С какой целью написано это изящное сочинение, сам автор говорит в начале его: он желает предать памяти потомства дела добродетельных людей даже во время их забав. Для этого он описывает пир, устроенный богачом Каллием по случаю победы любимого им мальчика Автолика в гимнастическом состязании. На этом пире присутствовали Сократ и его друзья и знакомые, в том числе и сам Ксенофонт: пришли также незваные гости — шут Филипп и странствующий антрепренер сиракузянин со своей маленькой труппой, забавляющей гостей музыкой, пением, акробатическими представлениями, балетом. Но Сократ нашел, что для гостей полезнее проводить время в беседах, чем в таких низменных развлечениях. И вот каждый из гостей рассказывает, чем он всего более гордится. Наиболее важную часть этого сочинения представляет речь Сократа на тему о превосходстве любви духовной пред любовью плотской.
«Пир», как и «Домострой», хотя и самостоятельное сочинение, тем не менее указывает своими начальными словами на связь его с каким-то другим сочинением: он начинается союзом «но». Единственным сочинением такого рода могут быть только «Воспоминания о Сократе». Таким образом «Пир» противополагается «Воспоминаниям» и дополняет их в том отношении, что в «Воспоминаниях» Ксенофонт воспроизводит серьезные беседы Сократа, в «Пире» — шутливые.
В каком году написан «Пир», неизвестно. Действие происходит во время праздника Великих Панафиней 422 года до н. э. Но из этого, конечно, не следует, что и написано это сочинение вскоре после этого года. До некоторой степени вопрос этот находится в связи с другим вопросом. Как известно, Платон также написал диалог «Пир». Оба «Пира» находятся в каком-то соотношении друг с другом, но в каком? Который из них написан раньше? Вопрос этот решается различно: одни ученые находят, что раньше написан Платонов «Пир», другие, — что Ксенофонтов. Спор об этом идет уже более 100 лет; то одно мнение берет верх, то другое. И за то и за другое мнение высказывались крупные ученые. Уже отсюда видно, что вопрос этот неразрешим, так как никаких указаний на время написания нет ни в том, ни в другом сочинении, а сходные места в них можно с одинаковой вероятностью объяснять заимствованием Платона у Ксенофонта и Ксенофонта у Платона. За последние десятилетия главным защитником мнения о первенстве Ксенофонта является Гуг (Hug) в предисловии к изданию Платонова «Пира», защитником мнения о первенстве Платона — Брунс (Ivo Bruns) в своей статье «Attische Liebestheorien», 1900, перепечатанной в его «Vorträge und Aufsätze», 1905, SS. 118—153. Но так как дата Платонова «Пира» тоже неизвестна, то и решение этого вопроса не прольет света на вопрос о дате Ксенофонтова «Пира». Некоторую (правда, слабую) опору для этого может доставить такое соображение: Ксенофонт противополагает беседы в «Пире» вообще серьезным беседам. Из этого надо заключить, что «Пир» противополагается не только «Воспоминаниям», но и «Домострою», и что, следовательно, «Пир» написан не только после «Воспоминаний», но и после «Домостроя». А так как вероятным временем написания «Домостроя» можно считать пребывание Ксенофонта в Скиллунте, то и для написания «Пира» надо предполагать тот же период жизни Ксенофонта.
Действующие лица в «Пире»: Сократ, Каллий, Никерат, Автолик, Ликон, Антисфен, Хармид, Критобул, Гермоген, Филипп, сиракузянин (и Ксенофонт, хотя он не выступает активно, как, по-видимому, и другие лица).
Сократу в 422 году было 47 лет.
Каллий, один из членов знатного афинского рода, после смерти отца наследовал огромное (по тогдашнему масштабу) состояние, так что считался самым богатым человеком во всей Греции. В описываемое Ксенофонтом время (422 год) ему было более 30 лет (судя по тому, что его мать около 453 года развелась с его отцом Гиппоником и вышла замуж за Перикла). В это время он не имел никаких личных заслуг, а был известен только своим богатством. Сократ упоминает (8, 40) лишь о том, что он был жрецом Эрехтеевых богов, но этот сан был наследственным в роде Кериков, к которому он принадлежал. Равным образом, от предков унаследовал он почетное положение проксена спартанцев (см. прим. 17 к гл. 8). В дальнейшей жизни своей он также ничем не прославил себя: правда, он был архонтом (406—405 годы), но в этом не было никакой личной заслуги его, так как архонты выбирались из богатых граждан по жребию; позднее, во время Коринфской войны, в 390 году он был стратегом; но его коллега Ификрат отзывался о нем презрительно.
В общем, он вел жизнь праздную и распутную и промотал состояние, так что умер в бедности. В дни богатства ради тщеславия он любил принимать у себя знаменитых софистов и тратил на них много денег, желая позаимствовать от них мудрости и прослыть ученым (1, 5). Ксенофонт в «Истории Греции» (VI 3, 3) говорит о нем, что он испытывал не меньше удовольствия, хваля себя, чем когда его хвалили другие. Эта нелестная характеристика уясняет роль, которую он играет в «Пире». Несомненно, Ксенофонт и здесь хочет представить его в смешном виде: Каллий сам восхваляет свою мудрость (1, 6); образец этой мудрости дан в его речи (3, 4) о том, что при помощи денег он делает людей справедливее; против этой парадоксальной мысли Антисфен возражает, что в таком случае справедливость находится в кошельке, а не в душе человека.
В словах Сократа, обращенных к Каллию, звучит ирония, которую Каллий по тупости своей не понимает. Даже в той речи (8), в которой Сократ хвалит Каллия за его любовь к Автолику, он, «говоря комплименты Каллию, в то же время учит его, каким ему следует быть» (слова Гермогена в 7, 12). Вероятно, в ироническом смысле надо понимать и замечание Сократа (7, 40) о том, что город доверил бы руководство своими делами Каллию и что он считается из всех своих предков достойнейшим священного сана. Близким к Сократу человеком Каллий во всяком случае не был, как видно из слов Сократа в 1, 5.
Благодаря такой тонкой иронии Сократа, современникам Ксенофонта, знавшим, что представлял собою Каллий, «Пир» должен был казаться гораздо остроумнее, чем теперешним читателям его, уже не чувствующим этой иронии.
Никерат — сын знаменитого полководца Никия, приятель Каллия, лет 24, также очень богатый человек, любитель Гомера, знавший его поэмы наизусть. В общественной жизни он никакой роли не играл. В числе близких к Сократу людей он также не был. Он был казнен в правление Тридцати тиранов в 404 году.
Автолик — любимец Каллия, сын Ликона, мальчик, в честь которого Каллий устроил пир по случаю его победы на гимнастическом состязании. По своему возрасту и скромности он не принимает участия в беседе. Он тоже был казнен в правление Тридцати тиранов в 404 году.
Ликон — отец Автолика, человек бедный (3, 13), но знатный (8, 7), оратор-демагог, впоследствии с Мелетом и Анитом бывший обвинителем Сократа в его процессе.
Антисфен — ученик и горячий приверженец Сократа, лет 26, человек очень бедный, суровый, более склонный к порицанию, чем к восхвалению, остроумный, впоследствии ставший основателем кинической школы.
Хармид — молодой человек, лет 26—27, аристократ, родственник Крития, одного из Тридцати тиранов. Первоначально он был богат, но в описываемое время (422 год), в результате опустошения Аттики спартанцами в начале Пелопоннесской войны, потерял состояние. Он был близким человеком к Сократу, который уговорил его принимать участие в государственных делах (см. «Воспоминания» III, 7). В правление Тридцати тиранов он был на их стороне и занимал важную должность одного из десяти архонтов Пирея. Он был убит в сражении с демократами в 403 году. (См. прим. 1 к «Воспоминаниям» III 7.)
Критобул (тот же самый, который выведен в «Домострое» и в «Воспоминаниях» I 3, 8 и II 6, 1 и след.) — сын Критона, Сократова друга, и сам близкий к нему человек, богатый, но небрежно относившийся к своему состоянию. Он гордился своей красотой, предавался любовным наслаждениям; в «Пире» он представлен влюбленным в Клиния, двоюродного брата Алкивиада.
Гермоген — брат Каллия, но почему-то лишенный отцом наследства или обедневший, хотя получил равную с Каллием долю наследства (если на это намекает Антисфен в 4, 35). Он был также близок к Сократу и присутствовал при его кончине. Характеристику его дает Сократ в 8, 3. В «Защите Сократа» и в «Воспоминаниях» (IV 8) Ксенофонт с его слов рассказывает о том, что думал Сократ о защите и о конце жизни, когда его призвали к суду.
Как я уже сказал, неизвестно, чей «Пир» написан раньше. Во всяком случае, именно одному из них, Платону ли, или Ксенофонту, принадлежит заслуга введения в литературу особого жанра, состоящего в описании застольных разговоров образованных людей, где серьезные темы трактуются в легкой, часто шутливой форме. Самым знаменитым произведением этого жанра является «Пир» Платона, который и затмил сочинение своего соперника. Инициатива эта скоро нашла подражателей. В древности было большое число произведений этого жанра: философы, грамматики, даже один врач, охотно пользовались им для тем по своей специальности. Из этой массы сохранилось до нашего времени несколько сочинений: Плутарха «Пир семи мудрецов» и «Застольные вопросы», Лукиана «Пир или Лапифы», Юлиана «Пир или праздник Кроноса», Атенея «Ученые сотрапезники», Петрония «Пир Тримальхиона», Макробия «Сатурналии», Мефодия «Пир или о целомудрии».
Оба «Пира», — Ксенофонтов и Платонов, — имеют сходство между собою не только в том, что в них описываются пиры и застольные беседы, но также и в том, что главною темою этих бесед (у Платона даже единственною) служит любовь. Поэтому оба эти сочинения относятся к категории «любовных речей», каких в греческой литературе было немало. Конечно, описание пира могло содержать речи и на другие темы, точно так же, как и любовные речи не были связаны с жанром пира. Ксенофонт и Платон были первыми известными нам творцами сочинений в жанре пира, но не были ни единственными среди своих современников, ни даже первыми по времени, посвящавшими специальные сочинения теме о любви. Эта тема в те времена часто избиралась разными авторами. В трагедию ввел ее Эврипид, а затем ею стали пользоваться философы и ораторы. Первым нам известным образчиком любовной речи у оратора является речь Лисия, цитируемая Платоном в диалоге «Федр»; из более позднего времени до нас дошли в греческой литературе еще речи подобного жанра под именем Демосфена и Плутарха.
(1) Как мне кажется, заслуживает упоминания все, что делают люди высокой нравственности — не только при занятиях серьезных, но и во время забав. Я хочу рассказать тот случай, при котором я присутствовал и который привел меня к такому убеждению.
(2) Были конские бега во время Великих Панафиней[293]. Каллий, сын Гиппоника, был влюблен в Автолика, тогда еще бывшего ребенком; Автолик одержал победу в панкратии, и Каллий пришел с ним на это зрелище. По окончании бегов Каллий с Автоликом и отцом его пошел в свой дом в Пирее; с ним шел и Никерат. (3) Увидав Сократа вместе с Критобулом, Гермогеном, Антисфеном и Хармидом, он велел кому-то проводить Автолика с окружавшими его лицами, а сам подошел к Сократу и его компании и сказал:
(4) — Как хорошо, что я встретил вас. Я собираюсь угощать Автолика с отцом его. Этот праздник мой, думаю, покажется гораздо более блестящим, если зал будет украшен такими очистившими свою душу людьми, как вы, чем стратегами, гиппархами[294] и разными искателями должностей.
(5) На это Сократ отвечал:
—Все ты насмехаешься и нас презираешь, оттого что ты много денег передавал и Протагору, чтобы научиться у него мудрости, и Горгию, и Продику, и многим другим[295]; а на нас ты смотришь, как на самоучек в философии.
(6) — Да, — ответил Каллий, — я прежде скрывал от вас, что могу говорить много умных вещей, а теперь, если вы у меня будете, я покажу вам, что заслуживаю полного внимания.
(7) Сначала Сократ и его друзья, разумеется, стали было отказываться[296] от приглашения, благодарили, но не давали слова обедать у него; но, так как было видно, что он очень сердится и обидится, если они не пойдут с ним, они пошли. Потом они явились к нему: одни перед этим занимались гимнастикой и умастились маслом, а другие даже и приняли омовение[297]. (8) Автолик сел рядом с отцом; остальные, как полагается, легли[298].
Всякий, кто обратил бы внимание на то, что происходило, сейчас же пришел бы к убеждению, что красота по самой природе своей есть нечто царственное, особенно если у кого она соединена со стыдливостью и скромностью, как в данном случае у Автолика. (9) Во-первых, как светящийся предмет, показавшийся ночью, притягивает к себе взоры всех, так и тут красота Автолика влекла к нему очи всех; затем, все смотревшие испытывали в душе какое-нибудь чувство от него: одни становились молчаливее, а другие выражали чувство даже какими-нибудь жестами. (10) На всех, одержимых каким-либо богом[299], интересно смотреть; но у одержимых другими богами вид становится грозным, голос — страшным, движения — бурными; а у людей, вдохновляемых целомудренным Эротом, взгляд бывает ласковее, голос — мягче, жесты — более достойными свободного человека. Таков был и Каллий тогда под влиянием Эрота, и людям, посвященным в таинства этого бога, интересно было смотреть на него.
(11) Итак, гости обедали молча, как будто это повелело им какое-то высшее существо. В это время в дверь постучался шут[300] Филипп и велел привратнику доложить, кто он и почему желает, чтоб его впустили; он пришел, прибавил он, собравши все нужное для того, чтобы обедать на чужой счет; да и слуга его очень отягощен, оттого что ничего не несет и оттого что не завтракал.
(12) Услышав это, Каллий сказал:
—Ну, конечно, друзья мои, стыдно отказать ему хоть в крове-то; пускай войдет!
При этом он взглянул на Автолика, очевидно, желая видеть, как ему показалась эта шутка[301].
(13) Филипп, остановившись у зала, где был обед, сказал:
—Что я шут, это вы все знаете; пришел я сюда по собственному желанию: думал, что смешнее прийти на обед незваным, чем званым.
—Так ложись, — отвечал Каллий — ведь и у гостей, видишь, серьезности полный короб, а смеха, может быть, у них маловато.
(14) Во время обеда Филипп сейчас же попробовал сказать что-то смешное, — чтобы исполнить свою службу, для которой его всегда звали на обеды, но смеха не вызвал. Это явно его огорчило. Немного погодя он опять вздумал сказать что-то смешное; но и тут не стали смеяться его шутке; тогда он в самый разгар пира перестал есть и лежал, закрывши голову.
(15) Тогда Каллий спросил его:
—Что с тобою, Филипп? Или у тебя что болит?
Он со стоном отвечал:
—Да, клянусь Зевсом, Каллий, очень даже болит: ведь если смех во всем мире погибнул[302], моему делу пришел конец. Прежде меня звали на обеды для того, чтобы гости веселились, смеясь моим остротам; а теперь чего ради будут звать меня? Быть серьезным я могу ничуть не больше, чем стать бессмертным; приглашать меня в ожидании получить с моей стороны приглашение — тоже, конечно, никто не станет, потому что все знают, что ко мне в дом приносить обед совершенно не принято[303].
При этих словах он сморкался, и голос его производил полное впечатление, будто он плачет. (16) Все стали утешать его, обещали в другой раз смеяться, упрашивали обедать, а Критобул даже расхохотался, что его так жалеют.
Услыхав смех, Филипп открыл лицо и сказал:
—Мужайся, душа: обеды будут.
И опять принялся за обед.
(1) Когда столы были унесены, гости совершили возлияние, пропели пеан[304]. В это время к ним на пир приходит один сиракузянин с хорошей флейтисткой, с танцовщицей, одной из таких, которые умеют выделывать удивительные штуки, и с мальчиком, очень красивым, превосходно игравшим на кифаре и танцевавшим. Их искусство он показывал как чудо и брал за это деньги. (2) Когда флейтистка поиграла им на флейте, а мальчик на кифаре и оба, по-видимому, доставили очень много удовольствия гостям, Сократ сказал:
—Клянусь Зевсом, Каллий, ты угощаешь нас в совершенстве! Мало того, что обед ты нам предложил безукоризненный: ты еще и зрению и слуху доставляешь величайшие наслаждения!
(3) Каллий отвечал:
—А что, если бы нам принесли еще душистого масла, чтобы нам угощаться благоуханием?
—Нет, не надо, — отвечал Сократ. — Как одно платье идет женщине, другое мужчине, так и запах один приличен мужчине, другой женщине. Ведь для мужчины, конечно, ни один мужчина не мажется душистым маслом; а женщинам, особенно новобрачным, как жене нашего Никерата и жене Критобула, на что еще душистое масло? От них самих им пахнет. А запах от масла, которое в гимнасиях, для женщин приятнее, чем от духов, если он есть, и желаннее, если его нет. (4) И от раба, и от свободного, если они намажутся душистым маслом, — от всякого сейчас же одинаково пахнет; а для запаха от трудов, достойных свободного человека, нужны предварительно благородные упражнения и много времени, чтоб этот запах был приятным и достойным свободного человека[305].
На это Ликон заметил:
—Так это, пожалуй, относится к молодым; а от нас, уже не занимающихся более гимнастическими упражнениями, чем должно пахнуть?
—Добродетелью, клянусь Зевсом, — отвечал Сократ.
—А где же взять эту мазь?
—Клянусь Зевсом, не у парфюмерных торговцев, — отвечал Сократ.
—Но где же?
—Феогнид[306] сказал:
У благородных добру ты научишься; если ж с дурными
Будешь, то прежний свой ум ты потеряешь тогда.
(5) Тут Ликон сказал:
—Слышишь ты это, сынок?
—Да, клянусь Зевсом, — заметил Сократ, — и он это применяет на деле. Вот, например, ему хотелось быть победителем в панкратии…[307] И теперь он тоже подумает с тобою и, кого признает наиболее подходящим для выполнения этого, с тем и будет водить дружбу.
(6) Тут заговорили многие сразу. Один сказал:
—Так где же он найдет учителя этого?
Другой заметил, что этому даже и нельзя научить. Третий возразил, что и этому можно научиться ничуть не хуже, чем другому чему.
(7) Сократ сказал:
—Это вопрос спорный; отложим его на другое время. А теперь давайте заниматься тем, что перед нами находится. Вот, я вижу, стоит танцовщица, и ей приносят обручи.
(8) После этого другая девушка стала ей играть на флейте, а стоявший возле танцовщицы человек подавал ей обручи один за другим, всего до двенадцати. Она брала их и в то же время танцевала и бросала их вверх так, чтобы они вертелись, рассчитывая при этом, на какую высоту надо бросать их, чтобы схватывать в такт.
(9) По поводу этого Сократ сказал:
—Как многое другое, так и то, что делает эта девушка, друзья мои, показывает, что женская природа нисколько не ниже мужской, только ей не хватает силы и крепости. Поэтому, у кого из вас есть жена, тот пусть учит ее смело тем знаниям, которые он желал бы в ней видеть.
(10) Тут Антисфен сказал:
—Если таково твое мнение, Сократ, то как же ты не воспитываешь Ксантиппу[308], а живешь с женщиной, сварливее которой ни одной нет на свете, да, думаю, не было и не будет?
—Потому, — отвечал Сократ, — что и люди, желающие стать хорошими наездниками, как я вижу, берут себе лошадей не самых смирных, а горячих: они думают, что если сумеют укрощать таких, то легко справятся со всеми. Вот и я, желая быть в общении с людьми, взял ее себе в том убеждении, что если буду переносить ее, то мне легко будет иметь дело со всеми людьми.
И эти слова сказаны были, по-видимому, не без цели[309].
(11) После этого принесли круг, весь утыканный поставленными стоймя мечами. Между ними танцовщица стала бросаться кувырком и, кувыркаясь над ними, выпрыгивала так, что зрители боялись, как бы с ней чего не случилось. А она проделывала это смело и без вреда для себя.
(12) Тогда Сократ, обратившись к Антисфену, сказал:
—Кто это видит, думаю, не будет уже возражать против того, что и храбрости можно научить, — коль скоро она, хоть и женщина, так смело бросается на мечи.
(13) На это Антисфен отвечал:
—В таком случае и этому сиракузянину не будет ли лучше всего показать свою танцовщицу городу и объявить, что если афиняне станут платить ему, то он всех афинян сделает такими смелыми, что они пойдут прямо на копья?
(14) — Клянусь Зевсом, — сказал Филипп, — мне очень хотелось бы посмотреть, как наш народный вития, Писандр[310], будет учиться кувыркаться между мечами, когда он теперь из-за того, что не может выносить вида копья, не решается даже с другими участвовать в походах.
(15) После этого танцевал мальчик.
—Вы видели, — сказал Сократ, — что мальчик хоть и красив, но все-таки, выделывая танцевальные фигуры, кажется еще красивее, чем когда он стоит без движения?
—Ты, по-видимому, хочешь похвалить учителя танцев, — заметил Хармид.
(16) — Да, клянусь Зевсом, — отвечал Сократ, — ведь я сделал еще одно наблюдение, что при этом танце ни одна часть тела не оставалась бездеятельной: одновременно упражнялись и шея, и ноги, и руки; так и надо танцевать тому, кто хочет иметь тело легким. И мне, сиракузянин, прибавил Сократ, очень хотелось бы научиться у тебя этим фигурам.
—На что же они тебе нужны? — спросил тот.
—Буду танцевать, клянусь Зевсом.
(17) Тут все засмеялись.
Сократ с очень серьезным лицом сказал:
—Вы смеетесь надо мной. Не над тем ли, что я хочу гимнастическими упражнениями укрепить здоровье? Или что я хочу есть и спать с большей приятностью? Или что я стремлюсь не к таким упражнениям, от которых ноги толстеют, а плечи худеют, как у бегунов, и не к таким, от которых плечи толстеют, а ноги худеют, как у кулачных бойцов, а желаю работать всем телом, чтобы все его привести в равновесие? (18) Или вы над тем смеетесь, что мне не нужно будет искать партнера[311] и на старости лет раздеваться перед толпой, а довольно будет мне комнаты на семь лож[312], чтобы в ней вспотеть, как и теперь этому мальчику было довольно этого помещения, и что зимой я буду упражняться под крышей, а когда будет очень жарко — в тени? (19) Или вы тому смеетесь, что я хочу поуменьшить себе живот, который у меня не в меру велик? Или вы не знаете, что недавно утром вот этот самый Хармид застал меня за танцами?
—Да, клянусь Зевсом, — сказал Хармид, — сперва я было пришел в ужас, — испугался, не сошел ли ты с ума; а когда выслушал твои рассуждения вроде теперешних, то и сам по возвращении домой танцевать, правда, не стал, потому что никогда этому не учился, но руками стал жестикулировать[313]: это я умел.
(20) — Клянусь Зевсом, — заметил Филипп, — и в самом деле ноги у тебя как будто одного веса с плечами, так что, думается мне, если бы ты стал вешать перед рыночными смотрителями свой низ для сравнения с верхом, как хлебы, то тебя не оштрафовали бы[314].
Тут Каллий сказал:
—Когда ты вздумаешь учиться танцам, Сократ, приглашай одного меня: я буду твоим партнером и буду учиться вместе с тобою.
(21) — Ну-ка, — сказал Филипп, — пускай она[315] и мне поиграет; потанцую и я.
Он встал, прошелся на манер того, как танцевал мальчик и девушка. (22) Так как мальчика хвалили, что он, выделывая фигуры, кажется еще красивее, то Филипп прежде всего показал все части тела, которыми двигал, в еще более смешном виде, чем они были в естественном виде; а так как девушка, перегибаясь назад, изображала из себя колеса, то и он, наклоняясь вперед, пробовал изображать колеса. Наконец, так как мальчика хвалили, что он при танце доставляет упражнение всему телу, то и он велел флейтистке играть в более быстром ритме и двигал всеми частями тела, — и ногами, и руками, и головой.
(23) Когда наконец он утомился, то ложась сказал:
—Вот доказательство, друзья, что и мои танцы доставляют прекрасное упражнение: мне, по крайней мере, хочется пить; мальчик, налей-ка мне большую чашу.
—Клянусь Зевсом, — сказал Каллий, — и нам тоже: и нам захотелось пить от смеха над тобой.
(24) А Сократ заметил:
—Что касается питья, друзья, то и я вполне разделяю это мнение: ведь в самом деле вино, орошая душу, печали усыпляет, как мандрагора[316] людей, а веселость будит, как масло огонь. (25) Однако, мне кажется, с людьми на пиру бывает то же, что с растениями на земле; когда бог поит их сразу слишком обильно, то и они не могут стоять прямо, и ветерок не может продувать их; а когда они пьют, сколько им хочется, то они растут прямо, цветут и приносят плоды. (26) Так и мы, если нальем в себя сразу много питья, то скоро у нас и тело и ум откажутся служить; мы не в силах будем и вздохнуть, не то что говорить; а если эти молодцы будут нам почаще нацеживать по каплям маленькими бокальчиками, — скажу и я на манер Горгия[317], — тогда вино не заставит нас силой быть пьяными, а поможет прийти в более веселое настроение.
(27) С этим все согласились; а Филипп прибавил, что виночерпии должны брать пример с хороших возниц, — чтобы чаши у них быстрее проезжали круг. Виночерпии так и делали.
(1) После этого мальчик, настроив лиру в тон флейты, стал играть и петь. Хвалили все, а Хармид даже сказал:
—Однако, друзья, как Сократ сказал про вино, так, мне кажется, и это смешение красоты молодых людей и звуков усыпляет печали, но любовное вожделение будит.
(2) После этого Сократ опять взял слово:
—Как видно, они способны доставлять нам удовольствие, друзья; но мы, я уверен, считаем себя гораздо выше их; так не стыдно ли нам даже не попробовать беседами принести друг другу какую-нибудь пользу или радость?
После этого многие говорили:
—Так указывай нам ты, какие разговоры вести, чтоб лучше всего достигнуть этой цели.
(3) — В таком случае, — отвечал Сократ, — я с большим удовольствием принял бы от Каллия его обещание: именно, он сказал, что если мы будем у него обедать, то он покажет нам образчик своей учености.
—И покажу, — отвечал Каллий, — если и вы все представите, что кто знает хорошего.
—Никто не возражает тебе, — отвечал Сократ, — и не отказывается сообщить, какое знание он считает наиболее ценным.
(4) — Если так, — сказал Каллий, — скажу вам, что составляет главный предмет моей гордости: я думаю, что я обладаю способностью делать людей лучше.
—Чему же ты учишь? — спросил Антисфен. — Какому-нибудь ремеслу, или добродетели?
—Справедливость, не правда ли, — добродетель?
—Клянусь Зевсом, — отвечал Антисфен, — самая бесспорная: храбрость и мудрость иногда кажется вредной и друзьям и согражданам, а справедливость не имеет ничего общего с несправедливостью.
(5) — Так вот, — сказал Каллий, — когда и из вас каждый скажет, что у него есть полезного, тогда и я не откажусь назвать искусство, посредством которого я это делаю. Ты теперь, Никерат, говори, — продолжал он, — каким знанием ты гордишься.
—Отец мой, — сказал Никерат, — заботясь о том, чтоб из меня вышел хороший человек, заставил меня выучить все сочинения Гомера[318], и теперь я мог бы сказать наизусть всю «Илиаду» и «Одиссею».
(6) — А разве ты не знаешь того, — заметил Антисфен, — что и рапсоды[319] все знают эти поэмы?
—Как же мне не знать, — отвечал он, — когда я слушаю их чуть не каждый день?
—Так знаешь ли ты какой-нибудь род людской глупее рапсодов?
—Клянусь Зевсом, — отвечал Никерат, — мне кажется, не знаю.
—Разумеется, — заметил Сократ, — они не понимают сокровенного смысла[320]. Но ты переплатил много денег Стесимброту и Анаксимандру[321] и многим другим, так что ничего из того, что имеет большую ценность, не осталось тебе неизвестным.
(7) — А что ты, Критобул? — продолжал он. — Чем ты всего больше гордишься?
—Красотой, — отвечал он.
—Так можешь ли и ты сказать, — спросил Сократ, — что твоей красотой ты способен делать нас лучше?
—Если нет, то ясно, что я окажусь ни на что не годным человеком.
(8) — А ты что? — спросил он. — Чем ты гордишься, Антисфен?
—Богатством, — отвечал он.
Гермоген спросил, много ли у него денег. Антисфен поклялся, что у него ни обола[322].
—Но, может быть, у тебя много земли?
—Пожалуй, хватит, чтоб нашему Автолику посыпать себя пылью[323].
(9) — Надо будет и тебя послушать. А ты, Хармид, — сказал он, — чем гордишься?
—Я, наоборот, — отвечал он, — бедностью.
—Клянусь Зевсом, — заметил Сократ, — это — вещь приятная: ей не завидуют, из-за нее не ссорятся; не стережешь ее, — она цела; относишься к ней без внимания, — она становится сильнее.
(10) — А ты, Сократ, чем гордишься? — спросил Каллий.
Сократ, сделав очень важную мину, отвечал:
—Сводничеством.
Все засмеялись при этом.
А он сказал:
—Вы смеетесь, а я знаю, что мог бы очень много денег получать, если бы захотел пустить в ход свое искусство.
(11) — А ты, — сказал Ликон, — обращаясь к Филиппу, конечно, гордишься своим смехотворством?
—Да, и с бо́льшим правом, думаю, — отвечал он, — чем актер Каллиппид[324], который страшно важничает тем, что может многих доводить до слез.
(12) — Не скажешь ли и ты, Ликон, чем ты гордишься? — сказал Антисфен.
Ликон отвечал:
—Разве не знаете все вы, что своим сыном?
—А он, — спросил кто-то, — конечно, своей победой?
Автолик, покраснев, сказал:
—Клянусь Зевсом, нет.
(13) Когда все, обрадовавшись, что услышали его голос, устремили взоры на него, кто-то спросил его:
—А чем же, Автолик?
Он отвечал:
—Отцом.
И с этим словом прижался к нему.
Увидя это, Каллий сказал:
—Знаешь ли ты, Ликон, что ты богаче всех на свете?
—Клянусь Зевсом, — отвечал он, — этого я не знаю.
—Но разве ты не сознаешь того, что ты не взял бы всех сокровищ персидского царя за сына?
—Да, я попался на месте преступления, — отвечал он, — должно быть, я богаче всех на свете.
(14) — А ты, Гермоген, — спросил Никерат, — чем всего больше величаешься?
—Добродетелью и могуществом друзей, — отвечал он, — и тем, что такие особы заботятся обо мне.
Тут все обратили взоры на него, и многие при этом спросили, назовет ли он их. Он отвечал, что ничего против этого не имеет.
(1) После этого Сократ сказал:
—Теперь остается нам показать великую ценность обещанного каждым предмета.
—Выслушайте меня прежде всех, — сказал Каллий. — В то время, как вы спорите о том, что такое справедливость, я делаю людей справедливее.
—Как же, дорогой мой? — спросил Сократ.
—Я даю деньги, клянусь Зевсом.
(2) Тут встал Антисфен и очень задорно спросил его:
—Как по-твоему, Каллий, люди носят справедливость в душе или в кошельке?
—В душе, — отвечал Каллий.
—И ты, давая деньги в кошелек, делаешь душу справедливее?
—Конечно.
—Как же?
—Люди, зная, что у них есть, на что купить все необходимое для жизни, не хотят совершать преступлений и тем подвергать себя риску.
(3) — Отдают ли они тебе, что получат? — спросил Антисфен.
—Клянусь Зевсом, — отвечал Каллий, — конечно, нет.
—Что же? Вместо денег платят благодарностью?
—Клянусь Зевсом, — отвечал он, — даже и этого нет; напротив, некоторые становятся даже враждебнее, чем до получения.
—Удивительно, — сказал Антисфен, — глядя на него с задорным видом: ты можешь их делать справедливыми ко всем, а к себе самому не можешь.
(4) — Что же тут удивительного? — возразил Каллий. — Разве мало ты видал плотников и каменщиков, которые для многих других строят дома, но для себя не имеют возможности выстроить, а живут в наемных? Примирись же, софист, с тем, что ты разбит!
(5) — Клянусь Зевсом, — заметил Сократ, — он должен мириться с этим: ведь и гадатели, говорят, другим предсказывают будущее, а для себя не предвидят, что их ожидает.
Этот разговор на том и прекратился.
(6) После этого Никерат сказал:
—Выслушайте и мое рассуждение о том, в чем вы улучшитесь от общения со мной. Вы, конечно, знаете, что великий мудрец, Гомер, в своих творениях говорит обо всех человеческих делах. Таким образом, кто из вас хочет стать искусным домохозяином или народным витией, или военачальником, или подобным Ахиллу, Аяксу, Нестору, Одиссею, тот должен задобрить меня: я ведь все это знаю.
—И царствовать ты умеешь, — спросил Антисфен, — раз ты знаешь, что он похвалил Агамемнона за то, что он и царь хороший и могучий копейщик?[325]
—Да, клянусь Зевсом, — отвечал Никерат, — а еще и то, что, правя колесницей, надо поворачивать близко от столба[326],
А самому в колеснице, отделанной гладко, склониться
Влево слегка от коней, а коня, что под правой рукою,
Криком гнать и стрекалом, бразды отпустив ему вовсе[327].
(7) А кроме этого я знаю еще одну вещь, и вам можно сейчас же это попробовать. Гомер где-то говорит: «лук, приправу к питью»[328]. Так, если принесут луку, то вы сейчас же получите пользу вот какую: будете пить с бо́льшим удовольствием.
(8) Тогда Хармид сказал:
—Друзья, Никерату хочется, чтоб от него пахло луком, когда он вернется домой, чтобы жена его верила, что никому и в голову не пришло поцеловать его.
—Да, это так, клянусь Зевсом, — сказал Сократ, — но мы рискуем, думаю, навлечь на себя другого рода славу, — насмешки: ведь лук действительно приправа, потому что он делает приятной не только еду, но и питье. Так если мы будем есть его и после обеда, как бы не сказали, что мы пришли к Каллию чтобы ублажить себя[329].
(9) — Не бывать этому, Сократ, — сказал он[330]. — Кто стремится в бой, тому хорошо есть лук, подобно тому, как некоторые, спуская петухов, кормят их чесноком; а мы, верно, думаем скорее о том, как бы кого поцеловать, чем о том, чтобы сражаться.
Этот разговор так приблизительно и кончился.
(10) Тогда Критобул сказал:
—Так я тоже скажу, на каком основании я горжусь красотой.
—Говори, — сказали гости.
—Если я не красив, как я думаю, то было бы справедливо привлечь вас к суду за обман: никто вас не заставляет клясться, а вы всегда с клятвой утверждаете, что я — красавец. Я, конечно, верю, потому что считаю вас людьми благородными. (11) Но если я действительно красив и вы при виде меня испытываете то же, что я при виде человека, кажущегося мне красивым, то, клянусь всеми богами, я не взял бы царской власти за красоту. (12) Теперь я с бо́льшим удовольствием смотрю на Клиния[331], чем на все другие красоты мира; я предпочел бы стать слепым ко всему остальному, чем к одному Клинию. Противны мне ночь и сон за то, что я его не вижу; а дню и солнцу я в высшей степени благодарен за то, что они показывают Клиния. (13) Мы, красавцы, можем гордиться еще вот чем: сильному человеку приходится работать, чтобы добывать жизненные блага, храброму — подвергаться опасностям, ученому — говорить, а красавец, даже ничего не делая, всего может достигнуть. (14) Я, например, хоть и знаю, что деньги — вещь приятная, но охотнее стал бы давать Клинию, что у меня есть, чем получать что-то от другого; я охотнее был бы рабом, чем свободным, если бы Клиний хотел повелевать мною: мне легче было бы работать для него, чем отдыхать, и приятнее было бы подвергаться опасностям за него, чем жить в безопасности. (15) И вот, если ты, Каллий, гордишься тем, что можешь делать людей справедливее, то я могу более, чем ты, направлять их ко всякой добродетели: благодаря тому, что мы, красавцы, чем-то вдохновляем влюбленных, мы делаем их более щедрыми на деньги, более трудолюбивыми и славолюбивыми в опасностях и уж, конечно, более стыдливыми и воздержными, коль скоро они всего более стыдятся даже того, что им нужно. (16) Безумны также те, которые не выбирают красавцев в военачальники: я, например, с Клинием пошел бы хоть в огонь; уверен, что и вы тоже со мною. Поэтому уж не сомневайся, Сократ, что моя красота принесет какую-нибудь пользу людям. (17) Разумеется, не следует умалять достоинство красоты за то, что она скоро отцветает: как ребенок бывает красив, так равно и мальчик, и взрослый, и старец. Вот доказательство: носить масличные ветви в честь Афины выбирают красивых стариков[332], подразумевая этим, что всякому возрасту сопутствует красота. (18) А если приятно получать, в чем нуждаешься, от людей с их согласия, то, я уверен, и сейчас, даже не говоря ни слова, я скорее убедил бы этого мальчика и эту девушку поцеловать меня, чем ты, Сократ, хотя бы ты говорил очень много и умно.
(19) — Что это? — сказал Сократ. — Ты хвастаешься так, считая себя красивее даже меня?
—Да, клянусь Зевсом, — отвечал Критобул, — а то я был бы безобразнее всех Силенов в сатировских драмах[333].
А Сократ, действительно, был на них похож.
(20) — Ну так помни же, — сказал Сократ, — что этот спор о красоте надо будет решить судом, когда предположенные речи обойдут свой круг. И пусть судит нас не Александр[334], сын Приама, а они сами, которые, как ты воображаешь, желают поцеловать тебя.
(21) — А Клинию не предоставишь ты этого, Сократ? — спросил он.
—Да перестанешь ли ты, — отвечал Сократ, — вечно упоминать о Клинии?
—А если я не произношу его имени, неужели ты думаешь, что я хоть сколько-нибудь меньше помню о нем? Разве ты не знаешь, что я ношу в душе его образ настолько ясный, что если бы я обладал талантом скульптора или живописца, я по этому образу сделал бы подобие его ничуть не хуже, чем если бы смотрел на него самого.
(22) На это Сократ отвечал:
—Раз ты носишь такой похожий образ его, то почему ты докучаешь мне и водишь меня туда, где увидишь его самого?
—Потому что, Сократ, вид его самого может радовать, а вид образа не доставляет наслаждения, а вселяет тоску.
(23) Тут Гермоген сказал:
—Мне думается, Сократ, это даже не похоже на тебя, что ты допустил Критобула дойти до такого исступления от любви.
—Ты, видно, думаешь, — отвечал Сократ, — что он пришел в такое состояние лишь с тех пор, как со мною водит дружбу?
—А то когда же?
—Разве не видишь, что у него лишь недавно пушок стал спускаться около ушей, а у Клиния он уже поднимается назад[335]. Когда он ходил в одну школу с ним, еще тогда он так сильно воспылал. (24) Отец заметил это и отдал его мне, думая, не могу ли чем я быть полезен. И несомненно, ему уже гораздо лучше: прежде он, словно как люди, смотрящие на Горгон[336], глядел на него окаменелым взором и, как каменный, не отходил от него ни на шаг; а теперь я увидел, что он даже мигнул. (25) А все-таки, клянусь богами, друзья, мне кажется, говоря между нами, он даже поцеловал Клиния; а ничто так сильно не раздувает пламя любви, как поцелуй: он ненасытен и подает какие-то сладкие надежды. (26) {А может быть, и потому, что соприкосновение устами, единственное из всех действий, называется тем же словом, что и душевная любовь, оно и пользуется бо́льшим почетом}[337]. Вот почему я утверждаю, что тот, кто сможет сохранить самообладание, должен воздерживаться от поцелуев с красавцами.
(27) Тут Хармид сказал:
—Но почему же, Сократ, нас, друзей своих, ты так отпугиваешь от красавцев, а ты сам, клянусь Аполлоном, как я однажды видел, прислонил голову к голове Критобула и обнаженное плечо к обнаженному плечу, когда вы оба у школьного учителя что-то искали в одной и той же книге?
(28) — Ох, ох, — сказал Сократ, — так вот почему, словно какой зверь меня укусил, у меня пять с лишним дней болело плечо, и в сердце как будто что-то царапало. Но теперь, Критобул, я при стольких свидетелях заявляю тебе, чтоб ты не дотрагивался до меня, пока подбородок у тебя не будет так же покрыт волосами, как голова.
Так они вперемешку то шутили, то говорили серьезно.
(29) — Теперь твой черед говорить, Хармид, — сказал Каллий, — на каком основании ты гордишься бедностью.
—Всеми признано, — отвечал Хармид, — что не бояться лучше, чем бояться, быть свободным лучше, чем быть рабом, получать услуги лучше, чем самому ухаживать за кем, пользоваться доверием со стороны отечества лучше, чем встречать недоверие. (30) Так вот, когда я жил богато в Афинах, я, во-первых, боялся, что кто-нибудь пророет стену моего дома[338], заберет деньги и мне самому сделает какое-нибудь зло. Затем мне приходилось ублажать сикофантов[339]: я знал, что они мне скорее могут повредить, чем я им. Кроме того, город всегда налагал на меня какие-нибудь расходы[340], а уехать никуда нельзя было. (31) А теперь, когда заграничных имений[341] я лишился и от здешних не получаю дохода, а, что было в доме, все продано, я сладко сплю, растянувшись; город мне доверяет; никто мне больше не грозит, а я уже грожу другим; как свободному, мне можно и здесь жить, и за границей; передо мной уже встают с мест и уступают дорогу на улице богатые. (32) Теперь я похож на царя, а тогда, несомненно, был рабом. Тогда я платил налог народу, а теперь город платит мне подать и содержит меня[342]. Даже за дружбу с Сократом ругали меня, когда я был богат; а теперь, когда стал беден, никому больше нет никакого дела до меня. Мало того, когда у меня было много всего, я постоянно что-нибудь да терял, — либо по милости города, либо по воле судьбы; а теперь ничего не теряю, потому что и нет ничего у меня, а всегда надеюсь что-нибудь получить.
(33) — Значит, — заметил Каллий, — ты даже молишься о том, чтобы никогда не разбогатеть, и, если увидишь какой хороший сон, то приносишь жертву богам, отвратителям несчастий?[343]
—Ну, нет, клянусь Зевсом, — отвечал он, — этого-то я не делаю; напротив, очень люблю идти на опасность и твердо выдерживаю ее, если где надеюсь что-нибудь добыть.
(34) — А ну-ка, — сказал Сократ, — ты теперь говори нам, Антисфен, как это ты, имея столь мало, гордишься богатством.
—По моему убеждению, друзья, у людей богатство и бедность не в хозяйстве, а в душе. (35) Я вижу много частных лиц, которые, владея очень большим состоянием, считают себя такими бедными, что берутся за всякую работу, идут на всякую опасность, только бы добыть побольше. Знаю и братьев, которые получили в наследство поровну, но у одного из них средств хватает, даже есть излишки против расхода, а другой нуждается во всем. (36) Я слыхал и про тиранов, которые так алчны до денег, что прибегают к действиям гораздо более преступным, чем люди самые неимущие: из-за нужды одни крадут, другие прорывают стены, иные похищают людей[344], а тираны бывают такие, что уничтожают целые семьи, казнят людей массами, часто даже целые города из-за денег обращают в рабство. (37) Мне их очень жалко, что у них такая тяжелая болезнь: мне кажется, с ними происходит что-то похожее на то, как если бы человек много имел, много ел, но никогда не был бы сыт. А у меня столько всего, что и сам я насилу нахожу это[345]; но все-таки у меня та прибыль, что, поев, я не бываю голоден, попив — не чувствую жажды, одеваюсь так, что на дворе не мерзну нисколько не хуже такого богача, как Каллий; (38) а когда бываю в доме, то очень теплыми хитонами кажутся мне стены, очень теплыми плащами — крыши; постелью я настолько доволен, что трудно бывает даже разбудить меня. Когда тело мое почувствует потребность в наслаждении любовью, я так бываю доволен тем, что есть, что женщины, к которым я обращаюсь, принимают меня с восторгом, потому что никто другой не хочет иметь с ними дела. (39) И все это кажется мне таким приятным, что испытывать больше наслаждения при исполнении каждого такого дела я и не желал бы, а, напротив, меньше: до такой степени некоторые из них кажутся мне приятнее, чем это полезно. (40) Но самым драгоценным благом в моем богатстве я считаю вот что: если бы отняли у меня и то, что теперь есть, ни одно занятие, как я вижу, не оказалось бы настолько плохим, чтобы не могло доставлять мне пропитание в достаточном количестве. (41) И в самом деле, когда мне захочется побаловать себя, я не покупаю на рынке всяких редкостей, потому что это дорого, а достаю их из кладовой своей души. И гораздо больше способствует удовольствию, когда подносишь ко рту пищу, дождавшись желания, чем когда употребляешь дорогие продукты[346], как например теперь, когда я пью это фасосское вино[347], не чувствуя жажды, а только потому, что оно попалось мне под руку. (42) Несомненно, и гораздо честнее должны быть люди, любящие дешевизну, чем любящие дороговизну: чем больше человеку хватает того, что есть, тем меньше он зарится на чужое. (43) Следует обратить внимание еще на то, что такое богатство делает человека и более щедрым. Сократ, например, от которого я получил его, давал его мне без счета, без веса: сколько я мог унести с собою, столько он мне и давал. Я тоже теперь никому не отказываю: всем друзьям показываю изобилие богатства в моей душе и делюсь им со всяким. (44) Далее, видите, такая прелесть, как досуг, у меня всегда есть; поэтому я могу смотреть, что стоит смотреть, слушать, что стоит слушать, и, чем я особенно дорожу, благодаря досугу проводить целые дни с Сократом. Да и Сократ не ценит людей, насчитывающих груды золота, а, кто ему нравится, с теми постоянно и проводит время.
(45) Так говорил Антисфен.
Каллий сказал:
—Клянусь Герой, завидую твоему богатству, и особенно потому, что ни город не налагает на тебя повинностей и не распоряжается тобою, как рабом, ни люди не сердятся, если не дашь взаймы.
—Нет, клянусь Зевсом, — возразил Никерат, — не завидуй: я вернусь домой, позаимствовав у него это «ни в чем не нуждаться»[348]. Так уж научил меня счету Гомер:
Семь огня не видавших треножников, десять талантов
Злата, да двадцать лоханей блестящих, да коней двенадцать.
И я вечно стремлюсь увеличить как можно больше свое богатство и весом и счетом; поэтому, может быть, некоторые и находят, что я слишком жаден до денег.
Тут все рассмеялись, считая, что он сказал правду.
(46) После этого кто-то сказал:
—Теперь за тобой дело, Гермоген: ты должен рассказать, кто такие твои друзья, и показать, что они сильны и заботятся о тебе: тогда видно будет, что ты имеешь право ими гордиться.
(47) — И эллины и варвары признают, что боги все знают — и настоящее и будущее; это вполне очевидно: по крайней мере, все города и все народы через оракулов вопрошают богов, что делать и чего не делать. Затем, мы верим, что они могут делать и добро и зло; это тоже ясно: по крайней мере, все молят богов отвратить дурное и даровать хорошее. (48) Так вот, эти всеведущие и всемогущие боги так дружественно расположены ко мне, что, при своем попечении, они никогда не забывают обо мне, — ни ночью, ни днем, куда бы я ни шел, что бы ни собирался делать. Благодаря своему предвидению последствий каждого дела они, посылая в виде вестников голоса, сны, вещих птиц[349], указывают мне, что необходимо делать и чего не должно делать; когда я следую этим указаниям, никогда не раскаиваюсь; но бывали случаи, когда я им не верил и был наказан.
(49) Тут Сократ сказал:
—В этом нет ничего невероятного. Но мне хотелось бы вот что узнать от тебя: каким образом ты им служишь, что они так дружественны к тебе?
—Клянусь Зевсом, — отвечал Гермоген, — это очень дешево: я славлю их, ничего не тратя; из того, что они даруют, всегда часть воздаю им; насколько могу, говорю в благочестивом духе; в делах, в которых призываю их в свидетели, не лгу добровольно.
—Клянусь Зевсом, — сказал Сократ, — если к такому человеку, как ты, боги дружественно расположены, то, надо думать, и они радуются добродетели.
В таком серьезном тоне шла беседа.
(50) Но когда дело дошло до Филиппа, его спросили, что великого он находит в смехотворстве, почему им гордится.
—Как же не гордиться, — отвечал Филипп, — когда все, зная, что я шут, приглашают меня охотно, если у них дела идут хорошо, а если плохо, бегут без оглядки, из опасения, как бы им не засмеяться даже против воли?
(51) — Клянусь Зевсом, — заметил Никерат, — ты имеешь право гордиться. У меня бывает наоборот: кому из моих друзей живется хорошо, тот уходит прочь; а с кем случится несчастье, тот говорит о своем родстве и не отстает от меня.
(52) — Ну, хорошо, — сказал Хармид. — А ты, сиракузянин, чем гордишься? Наверно, мальчиком?
—Клянусь Зевсом, — отвечал он, — вовсе нет; напротив, я страшно боюсь за него: я замечаю, что некоторые замышляют коварно погубить его.
(53) Услышав это, Сократ сказал:
—О Геракл! Какую же такую обиду, думают они, нанес им твой мальчик, что они хотят убить его?
—Нет, — отвечал он, — конечно, не убить его они хотят, а уговорить спать с ними.
—А ты, по-видимому, думаешь, что если бы это случилось, то он бы погиб?
—Клянусь Зевсом, — отвечал он, — совершенно.
(54) — И сам ты, значит, — спросил Сократ, — не спишь с ним?
—Клянусь Зевсом, все ночи напролет.
—Клянусь Герой, — заметил Сократ, — большое тебе счастье, что природа дала тебе такое тело, которое одно не губит тех, кто спит с тобою. Поэтому, если не чем другим, то таким телом тебе следует гордиться.
(55) — Нет, клянусь Зевсом, — отвечал он, — не им я горжусь.
—Так чем же?
—Клянусь Зевсом, дураками: они смотрят на мой кукольный театр и дают мне хлеб.
—Так вот почему, — сказал Филипп, — намедни я слышал, как ты молился богам, чтобы они посылали везде, где ты будешь, хлеба обилие, а ума неурожай.
(56) — Ну, хорошо, — сказал Каллий. — А ты, Сократ, что можешь сказать, почему ты вправе гордиться таким бесславным искусством, которое ты назвал?
—Уговоримся сперва, — сказал Сократ, — в чем состоит дело сводника. На все мои вопросы отвечайте без замедления, чтобы нам знать все, в чем придем к соглашению. Вы тоже так думаете?
—Конечно, — отвечали они. Сказавши раз «конечно», после этого все давали ответ этим словом.
(57) — Итак, — начал Сократ, — задача хорошего сводника — сделать так, чтобы тот или та, кого он сводит, нравился тем, с кем он будет иметь дело, не правда ли?
—Конечно, — был общий ответ.
—Одно из средств нравиться не состоит ли в том, чтобы иметь идущие к лицу прическу и одежду?
—Конечно, — был общий ответ.
(58) — Не знаем ли мы того, что человек может одними и теми же глазами смотреть на кого-нибудь и дружелюбно и враждебно?
—Конечно.
—А что? Одним и тем же голосом можно говорить и скромно и дерзко?
—Конечно.
—А что? Не бывает ли так, что одни речи возбуждают вражду, другие ведут к дружбе?
—Конечно.
(59) — Так хороший сводник не будет ли из всего этого учить тому, что помогает нравиться?
—Конечно.
—А какой сводник лучше, — который может делать людей приятными одному, или который — многим?
Тут голоса разделились: одни сказали: «Очевидно, который — очень многим», а другие: «Конечно».
(60) Сократ сказал, что и относительно этого все согласны, и продолжал:
—А если бы кто мог делать так, чтобы люди нравились даже целому городу, не был ли бы он уже вполне хорошим сводником?
—Клянемся Зевсом, несомненно, — был общий ответ.
—Если бы кто мог делать такими людей, во главе которых он стоит, не был бы он вправе гордиться этим искусством и не был бы вправе получать большое вознаграждение?
(61) Когда и с этим все согласились, он продолжал:
—Таков, мне кажется, наш Антисфен.
—Мне передаешь ты, Сократ, это искусство? — сказал Антисфен.
—Да, клянусь Зевсом, — отвечал Сократ, — я вижу, ты вполне изучил и родственное этому искусство.
—Какое это?
—Искусство завлечения, — отвечал Сократ.
(62) Антисфен, ужасно обидевшись, спросил:
—Какой же поступок такого рода ты знаешь за мной, Сократ?
—Знаю, — отвечал он, — что ты завлек нашего Каллия к мудрому Продику, видя, что Каллий влюблен в философию, а Продику нужны деньги; знаю, что ты завлек его к Гиппию из Элиды, у которого он научился искусству помнить, и оттого с тех пор стал еще больше влюбчивым, потому что никогда не забывает ничего прекрасного, что ни увидит. (63) Недавно и мне ты расхваливал этого проезжего из Гераклеи[350] и, возбудив во мне страсть к нему, познакомил его со мною. За это, конечно, я тебе благодарен: человек он, мне кажется, в высшей степени благородный. А Эсхила из Флиунта[351] разве ты мне не расхваливал, а меня ему? И не довел ли ты нас до того, что мы, влюбившись под влиянием твоих речей, бегали, как собаки, разыскивая друг друга? (64) Так, видя, что ты можешь это делать, я считаю тебя хорошим завлекателем. Кто способен узнавать, какие люди полезны друг другу, и кто может возбуждать в них взаимную страсть, тот мог бы, мне кажется, и город склонять к дружбе, и браки устраивать подходящие: он был бы дорогим приобретением и для городов, и для друзей, и для союзников. А ты рассердился, как будто я обругал тебя, назвав тебя хорошим завлекателем.
—Теперь нет, клянусь Зевсом, — сказал Антисфен. — Если я действительно обладаю такой способностью, то душа у меня уж совсем набита будет богатством.
Так завершился этот круг бесед.
(1) Каллий сказал:
—А ты, Критобул, не хочешь вступить в состязание с Сократом о красоте?
—Клянусь Зевсом, не хочет, — заметил Сократ, — может быть, он видит, что сводник в почете у судей.
(2) — А все-таки, — возразил Критобул, — я не уклоняюсь. Докажи, если у тебя есть какие мудрые доводы, что ты красивее меня. Только, — прибавил он, — пускай он лампу поближе пододвинет.
—Так вот, — начал Сократ, — прежде всего я призываю тебя к допросу по поводу нашего дела: отвечай!
—А ты спрашивай!
(3) — Только ли в человеке, по-твоему мнению, есть красота, или еще в чем-нибудь другом?
—Клянусь Зевсом, — отвечал он, — по-моему, она есть и в лошади, и в быке, и во многих неодушевленных предметах. Я знаю, например, что и щит бывает прекрасен, и меч, и копье.
(4) — Как же возможно, — спросил Сократ, — что эти предметы, нисколько не похожие один на другой, все прекрасны?
—Клянусь Зевсом, — отвечал Критобул, — если они сделаны хорошо для тех работ, ради которых мы их приобретаем, или если они по природе своей хороши для наших нужд, то и они прекрасны.
(5) — Знаешь ли ты, — спросил Сократ, — для чего нам нужны глаза?
—Понятно, — отвечал он, — для того, чтобы видеть.
—В таком случае мои глаза, пожалуй, будут прекраснее твоих.
—Почему же?
—Потому что твои видят только прямо, а мои вкось, так как они навыкате.
—Судя по твоим словам, — сказал Критобул, — у рака глаза лучше, чем у всех животных?
—Несомненно, — отвечал Сократ, — потому что в отношении силы зрения у него от природы превосходные глаза.
(6) — Ну, хорошо, — сказал Критобул, — а нос у кого красивее, — у тебя или у меня?
—Думаю, у меня, — отвечал Сократ, — если только боги дали нам нос для обоняния: у тебя ноздри смотрят в землю, а у меня они открыты вверх, так что воспринимают запах со всех сторон.
—А приплюснутый нос чем красивее прямого?
—Тем, что он не служит преградой зрению, а дозволяет глазам сразу видеть, что хотят; а высокий нос, точно издеваясь, разделяет глаза барьером.
(7) — Что касается рта, — сказал Критобул, — то я уступаю: если он создан, чтобы откусывать, то ты откусишь гораздо больше, чем я. А что у тебя губы толстые, не думаешь ли ты, что поэтому и поцелуй твой нежнее?
—Судя по твоим словам, — сказал Сократ, — можно подумать, что у меня рот безобразнее чем даже у осла. А того не считаешь ты доказательством большей моей красоты, что и Наяды[352], богини, рождают Силенов[353], скорее похожих на меня, чем на тебя?
(8) — Больше я не могу тебе возражать, — сказал Критобул. — Пускай они[354], — прибавил он, — кладут камешки, чтобы скорее мне узнать, какому наказанию или штрафу следует мне подвергнуться. Только пусть они кладут их тайно: боюсь я, как бы твое и Антисфеново богатство меня не одолело[355].
(9) Тут девушка и мальчик стали тайно по очереди класть камешки. Тем временем Сократ, из опасения, что судьи могут быть введены в обман, хлопотал, чтобы лампу поднесли уже к Критобулу и чтобы наградой победителю от судей были не ленты[356], а поцелуи. (10) Когда камешки высыпали и они все оказались в пользу Критобула, Сократ воскликнул:
—Ай, ай, ай! Твое серебро, Критобул, не похоже на Каллиево. Каллиево делает людей справедливее, а твое, как и у большинства людей, имеет свойство совращать судей и в суде и в состязаниях.
(1) После этого одни из гостей требовали, чтобы Критобул получал победные поцелуи, другие советовали ему попросить позволения на это у хозяина[357], иные шутили. А Гермоген и тут молчал[358]. Тогда Сократ, назвав его по имени, сказал:
—Можешь ли ты, Гермоген, сказать нам, что такое «скандалить в пьяном виде»?[359]
Гермоген отвечал:
—Если ты спрашиваешь, что это, я не знаю; но свое мнение могу высказать.
—Хорошо, — отвечал Сократ, — скажи нам это.
(2) — Так вот, за вином делать неприятность гостям — это, по-моему, и есть скандалить в пьяном виде.
—Понимаешь ли ты, что и ты делаешь нам неприятность своим молчанием?
—Даже когда вы говорите?
—Нет, когда перестаем.
—Так неужели ты не замечаешь, что между вашими речами волоса даже не всунешь, не то что слова?
(3) — Каллий, — сказал Сократ, — можешь ли ты помочь человеку, которого приперли к стене?[360]
—Да, — отвечал он, — когда раздаются звуки флейты, мы совершенно молчим[361].
—Уж не хотите ли вы, — сказал Гермоген, — чтобы я разговаривал с вами под звуки флейты[362], вроде того, как актер Никострат[363] декламировал тетраметры?
(4) — Ради богов, Гермоген, — сказал Сократ, — так и делай[364]. Как песня под звуки флейты приятнее, так и твои речи будут хоть сколько-нибудь приятнее от звуков, особенно если ты, как флейтистка[365], будешь сопровождать слова жестами.
(5) — Так когда наш Антисфен во время пирушки будет кого-нибудь опровергать, — сказал Каллий, — какая будет мелодия?[366]
—Для того, кого опровергают, — заметил Антисфен, — подходящей мелодией, думаю, был бы свист.
(6) Между тем сиракузянин, увидев, что во время таких разговоров гости не обращают внимания на его представления, а забавляются между собою, сердился на Сократа и сказал ему:
—Сократ, это тебя прозывают мыслильщиком?[367]
—Так это почетнее, — отвечал Сократ, — чем если бы меня звали не мыслящим.
—Да, если бы не считали тебя мыслильщиком о небесных светилах[368].
(7) — Знаешь ли ты, — спросил Сократ, — что-нибудь небеснее богов?
—Нет, клянусь Зевсом, — отвечал он, — но про тебя говорят, что ты не ими занят, а вещами самыми неполезными.
—Так и в этом случае окажется, что я занят богами: они посылают с неба полезный дождь, с неба даруют свет. А если моя шутка холодна[369], то в этом ты виноват, потому что пристаешь ко мне.
(8) — Оставь это, — продолжал тот, — а скажи-ка мне, скольким блошиным ногам равно расстояние, отделяющее тебя от меня[370]: говорят, в этом состоит твое землемерие.
Тут Антисфен сказал:
—Ты, Филипп, мастер делать сравнения: как ты думаешь, не похож ли этот молодчик на любителя ругаться?
—Да, клянусь Зевсом, и на многих других, — сказал Филипп.
(9) — Все-таки, — сказал Сократ, — ты не сравнивай его ни с кем, а то и ты будешь похож на ругателя.
—Нет, если я сравниваю с людьми, которых все считают прекрасными и наилучшими, то меня можно сравнить скорее с хвалителем, чем с ругателем.
—Именно сейчас ты похож на ругателя, раз говоришь, что все лучше его[371].
(10) — А хочешь, я буду сравнивать его с худшими?
—Не надо и с худшими.
—А с кем?
—Не сравнивай его ни с кем ни в чем.
—А если я буду молчать, не знаю, как же мне делать, что полагается за обедом.
—Очень просто: если не будешь говорить, чего не следует, — сказал Сократ.
Так был погашен этот скандал.
(1) После этого одни из гостей высказывали желание, чтобы он приводил сравнения[372], а другие были против. Поднялся шум, и Сократ опять взял слово.
—Раз мы все хотим говорить, так не лучше ли всего теперь нам и запеть хором?
После этих слов он сейчас же начал песню. (2) Когда они кончили пение, для танцовщицы принесли гончарный круг, на котором она должна была выделывать свои фокусы.
Тут Сократ сказал:
—Сиракузянин, пожалуй, я и в самом деле, как ты говоришь, мыслильщик: вот, например, сейчас я смотрю, как бы этому мальчику твоему и этой девушке было полегче, а нам бы побольше получать удовольствия, глядя на них; уверен, что и ты этого хочешь. (3) Так вот, мне кажется, кувыркаться между мечами — представление опасное, совершенно не подходящее к пиру. Да и вертеться на круге и в то же время писать и читать — искусство, конечно, изумительное, но какое удовольствие оно может доставить, я даже и этого не могу понять. Точно так же смотреть на красивых цветущих юношей, когда они сгибаются всем телом на манер колеса, нисколько не более приятно, чем когда они находятся в спокойном положении. (4) В самом деле, совсем не редкость встречать удивительные явления, если кому это нужно: вот, например, находящиеся здесь вещи могут возбуждать удивление: почему это лампа, оттого что имеет блестящее пламя, дает свет, а медный сосуд, хоть и блестящий, света не производит, а другие предметы, видимые в нем, отражает? Или почему масло, хоть оно и жидкость, усиливает пламя, а вода потому, что она жидкость, гасит огонь? (5) Однако и такие разговоры направляют нас не туда, куда вино. Но вот если бы они под аккомпанемент флейты стали танцами изображать такие положения, в которых рисуют Харит, Гор[373] и Нимф, то, я думаю, и им было бы легче, и наш пир был бы гораздо приятнее.
—Клянусь Зевсом, ты прав, Сократ, — отвечал сиракузянин, — я устрою представление, которое вам доставит удовольствие.
(1) Сиракузянин вышел, сопровождаемый одобрением, а Сократ опять завел новый разговор.
—Не следует ли нам, друзья, — сказал он, — вспомнить о великом боге, пребывающем у нас, который по времени ровесник вечносущим богам, а по виду всех моложе, который своим величием объемлет весь мир, а в душе человека помещается, — об Эроте[374], тем более, что все мы — почитатели его? (2) Я с своей стороны не могу указать времени, когда бы я не был в кого-нибудь влюблен; наш Хармид[375], как мне известно, имеет много влюбленных в него, а к некоторым он и сам чувствует страсть; Критобул, хоть еще и зажигает души любовью, уже сам испытывает страсть к другим. (3) Да и Никерат, как я слышал, влюблен в свою жену, которая сама влюблена в него[376]. Про Гермогена кому из нас не известно, что он изнывает от любви к высокой нравственности, в чем бы она ни заключалась? Разве вы не видите, как серьезны у него брови, недвижим взор, умеренны речи, мягок голос, как светел весь его нрав? И, пользуясь дружбой высокочтимых богов, он не смотрит свысока на нас, людей! А ты, Антисфен, один ни в кого не влюблен?
(4) — Клянусь богами, — отвечал Антисфен, — очень даже — в тебя!
Сократ шутливо, как бы заигрывая, сказал:
—Нет, теперь, в такое время, не приставай ко мне: ты видишь, я другим занят.
(5) Антисфен отвечал:
—Как откровенно ты, сводник себя самого, всегда поступаешь в таких случаях! То ссылаешься на голос бога[377], чтобы не разговаривать со мною, то у тебя есть какое-то другое дело!
(6) — Ради богов, Антисфен, — сказал Сократ, — только не бей меня[378]; а твой тяжелый характер во всем остальном я переношу и буду переносить по-дружески. Однако будем скрывать от других твою любовь, тем более, что она — любовь не к душе моей, а к красоте. (7) А что ты, Каллий, влюблен в Автолика, весь город это знает, да и многие, думаю, из приезжих. Причина этого та, что оба вы — дети славных отцов и сами — люди видные. (8) Я всегда был в восторге от тебя, а теперь еще гораздо больше, потому что вижу, что предмет твоей любви — не утопающий в неге, не расслабленный ничегонеделаньем, но всем показывающий силу, выносливость, мужество и самообладание[379]. А страсть к таким людям служит показателем натуры влюбленного. (9) Одна ли Афродита, или две, — небесная и всенародная, — не знаю[380]: ведь и Зевс, по общему признанию один и тот же, имеет много прозваний[381]; но что отдельно для той и другой воздвигнуты алтари и храмы и приносятся жертвы, — для всенародной менее чистые, для небесной более чистые, — это знаю. (10) Можно предположить, что и любовь к телу насылает всенародная, а к душе, к дружбе, к благородным подвигам — небесная. Этой любовью, мне кажется, одержим и ты, Каллий. (11) Так сужу я на основании высоких достоинств твоего любимца, а также по тому, что, как вижу, ты приглашаешь отца его на свои свидания с ним: конечно, у благородно любящего нет никаких таких тайн от отца.
(12) — Клянусь Герой, — заметил Гермоген, — многое в тебе, Сократ, приводит меня в восторг, между прочим и то, что теперь ты, говоря комплименты Каллию, в то же время учишь его, каким ему следует быть.
—Да, клянусь Зевсом, — отвечал Сократ, — а чтобы доставить ему еще больше радости, я хочу доказать ему, что любовь к душе и гораздо выше любви к телу. (13) В самом деле, что без дружбы никакое общение между людьми не имеет ценности, это мы все знаем. А кто восхищается духовной стороной, у тех дружба называется приятной и добровольной потребностью; напротив, кто чувствует вожделение к телу, из тех многие бранят и ненавидят нрав своих любимцев; (14) если же и полюбят и тело и душу, то цвет юности скоро, конечно, отцветает; а когда он исчезнет, необходимо должна с ним увянуть и дружба; напротив, душа все время, пока шествует по пути большей разумности, становится все более достойной любви. (15) Далее, при пользовании внешностью бывает и некоторое пресыщение, так что по отношению к любимому мальчику необходимо происходит то же, что по отношению к кушаньям при насыщении; а любовь к душе по своей чистоте не так скоро насыщается, однако по этой причине она не бывает менее приятной; нет, тут явно исполняется молитва, в которой мы просим богиню даровать нам приятные и слова и дела. (16) И действительно, что восхищается любимцем и любит его душа, цветущая изящной внешностью и нравом скромным и благородным, которая способна уже среди сверстников первенствовать и отличается любезностью, — это не нуждается в доказательстве; а что такой любящий естественно должен пользоваться взаимной любовью и со стороны мальчика, я и это докажу. (17) Так, прежде всего, кто может ненавидеть человека, который, как ему известно, считает его высоконравственным? Который, как он видит, о нравственности мальчика заботится больше, чем о своем собственном удовольствии? Если, сверх того, он верит, что дружба с его стороны не уменьшится, когда его юность пройдет или когда он от болезни потеряет красоту? (18) А если люди взаимно любят друг друга, разве не станут они смотреть один на другого с удовольствием, разговаривать с благожелательностью, оказывать доверие друг другу, заботиться друг о друге, вместе радоваться при счастливых обстоятельствах, вместе горевать, если постигнет какая неудача, радостно проводить время, когда они находятся вместе и здоровы, а если кто заболеет, находиться при нем еще более неотлучно, в отсутствии заботиться друг о друге еще более, чем когда оба присутствуют? Все это разве не приятно? Благодаря таким поступкам они любят эту дружбу и доживают до старости с нею. (19) А того, кто привязан только к телу, за что станет любить мальчик? За то, что он себе берет, что ему хочется, а мальчику оставляет стыд и срам? Или за то, что, стремясь добиться от мальчика цели своих желаний, он старательно удаляет от него близких людей? (20) Да и за то даже, что он действует на него не насилием, а убеждением, даже и за это он заслуживает скорее ненависти: ведь, кто действует насилием, выставляет себя в дурном свете, а кто действует убеждением, развращает душу убеждаемого. (21) Но даже и тот, кто за деньги продает свою красоту, за что будет любить покупателя больше, чем торговец на рынке? Конечно, и за то, что он, цветущий, имеет дело с отцветшим, красивый — с уже некрасивым, с влюбленным — не влюбленный, и за это он не будет любить его. И действительно, мальчик не делит с мужчиной, как женщина, наслаждения любви, а трезво смотрит на опьяненного страстью. (22) Поэтому нисколько не удивительно, что в нем появляется даже презрение к влюбленному. Если присмотреться, то найдешь, что от тех, кого любят за его нравственные достоинства, не исходит никакого зла, а от бесстыдной связи бывает много преступлений.
(23) Теперь я покажу, что для человека, любящего тело больше души, эта связь и унизительна. Кто учит говорить и поступать, как должно, имеет право пользоваться уважением, как Хирон и Финик со стороны Ахилла[382]; а вожделеющий тела, конечно, будет ходить около него, как нищий: да, он всегда следует за ним, просит милостыню, всегда ему нужен еще или поцелуй или другое какое прикосновение. (24) Не удивляйтесь, что я выражаюсь слишком грубо: вино побуждает меня, и всегдашний мой сожитель Эрот подгоняет меня, чтобы я говорил откровенно против враждебного ему Эрота. (25) И в самом деле, человек, обращающий внимание только на наружность, мне кажется, похож на арендатора земельного участка: он заботится не о том, чтобы возвысить его ценность, а о том, чтобы самому собрать с него как можно больший урожай. А кто жаждет дружбы, скорее похож на собственника имения: он отовсюду приносит, что может, и возвышает ценность своего любимца. (26) То же бывает и с любимцами: мальчик, знающий, что, отдавая свою наружность, он будет властвовать над влюбленным, естественно, будет относиться ко всему остальному без внимания. Напротив, кто понимает, что, не будучи нравственным, он не удержит дружбу, тот должен более заботиться о добродетели. (27) Величайшее счастье для того, кто желает из любимого мальчика сделать себе хорошего друга, это то, что ему и самому необходимо стремиться к добродетели. И действительно, если он сам поступает дурно, не может он близкого ему человека сделать хорошим, и, если он являет собою пример бесстыдства и неумеренности, не может он своему любимцу внушить умеренность и стыд. (28) Я хочу показать тебе, Каллий, также и на основании примеров из мифологии, что не только люди, но и боги и герои любовь к душе ставят выше, чем наслаждение телом. (29) Зевс, например, влюбляясь в прелести смертных женщин, после сочетания с ними оставлял их смертными; а в ком он восторгался добродетелями души, тех делал бессмертными; к числу их принадлежат Геракл и Диоскуры[383], да и другие, как говорят. (30) Я тоже утверждаю, что и Ганимеда[384] Зевс унес на Олимп не ради тела, но ради души. В пользу этого говорит и его имя: у Гомера есть выражение:
γάνυται δέ τ’ ἀκούων.
Это значит: «радуйся слушая». А где-то в другом месте есть такое выражение:
πυκινὰ φρεσὶ μήδεα εἰδώς[385].
Это имеет смысл: «зная в уме мудрые мысли». Как видно из этих двух мест, Ганимед получил почет среди богов не потому, что был назван «радующий телом», но «радующий мыслями»[386]. (31) Затем, Никерат, и Ахилл, как говорит Гомер, славно отомстил за смерть Патрокла, считая его не предметом страсти, а другом. Равным образом, Орест, Пилад, Тесей, Пирифой[387] и многие другие доблестнейшие полубоги, по словам поэтов, совершили сообща такие великие и славные подвиги не потому, что спали вместе, а потому, что высоко ценили друг друга. (32) А что? Не окажется ли, что и теперь все славные деяния совершают ради хвалы люди, готовые трудиться и подвергаться опасностям, более, чем люди, привыкшие предпочитать удовольствие славе? Правда, Павсаний[388], влюбленный в поэта Агафона, говорит в защиту погрязших в невоздержании, что и войско из влюбленных и любимых было бы очень сильно, потому что, сказал он, по его мнению, они больше всех стыдились бы покидать друг друга. (33) Странное мнение, будто люди, привыкшие относиться равнодушно к осуждению и быть бесстыдными друг перед другом, будут больше всех стыдиться какого-либо позорного поступка! (34) В доказательство он приводит то, что также фиванцы и элейцы держатся этого мнения: по крайней мере, хотя любимые мальчики и спят с ними, они ставят их около себя во время сражения. Однако это — совершенно не подходящее доказательство. У них это законно, а у нас предосудительно. Мне кажется, люди, ставящие их около себя, как будто не надеются, что любимцы, находясь отдельно, будут совершать геройские подвиги. (35) Спартанцы, напротив, убежденные, что человек, хоть только вожделеющий тела, не способен уже ни на какой благородный подвиг, делают из своих любимцев таких героев, что даже если они стоят в строю с чужеземцами, не в одном ряду с любящим, все-таки стыдятся покидать товарищей: они признают богиней не Бесстыдство, а Стыдливость[389]. (36) Мне кажется, мы все можем прийти к одному мнению о предмете моей речи, если рассмотрим вопрос так: при какой любви можно скорее доверить мальчику деньги или детей, либо оказывать ему благодеяния? Я со своей стороны думаю, что даже тот самый, кто пользуется наружностью любимца, скорее доверил бы все это достойному любви по душе. (37) А ты, Каллий, думается мне, должен быть благодарен богам за то, что они внушили тебе любовь к Автолику. Что он честолюбив, это вполне очевидно, коль скоро он готов переносить много трудов, много мук для того, чтобы глашатай объявил его победителем в панкратии. (38) А если он мечтает не только быть украшением себе и отцу, но получить возможность, благодаря своим высоким достоинствам мужа, делать добро друзьям, возвеличить отечество, воздвигая трофеи по поводу побед над врагами, и благодаря этому стать известным и славным среди эллинов и варваров, то неужели ты думаешь, что он тому самому, в ком видит лучшего помощника в этом, не станет оказывать величайшее уважение? (39) Таким образом, если хочешь ему нравиться, надо смотреть, какого рода знания дали Фемистоклу возможность освободить Элладу; смотреть, какого рода сведения доставили Периклу славу лучшего советника отечеству; надо исследовать также, какие философские размышления помогли Солону дать такие превосходные законы нашему городу; надо доискаться, наконец, какие упражнения позволяют спартанцам считаться лучшими военачальниками; ты — их проксен[390], и у тебя всегда останавливаются лучшие из них. (40) Поэтому город скоро доверил бы тебе руководство своими делами, если ты хочешь; будь в том уверен. У тебя есть все для этого: ты — знатного рода, ты — жрец богов Эрехтеевых[391], которые вместе с Иакхом ополчились на варваров, и теперь на празднике ты более, чем кто-либо из твоих предков, кажешься достойным священного сана; на вид ты красивее всех в городе; у тебя достаточно сил переносить труды. (41) Если вам кажется, что я говорю слишком серьезно для беседы за вином, не удивляйтесь и этому: я, наравне с другими гражданами, всегда влюблен в людей, одаренных от природы хорошими задатками и считающих для себя честью стремление к добродетели.
(42) Начались разговоры по поводу этой речи, а Автолик не сводил глаз с Каллия. Каллий, искоса поглядывая на него, сказал:
—Итак, Сократ, ты будешь сводником между мною и городом, чтобы я занимался общественными делами и был всегда в милости у него?
(43) — Да, клянусь Зевсом, — отвечал Сократ, — ты будешь таким, если граждане увидят, что ты не для вида только, а на самом деле стремишься к добродетели. Ложная слава скоро разоблачается опытом, а истинная добродетель, если бог не препятствует, своими деяниями приобретает себе все больший блеск славы!
(1) На том и кончилась эта беседа. Автолик — ему уже было время[392] — встал, чтобы идти на прогулку. Отец его, Ликон, выходя вместе с ним, обернулся и сказал:
—Клянусь Герой, ты — благородный человек, Сократ, как мне кажется.
(2) После этого сперва в комнате поставили трон[393], потом сиракузянин вошел и сказал:
—Друзья, Ариадна[394] войдет в брачный покой, общий у нее с Дионисом; затем придет Дионис, подвыпивший у богов, и войдет к ней, а тогда они будут забавляться между собою.
(3) После этого сперва пришла Ариадна, в брачном наряде, и села на троне. Пока еще не являлся Дионис, флейтистка играла вакхический мотив. Тут все пришли в восторг от искусства постановщика: как только Ариадна услышала эти звуки, она сделала такой жест, по которому всякий понял бы, что ей приятно слушать это: она не пошла ему навстречу и даже не встала, но видно было, что ей трудно усидеть на месте. (4) Когда Дионис увидал ее, он приблизился к ней танцуя, как бы выражая этим самую нежную любовь, сел к ней на колени и, обнявши, поцеловал ее. Она как будто стыдилась, но все-таки нежно обнимала его сама. При виде этого гости стали хлопать и кричать «еще!». (5) Когда Дионис, вставая, поднял с собою и Ариадну, можно было видеть, как они мимикой изображали поцелуи и объятия. Гости видели, как на самом деле красив Дионис, как молода Ариадна, видели, что они не в шутку, а взаправду целуются устами, смотрели все в приподнятом настроении: (6) слышали, как Дионис спрашивает ее, любит ли она его, и как она клялась ему в этом так, что не только Дионис…[395] но и все присутствующие тоже поклялись бы, что юноша и девушка любят друг друга. Видно было, что они не заучивали эту мимику, а получили позволение делать то, чего давно желали. (7) Наконец, когда гости увидали, что они обнялись и как будто пошли на ложе, то неженатые клялись жениться, а женатые сели на лошадей и поехали к своим женам, чтобы насладиться ими. А Сократ и другие оставшиеся вместе с Каллием стали прогуливаться вместе с Ликоном и его сыном. Таков был конец тогдашнего пира.