указывая на портреты.

Грустная улыбка тронула китайские усы.

– Я делаю это двадцать лет, – сказал Сорокин, – у меня такая система.

Он помолчал и обреченно добавил:

– Я аккуратен, как немец.

Шут Бенеццо

…Я поставил такую драму, с которой зрители ушли, возмущенно свистя, а драма была неплохая…

А. Сорокин

Года три тому назад в «Советской Сибири» была напечатана статья об Антоне Сорокине с хлестким заголовком «Писатель или графоман?».

Сорокин не был графоманом. Издание его книг, которое, вероятно, будет предпринято, с совершенной очевидностью обнаружит, что в его лице литература потеряла чрезвычайно своеобразного писателя. Тогда несомненно рассеется представление о Сорокине как о человеке, пораженном манией величия.

Антон Семеныч был скромным человеком: действия его, породившие легенду о маньячестве, были формой писательской самозащиты.

Как возник его первый чудаческий жест?

Надо знать условия, в которых вырос Сорокин.

Он родился в городе Павлодаре. В этом городе, обильном пшеницей и мельницами, семья Сорокиных была наиболее богатой. Купеческое могущество фамилии основал дед писателя – Антон, известный скотовод, владевший табуном из одиннадцати тысяч лошадей. Сибирский конквистадор, неуемный захватчик киргизских земель, он оставил наследникам огромный капитал, но семья Сорокиных разрослась, и родственные отношения осложнились, потому что возникла необходимость раздела.

Все это уготовило Антону Семенычу нелегкое, изобилующее конфликтами детство.

Он говорил впоследствии, что был чужим в своем доме, а однажды рассказал мне эпизод из своего детства.

От скуки он заключил с братьями пари на двухмесячный отказ от употребления сахара… В случае проигрыша братья уплачивали ему двадцать копеек. Мальчик выиграл пари. Но братья посмеялись над ним, а двадцати копеек… не дали. Это так поразило мальчика, что он замкнулся в себе и постепенно привык к одиночеству.

В восемнадцатилетнем возрасте Антон Семеныч написал монодраму «Золото», она была принята в театре Евреинова и имела успех. Это решило судьбу Сорокина, он стал писателем.

Но его заставляли торговать солью, пришлось объявить войну родне: в драме «Корабли, утонувшие ночью» он разоблачил семейные тайны. Драма была построена на материале коллективной биографии купеческого рода. Произошел скандал, в домах со стопудовыми дверями было произнесено спасительное слово: сумасшедший!

Так он стал «сумасшедшим». Слово проникло на улицу. Это привело к тому, что журналы закрыли для него свои страницы. Тогда Антон Сорокин стал писать на заборах, а также вывешивать щиты с короткими афоризмами и изречениями. Это было что-то вроде стенгазет. Но тогда были непривычны стенгазеты. Улица срывала афоризмы и изречения – Сорокин вывешивал новые. Он был неутомим и аккуратен. Так он воевал, так выработался в «мастера скандала».

Во время колчаковщины это мастерство ему пригодилось. В организации скандалов Колчаку видна высокая техника. Вспоминая о них, Антон Семеныч с удовольствием говорил:

– Шедевр!

Именно в то время он издал свой манифест шута Бенеццо и короля писателей. Надевая колпак трагического шута или шутовскую корону короля шестой державы, он умело дразнил колчаковцев. Это был его способ борьбы.

Но колчаковщина сгинула, установилась в Сибири советская власть, и вот в 1922 году возник журнал «Сибирские огни». Сорокин был привлечен к сотрудничеству. Рассказы его стали печатать, и он прекратил «скандальную деятельность».

В мое время Сорокин уже не устраивал скандалов.

– Теперь нет необходимости, – говорил он деловито. – Отношение ко мне хорошее, рассказы мои печатают, а советскую власть я признаю, потому что она идет против золота.

Последние три года Антон Сорокин жил спокойно. Писал в газетах, издавал стенгазету в своем учреждении, ходил на собрания и раз в неделю собирал у себя в доме начинающих авторов.

Им он говорил:

– Редакторам верить нельзя. Журналы меня бойкотировали. Рассказов моих не принимали. Тогда я подписывал рассказы чужой фамилией, и рассказы шли.

Он ходил по улицам в своей жеребковой дохе, и рядом с ним шагала репутация сумасшедшего.

Он ходил с этой репутацией, как каторжник с ядром.

Обо всем этом Антон Семеныч сказал так:

– Я поставил такую драму, с которой зрители ушли, возмущенно свистя, а драма была неплохая.

Дом: и рассказы

…Дом мой построен с фокусом.

Так же построены мои рассказы…

А. Сорокин

В 1925 году Омский горкомхоз вернул Антону Сорокину его дом, временно муниципализированный.

– Я переселился в свой дом, – сказал мне Антон Сорокин, – приходите, дом у меня замечательный, построен на литературный заработок.

Дом действительно был замечательный, вернее, примечательный. С улицы он казался огромным. Но я поднялся на второй этаж, и тогда обнаружилось, что второй этаж состоит только из двух крохотных комнат.

– А где же другие комнаты? – спросил я удивленно.

– Других нет, – ответил Сорокин, – мой дом состоит из двух комнат во втором этаже, из комнаты и кухни внизу, а стен только три.

– Три?

– Успокойтесь, – сказал Сорокин, – я вам сейчас объясню.

Он спрятал пальцы в рукава и начал объяснять:

– Мой дом примкнут к дому брага. Четвертая стена принадлежит доктору Сорокину, у меня же только три стены. – Сорокин улыбнулся в китайские усики и лукаво добавил: – Мой дом построен с фокусом. Так же построены мои рассказы.

Рассказы Сорокина действительно напоминают дома о трех стенах.

Он был большой домосед – король писательский. Достаточно сказать, что когда полиция пришла к нему за подпиской о невыезде, он с гордостью заявил:

– Я двадцать пять лет не выезжал из своего дома!

В рассказах Сорокина также недостает четвертой стены. Он строил рассказ не на реальном жизненном материале, а на игре литературными приемами.

На факте построены лишь его мемуарные вещи, например «Скандалы Колчаку».

Но для его манеры письма (в большей степени, чем мемуары) характерна новелла.

Возьмем для примера новеллу о Хао-Чане.

Китаец Хао-Чан любит русскую женщину Арину. У них дети. У детей «глаза китайские, косые глаза, китайские». Но однажды ему сказали: «А может быть, дети не твои, Хао-Чан?»

Хао-Чан загрустил. Хао-Чан поцеловал детей Се Я-Шу и Ни На-О. «Мой ушел в Шанхай!» – сказал Хао-Чан.

Русская женщина Арина помирилась со старым мужем. Иван Бубликов – прежний муж – счастлив. «Китаезы» Сережа и Нина померли, Бубликов стал ждать рождения белоголового мальчика. Но мальчик родился с черной головой и с «косыми глазами, китайскими». Бубликов запил с горя, сгорел от вина.

Русская женщина Арина взяла третьего мужа – китайца Киан-Те-И. Некоторое время Киан-Те-И был счастлив.

Но у Арины родился сын с огненно-рыжими волосами, напоминающими волосы лавочника Щербинина, и Киан-Те-И повесился на электрическом проводе.

Я отлично помню: история Хао-Чана была сделана по частям. В первое воскресенье Сорокин прочитал нам рассказ о китайце, охваченном ревностью. Рассказ оставил сильное впечатление, и мы очень хвалили автора.

В следующее воскресенье к Хао-Чачу прицепился лавочник Бубликов. Он вызвал сомнение.

В третье воскресенье настала очередь Киан-Те-И, и нас рассмешила эпопея несчастных рождений.

Я, только накануне получивший в институте зачет по селекции, сказал Сорокину, что его эпопея построена на основе телегонической теории наследственности и что эта теория уже сдана в архив.

– Дело маленькое, – ответил Сорокин и ничуть не обеспокоился. Ему не нужно было соответствие фактам, ему было не важно, что трагедия превратилась в гротеск. Зато гротеск получился забавный.

Если дом его был как бы архитектурным ребусом, то рассказы его также напоминали ребусы. Он и сам замечал отсутствие четвертой стены в своих рассказах и заменял ее игрой воображенья.

«Ко мне пришли артисты-киргизы…» – пишет Антон Сорокин в рассказе «Гнев Ашахата». – «„Не напишете ли для нас драму“ – сказали артисты-киргизы».

Дальнейшее содержание рассказа исчерпывается описанием того, как автор сочинял заказанную драму, заимствуя и переделывая на киргизский лад диалоги из «Ромео и Джульетты», а монологи – из «Демона».

Получается гротеск. Но Сорокин ввел в него чрезвычайно реальные подробности.

«Я аккуратен, как немец, через три дня я передал драму и получил двадцать рублей, на которые в Сибкрайиздате купил туши, бумаги-копирки и ленту для пишущей машинки…»

Перечисление предметов покупки и такое реально звучащее понятие, как Сибкрайиздат, создают иллюзию правдоподобия. Возникает некоторый реальный фон, и это оттеняет гротеск.

Так Сорокин возводил четвертую стену – создавал обманчивое впечатление действительности в своих рассказах.

Дикий перец

…Имейте в виду, что я скоро умру, почему и посылаю мой портрет.

А. Сорокин

В зимнюю ночь запылал дом короля писательского. Я видел Сорокина во время пожара. Он обнаружил редкое спокойствие. Одетый в жеребковую доху, стоя на стуле почти под потолком, с которого капала вода, Антон Семеныч высоко вознес керосиновую лампу, при свете ее пожарники разрушали печь, от которой взялось пламя. Брандмайор выкрикивал команды и ругательства, а рукописи Сорокина тихо догорали в углу.

– Должно быть, здесь профессор живет, – сказал огромный пожарник, выламывая багром дымящуюся доску.

Другой пожарник отозвался вполголоса:

– Ученый, стало быть!

Сорокин услышал, выпрямился на своем стуле и еще выше поднял лампу.

– Здесь живет писатель Антон Сорокин! – произнес он отчетливо.

Брандмайор грубо заорал:

– Светите лучше!

Пожарники, поломавшие потолок, разрушили архитектурный ребус. Антон Сорокин переселился в отцовский дом. Он стал раздражительным и беспокойным. Но мы не замечали приближения развязки.

Глаза нам открыл приехавший в Омск М. Басов.

– Да что вы смотрите? – сказал он. – Антон Семеныч серьезно болен.

Увидев розовое, чуть озорное лицо сангвиника Басова рядом с лимонно-желтым лицом Сорокина, мы поняли: наш «король» действительно болен – и принялись уговаривать Сорокина оставить службу.

Он служил регистратором в больнице. Служба его была отделена от квартиры семиверстным расстоянием, и он преодолевал это расстояние два раза в день, разъезжая в открытом автобусе. Платили Сорокину сорок рублей.

Такая служба, конечно, не обеспечивала процветания. Мы добились от редакции «Рабочего пути» обещания, что Сорокин будет приглашен в газету в качестве внештатного сотрудника. Ему был гарантирован семидесятирублевый заработок. Службу в больнице можно было оставить. Но Сорокин не соглашался.

– Имейте в виду, – говорил он, – я двигаюсь по инерции. Если мне сегодня оставить службу, то завтра я слягу в постель, а через неделю умру.

Мысль о смерти была не случайна. Именно в это время Сорокин разослал письма в редакции.

«Имейте в виду, – писал он, – я скоро умру, почему и посылаю мой портрет. Конечно, после моей смерти вы разыщете мои рассказы, которые до сих пор не печатали. Заодно посылаю вам несколько рисунков».

Поджидая смерть, Сорокин продолжал двигаться. Он ездил на службу и ходил на литературные сборища. Помню последнее сборище с его участием. Оно происходило в кабинете профессора Драверта.

По предложению «Рабочего пути» мы занимались составлением омского литературного сборника. Сборник должен был носить строго локальный характер. Составив план, мы занялись названием. Название не выходило, пришлось, чтобы подстегнуть воображение, заглянуть в волюмы «Западносибирской флоры»: мы решили назвать сборник по имени одного из омских растений.

Сорокин не взял волюма. Бледный, мертвенно усталый, он сидел, спрятав длинные кисти в рукава, и медная гагара, священная гагара северных шаманов распласталась над его головою. Шлифованные грани кристаллов на профессорском столе блестели ясно, и мартовский тишайший вечер догорал за окном.

– Овечий мор! – закричал вдруг Мартынов. – Овечий мор – прекрасная трава! И замечательное название для сборника!

Я нашел другую траву.

– «Дикий перец» тоже неплохое название.

Хохот потряс стены кабинета. И тут я поглядел на Сорокина; на мгновение возникла мысль, что он умер. Я даже приготовился тронуть его за руку. Но он с усилием распахнул глаза и поправил пенсне.

– Дам рассказ под таким названием, – сказал Антон Семеныч. – Дикий перец – это шедевр!

Я обрадовался. Но радость была преждевременна. Через три дня Сорокин слег.

Он лежал в отцовском кабинете, вытянувшись на складной койке. Койка была уставлена сотнями кактусов, и над ними пели желтые канарейки. Я знал, что кактусы и канареек развел отец писателя, спокойный, библейски красивый старик,

– Что нового в литературе? – спросил Антон Семеныч, когда я вошел.

Он неоднократно показывал примеры необычайного спокойствия: я, к примеру говоря, отлично помнил, как часов в одиннадцать ночи Антон Семеныч поднимался в свою квартиру и как на темной лестнице в его объятия упала женщина, прокричав трагически:

– Спасите меня!

– Дело маленькое, – сказал Антон Семеныч так, будто всю жизнь спасал трагических женщин.

Но вопрос о литературе со смертного ложа меня доконал.

– Я перечитываю «Сиб. огни», – задыхаясь, сказал Сорокин. – В ваших рассказах есть один недостаток: вы злоупотребляете глаголом «возникнуть» и «возник».

Я смотрел на Сорокина и потерянно молчал. Он уплывал в небытие, на лице его жили только глаза, но крылатая лихорадка искусства все еще томила этого человека с холодными руками и великодушным сердцем.

Смерть короля

…Помолчи, Валек…

А. Сорокин

Март набухал весной. Антона Семеновича перевезли в клинику. Там я увидел его в последний раз.

Палата, в которой он лежал, была квадратная. Огромное окно выходило во двор. В углу стояла комнатная пальма.

Я поразился перемене, произошедшей с Сорокиным. Он лежал на койке, покрытый солдатским сукном. Рубашка его была распахнута, открывая углы ключиц и крупные латы ребер. Эти латы были обтянуты зеленоватой – да, зеленоватой! – кожей.

Неизменный друг Антона Семеновича – Валентина Михайловна – сидела у его койки на белом табурете.

– Антоше лучше, – сказала Валентина Михайловна, – профессор уверяет: Антоше лучше.

Я сел на табурет по другую сторону койки, Антон Сорокин с усилием протянул мне руку. Это была рука мумии.

В палате был еще один больной: у окна лежал юноша, бледный, большеглазый, а у его постели в зеленом кресле сидела девушка. На зеленом бархате белый халат казался вырезанным.

Юноша держал в своих руках ее руки, а она склонилась над ним, разбросив по халату косы.

– Антоше лучше, – повторила Валентина Михайловна, – посмотрите, какое хорошее число дыханий!

Я посмотрел на скорбный лист, покрытый узором температурных графиков.

Антон Семенович скосил глаза в сторону жены и тихо произнес:

– Помолчи, Валек…

Я понял, что Антону Сорокину не нужны рассказы о выздоровлениях от горловой чахотки. Спокойствие в смерти обязывало: достойнее было молчать.

Антон Семеныч, не вставая с постели, дотянулся рукой до столика и снял пульверизатор. Под прибором стояла спиртовая лампочка. Антон Семеныч сбросил колпачок и зажег спичку. Фитиль вспыхнул, лекарственная жидкость забурлила в металлическом чреве прибора, из пульверизатора выбросилась эмульсиевая пыль.

Антон Семеныч поднес ко рту пульверизатор и стал глотать распыленную жидкость. От этого, должно быть, на минуту полегчало. Он загасил лампочку, поставил прибор на место и с усилием произнес:

– Дело такое. Когда в Сибопсе меня сократили, мне сказали: «Кредиты все распределены, на вас кредита нет, мы вас сокращаем. Я им ответил: „Вы распределили кредиты, на мою долю кредитов нет, – значит, я умру“».

Это было сказано так просто, что я не выдержал и перевел взгляд на пальму, потом на юношу. Он шептался с девушкой. Смоляные косы струились по халату, губы по-детски обиженно прыгали, черная родинка на щеке оттеняла девичий румянец.

– Потерпи, мой мальчик! – шептала она.

– Ниночка, я хочу на солнышко.

Розовые губы дрожали, но плакать было нельзя.

Смуглянка закусила нижнюю губу и с усилием вздохнула. «Потерпи, мой мальчик! Мы поедем… Мы поедем в Ялту».

Юноша переплел прозрачные пальцы. У него были обреченные глаза. Я не выдержал, встал и подошел к окну. Внизу был двор, глубокий, как колодец.

Но смерть подкралась иначе. Валентина Михайловна увезла Сорокина в Крым. И вот спустя дней десять на железном мосту через Омь дама в каракулях сказала своему спутнику:

– Говорят, умер писатель Сорокин!

– Какой же он писатель, – солидно возразил спутник. – Просто сумасшедший.

Дама грациозно поскользнулась, спутник подхватил ее под руку.

Мне захотелось немедленно пойти в киоск, чтобы срочно купить картон и написать плакат о смерти Сорокина. Но я не умею писать плакаты. Пришлось шагать к родным Сорокина, неся в мыслях невоплощенный плакат.

Дикий перец отцвел. В Москве умер сибирский писатель Антон Сорокин!

Неприметно я очутился в комнате, уставленной кактусами. Корректный, всегда прибранный, всегда изящный старик усадил меня в кресло.

– Правда ли? – спросил я.

Старик поднял на лоб синие очки, и я увидел, что глаза у него красны.

– Правда, – сказал он тихо.

Я обежал комнату взглядом. Кактусы тянули к солнцу дикую листву, канарейки щебетали в желтых клетках, вещи стояли на своих местах – Антона Сорокина не было.

И я почему-то вспомнил фразу из его заявления в Сибкрайисполком по поводу отобранного, а потом возвращенного дома: «Писатели умирают, дома остаются».

Леонид Мартынов. Дон Кихот Сибирской литературы

По материалам беседы с писателем, 1924 г.

Черная репутация

Много событий случилось в городе Омске за последнее двадцатилетие. Не раз менялось лицо города. Был Омск резиденцией степного генерал-губернаторства, стал Омск столицею Колчака, затем сделался Омск военно-коммунистическим, и наконец, становится Омск промышленным, вузовским.

Разных людей видел Омск. Появлялись, жили и уезжали. Кто на восток, кто на запад, кто куда.

А писатель Антон Сорокин все живет в Омске и занимается тем же, чем и 20 лет назад, – пишет свои рассказы, отсылает их в иногородние редакции и пользуется черной репутацией.

«Шут, сумасшедший, дурак, скандалист, графоман», – такие отзывы об Антоне Сорокине можно слышать всегда и везде в Омске.

Никуда не уезжает Антон Сорокин из Омска, но знали его и в Москве, и в Ленинграде, и во Владивостоке, и даже в далеком Сиаме.

Отношение к нему монархов

Незадолго до начала империалистической войны молодой еще тогда писатель Антон Сорокин напечатал книжку «Хохот Желтого дьявола» и разослал по экземпляру этой книжки не кому-нибудь, а прямо правителям мировых держав – Вильгельму II, английскому королю Георгу и т. д. Подробности этой истории опубликованы им в ряде статей и писем в редакцию, где он требовал себе Нобелевскую премию. Ответ получен был Сорокиным лишь от сиамского короля. Благовоспитанный монарх прислал Сорокину книжку обратно с пояснением, что с русским языком он, сиамский король, знаком плохо, государственными же делами занят по горло, а посему возвращает книжку обратно. Другие монархи не ответили Сорокину даже и так.

О чем же писал Сорокин в своей книжке «Хохот Желтого дьявола»? Он писал о губительной силе золота и о вреде кровопролитных войн, думая вразумить монархов.

Монархи не послушались.

Война началась, и многие правители полетели вскорости с тронов головой вниз…

Кто умнее: монархи или Антон Сорокин?

«Лучше быть идиотом, чем Антоном Сорокиным»

1912–1919 годы – расцвет литературной деятельности Антона Сорокина. За это время им напечатано в различных, главным образом сибирских изданиях больше сотни рассказов, издано несколько книг. Из них отметим «Смертельно раненные» (С.-Петербург, 1912 г.); монодрама «Золото» (Москва, 1912 г., изд. Арфенова) и «Тюон-Боот» – рассказы (Тюмень, 1914 г.). Имя Антона Сорокина встречается в списках сотрудников многих сибирских периодических изданий, как, например, «Сибирские записки», «Багульник» и др.

Но в то же время странные строки, посвященные Антону Сорокину, появлялись на страницах газет и журналов, как российских, так и сибирских.

Писатель Всеволод Иванов пишет о книге Сорокина «Тюон-Боот» следующее: в сибирскую литературу пришел разбойник, вздумавший рассказывать о делах своих предков, вот почему мирные люди не выносят литературы разбойника старой Сибири – Антона Сорокина.

Редактор же «Сиб. записок» В. Крутовский в одной из статей о Сорокине называет его литературным мародером. Но лучше всех отозвался о себе сам Антон Сорокин.

Однажды он выкинул над центральной улицей своего «стольного града» Омска плакат, извещающий, что «лучше быть идиотом, чем Антоном Сорокиным».

В чем же дело?

После всего вышеизложенного неизбежно напрашивается этот вопрос.

Антона Сорокина можно рассматривать с двух точек зрения: как беллетриста и как скандалиста.

Писательский его кругозор неширок. Пишет он главным образом против золота вообще и капитализма в частности. Золото – мать всех пороков. Золото – корень зла. Золото развращает людей, из-за золота люди убивают друг друга. «Хохот Желтого дьявола» – звон золота. Монодрама «Золото» – история миллионера, сошедшего с ума от избытка золота. В общем:

Люди гибнут за металл,

Сатана там правит бал.

Недурно писал Сорокин рассказы из быта казахов, который он как коренной сибиряк хорошо знал. И третья тема Антона Сорокина (тут-то как раз собака и зарыта) – это уверенность в том, что гений и помешательство – две стороны одной и той же медали.

Читателям, знакомым с трудами известного итальянского профессора Ломброзо, это понятно.

Но Сорокин, усвоив теорию Ломброзо, делает из нее такой вывод: раз гений обязательно должен быть во всяком случае помешанным, то я не гений, но талант; писатель должен быть эксцентричен. Особенно в борьбе против ненавистного золота. Обычными приемами, увещеваниями, скажем, или рассказами золотолюбцев не прошибешь. Надо привлечь к себе и своему творчеству внимание каким-нибудь сногсшибательным трюком. «Как сделать, чтобы золотолюб читал мои рассказы о зле золота?» – задумался однажды Сорокин.

И вот способ придуман. В газете и на заборах появилось объявление: «Каждому, прослушавшему десять моих рассказов подряд, выплачиваю керенку (дело было в начале революции), желающие благоволят приходить ко мне на дом». Подпись: «Национальный писатель, гордость культурной Сибири – Антон Сорокин».

В 1918–1919 годах Сорокин устраивает ряд скандалов: сначала сибирскому правительству, а после и колчаковскому. Его несколько раз арестовывают, но выпускают на свободу как ненормального. Кроме того, за Сорокина вступается японский представитель Танака, которому почему-то нравятся выходки Сорокина, часто действительно остроумные.

Теперь Сорокин пишет об этих скандалах целую книгу. Называется она «33 скандала Колчаку».

Сорокин сегодняшнего дня

С приходом в Сибирь советской власти страсть Сорокина к скандалам утихла. Борьба против золота «увенчалась частичным успехом». Теперь он больше пишет, некоторые его вещи нашли себе место на страницах «Сибирских огней», «Советской Сибири» и др. изданий. Сейчас Сорокин, по его словам, закончил ряд крупных произведений: роман «Алтай и города», «33 скандала» и др. От скандальной деятельности решительно отказывается.

Но масса, в особенности омские обыватели, видят и до сих пор в Сорокине только рекламиста и литературного хулигана. Поэтому стоит только Сорокину появиться перед публикой на каком-нибудь литературном собрании, как несознательная часть аудитории начинает гоготать и «задирать» писателя. Сорокин, привыкший к такой обстановке, часто отвечает резкостью, и в результате происходят недоразумения.

Сорокин говорит: «Массы до сих пор не понимают меня, запуганные мною вначале». И это правда. Наше искреннее пожелание, чтобы Сорокин новыми серьезными и свежими литературными трудами окончательно отгородил себя от своего бурного, дикого прошлого.

Сергей Марков. Об Антоне Сорокине

– Дышите ровно и глубоко! Спите… Спите… Спите… Вы уже спите! Вы проснетесь великим писателем! Вы будете им. Спите.

Здоровенный детина, которому впору было ворочать кули с мукой на омском базаре, полулежал в бархатном кресле. Возле него стоял призрачно изможденный человек в круглых очках.

Он с невозмутимым видом делал какие-то движения смуглой, почти высохшей рукой и продолжал внушение.

Наступила тишина. Человек в очках вынул часы, щелкнул крышкой из вороненой стали. Прошло еще несколько мгновений.

– Проснитесь!

Детина радостно зашевелился и, зевая, гордо выпрямился в кресле.

– Спали? – спросил человек в очках, пряча часы. – Нет, я прекрасно знаю, что вы притворялись, чтобы мне угодить. Слушайте, писателя из вас никогда не получится. Уходите отсюда!

Детина побагровел, поднялся с места и начал собирать папки, скоросшиватели, тетради: в них содержались его романы, монодрамы, трагедии, поэмы и копии многочисленных жалоб на то, что его нигде не печатают.

– Вот так я разделываюсь с графоманами, – сказал Антон Сорокин, обращаясь к залу.

Громовый хохот и рукоплескания были ответом на его слова.

…Однажды он отыскал старого фельетониста Геннадия Угадайку и сманил его идти на молитвенное собрание баптистов. Угадайке нечего было терять, кроме багрового цвета его носа и глазетовой тюбетейки, которую он носил под заячьей, с длинными ушами, шапкой.

Оказалось, что баптисты были не только предупреждены о приходе Антона Семеновича, но даже весьма польщены его вниманием.

Антон Семенович в своей жеребковой дошке с гривкой на спине, что придавало ему какой-то пегасовский вид, царственно переступил порог баптистского капища. Он с восторгом рассматривал душеспасительные плакаты с незабудками и голубками, висевшие на стенах, с достоинством представился пресвитеру, заставил Угадайку снять заячью шапку.

Помолимся Богу,

Помолимся Богу,

Омытому кровью

На скорбном кресте! –

истово пели братья и сестры, время от времени искоса поглядывали на Антона Сорокина и его спутника.

Антон же чуть ли не подпевал баптистам, делал какие-то заметки в записной книжке, а в промежутках помахивал карандашиком с медным наконечником.

Наконец он попросил слова, и весь баптистский улей замер, приготовившись слушать исповедь великого грешника, решившего наконец обратиться к Господу.

Антон Семенович невозмутимо доложил собравшимся, что он с удовлетворением прослушал песнопения, но у него есть некоторые замечания. Духовный стих «Помолимся Богу», к сожалению, неоригинален. Ритмом и размером он походит на одну из светских песен.

Антон запел:

О чем, дева, плачешь,

О чем, дева, плачешь,

О чем, дева, плачешь,

О чем слезы льешь?

Потом он разъяснил братцам и сестрицам, что песня эта называется «Цыганка гадала, за ручку брала…» Чувствуя, что скандал уже назрел, два дюжих баптиста-прасола тихо взяли Антона Семеновича под руки, приготовились, но он вырвался, подбежал к кафедре и, едва видимый из-за борта, тоже покрытого душеспасительными рисунками, начал обличительную речь.

Он отлично знал быт старого Омска, тайны купеческих династий недавнего былого и новые грехи святош, собравшихся в зале. Речь свою Антон Сорокин закончил заверением в том, что через пять минут произойдут события, которые потрясут Омск. Они лучшим образом убедят всех в том, насколько святы, незлобивы, кротки и всепрощающи братья и сестры из баптистской молельни. И он вынул вороненые часы…

Секундная стрелка еще не успела обойти круг, как какой-то ломовик отпихнул Угадайку ногой, схватил Антона Сорокина на руки и понес к выходу.

А как мне не плакать,

А как мне не плакать,

А как мне не плакать,

Как слезы не лить? –

продолжал петь Антон. Он торжествующе посоветовал баптистам одно из двух: или пригласить в молельню цыганский хор, или привлечь поэта Евгения Забелина к написанию новых песен.

Грузчик деловито сошел на лед Оми, снял с себя Антона Семеновича и поставил его возле проруби. Братья и сестры забесновались. Наиболее спокойные из них советовали брату-грузчику стащить с жертвы дошку, потому что, возможно, жеребячья гривка будет цепляться за стенки проруби.

– Дело маленькое, – произнес Антон Семенович свою любимую поговорку. – Топить хотите? Что я вам Колчак? Хороши кроткие голуби, евангелисты, адвентисты седьмого дня. Вот где вся ваша суть!

Он подозвал из толпы какого-то мальчишку, строго спросил, где он живет, как его зовут, и протянул ему вороненые часы:

– Возьми на память об Антоне Сорокине.

На все это со слезами на глазах взирал малодушный Геннадий Угадайка, укрывшийся на пороге ближайшей пивной Омсельпрома.

Мальчишка не успел взять часов, потому что к проруби с берегового спуска приближался черноусый человек в черной барнаульской шубе со сборками. При виде его баптисты стали прятаться друг за друга, переминаться и постепенно расходиться.

Писателя и, так сказать, грозного архистратига омских воинствующих безбожников, усатого Феоктиста Березовского, Бог силенкой не обидел. Оттолкнув брата-грузчика от голубоватогрязного жерла проруби, Феоктист Алексеевич сказал:

– Антон Семенович, немедленно идите домой.

– Дело маленькое, – кротко откликнулся Антон. – Пойдемте лучше в редакцию «Рабочего пути». Там сегодня стихи Забелина обсуждают.

– Озорник, ох, озорник, но труженик какой! – сказал человек с пронзительно-синими глазами, отгоняя от лица дым длинной итальянской сигареты. – Мне о нем еще Георгий Вяткин писал. Что же вы не издаете его, не пишете о нем? Правда, что у него был целый сундук собственных рукописей?

– Огромный невьянский сундук, со звонком, обитый радужной жестью. Кованый ключ от него всегда висел на стене. Антон Семенович часто открывал сундук при нас… Пожалуйста, насчет издания, помогите нам. Вы писали, что чудаки украшают мир.

– Помогу! – горячо ответил Максим Горький и что-то написал своим знаменитым синим карандашом на листке клетчатой бумаги.

Вскоре Алексея Максимовича не стало. Антона Сорокина начали забывать. Радужный сундук со звоном куда-то исчез. Погибла Валентина Михайловна – многотерпеливая и чудесная подруга Антона Сорокина, всю жизнь оберегавшая его от последствий чудачеств. К слову сказать, во многих случаях они могли плохо кончиться. Этот человек не боялся обличать Колчака, французских интервентов, сумел уйти от лап колчаковского министра-карателя Ваньки Каина. Зато Антон Семенович написал книгу «Тридцать три скандала Колчаку».

Уроженец Павлодара, потомок русских первонасельников края, он хорошо знал жизнь и быт степей, свободно говорил по-казахски.

Когда ему подсказывало его отважное сердце, он смело поднимал голос в защиту казахского народа, всегда жил его тревогами и нуждами.

Казахстан, Горный Алтай, Западная Сибирь, холодная Якутия с их людьми отражены в искусно созданных коротких рассказах омского «озорника» Антона Сорокина. Он с гордостью называл себя сибирским писателем, вкладывая в слова особый, глубокий смысл, завещал начертать их на своей могиле, затерявшейся на московском Ваганьковском кладбище.

Этот необычный человек был одарен самыми разнообразными способностями. Талантливый художник-график, литограф, изобретатель в области фотографии – вот далеко не полный список занятий писателя.

Остается еще добавить, что он всю свою жизнь прослужил в Омске скромным бухгалтерским работником в Управлении Сибирских железных дорог…

– Знаешь, Валек, – сказал как-то Антон Сорокин своей жене, – пусть в нашем доме будет гостиница для всех писателей, приезжающих в Омск. Пусть они смотрят мои книги, рукописи, а если надо, печатают на моей машинке. Это лучше, чем Музей имени Антона Сорокина. Пусть так будет, когда я умру.

Он всегда отличался бескорыстием, гостеприимством, заботился о молодых и старых писателях.

Жизнь Антона Сорокина, не только беспокойная, но и исполненная удивительного трудолюбия, не могла закрыться наглухо, как крышка его вороненых часов.

Николай Анов. Писателей надо беречь

С Антоном Семеновичем Сорокиным мне пришлось познакомиться осенью 1918 года, когда судьба забросила на берег Иртыша в Омск, в столицу белого сибирского правительства.

В то время я ходил в начинающих писателях, а Антон Сорокин уже был автором нескольких книжек и пьесы «Золото». Кстати сказать, ею заинтересовалась великая русская актриса Вера Федоровна Комиссаржевская.

Один из сборников рассказов «Смертельно раненные», изданный Антоном Семеновичем в Петербурге, я прочитал и почему-то запомнил, что автор живет в Омске. Это и привело меня в дом сибирского писателя на Лермонтовскую улицу, куда мы пришли вместе с наборщиком Всеволодом Вячеславовичем Ивановым.

До сих пор я хорошо помню двухэтажное кирпичное здание, крутую лестницу и большую светлую комнату, служившую для писателя одновременно столовой и кабинетом. В углу стоял тяжелый, кажется, дубовый шкаф, сделанный по конструкции Сорокина. Его можно было в одну минуту использовать как кровать. Антон Семенович полушутя-полусерьезно уверял, что диковинный шкаф может заменить диван с письменным столом, а в случае нужды и гроб.

Сорокин пригласил меня заходить к нему и на прощание просто сказал:

– Вы – писатель, а писателей надо беречь. В этой кровавой неразберихе, что царит сейчас в Омске, легко остаться без головы. Советую вам: избегайте выходить поздно вечером на улицу. Подозрительных людей ловят и садят за решетку, а чаще просто выводят в расход. Если вам негде ночевать, приходите ко мне…

В памяти осталось второе посещение сорокинского дома. Я зашел к Антону Семеновичу в воскресенье. В полутемной комнате за большим столом сидели человек двадцать гостей, Валентина Михайловна, жена писателя, неслышно поила их чаем, а хозяин держал перед собой рукопись нового, только вчера написанного рассказа. Поблескивая стеклышками пенсне, он читал его тихим голосом. Худощавое лицо Антона Семеновича с тонкими китайскими усиками при слабом свете двух свечей казалось болезненно-желтым. Иногда он глухо кашлял. Видимо, уже в то время писатель серьезно болел туберкулезом.

Слушали его внимательно. По содержанию рассказ, написанный под сильным влиянием Леонида Андреева, был, как теперь принято говорить, «острым».

Состав слушателей был самый разнообразный. Рядом со мной сидел будущий знаменитый писатель Всеволод Иванов, его Антон Семенович называл и рекомендовал незнакомым гостям как «сибирского Горького». Наискосок – юноша в студенческой тужурке, поэт Юрий Сопов.

Выделялся длинными седыми усами военный фельдшер, отец позднее известного писателя Александра Павловича Оленича-Гнененко. Кстати сказать, он тоже писал стихи.

Если не ошибаюсь, тогда я впервые увидел поэтессу графиню Подгаричани. Возле нее почтительно сидел поэт Игорь Славнин, не сводивший с красивой, нарядной грузинки глаз.

Задумчиво, подперев кулаком подбородок, слушал рассказ бородатый монах или сектант. Всеволод Иванов мне шепнул, что бородач носит под рубахой вериги.

И тут же, сверкая золотыми погонами, сидел аккуратно подстриженный полковник – любитель изящной словесности, сменивший перо литературоведа на офицерскую саблю.

Литературный вечер закончился вполне благопристойно, несмотря на то, что среди слушателей находились и бывшие красногвардейцы, и настоящие белогвардейцы.

Дом Антона Сорокина был примечателен тем, что его посещали все писатели, попадавшие в Омск хотя бы на самое короткое время.

Проездом в Америку Сорокина навестил Давид Бурлюк.

Помню, как-то я пришел к Антону Семеновичу, и он, открывая дверь, сказал загадочным голосом:

– Сейчас я вас познакомлю с Принцессой Грезой, сотрудницей «Женского журнала». Сейчас сидит у меня.

Писательница, выступавшая под таким псевдонимом, пользовалась огромной популярностью у читательниц. Она получала от них сотни писем. Женщины доверяли ей интимнейшие тайны, обращались за советом. Она охотно давала консультации по всем сердечным вопросам.

Я прошел в комнату, рассчитывая увидеть красавицу с пышной короной золотистых волос. Но вместо принцессы увидел полного лысого господина в очках, с помятым лицом и испорченными зубами.

Впрочем, Антон Сорокин не обманул меня. Лысый господин, журналист Громов, действительно был постоянным сотрудником «Женского журнала» и подписывал свои статьи только псевдонимом Принцессы Грезы.

Самые различные литераторы навещали Антона Сорокина. Он всех радушно принимал – и маститых, приехавших из Петрограда и Москвы, и особенно начинающих, покровительственно одобрял их опыты.

Но симпатии его были на стороне тех, кто в те годы боролся за будущий новый мир. Его убеждение «Писателей надо беречь!» не было пустой красивой фразой.

В сорокинском доме во времена колчаковщины находили убежище литераторы-большевики.

Некоторые из них и сейчас живы и работают в советской литературе, с благодарностью вспоминая чудаковатого писателя с большими странностями.

У него было большое сердце настоящего гуманиста.

Петр Драверт. Памяти А. С. Сорокина

Небольшая семья омских литераторов на время стала еще меньше: скончался А. С. Сорокин. Ушел из нашего круга представитель старшего, заметно редеющего поколения сибирских писателей.

Ушел так же обидно, как обидно порой складывались пути его жизни. Сибиряк по рождению, не покидавший до самых последних дней родную страну, он не всегда встречал в ней признание и поддержку. Четверть века проработал он своим пером.

А было время, когда бойкотируемый за свою экспансивность внешне приличными, но по существу мещански настроенными заправилами краевой прессы, он не находил места для опубликования своих произведений.

Но беспокойный дух не позволил ему в бездействии складывать руки. Он стучал в далекие двери, и те открывались перед его дарованием. Так, в 1914-15 гг. мы видим его алтайские сказания и грустные легенды киргизской степи на столбцах небольшого журнала «Ленские волны». В отдаленном Якутском крае, в бедном издании ссыльнопереселенца, большевика Олейникова находит приют омский беллетрист…

Революция вернула А.С. на страницы наших местных периодических органов. С этой стороны он мог быть удовлетворен. Но не прекращалась в отношении писателя мелкая травля неизжитых еще нами бюрократов старой закваски. Попытки увольнения, реальные снижения по службе, уменьшившие и без того скудный заработок, неприкрашенные насмешки над больным человеком – все это имело место как обычное будничное явление. И расшатывались окончательно остатки слабого здоровья, и тосковала чуткая душа под уколами тех, кто за ироническими выступлениями писателя видел укор своему культурному убожеству.

В результате – смерть вдали от друзей, в шумной сутолоке Москвы. Из центра республики понесся к нам последний хрип А.С., и жутко звучат в нем не потерявшие доныне значения слова всем известного печальника за обиженных судьбой: «Братья писатели, в нашей судьбе что-то лежит роковое!»

И наш долг в устроении новых форм быта – создать условия, в которых жизнь писателя с прирожденным талантом не отмечалась бы на каждом шагу роковыми и горестными испытаниями.

Не время сейчас говорить о так называемых «чудачествах» А. С. Уродливости окружающей среды, естественно, встречали, быть может, экстравагантный, но не лишенный смысла общественной сатиры отклик покойного.

Но мы не должны забывать о неоспоримых достоинствах Сорокина: его большой любви к русской литературе, его деятельному состраданию к угнетенному при царизме киргизскому народу, его отзывчивости к начинающим писателям. Многие из последних весьма обязаны советам и вниманию А.С. И будет время, когда в своих воспоминаниях они поведают нам, что сделал для развития их дарований тихий и вдумчивый в дружеских беседах, худой изможденный человек с бледными холодными руками и горячим сердцем.

Стушуются наконец, как серые бесформенные тени, недоброжелатели покойного, но красочным, оригинальным пятном надолго останется в сибирской литературе имя Антона Сорокина…

Мирно спи, товарищ! Не угаснет в светлых борениях буйная и бодрая жизнь молодых художников слова.

Владимир Зазубрин об А. С. Сорокине

На вкус и на цвет товарищей нет – кому нравятся бананы или ананасы под березой, кому – огурцы. Рассказы Антона Сорокина нам кажутся вот такими понятными и простыми и «выразительными огурцами». Я извиняюсь за некоторую легкость стиля по отношению к такому законченному мастеру, как Антон Семенович. Но я уже оговорился, что буду разговаривать в ведомственных тонах.

Сорокина в дореволюционное время травили, замалчивали, но он не сдавался. Если о нем молчали другие, то он кричал о себе сам. Писатель, подобно Уитмену, писал о себе статьи, письма и рассылал их по редакциям. Уитмен на свои деньги поставил себе памятник, наш писатель ограничился только огромной вывеской и печатанием собственных денег, денег «короля шестой»… Все это писатель делал для того, чтобы пробить косность сибирского обывателя – читателя. Он искал читателя всеми доступными ему способами. За это мы на него сетовать не будем. Теперь Сорокин не кричит о себе, не прибегает к шумной рекламе. Теперь он в этом не нуждается – он желанный сотрудник «Сибирских огней» и ряда сибирских газет, его регулярно и охотно печатают.

Сорокин много пишет о туземцах и об аэропланах. Он, как и Итин, опускает аэроплан в темный быт туземца. Но Сорокин не смещает Сибирь по-итински к экватору, он берет и показывает свою страну во всей ее первозданной чистоте и силе. Итин Сибирь подает очень тщательно, кажется, что он ее не описывает, а препарирует. Итин многое подает в законсервированном, заспиртованном виде. Все у него классифицировано, на всем этикетки со ссылками на ученых или писателей, ранее работавших в этой области. Сорокин же пишет о Сибири, не мудрствуя лукаво, и его образ реален и пахуч, как красный кровяной кусок сырой, парной баранины. Сорокин хорошо показал киргиза, для которого аэроплан – птица, несущая яйца, родящая гром. Читатель вместе с сорокинским киргизом опасается немного, что как бы эта «птица» действительно не начала вить гнездо в степи из юрт бедных кочевников.

Писатель показал нам туземца при царе, при белых и при советской власти. Он рассказал нам о драме кочевника-скотовода, которого заставили рыть окопы: «Андрюшка, ты сдурел, что ли? Не буду рыть землю. Степь – матери больно, степь кормит. Зачем буду землю портить? Не буду».

Жаль, что мастер Антон Сорокин до сей поры мало известен читателю, жаль, что его рассказы разбросаны по разным газетам и журналам. Собрать и издать их необходимо.

Андрей Алдан-Семенов. «Красные и белые»

(отрывок из романа)

Шел девятьсот девятнадцатый год.

Наступило четыреста восьмидесятое утро революции.

Над Сибирью мела вселенского размаха метель.

После парада георгиевских кавалеров верховный правитель устроил прием. В большом, украшенном трехцветными флагами зале собрались союзные комиссары, посланники, министры, весь омский бомонд.

Тут был премьер-министр Петр Вологодский – пресыщенный жизненными удовольствиями старик. Он менял политические партии, как любовниц: был кадетом, потом либералом, потом эсером, опять стал кадетом. Завистники приписывали премьеру лукавое изречение: «Целуй ту руку, которую нельзя укусить». Офицеры ставки говорили о нем как о человеке с ясными глазами младенца и душою убийцы. Это он выпустил фальшивые царские ассигнации с предостережением: «Подделка преследуется по закону».

И военный министр барон Будберг был в зале: его квадратное коричневого цвета лицо, седоватый бобрик волос, даже очки в черепаховой оправе служили мишенью для острот. Барона прозвали шаманом в генеральских штанах: предсказания его всем казались неоправданными и зловещими. В дни, когда войска адмирала продвигались на Вятку, на Волгу, барон, сверкая колючими злыми глазами, изрекал: «Большевизм победоносно шагает по Сибири. Доберется и до границ Китая».

Все отшатывались от него, как от зачумленного.

В зале находились старые приятели – князь Голицын и генерал Рычков. Оба перебрались в Омск из Екатеринбурга. Голицын стал начальником военных коммуникаций. Рычков возглавил военное снабжение. Князь побеспокоился и о своем племяннике, бежавшем из Ижевска: ротмистр Долгушин был назначен адъютантом верховного правителя.

Долгушин и его новый друг – поэт Георгий Маслов – по праву молодости обсуждали всех находящихся в зале.

– Я буду представлять тебе, Сергей, омское общество, хочет оно этого или не хочет, – смеялся Маслов, беря под локоть Долгушина. – Здесь мы видим формы без содержания, маски, не одухотворенные никакой мыслью. Вон генерал Дитерихс, – показал он на долговязого пожилого человека. – Этот бравый хрен в генеральском мундире думает придать Гражданской войне религиозный характер. Он называет себя воеводой земской рати и переименовал свои полки в священные дружины. Иконы, кресты, хоругви – его боевое оружие. Каждое свое обращение к солдатам он заканчивает предупреждением о пришествии Антихриста на святую Русь.

– Раньше на Руси и дураки были крупнее, и невежды талантливее, – усмехнулся Долгушин. – А это кто? – спросил он о человеке в штатском костюме.

– У, это фигура! Это миллионер Злокозов…

Злокозов словно коченел от сознания своего превосходства над омскими министрами и молодыми, скоропалительно испеченными генералами. Румяная улыбка его как бы утверждала: «Я стою десять миллионов, а вы?» С миллионером беседовал атаман Дутов.

– Я не колеблюсь, когда дело касается саботажников. Недавно один кочегар заморозил паровоз, я приказал его раздеть догола и привязать к паровозу. Он тут же стал звонче железа, – отрывисто говорил атаман.

– А это что за шельма?

– Розанов, генерал-губернатор Красноярска. Садист и… и… – Маслов пощелкал пальцами, – я даже не подберу эпитетов. А рядом с ним жена, подруга любовницы адмирала.

– Как? Разве Анна Васильевна не сестра Колчака? – удивился Долгушин.

– Такая же сестра, как ты мой брат.

– Анна Васильевна молода и красива.

– Потому-то розановская жаба и льнет к ней. Я согласен, Анна Васильевна – воплощенная юность, и пишет стихи, и знает толк в музыке, и умна, и очаровательна.

– Да ты влюблен, Маслов!

– А кто не влюблен в госпожу Тимиреву? По-моему, мир без любви – безглазый мир. Как поэт я мечтаю о времени, переполненном одной любовью. Ради нежности и красоты я готов забыть все, но не могу рассчитывать на успех у возлюбленной адмирала. Поэтому хочу я одной тишины; но тишина не поселяется в моей душе… – Маслов оборвал речь. – А вот это одна из дочек великой княгини Палей. Страшно гордится, что ее брат Дмитрий участвовал в убийстве Распутина. Ты не обижайся, но все эти бывшие князья, графы, бароны, княгини, баронессы в Омске утратили свой блеск, выцвели и как-то поблекли. Скверно быть бывшим…

– Омск перенасыщен ими, как лужа грязью, – пошутил Долгушин.

– Очко в твою пользу, – одобрил шутку Маслов и опять вернулся к княгине Палей: – Прелестная эта дама уверяла меня, что Февральская революция подготовлена английским послом Бьюкененом в Петрограде. По ее словам, государь во время аудиенции не пригласил сэра Джорджа Бьюкенена присесть. Посол обиделся и устроил дворцовый переворот, который и называется Февральской революцией. Просто и хорошо – никаких Керенских, никаких большевиков! Милая, прелестная княгиня. Подойдем поцелуем ей ручку…

– Позже, – остановил поэта Долгушин, – когда она покинет этого чешского гуся.

– Терпеть не могу генерала Сырового. Гонору в нем, дутого величья… Можно подумать, что именно он спас Сибирь от красных. Ему глаз выбили в кабаке, он же утверждает – в бою под Самарой.

Генерал Сыровой пучил правый, в кровавых прожилках глаз. Он считал себя националистом-революционером, но сердечная беседа с русской аристократкой, родственницей царя, доставляла ему наслаждение.

– О, я помню, как началась революция! Сперва появились красные тряпки на улицах, потом раздались мятежные крики. Наш добрый народ любит государя, но его величество не успокоил взбунтовавшуюся чернь, и бонапартик Керенский поселился в Зимнем дворце. А теперь эти ужасные большевики, эти монстры…

– Будьте спокойны, княгиня, мы свернем шею большевикам. – Сыровой авторитетно крякнул, повел локтем, охраняя даму.

– Слышал рассуждения княгини Палей о революции? – спросил Маслов. – Каково?

– Дивные мысли! А это кто?

– Михайлов, министр финансов. Его прозвали Ванькой Каином, он больше любит допрашивать арестованных в подвалах полевого военного контроля.

В дверях появился зафранченный толстяк.

– Червен-Водали, но все шутя величают его, Чернила ли, Вода ли. Во имя какой-нибудь взбалмошной идеи он может пожертвовать всем, даже своей жизнью. Поэтому адмирал держит его на посту заместителя премьер-министра.

Мимо прошел, не заметив Долгушина, недавно произведенный в генералы полковник Каппель.

– Вот это личность! – восхищенно сказал Маслов. – Поразительно способный полководец. Имей мы дюжину Каппелей, мы были бы непобедимы.

– Знаю Владимира Оскаровича, но почему адмирал держит его в резерве?

– Завтра резервы будут решающей силой!

– Скажи мне, Георгий, что там за странная пара – офицер в гимнастерке с Георгиевским крестом и ожиревший мужчина?

– Да это же братья Пепеляевы! Виктор Николаевич – министр внутренних дел, Анатолий Николаевич – славный наш генерал.

– Про Пепеляева слышал. «Генерал-солдатом» величают его омские газеты.

– Адмирал очень считается с братьями. Пепеляевы – вечные заговорщики, они были самыми энергичными участниками переворота, приведшего Колчака к власти. Виктор Пепеляев сейчас правая рука адмирала, учти это. Он гибок, хитер, опасен.

Движение в зале оборвалось: вошел адмирал, сопровождаемый Морисом Жаненом – командующим союзными войсками в Сибири – и английским генералом Альфредом Ноксом.

Колчак был в кителе защитного цвета, адмиральских, золотых, с черными орлами погонах. Георгиевский крест словно держал его за горло. Острыми карими глазами Колчак быстро схватывал и замыкал в круг своего внимания многих, но казался утомленным, раздраженным, чем-то расстроенным.

Над фигурой Колчака высились элегантный, словно ангорский кот, Жанен и сухолицый, закованный во френч, краги, бриджи и черный галстук генерал Нокс. Все знали: между ними идет постоянная, невидимая, напряженная борьба за влияние на адмирала.

Колчак остановился во главе стола, заговорил решительным, уверенным голосом. Сказал о промысле Божьем, открывшем пути к победе белых армий, и о Георгии Победоносце, вечном покровителе православного воинства, и о любви к отечеству, о славе Русского оружия, о предсмертных конвульсиях большевизма.

– Белые орлы уже пролетели за Каму, завтра они пронесутся над Волгой. Скоро знамена наших армий взойдут над древним Кремлем, и тогда наступит новая, великая эра на русской земле – эра свободы и благоденствия, ибо пришло время русских следопытов, русских пионеров, русских исследователей, русских творцов. Я не знаю, какой будет наша Россия завтра, но я твердо знаю: она не будет такой, как вчера. Поднимаю тост за здоровье русского народа…

Присутствующие рявкнули здравицу в честь верховного правителя, кто-то сипло затянул «Боже, царя храни», на него прицыкнули, он замолчал. Маслов отставил бокал в сторону.

– Пить за здоровье русского народа, когда он вымирает от войны, голода, произвола? Это уже цинизм, ротмистр!

Долгушин укоризненно посмотрел в узкое синеватое лицо поэта.

– Не фрондируй, Георгий. Болтай что угодно, но не касайся политики.

– Адмирал недавно сказал, что у него два ремесла – любовь и война. Я не могу назвать любовь ремеслом, в этом слове все же благословенный смысл.

– Ты преувеличиваешь потому, что поэт. Любовь и гений убиты войной. Впрочем, о гении я сказал для красного словца – в России больше их нет.

– Неправда! В Омске живет Антон Сорокин. Счетовод и поэт. Он полугений-полубезумец, но встречи с ним полируют кровь. Его знает и адмирал. Как-то он заглянул в кабаре «Летучая мышь», я познакомил его с Сорокиным. Адмирал предложил ему стакан красного вина. «Ваше превосходительство, я не пью человеческой крови», – сказал Сорокин.

– Это всерьез или в шутку?

– Совершенно серьезно. Кстати, в пику колчаковскому правительству Антон Сорокин отпечатал и пустил в оборот собственные деньги. На них обозначил «Денежные знаки обеспечены полным собранием сочинений А. Сорокина. Подделыватели знаков караются сумасшедшим домом, не принимающие их – принудительным чтением рассказов А. Сорокина».

– Остроумно, хотя и небезопасно, – рассмеялся Долгушин. – А что же охранка? Не потревожила вашего безумца?

– Сорокина вызвали в управление полевого контроля. «Если бы я напечатал деньги от имени колчаковского правительства, я был бы фальшивомонетчиком. Но я – король местных писателей, Сибирь меня знает и охотно берет мои деньги», – ответил Сорокин.

– Верховный может запросто расстрелять его за политические скандалы.

– Бесспорно, может, но пока воздерживается. Колчаку доставляет удовольствие иметь полубезумца, говорящего злую правду. Такие юродивые придают особый блеск диктатуре…

За банкетным столом все темпераментнее звучали тосты.

– Под святым знаменем Георгия Победоносца, под водительством верховного главнокомандующего его превосходительства Александра Васильевича Колчака наши земские рати и православные наши дружины очистят Русь от слуг дьяволовых, – говорил генерал Дитерихс.

– Не могу слушать высокопоставленных рамоликов. Пойдем в «Летучую мышь», – предложил Маслов.

– Никак нельзя. А вдруг понадоблюсь адмиралу…

2

Маслов брел по улице, и перед ним непрестанно двигалось женское лицо, осыпанное солнечными пятнами. Маслов любовался милыми чертами, и отпадало все существующее вокруг, оставалось только одно лицо женщины, которую он любил.

Был уже вечер, когда он решительно зашагал в кабачок, но около банка его привлекли крики и ругань: какой-то ферт избивал тростью мастерового.

– Вчера торжествовала красная скотина! Сегодня мое время торжествовать, – приговаривал ферт.

Маслов вырвал из его рук трость, ферт ударился в бегство. Исчез и мастеровой. Маслов остановился перед колоннадой банка. За этими стенами находился золотой запас Русской империи. Здесь были спрятаны уникальные коллекции Ивана Грозного, Екатерины Второй, немецких герцогов, французских королей.

Маслов был почему-то уверен, что легендарный алмаз «Шах» тоже хранится здесь. История этого алмаза была написана человеческой кровью. Он переходил из рук воров в руки перекупщиков, над ним тряслись индийские раджи. Сто лет алмаз украшал коллекцию персидского шаха. Но вот фанатики убили в Тегеране русского посла Александра Грибоедова, и, желая задобрить рассерженного царя, персидский шах подарил ему свой алмаз.

«Из всего золотого запаса хотел бы я иметь один этот алмаз, – думал Маслов. – Омытый грибоедовской кровью, он стал бы талисманом моей поэзии. Мне нужна всего лишь одна капелька крови гения, чтобы писать вдохновенно. Неужели я не создам ничего выдающегося – ни поэмы, ни вечной стихотворной строки? Чего-то мне не хватает, а чего – не пойму…»

Он постоянно сомневался в себе, часто уничтожал свои стихи, а потом ходил с темным беспокойством. «А ведь прав Долгушин, что в России больше не рождаются гении. Племя литературных гигантов вымерло, Россия опустошена преступлениями, прохвост и шпион стали ее героями. Пролетарий борется с буржуем за перераспределение прав и богатств, им нет дела до взлетов творческого духа, до поэзии, до истории». Маслов остановился, пораженный неожиданной мыслью. «Для чего же надо сохранять на бумажном листке движение истории? Она подделывается тогда, когда делается, и сам я тоже фальшивомонетчик истории. Куда же идти? Да, ведь я иду в кабак!»

Он пошел к городской площади, на которой вздымал в вечернее небо свои синие купола казачий собор. Закат, стекая с куполов, окрашивал стены в синее пламя. Маслов вспомнил, что в прошлом году атаман Анненков похитил из этого собора знамя Ермака.

«Стервец! Украл русскую реликвию и с ней воюет против русских».

А он, прапорщик Маслов, русский дворянин, поэт, против кого сражается он? Против своего народа?

Улюлюканье, гогот, свист оглушили Маслова. У собора толпились люди, а на ограде висели рисованные цветными карандашами портреты: Антон Сорокин печальный, Антон Сорокин улыбающийся, Антон Сорокин плачущий. «Жизнь короля сибирских писателей», – кровавыми буквами извещал плакат.

Увидев в кольце любопытных самого Антона Сорокина, поэт стал пробираться к нему. Агент из военного полевого контроля строго спрашивал, для чего Сорокин вывесил свои портреты.

– А почему повсюду портреты какого-то навозника? Я живу здесь двадцать лет и только что полез на забор, а навозник уже все стены запакостил…

– Это кто же навозник?

– Да хотя бы и ты. Навезли вас со всей России – значит, навозники…

Озадаченный агент начал срывать портреты.

– Ну и свобода, ну и равенство! – насмешливо приговаривал Сорокин, и серое, чахоточное лицо его просияло.

– Пошли в управление контроля, там тебе покажут свободу, научат равенству, – сказал агент.

– Оставьте его в покое! – крикнул Маслов. – Привет Антону Сорокину!

Агент знал, что Маслов из ближайшего окружения адмирала, и, козырнув поэту, отошел. Толпа распалась.

– Ты куда? – спросил Сорокин.

– В «Летучую мышь» пойдем?

– Что станем делать?

– Пить вино, читать стихи.

Кабачок омской богемы находился в полуподвале, на редкость мрачном и скучном, и все же его любили поэты, певички, артисты. В «Летучую мышь» заглядывали дамы великосветского общества, офицеры, банкиры, филеры, здесь гуляли чехи, англичане, французы, японцы. Тайно торговали кокаином, опиумом, золотой валютой, женским телом.

Маслов и Сорокин заняли столик у маленькой сцены. Освещаемые колеблющимся дымным светом свечей, они пили скверное вино, спорили о поэзии, осыпали друг друга колкостями и, как никто здесь, нуждались друг в друге.

– У тебя не хватает раскованной дерзости, ты чересчур уважаешь авторитеты, – издевался Антон Сорокин. – Твой талант направлен к одной цели – как бы не обсказаться смелым словечком. Ты всегда будешь второстепенным поэтом третьего ряда.

– А тебе хочется жить в состоянии дикой свободы? Вот у тебя избыток бесцеремонности и демагогии, это ставит твою поэзию на уровень злобы дня, – возражал Маслов.

– То-то что злобы дня! Стихи должны бить, как в морду подкова. За дешевую демагогию верховный загоняет в каталажку, на каждое честное слово надевает намордник. – Сорокин сдвинул на кончик облупленного носа очки, и глаза – черные, матового блеска, дьявольской глубины – скользнули по Маслову. – В Колчаковии ложь стала необходимостью, правда опаснее революции, не потому ли вы устраиваете спектакли с виселицами на всех площадях Сибири?

– Политика не тема для поэтических бесед, – миролюбиво возразил Маслов. – И нельзя не верить в авторитеты.

– Самые передовые идеи стареют, самые великие авторитеты умирают. «Все подвергай сомнению», – советовал Маркс. Я следую его совету.

– Ты сказал о наморднике на честное слово, Антон. Ну что же, цензура оберегает нас самих от себя, только и всего. А ты – намордник.

– Развитие мысли за всю историю человечества в глазах цензоров выглядело как ересь, – усмехнулся Антон Сорокин. – Только такие поэты, как ты, не боятся цензуры. Чего бояться блеска там, где ничего не блещет.

В кабачке пошумливали опьяневшие прапорщики, взвизгивали дамы, начинали затейливые споры чехи. На дощатой сцене вспыхнул огонь, появились и сели у костра четыре одетых в отрепья человека. Это был знаменитый в Сибири ансамбль «Бродяги». Четыре баса грянули: «Бродяга к Байкалу подходит, о родине что-то поет», – и кабачок словно продуло ветром.

Антон Сорокин не сводил взгляда с темных, как бы высеченных из мрака певцов.

Каторжная песня была для него родной и нетленной и вызывала тоскливую любовь к Сибири.

Маслов, прикрыв веки, тоже слушал песню. Кабак словно наполнился светлым туманом, кедры и сосны, и вершины хребтов, и байкальские воды возникали из него, как из сна. На какие-то мгновения Маслов унесся в будущее, неясное, как туман.

Из этого тумана проступали только выразительные глаза Антона Сорокина да его сухой страдальческий рот.

– У поэтов есть общий язык с природой, но мы не понимаем друг друга. Нас разъединяет политика, отталкивают идеи, – грустно сказал Антон Сорокин.

– Не хочу я спорить, потому что ты все переводишь в плоскость политики. Меня же интересует одна литература. Она, словно Тихий океан с его бесчисленными островами, неоглядна. Мой остров – лирическая поэзия.

– Тогда читай стихи.

Маслов отбросил со лба желтые волосы, в глазах, сизых и узких, зажглось отражение свечи.

Мы носим воду в декапот

Под дикой пулеметной травлей.

Вы рассказали анекдот

Об императоре, о Павле.

Не правда ль, странный разговор

В лесу, под пулеметным лаем?

Мы разошлись и не узнали,

Живет ли каждый до сих пор,

Но нас одна и та же связь

С минувшим непрестанно вяжет…

А кто о нашей смерти, князь,

С тоской грядущему расскажет?

От мира затворясь упрямо,

Как от чудовищной зимы,

Трагичный вызов Вальсингама,

Целуясь, повторяем мы.

Ведь завтра тот, кто был так молод,

Был всеми славлен и любим,

Штыком отточенным проколот,

Свой мозг оставит мостовым…

– Последние строчки словно удар ножа. Ты, Маслов, все же поэт, и это роднит нас, хотя наши профессии исключают всякое духовное родство. Ты официальный убийца в мундире, я – мирный счетовод. Но я говорю тебе: жизнь убить невозможно.

– Брось, Антон, – попросил, морщась, Маслов. – Я устал от пушечного грома и револьверного лая. Я хочу тишины. И еще тоскую по будничной мудрости жизни.

Подвижные брови Маслова напряглись, ноздри раздулись; он смотрел, не отрываясь, в иссушенное лицо Антона Сорокина, словно ждал от него неведомых истин.

– Поэты ищут краски и запахи, что придают жизни аромат и вкус. Поэтов всегда волнуют трепетные поиски истины. Любви! Счастья! Счастье заключено в поисках счастья, а ты толкуешь о какой-то будничной мудрости, – сказал Сорокин. – Вздор! Жить в одной созерцательной тишине невозможно. Как счетовод, я живу бесшумно, как поэт – готовлю новый скандал верховному правителю России. Бунтую против зла и несправедливости, а я ведь тоже люблю поэзию. И вот вместо лирических вечеров устраиваю скандалы политического характера, и каждая стерва может перегрызть мне горло. На днях обратился с воззванием закрыть сумасшедшие дома. Вся Сибирь сошла с ума, и нет нужды держать сумасшедших в заключении. А мания безумия совершенно небывалая – боязнь красного цвета. «Стоит пронести по улице красный флаг – моментально затрещат револьверы», – писал я в своем воззвании.

– Зачем тебе это? – тоскливо спросил Маслов. – Ведь тебя действительно измордует первая шавка.

Маслов был свидетелем скандалов Антона Сорокина, дважды спасал его от полевого военного контроля. Маслов не понимал причин, толкавших застенчивого, скромного человека на скандалы. На опасные к тому же скандалы.

– У тебя отважное сердце, ты обладаешь острым умом. Для чего же тебе бессмысленные поступки, Антон?

– Сейчас лучше быть идиотом, чем мудрецом. Сегодня я спасаю большевиков от колчаковских жандармов, завтра спасу от красных тебя. Спасу лишь только потому, что ты поэт, – рассмеялся Антон Сорокин. – Я мягкий, я эластичный? Врешь ты все, Маслов! В моих жилах течет жаркая кровь авантюриста…

Звон гитар, разухабистый хор заглушили слова Антона Сорокина:

Наши наших в морду бьют,

Чехи сахар продают…

С разными вариациями хор исполнил такие же частушки про французов, англичан, американцев. Маслов морщился, словно от зубной боли, слух его оскорбляла балаганная грубость частушек.

Рядом с ними спорили полупьяные прапорщик и капитан. Сперва спорили приглушенно, боязливо, наконец прапорщик распалился:

– Адмирал – правитель, который есть, но которого не существует. Он виновник всех наших несчастий, а я еще должен улыбаться? Что за проклятие повисло над нами! С красными деремся мы, поручики и прапорщики, мы побеждаем, нас предают…

– Твоя болтовня – уже предательство, – сказал капитан.

– Чистого предательства нет, есть обстоятельства, вынуждающие к нему…

Капитан пристукнул кулаком по столешнице.

– Твое счастье, что я не шпион. Беда же адмирала в том, что каждый сопливый прапорщик вроде тебя делает у него политику. Прапорщики устраняют неугодных деятелей, прапорщики ужасают мужиков, прапорщики грабят буржуев. Ты забыл, какие фокусы вытворяет офицерская каста в Омске?

– А я и не помнил. Я кормил вшей на фронте, а тыловая сволочь закрепляла свои успехи моей кровью. Тыловые офицеры гоняются за призраком власти, хотят казаться сильными, вместо того чтобы быть сильными. Нас же, фронтовиков, адмирал обманул самым подлым образом.

– В чем ты видишь обман?

– Наше самопожертвование оплевано, наш патриотизм осмеян. Мы защищали Россию от немцев, защищаем ее от большевизма, а кланяемся своим же военнопленным. Раненый русский офицер умоляет чешского солдата взять его в товарный вагон – до такого срама мы еще не опускались. Я, прапорщик белой армии, должен козырять какому-то генералу Сыровому. Он и генералом-то стал по прихоти Колчака.

– Адмирал имеет право давать звания, на то он и верховный правитель, – капитан опять пристукнул кулаком, – на то он и диктатор.

– В омской тюрьме ночью расстреливают арестантов, подозреваемых в партизанстве. На рассвете военный трибунал приговаривает расстрелянных к смертной казни. В полдень уже известно: расстрелянные не партизаны, а мирные обыватели. Вот и весь кодекс его диктатуры.

Дверь распахнулась, оркестр перестал играть, офицеры вставали, прищелкивая каблуками, отдавая честь.

В кабачок вошли Колчак и Анна Тимирева, сопровождаемые охранниками. Госпожа Тимирева прошла к столику так, словно пронесла хрустальный сосуд.

Маслов, задыхаясь от покорной нежности, не сводил взгляда с властных, веселых ее губ: казалось невероятным, что в пропахшей винным перегаром атмосфере молча улыбается женщина, одно слово которой сделало бы его счастливым.

На сцене опять заиграл оркестрик. Появилась рыжеволосая певичка, объявила надтреснутым голоском:

– «Гори, гори, моя звезда», любимый романс его превосходительства адмирала Колчака…

Адмирал слушал давно позабытый романс, упершись локтями в столик, подавшись вперед; Анна сидела прямо, победоносно, стараясь уловить смысл романса. Слова возникали и таяли – недоговоренные, непрочувствованные, оставляя легкое беспокойство.

– Современный романс на стихи Георгия Маслова, лучшего поэта Сибири, – объявила певичка.

Ее надтреснутый голосок стал унылым и плачущим, мелодия тускло замерцала в прокуренном воздухе. Маслов недовольно завертелся на стуле, к нему подбежал лакей с бутылкой шампанского, завернутой в снеговую салфетку. Хлопнула пробка, взыграла искристая струя.

– Презент от его превосходительства, – шепнул лакей.

– Вроде шубы с барского плеча! – Антон Сорокин поднялся со стула. – Тише, вы, навозники, когда говорит Антон Сорокин – мозговой центр Сибири! Я думаю, я великий писатель, но, возможно, я только хороший счетовод. Другие думают, что они новые Наполеоны, а на деле обыкновенное дерьмо…

В зале стало неприятно тихо, все повернулись к Сорокину.

– Предлагаю тост за такого же великого человека, как я. За адмирала Колчака! Пожелаем адмиралу вернуться на военный корабль, а не томиться в степном городишке, где нет ни моря, ни эскадры.

– Я заткну тебе глотку! – Капитан вскочил со стула.

– Никто не поддерживает моего тоста? Тогда вы желаете зла нашему адмиралу. Я бы на его месте…

Охранники схватили за руки Сорокина, поволокли к выходу. Маслов бросился к столику адмирала.

– Он же безумец, ваше превосходительство! Он поэт, но он безумец. Что скажут иностранцы, если сажают в каталажку поэтов, ваше превосходительство!

– Не трогайте безумцев, – попросила Анна, кладя пальчики на рукав адмирала.

– Оставьте его! – Колчак вынул батистовый платок, брезгливо вытер ладони. – Пойдемте, Анна Васильевна. Здесь душно.

Загрузка...