Как рассказывал о том Фирдоуси, Джемшид был одним из первых великих просветителей человечества. Тысячи лет назад он научил первых людей прясть пряжу и ткать ткань, обжигать кирпичи из глины для жилищ и тому, как делать оружие. Разделив людей на ремесленников, земледельцев, жрецов и воинов, он показал каждому, как исполнять его дело. Когда они научились работать, Джемишд открыл им прекраснейшие сокровища мира, поведав, где искать в земле драгоценные камни, как использовать благовония, чтоб умастить тело и как раскрыть тайны целебных растений. Триста лет было его царству, и всего было вдоволь, и все жаждали служить ему. Но однажды созвал Джемшид своих мудрецов и объявил им, что его совершенству равных нет, разве не так? Ни один из людей не совершил того, что он, и по этой причине должно поклоняться ему, как Творцу. Мудрецы были изумлены и возмущены его небывалыми утверждениями. Хотя перечить ему они не посмели, но стали покидать его двор. Как может вождь так заблуждаться?
В утро первой встречи с Пери я надел свое лучшее платье и выпил два стакана крепкого черного чая с финиками, чтобы наполнить силой кровь. Мне надо было понравиться ей и в то же время явить свой нрав; я должен был показать, что буду лучшим выбором для самой достойной женщины династии. Шагая к ее покоям в гареме, которые были невдалеке от моих собственных, я был полон желания доказать, что отличаюсь от прочих евнухов, равно как она отличается от прочих женщин. Тонкая пленка пота — без сомнения, после горячего чая — выступила на моей груди, когда я входил в ее приемную. Меня быстро провели в гостиную, сиявшую бирюзовыми изразцами до высоты моего пояса. Над ними сверкала старинная майолика, а дальше до самого потолка блестели зеркала, словно бы назначенные повторять блеск самого солнца.
Пери писала письмо, устроив на коленях дощечку с бумагой. На ней было синее шелковое платье с короткими рукавами, отделанное красной парчой, подпоясанное белым шелковым кушаком, затканным золотой нитью, — сокровищем самим по себе, — который она завязала на талии пышным изысканным узлом. Длинные черные волосы были небрежно прикрыты другим белым шарфом с набивными золотыми арабесками, увенчанными рубиновыми украшениями, отражавшими свет. Мой взгляд приковал ее лоб — высокий, гладкий и округлый, как жемчужина, словно ее разуму нужно было больше места, чем у прочих. Говорят, что будущее человека при рождении пишется на его лбу, — чело Пери возвещало богатое и славное будущее.
Пока я стоял там, Пери продолжала писать, время от времени хмурясь. У нее были миндалевидные глаза, крепкие скулы, щедрые губы, и все вместе делало черты ее лица ярче и крупнее, чем у других людей. Закончив работу, она отложила доску и осмотрела меня с головы до ног. Я низко склонился, прижав руки к груди, готовый как можно скорее учиться тому, что было нужно. Отец Пери предложил ей меня в награду за мою хорошую службу, но решение было исключительно за ней. Что бы там ни было, я должен убедить ее взять меня.
— Что ты такое на самом деле? — спросила она. — Вижу, как из твоего тюрбана выбиваются черные пряди, и толстую шею, прямо как у медведя! Ты сойдешь за простого человека.
Пери смотрела на меня так пронзительно, словно требовала раскрыть всю мою сокровенную суть. Я оторопел.
— Бывает полезно сойти за простого, — быстро нашелся я. — В подходящей одежде меня легко примут за портного, учителя или даже за жреца.
— И что?
— Это значит, что и простые, и благородные меня принимают равно.
— Но ты, конечно же, смутишь покой обитательниц шахского гарема, изголодавшихся по виду красивых мужчин!
Боже всевышний! Неужели она узнала про нас с Хадидже?
— Вряд ли это затруднение, — отговорился я, — ведь у меня не хватает как раз тех орудий, по которым они так изголодались.
Она широко улыбнулась:
— Похоже, ты отлично пользуешься смекалкой.
— Это то, что вам нужно?
— Среди прочего… На каких языках ты говоришь и пишешь? — спросила она на фарси.
Перейдя на турецкий, я ответил:
— Я умею говорить на языке ваших блистательных предков.
Пери заинтересовалась:
— У тебя отличный турецкий. Где ты его выучил?
— Моя матушка говорила по-турецки, мой отец на фарси, и оба были богобоязненны. Им требовалось научить меня языку людей меча, людей пера и людей Бога.
— Очень полезно. Кто твой любимый поэт?
Я помедлил в поисках ответа, пока не вспомнил, кого любит она.
— Фирдоуси.
— Итак, ты любишь классиков. Отлично. Прочти мне из «Шахнаме».
Не сводя с меня взгляда, она ждала, и глаза ее были по-соколиному зорки. Стихи легко пришли ко мне; я часто повторял их, обучая ее брата Махмуда. Я произнес первый вспомнившийся стих, хотя он был не из «Шахнаме». Эти строки нередко приносили мне утешение.
Любим ты гордою судьбой,
твой каждый день благословлен,
Ты пьешь вино и ешь кебаб,
ты теплым солнцем озарен,
И слово каждое твое —
подарок для твоей любимой,
А для детей твоих ты бог,
но видимый и ощутимый.
Как жизнь богата! Как ты щедр для близких,
Покоен, как дитя в объятьях материнских,
Как птица, ты паришь,
несомый ветром теплым,
Беспечен и любим, и оставаясь добрым.
Но отнял мир то, что тобой любимо,
И чашу с ядом не пронес он мимо.
Горит ожог на сердце, кровь сжигает,
И сердце биться словно забывает.
И это я? Ведь в этом самом мире
Был гостем званым я на пышном пире!
О нет, мой друг, печально заблужденье,
Ты должен стать лишь новою мишенью —
Страданьями, как сотней стрел, пробитой,
Кровавых слез рекой, тобой излитой.
Когда я закончил, Пери улыбнулась.
— Прекрасно! — сказала она. — Но разве это из «Шахнаме»? Не узнаю.
— Это Насир, хотя это слабая имитация стихов Фирдоуси, озаряющих мир.
— Звучит, словно сказано о падении Джемшида — и о конце давным-давно созданного им земного рая.
— Насир вдохновлялся им, — отвечал я, пораженный: она знала поэму настолько хорошо, что смогла отличить два десятка строк от шестидесяти тысяч.
— Великий Самарканди говорит в «Четырех исповедях», что поэту следует знать наизусть тридцать тысяч строк, — сказала она, словно прочитав мои мысли.
— По тому, что я слышал, не удивлюсь, что вы их знаете.
Она не обратила внимания на лесть:
— А что означают эти строки?
Я мгновение поразмыслил над ними.
— Полагаю, что это означает: если ты даже великий шах, не ожидай, что твоя жизнь пройдет безмятежно, ведь даже с самыми удачливыми мир порой жесток.
— Ас тобой мир тоже бывал жесток?
— Разумеется, — сказал я. — Я потерял отца и мать, когда был еще юн, и расставался с другими вещами, которые не ожидал потерять.
Взгляд Пери смягчился, став почти детским.
— Да будет мир их душам, — отвечала она.
— Благодарю вас.
— Я слышала, что ты очень верен, — сказала она, — как и многие из вас.
— Мы известны этим.
— Если бы ты служил мне, кому ты явил бы верность: мне или шаху?
По затылку моему пробежали мурашки. Как многие из нас, я был подчинен прежде всего шаху, но сейчас мне нужен был изобретательный ответ.
— Вам, — ответил я и, когда она поддразниваю-ще взглянула на меня, быстро добавил: — Ибо знаю, что каждое ваше решение принимается вернейшей из слуг шаха.
— Почему ты хочешь служить мне?
Первой на ум пришла обычная лесть, но я знал, что это ее не впечатлит.
— Мне выпала честь в течение многих лет опекать вашего брата Махмуда, а затем я служил визирем у вашей матушки. Теперь, когда ее больше нет при дворе, я жажду ответственных дел.
Настоящая причина, конечно, была совсем не в том. Многие честолюбивые люди добивались возвышения, служа царицам, и я хотел именно этого.
— Что ж, хорошо, — ответила Пери. — Тебе придется быть отважным, чтоб выжить на моей службе.
Трудности мне нравились, о чем я и сказал.
Пери резко встала и пошла к нишам в стене, где помедлила перед большой бирюзовой чашей, вырезанной в виде павлина, распустившего прекрасный хвост.
— Это драгоценная старинная чаша, — сказала она. — Откуда она, знаешь?
— Из Нишапура.
— Конечно, — усмехнулась она.
По моей шее стекал пот, когда я старался разглядеть какие-то подсказки в цвете, узоре, полировке.
— Династия Тимуридов, — поспешно добавил я, — хотя не скажу, чье правление.
— Шахрукха, — сказала Пери. — Лишь несколько подобных вещей дошли к нам в отличном состоянии.
Любуясь, она взяла чашу и держала ее в руках, словно младенца, а я любовался ею. Бирюза была такой прекрасной, что сверкала, как драгоценный камень, а павлин словно бы готовился клевать зерно. Внезапно Пери развела руки и отпустила чашу, разлетевшуюся на полу тысячью осколков. Один докатился и замер у моих босых ног.
— Что бы ты сказал об этом? — спросила она тоном терпким, как зеленый миндаль.
— Несомненно, ваши придворные сказали бы, что это очень дурно — уничтожить дорогую и прекрасную чашу, но так как деяние было совершено особой царского рода, то все прекрасно.
— Именно так они и сказали бы, — ответила она, скучающе пнув один из осколков.
— Не думаю, что вы считаете это правдой.
Она с интересом оглянулась.
— Потому что это глупость.
Пери рассмеялась и хлопнула в ладоши, подзывая одну из придворных дам:
— Принеси мою чашу.
Дама вернулась с чашей похожего рисунка и поставила ее в нишу, пока служанка заметала осколки битой керамики. Я наклонился и осмотрел осколок у моих ступней. Голова павлина выглядела нечетко, линии отличались от ясных штрихов на внесенной чаше, и я понял, что она расколола копию.
Пери внимательно наблюдала за мной. Я улыбнулся.
— Я тебя удивила?
— Да.
— Ты ничем этого не показал.
Я вздохнул.
Усевшись, Пери подобрала под себя ноги, показав из-под края синего платья алые шальвары. Я постарался не дать воображению странствовать по местам, сокрытым ими.
— Ты больше любишь начинать или заканчивать? — спросила она. — Назови только одно.
— Заканчивать.
— Приведи пример.
Я немного подумал.
— Ваш брат Махмуд не интересовался книгами, когда был ребенком, но моей обязанностью было убедиться, что он научился писать красивым почерком, понимать прочитанное и декламировать стихи по торжественным поводам. Ныне он делает все три эти вещи, и я горд сказать, что он делает их так хорошо, словно это его любимые занятия.
Пери улыбнулась:
— Зная, как Махмуд предпочитает игры на воздухе, — это подлинное достижение. Понятно, отчего мой отец рекомендовал тебя.
— Великая честь — служить опоре вселенной, — отвечал я.
Но я скучал по Махмуду. После того как восемь лет занимался только им, я чувствовал себя в ответе за него, словно за младшего брата, хотя сказать о таких чувствах к царскому отпрыску не смел.
— Расскажи мне, как ты стал евнухом.
Я, наверное, отшатнулся, потому что она поспешно добавила:
— Надеюсь, ты не счел это оскорблением.
Прокашливаясь, я пытался решить, с чего начать. Вспоминать было — словно разбирать сундук с одеждой, которую носил умерший.
— Вы, должно быть, слыхали, что моего отца обвинили в измене и казнили. Не знаю, кто оболгал его. После этого несчастья матушка отвезла мою трехлетнюю сестру к родным в маленький городок на берегу Персидского залива. Несмотря на случившееся с отцом, я все равно хотел служить шаху. Я просил всех, кого знал, о помощи, но был отвергнут. Тогда я решил, что единственный способ доказать свою верность — стать евнухом и предложить себя двору.
— Сколько тебе было?
— Семнадцать.
— Очень поздно для оскопления.
— Правда.
— Ты помнишь, как это делалось?
— Можно ли такое не помнить?
— Расскажи мне об этом.
Я недоверчиво уставился на нее:
— Вы хотите знать подробности?
— Да.
— Боюсь, что мерзостность истории оскорбит ваш слух.
— Не думаю.
Я не стал щадить ее; мне к тому же хотелось немедля понять, из чего она сделана.
— Я отыскал двух евнухов, Нарта и Чинаса, в помощь себе, а они отвели меня к лекарю, работавшему возле базара. Он велел мне лечь на скамью и связал мои запястья под нею, чтоб я не мог двинуться. Евнухи сели верхом на мои бедра, чтоб удерживать ноги. Врач дал мне съесть опиума и засыпал мои мужские части порошком, который, сказал он, умерит боль. Затем он сам уселся мне на бедра и взял кривую бритву жуткого вида, не короче моего предплечья. Он сказал, что, прежде чем совершить такую рискованную операцию, должен заручиться моим согласием переддвумя свидетелями. Но зрелище бритвы, сверкнувшей в воздухе, испугало меня, а путы на ногах и руках вдруг заставили ощутить себя зверем в ловушке. Я начал извиваться на скамье и вопить, что не согласен. Хирург удивился, но убрал свою бритву и велел евнухам отпустить меня.
Глаза Пери были величиной с мячи для чоугана[1].
— И что было потом?
— Я снова обдумал свое намерение. Другого способа прокормиться, кроме как при дворе, я не видел. Мне надо было зарабатывать достаточно денег, чтоб заботиться о матери и сестре, и я хотел вернуть былую славу нашему имени.
Тогда я не сказал ей, как глубоко в моем сердце пылало желание сорвать маску с убийцы моего отца. Когда я смотрел на нож хирурга, то вообразил себя одетым в роскошные шелковые одежды, достигшим высокого положения во дворце. Такое продвижение помогло бы мне выявить убийцу отца и заставить его признаться в преступлении. «Отныне твои дети познают печаль, которая выпала мне», — сказал бы я ему. А потом он понес бы кару.
Пери опустила глаза и поправила кушак: уловка, заставившая меня задуматься, не знает ли она чего-то об убийце.
— И что было потом?
— В конце концов я попросил их продолжать, но добавил, что мне надо завязать глаза, чтобы я не видел бритвы, и что не надо связывать мне руки.
— Было больно?
Я улыбнулся, благодаря Небо за то, что теперь это было только воспоминанием.
— Хирург затянул жгут из жил вокруг моих частей и снова спросил моего согласия. Я дал его и секундой позже ощутил, как рука приподнимает эти части, а бритва быстро и гладко проходит сквозь мою плоть. Ничего не почувствовав, я сорвал повязку с глаз — взглянуть, что произошло. Мое мужское достоинство исчезло. «Так легко!» — вскричал я и минуту даже шутил с евнухами, пока внезапно не ощутил, что меня словно разрубили пополам. Я закричал и провалился во тьму. Потом мне рассказали, что хирург прижег рану кипящим маслом и прикрыл лубком из коры. Затем наложил повязку и оставил меня выздоравливать.
— Как долго это тянулось?
— Долго. Первые несколько дней я был не в себе. Думаю, твердил обрывки молитв. Знаю, что просил воды, но пить было нельзя — рана должна зажить. Когда во рту у меня пересохло настолько, что нельзя было произнести ни слова, кто-то смочил тряпку и положил мне на язык. Жажда была такая, что я молил о смерти.
— Боже всевышний, — воскликнула Пери, — не могу представить человека, желающего того же, что и ты! Ты очень храбр, да?
Я не рассказал ей остального. Через несколько дней после операции мне разрешили выпить воды. Нарт суетился вокруг меня, оправляя мой тюфяк и подушки, но казался странно взволнованным. То и дело спрашивал, не хочу ли я облегчиться. Я повторял «нет», пока он не начал утомлять меня, и попросил его уйти. Когда же мне наконец захотелось, он убрал повязку, лубок и принес мне судно, на которое надо было сесть. Я был теперь гладок, осталась лишь трубочка, которой я прежде не увидел. Глаза сами закрылись при виде багрового кровавого рубца.
Потребовалось время, прежде чем я смог что-то выдавить, и я завопил от боли, когда горячая жидкость впервые проникла в обнажившийся канал. Наверное, я чуть не потерял сознание, но, не желая упасть в собственную лужу, удержался на посудине. Завершив, я изумленно увидел, что глаза Нарта сияют. Он обратил ладони к небу и прорыдал: «Да будет восхвален Бог в небесах!» Мне он потом сказал, что никогда еще зрелище человека того же сословия так его не радовало. Рана моя гноилась, и он страшно боялся, что канал закупорился, — это было чревато мучительной, воистину неописуемой смертью.
Пери все еще ждала моего ответа:
— Как ты скромен! Многие мужчины дрогнули бы при виде такого ножа. Я теперь вспоминаю удивление моего отца, слушавшего твою историю.
Задолго до того, как меня оскопили, я был в одной харчевне и смотрел на танцовщицу, кружившуюся так, что лиловая юбка взлетала над головой, а другие мужчины подзуживали меня щупать ее. Она подарила мне манящую улыбку, но вскоре ее озорное заигрывание стало напоминать мне, как мальчишки мучают ящериц. Наконец, разглядев ее крупные, грубые руки, я с содроганием понял: это мужчина! Лицо мое вспыхнуло яростью, а танцор кружился и ухмылялся, и мне было стыдно, что меня так провели. Но теперь я сам был в точности как этот танцор — неопределенного пола, всем чуждый, всегда вызывающий злое чувство из-за того, что сделал и что потерял.
— Я был очень юн, — сказал я, оправдываясь.
— Не слишком.
— Я был чрезмерно пылок.
— А теперь?
Я помедлил с ответом.
— Я научился умерять свои порывы.
— Ты совершенно сдержан здесь, при дворе. Подозреваю, что для тайной службы ты подойдешь отлично.
Я склонил голову, оценивая похвалу Пери с должным смирением.
— В чем разница между женщиной и мужчиной? Я взлянул на нее в замешательстве.
— Полагаю, у тебя есть ответ получше, чем у любого другого мужчины.
Минуту я думал.
— Говорят, мужчины хотят власти, а женщины — покоя. Знаете, в чем правда?
— В чем?
— И те и другие хотят и того и другого.
Пери засмеялась:
— Я — точно.
— В таком случае чем я смогу вам служить? — Мне было известно, что она уже взяла на службу несколько сот евнухов, благородных жен, девиц и мальчиков для поручений.
— Мне нужен человек, чтобы собирал для меня сведения во дворце и за его пределами, — сказала она. — Его надежность и верность должны быть безупречны, силы — великими, нужды в сне и досуге — малыми. За пределами работы на меня у него не должно быть желаний. Молчание о моих делах — обязательно. За эту службу я готова платить изрядное вознаграждение.
Она назвала цифру, вдвое превосходившую мое жалованье. Я заподозрил неладное: с чего такая щедрость?
— Служа мне, ты будешь в самом сердце дворцовой политики, — пояснила она. — Чтобы преуспеть, понадобится побороть брезгливость. Трудности предстоят суровые, и если ты не справишься — считай себя уволенным. Понимаешь меня?
Я ответил «да», потому что хотел преуспеть любой ценой.
— К своим обязанностям приступишь с завтрашнего утра, в моем доме у ворот Али-Капу.
Я поблагодарил и был отпущен. Когда обувался, то ощутил, что мой мозг словно рвется от ожидания. После двенадцати лет службы моя работа во дворце началась теперь по-настоящему.
Устроенный Пери допрос и ее странная красота вдруг заставили меня ощутить себя мужчиной, а не евнухом. В своих собственных глазах я и так был совсем не калекой. Но Пери не должна была узнать, что я любил и желал женщин из гарема так, как никто никогда не ожидал.
Незадолго до оскопления я ложился почти каждую ночь с женщиной по имени Фереште. Первый раз это случилось, когда мои мать с сестрой уехали в город Казвин, взяв не лошадь, а осла, и это был такой позор, что наши соседи старались не глядеть на них.
Помню, как одиноко стоял в доме моего детства, который уже был продан. Я скорчился на оставшейся подушке в комнате, где когда-то вечерами собиралась к вечернему чаю моя семья, и мы смотрели, как в нашем саду на кусты и фонтан падает снег.
В тот вечер я пошел в кабак и пил, пока моя прежняя жизнь не растаяла в тумане. Мои новые друзья читали мне стихи и были рады составить мне компанию, пока я платил за всё новые кувшины рубинового вина. Я стучал кулаком по деревянному столу и требовал еще вина, а потом еще и воодушевленно подхватывал каждую песню. Ранним утром, шатаясь на свежевыпавшем снегу, я повстречал Фереште, которая только что начала заниматься своим ремеслом. Огромные темные глаза смотрели из-под черного чадора, покрывавшего волосы, она дрожала на холоде. Она отвела меня в комнату неподалеку и посоветовала мне не пить. В ее руках я впервые открыл свое тело и погружался в нее, как в пустыне жаждущий путник окунает голову в родник.
До самого рассвета во тьме шептали мы друг другу наши истории. Фереште выбросила из дому ее мачеха, заявившая, что та увивалась за ее единственным сыном. Отец давно умер, и защитить ее было некому. Я рассказал, что мне тоже вот-вот придется убираться из единственного дома, какой я знал. Фереште утешала меня так, как лишь одна измученная душа может утешать другую, и надолго вперед мне хотелось одного — оставаться в ее объятьях. Я проводил с ней все ночи, которые мог. То было время жестокой боли и наслаждений, и я не знал, что больше такого не будет.
После операции любое прикосновение вызывало боль во всем теле. Она стала необычным защитным доспехом, который отвергал даже легчайшие плотские касания и позволял моему телу исцеляться. Я жаждал прекращения боли, что казалось мне величайшим телесным даром. Однако, едва мое тело стало выздоравливать, начались муки душевные. Поутру я собрался помочиться, и рука встретила внезапную пустоту; мне показалось, что я падаю. Головокружение было таким сильным, что я боялся упасть в собственную отхожую яму. Я мужчина? Женщина? Кто я теперь?
Потом я вспомнил, ради чего сделал это, пришел в себя, выдернул затычку, совершил свои дела и вышел, все еще потрясенный своим измененным состоянием.
Я хотел рассказать Фереште, моей единственной любви, что случилось со мной. Попытался найти ее, но другая проститутка рассказала, что она покинула город. Шло время, и начало происходить странное. Мои губы вспоминали нежность языка Фереште, моя грудь жаждала биения ее ресниц, легких, как бабочкины крылья, мои бедра напрягались при мысли о том, как обхватывали ее. Я начал провожать глазами красавиц гарема. Они могли показывать друг другу свои прелести, почему нет? Вокруг не было мужчин, которых надо было стесняться. Тайком наслаждаясь каждым взглядом, я все равно не ощущал ответного вздымания в паху. Понемногу мною завладевало разочарование. Что проку мерину от желания?
Однажды в бане, намыливаясь, я вдруг осознал новые чувства. Я был словно человек, потерявший конечность, но на секунду поверивший, что может подпрыгнуть и сесть на лошадь. Когда я водил выпуклой стороной пиалы по моей коже, в паху и внизу позвоночника будто взрывались маленькие молнии, я задыхался, ощущения растекались по всему телу, но были острее, чем все испытанное прежде. Как будто свежезажившая рана возвращала себе способность чувствовать.
Я думал о крутом изгибе талии Фереште, такой тонкой в моих руках, о ее быстром языке. Я жаждал ее. Растирая губкой живот, я хрипел от радости и гортанно рычал. Другие евнухи — круглоплечие, с мягкими женственными бедрами — оборачивались в изумлении. Я чувствовал себя кипарисом, опаленным пожаром, считавшимся мертвым и однажды милостью Божией пустившим новые зеленые побеги из глубин обугленного сердца.
На первый день службы у Пери я совершил утреннюю молитву и вышел из своего жилья в гареме по направлению к ее дому рядом с Али-Капу — взаправду огромными вратами — сразу после рассвета. Только малому числу самых доверенных придворных были отведены дома в пределах главных врат дворца, и Пери была единственной женщиной, удостоенной этой чести. Большинство царственных жен были обречены жить в покоях за стенами гарема и выходили только по соизволению шаха.
Было еще рано. Я наверняка явился первым. Пожелал доброго утра страже, прятавшейся в тени массивных кирпичных ворот. Стражники зевали, пока не отворились громадные деревянные двери и не впустили поток желавших подать просьбу шаху или его слугам в одном из управительских зданий на дворцовой земле.
Дом Пери стоял за высокими стенами. Я постучал и, когда слуга отворил дверь, ступил во двор, благоухавший ободряющим ароматом сосен. Вдоль фонтана прошагал до маленького, но изысканного здания, украшенного желтыми и белыми изразцами, выложенными переплетенными шестиугольниками. Сквозь резные деревянные двери прошел в дом, а дальше меня проводили в бируни Пери — приемную, где она встречала посетителей.
К моему удивлению, ее двор уже собрался. Десятки евнухов и мальчиков-посыльных стояли ровными рядами, ожидая приказаний, а прислужницы беззвучно сновали туда и сюда с подносами чая. Меня поразило и ощущение жесткой дисциплины, так непохожее на то, что я испытал, служа при матушке Махмуда.
— Джавахир, ты опоздал, — сказала Пери. — Входи, и займемся делами. — Она указала на место, где мне назначалось стоять, и нахмурилась, сведя угольно-черные брови.
Бируни Пери был строже, чем у других женщин, зачастую соперничавших в роскоши при украшении своих покоев. Она сидела на подушке, брошенной поверх широкого темно-синего ковра, вместо золотых птиц или цветников затканного фигурами наездников, преследующих онагров, зебр, газелей, и лучников, целящихся во львов. В нишах виднелись аккуратно сложенные тростниковые перья, чернила, бумага и книги.
Решетка на другом конце комнаты позволяла Пери принимать посетителей-мужчин, не являвшихся ее родичами. По другую сторону решетки стоял молодой человек в синем бархатном халате. Мы могли видеть его сквозь решетку, а он нас — нет.
— Маджид, я рада представить тебе моего нового главу осведомительной службы Джавахир-агу, — сказала Пери, добавив титул, положенный евнухам.
До этого я порасспросил о ее визире и узнал, что Маджид молод, но уже удостоен высокого поста. Он был из старого ширазского рода, который, подобно моему, многие поколения служил двору.
— Маджид связывает меня с придворными, — добавила Пери. — Джавахир, ты свяжешь меня с миром женщин во дворце и за его стенами, а также с местами, куда родовитость Маджида не позволит ему проникнуть незамеченным.
Она могла бы сказать то же самое о моей собственной родовитости, не будь мой отец обвинен в измене и казнен. Давний стыд зажег огонь на моих щеках, и я ощутил злобу оттого, что придется доказывать, что я лучший слуга.
— Джавахир, посмотришь на меня за работой. Потом я растолкую тебе все, чтоб ты понял, как я это делаю.
— Чашм, горбон, — отвечал я кратким ответом от полного «Клянусь своими глазами, да буду я твоей жертвой».
Все оставшееся утро я наблюдал, как Пери занимается повседневными делами. Ее первой обязанностью было следить за ходом подготовки к ежегодному дворцовому празднеству в честь Фатьме, возлюбленной дочери пророка. Следовало нанять женщин, сведущих в обряде, приготовить еду, украсить помещения. Один из евнухов шаха прибыл, чтобы спросить Пери, как составить некий необычный документ, потому что никто более не мог вспомнить порядка. Царевна прямо-таки отбарабанила последовательность подписей и назвала всех, кто должен был их поставить, даже не отрываясь от бумаги, которую в тот момент писала. Затем Пери просмотрела целую стопу писем и вдруг расхохоталась.
— Вы только послушайте, — велела она нам.
Я сорок восемь строк о шахе изваял
Блистательных; и ваш визирь сказал,
Что вы восхищены. Царевна, вы в уме?
Но если да, тогда пролейте мне
В ладони дождь благого серебра,
Чтоб сыты дети были и жена добра.
Смиренно попрошу пнуть ваших казначеев,
И я тогда еще не то создать сумею!
— Ну кто устоит перед такой мольбой? Подите к казначею и удостоверьтесь, чтоб придворному поэту немедля заплатили, — приказала она Маджиду.
С полудня Пери вела свой обычный прием для женщин дворца, приходивших с разными просьбами: даяния на содержание храмов, места при дворе, выпрашиваемые для родственников, нужда в дополнительных наставницах.
В конце долгого дня Пери согласилась принять просительницу издалека, хотя она уже устала и женщину ей описали как совсем неподходящую для двора царевны.
Женщина, которую проводили в приемную, несла ребенка; он хрипло дышал во сне. Лиловое полотняное платье было заношено за дни пути. Ступни были обмотаны грязным тряпьем. Мое сердце исполнилось жалости к этим двум позаброшенным.
Низко поклонившись, женщина села на подушке для посетителей. Она рассказала Пери, что ее зовут Рудабех и пришла она из Хоя, что невдалеке от границы с оттоманами. Муж развелся с нею и выгнал из дома, унаследованного от отца, объявив его своим. Она хотела вернуть дом.
— Печально слышать о твоей беде, — сказала Пери, — но почему ты не пришла к одному из Совета справедливых, помогающего всем подданным в их спорах?
— Чтимая царевна, мы пришли в суд моего города, но члены его — друзья моего мужа, и мне ответили, что прав у меня нет. У меня не осталось выбора, кроме как обратиться к кому-то в столице. Я пришла к вам, ибо слышала, что вы защитница женщин.
Пери расспрашивала о подробностях ее утраты, пока не убедилась, что случай на самом деле таков.
— Что ж, хорошо. Джавахир-ага, ты сопроводишь нашу гостью в Совет справедливых, чтоб она могла изложить свою тяжбу, и скажешь им, что ее прислала я.
— Чашм, — отвечал я. — Следующее заседание через неделю.
— У тебя есть деньги или место, где остановиться? — спросила Пери.
— Несколько монет, — печально ответила женщина, — этого мне хватит… — Но она взглянула на личико спящего ребенка, и глаза ее наполнились страхом.
— Джавахир, отведи мать к моим девушкам и скажи, что я велела приютить ее, дать побольше свежей зелени — пусть молоко для ее младенца заструится изобильно.
— Благослови тебя Бог за твою щедрость! — воскликнула Рудабех. — Если я когда-либо смогу помочь тебе, да станут глаза мои ступенями для твоих ног!
— Это мне только в радость. Когда вернешься домой, пиши мне о ваших новостях.
— Обещаю быть верной твоей вестницей.
Когда я впервые заступил на дворцовую службу, меня обучал евнух с Малабарского берега Хиндустана. Баламани — угольно-черный, животастый, с темными кругами вокруг мудрых глаз — проводил весь день в разговорах со служанками, садовниками, лекарями и даже мальчишками-посыльными. У него были веселый смех и добродушное обхождение, отчего подчиненные чувствовали, что он о них радеет. Так он узнавал все дневные новости дворца: кто кого ревнует, кто в очереди на повышение, а кого вот-вот выгонят. Его известители сообщали ему даже о крови в ночной вазе придворного прежде, чем становилось ведомо, что тот умирает. Товаром Баламани были сведения, и продавал он их на вес золота.
Баламани подсказал мне запомнить «Танассур» — книгу, где перечислялись правильные титулы, с которыми следовало обращаться к каждому разряду людей. Мне пришлось заучить, что «мирза» ставится после имени, например Махмуд-мирза, и означает, что он является царевичем по крови, в то время как «мирза», поставленное перед именем, является просто чествованием. Когда я ошибался, Баламани отсылал меня к книге: «Иначе все благородные будут хлестать тебя по спине так, что она станет подобна красному ковру».
Когда я узнал, как обращаться к любому из обитателей дворца, Баламани стал учить меня искусству получать от них сведения таким разумным образом, чтоб казалось, будто я ими делюсь, и как платить за них, если нужно, и как использовать их в качестве политического капитала. «У тебя нет драгоценностей ни между ногами, ни на пальцах, — сказал он как-то, — так что обзаведись ими в голове».
Баламани так и называл каждый кусочек сведений — «драгоценность», «джавахир», — и каждый день допрашивал меня, что я достал для него. Первый «алмаз», добытый для Баламани, принес мне и прозвище. Проследив за мальчиком-посыльным, служившим одному из министров шаха, я открыл, что он заносит письма и очень неприятному книготорговцу. Оказалось, что министр пытался продать бесценную рукописную книгу с рисунками золотом, которую он перехватил до того, как она попала в дворцовую сокровищницу. Когда Баламани сообщил шаху, министра сместили, книготорговца наказали, а я родился заново под новым именем. Обычно «Джавахир» называли женщин, но это стало моим знаком отличия.
Я любил и уважал Баламани, как родного дядю. Сейчас, когда он уже состарился, я вожусь с ним, у него сложности с мочевым пузырем — скорее всего, оскопление сделало его уязвимым к болезненным заражениям. Работу его я тоже делаю сам, когда он слишком слаб для нее. Как помощнику Анвара — африканского евнуха, начальника над гаремом, — ему достается множество забот.
Служа Пери, я пользовался всем, чему научился у Баламани, для установления более прочных связей с людьми, близкими к женщинам шахского дома, — служанками, дамами свиты, евнухами. Особенно интересовали царевну те жены и наложницы шаха, у которых были взрослые сыновья. Ей хотелось знать о степени их привязанности к сыновьям, в особенности о намерениях возвести их на трон.
Как-то вечером я вернулся, выполнив поручение, и застал тихо разговаривающими Пери и ее дядю, черкеса Шамхал-султана. Шамхал был необыкновенно велик ростом, широк в плечах, с огромными руками и предплечьями, запястья его были шириной с мялку для шкур. Лицо стало темным от долгих скачек под солнцем, а шея бугрилась толстыми мышцами, даже когда он просто говорил. Громадный сине-белый тюрбан из двух полос ткани разного цвета, скрученных вместе, делал его еще выше. Рядом с ним Пери выглядела хрупкой, как ваза, сделанная другим мастером.
— …готов к тому, что будет потом… — услышал я слова Пери.
Она называла родичей, а Шамхал отвечал: «С нами» или «Не с нами». Несколько раз он говорил: «Не знаю».
— Почему? — каждый раз спрашивала Пери, пока наконец не отступалась и не говорила тоном, не допускающим обсуждения: — Нам следует знать это, или мы проиграем.
— Обещаю, что к следующей встрече с тобой узнаю больше.
Его покорность ей поразила меня.
Несколько дней спустя я нашел способ поинтересоваться у Пери, кого она собиралась поддержать на троне. Я сказал царевне, что слышал сплетни о Султанам — первой жене шаха, искавшей подходящую жену своему сыну Исмаилу, хотя он был тогда в тюрьме. Она подозревала, что отсутствие у него мужского потомства было результатом порчи, насланной врагами, и советовалась с травниками, как отворить для него ворота удачи.
Пери жадно слушала новости.
— Отличная работа…
— Есть догадки, что она собирается поставить его следующим шахом, — добавил я.
— Как и каждая мать каждого царевича. Надо обождать и присмотреться. Но мы должны быть готовы.
— К чему?
— Ко всему, что может случиться, и мы должны поддержать любого, кого мой отец назначит преемником. Знать показала, что разобщена, и мне хочется любой ценой избежать новой междоусобной войны.
— И как вы это сделаете?
— Уверившись, что преемник получит всю нужную помощь, какая нужна, чтоб мой отец успешно передал ему власть.
— И кто это будет?
— Мой отец еще не объявил о своем выборе.
— Говорят, что Хайдар — самый лучший, — сказал я, стараясь вызвать ее на ответ, — хотя и провел всю жизнь во дворце.
— Никто не видел его в деле.
— А другие думают, что лучше Исмаил, потому что он такой храбрый воин.
Глаза Пери погрустнели.
— Когда я была маленькой, он был моим героем. Сердце мое болело за него, сосланного. Никому из шахского рода, кроме матери, не позволялось писать ему или получать от него письма.
— Вы полагаете, он сможет успешно править после такого долгого отсутствия?
— Выбирать преемника — забота моего отца, — жестко ответила Пери. — Наша — обеспечить надежную поддержку задолго до того, как она понадобится. Ты понимаешь?
— Да, высокочтимая повелительница, — сказал я, — но я думал, что вы на стороне вашего брата Сулеймана.
Губы Пери сжались.
— Я не слишком чувствительна. Он не ровня даже тем, кем должен править.
У меня взмокла спина, когда я понял, что Пери рассчитывает на решающую роль в этом наследовании. Подозревая, что толстая пачка писем, разосланная ею накануне, была требованиями поддержки, я не знал: для кого?
Мне-то было не только любопытно. Если звезда Пери всего лишь закатится со смертью шаха, то моя просто упадет.
Принятый на дворцовую службу, я стал обзаводиться друзьями и просить тех, что поближе, помочь узнать об отце. Мать Махмуда была тогда слишком юна, чтоб запомнить его, да и, как рабыня, не имела связи с правящими семьями, которые могли знать больше. Хадидже, улучив предлог, спросила однажды Султанам, но та ничего не знала о случившемся. Баламани и Анвар оправдывались незнанием.
Я пытался также получить доступ к дворцовым хроникам, чтоб изучить их на предмет сведений об убийстве моего отца. Каждый раз мне отвечали, что слуге моего положения не разрешено даже глянуть в секретные дворцовые документы. Годы шли впустую. Я рвался подняться выше по служебной лестнице, чтоб добиться связи с влиятельными людьми, обладавшими теми сведениями, которых я жаждал.
Когда Пери наняла меня, я отправился в управление шахских писцов, чтоб представиться как новый глава осведомительной службы шахской дочери. Писцы работали в огромной комнате, освещенной солнцем, струившимся из высоких окон. Они сидели, выпрямившись на своих подушках, деревянные доски покоились на бедрах, или же писали на высоких конторках инкрустированного дерева, где хранились и их принадлежности. Комната была тиха как могила. Их тростниковые перья-каламы не издавали звуков. Писцы, переписывавшие шахские письма, сидели бок о бок с придворными летописцами, заносившими на бумагу любое значащее событие в стране.
Я свел знакомство с главным из них, почтенным старым мастером Рашид-ханом, носившим черный тюрбан и длинную седую бороду; глаза его всегда были красными и усталыми от долгой кропотливой работы. Он был известен четкостью и красотой почерка и выучил множество людей, нынче работавших на него.
Рашиду я сказал, что у моей новой нанимательницы склонность к учености и время от времени мне может понадобиться заглядывать в некоторые дворцовые хроники — возможно, даже в те, что были записаны о долгом правлении шаха Тахмаспа. Это не очень трудно? Меня заверили, что ничуть, любые запросы любимой дочери шаха будут встречены с наивозможнейшим почтением. Все, что может понадобиться, — это записка с разрешением от Пери. Если она пожелает, рукописи, когда над ними не работают, можно будет даже забирать для изучения.
Хвала Богу! Имя царевны действовало как магическое заклинание.
Посреди ночи полу моей рубахи настойчиво задергали, словно джинн или дурное знамение рвалось в мои сны. Оно было мало, большеглазо, с кривой улыбочкой и не отпускало меня. Дергало и дергало, а я во мраке отталкивал его руку, стараясь высвободиться. Но подергивание становилось все настойчивее, пока я не разомкнул веки и не разобрал в лунном свете, что это Масуд Али — девятилетний мальчишка-посыльный, которого мне назначила Пери. Неумытый, без тюрбанчика, обычно так гордо накрученного.
— Проснись! Проснись, ради Всевышнего!
Я уселся, готовый отбиваться. Баламани, известный соня, только заворочался на тюфяке в углу нашей общей маленькой спальни.
— Что такое?
Масуд Али нагнулся к моему уху и шепотом, словно вслух это было сказать ужасно, просвистел:
— Увы, солнце вселенной угасло. Шах умер.
В его темных глазах был ужас.
— Баламани! — крикнул я.
Тот пробормотал, что я сукин сын, и отвернулся к стене.
— Разбуди его, но бережней, — велел я Масуду Али.
Сбросив ночную одежду, я сунул руки в рукава халата и обмотал волосы тюрбаном.
Тахмасп-шах, правивший больше пятидесяти лет, мертв? Переживший несколько попыток отравления, серьезную болезнь, тянувшуюся два года? Словно звезда Сухейль померкла, оставив нас, мореходов, бороться с тьмой.
Всего несколько недель назад шах одарил меня счастьем служить его любимой дочери. «Помни, это дитя милее всех моим очам, — сказал он, рубя воздух указательным пальцем, чтоб придать вес словам. — Если тебя возьмут к ней, ты должен поклясться пожертвовать самой твоей жизнью ради нее, когда понадобится. Ты клянешься?»
Я выбежал через сады у моего жилья, безмятежно цветущие в полумраке раннего рассвета. Птицы чирикали в ветвях кедров, голубые и белые гиацинты полностью распустились. Голова кружилась: во дворце должно было измениться все: министры, женщины, евнухи и рабы, которым благоволил шах. Что будет с Пери? Останется ли она в той же роли, в том же фаворе? А что станет со мной? Кто выживет?
Пери была в темной комнате, едва освещенной мигающими светильниками. Глаза ее были красными от рыданий, а лицо казалось измученным и постаревшим. Две ее приближенные, Марьям и Азар, были рядом с нею, держа ее руки и промокая слезы на ее щеках шелковым платком.
— Салам алейкум, достойная повелительница моей жизни, — сказал я. — Мое сердце источает кровавые слезы по твоей потере. Если бы я только мог извлечь яд из твоих мук, то поглотил бы его с такой радостью, будто это халва.
Царевна подозвала меня:
— Это худшее из страданий моей жизни. С благодарностью принимаю твое соболезнование.
— Как все могло случиться так быстро?
Глаза Пери были словно мертвое стекло.
— Я прибежала на его половину вчера вечером, как только узнала, что у него жар, — отвечала она хриплым от горя голосом. — Он рассказал, что беда началась в хаммаме[2]. Когда прислужник намазал ему ноги мазью, удаляющей волосы, отец ощутил жгучую боль, но терпел, пока не заметил, что кожа побагровела.
Шах так хотел, чтоб его тело было совершенно гладким ко времени молитвы.
— Он вскочил с ложа и бросился в бассейн. Его слуга, принесший нарезанные огурцы, кинулся следом прямо в одежде, сорвал свой тюрбан и попытался стереть клейкий состав с ног отца. Но к тому времени ожог был слишком глубоким.
— Спаси нас бог от подобного! — сказал я.
Пери отпила глоток чая и прокашлялась.
— Разумеется, он сразу заподозрил яд и потребовал, чтоб составители лекарств проверили мазь. Врач наложил смягчающие бальзамы на ноги и пообещал, что все пройдет. Отец продолжил заниматься повседневными делами, хотя говорил, что вместо ног чувствует два пылающих шеста. К вечеру он уже не мог встать без мучений. Тут он и позвал за мной.
Она глубоко и длинно вздохнула, пока ее служанки бормотали успокаивающие речи.
— Когда я прибыла, то положила ему на лоб холодную примочку с розмарином, но жар все усиливался. В самый темный час ночи его мозг словно вскипел. Вскоре он утратил способность говорить или мыслить. Я молилась и старалась успокоить его, но его переход в лучший мир был омрачен муками.
— Всеблагая царевна, ни одна дочь не сделала бы больше! Да почиет его дух в мире.
— На это я надеюсь, за это молюсь. — Пери гневно вытерла слезы. — Если бы я могла просто горевать! — воскликнула она.
Между нами скользнуло понимание. Будь она кем-то другим, то сорок дней ходила бы на отцовскую могилу и поливала ее океаном слез. Но Пери лишена была роскоши скорби: ей надо было следить за тем, как будет проходить престолонаследование. Мне было жаль ее.
Вскоре после дневного намаза я отправился на траурную церемонию в покоях Султанам, где женщины царского рода собрались оплакать утрату шаха. Первая жена шаха звалась с почтительным прибавлением, означавшим «моя султанша». В ее дворце было открытое место на первом этаже, с прекрасным видом на розовые сады, а гостевые комнаты были отделаны розовыми шелковыми коврами, устланными розовыми и белыми вышитыми бархатными подушками. Сегодня комнаты наполнялись плачем и стенаниями женщин.
Я вошел в большую гостиную и подставил руки струйке розовой воды из кувшина, поднесенного служанкой. Посредине комнаты на деревянном возвышении, скрестив ноги, сидела старуха, вслух читавшая Коран. Слова текли так свободно, что я догадался: она знает всю святую книгу наизусть. Женщины, сидевшие вокруг нее на подушках, были одеты в темно-синее или серое, а волосы их были не расчесаны, а непривычно распущены по плечам и всклокочены. На веках не было сурьмы, на запястьях — браслетов, в ушах — серег. Украшения воспрещались в знак траура, и отсутствие обычного придворного убора придавало женщинам беззащитный вид.
Султанам приветствовала новоприбывших и приняла их соболезнования. Стоя, она была величиной с двух женщин. Множество одежд делало ее шире, чем на самом деле, хотя ступни и щиколотки у нее были маленькие и, казалось, едва удерживали тело. Кудрявые белые волосы вились башней над смуглым лицом и узкими глазами, легко позволяя вообразить гордую наездницу из племени мовселлу, какой она и была давным-давно. Лицо не отекло от искренних рыданий и слезы не набегали на глаза. Я представил себе, может ли для нее быть что-либо радостнее, чем возможность освобождения сына из тюрьмы, а то и даже коронования. Но чего еще ждать от матери? Кто скажет, годен ли Исмаил править после двадцати лет заточения?
Рядом стояла прислужница Султанам, пухленькая Хадидже, чье лицо светилось, точно луна. Мое сердце заколотилось, но я заставил себя отвернуться, будто она для меня ничего не значила.
В комнате толпились десятки женщин, возвышенные покойным шахом за долгое правление. Три остальных его жены — черкешенка Дака, Султан-заде и Зару-баджи — занимали лучшие места, рядом с чтицей. Дальше стояли восемь или девять взрослых дочерей шаха со своими детьми — не сосчитать числа, — несколько наложниц со своими и, наконец, куда более широкий круг женщин, которые никогда не делили с ним ложа.
Пери сидела рядом с матерью, черкешенкой Дакой. Женщины обнялись, прижавшись головой в знак сочувствия. Дака была известна своим мягким и кротким нравом, совершенно иным, чем у дочери, которую она часто безуспешно пыталась смирить. Обильные слезы бежали по ее щекам, и я подозревал, что смерть шаха означала для нее прежде всего перемены в будущем Пери.
Султан-заде — грузинка, мать Хайдара — принялась рвать свои прекрасные волосы цвета верблюжьей шерсти. Старшие женщины не любили ее, потому что она была одной из немногих, кто покорил сердце шаха, и они делали все, что могли, дабы помешать ей завоевать положение. Ничего странного, что слезы в ее зеленых глазах были настоящими.
Пери что-то прошептала на ухо матери, встала и скрылась в коридоре. Я последовал за нею в одну из боковых комнат, где женщины утешали друг друга. Кровь моя стыла при мысли, что шах лежит, безмолвный и холодный, в погребальной зале собственного дворца. В моей собственной груди что-то начало слабеть, и я, чтобы успокоиться, сосредоточился на наблюдении. Пери уселась рядом с Марьям. Ее несокрушимое молчание было куда ужаснее, чем визг и скорбные вопли других.
Я присел подле Пери и прошептал:
— Повелительница моей жизни, есть ли услуга, которую я могу оказать вам прямо сейчас?
— Следи за всеми в главной комнате, — ответила она, — и сообщи обо всем, что заметишь, когда этот страшный день закончится.
Женщины там не шевелились, только причитали. Но позади них слуги возбужденно шептались, будто их переполняли новости, а Баламани говорил с рабом, и глаза у него были встревоженные.
Голос чтицы стал выше и громче, женщины наполнили комнату жутким воем, и воздух сгустился от запаха розовой воды и пота.
Когда Баламани закончил говорить с рабом, я тихо подошел поближе. Баламани не заметил, и я дернул его за халат, чтоб привлечь внимание. Он подскочил, словно испуганный кот, его живот колыхнулся.
— Это я, — успокаивающе сказал я, — твой лекарь.
Серая кожа под глазами стала еще темнее. Он слабо улыбнулся и сказал:
— Если бы ты и в этот раз смог меня вылечить…
— Вижу, тебя мучит что-то новое, — ответил я.
— Ах, друг мой, знал бы ты, что знаю я.
Укол разочарования — он выиграл эту партию.
— И что это?
— Наследование.
— Ну и кто же наконец?
— Вот в этом все и дело, — прошептал Баламани, и в голосе его сквозил ужас, — никто не знает, как наследовать…
— А что говорит глава ритуала?
— Салим-хан? Ничего не говорит.
— Ничего?
Он нагнулся к моему уху:
— Нечего сказать, потому что завещания нет.
Вскрик сорвался с моих губ, и я тут же согнулся, притворяясь, что это приступ кашля. Нет завещания? Кто укротит свирепых сыновей шаха, каждый из которых наверняка мечтает стать правителем, не говоря уже о сыновьях шахского брата Бахрама? На миг вернулось головокружение.
— Да сохранит нас всех Господь! Как же выберут наследника?
— Если все пойдет хорошо, знать огласит решение насчет нового шаха, а другие отпрыски Сефевидов примут его.
— А если нет?
— Они объединятся вокруг других и ввергнут страну в хаос.
Я вернулся на свое место и принялся наблюдать за каждым движением, словно сокол в поисках добычи. Несколько женщин читали Коран по книгам, но большинство были так охвачены горем, что почти не двигались и не говорили. Время от времени они отпивали из чаш с дынным шербетом, стоявших на больших подносах, или брали щепотку халвы, чтоб поддержать силы. А силы им были нужны.
Чтица начала вспоминать истории из жизни благословенной семьи Пророка. Ее голос наливался болью, когда она описывала младенца Али-Асгара, чье горло пробила вражеская стрела и он захлебнулся кровью. Глаза мои защипало. Я вспомнил грязь, шлепавшуюся на тело отца, рыдания матери и мои мучения. Настал миг, когда я оправданно смог дать выход моему собственному горю по отцу, по судьбе матери и сестры, по мертвому шаху, по Пери и по нашему общему будущему. Глаза Пери встретились с моими, и я уловил в них сочувствие. Несколько часов подряд всех нас в этой комнате соединяла память о тех печалях, которые мы встретили и пережили на земле.
Поздно вечером старшая родственница шаха Фатемебекум совершила церемониальный выход, облаченная в подобающие одежды.
— Добрые женщины, — обратилась она к толпе, — вы до дна наполнили ваши сердца скорбью и излили все влаги ваших тел слезами. Теперь настало время остановить реку страдания и обратиться к своим горестям. Верим во Всевышнего и лишь у Бога просим защиты.
Старуха на возвышении принялась читать из суры «Милосердный»: «Милосердный — Он научил Корану, сотворил человека…» Сура, которую так хорошо знали мы все, оказала умиротворяющее действие. Когда Фатемебекум нараспев произнесла: «Всякий, кто на ней, исчезнет…», раздались восклицания «Увы!» и горестные стоны. Мы продолжали за нею: «…и останется вечно лик Господа твоего со славой и достоинством…» — и успокоили нас слова эти и наши голоса, звучавшие согласно.
В комнате стало тихо. Женщины принялись понемногу утирать слезы, пригладили волосы и подобрали разбросанное, словно стараясь не расставаться с опорой разделенной скорби.
Когда женщины царского рода начали прощаться, вокруг Султанам собрался небольшой круг. Даже самая высокая из них казалась хрупкой рядом с ее мощным телом. Одной из первых отбыла наложница шаха, родившая ему двух младших сыновей и потому способная перевесить шансы взрослых наследников. Я смотрел, как Султанам благодарно расцеловала ее. Без сомнения, она уже начала собирать союзников для Исмаила.
Женщины столпились и вокруг Султан-заде, матери Хайдара, притворно утешая ее. Лицо ее покраснело от изнурения искренними рыданиями, но в глазах горело пламя. Грузинки стояли с нею; затем подошла Гаухар, старшая дочь покойного шаха, и расцеловала ее на прощание в обе щеки, что-то шепнув на ухо. Султан-заде просветлела. Гаухар должным образом попрощалась с Султанам, накинула свой темный чадор и отбыла.
Комната быстро пустела. Пери подошла отдать дань уважения Султан-заде, и обе женщины произнесли соболезнования о награде в раю за достойно прожитую жизнь.
— Теперь все изменится, — добавила Султан-заде, сложив губы, чтоб запечатлеть поцелуй на щеке Пери. — Могу я надеяться на вашу поддержку для моего сына Хайдара?
Я знал Хайдара только как испорченного сластолюбца, никогда всерьез не изучавшего искусство править. Но когда это могло разубедить царевича в том, что он достоин трона?
Пери отпрянула:
— Да как вы можете просить о таком, когда мой отец лишь едва!..
Верхняя губа Султан-заде слегка вздернулась, будто маленький голодный хищник собрался показать клыки.
— Я не хотела явить неуважение. Вы бы поняли меня, будь у вас свои собственные сыновья.
Пери не обратила внимания на упрек.
— Как бы страстно вы ни хотели продвижения своему сыну, традиции нарушать нельзя, — ответила она. — Есть закон, которому следуют, когда нет завещания. Вы знаете, в чем он?
— Нет.
— Старейшие встречаются, чтобы обсудить наилучшего преемника. Так было, когда избрали моего отца. Во времена неустойчивости закон — это все, что нам остается.
— Но скажите, Пери, отчего же моему сыну…
— Не сейчас, — отрезала Пери, отходя от нее.
Султан-заде нахмурилась, и ее прекрасные зеленые глаза словно заледенели.
Пери через всю огромную комнату подошла расцеловать Султанам. Женщины вежливо разговаривали несколько мгновений, хотя Султанам никогда не одобряла Пери — ведь та отнимала у нее внимание мужа.
Когда царевна собралась уходить, ее печальное, полное горя лицо, с которым она шла к Султанам, изменилось и вспыхнуло откровенно торжествующей улыбкой. Когда мы вышли из дворца, я рассказал ей, что видел.
— Как они наслаждаются мыслью, что лишат меня власти! — говорила она, пока мы шагали вдоль клумб алых и белых роз. — До сегодняшнего дня они не смели быть такими храбрыми. Теперь я собираюсь обрушить все их надежды. Матушка умоляет меня выйти замуж и обрести безопасность, но жизнь в безопасности — не то, чего я хочу.
Меня поразило, как Пери отличается от всех. Желание защитить ее охватило меня.
— Обещаю, что буду сражаться за вас.
— Благодарю тебя, — ответила Пери, на мгновение коснувшись моей руки.
Услышав шаги позади, я обернулся и увидел Масуда Али, мчавшегося к нам через кусты роз. Он запыхался, но очень хотел что-то сообщить.
— Что такое, малыш?
— Все знатные покинули погребальную церемонию и собираются в Зале сорока колонн, — сказал он, едва переводя дыхание.
— Говорить о наследовании?
— Да.
— Тебе следует пойти, — приказала Пери.
— Чашм, — отвечал я.
Так как даже царского рода женщина не смеет показаться на собрании мужчин, я буду глазами и ушами Пери. Масуду Али я велел ждать, пока я не провожу Пери домой. Когда мы подходили к ее воротам, она уже обдумывала другие планы:
— Как только ты вернешься со встречи, мы должны будем обсудить подробности погребальной церемонии моего…
Захлопнутая мною тяжелая дверь словно отсекла ее голос. Пери остановилась, ее плечи опасно обмякли. Один страшный миг я ждал, что она может рухнуть на землю.
— Царевна! — тихо позвал я, метнувшись к ней. — Я лучше других знаю, какие океаны печали захлестывают ваше сердце…
Ее глаза увлажнились. К моему изумлению, она вцепилась в мои плечи и приникла ко мне, словно ребенок, и голова ее была у моей груди. Рыдания сотрясли ее тело, и горячие слезы пропитали отвороты моей одежды. Я старался стоять прямо, словно знаменитый кипарис в Абаркухе, видевший тридцать веков людского горя.
Когда рыдания унялись, Пери попросила у меня платок. Глаза ее покраснели, она шмыгала носом. Я протянул ей полотняный платок, свисавший с моего кушака, и смотрел, как она вытирает глаза и лицо.
— У меня сердце разрывается, когда я думаю о смерти отца, — сказала она.
— Понимаю. Я проливал такие же горькие слезы.
— Знаю, что такие же. Спасибо, что позволил мне опереться о тебя… — И тут она заметила мой намокший халат. — И промочить тебя.
Мы были одни, и я решил рискнуть:
— Для меня честь быть вашим человеком-платком. Не опасайтесь, я словно омыт бриллиантовой рекой.
Пери сумела улыбнуться, потом не удержала короткого печального смешка, а затем принялась опять вытирать нос. Платок она сунула мне:
— Вот, он тебе нужен даже больше.