Глава 9 ХЛЕБ И СОЛЬ

Ферейдун связал Заххака по рукам и ногам, швырнул на осла и погнал того к подножию горы Дамаванд. Он собирался убить Заххака там, но ангел удержал его руку. Вместо этого Ферейдун поднялся на гору, где нашел просторную пещеру, уставленную валунами. Сбросив Заххака со спины, он выбрал самый высокий камень, швырнул Заххака на него и вбил гвозди в его руки и ноги, пока Заххак не растянулся посреди пещеры.

Думаю, что Заххак не умер. Он и его змеи замерли навечно, дожидаясь, когда силы зла снова пойдут в наступление.


Когда Масуд Али уснул, я вымылся в хаммаме, переоделся в черную рубаху и шаровары, надел черный халат и повязал черно-коричневый кушак. Потом отправился к дому Пери у врат Ал и-Капу. Голова моя гудела от всех излишеств прошлой ночи, а рана на виске вспухла. Азар-хатун отворила мне дверь в черной траурной одежде, глаза ее покраснели от рыданий.

— Ищу убежища во всемогущем Боге. — Голос ее дрожал. Слеза скатилась по ее щеке и смочила родинку.

— Увы, — сказал я, входя. — Что еще можно сказать?

Мы прошли в бируни Пери, просторный и пустой. Жесткий белый свет лился из окон, заставляя шу-риться. Некоторые из девушек Пери бродили по комнатам словно привидения, не находящие упокоения.

— Как можно ожидать, что женщина способна служить такому жестокому двору? — спросила Азар; она казалась такой измученной, будто получила рану. Лицо ее сморщилось, она приникла ко мне и заплакала.

Услышав позади шаги, мы обернулись и увидели Марьям, словно обвисшую внутри своих одежд. Спутанные золотые волосы свисали вдоль лица; она столько плакала, что нижние веки ее глаз казались наполненными кровью.

— Моя бедная дорогая госпожа!

— Была ли женщина храбрее? Цветок ярче? — спросила Марьям. Гневные слезы заструились по ее скулам.

— Самые прекрасные розы всегда осыпаются первыми, — сказала Азар.

Мы стояли втроем, не в силах двинуться от горя. Затем из уст Марьям раздался жуткий смех.

— Анвар сказал нам утром, что будущий шах запретил обряд по Пери. Сожжения, как положено, тоже не будет. Мы никогда не узнаем, где она упокоится.

Она поднесла к щекам стиснутые кулаки, и слезы покатились по ним.

— Я никогда не смогу прийти к ней на могилу, смахнуть мусор и убрать ее цветами и своими слезами. Словно ее никогда не было!

— Клянусь черепом шаха! — яростно сказал я. — Прежде, чем они сотрут память о женщине, которую мы любили, соберем ее письма, бумаги и стихи и постараемся сохранить их, чтоб другие могли узнать ее такой, какой знали мы.

— А что с ее наследниками? — спросила Азар.

Я подумал.

— Так как детей у нее не было, закон повелевает разделить ее имущество между ее братьями и сестрами, — сказал я, внезапно осознав, что среди них и Мохаммад Ходабанде. — Какое извращение справедливости: человек, отдавший приказ о ее смерти, наследует ее имущество!

Мне не следовало так неосторожно говорить о новом шахе, но горе мешало быть разумным.

— Ее стихи будут бесценны для тех, кто ее любил. Давайте сделаем это побыстрее.

Мы трое прошли в ее рабочую комнату и начали просматривать бумаги. Оставляя нетронутыми копии государственной переписки, письма, которые она писала вдовам других правителей, расписки на полученное или отданное, свидетельства о собственности, мы искали что-то личное. Стихи или письма мы тут же прятали между страницами «Шахнаме». Но мы едва успели начать, когда раздался грохот дверного кольца для женщин и в мою истерзанную голову словно вбили новые гвозди. Марьям вздрогнула и схватилась за руку Азар-хатун; обе женщины встревоженно глянули друг на друга.

Я вышел и увидел нескольких евнухов с щитами и саблями.

— Вы кто такие? — рявкнул я.

— Мы от Халил-хана, — ответил их главный. — Все вещи Пери отныне принадлежат ему, так что выметайся и женщин с собой забирай, пока не пришли воины хана.

Я попытался захлопнуть перед ними дверь, но он и его собратья прорвались в дом. Глаза их загорелись жадностью, когда они увидели тонкие ковры, серебряный самовар, древнюю керамику. Я помчался предупредить Азар, Марьям и других женщин, перепугавшихся при самой мысли о Халиле и присланных им убийцах. Они быстро прикрылись и вышли следом за мной, а я проводил их до безопасных покоев гарема, оставив доблестных воинов грабить.

Глубокая печаль поднималась во мне при мысли, что мы так и не спасли бумаги Пери. Почти ничего не осталось — не только для тех, кто любил ее, но и для истории.


К Баламани я пришел за утешением и рассказал ему обо всем, что случилось и что я узнал о предательстве мирзы Салмана. Я был единственным во дворце, кто знал об этом, кроме нового шаха и его жены, и мне нужен был совет Баламани в том, как опозорить мирзу Салмана.

— Но сперва я перережу ему горло, как цыпленку.

Баламани посмотрел на меня так, словно я был взбесившимся псом:

— Тебе точно по голове дали. Он второй по значению человек в государстве. Лучше позаботься о собственной шее.

— Мне грозит опасность?

— Пока не знаю. Хвала Господу, как умный визирь, ты стоишь своего веса в чистой бирюзе. Теперь нам надо потрудиться, чтоб убедить окружение Мохаммада Ходабанде, что ты верен. Я поговорю с Анваром. А тебе придется сыграть свою часть игры, распевая хвалы новому шаху.

Именно это я и советовал делать Пери, а теперь это наполнило меня ужасом.

— Не позволяй своим чувствам к царевне мешать тому, что ты должен сделать, — упрекнул меня Баламани. — Что с тобой? Почему твое сердце так изранено?

— Дело в справедливости! — гневно ответил я. — Меня лишает сил вид людей, попадающих на высшие посты лишь потому, что они преступники и мерзавцы, отправившие Пери до времени в могилу.

— Она вела мужскую игру и пала с честью. Твоя единственная ошибка — в том, что ты ее полюбил.

— Человек должен кого-то любить.

— Похоже, ты стал непригоден для дворцовой жизни.

— А что мне тогда остается? У меня нет семьи, да и никакого другого занятия.

— Знаю.

— Я тоскую по ней. Мне все кажется, что я слышу ее голос.

— Ты совсем позабыл свое место? Твое дело — служить шаху, не задумываясь, каков он.

— Баламани, прекрати, умоляю. Ты говоришь, как угодливый раб… — Я гадливо отвернулся.

Баламани поймал меня за кушак, не дав уйти.

— Я намерен говорить все, что надо, чтобы спасти тебя, — сказал он, и в его глазах я увидел только доброту давнего друга.


Так как официального погребения не было — не было и места горю. Не мог я и говорить о Пери, кроме быстрых перешептываний, потому что было опасно признавать себя сторонником казненной царевны. Горе мое стало словно порох, забитый в пушку, — того и гляди взорвется. Теперь я оплакивал два сокровища, и мысли об одном приводили меня к другому, пока я не начинал чувствовать, как рвется мое сердце.

Дворцовые женщины то и дело спрашивали меня, что произошло с Пери. Я рассказывал, не опуская подробностей, так, чтобы любой понял: Пери была жестоко убита.

Женщины помоложе пугались, слушая рассказ.

— Вот что бывает, когда ведешь себя как мужчина, — вздрогнув, сказала Куденет. — Ей следовало выйти замуж и посвятить себя созданию семьи.

Султанам, приехавшая из Кума на коронацию своего сына, была задумчивой:

— Не будь она такой могущественной, ее просто сослали бы. Она ужасала их.

Горе мое усиливалось и оттого, что без покровительства Пери все мои намерения пристроить Джалиле во дворце пошли прахом. Я подозревал, что, напиши я моим родственникам правду, «моя госпожа умерла», они тут же утратили бы надежду и пожертвовали бы Джалиле. Вместо этого я собрал все деньги, какие мог, и послал их в подарок, описывая как предвестие той награды, которая достанется им, если я смогу забрать мою сестру в Казвин. Джалиле я написал отдельно, скупо намекнул на свои затруднения и велел сопротивляться их брачным замыслам.

Это недавнее поражение ранило меня очень глубоко. Если Джалиле суждено испытать добавочное невезение, мне незачем просыпаться в этом мире. Но я не мог придумать, как спасти ее.


День, когда мы пришли в Зал сорока колонн свидетельствовать, как Мохаммад Ходабанде принимает шахскую корону, у меня вызвал только скрытое презрение. Муллы и вельможи, как и в прошлый раз, в порядке знатности подходили к трону и целовали ногу человека, отныне именуемого шах Мохаммад.

Когда мирза Салман чванливо прошествовал к трону в своих щегольских одеждах, отвращение захлестнуло меня приступом болезненного содрогания. Вместе с другими поклявшись в верности шаху, я осмелился взглянуть в темные глаза шаха Мохаммада. Они казались пустыми и бесчувственными.

После коронации немногие уцелевшие царевичи, знать и самые высокопоставленные чиновники дворца один за другим вызывались к шаху и получали свои посты и назначения. Анвар сказал мне, что, пока не придет моя очередь — а это могло занять несколько недель, — я буду подчиняться ему. Он велел мне читать почту царевны, до сих пор в огромных количествах поступавшую во дворец, и сообщать ему о любых важных новостях. Ради соблюдения приличий мне пришлось также отвечать значительным людям из числа писавших и сообщать о ее смерти, иначе они были бы оскорблены тем, что их письма оставлены без ответа.

— Она была несравненной, — сочувственно шепнул мне Анвар, — и все мы, кто служил ей, знаем правду, если даже той суждено умереть с нами.

Он назначил мне сидеть с дворцовыми писцами, где у меня были богатые запасы бумаги, чернил и тростниковых перьев и не было горя от работы в прежних покоях царевны, которые к тому же заняли члены семьи Хайр аль-Нисы.

Я занял свое место на следующий день, сразу после утренней молитвы, а так как приказы я получал от Анвара, меня радушно проводили в большую, хорошо освещенную келью самого Рашид-хана, главы писцов. Он вручил мне деревянную доску для письма и объяснил, как заказывать припасы. Мне показалось, что в его усталых, воспаленных глазах мелькнуло сочувствие.

Масуд Али приносил и уносил все письма, пришедшие Пери уже после ее смерти и находившиеся у главного курьера дворца. Хотя миновало всего несколько дней после убийства, Масуду Али пришлось совершить несколько походов, чтоб принести все письма. Он до сих пор казался больным от горя.

— Морковка, хочешь сыграть потом в нарды?

— Ладно, — тускло ответил он, и я знал, что ему хочется доставить мне удовольствие.

Как больно было видеть его страдающим! Я поклялся себе, что добьюсь его назначения ко мне, чтобы приглядывать за ним каждый день.

Передо мной была стопа писем. Сухая белая бумага вызывала у меня мысли о костях Пери, белеющих где-то под землей. Мне едва удавалось заставить себя касаться этих размолотых тряпок и конопли, но теперь за мной надзирали Рашид-хан и его люди, и я заставил себя принять деловой вид и взялся за работу.

Первое вскрытое мною письмо было от проститутки, встреченной Пери, когда она совершала паломничество к гробнице Фатьме Массуме в Куме, почтить память святой сестры имама Резы. Письмо, написанное за плату базарным писцом, напоминало Пери, что они встречались, что царевна дала ей денег начать новую жизнь. Проститутка употребила деньги на покупку войлока и инструментов и завела свое дело по изготовлению войлочных попон для верблюдов. За два года тяжких трудов она добилась небольшого постоянного дохода, который позволил ей расстаться с прежним ремеслом. Она благодарила Пери за веру в ее благую сущность и обещала молиться за нее в мечети каждую неделю.

«Да, — подумал я, — такую царевну я знал. Не расчетливая Пери, чье имя треплют болтуны по всему дворцу, а Пери, никогда не позволявшая оставить без ответа просьбу бедной женщины, какой бы позорной ни была ее работа».

Я принялся составлять в уме ответ на письмо проститутки. «Дорогой друг двора, мне очень жаль сообщать вам сокрушающее мир известие, что царевна Перихан-ханум, самая прославленная и чтимая роза среди сефевийских жен…»

Письмо я уронил — у меня затряслись руки.

— Что случилось? — поинтересовался Рашид-хан, шедший мимо моего места. — Ты плохо выглядишь.

— Ничего, — сказал я. — Мне бы сладкого чаю…

— Попроси мальчиков-разносчиков, но здесь ничего пить нельзя.

Я вышел в соседнюю комнату, подальше от всех этих драгоценных бумаг, и мальчик налил мне чаю с финиками прежде, чем я попросил.

Новая моя работа была жуткой. Извещать о смерти Пери казенным языком придворных писем было словно раз за разом переживать ее смерть. Мне мерещились ее израненное горло, застывшие глаза и оскаленные зубы и хотелось, чтоб служанка Халил-хана не рассказывала об этом.

Когда я вернулся в большую келью к своей работе, то заметил письмо с висевшей печатью, большой и затейливой, выдававшей его происхождение из оттоманской дворцовой канцелярии. Я тщательно вскрыл его, уверенный, что оно должно содержать важные политические новости. Сафийе, жена султана Мурада, писала, что всеми силами поддерживает долгосрочный мирный договор между нашими странами, но обеспокоена стычками между сефевийскими и оттоманскими войсками у Вана. Верны ли известия о них? Она просила ответить до того, как неурядицы перерастут в сражение. Тон письма был вежливым, но теплоты в нем не было, и это встревожило меня, ибо прежде они с Пери были в дружеских отношениях. Я отложил письмо для Анвара — оно могло требовать срочного внимания писца, отвечающего за политические послания.

Прочитав еще несколько писем, я наткнулся на послание Рудабех, женщины из Хоя. Рудабех тоже упоминала о приграничных схватках между сефевийскими и оттоманскими воинами, но добавляла, что правитель Вана, Хосров-паша, решил дать Ирану урок и собирает грозное войско из оттоманов и курдов. Знала она это от одного из своих родичей, которого настойчиво пытались завербовать в это войско. Ей хотелось, чтобы царевна узнала об этом.

Встревоженный, я опустил письмо на стол. Пери была права: мир между Сефевидами и оттоманами держался только на силе. В тот миг, когда мы дадим слабину, сопредельные нам страны обернутся хищниками.

Немедленно разыскав Баламани, я отдал ему письма, которые он пообещал тотчас же показать Анвару, вхожему к шаху Мохаммаду в любое время.

— Но не жди слишком многого, — предупредил Баламани. — Шах крайне занят опустошением державной казны.

— То есть?

— Навьючивает мешки золота и серебра, а также парадные атласные халаты на своих новых приверженцев. Старается купить их верность.

— Он так боится?

— Щедрость его показывает, насколько он слаб.

— Совсем как Хайдар. Какая жалость!

Мне стало казаться, что шахский двор никогда не вознаградит честности. Он плодит ничтожеств, жаждущих богатства, а оно всегда требует продаться. Ни единого правдивого слова нельзя сказать тому, кто у власти. Те, кто преуспел, извиваются на брюхе, как змеи, чтоб заслужить награду; тех, кто запротестует, — низвергнут.

— Это еще меньшая неприятность, — продолжал Баламани. — Остаджлу и таккалу опять готовы вцепиться друг другу в глотки, и с ними их соратники, и я боюсь новой междоусобицы. Недовольные на севере и юге поднимают мятежи. Оттоманы и узбеки угрожают вторжением с западных и северных рубежей. Нигде в стране нет покоя.

Пана бар Хода! Неужели мы обречены жить под властью еще одного неумехи? Служить такому бездарному двору было не просто невыносимо — это было губительно.

Той ночью мне приснился сон, который я никогда не забуду. Словно «Шахнаме» ожило и втянуло меня в ткань повествования. Кузнец Каве встал у моих дверей и призвал меня в ряды своего войска. Его лицо пылало от жара горна, а руки были тверды как сталь. Мы вместе ворвались во дворец Заххака, и Каве разодрал в клочья его лживую грамоту перед его глазами. На городской площади Каве поднял свой кожаный фартук на острие копья и повел народ против вероломного правителя. Я шагал рядом, и мое сердце разрывалось от гордости.

— Да здравствует Каве! — кричал я. — Смерть угнетателю!

Толпа росла и ревела, голоса их были словно гром. Освобождение было так близко! Но когда крики достигли предела, Каве повернулся ко мне.

— Я возрождаюсь в каждом поколении, — прошептал он. — Я восстаю и гибну, но побеждают угнетатели.

Черные волосы его теснила седина, продубленное лицо морщила тревога. Я не мог поверить, что он был в таком отчаянии.

— Как долго нам еще терпеть несправедливость? — спросил я.

Но Каве не отвечал.


Презрев совет Баламани, я отправился на встречу с мирзой Салманом под предлогом, что должен сообщить ему о чем-то, что узнал из писем Пери. Он заставил меня ждать и принял последним, когда уже нельзя было откладывать. Одетый в очередной великолепный халат из розового шелка с узором, тюрбан такого же цвета и кушак, он вызывал у меня только отвращение.

— Мне было очень печально узнать о твоей повелительнице, — сказал он, махнув со своей подушки писцам, чтобы те вышли. — Пожалуйста, прими мои соболезнования.

Я не сумел сдержать ярости, несмотря на все годы выучки совершенного слуги:

— Соболезнования? От вас?

— Ну конечно. Такое горе, царевна в самом расцвете красоты…

Я расхохотался с таким презрением, что он схватился за кинжал, висевший на поясе.

— Оставьте. Я не боюсь вашего клинка.

— Тебе что, мозги тогда отшибли? Что с тобой?

— Со мной? Вы один из тех, кто распустил слухи, убившие царевну.

Он побледнел; я прямо-таки видел, как его мозг суетливо перебирает догадки, откуда я это узнал.

— Распустил слухи? Не понимаю, о чем ты говоришь.

— Вы просто мастер спасать себя — совсем как блоха, перепрыгивающая на сушу из тонущей лодки.

— Ты просто бредишь! Я не приказывал ее казнить.

— Но нет сомнения, что ваши россказни убедили кого надо, что это отличная мысль.

— Я никогда не говорил ничего другого, что говорили все о ее жажде власти.

— Вы же уговорили ее стать верховным советником шаха, помните? Вы же и уладили это с вельможами.

— Это было до того, как я переговорил с его женой. Она такая же свирепая, как Пери, но у нее есть преимущество: она — главное доверенное лицо своего мужа. Как Пери могла одолеть ее?

— Она была бы куда лучшим правителем.

— Но шах не был в этом заинтересован.

— Однажды он об этом пожалеет.

— Дурак! Ты смеешь говорить такое о своем верховном владыке?! Хочешь, чтоб тебя вышвырнули из дворца и утопили в реке?

— После одного из ваших мелких заговоров?

— Ты единственный, кто это говорит. Кроме того, ты помогал совершить убийство.

— Не знаю, о чем это вы.

Он расхохотался:

— Не удивлюсь, если новый шах захочет избавиться и от тебя.

— Одаренный евнух вроде меня сияет ярче золота. Помните, я тот самый дурак и безумец, что оскопился, чтоб служить двору.

— Сомневаюсь, что нового шаха растрогает то, что ты сделал со своим мужским хозяйством.

Его смех взбесил меня.

— Может, у меня и нет мудей, но я не такой мудак, как ты!

— Убирайся отсюда, пока я не проткнул тебе то, что осталось!

Теперь над ним хохотал я:

— Дау тебя на это яиц не хватит!

Он вскочил со своего валика и обнажил кинжал. Демонстрируя, как мало это меня заботит, я повернулся к нему спиной и неспешно вышел из комнаты. Как я и ожидал, он не тронулся с места.

Вскоре после этого мирза Салман затеял кампанию с целью опорочить мое имя. Началась она с мимоходом брошенных замечаний о моей недостаточной преданности, которые услышал Анвар и передал Баламани. Затем дошло до открытых обвинений, что я недостоин доверия. Мирза Салман даже распустил слух, будто я сговорился с лекарем, которого подозревали в отравлении мышьяком Тахмасп-шаха.

Надо мной нависла серьезная опасность.

Нахмуренный лоб Баламани показывал мне, что ему хочется разрешить мои трудности, но никто из нас ничего не мог поделать, чтоб ускорить мое новое назначение. Я не мог оставить службу во дворце по своим причинам: без разрешения слугам не позволялось уходить даже в отпуск. Да и в любом случае у меня не было средств, чтоб жить вне дворца.

Однако хуже всего было то, что мои попытки уговорить двоюродную тетку не имели успеха. Я получил письмо от нее с настойчивым требованием назвать точную дату отъезда Джалиле и прислать деньги на место в караване. Если они увидят, что я по-прежнему ищу отговорок, они разрешат старику взять Джалиле в жены. Меня это повергло в отчаяние, темное и глубокое, как колодец. Хотя сейчас у меня были деньги, чтоб доставить сестру в Казвин, но не было жилья для нее и возможности содержать. Во имя Всевышнего, что мне оставалось делать?


Ожидая приглашения к шаху, я продолжал читать письма, поступающие на имя царевны, и отвечать на них. Оттого что большинство писавших обращались к Пери как к живой, мне начинало казаться, что я снова вижу ее жемчужно-ясный лоб, чую аромат ее духов и ощущаю, как ее рука направляет мою, когда я разбираю письма и пишу ответы.

Особое внимание я уделял письмам на хорошей бумаге и со сложными печатями, зная, что их авторы требовательны. Однако как-то утром из стопы выпало письмо на самой простой бумаге. Подняв, я вскрыл его. Оно было от одного из вакилей Пери, казвинского землевладельца. Писал он вот что:

«Достойная царевна, я получил письмо, которое Вы послали мне из ставки шаха, и желаю известить Вас, что исполнил Ваше повеление, переписав право владения мельницей возле Тегеранских ворот на имя Вашего слуги Пайама Джавахир-и-Ширази. Теперь это его законная собственность. Я сохраню бумагу до тех пор, пока он не явится, чтоб вступить в свои права, и буду откладывать для него доход с мельницы. Пожалуйста, пишите мне, если я могу быть еще чем-то полезен».

В изумлении я уронил письмо и тут же схватил его, пока никто не увидел. Баламани прав: Пери хотела позаботиться обо мне! Получалось, что она отослала свой приказ совсем незадолго до смерти.

Я спрятал письмо в одежде, где его было не найти чужому. Как только у меня выпало свободное время, я отправился взглянуть на мельницу, которая стояла и вправду близ Тегеранских ворот. Ослы плелись по кругу, вращая тяжелые каменные жернова, растиравшие зерно в муку. Все, кто нуждался в мельнице, платили за помол. Последив за работой около часа, я решил, что мельницей пользуются постоянно и она может дать надежный приток денег. Хвала Богу! Иногда удача проливается с небес, подобно дождю.

— Кто хозяин этой мельницы? — спросил я погонщика ослов, лысого и костлявого крестьянина.

Мне страстно хотелось услышать собственное имя. С каким удовольствием я назвал бы себя и потребовал бы то, что мне полагалось.

— Щедрый покровитель. На последние праздники бедный люд выстраивался в очередь за бесплатным зерном. Да распахнутся для него двери рая во всю ширь, когда придет пора!

Я изумился:

— А как его имя?

— Халил-хан.

Погонщик торопливо остановил ослов и бросился ко мне:

— Ага, вам плохо?

Я поспешил во дворец поведать новость Баламани. Полулежа на подушках в гостевой нашего жилья, он просматривал бумаги, подготовленные Анваром для шахских пожертвований на мечети.

— Баламани, ты был прав насчет царевны, — сказал я. — Она не забыла меня. Оставила мне мельницу возле Тегеранских ворот.

Он уронил бумаги на доску для письма:

— Хвала Всемогущему! И какой доход она приносит?

— Еще не знаю.

Облегчение в его взгляде говорило, что он всерьез беспокоился обо мне.

— Теперь ты сможешь как следует позаботиться о своей сестре и даже о себе.

— Возможно, — сказал я, но не слишком весело.

— Джавахир, что такое? Это же один из самых радостных дней твоей жизни. Тебя одарили сверх всяких ожиданий, даже когда твоя покровительница скончалась!

— Я знаю. Мое сердце переполнено благодарностью. Как добра она была, помня обо мне! Ведь она не знала, какие трудности это повлечет. Халил-хан забрал мельницу себе. Как я могу отобрать ее назад?

Баламани удивился:

— Ну ты же знаешь. Иди к великому визирю, покажи ему документ и попроси помочь перевести право собственности на твое имя.

— Мирза Салман мне не поможет.

— Почему же?

— Он презирает меня.

С минуту Баламани пристально смотрел на меня:

— Что ты натворил?

— Поссорился с ним.

— Из-за чего?

— Из-за некоторых вещей, беспокоивших меня.

— Например? — Лоб его пошел гневными складками, он стал похож на карающего ангела в голубом одеянии.

— Я не совладал с собой. Просто не смог. — Тягостное чувство мучило меня: это было последним, чего можно ожидать от опытного придворного.

— Что ты сказал?

Я отвернулся:

— Обвинил его в подстрекательстве к убийству Пери.

Баламани надолго утратил дар речи. Он смотрел на меня, и кожа под его глазами собиралась в гневноогорченные морщины, словно я разочаровал родную мать.

— И это не все. Я сломал нос Халил-хану. Он теперь смотрит влево.

Старик фыркнул:

— Странно, что ты еще жив. Тебе понадобится помощь сил, которых на земле нет.

Я не ответил.

— Джавахир, ты был и остался дураком, — добавил он, повысив голос. — Как ты намерен теперь вернуть себе мельницу, когда великий визирь — тот, кому принадлежит последнее слово касательно всех бумаг на право собственности, — настроен против тебя?

— Не знаю. Скажу только, что я чувствую себя словно камыш, вырванный с корнем. Как я могу петь сладкие песенки, когда мое сердце изливает лишь печаль и утрату?

— Ты знаешь все законы двора. Я столько старался ради тебя — а ты взял и все разрушил. Что пользы Пери, если ты себя погубишь? Ну и осел же ты!

Я ощутил, как кровь бросилась мне в лицо, и руки мои сжались в кулаки.

— Во имя Бога, я не могу больше! Мы что, не люди? У нас нет языков? Их что, отрезали угнетатели, что нами правят, и мы утратили дар речи?

Баламани пытался остановить меня, но я продолжал:

— Впервые в жизни я поступил как мужчина. Я могу заплатить головой за свои слова, но я, по крайней мере, их скажу. Мне плевать, что я обзавелся врагом. Мне плевать, что я потеряю место. Впервые в жизни я не чувствовал, что таящееся в моем сердце и сошедшее с моих губ не различаются, как день и ночь. Я стал как жгучий белый свет, чистый и ясный. Словно мои мужские части выросли с гору и я получил право крикнуть: «Я мужчина из мужчин!»

Взгляд Баламани смягчился, и он вдруг стал старше и печальнее, чем когда-либо.

— Я так и не посмел сделать то, что ты описал, мой друг. Я по-прежнему думаю, что ты дурак… — И он воздел к небу ладони. — Однако горжусь тобой.

Мои глаза заволокло влагой. Я сердито и благодарно смахнул ее.

— Баламани, что мне делать?

Задумчивость в его глазах говорила, что надежд у меня мало.

— Чего ты хочешь?

Я поразмыслил и произнес:

— Хочу мельницу, чтобы оставить двор и жить на доход, а затем хочу узнать, что такое быть хозяином самому себе.

— И как ты собираешься этого добиться?

— Пойду к мирзе Салману и потребую мельницу, потому что она моя по праву.

Баламани долго и грустно смеялся. С жалостью я припомнил времена, когда он обучал меня, чтоб я никогда не дал промаха при дворе.

— Поведение твое настолько вызывающе, что он откажется помогать тебе. Прими, по крайней мере, маленький совет.

— Конечно.

— Извинись. Объясни, что обезумел от горя. Поклянись быть соратником. Так поступает мудрый придворный, а ты был одним из лучших.

Все в моем теле напряглось.

— То есть я должен вернуться к прежним уловкам? — прорычал я.

— Успокойся, — велел Баламани. — Насколько сильно ты жаждешь победить?


Мирза Салман не позволил даже впустить меня для встречи с ним, хотя я прождал целый день. Когда я проскочил мимо его слуг к нему в покои, настаивая, что у меня срочное дело, его лицо набухло яростью. Едва я заговорил о мельнице, он обозвал меня невежей и дураком и велел выставить вон.

Тогда я решил немедленно сходить к Фереште под предлогом обмена сведениями о новых царедворцах и замыслах. Мне нужен был ее совет. А еще острее мне хотелось увидеть ее и облегчить свое сердце.

Когда я добрался до ее дома, мне было сказано, что Фереште занята и впустит меня, как только сможет. Я выпил чаю, съел несколько маленьких огурцов и полюбовался новой росписью, где знатная женщина угощает вином влюбленного придворного. День тянулся, шли часы, и я понял, что Фереште, скорее всего, обслуживает гостя. Что, если это мирза Салман? Мысль эта наполнила меня отвращением.

Когда меня наконец провели к ней, она даже не встала приветствовать меня. Ее большие глаза были полны усталости, а платье было измятым и несвежим.

— Что случилось?

— Мою дочь тошнило, — сказала она. — Я дала ей лекарство, и теперь она наконец уснула.

— Надеюсь, она скоро поправится.

— Спасибо.

— Я пришел поблагодарить тебя. Ты мне помогла во многом.

— Как бы я хотела, чтоб известие о мирзе Салмане пришло вовремя и спасло твою госпожу…

— И я бы этого хотел, — ответил я. — Странно, и все же мне кажется, что в глубине души Пери знала, что обречена.

— Почему?

— Она говорила со мной о смерти и загробном суде еще до того, как узнала об убийстве своего дяди.

— Увы! Какая беда! А была она так сильна, как рассказывают?

Я припомнил встречу Пери с Мохаммадом и Хайр аль-Нисабекум.

— Она была такой яркой, что ослепляла. Она была из тех, кто не уступает и не боится говорить. Она злила некоторых людей настолько, что им хотелось ее уничтожить.

— Потому что она была слишком прямой?

— И потому, что у нее было слишком много сторонников. А теперь Мохаммад-шах и его жена казнили ее мать и дядю, уничтожив черкесское влияние при дворе и освободив место для своих союзников. Хотя, по мне, они отрубили ветвь собственного дерева.

Внезапно я ощутил влагу на своих щеках и вытер их тканью, все еще лежавшей в моем поясе. Это был один из шелковых платков Пери, и при виде его мне стало еще тяжелее.

Фереште не сводила глаз с моего лица:

— Ты любил ее?

— Да, — сказал я. — Как воин любит отличного вождя или вельможа — справедливого шаха.

— Понимаю. Да будет эта печаль твоей последней!

— Благодарю тебя.

— Это тяжкая утрата. Что ты будешь делать теперь?

— Не знаю. Надо подождать и узнать, куда меня хотят назначить при дворе. Баламани сказал, что попробует мне помочь.

— Надеюсь, тебя не обделят. Между тем я узнала полезную вещь, — продолжала Фереште. — Мирза Салман только что женился.

— Неужели? — сказал я.

— Жену его зовут Насрин-хатун.

Я брезгливо фыркнул:

— Она следила за мной и обвинила в злом умысле, что едва не стоило мне жизни. Неужели они с мирзой Салманом все это время действовали вместе?

— Полагаю, что да.

— Они друг друга стоят.

— Никто, разумеется, не ждет, что мирза Салман будет ей верен.

Все знали, что знатный вельможа мог иметь несколько жен и столько женщин, сколько мог себе позволить. Почему Фереште решила об этом упомянуть?

— Ладно, говори. Что он сказал?

Она так же пристально смотрела на меня:

— Он сделал мне предложение.

— Стать женой?

— Содержанкой. Обещал покрывать все мои расходы, если я буду обслуживать только его, — и тогда я с тобой больше не увижусь.

Мою грудь сдавил гнев.

— Ему судьба что, одними розами дорогу усыпала? Высокий пост, устранение Пери, жена на нужном месте, а теперь еще и вся твоя красота? Боже милостивый! И почему он не позвал тебя замуж?

— Ты отлично знаешь, что знатные на проститутках не женятся.

— Он убил царевну и старается любой ценой погубить меня. Да как ты вообще можешь думать о нем?

— А у меня есть выбор?

— Ты говорила, что хочешь уйти от дела.

— Это единственный способ уйти, какой мне когда-либо предлагали.

Я больше не мог слышать о нем. Вскочив, бросился к дверям, сунул ноги в туфли, каменея от ярости.

— Чем его предложение отличается от проституции?

— А чем от нее отличается брак?

— Это нелепо!

Остановившись, я повернулся к ней со злым ответом на языке. Она подняла руку, словно защищаясь. Влажный блеск ее глаз остановил мою отповедь.

— Джавахир, я должна думать о своей дочери. Больше всего на свете мне хочется оставить свое занятие.

Я помедлил.

— Что ты сделала бы, появись у тебя деньги?

— Я занялась бы тем, что вернула бы себе уважение, выучившись делу, которым смогла бы иначе зарабатывать деньги. Когда моя дочь подрастет, я хочу выдать ее за доброго человека из хорошей семьи. На это не будет надежды, пока я не предстану миру с новым лицом.

Ее огромные прекрасные глаза были печальны. Я подумал вдруг, что никто не может спасти нас обоих от нашего рока. Но что, если мы волей благой судьбы сможем спасти тех, кто наследует нам? Только тогда можно будет считать, что мы смогли искупить наши поступки. Какое было бы счастье, сумей мы защитить наших младших от жизни, которую вынесли сами!

Я отшвырнул свои туфли и со вздохом уселся обратно:

— Фереште, прости меня за мою вспышку. Думаю, что есть способ помочь друг другу. Пери оставила мне мельницу, но мирза Салман не разрешит мне получить ее. Мне нужно что-то такое против него, что заставит его согласиться. Если я стану ее владельцем, обещаю: я помогу тебе. Мельница отлично работает, она всегда нужна людям. Доход с нее позволит тебе начать новую жизнь. Мне хотелось бы суметь отблагодарить тебя за всю твою помощь, и я знаю, что Пери хотела бы того же.

Все ее лицо вспыхнуло надеждой.

— Как благодарна я была бы, сумей я быть хозяйкой себе! Никогда бы не дотронулась больше ни до одного из этих…

Я едва сумел подавить кривую усмешку.

— Почему не попросить шаха о помощи с мельницей, когда тебя вызовут, чтоб дать новое назначение?

— Мохаммад отдал Халил-хану все имущество Пери в награду за ее убийство. Сомневаюсь, что он захочет исполнить одно из ее последних желаний.

Фереште долго размышляла. Я смотрел на ее лицо и поражался тому, какие сильные чувства кипят в ней сейчас, а я не могу на нем ничего угадать.

— Я знаю человека, у которого могут быть нужные тебе сведения.

— Кто это?

— Не могу сказать, — ответила она.

— Если мы работаем вместе, я должен знать, кто это.

— Не имеет значения. Предоставь это мне.


Спустя неделю Фереште прислала посыльного с просьбой тотчас же посетить ее. Под предлогом, что у меня срочные покупки на базаре, я посреди дня отпросился у Рашид-хана. Он отпустил меня, но по его липу я видел, что не потому, что он поверил мне, а из желания помочь. Эбтин-ага фыркнул мне вслед.

Когда меня впустили в комнату для гостей, Фереште встретила меня полностью покрытой; я не видел даже ее лица, скрытого белым шелковым пичехом.

— Можешь идти, — сказала она своей служанке, которая прикрыла дверь тихо, как тень.

— Фереште, ты ли это? — шутливо спросил я. — Никогда не видел тебя покрытой.

Она не ответила. Сердце мое похолодело, когда она медленно убрала пичех с лица. Ее правая глазница была цвета загнившего граната, а все под нею — черно-желтым. Нижняя губа распухла вдвое против обычного и треснула черной трещиной. Глаза блестели так, что это могли быть только слезы.

— Во имя Бога! — взревел я. — Кто это сделал? Я убью его!

Ее руки тряслись — наверняка от боли.

— Помнишь, как я впервые встретилась с Султанам?

Я не сразу вспомнил, что тогда посетитель избил ее так, что она пошла к высокородной матери и потребовала помощи.

— Ты снова позвала того ужасного человека?

— Да.

Она медленно сдвинула и край верхней одежды, открыв белую кожу плеча и верх груди, покрытые лиловыми пятнами.

— Фереште, кто совершил этот ужас? Скажи мне, и я потребую наказать это чудовище.

Она передернулась, когда рукав задел свежий рубец на предплечье.

— Сегодня мне уже намного легче, чем несколько дней назад. Боль — это не самое худшее. Хуже то, что он требует позволять ему делать, пока совокупляется со мной. Самое мерзкое я опушу. Я очень дорого заплатила за сведения, которых ты ждешь.

Желчь обожгла мой желудок.

— Я никогда не просил тебя жертвовать собой, даже ради спасения моей жизни.

— Знаю, — произнесла она. — Потому и не сказала тебе ничего. Решила, что надежда завоевать свободу стоит недели боли. Похоже, я выиграла.

Ликующая улыбка озарила ее лицо и сделала ее снова почти такой же прелестной, несмотря на все ужасные раны.

— Фереште, лучше бы я пожертвовал собой ради тебя.

— Забудь пока об этом. Вот что я узнала, — возбужденно сказала она. — Когда мирза Салман уговаривал Мохаммад-шаха и его жену, в это же время он собирал с несколькими вельможами заговор, чтобы возвести на трон их старшего сына Хамза-мирзу. Через некоторое время он предал бы и их.

Во мне вспыхнула надежда.

— А есть доказательства, которые помогут мне добиться отставки мирзы Салмана?

— Никто никогда в этом не признается. Лучшее, что ты можешь сделать для получения мельницы, — это сказать мирзе Салману, будто доказательства у тебя есть, но не говорить от кого. Я знаю такие подробности о заговоре, что он поверит: твой источник надежен.

— А почему ты его считаешь надежным?

— Тот знатный человек, которого я принимала, был соучастником заговора. Но он был зол на мирзу Салмана, потому что тот оставил замысел короновать Хамза-мирзу, когда шах и его жена предложили ему остаться великим визирем. Я не открою тебе имя этого вельможи, потому что боюсь, что он убьет меня, если все выплывет наружу.

Ее сотряс озноб. Она уняла дрожь и начала пересказывать подробности, которые я тщательно запоминал. Когда боль бывала слишком сильной, она съедала горсточку мака, чтобы расслабиться, и втирала какую-то мазь в свое бедное израненное тело.

— Спасибо, Фереште. Твоя жертва была большей, чем я заслуживаю. Я сделаю все, что в моих силах, чтоб дожить до обещанного.

— Шелковая нить соединила нас, когда мы были чуть старше детей, — нежно сказала она.

Я показал на стеклянную вазу, «собирательницу слез», красовавшуюся на одной из полок:

— Не хочу, чтоб ты снова собирала для меня слезы.

Она улыбнулась:

— А ты знаешь, откуда это название?

— Нет.

— Жил-был царь, который ревновал свою супругу и не был уверен в ее любви. Как-то утром он отправился на охоту и приказал своим людям сообщить царице, что его разорвали дикие звери. Царица заболела от горя. Она приказала искусникам сделать стеклянную вазочку, чтоб собирать свои слезы. Че- рез несколько дней соглядатаи царя донесли, что ее комната уставлена десятками синих и голубых «собирательниц слез», светившихся ее печалью. Раздосадованный горем, которое причинил ей, царь вернулся и пообещал доверять ей до конца их дней.

Я помедлил.

— Хорошо бы всем ужасным историям такой счастливый конец.

— И я так думаю.


Вернувшись во дворец, я послал мирзе Салману письмо, что располагаю срочными известиями, способными пошатнуть самые основы государства, и таким образом вынуждая его встретиться со мной. Он только что занял одно из лучших помещений возле Зала сорока колонн, с высокими потолками и окнами редкого разноцветного стекла. Я сидел в его приемной, полный ледяного спокойствия, и думал, как радостно будет Баламани узнать о том, насколько решительным я оказался.

Когда меня наконец впустили, мирза Салман нахмурился. В зале был разостлан новый дивный шелковый ковер, мягкий, словно кожа младенца, а сам визирь сидел на его дальнем краю, чтобы посетители могли оценить ковер, разговаривая с хозяином.

Я не стал терять время на любезности:

— Мне говорили, что вы плохо обо мне отзывались.

— Неужели? Я говорил, что думаю.

— Я тоже. Я тут, потому что мне нужна эта мельница — та, которую Халил-хан считает своей наградой за убийство Пери.

Мирза Салман вздрогнул, будто я упомянул что-то непристойное.

— Халил-хан теперь один из богатейших людей страны. С чего я должен ссориться с ним из-за тебя?

— Потому что мельница моя.

Он фыркнул:

— А лучшего довода у тебя нет?

— Вы и в самом деле хотите сделать меня своим врагом?

— Я великий визирь, ты не забыл? Ты не стоишь того времени, за которое я могу тебя раздавить.

Я не шевельнул даже бровью.

— Вы должны мне помочь, — настойчиво сказал я.

— Я тебе ничего не должен.

Я показал на евнухов, готовых схватить меня и вышвырнуть из зала:

— Тогда мне надо вам кое-что сообщить, и вы точно предпочли бы узнать это с глазу на глаз.

Он отослал их в дальний угол зала, чтоб они ничего не смогли расслышать, но положил руку на кинжал.

— Я знаю о вашем заговоре в пользу Хамза-мирзы, — тихо сказал я. — Не кажется ли вам, что эта новость может огорчить шаха?

Челюсть мирзы Салмана отвалилась, а спина выпрямилась так, словно он ехал верхом.

— Чушь!

— Вы намеревались подкупить дворцовых стражников-остаджлу и перекрыть все входы во дворец вашими сторонниками — ошибки Хайдара стали вам уроком. Если бы вы получили власть над дворцом, то провозгласили бы Хамза-мирзу новым шахом, сохранив пост великого визиря.

Я начал подробно описывать их планы, наблюдая, как его лицо из уверенного становится пепельно-серым, пока наконец он не убедился, что я знаю все.

— Довольно! Я не виноват, но ты слишком хороший рассказчик и сможешь распустить вполне достоверный слух. Так ты хочешь мельницу? Хорошо. Я прослежу, чтоб ты ее получил, но лишь при одном условии: ты оставишь дворец.

Это было именно то, что я надеялся услышать, но я притворился непонимающим:

— Вы хотите, чтобы я оставил свой пост при дворе? С чего это?

— Такое условие. Иначе тебе придется позаботиться о себе самому.

Я снова притворился, теперь загнанным в угол:

— Но это мой дом. Куда еще пойти евнуху?

— С глаз моих.

— Я хочу остаться.

— Тогда не жди от меня помощи.

— Ладно-ладно, — сердито сказал я. — Когда я получу распоряжение об отставке?

— Немедля. — Он взмахом кисти отпустил меня, а когда я подходил к двери, прошипел: — Аты везуч…

Взгляд его был холоднее вершины высочайшего пика хребта Дамаванд.

— Это не везение.


Еще через несколько дней мирза Салман снесся с вакилем Пери и попросил показать ее письмо о мельнице. Когда оно прибыло, он вызвал дворцового графолога, чтоб подтвердить ее руку и объявить письмо подлинным. Не знаю, каким способом он победил Халил-хана и отвоевал у него мельницу, но подозреваю, что он потребовал личной услуги. Вскоре мирза Салман прислал ко мне вестника с бумагой на право владения. Как только она оказалась в моих руках, я немедленно известил Фереште о нашей победе.

Тобою пролитые слезы,

их драгоценная вода

Наполнят океан, что с небом

соперничает без труда.

Но жертвы, горести и муки,

хвала Аллаху, позади,

И нынче сладостны те слезы,

вернувшись в летние дожди.

Пустыню моего страданья

они пробудят, оживят

И превратят песок и пепел

в цветущий нежный райский сад.

Настало время мне ответить

на дар твоих алмазных слез

И возвестить: «Здесь ангел неба!

Он избавленье нам принес!»

Тем же вечером Баламани сообщил мне, что Мохаммад-шах велел мне предстать перед ним на следующий день. Я удивился, так как думал, что мирза Салман устроил мою отставку и тем избавил шаха от необходимости видеться со мной. Теперь мне надо было готовиться к неожиданностям. Покарает ли меня шах за службу Пери? Или, что еще хуже, обвинит в неверности или убийстве? Я торопливо подготовил письмо вакилю Пери, извещая его, что в случае моей смерти моя сестра Джалиле наследует мельницу. Затем я вручил копию на хранение Баламани. Прочитав ее, он упрятал письмо в халат.

— Да сбережет тебя Бог от всех бед, — сказал он и настоял, что весь вечер будет рядом со мной, словно боясь, что это последний раз.

В утро встречи с шахом я облачился в длинный темно-синий халат, подаренный Пери, надеясь, что часть ее царского фарра сохранит и меня, а в кушак спрятал один из ее платков, где была вышита дева, читающая книгу. Мохаммад-шах был незряч и не оценил бы моего наряда, но я надеялся произвести впечатление на его жену. Придя во дворец, я дожидался в той самой приемной, куда столько раз приходил вместе с Пери, чтоб увидеть Исмаила. Ничего не изменилось: те же росписи, та же мебель, только обитатели новые.

Меня провели внутрь, и я поразился, не увидев Мохаммад-шаха. Хайр аль-Нисабекум сидела на вышитом золотом валике, где обычно восседал шах, окруженная женщинами своей свиты и евнухами. На ней было красное платье такой яркости, что она казалась бледной, словно призрак; губы ее тоже были алыми, словно рубленая рана.

Теперь она была царицей, и я приветствовал ее как Махд-и-Олью, Колыбель Великих, что очень к ней подходило, ибо она дала жизнь четверым царственным сынам.

— Благодарю за разрешение согреться в лучах царственного сияния, — добавил я на фарси, ее родном языке, зная, что мое беглое владение им польстит ей.

— Добро пожаловать, — величаво сказала она. — Настало время решить, что мне с тобой делать. Но прежде, чем я решу, скажи: чем ты так ценен для двора.

Я сразу понял, что она сдержала слово взять власть в свои руки. По дворцу давно шептались, что ее муж — шах лишь по названию.

— Могу писать письма на трех языках, добывать ценные сведения, давать разумные советы в управлении. Нет стен, что меня остановят.

— Я много слышала о твоих дарованиях. Вопрос в том, куда тебя определить.

Я был ошарашен. Ожидалось, что со мной побеседуют и отошлют навсегда.

— Благодарю вас. Я думал, вам известно, что мирза Салман посоветовал мне оставить двор, — сказал я, подбирая выражения. — Он сказал, что обсудит это с вами.

— Он так и сделал, но лишь мое решение имеет вес. — Она пристально смотрела на меня, словно бросая вызов.

— Да будут мои глаза опорой вашим стопам.

— Прекрасно. Давай вернемся к вопросу, где ты можешь служить.

Чуя ловушку, я решил побороться за то, чего добивался:

— Добрая госпожа, я прошу прощения за то, что обременяю вас моими делами. Серьезные заботы требуют моего отсутствия при дворе, если вы милостиво даруете мне его.

— И какие же?

— Моя сестра Джалиле. Родственники, что заботились о ней, состарились и болеют, — быстро придумывал я. — Опасаюсь за ее честь.

— Есть у нее какие-нибудь способности?

— Она читает и пишет превосходным почерком.

— В таком случае затруднений нет, — сказала Махд-и-Олья. — Привози ее сюда, и мы найдем ей место при гареме.

Я уставился на нее: теперь ей нужна и моя сестра? Такое приглашение было знаком величайшего расположения.

— Имеется ли некая особенная обязанность, которую я могу для вас исполнять?

— Да. Как только мы наняли Лулу, он поведал мне подробности твоей астрологической карты, и они поразили меня настолько, что я попросила пересчитать ее. Твоя карта все равно говорит, что ты будешь способствовать воцарению величайшего из сефевидских правителей. Как я могу отпустить тебя!

Я выразил лицом подобающую покорность.

— Ясно, что этот правитель не Исмаил, — добавила Махд-и-Олья. — Глупо было бы лишиться тебя, когда правитель этот совсем рядом.

Она явно имела в виду себя, и я наполнился таким же отчетливым презрением.

— Для меня было честью трудиться для высокочтимой царевны Перихан-ханум, — сказал я, надеясь щедрой хвалой принизить себя. — Она была великой мыслительницей, поэтом, государственным деятелем и цветом своего времени, возможно, и всех времен. Не было ей равных.

— Уместно восхищаться дочерью царского рода, которой служил. Ну а теперь о твоем назначении: шахская канцелярия всегда найдет дело для такого мастера языков, как ты.

— Канцелярия? — ответил я, не успев сдержать презрения.

Точно также Колафе сказали, что он станет смотрителем шахского зверинца. А хуже всего, что я не буду свободен.

Махд-и-Олья тоже не повела и бровью:

— Для тебя это будет необременительно. Ты заслуживаешь высокой награды за свои мучения с Пери.

— Служить ей было наградой, — упорствовал я.

— Я ценю твою верность. Я очень рада предоставить тебе другую возможность явить свои таланты.

— Какой драгоценный дар! — ответил я, и слова застревали у меня во рту.

Она взглянула на дверь, будто давала слугам знать, что наша встреча окончена. Я же стоял будто осел, увязший в грязи.

— Остается только одно затруднение. Смогу ли я жить за стенами дворца, если это окажется лучше для моей сестры?

— Нет. Когда это постоянно служащему евнуху разрешалось жить вне дворца? Отсутствие всяких связей и делает тебя и твоих собратьев столь ценными для двора.

Я уцепился за последнюю просьбу, к которой можно было прибегнуть. По сути, она означала «Молю отпустить меня», и хорошим слугам в ней почти никогда не отказывали.

— Колыбель Великих, я дал обет совершить паломничество в Мекку, если ваш супруг будет коронован на шахство. Я буду чувствовать себя дурным мусульманином, если не выполню своей клятвы. Не позволите ли мне отбыть?

Паломничество могло дать мне год или два.

— Мы с мужем глубоко тронуты, что наши слуги дают за нас обеты Богу. Но сейчас не время.

Меня поразил ее отказ; насколько я знал, примеров такому не было. Но я не сдавался:

— В таком случае могу я в будущем подать вам просьбу об этом, дабы не прогневать Бога?

— Разумеется. Служа нам, помни, что усердная служба всегда вознаграждается. Волей Бога однажды твое желание будет исполнено.

Я покинул встречу настолько обозленным, что от меня палило жаром. Как бы я ни жаждал свободы, выходило, что моя судьба — оставаться узником дворца, и я чувствовал себя скованным и обобранным желаниями других.


Единственным проблеском в моей жизни стало то, что я начал незамедлительно получать деньги с мельницы и вдобавок жалованье, которое мне задерживали после смерти Пери. Как только у меня появились деньги, я отправился повидать Фереште и сказал ей, что начинаю оплачивать ее расходы, пока поступают деньги. Радость в ее глазах не поддавалась описанию. Она пообещала, что начнет учиться ремеслу, а затем тут же отправилась к гробнице святого, покаялась в своем прошлом и поклялась измениться. Слугам ее было приказано отвечать посетителям, что она посвятила себя новой жизни. Один из них, ревизор дворца, пожаловался на утрату налога, который она платила в казну. Мирза Салман, который, как честный человек, мог бы теперь на ней жениться, заявил вместо этого, что найдет женщину поблагодарнее.

Я написал двоюродной тетке, что новая царица требует мою сестру ко двору, причем незамужней, чтобы служить знатным женам, и отправил ей оплату путевых расходов и щедрое вознаграждение за труды. Раз они еще не выдали Джалиле за старика, то такого приказа ослушаться точно не посмеют. С нетерпением я дожидался ответа.

Если моя сестра будет служить благородным женам хорошо, то и сама научится благородству и найдет возможность заключить достойный брак. Деньги от мельницы будут копиться, пока не наберется богатое приданое. Понемногу мы, как я надеялся, создадим новое родство и, когда пройдет время, сможем забыть о долгих годах, когда мы едва знали друг друга.

Пока я ждал, наступил день законной отставки Баламани. Мы с другими евнухами устроили ему прощальный вечер у реки. Ели кебаб и свежий хлеб, испеченный в переносной печи.

Взошла луна, мы курили кальян и пили крепкое изюмное вино. На сердце моем была тяжесть новой утраты. Баламани был для меня всем: наставником, другом, семьей. Я прочел для него стих из «Шахнаме» о добром шахе, чтоб отразить щедрость Баламани, явленную за эти годы. Когда слушатели закричали: «Ба-а! Ба-а!», я произнес стихи, сочиненные мною.

Сердечных множество стихов

Поэты славные сложили

В честь матерей, отцов, сынов,

И те их, верно, заслужили.

Благословенна та семья,

Что сохранит богатства эти.

Всей жизнью утверждаю я:

Нет ничего ценней на свете.

Но может слаще братства быть,

Сильнее кровного родства

Та дружба, что не позабыть,

Что не уместится в слова.

Я, Джавахир, молю — скажи:

То Бога дар иль дар земной?

Ты был правдив, не зная лжи,

Ты ангел, друг прекрасный мой.

Баламани промедлил миг, прежде чем ответить, словно захваченный какими-то мыслями. Потом его теплые старые глаза нашли мои, и я почувствовал, словно он говорит для меня одного.

— Помнишь, я рассказывал тебе о Виджайя-не, мальчике с судна, которое привезло меня сюда? Однажды, когда моряки сражались с бурей, а большинство мальчиков только приходили в себя после оскопления, Виджайян принес мне украденный плод. Впервые я узнал сладкую плоть манго. Как упоительна была наша тайна! Не было ничего слаще, чем найти друга, когда ты сломлен и одинок. Благодаря Вид-жайяну я научился справляться с горем.

Слезы навернулись мне на глаза. Теперь я мог посвятить свою жизнь помощи тем, кто нуждается во мне так, как я нуждался в Баламани. Как радостно было сознавать, что деньги могут спасти Фереште — и, как я надеялся, мою сестру — от отвратительного порабощения! С помощью Анвара я надеялся оставить в канцелярии при себе и Масуда Али.


В день, когда Баламани отплыл в Хиндустан, я приступил к исполнению своих новых обязанностей у писцов. Работа была скучной и куда ниже моих возможностей. Эбтин-ага, помощник летописца, делал все, чтобы мне доставались самые мелкие задания, вроде переписки с провинциальными канцеляриями о новейших способах записи выплат в шахскую казну. Я мог написать все ответы за час или два, а все оставшееся время злился на свою совершенно неудовлетворительную работу. Смотрителем зверинца было бы, наверное, интереснее: там я смог бы побегать с животными.

Для своей новой службы я слишком много умел, и тут все это понимали. У меня были мозги и, смею сказать, яйца, чтоб служить одним из лучших политических игроков при дворе. Но я был кастрирован во всех смыслах, как и большинство людей вокруг меня. Они служили ради удовольствия владык, и если владыки выбирали участь убийц и лжецов, или одурманенных, ленивых, или чрезмерно благочестивых, то придворные должны были подстраиваться под их требования, как башмачник подгоняет кожу к потной, вонючей ступне, нахваливая ее при этом. Но сейчас я, по крайней мере, был в безопасности и утешал себя тем, что в позабытости есть некое облегчение. Старая суфийская пословица вспомнилась мне: «Когда ты в клетке, все равно летай».

Новое царствование только начиналось, и у писцов было полно работы. Желания Мохаммад-шаха должны были быть переданы, изучены и выполнены, главным образом через переписку и прочую бумажную работу. Вдобавок придворные летописцы были заняты описанием начала его правления, в то время как другие завершали последние страницы недолгой истории Исмаил-шаха. Я решил воспользоваться случаем и исправить путаную запись об отношениях между моим отцом, Камийяром Кофрани и Исмаилом. Я сообщил Рашид-хану, что я узнал, и после проверки всей истории он приказал переписать соответствующие страницы. По крайней мере это для своего отца я смог сделать.

К этому времени отделы канцелярии стали получать сообщения о разных самозванцах, являвшихся в разных частях страны, выдававших себя за Исмаила и утверждавших, что он не умирал. Эти лже-Исмаилы придумывали истории, как их сместили и как они заслуживают возвращения на царство, а затем собирали вокруг себя одураченных людей. Один из самых влиятельных, как я узнал, отыскивал мятежников среди луров на юго-востоке, где правителем был Халил-хан. Соответственно Халил-хану было приказано ехать туда и подавить мятеж. Я получил известие об этом от одного человека, за хорошие деньги следившего за ним, и немедленно послал верного гонца к вождям луров сказать, в какой день он отбудет из Казвина, каким отрядом и при каком оружии. После чего принялся ждать новостей, хорошо понимая, что если случайно мои дела откроются, то я буду обвинен в измене и тут же казнен. Но вскоре двор узнал, что Халил-хан и его люди попали в засаду луров, а сам он был убит стрелой в сердце. Это казалось справедливым, поскольку он пронзил мое.

Мирза Салман оказался более верткой дичью. Я решил понаблюдать за ним и выбрать время. Как посоветовал Баламани, я всячески притворялся верным слугой. Когда-нибудь мирза Салман утратит бдительность, и я ударю — точно и глубоко. Он не успеет заметить удара.

Со временем я стал прислушиваться к сплетням писцов, дабы узнать все, что можно, о Мохаммад-шахе и его жене. Вскоре пошли разговоры о том, насколько кызылбаши не любят Махд-и-Олью. Она правила твердой рукой, подобно Пери, и не позволяла им своевольничать. Они рассчитывали действовать через ее безвольного мужа, но пришлось подчиняться требованиям сильной жены. И снова начала просачиваться угроза междоусобной войны, словно дурной запах.

Так как Махд-и-Олья была очень высокого мнения о себе, мне казалось, что ее можно убедить, будто она и есть тот самый избранный вождь Сефевидов, дабы она решила, что мое предназначение исполнилось, и соизволила наконец меня отпустить. Или, может, наконец явится тот правитель, которому я смогу служить, — надежда снова запела в моем сердце. Я знал, что мне надо быть терпеливым.


Через несколько недель я ликовал, получив письмо, что караван Джалиле отбыл и ожидается дней через десять. Я навестил стражу у Тегеранских ворот, через которые сестра должна была въехать в город, и сказал им, что хорошо заплачу в следующие недели за известие о любом караване с южного берега.

В канцелярии меня недавно назначили писать предупреждающие послания главам провинций, плохо собиравшим налоги для казны. Я наслаждался, строча такие письма, — эти немногие поручения помогали мне снять мою злобу. Изощряясь в ораторском мастерстве, я обильно усеивал письма затейливыми метафорами и изречениями из Корана, чтобы усилить эффект.

Однажды, когда я заканчивал последнюю стопу писем, Масуд Али отыскал меня, его глаза-маслины сияли, а тюрбан был так аккуратно закручен, как уже давно не бывал.

— Караван только что прибыл с юга! — сказал он. — Путешественников доставили в караван-сарай Камала.

Я отложил перо и чернила. По пути я споткнулся о доску писца, трудившегося над затейливой страницей, — она отлетела на соседнюю подушку. Масуд Али смотрел на меня, выпучив глаза. Писцы бранились:

— Что за спешка? Твоя матушка восстала из могилы?

— В определенном смысле, — отвечал я.

Снаружи сияло солнце, небеса были бирюзовыми. Я помчался по Выгулу шахских скакунов к Пятничной мечети. Белые округлости купола словно вращались, желая подружиться с овалами облаков. Сердце мое рвалось наружу. После долгой разлуки моя сестра может оказаться тут! Будет ли она похожа на юную луну? Как я узнаю ее?

Когда я миновал мечеть и направился к караван-сараю Камала, то проходил мимо ворот кладбища, где был похоронен наш отец. Как только Джалиле будет устроена, я приведу ее взглянуть на могилу отца. Мы вместе обрызгаем ее розовой водой и помолимся в духовном присутствии нашего отца, надеясь, что он может видеть и слышать нас оттуда, где все души ожидают Судного дня. Хотя Джалиле, скорее всего, даже не помнила его, я надеялся, что она захочет пойти. Я расскажу ей о мужестве нашего отца, о политике, что стоила ему жизни. Помогу ей понять, что он рискнул всем, поскольку верил в возможность совершенного мира. Как доволен я буду, когда расскажу ей, что его дух отмщен! Конечно, я не стану касаться моей роли в этом, чтобы зря не рисковать.

Вдали я увидел узкие деревянные ворота, отмечавшие вход в караван-сарай, окруженный к тому же высокими стенами, чтоб путешественники чувствовали себя в безопасности по ночам. Рядом с ними горячий ветер вдруг пронесся по улице и взметнул мой халат, напомнив мне о месте, где у меня кое-что должно было раскачиваться… Их не было уже почти полжизни. Я хмуро припомнил слова матерей маленьких мальчиков: «Ах ты, мой маленький золотой хвостик!»

С каким ужасом матушка узнала бы о моей судьбе! Поймет ли Джалиле, почему я так поступил? Как только она увидит, что я вхожу в гарем, она поймет, что меня лишили мужского признака. Будет ли она по-прежнему любить меня? Или просто притворится, что я ей близок, потому что на самом деле я просто нужен? Будет ли наше воссоединение отравлено разочарованием, как у Пери с Исмаилом? У меня сводило живот.

В караван-сарае просторный открытый двор кипел жизнью. Люди разгружали своих животных, женщины помогали детям спуститься с верблюдов, дети постарше тащили младшим воду. Когда вьюки сняли, а животных увели кормить, хозяин караван-сарая повел приезжих по комнатам, сопровождаемый носильщиком, предлагавшим свою могучую спину. Я рассматривал толпу в поисках лица, напоминавшего матушкино, и, по мере того как толпа редела, вглядывался в каждого человека.

Эта — слишком смуглая. Эта — слишком кудрявая. Лицо слишком круглое. Слишком стара. На этой христианский крест. У этой нет руки, бедняга. Толпа становилась все меньше, путешественники расходились по местам. Неужели Джалиле уехала с другим караваном? Я пошел искать караван-баши, пожилого мужчину с длинными усами.

Внезапно я услышал свое имя, выкликаемое голосом, прерывавшимся от облегчения: «Пайам! Пай-ам!» Я повернулся, ища ее, но прежде, чем опознал, ощутил, как тонкие руки обхватывают меня и голова утыкается в мою подмышку. Да она ли это? Как она узнала меня? Тело ее дрожало, она бормотала благодарственную молитву. Сердце мое колотилось, я ничего не видел, только макушку в линялом синем платке и завитки черных волос, выбивавшиеся из-под него на висках. Призыв к полуденной молитве раздался от ближней мечети, и, когда его певучий звук наполнил воздух, она продолжала читать хвалитны.

Наконец девушка отпустила меня и подняла лицо. Я изумленно отстранился. Как странно было впервые смотреть на нее! Словно я видел себя в зеркале, только это была девушка вполовину моложе меня. У нее были глаза моей матери — густого медового цвета, окаймленные черными ресницами и бровями, — и, насколько я видел, ее волнистые черные волосы. Она была, как и матушка, невелика ростом, но живость в ее маленьком теле казалась неисчерпаемой, словно у юлы. Была ли она хорошенькой? Все, что я знал, — что меня к ней неодолимо тянуло.

— Сестра моя, благодарение богу! — начал я, но мой голос срывался от волнения.

Пожилая женщина, чьи глаза прятались в морщины, все это время смотрела на нас.

— Счастливейшая из семей, как долго это было?

Я оглянулся:

— Двенадцать лет!

— О-о-о, да она была дитя. Как ты ее узнал?

— Это я его узнала, — гордо сказала Джалиле.

— Неудивительно. Вы словно бархат, вытканный на одном станке, — подытожила старуха.

— Тогда я рада, что у меня такой прекрасный брат, — поддразнивающе ответила Джалиле, — благодарение богу!

Я расхохотался над ее смелостью, а затем шумно выдохнул от облечения. Хотя на Джалиле были выгоревшее полотняное платье и рубаха, ни единого украшения на шее и в ушах, и она не знала родительской любви с семи лет, похоже, дух ее все это не раздавило.

Я отдал небогатое имущество Джалиле носильщику и велел ему идти ко дворцу. Потом мы попрощались со старухой и караван-баши и пошли вместе из караван-сарая, впервые в жизни рука об руку. Она шла быстро, глаза ее горели любопытством, но не покидали моего лица, лишь на секунды задерживаясь на сверкающих куполах города.

— С чего начать? — спросил я. — Наша тетушка не…

— Наша мама хотела… — в то же время заговорила Джалиле.

Мы смотрели друг на друга, чувствуя тяжесть прошедших лет.

— Лабу! Горячий лабу! — кричал разносчик, и мой желудок ожил от голода, как только донесся сладкий запах свеклы.

Но я помнил, как она в детстве ненавидела вареную свеклу. Я вопросительно глянул на нее. Сколько всего я еще не знаю!

— Люблю свеклу, — сказала она В ответ на мой незаданный вопрос. — И я голодна!

Я засмеялся и купил две порции. Разносчик положил их, курившиеся горячим паром, в глиняные держалки, улыбнувшись при взгляде на нас. Мы подули на свеклу и принялись есть прямо посреди улицы. Губы и пальцы Джалиле стали пурпурными. Она хихикнула и отерла рот.

Доев, мы вытерли друг друга, и снова наступило неловкое молчание. Что мы могли сказать друг другу после стольких лет? Глаза Джалиле покраснели, и я понял, что ей надо отдохнуть.

— Пошли, — сказал я. — Я отведу тебя во дворец — посмотришь, где будешь жить.

— Я буду жить во дворце? — Она не могла скрыть восхищения.

— Будешь. А скоро у тебя будут красивое платье и украшения в волосах, обещаю тебе.

— Но где будешь жить ты?

— Неподалеку, — сказал я. — Расскажу все, как только ты устроишься. А сейчас хочу тебе кое-что показать.

Мы дошли вместе до Тегеранских ворот, а оттуда — до мельницы. Несколько женщин ожидали, пока до них не дойдет очередь, а другие покупали муку, которой торговали здесь же. Мы стояли и смотрели, как мулы крутят колесо, двигающее огромный камень, катившийся по пшенице и дробивший ее в муку. Джалиле застыла, пораженная.

— Дома я это делала вручную, — проговорила она.

Я взял ее руку и провел пальцами по жесткой, загрубевшей ладони. Она никогда не писала ничего о домашней работе, никогда не жаловалась.

Джалиле отняла свою руку, досадливо сжав маленький рот.

— Если мы купим муки, я испеку тебе хлеба, — очень тихо предложила она. — Я узнала все матушкины рецепты от ее сестры.

Внезапно меня словно унесло назад, в наш дом, где я смотрел, как мама вынимает посыпанный кунжутом хлеб из печи и глаза ее светятся гордостью, а мы с Джалиле собрались вокруг и любуемся хрустящей потрескавшейся корочкой и отламываем кусочки, пока он еще горячий. Ни один пекарь больше не пек такого. Мои ноздри наполнились этим ароматом, язык заломило от желания.

— Джалиле, эта мельница — наша. Когда-нибудь я расскажу тебе все, но пока можешь думать об этом как о полученном по странному кругу наследстве от нашего отца.

Говоря это, я вдруг понял, насколько это правда. Если бы нашего отца не убили, я никогда бы не служил Пери, а если бы не служил ей, то никогда бы не получил мельницу.

— Я рада, что она наша, — ответила Джалиле. — Это потому ты смог перевезти меня в Казвин?

— Она лишь часть причины, — сказал я. — Прежде чем тебя пригласить во дворец, было полезно убедиться, что у меня есть средства, чтоб поддержать тебя.

В ее глазах мелькнула боль, и я пожалел, что упомянул это. Ей наверняка всю жизнь твердили, какое она бремя.

— Я благодарна тебе за то, что ты это сделал, — сказала она. — Но неужели я ничем не могу тебе быть полезна? Совсем ничем?

Слезы гордости наворачивались на ее глаза, и она почти гневно отерла их. Я увидел в них одиночество сироты, но и ее несокрушимый дух тоже. И понял, что надо сделать.

— Управляющий! — крикнул я.

Он выбежал приветствовать меня, призвал благословения на меня и мою семью и сообщил, что мельница работает даже больше, чем обычно.

— Отличная новость, — сказал я. — Но куда лучше новость, что моя сестра отныне проживает в Казвине. Принеси мешок своей лучшей муки для нее.

Джалиле засияла — улыбка ее была ярче лунного света в темной ночи. Мы неспешно пошли ко дворцу, неся между нами мешок пшеничной муки.


Через день после того, как вверил Джалиле у входа в гарем одной из тамошних женщин, я навестил ее в новом жилье. Отвели ей скромную комнату в большом спальном покое, которую она делила с пятью другими девушками-ученицами, и, когда рано утром я появился там, она была озадачена, увидев меня в гареме. Я пригласил ее прогуляться по саду. Там, когда она спросила, что я делаю в гареме, я набрался духу и пробормотал, что стал евнухом, чтобы очистить имя нашей семьи. Ее глаза метнулись вниз по моей рубахе, но лишь на мгновение. А через миг казалось, что она не может набрать воздуху для следующего вдоха. Она попросила дать ей посидеть. Я довел ее до скамьи в одной из садовых беседок, и там мы сидели бок о бок, глядя на цветущие персики. Когда Джалиле наконец снова глянула на меня, я ожидал увидеть ужас в ее глазах, но она соскользнула на землю, обняла мои щиколотки и прижалась щекой к моим ступням.

— Что ты заплатил плотью, я отплачу преданностью. Клянусь!

Я попытался поднять ее, но она не подчинялась. Теплые слезы побежали по моей коже, и ее нежность словно залечила самые глубокие рубцы на моем сердце. Подняв ее на ноги, я прижал ее к себе, и ее слезы смешались с моими.

Отныне каждый день я навещал Джалиле, чтобы убедиться в ее успехах. По приказу Махд-и-Ольи она начала суровое обучение тому, как служат благородным женам. День ее начинался очень рано — уроками, как следует приветствовать жен разных чинов, а также объяснением ежедневных и ежегодных дворцовых дел. Я был счастлив, когда женщины одобряли ее почерк, проворство, желание услужить и способности бодро справляться даже с трудными положениями.

В выпадавшие нам дни досуга Джалиле пекла для меня хлеб в одной из малых кухонь гарема; мы ели его вместе с сыром и орехами, как в детстве. Прежде я словно и не ел хлеба — так глубоко было мое удовлетворение оттого, что я сижу рядом с нею и наслаждаюсь тем, что она с такой гордостью испекла. Мало-помалу мы рассказали друг другу истории своей жизни, и с каждым рассказом взаимопонимание становилось все глубже. Пока мы не начали делиться нашими рассказами, я и не сознавал, насколько был одинок.

Другим так просто спорить с детьми или дядюшками и все равно иметь достаточно кровных родичей, с которыми можно общаться; можно затевать мелкие ссоры и не разговаривать годами, давая волю гневу, пока с прочими членами семьи объятья крепки. Но у нас с Джалиле не было больше никого, и это знание делало нас сокровищем друг для друга, бесценным жемчугом, добываемым в бурных глубинах Персидского залива.


Джалиле усердно трудилась, осваивая дворцовые правила, а моя работа в канцелярии тянулась в томительной скуке, пока однажды утром я не подслушал дворцового летописца, объяснявшего юному помощнику, как им следует приниматься за написание истории краткого царствования Исмаил-шаха. Он приказывал ему пригласить для выяснения подробностей нескольких людей из числа его ближайших советников, узнать об усилиях шаха по части государственных и межгосударственных дел, а также опросить других вельмож о его покровительстве мечетям и искусствам. Помощник должен был подготовить сведения и подать их начальнику, который и писал историю.

Когда все это было оговорено, помощник понизил голос.

— А об этой, сестре его, вы что будете писать? — полушепотом спросил он мастера.

— Ты о той, что его отравила? — отвечал седобородый.

— Я думал, что его отравили кызылбаши. — У юноши были оскорбительно-красные рот и язык.

— Кто знает? Гарем — это тайна. Нет способа убедиться в том, что там происходит.

— Конечно есть, — сказал я так громко, что писцы оторвались от работы. — Почему не спросить евнухов, которые там ежедневно работают?

— А чего беспокоиться? Женщины вообще ничего не делают, — сказал юноша.

Я поднялся:

— Ты что, дурак? Перихан-ханум за день делала больше, чем ты за год. В сравнении с ней ты хуже дряхлого мула.

Седобородый уставился на меня как на безумца.

— Успокойся! — сказал он. — Мы все равно собираемся написать о ней всего несколько страниц.

— Тогда вы упустите одну из самых захватывающих историй нашего столетия.

— Ты так думаешь, потому что служил ей, — отступая, сказал юноша.

Воспоминания о Пери появлялись так внезапно, что казались порой более подлинными, чем люди вокруг. Ее задания в первый день, когда я пришел к ней, блеск ее глаз, когда она роняла чашу с павлином, музыка ее голоса, когда она читала стихи, унявшие мирзу Шокролло, бесстрашие, с каким она просила Исмаила о снисходительности, сила ее рук, выталкивающих меня из крытых носилок… Ее худшие слабости — упрямство, заносчивость, ревность — были одновременно ее достоинствами. Почему летописцы не заботятся о том, чтоб выяснить это?

— Невежда! — ответил я юноше. — Ты можешь вообразить, что обязан быть правдивым?

Он пожал плечами. Рашид-хан жестом показал молодому писцу на дальний конец комнаты и велел приниматься за работу. Затем глянул на меня, но не сказал ничего. Я понял, что придворные летописцы не просто не могут написать о Пери достаточно — они не могут написать правды. Да и как это можно? Они никогда не бывали в шахском гареме. Повседневная жизнь женщин, политические козни, страсти, причуды и ссоры почти никогда не записываются, а если бы и записывались, то истолковывались и понимались бы неверно. Хуже того, двор Мохаммад-шаха, без сомнения, изобразил бы царевну сущим чудовищем, чтоб оправдать ее убийство.

Именно сейчас я решил, что должен написать историю жизни Пери под предлогом ответов на придворную переписку. Я должен не просто рассказать правду о случившемся, но и разрушить всякую ложь и помочь царевне жить в веках. Это наименьшее, чего она заслуживает.

Как единственный летописец, служивший так близко, что мог вдохнуть аромат ее духов, я знал, что царевна не была жемчужиной без порока. Я и не собирался притворяться, как многие другие летописцы, и оправдывать неподобающее поведение наших царей. Я слишком хорошо знал упрямство Пери, ее неспособность уступать, ее буйный нрав, но я понимал, что ее властительная натура произрастала из понимания, что она ученее и лучше подготовлена в искусстве управления, чем большинство мужчин. Она была вправе требовать власти; лишь алчность и страх других не дали ей достичь того величия, которого она заслуживала.

Тем ранним вечером, когда большинство писцов разошлись к вечернему чаю, я начал работу над вступлением. Когда стало слишком темно, я тщательно припрятал свои записи в пыльном углу книгохранилища. Я вдруг осознал, что начинаю осуществлять судьбу, предсказанную мне звездами. Мое пребывание во дворце состоялось затем, чтобы я мог рассказать подлинную историю Перихан-ханум, владычицы моей жизни, царицы ангелов, солнцеравной.

Загрузка...