ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Минкевич приказал позвать Вальтера. В ожидании, пока тот явится, медленно, со вкусом набил трубку и с наслаждением закурил.

У начальника Бакинского жандармского управления была репутация человека легкомысленного. Дело было не только в том, что за ним, не без некоторых к тому оснований, укрепилась слава сибарита: он любил вкусно поесть, любил хорошие тонкие вина, любил и ценил женское общество. Ему было не больше сорока. Невысокий, но ладно сложенный, ловкий, изящный, он умел обворожить собеседника. Но слава человека беспечного утвердилась за ним не только по этой причине. Дело было еще в том, что Минкевич мог сболтнуть лишнее. Он частенько позволял себе весьма свободные высказывания о важных персонах, а иногда, к ужасу подчиненных, не щадил даже и священную особу государя императора. Собеседники Минкевича в таких случаях никак не могли понять, шутит шеф или говорит серьезно? Откровенничает с ними или, наоборот, хитрит, пытаясь вытянуть из них самое тайное, сокровенное?

Дверь приоткрылась, и в дверном проеме появилась рыжая голова ротмистра Вальтера.

— Честь имею явиться, господин полковник! — осторожно приветствовал он шефа.

Минкевич едва заметно кивнул, с удовольствием затянулся. В глазах его плясали веселые огоньки.

— Входите, ротмистр. Как настроение?.. Надеюсь, вас не слишком угнетает эта проклятая погода?

Искоса глянув на окна кабинета шефа, по которым хлестал дождь, Вальтер, привыкший к причудам начальства, спокойно ответил:

— Напротив, господин полковник. Я люблю дождь.

— О! — Минкевич насмешливо вздернул брови. Встав из-за стола, он прошелся по кабинету, знаком предложив Вальтеру сесть. Однако Вальтер не принял приглашения, опасаясь какого-то очередного подвоха. Если его ожидал в этом кабинете неожиданный удар, он предпочитал встретить его стоя.

Минкевич выдвинул ящик своего огромного письменного стола, достал из него новенькую папку и небрежно толкнул ее по скользящей поверхности стола к ротмистру. Тот медленно раскрыл ее. Сперва ему бросилась в глаза фотографическая карточка, на которой был изображен анфас и в профиль молодой человек благообразной наружности. Далее следовал текст: «Владимир Захарьевич Кецховели. Особо опасный государственный преступник…» Ниже перечислялись его «преступления», главным из которых было то, что он являлся одним из организаторов первомайской демонстрации в Тифлисе. Список правонарушений опасного преступника и перечень его особых примет завершались сообщением, что означенный опасный преступник некоторое время назад бесследно исчез и что жандармерия до сего дня не сумела напасть на его след.

Изучив текст, Вальтер еще раз внимательно вгляделся в фото. Ему показалось, что это лицо он уже где-то видел. Но где? Он постарался припомнить все обстоятельства, связанные с обыском на квартире Козеренко. Там были книги: Маркс, Каутский… Были и фотографии каких-то людей… Но нет, этой фотографии там явно не было.

— Я полагаю, ротмистр, — вкрадчиво заговорил Минкевич, — что это лицо должно быть вам знакомо. Не скрою от вас, я даже надеялся, что вы уже напали на след этого преступника.

Вальтер невозмутимо ответил:

— Вы ошибаетесь, господин полковник. Это лицо я вижу первый раз в жизни. Вы ведь знаете, память на лица у меня профессиональная.

— Как у Наполеона, — усмехнулся Минкевич, но тут же нахмурился. — Простите мне эту дурацкую шутку. Ах, Вальтер, друг мой! Если бы мы с вами могли напасть на след каждого такого преступника, Российская империя не дошла бы до края пропасти… Впрочем, оставим это. Вернемся к Кецховели. Я уверен, что даже если он еще и не прибыл в Баку, так непременно вскоре сюда явится. Разумеется, с подложными документами и под чужим именем. Поэтому я прошу вас пристально следить за всеми вновь прибывшими, в особенности если они прибывают из Тифлиса.

Добродушные интонации в голосе шефа сменились начальственными. Вальтер почтительно вытянулся.

— Что нового вы можете сообщить мне о распространении марксистских кружков? — спросил Минкевич.

— Как я уже имел честь докладывать, наша агентура подтвердила возникновение новых таких кружков в районе железной дороги в Балаханах.

— Что вы говорите? Подтвердила? — иронически переспросил Минкевич. — Ну и молодцы! Какие расторопные ребята! Я вижу, ротмистр, что благодаря вашей отличной работе сеть марксистских кружков в нашем городе постепенно расширяется. Или я ошибаюсь?

Вальтер предпочел ничего не отвечать на этот выпад.

— Ваши жандармы — ротозеи! — уже не сдерживаясь, почти кричал Минкевич. — Они беспомощны, как щенки!

На ваших глазах закладывают мину под самые основы империи, а вы изволите почивать на лаврах!

Вальтер молчал, прекрасно понимая, что любое его слово вызовет лишь новый взрыв начальственного гнева.

Пройдясь по кабинету, Минкевич остановился перед самым носом Вальтера и уже совсем другим тоном — холодно, равнодушно — спросил:

— Что вам известно об этих кружках, ротмистр?

— Как я уже имел честь доложить, моя агентура…

— Опять агентура! — вспылил Минкевич. — К черту вашу агентуру! Я не желаю больше слышать этого слова! На вашем месте я предпочел бы обучать ослов! Говорите прямо: что вы знаете об этих кружках? Кто члены? Кто организатор?

— Организатор, как сообщает моя агенту… виноват, господин полковник… организатор, как мне стало известно, некто по имени Авель. Личность пока установить не удалось. Три дня назад мы сумели внедрить в один из этих кружков нашего тайного агента…

На этом слове Вальтер невольно запнулся и испуганно взглянул на шефа. Но у того гнев уже, как видно, прошел. Опустившись в кресло, он снова набил трубку и спокойно спросил:

— Когда же вы установите его личность, ротмистр?

— Со дня на день, господин полковник. Самое позднее через неделю.

— Хорошо. Идите. И не надейтесь, пожалуйста, что я забуду эти ваши слова.

Вальтер щелкнул каблуками, развернулся и быстро вышел из кабинета, не дожидаясь нового взрыва. Прикрывая за собой дверь, он услышал, что шеф вдруг расхохотался. «Что такое? — недоуменно подумал оп. — Рехнулся он, что ли?.. Да нет, наверно, мне просто померещилось…»

Но ему не померещилось. Оставшись один, Минкевич действительно рассмеялся. Но это был отнюдь не веселый смех.

Мрачно насупившись, он вновь зашагал по ковровой дорожке, устилавшей паркетный пол.

— И Третий Рим лежит во прахе, — бормотал он себе под нос. — Во прахе… Именно так… И Третий Рим лежит во прахе, а уж четвертому не быть… Дьявольщина!.. И за каким чертом меня понесло на эту галеру!.. Почему я должен тратить свои нервы, свои недюжинные дарования… Я ведь не тупица… Так какого черта я должен тратить сокровища своего разума на эту мерзкую и неблагодарную службу!.. Так и состарюсь… Впрочем, чем-нибудь ведь надобно заниматься в жизни. Как и чем себя занять, вот в чем вопрос…

Тут мысли его приняли несколько иное направление. «Любопытно, — подумал он. — Кто такой этот Авель?.. Скорее всего, это даже и не имя, а кличка. Ну ничего, Вальтер дознается… Да, все повторяется в этом скучнейшем из миров. Повторится — в который раз! — история с тридцатью сребрениками и поцелуем Иуды, и мы узнаем, кто он, этот загадочный Авель… На всякого Авеля всегда найдется свой Каин!»

Острота показалась ему удачной, и он вновь засмеялся, на сей раз вполне добродушно.

В молодости Минкевич увлекался литературой, поэзией, философией. Однако все кругом твердили, что надобно служить, делать карьеру. Так он стал жандармом. Неглупый, способный, а главное, отнюдь не лишенный честолюбия, он в короткий срок добился успеха, получал чин за чином. Сперва это увлекало его и даже радовало. Но несколько лет назад он вдруг почувствовал страшную пустоту той жизни, которой ему приходилось жить. Совесть?.. Нет, совесть его не мучила. Он искренне верил, что призван охранять устои империи. Крах Российской империи представлялся ему крахом цивилизации, началом царства анархии, полным и безраздельным хаосом. Нет, он вовсе не считал свою службу подлой, пя тем более вредной. Другое угнетало его. Он сознавал, что его окружают люди тупые, бездарные, не видящие дальше собственного носа. А главное, жалкие, корыстные, заботящиеся не о судьбах империи, не о безопасности государства, но лишь о собственных своих, шкурных интересах. Он презирал своих ничтожных коллег. По приходилось обходиться именно ими. Единственное, чем он еще мог себя тешить, это пытаться видеть в своей работе некое развлечение. «Как и чем себя занять!» Эта нехитрая формула с некоторых пор стала его девизом.

Из тетради Авеля Енукидзе

В тот день мне не надо было идти на работу. Я прибрал свою комнатенку и раскрыл только что присланный мне из Тифлиса свежий номер «Квали»[15]. Раскрыл, но читать не стал: никак не мог сосредоточиться. Такое со мной теперь случалось довольно часто. Особенно в первые дни после приезда в Баку.

В Баку я перебрался по решению Тифлисского комитета РСДРП. Да, теперь наш комитет уже назывался именно так. Вообще-то мы всегда считали себя комитетом партии, выступали в демонстрациях и стачках как одна из организаций российской партии. Но называться комитетом РСДРП стали только после 1898 года, после Первого съезда РСДРП. От петербургского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» наша организация получила приглашение послать на съезд своего представителя. Но извещение пришло с опозданием, и наш делегат на съезде не был.

Итак, мой переезд в Баку был, по существу, первым моим серьезным партийным заданием.

На работу я устроился сразу: помощником машиниста. Через день вел поезд из Баку в Аджикабул. Сперва я обрадовался: останется много свободного времени — для книг, для самообразования. Но стоило только мне раскрыть книгу, как страницу заслоняло чье-нибудь лицо, встававшее в воображении. Тяжко было здесь одному, без друзей, без близких, которых оставил в Тифлисе.

Так прошел месяц. Но вскоре я обзавелся новыми друзьями, новыми товарищами.

Сперва у меня в Баку не было никого, кроме Виктора Бакрадзе, который приехал сюда из Тифлиса еще раньше меня. Козеренко, с которым я тоже рассчитывал здесь встретиться, бесследно исчез. Виктору я поручил составить список железнодорожных рабочих, которым, по его мнению, можно было доверять. Вскоре он вручил мне такой список: в нем было десять фамилий. Несколько надежных людей добавил в этот список я сам. Потом осторожно переговорил с каждым из них в отдельности. На все это ушел почти месяц. Из четырнадцати человек десять, как мне казалось, были вне всяких подозрений. Из них я и собрал первый в Баку марксистский кружок.

В тот первый вечер мы собрались на квартире Ивана Малагина. Он, как и я, работал на железной дороге, и мы сразу сошлись, словно родные братья. Малагин был старше меня — ему было под тридцать. Высокий, худой, немногословный, на первый взгляд даже как будто бы мрачноватый, он был очень легким и душевный человеком. Замечательно пел, виртуозно аккомпанируя себе на балалайке: этот немудреный инструмент в его руках оказывался способен на истинные чудеса.

Жил Иван на окраине города, в маленьком двухкомнатном домике из необожженного кирпича. При доме был небольшой сад.

Иван накрыл на стол, достал из поставца бутылку наливки: первое занятие мы провели под видом дружеского застолья, опасались соседей. Впрочем, все последующие наши занятия проходили так непринужденно, что у соседей не могло возникнуть никаких подозрений. Наверняка они считали эти наши сходки самыми обыкновенными дружескими встречами.

Вскоре я организовал кружок в Балаханах, а потом и еще два — в Сабунчах. И вот сегодня мне предстояло провести там третье занятие.

Погода с утра была пасмурная и не способствовала хорошему настроению: с ранних лет я не любил мрачное, затянутое серой пеленой небо. А сейчас небо было даже не серым, а почти черным. Тучи висели, казалось, над самой головой. Валил мокрый снег. Ветер гнал по морю крупную зыбь. Из окна комнатушки был виден ряд невзрачных маленьких домиков с вылинявшими стенами. Далеко в тумане виднелась Девичья башня. Моро грохотало, обрушивая на берег вал за валом. Суда, пришвартованные канатами к пирсу, сиротливо раскачивались на волнах.

Не хотелось выходить из дому в такую погоду. Но я пересилил себя: надел сапоги, натянул дождевик. Резкий, холодный ветер ударил мне в лицо, и я вдруг ощутил во всем теле приятную бодрость и силу. Вся моя хандра сразу прошла, ее как ветром сдуло.

Улица была пустынна. Редкие прохожие жались к домам. Чаще это были женщины в чадрах. Вот уже несколько месяцев я живу в Баку, а все не могу привыкнуть к виду женщины в чадре. Есть для меня в этом зрелище что-то пугающее.

Пройдя район железнодорожников, я вышел к вокзалу. В минуты, когда на меня накатывала тоска, я любил приходить сюда — встречать тифлисский поезд. Я внимательно вглядывался в лица пассажиров, выходящих на перрон. В глубине души всегда таилась надежда: а вдруг встречу кого-нибудь из знакомых! Но даже если знакомых среди приехавших не было, грусть моя все равно как-то постепенно рассеивалась, словно этот поезд был прочной нитью, связывавшей меня со всеми моими друзьями, оставшимися в Тифлисе. Он словно бы приносил с собою таинственный и нежный аромат прохладных тифлисских ночей. Вставало перед глазами прекрасное, строгое лицо Этери Гвелесиани, и сердце мое начинало биться тревожно и радостно.

Но на этот раз я опоздал: поезд из Тифлиса стоял у перрона уже пустой, покинутый пассажирами. А отцепленный от вагонов паровоз маневрировал по путям, мрачно пыхтя и словно плюясь горячим паром в темное низкое небо.

Через десять минут должен был отойти состав из Баку в Аджикабул.

«Что ж, хоть Дмитрия повидаю», — подумал я. Дмитрий, двоюродный брат Виктора Бакрадзе, приехал в Баку месяца три назад и работал машинистом. Это был тот самый Дмитрий, с которым мы когда-то — вместе с Тамазом Бабилодзе — дали клятву до конца дней бороться с царским самодержавием. Дмитрий сразу же связался со мной через Виктора и стал помогать нам.

За платформой блестящие стальные рельсы то соединялись, то вновь расходились. Пахло мазутом: с недавних пор для меня не было на свете ничего приятнее этого запаха.

Я невольно оглянулся на тифлисский поезд, уже стоявший в тупике, и у меня вдруг возникла странная, ни на чем не основанная уверенность, что на этом поезде сегодня в Баку приехал кто-то из моих друзей. Уверенность эта была так сильна, что я подумал: не вернуться ли домой? Но теперь я уже не мог уйти, не повидав Дмитрия.

Ровно в двенадцать к перрону подкатил поезд, отправляющийся в Аджикабул. Вокзал ожил. Из зала ожидания стали выходить пассажиры. Я пошел вдоль состава к паровозу. Бакрадзе увидал меня из окна и быстро сбежал по лесенке вниз.

— Здравствуй, Авель. Что-нибудь стряслось? — спросил он, оглядываясь и крепко сжимая мою руку.

— Да нет, все в порядке, — улыбнулся я.

— А зачем ты здесь? Едешь куда-нибудь?

— Никуда я не еду. Просто мне захотелось тебя повидать, вот и все.

Он подозрительно оглядел меня с головы до ног: как видно, все еще опасаясь, что я не хочу сразу выложить ему всю правду. Но постепенно все-таки уверился, что я его не обманываю.

— Я всегда рад тебя повидать, — сказал он. — Но сейчас не так уж много времени для дружеской встречи. Через несколько минут отправление.

— Скажи, Дмитрий, — осторожно спросил я. — Ты случайно не видал, не приехал ли кто-нибудь из наших нынче тифлисским поездом?

Дмитрий удивился:

— А что, разве кто-нибудь должен был приехать?

— Да нет, — смутился я. — Просто… Просто у меня такое предчувствие…

— И из-за этого ты пришел на вокзал?

— Нет, не из-за этого, конечно. Вдруг подумал: пойду-ка на вокзал, увижу Дмитрия, перекинусь с ним двумя словечками.

Дмитрий был явно растроган этим моим признанием.

— Может, поедешь со мной в Аджикабул? — предложил оп. — Все-таки не один будешь.

— Спасибо, брат. Не могу. Сегодня у меня занятие кружка в Сабунчах.

— А когда оно кончится?

— Часов в шесть, думаю, буду уже свободен.

— Я вернусь к семи. Встреть меня, и мы что-нибудь придумаем. Ладно?

— Да будет так, — улыбнулся я.

Ударили в колокол, и Дмитрий кинулся к своему паровозу, успев на ходу еще раз крикнуть мне:

— Не забудь, ровно в семь!

Снова шел мокрый снег с дождем. Проводив аджикабульский поезд, я покинул вокзал. Идти в Сабунчи было еще рано, и я решил все-таки ненадолго заглянуть домой: чувство, что ко мне кто-то приехал, все еще меня не покидало. Через полчаса я был дома. Увы, напрасно я оглядывался по сторонам, ища записку или еще какие-нибудь следы, указывающие, что за время моего отсутствия здесь кто-то побывал.

Огорченный, я вышел на улицу и побрел по дороге в Сабунчи.

Я мог не торопиться: от моего дома до духана Сулхана Папишвили было всего полчаса ходу. Папишвили торговал овощами и фруктами. Но зимой у него можно было найти и кое-что посущественнее, в том числе и вино, и водку. Родом он был из Саингило. Было ему под семьдесят, но, несмотря на этот весьма почтенный возраст, жил он одиноко, семьей так и не обзавелся. Впервые меня к нему привел Виктор Бакрадзе. Папишвили выставил нам угощение и во время застолья все время отпускал мне комплименты. Оборачиваясь к Виктору, то и дело повторял: «Спасибо тебе, дорогой, что такого золотого парня ко мне привел!» Короче говоря, мы с первых минут знакомства почувствовали взаимную симпатию. Позже я узнал, что Папишвили был когда-то политическим ссыльным. Он был сослан на довольно долгий срок в Воронежскую губернию. Впрочем, он не любил особенно распространяться о прошлом своем житье-бытье. Был он человеком острого, гибкого ума и совершенно поразительной памяти. Царскую власть ненавидел люто, но в политической деятельности, как видно, разочаровался. А может быть, просто устал. Когда мы с ним заговорили на эту тему, он сказал мне:

— Мое время прошло. Стар. Теперь очередь за вами, мои молодые друзья. А я, чем смогу, помогу. В моем духане часто собираются бедные люди, рабочие. Они топят свое горе в вине, стараются заглушить злобу и ненависть, которые точат их сердца. Многие из них давно созрели для борьбы с этим проклятым строем. Но они не знают, с какой стороны за это взяться, что делать, с чего начать. Короче говоря, им нужен наставник, руководитель. Или, на вашем партийном языке, умный, опытный пропагандист. Если хочешь, я соберу у себя надежных ребят, а ты приходи и беседуй с ними. Потихоньку открывай им глаза. Только учти, тут требуется большая осторожность.

«На ловца и зверь бежит!» — подумал я. Мне ведь только этого и надо было, ни о чем лучшем не приходилось и мечтать. В тот день я горячо благодарил Виктора за то, что он привел меня к Папишвили. А он только лукаво улыбался в ответ. Не исключено, что у них со стариком все это было заранее сговорено.

На первую встречу явилось человек десять. Папишвили усадил нас в укромный уголок, сам же, как ни в чем не бывало, продолжал обслуживать посетителей, поглядывая при этом, нет ли среди них подозрительных.

Сперва мы сидели, перекидываясь короткими, односложными фразами. Надо было приглядеться друг к другу, а главное, мне надо было завоевать их доверие, показать им, что я такой же рабочий человек, как они. Одновременно я старался запомнить каждого из них: у меня уже был в этом отношении некоторый опыт, да и зрительная память недурная. Так или иначе, но к следующей нашей встрече я знал всех — и в лицо, и по именам.

На втором собрании я уже решил не ограничиваться общими разговорами. Заранее подготовившись, я рассказал своим новым друзьям о восстании Спартака. Слушали они меня, затаив дыхание. Я рассказывал о том, как заговорщики сумели скрыться на скалистых отрогах Везувия, как выбрали себе в предводители умнейшего и храбрейшего из всех — Спартака. Как к отряду Спартака присоединились другие рабы, люди разных национальностей, не знавшие даже языка друг друга, но вдохновленные и объединенные общей целью — борьбой за свободу. Я привел им известные слова Спартака, с которыми он обратился перед битвой к своим воинам, когда они стояли перед тремя тысячами римских легионеров: «Пусть мы лучше погибнем от их мечей и копий, чем от голода!»

— Слыхали? — горячо воскликнул худой, долговязый Иван Емельянов, приехавший в Баку на заработки с Поволжья. — Лучше погибнуть в борьбе, чем сдохнуть с голодухи! Вот это человек! А мы? Неужели мы хуже этих римских гладиаторов?

— В каком году было это восстание? — деловито осведомился Мелик Меликьянц, невысокий, щуплый армянин с живыми, умными глазами.

— В семьдесят третьем году до рождества Христова, — ответил я.

— Ох, как же давно все это началось! И кто только придумал эту проклятую рабскую долю!

— Тот, кто первый произнес слова: «Это мое!» Вот в чем зло, вот где причина!

— Погодите, друзья, — оборвал Емельянов разгорячившихся друзей. — Сперва дослушаем до конца, а потом уж спорить будем.

Я объяснил собравшимся причины поражения восстания. Рассказал, как оценивали личность Спартака и ого подвиг видные марксисты, постарался сосредоточить их внимание на том, что в этом историческом событии может служить для нас примером.

— Хватит уже о Спартаке! Лучше скажите, товарищ Авель, как нам жить. Научите, что делать? Как бороться? — раздался взволнованный молодой голос.

— Да погоди ты, — прервал его все тот же Емельянов. — Неужели ты не понял, для чего нам все это рассказывали? Как бороться, спрашиваешь? Научись сперва отличать черное от белого, пойми сам и другим объясняй, кто сидит у нас на шее, туманит нам мозги!

Все одобрительно зашумели.

Я был доволен. На большее я пока не смел рассчитывать. Успех моего второго занятия даже превзошел все мои ожидания.

И вот сегодня мне предстояло встретиться с моими кружковцами, так я уже их мысленно называл, в третий раз.

Когда я вошел в духан, Папишвили встретил меня обычной своей радушной улыбкой, взглядом дал понять, что кружковцы уже ждут. Потом вдруг нахмурился, озабоченно спросил:

— Что случилось, дорогой? Почему такой грустный?

— Грустный? — удивился я его проницательности.

— Меня не обманешь. Сразу вижу: ты не в духе.

— Наверное, погода виновата, дядя Сулхан. В такую погоду я всегда неважно себя чувствую.

— Э! Погода… Стыдись, друг… В твоем возрасте я знать не знал, какая на дворе погода. Любая для меня была хороша. Ну да ничего, сейчас принесу саперави, у меня припрятано специально для тебя, и ты сразу повеселеешь.

— Спасибо, дядя Сулхан. Обойдемся и без саперави. Все уже собрались?

— Все. Даже еще одного, новенького привели.

— Ты его знаешь?

— Первый раз вижу.

Как только я приоткрыл дверь комнаты, где обычно проходили наши занятия, разноголосый гул сразу стих. Густое облако табачного дыма клубилось под потолком. Кружковцы сидели за длинным столом, на котором разместилась небогатая снедь, стаканы и кувшины с вином.

— Здравствуйте, товарищи! — бодро поздоровался я, стараясь и виду не подать, что чем-то расстроен. Хватит с меня уже того, что дядя Сулхан это заметил. — Я, кажется, опоздал?

— Нет, товарищ Авель, это мы пришли раньше, а вы точно вовремя.

Окинув взглядом собравшихся, я сразу выделил новенького. Ему было на вид лет двадцать пять. Впрочем, не исключено, что он выглядел старше своих лет.

— Это новый член нашего кружка, товарищ Авель, — сказал Меликьянц.

— Очень приятно, — улыбнулся я. — Давайте знакомиться.

— Меня зовут Карл. Карл Кунце, — привстал новенький.

— Откуда вы родом, если не секрет?

Он слегка замялся, потом, как мне показалось, не совсем охотно ответил:

— Я местный. Родился здесь, в Баку.

Больше я ни о чем его расспрашивать не стал. Неловко было устраивать допрос на виду у всех, да и тактически это было бы неправильно — с первой минуты знакомства выказывать человеку недоверие. Меликьянц и Емельянов отозвались о Кунце как о хорошем, надежном парне.

Мы приступили к занятиям.

На сегодня я наметил довольно сложную тему. Я решил объяснить кружковцам, что такое научный социализм. Рассказать о той миссии, которая самой историей возложена на рабочих. О том, что только пролетариат является последовательно революционным классом, которому рано или поздно предстоит столкнуться в последней смертельной схватке с классом угнетателей — с буржуазией.

Однако очень скоро я почувствовал, что слушают меня плохо. Совсем не так, как в тот раз, когда я рассказывал о Спартаке. Я понял, что язык, на котором я сегодня решил объясняться со своими кружковцами, пока еще им непонятен. А может быть, дело и не только в языке. Может быть, вообще говорить с ними на такие отвлеченные социально-экономические темы пока еще преждевременно. Однако отступать было некуда. Менять тему на ходу я уже не мог, для этого у меня недоставало ни опыта, ни лекторского таланта. Изо всех сил я старался как можно скорее довести свою лекцию до конца, чтобы перейти к вопросам и ответам, к живой беседе. Впервые в жизни я ощутил мучительное недовольство собою. Стало как-то муторно на душе. Я уже мысленно ругал себя, а сам в это время выкрикивал какие-то лозунги, призывал к борьбе, говорил, что уже сейчас, сегодня, мировой пролетариат должен подняться против своих угнетателей, сбросить оковы. Позорно человеку, рожденному свободным, влачить жалкую жизнь раба! — провозглашал я.

И тут вдруг произошло нечто совершенно для меня неожиданное. Кружковцы, все одиннадцать, вдруг вскочили на ноги и стали стучать по столу кулаками, с воодушевлением выкрикивая:

— Да здравствует свобода!

— Будь проклято рабство!

— Позор угнетателям!

— Долой неравенство!

В комнату ворвался белый как бумага Папишвили.

— Эй, парни! Да вы никак спятили! Ведь там же все слышно. Вы что, хотите накликать на себя беду?

Все мгновенно замолчали, словно их окатили ушатом холодной воды. Я, признаться, был смущен больше всех. По совести говоря, я совершенно не понимал, от чего вдруг мои слушатели пришли в такое возбуждение?

Как видно, тут достаточно было даже малой искры, чтобы произошел взрыв. Однако появление Папишвили мгновенно всех охладило. Тем более что уже время было расходиться: к шести в духане собиралось довольно много посетителей, продолжать наши беседы было бы рискованно. Мы назначили следующий сбор на субботу и разошлись, строго соблюдая правила конспирации, поодиночке.

Папишвили пытался меня задержать, предлагая распить с ним, как было говорено, бутылочку саперави, но я решительно отказался: в семь меня должен был ждать на вокзале Дмитрий.

Попрощавшись с дядей Сулханом, я вышел на улицу и быстро зашагал в сторону вокзала. Вдруг я услышал за спиной быстрые шаги. Я оглянулся — передо мной стоял наш новенький, Карл Кунце. Я вспомнил странное, настороженное выражение лица этого парня в самом начале нашего занятия: он не сводил с меня глаз. Но потом, терзаясь неправильным, как мне казалось, выбором темы, я как-то забыл о нем. Интересно, что ему надо? Может быть, хочет высказать свои впечатления о занятии кружка, на котором он был впервые? Или тут что-то более серьезное?

— У меня к вам дело, — сказал он, когда наши глаза встретились. Он хотел улыбнуться, но улыбка не вышла: получилась какой-то жалкой, даже растерянной. Приглядевшись к нему чуть пристальнее, я увидел, что он производит впечатление человека нездорового: худая, впалая грудь, болезненно-бледный цвет лица. Но главное — глаза. В них была не только растерянность. В них был страх.

— Дело? — переспросил я.

— Да. Это важно не только для меня, но и для вас. Скажу сразу: я — шпик.

Я был потрясен. Однако старался и виду не подать, что меня поразило это неожиданное признание.

— Шпик? — повторил я, сделав вид, что принимаю все это за не слишком удачную шутку. — Полноте… Ежели бы вы были шпиком, то вряд ли сами стали бы мне об этом докладывать.

— Это правда, товарищ Авель, — взволнованно заговорил Кунце. — Позавчера меня вызвали в жандармское управление. Со мною беседовал ротмистр Вальтер.

— Вальтер?

— Да, он так назвался.

Я слышал эту фамилию, но пока еще, к счастью, не сталкивался с ротмистром Вальтером лично. Да, похоже, Купце не врал.

— Итак, что же сказал вам господин Вальтер?

— Он предложил мне стать тайным осведомителем.

— И вы согласились?

Кунце судорожно сглотнул и утвердительно кивнул головой:

— Да… Не сразу… Я довольно долго доказывал ему, что не гожусь для этой роли, что у меня ничего не выйдет.

— А он?

— Он и уговаривал, и льстил мне, и угрожал… Эх, товарищ Авель! Вы не были там, вам этого не понять. Когда попадешь к ним в лапы, уже не выбраться! Поймите: не мог я не согласиться.

Я глядел на него со смешанным чувством жалости и отвращения. А он не зная, куда девать глаза, «Да, не сладко ему пришлось, — подумал я. — Надо бы с ним помягче. Может, парень и не так плох, как кажется».

— Откуда Вальтер узнал о вашем существовании? — спросил я.

— Понятия не имею, — пожал плечами Купце. — Может быть, кто-нибудь из моих знакомых у них на крючке, вот и посоветовал им…

— Чего же он, собственно, домогался от вас, этот ротмистр Вальтер?

— Прежде всего он хотел, чтобы я помог им установить вашу личность. Им известно, как я понял, не так уж много. Они знают только, что у Папишвили собираются подозрительные люди, которыми руководит некто Авель. Кто такой Авель, они не знают. Думают даже, что это не настоящее ваше имя, а кличка. Вот мне и поручили выяснить, кто вы такой. Но я… Но когда… Но, послушав вас, я… В общем, вы мне так понравились, товарищ Авель, и то, что вы говорили, тоже. Все это вместе произвело на меня такое впечатление, что я решил рассказать вам все как есть…

Я уже давно понял, что этот человек вовсе не заслуживает презрения.

— Спасибо, — сказал я. — Я тебе верю. Но вот вопрос: что ты скажешь Вальтеру, когда пойдешь к нему с докладом?

— Сам не знаю, — грустно ответил он. — Об этом я не думал. Скорее всего я вообще больше к ним не пойду… Пусть делают, что хотят. Конечно, они меня легко отыщут… Ну да ладно… Как говорится, бог не выдаст, свинья не съест. Будьте здоровы, товарищ Авель!

Круто повернувшись, он зашагал прочь, и вскоре его щуплая фигурка исчезла в сгустившихся сумерках.

Растерянный, я медленно брел к вокзалу, размышляя об этом запутавшемся человеке. Потом мысли мои перекинулись на Вальтера. Итак, жандармерия знает, что некий Авель руководит сборищами неких неблагонадежных лиц. Однако личность этого Авеля пока не установлена. Интересно, что они предпримут, выяснив, что это не кличка и не псевдоним, а подлинное имя реального, конкретного человека. Испугался ли я? Пожалуй, нет. Скорее даже наоборот: душу мою переполнило какое-то глупое тщеславие. «Выходит, моя скромная персона представляет такую опасность для могущественной империи, что мною заинтересовалось губернское жандармское управление! Мало того… Они нанимают специального человека, чтобы с его помощью установить, кто я такой!»

Однако это чувство владело мною недолго. Постепенно мысли мои приняли более деловое направление. Что делать дальше? В духане Папишвили собираться больше нельзя, это место уже известно жандармам, неминуем провал. Да и бесчестно было бы подводить старика. Даже если он отделается легкими неприятностями по моей вине, это тоже ни к чему. Больной, измученный человек — его ни в коем случае нельзя втягивать в наши дела. Но самое главное сейчас, конечно, — это то, как поведет себя Кунце, когда его вызовут в жандармерию для доклада. А уж в том, что его непременно туда вызовут, не может быть никаких сомнений. Кунце — человек неплохой, совестливый, иначе зачем бы ему было раскрывать душу, представая в таком неприглядном свете. Однако он человек слабый, безвольный. А Вальтер, надо полагать, весьма искушен в своем гнусном деле. Не исключено, что он все-таки сумеет запутать Карла в свои сети, тот станет «двойником», то есть будет служить, как говорится, и нашим и вашим. Такие случаи уже бывали. Неприятно, конечно, думать о человеке плохо, но уж тут ничего не поделаешь, придется быть осторожным.

Мне захотелось немедленно повидать Дмитрия, посоветоваться с ним. Или хотя бы просто поделиться сомнениями.

Когда я подошел к вокзалу, поезд из Аджикабула уже прибыл.

— У меня сегодня целый день ни крошки не было во рту, — устало улыбнулся мне Дмитрий. — Так же, как и у тебя, наверное?

Я признался, что тоже не успел пообедать.

Неподалеку от вокзала был ресторан некоего предприимчивого француза Фальконе. Там обычно собирались приезжавшие в Баку грузины. Обед обедом, но, помимо всего прочего, ресторан Фальконе был, пожалуй, самым удобным местом в городе, где мы могли поговорить без помех. Я давно уже усвоил это правило конспирации: хочешь обменяться с кем-нибудь секретами или просто поговорить без риска быть услышанным посторонними, не прячься по углам, не шепчись, а, наоборот, ступай в самое людное место и говори не таясь: это самая верная гарантия, что на тебя никто не обратит внимания.

В дверях ресторана стоял Гамзат — здоровенный лезгин, бесконечно преданный своему хозяину. Огромного роста, косая сажень в плечах, он являл собою классический тип ресторанного вышибалы. Если кто-нибудь из посетителей напивался не в меру, он просто хватал его под мышку и выносил на панель. Если вдруг затевалась драка, он даже не пускал в ход свои здоровенные кулачищи, а только, оскалившись, издавал какое-то глухое ворчание, похожее на рык дикого зверя. И этого было достаточно: драка мгновенно прекращалась, даже не начавшись.

К нашему брату грузину Гамзат относился с особым почтением. Он знал, что грузины, сколько бы ни пили, всегда держатся в границах приличия. Во всяком случае, с грузинами у него никогда не было никаких хлопот.

В знак особого расположения к нашим соплеменникам Гамзат частенько повторял одну и ту же фразу:

— Грузын хорошо знает Гамзата… Гамзат долго жил Тыфлис… Гамзат имеет в Тыфлис много кунаков… Если тэбэ кто-нибудь обидит, приходи к Гамзату. Гамзат тэбэ в обиду нэ даст…

При этом он поднимай свою ручищу и показывал огромный, величиной с добрый арбуз, кулак.

Увидав меня и Дмитрия, Гамзат обнажил в улыбке свои гигантские клыки:

— Проходы, золотой! Проходы, любэзный!

Ресторан был полой. Как видно, скверная погода загнала сюда нынче больше посетителей, чем обычно. Но Гамзат знал, что мы с Дмитрием любим уединение, и он подвел нас к столику в укромном уголке.

— Спасибо, Гамзат! — приложил я руку к сердцу. — Чем мы можем отблагодарить тебя за твою всегдашнюю доброту?

— Гамзат нэ трэбует никакой благодарност, — улыбаясь, отвечал лезгин. — Гамзат вам брат.

Тепло, уют, соблазнительные запахи вкусной еды, доносившиеся с кухни, совсем меня разморили. Дмитрий тоже постепенно согрелся. На усталом и измученном лице его появилась блаженная улыбка.

Подскочил официант. Мы заказали суп, шашлыки. Поев горячего, сразу почувствовали себя бодрее.

— Что с тобою сегодня, Авель? Я тебя не узнаю. Ты прямо как каменный… — сказал Дмитрий.

— Верно, — согласился я. — У меня целый день нынче какие-то невеселые думы. Когда собирался в Баку, было столько надежд. А что в итоге? Вот уже почти год, как я здесь. И ничего, в сущности, не успел. Товарищи наши в Тифлисе выпускают журнал, устраивают стачки, забастовки. А мы?.. Ах, Дмитрий! Как не похожа жизнь на наши юношеские мечты!

Дмитрий засмеялся.

— Э, брат! Ну и нетерпелив же ты… Как можно сравнивать Баку с Тифлисом? Ты вспомни, что встретили мы здесь. Во всем городе не было ни одного рабочего кружка… Не торопись, брат. Не в один день города строятся, не сразу дело делается…

От спокойных, вразумительных слов Дмитрия на сердце у меня становилось все теплее. Постепенно жизнь стала казаться не такой уж скверной, а работа, проделанная за этот год в Баку, не такой уж ничтожной. Вот за это я и любил Дмитрия! Удивительно легко удавалось ему всегда рассеять мою хандру.

— Ну а как твое занятие в Сабунчах? Хорошо прошло?

Я нахмурился, вспомнив разговор с Карлом Купце. Осторожно, выбирая слова, стал рассказывать.

Дмитрий слушал меня сперва удивленно, потом все более озабоченно и даже тревожно.

— Странная история, — глухо сказал он, когда мой рассказ подошел к концу.

— Если бы кто другой рассказал мне такое, сам бы не поверил, — подтвердил я.

— Стало быть, жандармам уже известно, что здесь, в городе, действует некий Авель…

— Выходит, так.

— Неприятно.

— Что будем делать?

— Прежде всего предупреди Папишвили. Разумеется, никаких занятий в его духане проводить больше нельзя.

Я молча кивнул: это и так было ясно.

— Ну а что касается этого Кунце… Я бы на твоем месте ему особенно не доверял. Боюсь, что, когда его там прижмут, он скажет все, что знает. Поэтому знать ему надо как можно меньше. Ты пойми, я ничего плохого про него сказать не хочу. Сейчас у него намерения, быть может, самые добрые. Но для нашего брата революционера нет ничего опаснее ненадежных, колеблющихся людей. А твой Кунце как раз из этой породы.

На улице, прощаясь со мной, Дмитрий снова повторил свое напутствие:

— Предупреди Папишвили. И помни, чтобы больше ноги твоей не было в его духане.

2

Город спал. В ночной тишине особенно отчетливо был слышен шум прибоя.

Авель зажег свечу, и узкая комната озарилась ее тусклым неровным пламенем.

Странный нынче день. Странный и утомительный. Сперва это необъяснимое несбывшееся предчувствие, что кто-то сегодня приедет к нему тифлисским поездом. Потом история с Кунце. Не забыть бы предупредить Папишвили. Но как это сделать? Дмитрий прав: появляться самому около духана опасно. Где же теперь собирать кружок? О том, чтобы отказаться от занятий, которые шли так успешно, не могло быть и речи. Во что бы то ни стало надо было что-то придумать…

Почти беззвучно, лишь слегка потрескивая, горит свеча. Равномерный шум моря должен действовать убаюкивающе. Но ночь тянется, а у Авеля, несмотря на усталость, сна нет ни в одном глазу.

В последнее время он вдруг стал скучать по родному краю. Сейчас у них там, в Раче, глубокая осень. Близится зима. Деревья стоят голые. И, верно, по ночам уже заморозки. А вершины Сацилики и Сало все в снегу. Совсем ясно, словно и не в воображении, а наяву, он увидел родной дом, двор, сад, виноградники. Только что вынутые из тонэ лаваши, молодой свежий сыр, только что собранные орехи, кувшин с вином, стоящий прямо у тонэ.

Уже больше года не видал Авель своих близких. Раза два написал им коротенькие письма, вот и все. Отец, правда, чаще подавал ему весточки. Через Спиридона всякий раз напоминал: приезжай, мол. Бросай все и приезжай…

Как же он по ним по всем соскучился!

Медленно догорает свеча. Издали доносится мощный звук заводского гудка: кончилась вторая смена. Авель глянул на часы: двенадцать. В узком запыленном оконце отражался слабый огонек свечи.

«Надо хоть немного поспать», — подумал он. И тут вдруг в коридоре послышались шаги. Все ближе, ближе… Кто-то шел прямо к его двери. Авель затаил дыхание. Раздался осторожный, вкрадчивый стук. Авель озабоченно глянул на стопку книг, лежащую прямо на полу. Кто бы это? Уж в такой-то поздний час он не ждал никого. Встав с постели, он быстро оделся. Стук повторился, уже настойчивее. Затем раздался тихий оклик:

— Авель!

Голос показался знакомым, хотя Авель все еще не мог сообразить, кому он мог принадлежать. Так или иначе, но там, за дверью, был один человек. А жандармы в одиночку не ходят.

Взяв в руку огарок свечи, Авель подошел к двери, спросил:

— Кто?

— Свой.

Это короткое слово, произнесенное на чистом грузинском языке, мгновенно успокоило Авеля. Отперев дверь, он приоткрыл ее и выглянул наружу. При свете свечи он успел разглядеть черную бороду, веселые насмешливые глаза.

— Товарищ Ладо! — закричал он в восторге. — Вот и не верь после этого предчувствиям!

— Каким предчувствиям? О чем ты? — говорил Ладо, снимая пальто, ставя в угол чемодан и оглядывая узкую тесную комнату.

Но Авель от радости не мог выговорить ни слова. А придя в себя, не стал ничего объяснять, наоборот, засыпал Ладо вопросами:

— Когда приехал? Откуда?

Преодолевая усталость, Ладо улыбнулся и ответил по порядку на оба вопроса:

— Только что. Оттуда, где меня теперь уже нет. Табачку не найдется?

Авель положил на стол кисет. Ладо придвинул стул к столу, тяжело уселся на него, достал из кармана трубку и медленно, с наслаждением стал набивать ее табаком.

— В Тифлисе, — начал он, — мне больше нельзя было оставаться, жандармы бегали за мной высунув язык. И напали-таки на след. Во всяком случае, им известно и имя мое, и все приметы. Поэтому мне ничего не оставалось, как переменить документы. Я раздобыл подложный паспорт и решил на время перебраться сюда. Так что имей в виду, дорогой Авель, отныне я — Давид Деметрашвили. Так всем меня и представляй.

— Понятно, товарищ Давид, — улыбнулся Авель. Он был на седьмом небе от счастья, услыхав, что Ладо здесь не проездом, а останется в Баку на какое-то время. Теперь он не один! С сегодняшнего дня у него появился надежный товарищ, учитель, друг, даже, можно сказать, предводитель. Встав рядом, плечо к плечу, они разожгут здесь, в Баку, настоящее революционное пламя.

— Вы, наверно, не поверите, товарищ Ладо: у меня нынче с самого утра предчувствие было, что кто-то приедет из Тифлиса. Прямо сердце подсказывало. Я даже на вокзал ходил тифлисский поезд встречать. Но у меня, конечно, и в мыслях не было, что приедете именно вы… Ну расскажите скорее! Как Тифлис? Что там у наших? Как товарищи?

Заговорив о Тифлисе, он невольно смутился: перед его глазами возник Александровский сад и дом с галереей — дом Гвелесиани.

— Тифлис кипит, дорогой Авель. Многие из наших арестованы, но тем не менее нас не стало меньше. Как говорится, поднялись новые бойцы. Одним словом, дело идет, крот истории роет. Лучше скажи, как дела тут, у вас? Чем занимаешься? До Тифлиса докатилось, что ты организовал несколько подпольных кружков.

— Ничем особенно похвастаться не могу, товарищ Ладо, — погрустнел Авель. — Кружки организовал, это правда. Но кружки — что! Это ведь капля в море! Сперва я радовался, думал, что делаю большое дело. А потом понял, что необходима настоящая широкая пропаганда. А мы бедны литературой. Мне кажется, я здесь не то что не узнал ничего нового, но даже и то, что знал, позабыл. Нужных книг не найдешь, перешел на беллетристику.

Ладо встал, прошелся по комнате. Огромная тень его заметалась по стенам. __

— Вот что, Авель… Баку нынче уже большой промышленный город. Количество рабочих день ото дня растет. Кроме того, правительство, видать, от большого ума гонит сюда разных ссыльнопоселенцев, так называемых неблагонадежных и прочих, как они выражаются, подозрительных… Таким образом, здесь скопилось уже достаточно горючего материала. Можешь не сомневаться, что в самом скором времени мы сплотим крепкое революционное ядро. Что же касается литературы, — Ладо сделал сильную затяжку, выпустил из ноздрей кольцо голубого дыма и твердо сказал: — Литературу мы достанем. Горы свернем, а достанем. Об этом не печалься. Пока же, друг мой, — он лукаво улыбнулся, — нам придется довольствоваться той литературой, которую я привез.

Ладо подошел к своему чемодану, с трудом приподнял его, положил на стол, раскрыл. Огромный чемодан почти весь был набит книгами.

— Ура-а! — не удержался от восторженного крика Авель.

— Тс-с, — приложил палец к губам Ладо. Покопавшись в груде книг и брошюр, он извлек из недр своего необъятного чемодана лаваш.

Авель смутился. Только сейчас он сообразил, что гость с дороги. Наверное, голоден.

— У меня, к сожалению, хоть шаром покати. Только немного сыра. А вы, поди, проголодались.

— Нет, дорогой. Я сыт. Ужинал в ресторане Нико Долидзе. Ты ведь знаком с Нико?

— Нет, незнаком.

— Познакомлю. Нико — наш человек. У тебя с ним должна быть постоянная связь.

«Ну и ну, — восхищенно подумал Авель. — Не успел приехать, и уже у него тут свои люди, связи. Вот молодец! Впрочем, все явки и адреса он получил, конечно, еще в Тифлисе. Такой человек не кинется в чужой город, словно головой в омут».

— Нынешнюю ночь я проведу у тебя, — сказал Ладо.

— Почему только нынешнюю? Мы вполне сможем здесь поместиться вдвоем. Комната тесноватая, но…

— Нет, Авель, нет. Завтра же я добуду себе жилье. Нам жить вместе никак нельзя. Это было бы по меньшей мере неразумно. Итак, с утра — на поиски квартиры. Потом посещу твои кружки. Только, чур, не забывай, пожалуйста, как меня зовут.

— Я помню, товарищ Ладо… Виноват, товарищ Давид Деметрашвили…

3

С приездом Ладо Кецховели жизнь в Баку обрела для Авеля новый смысл.

Ладо снял квартиру в мусульманском районе города. В тот же день он посетил кружки Авеля в Сабунчах и на Балаханах. Авеля поражала энергия Ладо, его необычайная расторопность. Он один успевал куда больше, чем они все, вместе взятые. Иногда он вдруг исчезал куда-то на денек-другой, появлялся, принося добытую откуда-то нелегальную литературу, которую Авель потом распространял среди своих кружковцев. У Ладо были в Баку какие-то свои, особые связи, какие-то тайные явки, о которых он не считал нужным сообщать никому. Книги, судя по всему, приходили из Тифлиса. Как приходили? Об этом Ладо тоже не распространялся.

Авель завидовал опыту Ладо, завидовал его ловкости, его энергии. «В чем дело? — часто думал он. — Почему у Ладо так легко все получается? Откуда у него эта сила? Может быть, он яростнее, чем я, ненавидит этот проклятый строй?.. Нет… Это просто талант. Как говорится, дар божий».

Зима тем временем доживала последние дни. Дело бурно шло к весне. Ладо знал, что полиция неустанно рыщет по всему Закавказью в поисках неуловимого Кецховели. Он стал чаще менять жилье, иногда оставался ночевать то у Авеля, то у Дмитрия, то у Виктора Бакрадзе, а иногда на несколько дней вообще исчезал из города.

Однажды вечером, вернувшись из Аджикабула, Авель застал Ладо у себя. Тот просматривал литературу, только что прибывшую из Тифлиса: свежий номер «Квали», несколько брошюр. Особое его внимание привлекла брошюра «Задачи русских социал-демократов». Ладо так прямо и впился в нее, лихорадочно листая страницу за страницей.

— Добрый вечер, — приветствовал гостя Авель, с любопытством поглядывая на новые книги.

Ладо поднял голову, покрытую шапкой густых темных волос, и улыбнулся. Только в такие минуты можно было разглядеть, как добродушен этот человек и как он еще, в сущности, молод. Густая черная борода, густые насупленные брови, усталое, озабоченное выражение лица придавали ему вид суровый, даже неприступный, а иногда и просто мрачный. Ие говоря уже о том, что он выглядел из-за этого гораздо старше своих лет.

— Вот! — указывая на брошюру, громко сказал Ладо. — Вот наша программа! Вот чем мы должны постоянно руководствоваться в нашей будничной, каждодневной работе. В сущности, здесь обоснована марксистская платформа партии.

Авель положил на стол пакет с провизией, который держал под мышкой, скинул пальто, присел на кровать и, взяв из рук Ладо брошюру, стал читать.

Ладо прошелся по комнате. Брови его опять сдвинулись к переносице, отчего лицо вновь обрело свое обычное сосредоточенное выражение.

— Все хорошо, — сказал он, отвечая каким-то своим мыслям. — Дела идут на лад, и все в конечном счете будет так, как мы с тобой задумали. Но…

Он замолчал, словно не решил еще, стоит ли делиться с Авелем только что пришедшей ему в голову мыслью: он не любил раньше времени сообщать о своих планах.

— Но, дорогой мой Авель, — все-таки продолжил он, — нам во что бы то ни стало надо создать свою типографию.

Авель с изумлением уставился на Ладо: пустым мечтателем тот не был и слов на ветер никогда не бросал.

— Без типографии мы тут совсем захиреем, — пояснил Ладо свою мысль. — Нельзя же всю жизнь пользоваться плодами чужих трудов.

Ладо мечтал о типографии с того самого дня, как приехал в Баку. Но для типографии нужны были деньги, и немалые. А где их взять? Поэтому до поры до времени он молчал, даже с самыми близкими друзьями не делился этой своей мечтой. Но еще не было такого случая, чтобы Ладо Кецховели, задумав какое-то дело, не довел его до конца.

Авель знал, что, если Ладо заговорил об этом, значит, у него уже есть план. Но мечта о типографии казалась такой несбыточной, такой недосягаемой, что он счел за благо промолчать.

Ладо подошел к окну, уставился вдаль, туда, где морские волны разбивались о берег. Море было холодное, неласковое. Даже при одном только взгляде па эти ледяные свинцовые волны пробирал озноб. Но Ладо не видел ни этих волн, набегающих на берег и медленно отползающих назад, ни неба. Душа его была не здесь, а где-то далеко, совсем в другом месте.

— Иродиона Хоситашвили знаешь? — внезапно спросил он.

— Хоситашвили?

— Впрочем, скорее ты можешь знать его под другим именем: Евдошвили. Это его псевдоним…

— Евдошвили?.. Ну как же!.. Слышал, конечно. Мы, правда, незнакомы. Он, кажется, служил в конторе у Нобеля?

— Он поэт.

Ладо помолчал, потом задумчиво, словно про себя, прочел:

— Руками ты царские строишь палаты,

Возводишь дворцы и дома для богатых,

Но сам ты — бездомен, как пес.

Ты праздных бездельников кормишь ораву,

Весь мир этот должен твоим быть по праву,

Ты ж — голоден, нищ, наг и бос.

У них — городов вековые громады,

У них — деревенских угодий услады,

Но жалок удел бедняка.

Ты словно изгнанник в своей же отчизне,

Нет места тебе, бедный пасынок жизни,

Горька твоя доля, горька…


Авель был глубоко растроган не только смыслом этого печального стихотворения, но и тоскливой, щемящей интонацией его, так и хватающей за душу. По правде говоря, он хоть и слышал имя Евдошвили, но стихов его никогда не читал.

— Он учился вместе со мной в семинарии, — сказал Ладо. — А когда его исключили, поступил в военное училище, служил в армии. Потом заболел чахоткой и из армии его, само собой, уволили. Три года мы с ним не виделись. А вот сейчас, в Баку, привелось встретиться.

Слова «заболел чахоткой» ударили Авеля в самое сердце. Он вспомнил своего несчастного друга Тамаза Бабилодзе. Встало перед глазами его худое, изможденное, доброе лицо. Вспомнился тот незабвенный майский день, зеленая гурийская деревня, кусты цветущей сирени, заваленный цветами гроб Эгнате Ниношвили — его ведь тоже унесла в могилу та же проклятая чахотка.

— Так вот, друг мой, — продолжал тем временем Ладо. — Завтра Иродион отправляется в Тифлис. Мы с тобой проводим его, посадим на поезд. А заодно передадим с ним письмо в Тифлисский комитет. Может быть, они нам помогут деньгами. А?.. Что ты на это скажешь?

По правде говоря, Авель не знал, что ответить. На типографию ведь нужна кругленькая сумма. А откуда у тифлисских товарищей такие деньги? Но Ладо смотрел на него с такой горячей надеждой, словно именно от него, от Авеля, от того, что он сейчас скажет, только и зависело решение вопроса. Чтобы не огорчать друга, Авель ограничился тем, что пожал плечами и осторожно сказал:

— Маловероятно, чтобы из этой затеи что-нибудь вышло.

— А я тебе говорю выйдет! — упрямо сжав челюсти, сказал Ладо. — Тифлисцы непременно нам помогут!.. Вот увидишь!

— Блажен, кто верует, — вздохнул Авель.

В тот же день они сочинили письмо в Тифлис, в котором писали, что здесь, в Баку, назрели все условия для создания типографии. «Если вы сможете оказать нам денежную помощь, мы немедленно пришлем к вам своего человека» — так заканчивалось это письмо.

Ровно в двенадцать они подошли к вокзалу. Тифлисский поезд уже подали. Они остановились у вагона, в котором должен был ехать Евдошвили. Ладо часто смотрел на часы, внимательно оглядывал проходящих мимо людей. «Нервничает», — подумал Авель. Да, если уж Ладо Кецховели нервничает, значит, совсем измотался, бедняга.

За этими мыслями Авель не заметил, как Ладо быстро обменялся рукопожатием с невысоким, худощавым, темноволосым мужчиной. Умные, печальные глаза. Чеховская бородка. Но при этом щеголеватые, «мушкетерские» усы… Неужели это и есть Иродион Евдошвили? Авель с любопытством вглядывался в поэта. Тот был одет в видавший виды, но хорошо сшитый, изящный костюм. Бледное, худое лицо с глубоко запавшими глазами нельзя было назвать красивым, но, взглянув на него, от него уже нельзя было оторваться. Оно было отмечено печатью яркой незаурядности, какой-то особой значительности. Особенно поразило Авеля удивительное сочетание печали и задора, душевной тонкости и вот этой самой «мушкетерской» бесшабашности.

— Познакомься, Иродион, — сказал Ладо. — Это мой верный друг Авель Енукидзе.

— Очень приятно.

«По-моему, у него жар», — подумал Авель, пожимая горячую, сухую руку поэта.

— Как здоровье, Иродион? — заботливо спросил Ладо. Евдошвили беспечно пожал плечами.

— Не больно хорошо. В последние дни меня немного прижало. Если быть совсем откровенным, я уже ни на что не гожусь. Видно, пора собираться в дальнюю дорогу.

Ладо не стал его утешать, успокаивать. Горестно покачав головой, он положил руку на его плечо:

— Ты сделал больше, чем мог сделать один человек. Главное, не поддавайся унынию. Будь бодр, тогда никакая болезнь тебя не возьмет. Тебе нельзя умирать, ты еще нужен здесь, на этой грешной земле. Очень нужен, дорогой!

Евдошвили серьезно ответил:

— Я и не тороплюсь туда, друг Ладо. Постараюсь не поддаваться этой проклятой болезни.

Ударил колокол. Это был уже третий звонок. Ладо достал письмо, Иродион спокойно спрятал его в боковой карман пиджака.

— Отдай Михе Бочоридзе. И на словах передай все, о чём мы с тобой говорили. Так?.. Ну будь здоров, дорогой. Счастливого тебе пути.

Они обнялись.

4

Был теплый субботний вечер. Далеко на горизонте догорал закат.

Возвращаясь с работы, Авель заглянул на почту. Там его ждало письмо от Спиридона. У Авеля не хватило терпения донести его до дому, он вскрыл конверт и проглядел письмо прямо на ходу.

«Милый Авель! Как ты живешь? Что поделываешь? Это письмо я пишу тебе из Цкадиси. Я сейчас у твоих родных: пишу, а за спиной у меня стоят твои мать и отец. Я не обижаюсь, что ты совсем забыл меня. Но как мог ты забыть родителей, родного брата? Твой отец попрекает меня, говорит: будь проклят тот день, когда ты увез его от нас! И еще он говорит: если бы ты не научил его грамоте, было бы у меня сейчас два сына, а так остался один Серапион. Авель совсем про нас забыл, даже на молотьбу не приехал… Дорогой Авель! Непременно напиши мне, как ты живешь там, у себя, в Баку. Очень прошу тебя: веди себя разумно, не теряй голову. Вспомни нашу последнюю беседу: никому на свете еще не удавалось исправить этот подлый мир. С того самого дня, как появились люди на земле, они пытаются установить в мире справедливость. Тысячи лет лилась и лилась людская кровь. Но мир не меняется. Одни освобождаются, но зато другие попадают в цепи рабства. Это древнейший и, к сожалению, непреложный закон жизни…»

Дочитав письмо, Авель вдруг почувствовал себя бесконечно усталым. Подумав, решил заглянуть к Фальконе: там можно было не только вкусно поесть, но и немного рассеяться.

Лезгин Гамзат показал ему в приветливой улыбке свои огромные клыки.

— Пачэму такой грустный? Пусть умрет от руки Гамзата тот, кто тэбя обидел!

— Нет, Гамзат, я не грустный. Устал немного, вот и все.

«Интересно, — подумал Авель. — Этот лезгин правду говорит или щупает меня? Чем черт не шутит, может, его и впрямь можно будет использовать…» Но мысли о Гамзате были вытеснены другими, куда более важными и тревожными мыслями. Где Ладо? Он не появлялся уже почти два месяца: он не успокоится, пока не добьется своего, не создаст в Баку свою типографию. Надежда получить деньги из Тифлиса рухнула. Тифлисский комитет даже не удостоил их ответом на письмо, посланное с Иродионом Евдошвили. Что уж говорить о деньгах…

Провожая Авеля до дверей, Гамзат снова шепнул:

— Если нужна помощь, знай, Гамзат все для тэбя сдэлает. Запомни, дарагой! Гамзат слов на вэтэр нэ бросает…

В комнате было совсем темно. Узкое оконце почти не пропускало света. Взяв стоявшую на подоконнике лампу, Авель слегка потряс ее, осторожно придерживая рукою стекло. Керосина в лампе было еще довольно. Авель зажег фитиль, и в небольшом его жилище сразу стало уютно: тишина, свет, тепло, чистая постель. Что еще нужно человеку?

Он прилег на кровать и снова прочел письмо, теперь уже внимательно, некоторые фразы перечитывая но нескольку раз.

Прикрутил фитиль, чтобы не жечь понапрасну много керосина; подоткнул подушку под головой, чтобы удобнее было лежать, задумался.

Как объяснить родным, почему он застрял здесь, в Баку? Почему забыл родной дом, семью, близких?

«Вспомни нашу последнюю беседу», — пишет Спиридон.

Авель прекрасно помнит эту беседу, которую они вели совсем недавно, когда Спиридон приезжал в Тифлис. Собственно, это была даже не беседа, а спор — яростный, горячий, готовый вот-вот взорваться обидными, резкими словами, жестокими оскорблениями, после которых самые близкие друзья расходятся навеки, становясь непримиримыми врагами.

Они сидели в саду, под большим ореховым деревом. Взволнованный Спиридон гладил рукой свою густую бороду: он старался казаться спокойным, рассудительным, но это плохо ему удавалось.

— Вся история человечества — это непрерывная цепь кровопролитных восстаний, революций, войн. Но ни один переворот не принес людям счастья, — говорил он. — Одно рабство сменялось другим. Вспомни, Авель, слова Некрасова: «На место сетей крепостных люди придумали много иных…» Так было, так будет…

— Так было, но так не будет! — упрямо возражал Авель.

— Ты живешь на свете всего-навсего двадцать лет. А род людской существует тысячи, десятки тысяч лет, — твердил свое Спиридон. — И всегда были богатые и бедные, угнетатели и угнетенные. Видимо, этот закон лежит в самой природе вещей.

— Ты не прав, Спиридон! — горячился Авель. — Разве нельзя устроить жизнь справедливо? Сделать так, чтобы все были равны? Ведь и тебе тоже не по душе мир, в котором мы живем. Ты тоже хотел бы совсем другой, более справедливой жизни. Ты гораздо образованнее меня, ты больше знаешь. Ты знаешь историю, знаешь прошлое человечества. Но ты незнаком с марксизмом, вот в чем твоя беда.

— Эх, Авель! Милый мой Авель! Ты думаешь, что этот новый «изм» станет панацеей от всех зол. Сколько было на свете всяких других «измов». Буддизм, руссоизм… И Будда, и Христос, и великий Жан-Жак Руссо — все они хотели добра человечеству, все мечтали о справедливой жизни. Но если собрать всю кровь, пролитую за те идеалы, которые провозглашали они, в этом кровавом океане потонут все материки земли. А жизнь все равно движется по своим неизменным законам.

— Ты что же, не веришь, что жизнь может изменяться?

— Почему не может? Может. Непременно изменится. Но только тогда, когда изменится сам человек. Не мир надо менять, а себя.

— Тебя послушать, так выходит, что все великие революции не принесли с собой ничего нового.

— Как не принесли? — желчно усмехнулся Спиридон. — Ну конечно же принесли. Сперва отрубили голову королю Людовику, потом Робеспьеру, Сен-Жюсту, Дантону — А потом пришел Наполеон и водрузил иа свое чело императорскую корону. И все опять пошло по-старому. Бедняки работают, богачи пользуются плодами их труда.

— Женщина рожает своих детей в муках. А ты хочешь, чтобы новое общество, новый мир родились без мук, без кровопролития? Насилие, сказал Маркс, повивальная бабка истории. Ведь не станешь же ты утверждать, что Великая французская революция так-таки уж совсем ничего не дала Франции? Да и всему миру?

— Возможно, — уклончиво сказал Спиридон. — Не спорю. И возможно, будущая русская революция тоже принесет с собой какие-то добрые перемены для России. Но ведь то Россия! Она велика, необъятна. А ты бы лучше позаботился о нашей грузинской земле. Зачем тебе думать о судьбе всей Российской империи? Это первое… А второе… Лучше, брат мой, держись подальше от политики. Мой тебе совет: учись, честно служи своими знаниями людям, своему народу. Как сказал тот же Некрасов: «Сейте разумное, доброе, вечное…» Ей-богу, дорогой Авель, ничего лучшего ты не придумаешь…

Авель задумался. Он колебался, не мог решить, стоит ли быть откровенным до конца: уж очень обидным ему казалось то, что он хотел сказать Спиридону. Наверное, лучше было бы промолчать. Но он не удержался:

— Не обижайся па меня, если сможешь, — начал он. — Но я все-таки выскажу тебе все, что у меня на душе.

— Говори.

— Понимаешь, Спиридон, я не знаю, нрав ты или но нрав, говоря о будущем. Этого не знает никто. Человеку не дано заглянуть туда. Но я твердо знаю: всеми силами души я ненавижу тех, кто готов смириться с подлостью, с несправедливостью. По мне — лучше умереть, чем жить в рабстве. То, что эта жизнь такая, какая есть, и всегда была такой, — в этом ведь и наша с тобой вина. Вина всех, кто думает только о себе, о своем благополучии, о том, чтобы прожить свой век тихо, мирно, спокойно, не впутываясь ни в какие опасные предприятия, не рискуя головой… Да что там головой! Даже покоем своим не желая рисковать! Эх, брат, если бы все рассуждали так, как ты, — очень мудро, очень логично, очень здраво, — человечество и сейчас еще прозябало бы в каменном веке. В том-то вся штука, дорогой, что во все времена находились люди, которые не хотели мириться с установленным миропорядком. Бунтовали. Стремились куда-то. Это они изобрели каменный топор и колесо, и научились выплавлять металлы, и подумали впервые, что жизнь человека состоит не только в том, чтобы нажраться досыта да завалиться спать. Да, ты прав: их всех убили. И Спартака, и Марата, и Робеспьера, и Дантона. Но кто посмеет сказать, что эти люди зря прожили свою жизнь?

— Зря, не зря, но…

— Погоди! Дай уж я выскажу тебе все до конца. Ты привел мне стихи Некрасова, это хорошие стихи, я люблю их не меньше, чем ты. «Сеять разумное…» Что может быть прекраснее?.. «Да здравствует разум!» — сказал другой великий поэт. Но мне вспоминаются стихи еще одного поэта, быть может, не такого великого, как Пушкин и Некрасов, но сейчас, сегодня они больше говорят моему сердцу.

С трудом сдерживая волнение, дрожащим, срывающимся голосом он продекламировал:

— Оловянных солдатиков строем

По шнурочку равняемся мы.

Чуть из ряда выходят умы:

«Смерть безумцам!» — мы яростно воем.


Поднимаем бессмысленный рев,

Мы преследуем их, убиваем -

И статуи потом воздвигаем,

Человечества славу прозрев…


Господа! Если к правде святой

Мир дороги найти не умеет -

Честь безумцу, который навеет

Человечеству сон золотой!..


Авель умолк.

— Ну что ж, вот мы и поставили все точки над «и», — холодно сказал Спиридон. — Мой идеал — разум, а твой, стало быть, безумие?

— Лучше безумие, чем унылое, пошлое, постыдное благоразумие. От такого благоразумия недалеко до того, что на языке полицейских документов называется благонадежностью!

Это уж был удар ниже пояса. Спиридон вздрогнул от обиды.

— Ты хочешь меня оскорбить, — сказал он. — Но тебе это не удастся. Поверь, я не обиделся…

По тону его тем не менее чувствовалось, что он уязвлен до глубины души.

— Ты ослеплен и оглушен романтическим пафосом, — уже успокоившись, продолжал Спиридон. — Переубедить тебя мне, как видно, не удастся. Одно только скажу, и на этом кончим. Подумай, что стало бы с миром, если бы он состоял только из таких вот безумцев. Ты совсем забыл о миллионах простых людей, погруженных в заботы о хлебе насущном. Они не думают о высоких материях, не рвутся в небеса. Просто тянут свою лямку, растят детей, как говорится, возделывают свой сад. Они думают не о мифическом долге перед всем человечеством, а о реальных, насущных, повседневных своих обязанностях. Ты скажешь, что они живут, как слепые черви! Пусть так. Но это именно они тащат на себе тяжкий воз истории!

— Вероятно, ты прав. Я думаю, истории равно необходимы и те и другие, — примирительно заключил Авель.

Так закончился тот спор. Они не поссорились, конечно, но какой-то холодок отчуждения с тех пор между ними все-таки возник. Кто знает, растает когда-нибудь этот ледок или, напротив, все толще и непроходимее будет становиться разделяющая их ледяная степа?..

Лампа мигает, чадит, вот-вот погаснет: видно, кончается керосин. Авель прикручивает фитиль и задувает слабый огонек. В комнате темно. Но он долго еще не может уснуть, ворочается с боку на бок, вспоминая родной Цкадиси, отцовский дом, двор, сад, всех своих близких.

Из тетради Авеля Енукидзе

Ладо вдруг появился три дня назад. Я уже привык к его внезапным исчезновениям и почти не волнуюсь, когда он подолгу не появляется. Он пришел возбужденный, ликующий и чуть ли не с порога радостно сообщил мне, что в Баку приехал Красин. Когда я спросил его, кто это такой, он очень удивился:

— Как?! Ты не слышал про Красина? Леонид Борисович Красин — один из самых блестящих людей в русской социал-демократии. Можно сказать, одна из звезд первой величины. Он сидел в Москве в Таганской тюрьме, потом был сослан в Восточную Сибирь, а недавно переехал сюда, в Баку. Работает инженером на строительстве электростанции. Я с ним уже успел повидаться.

Ладо помолчал и, словно размышляя вслух, добавил:

— Вероятно, в самое ближайшее время ты, Авель, и другие наши товарищи переберетесь к нему. И все кружки наши туда переведем. Там будет надежнее, чем в городе: полиция лоб себе разобьет, пока выйдет иа ваш след.

Весть о приезде Красина сильно меня взбудоражила, У меня было такое чувство, что я на пороге каких-то важных событий, что начинается новый этап, может быть, даже новая эпоха не только в моей личной жизни, но и в жизни всей бакинской социал-демократии.

А сегодня Ладо появился вновь. Он как вихрь ворвался в мою комнатушку. Кивнул мне, словно мы расстались пять минут назад, и, заложив руки за спину, стая расхаживать из угла в угол, насвистывая какую-то веселую мелодию.

Я понял, что у него есть новости, и, судя по всему, хорошие. Но расспрашивать его ни о чем не стал. Хорошо изучив за время нашего знакомства его характер, и знал, что он не любит, когда его о чем-нибудь спрашивают: все, что нужно, расскажет сам.

Так и вышло. Пометавшись по комнате минуты три, он уселся на стул, положил руки на колени и объявил:

— Сейчас мы с тобой пойдем к Красину. У меня радостно забилось сердце.

— Прямо сейчас?

— Да, он нас ждет.

Я молча стал одеваться.

— По дороге заглянем на почту, — сказал Ладо.

— Зачем? — удивился я.

Ладо вскочил на ноги и опять начал мерить шагами мою тесную комнатушку. Да, давно уже я не видел его таким возбужденным, таким взволнованным.

— Я тебе не рассказывал про своего старшего брата? — спросил он.

— Нет, не рассказывал.

— Представь, у меня есть старший брат.

— Ну и что же? У меня тоже есть старший брат, — улыбнулся я.

— И чем же он занимается?

— Крестьянствует, — пожал я плечами.

— А мой старший брат, — торжественно объявил Ладо, — арендует земли на границе с Персией. Торгует помаленьку. И, как я полагаю, отнюдь не бедствует.

— Очень рад за него, — холодно сказал я, не понимая, с какой стати Ладо вдруг стал хвастаться передо мной коммерческими успехами своего братца.

— Я написал ему письмо. Хочешь, прочту? — продолжал Ладо.

— Прочти, — сказал я, чтобы не обижать его: по правде говоря, мне не терпелось как можно скорее отправиться к Красину, а семейная переписка братьев Кецховели меня не слишком интересовала.

— Так вот, слушай! — Ладо вынул из кармана сложенный вчетверо листок бумаги, развернул его и прочел: — «Дорогой мой, любимый брат! Я сейчас в Баку, живу по чужому, подложному паспорту. Полиция гонится за мною по пятам. Положение мое отчаянное. Мне до смерти надоела эта собачья жизнь, я искренне жалею, что не послушался в свое время твоего доброго совета, не бросил эти свои глупые игры в революцию. Но, как говорится, лучше поздно, чем никогда. Слава богу, я наконец опомнился. Решил навсегда покончить с этой бессмысленной и пустой нелегальной деятельностью, вернуться к нормальной жизни, поступить в университет. Но для продолжения учения нужны деньги, а у меня, как ты можешь догадаться, ни гроша, за душой. Чтобы начать новую жизнь, деньги нужны немалые. И тут все мои надежды только на тебя. Прошу тебя, помоги мне сделать хотя бы первые шаги на моем новом пути. Помоги, дорогой, своему заблудшему младшему брату. Когда встану на ноги, отплачу тебе с лихвой. Все верну. И вечно буду помнить твою доброту ко мне. Уверен, что ты не откажешь мне в моей просьбе. Заранее душевно благодарю тебя, твой несчастный брат Ладо».

В конце письма была сухая деловая приписка, в которой говорилось, но какому адресу и на какое имя следует прислать деньги.

Ладо сложил письмо, аккуратно спрятал его в карман и вопросительно поглядел на меня.

По правде говоря, я сперва ничего не понял. Но, глядя на лукавую улыбку Ладо, на веселые искорки в его глазах, догадался, где здесь зарыта собака. Само собой, Ладо и думать не думал ни о каком поступлении в университет, ни тем более о том, чтобы распроститься со своей революционной деятельностью. Этот «дипломатический ход» он придумал с одной-единственной целью: достать деньги на типографию.

Не могу сказать, чтобы это письмо Ладо привело меня в восторг. Если быть вполне откровенным, оно меня даже огорчило.

— Как же так? — растерянно сказал я. — Ведь он потом узнает, что ты его обманул.

Ладо расхохотался:

— Так вот, значит, что тебя заботит, парень? Других трудностей ты тут не видишь?

— Другие трудности сейчас меня действительно не заботят, — сухо ответил я. — Неужели ты не понимаешь, что это… как тебе сказать… ну, в общем-то, не нравится мне это…

— Ты хочешь сказать, что в этом моем поступке есть нечто аморальное? — перестав смеяться, спросил Ладо.

— Вот-вот, — обрадовался я точному слову. — Революцию надо делать чистыми руками. Святое дело несовместимо с обманом. Не нравится мне это, Ладо, — только и мог повторить я.

— Чепуха! — решительно отмел Ладо мои робкие возражения. — «Святое дело», «обман» — все это абстракция. А истина конкретна. Ты скажи мне прямо и ясно: кому-нибудь этот мой поступок нанесет конкретный ущерб?

— Безусловно, — сказал я. — Твоему брату. Узнав, что ты его сознательно обманул, он будет огорчен. Я даже думаю, что это будет для него большой душевной травмой.

— Пусть так, — согласился Ладо. — А теперь положи на одну чашу весов огорчение моего брата, а на другую — ту огромную пользу, которую паша типография принесет сотням угнетенных, несчастных людей. На одной чаше весов — один человек с его личными огорчениями, а на другой…

— Ах, Ладо! — горько вздохнул я. — Это уже пошла арифметика. А я говорю о другом. Человеческая порядочность не измеряется ни в пудах, ни в золотниках. И никакие весы тут не помогут.

— Будь по-твоему, пусть этот мой пример с весами неудачен, — согласился Ладо. — Но я убежден, что в сравнении с величием наших целей этот обман — мелочь. И я уверен, что рано или поздно мой брат поймет меня. Поймет и оправдает некоторую… ну, скажем так… недостаточную щепетильность моего поведения. Но по совести говоря, я не считаю свой поступок аморальным.

Вот если бы я пустился на обман ради себя. Скажем, хотел бы прокутить эти деньги, проиграть в карты… Тогда это было бы и впрямь аморально.

Логика Ладо показалась мне убедительной. Во всяком случае, я не смог найти аргументов, которые опрокинули бы эти его доводы. Но на душе у меня, как говорится, кошки скребли. Что-то во всей этой истории мне все-таки не нравилось.

Как бы то ни было, но спорить с Ладо я больше не стал.

— Сколько же он тебе пришлет? Все равно ведь на типографию не хватит.

— Он человек богатый, — сказал Ладо. — И добрый. Для родного брата скупиться не станет. Думаю, пришлет немало. А если нам не хватит, еще где-нибудь достанем. Не бойся, дружище Авель! Горы своротим, а достанем!

Я глядел на его восторженное, взволнованное лицо и постепенно заражался его одержимостью. «В самом деле, — подумал я. — Не все ли равно, откуда придут деньги? Главное, что у нас наконец будет своя типография!»

— Удивительный ты человек, Ладо! — искренне воскликнул я, обнимая его.

Не возвращаясь больше к обсуждению этой проблемы, мы пошли на почту и отправили письмо. Эта крохотная бумажка в запечатанном конверте унесла с собой все наши надежды, с нею были связаны отныне все наши мечты.

Покончив с этим делом, мы двинулись на Баилов мыс, к Красину.

Баиловский мыс, на котором акционерная компания «Электросила» развернула строительство электрической станции, лишь слегка вдавался в море, замыкая бухту, на берегу которой раскинулся город. Вода в бухте грязная, пахнет нефтью, какими-то гнусными отбросами. Но если спуститься с Баиловской горы к окончанию мыса, Впечатление такое, будто перед тобою раскинулось совсем другое море: вода чистая, прозрачная. Приморский курорт здесь бы строить, а не электростанцию! В такую прозрачную морскую гладь даже жалко сбрасывать землю. Однако ничего не поделаешь, пришлось. Гору срыли чуть ли не до основания, мыс удлинили на несколько десятков метров. Акционерному обществу нужна прибыль. А никакой курорт, даже самый фешенебельный, не принесет такой прибыли, какую должна дать электростанция. Электричество ведь нужно для нефтяных промыслов. Не так уж велик Баку — небольшой клочок земли на берегу Каспия. Но на этом клочке — огромная доля всех мировых запасов нефти. И едва ли не вся жизнь города подчинена добыче «черного золота».

Строительная площадка походила на развороченный муравейник. Она так и кишела людьми с тачками, носилками, лопатами, кирками. Какое смешение лиц, племен, языков и наречий… Вавилонское столпотворение, да и только! Население Баку и всегда-то было достаточно пестрым, разноязыким — грузины, армяне, татары, персы, греки… Но строительство электростанция привлекло сюда еще и русских, и украинцев, и лезгин, и абхазцев, и осетин. Даже непривычная слуху местных людей сухая, отрывистая речь англичан, датчан и немцев то и дело слышалась повсюду. Одних пригнала сюда горькая нужда, других — солидный заработок, который сулило им новое прибыльное дело.

Красин жил в небольшом деревянном домике на самой оконечности мыса: отсюда видна была вся строительная площадка, отсюда он мог наблюдать, как медленно возникают из хаоса четкие контуры грандиозного здания будущей электростанции, жилых домов, водокачки, других служебных помещений.

Наконец-то сбылась моя мечта: я познакомился с этим замечательным человеком. Это был высокий, стройный мужчина лет тридцати. Светлые рыжеватые волосы, молодые, веселые глаза. Однако, приглядевшись внимательнее, можно было разглядеть преждевременные морщинки у глаз. А когда он хмурился, глубокая поперечная морщина, точно шрам, пересекала его высокий лоб.

— Это Авель Енукидзе, о котором я тебе говорил, — просто представил меня Ладо.

И тут произошло нечто поразительное. Я знал — и не только из литературы, но и по собственному опыту, — что существует на свете такой таинственный, загадочный феномен, как любовь с первого взгляда. Но мне и в голову не приходило, что бывает и другое: то, что по аналогии можно было бы назвать дружбой с первого взгляда.

Едва только мы с Красиным взглянули друг на друга, едва обменялись первыми фразами, как я сразу же почувствовал себя удивительно легко и свободно, словно был знаком с этим человеком много лет. И не просто знаком, а соединен узами самой нежной и прочной привязанности, какая только может существовать между людьми.

Впрочем, я должен сказать, что нечто похожее я уже испытывал и раньше, но, правда, не в такой степени. Бывало, и раньше, знакомясь с каким-нибудь товарищем по работе, я очень скоро начинал вести себя с ним так, словно мы были давними друзьями. Как видно, ничто так не сближает людей, как общее дело. Ну и, разумеется, единство взглядов, общая любовь и общая ненависть.

Но с Красиным все это было иначе. Тут помимо естественной близости друзей-единомышленников возникла еще и чисто человеческая симпатия. Говоря проще, мы сразу понравились друг другу.

— Значит, так, друзья, — заговорил Леонид Борисович как о деле уже решенном. — Кружки мы переведем сюда, ко мне. Это будет хорошо во всех смыслах. Во-первых, здесь ваши товарищи будут в большей безопасности. Это главное. Но это еще не все. Я хотел бы всех ваших кружковцев взять к себе на работу. Мне нужны люди самых разных профессий. Кстати, товарищ Авель, не худо было бы и вам тоже со временем бросить железную дорогу и перейти на работу ко мне…

Поговорив немного о ближайших наших планах, мы отправились на строительную площадку. Здание будущей электростанции еще только возводилось. Но Красин, ни слова не говоря, повел нас вниз, в подвалы этого еще не достроенного здания. Ни о чем лучшем не приходилось и мечтать! Подвалы были сухие, просторные. Но путь в эти катакомбы лежал через такие лабиринты, столько там было причудливых лестниц, тоннелей и переходов, что никакая полиция туда не смогла бы проникнуть, даже если бы полицейских кто-нибудь и надоумил искать именно там.

Разумеется, подвалы были темные, неосвещенные. Но это нас не пугало. Осмотрев помещение, мы твердо договорились, что кружки из Балахан и Сабунчи переведем сюда. Здесь будем и занятия проводить, здесь же и склад литературы устроим.

5

Хитрость, придуманная Ладо, удалась как нельзя лучше. Его богатый брат расчувствовался, узнав, что он отрекся от своих былых заблуждений, и прислал ему ни много ни мало — целых двести рублей. Сумма эта намного превышала ожидания Ладо и Авеля. Вместе с деньгами брат прислал коротенькое, но очень трогательное письмо, в котором писал, что, если Ладо выполнит свое обещание и действительно поступит в университет, он будет и впредь регулярно оказывать ему денежную помощь.

Ладо и Авель были на седьмом небе. Пришедшие по почте двести рублей означали, что типография — это уже не зыбкая, расплывчатая мечта, а самая что пи на есть реальнейшая реальность.

— Двести рублей! Ого… Ты только представь, Авель, дорогой, какие дела мы тут развернем с этими деньгами! — говорил Ладо, в восторге хлопая друга по плечу.

Они сумерничали на квартире у Дмитрия Бакрадзе. На улице шел дождь: лило как из ведра. Но в комнате было тепло, даже жарко: так всегда здесь бывает при первом дожде — жар раскаленных от солнца каменных зданий ливень загоняет внутрь, в дома, в квартиры.

— Денег нам, пожалуй, хватит, — задумчиво сказал Авель. — Но…

— Что «но»? — запальчиво спросил Ладо. — Опять проповедь читать начнешь? Ей-богу, дорогой, тебе священником надо было стать, а не революционером.

— Нет, я совсем другое хотел сказать, — смутился Авель. — Пока у нас не было денег, нам казалось, что деньги — это все. Будут деньги, думали мы, и все уладится само собой. А теперь, когда деньги есть, я думаю, что трудностей будет еще ой-ой-ой как много!

— Какие трудности? О чем ты?

— Интересно, как ты себе представляешь, где мы достанем оборудование для типографии? Купим, да? Но ведь это же верный провал!

— Само собой, это все не так просто, — согласился Ладо. — Однако, что ни говори, деньги — это уже полдела. А что касается второй половины дела, ничего не поделаешь, придется опять кланяться в ножки товарищам из Тифлисского комитета. Безвозмездно пожертвовать нам печатную машину и шрифт они не смогли, а за деньги, я думаю, продадут.

Тут уж усомнился не только Авель, но и Дмитрий.

— Ну это еще бабушка надвое сказала, — скептически хмыкнул он. — Не так уж они богаты, наши тифлисские товарищи, печатными машинами и шрифтами. Письмо послать, конечно, можно. Но одновременно надо искать и другой путь.

На том пока и порешили.

6

Авель быстро, одним рывком сбросил с себя одеяло. В комнате было холодно, вылезать из теплой постели не хотелось, и он раз и навсегда избрал для себя этот способ: не нежиться по утрам, а сразу, как проснулся, словно с берега в ледяную воду. «Сегодня же куплю керосинку и запасусь керосином», — подумал он.

По мостовой били лошадиные копыта: извозчики развозили по городу пассажиров, прибывших с утренним поездом. Следом потянулись и пешеходы: сперва рабочие, торопящиеся на фабрики, потом гимназисты, а затем уже и служащие.

Авель шел быстро, обгоняя одного прохожего за другим. Он все еще дрожал от холода и хотел хоть таким нехитрым способом согреться. Ну а кроме того, ему предстояло прошагать не одну версту, чтобы добраться до мусульманского района, где жил Ладо.

Войдя в узкий дворик, он осторожно постучал в дверь маленького одноэтажного дома. На стук никто не отозвался. Сердце Авеля сжалось от дурного предчувствия. Он постучал еще раз, уже сильнее. Послышались глухие, шаркающие шаги. Наконец дверь приоткрылась, и в дверном проеме показалось сонное лицо Ладо. Выглядел он скверно: борода отросла еще больше, лицо было бледное, нездоровое, какое-то даже слегка припухшее — то ли со сна, то ли, напротив, от бессонной ночи. Но вот он улыбнулся, и оно вмиг преобразилось, помолодело: перед Авелем опять был прежний, веселый, никогда не унывающий Ладо.

— А ты прямо колдун, — сказал он. — Настоящий кудесник! Только я подумал, что мне надо немедленно тебя повидать, а ты уже тут как тут.

Авель оглядывал полутемную, сырую комнату, пропахшую плесенью, и думал, что Ладо должен срочно перебраться отсюда куда-нибудь в более благоустроенное помещение: здесь он непременно заболеет.

— Да ты не слушаешь меня! — тормошил его Ладо. — Подожди минуту, я сейчас приведу себя в порядок, и мы пойдем.

— Куда?

— В типографию Шапошникова.

— А что мы ему скажем? Кто мы такие? Зачем пришли?

— Что-нибудь придумаем.

Авель прекрасно понимал, что у Ладо созрел какой-то план. Зная характер друга, он не стал его ни о чем расспрашивать.

Солнце стояло уже высоко, но дул холодный, пронизывающий ветер. Пробирал до костей. Ладо надвинул шляпу низко на лоб, под мышку взял старый кожаный портфель, в руку трость. Он шел, чуть прихрамывая, налегая на трость всей тяжестью своего грузного, большого тела: сейчас ему можно было дать добрых пятьдесят лет.

Он любил менять свой облик. Когда позволяли финансы, менял костюмы. А после приезда из Тифлиса в Баку отпустил солидную бороду и усы, чтобы добиться как можно большего сходства с Давидом Деметрашвили, приметы которого значились в его новом паспорте. Деметрашвили был старше Ладо почти на пятнадцать лет. Жандармы же искали двадцатичетырехлетнего Кецховели.

Ладо вел Авеля самыми глухими и пустынными улицами, если же навстречу попадался прохожий, он сразу начинал говорить по-русски. Это тоже был один из излюбленных им способов конспирации.

На Каспийской улице перед домом № 30 Ладо остановился. Еще не доходя до дома, можно было услышать громыхание печатных машин: это и была типография Шапошникова.

Ладо придал своей шляпе более благообразный вид и, дав знак Авелю следовать за ним, важно вошел в кабинет хозяина. В широком кресле за большим письменным столом сидел полный, вальяжный человек лет шестидесяти. Он казался неповоротливым, даже ленивым, но маленькие умные глазки из-под кустистых седых бровей глядели цепко и остро. Внезапное появление незнакомых людей ничуть его не удивило: как видно, это было для него делом вполне обычным.

— Прошу садиться, — сделал он широкий приглашающий жест и, когда гости уселись напротив него, спокойно спросил: — Чем могу служить?

Ладо открыл портфель, достал из него какую-то картонку размером чуть меньше игральной карты и молча положил перед Шапошниковым. Тот так же молча стал ее изучать.

— Вы, стало быть, и будете господин Баазов? — спросил он, покончив с этим занятием.

— Да, — кивнул Ладо.

— И вы, стало быть, желаете отпечатать визитные карточки вот по этому образцу?

— Совершенно верно. Только, с вашего позволения, я хотел бы сам выбрать шрифт.

— Извольте. Сейчас мы спустимся в цех, и вы скажете, какой шрифт пришелся вам по душе. Заодно посмотрите образцы нашей работы.

Только тут Авель сообразил, зачем они сюда пришли. Визитные карточки на имя какого-то Баазова — это, разумеется, повод для того, чтобы проникнуть в цех, осмотреть печатные станки, и. выбрать тот из них, который был бы наиболее пригоден для их целей, чтобы потом заказать такой же.

Несколько минут спустя они уже ходили по наборному цеху, внимательно разглядывая шрифты. Ладо дотошно изучал литеры, стараясь как можно точнее определить на глаз их высоту и расстояние между ними. Авелю показалось, что тень недовольства легла на его лицо. Он вопросительно глянул на Ладо, стараясь понять, чем тот озабочен. Ладо быстро процедил сквозь зубы:

— Возьми горсть литер.

Поддерживая хозяина типографии под руку, он отвел его в сторону, оживленно о чем-то расспрашивая. Авель остался один. Взять горсть шрифта и спрятать в карман не составляло никакого труда. Но Авелю легче было провалиться сквозь землю, чем выполнить это приказание. Проклиная себя, он уже совсем было собрался сделать то, что ему велел Ладо, но рука словно одеревенела. Сердце отчаянно колотилось у самого горла. «Нет, нет, только не это!» — подумал он.

Ловко отвлекая внимание хозяина типографии, Ладо шепнул:

— Скорее!

— Не могу! — одними губами ответил Авель.

Ладо глянул на него таким взглядом, что Авель понял: придется переступить через это. Все было в этом взгляде: и отчаяние, и мольба, и жесткая властность, и молчаливая просьба не подводить его, не подвергать провалу так хорошо начатую операцию.

Делать было нечего. Улучив подходящую минуту, Авель сунул руку в один из ящиков и, зажав горсть свинцовых букв, не спеша опустил их в карман.

Ладо, глянув на пылающее лицо товарища, понял, что дело сделано. Пообещав Шапошникову прийти на другой день, чтобы окончательно договориться о заказе, он стал прощаться.

— Ну вот, Авель, — радостно потирая руки, сказал он, как только они очутились на улице. — Теперь мы измерим высоту литер, узнаем, какое расстояние должно быть между плитой и барабаном нашей печатной машины, и завтра же сможем заказать станок.

Авель мрачно молчал.

— Что, брат? — участливо спросил Ладо. — Сердишься?

Авель ничего не ответил. Ему не хотелось возвращаться к их давнему спору о морали и прочей, как частенько выражался Ладо, чепухе. Он боялся острого, злого языка своего друга: того и гляди, опять скажет, что лучше было бы ему пойти в священники, а не в революционеры.

Отрицательно помотав головой, Авель спросил:

— Как тебе пришла в голову эта мысль? Я имею в виду заказ на визитные карточки!

— Эх, друг мой! Не зря говорят: голь на выдумки хитра. Когда человеку приходится туго, он поневоле становится изобретательным. Ты не поверишь, но мне последнее время каждую ночь снится типография. В ушах все время стоит стук печатных машин. Сплю и вижу, как ложатся друг на друга пачки отпечатанных прокламаций…

Ладо шел быстро, подпрыгивая на ходу, словно малый ребенок. Он совсем забыл о том, что надо опираться на палку, изображая солидного пожилого человека. Приподнятое настроение его постепенно передалось и Авелю.

Через несколько дней на квартире Дмитрия Бакрадзе собралось человек шесть: помимо Ладо, Авеля и самого Дмитрия было еще несколько проверенных товарищей из грузинского революционного подполья.

— Станок заказан, — сообщил собравшимся Ладо. — Но оказалось, что стоить он будет гораздо дороже, чем мы рассчитывали. Во всяком случае, той суммой, которой мы располагаем, нам не обойтись. А ведь кроме станка потребуется еще много другого: шрифты, краска, бумага. И, наконец, главное: потребуется помещение, куда мы сможем поставить этот станок. Посему, друзья мои, я предлагаю снова послать кого-нибудь из наших товарищей в Тифлис с просьбой помочь нам.

— Тифлисцам самим приходится туго, товарищ Ладо, — сказал Виктор Бакрадзе. — К тому же они ведь один раз уже отказали нам в помощи. Не помогли, — значит, не могли помочь.

— Или не захотели, — поддержал его Дмитрий.

— Все это мне известно не хуже, чем вам, — холодно ответил Ладо. — Однако на сей раз товарищ, которого мы пошлем в Тифлис, не вернется с пустыми руками. Не далее как послезавтра, то есть в субботу, наш посланец должен быть уже там. Если у вас нет возражений, я предлагаю поручить это дело Авелю.

Авель смутился: такого поворота событий он не ожидал.

— А мы здесь до возвращения его из Тифлиса, — спокойно продолжал Ладо, — должны найти надежное помещение для типографии…

Из записок жандармского ротмистра Вальтера

Все стало ясно: Кунце меня предал. Это не кто иной, как он, предупредил таинственного Авеля. И птичка упорхнула. Упорхнула, можно сказать, в тот самый момент, когда я уже почти держал ее в руках.

Шеф был прав, черт возьми! Бестолковщина и ротозейство — это еще было деликатно сказано. Я просто шляпа! Самый настоящий болван, вот кто я такой!

Не скрою, у меня даже мелькнула мысль об отставке. Но потом мною вдруг овладел настоящий охотничий азарт. «Черта с два, — подумал я. — Сперва докажу шефу, что не такой уж я простак и разиня, каким показал себя в этой истории. А уж потом… потом можно и в отставку!»

Короче говоря, я твердо решил найти этого треклятого Авеля и тех, с кем он связан. Теперь я уже ждал очередного вызова к шефу не с робостью, а даже с некоторым нетерпением. Когда этот вызов последовал, я спокойно вошел в кабинет Минкевича и остановился перед его письменным столом, стараясь даже и виду не подать, что волнуюсь.

Минкевич просматривал какие-то бумаги и только кивнул мне: дескать, подождите минуту-другую. Я ждал. Наконец шеф оторвался от бумаг и вполне учтиво, я бы даже сказал подчеркнуто учтиво, вымолвил:

— Садитесь, пожалуйста, ротмистр.

Я сел.

Мне показалось, что в шевелюре шефа за эти несколько дней словно бы прибавилось седины. Да и взгляд его уже не сверкал веселым насмешливым огнем. Это был взгляд озабоченного и бесконечно усталого человека.

— По только что полученным мною надежным агентурным сведениям, — сухо начал шеф, — здесь, в Баку, скрывается небезызвестный Владимир Кецховели.

Я молчал.

— Надеюсь, вы помните, ротмистр, что некоторое время назад в этом же кабинете я сказал вам, что если Кецховели еще не прибыл в Баку, то в самое ближайшее время непременно здесь появится.

Я кивнул.

— Как видите, я не ошибся. Так вот, ротмистр. Господа из Тифлисского управления предписывают нам немедленно арестовать означенного опасного преступника. А?.. Каковы?.. Сами упустили его, а теперь хотят свалить это дело на нас. Ничего не скажешь, молодцы!.. Любители загребать жар чужими руками…

Минкевич набил трубку, закурил. Закрыв глаза, некоторое время сидел, пуская кольца дыма и о чем-то размышляя. Наконец заговорил вновь. На этот раз уже другим, менее официальным, почти дружеским, задушевным тоном.

— Теперь вы убедились, Вальтер, что эти мерзавцы, эти исчадия ада куда хитрее и ловчее нас с вами. Что ни говори, а мы до сего дня так и не смогли установить личность этого загадочного Авеля. Мало того, мы до сих пор не знаем, где они нынче собираются. А ведь наверняка же собираются… А?..

Я молчал. Шеф, как говорится, наступил мне на любимую мозоль.

— Так вот, — продолжал Минкевич. — Извольте перевернуть вверх дном весь город и перебрать всех находящихся в нем Авелей. Вы меня поняли? Всех до единого! И внимательно разберитесь в каждом из них. Быть может, хоть таким путем мы найдем того, кто нас интересует.

— Слушаюсь, господин полковник, — сказал я.

— Это первое. Далее… В нашем городе на «Электросиле» служит некто Леонид Борисович Красин. Личность сугубо неблагонадежная.

— За ним установлен негласный надзор, — заметил я.

— Усильте надзор, ротмистр.

— Слушаюсь.

— Надзор, — иронически проворчал Минкевич. — Много толку от этого вашего надзора…

— Попытаюсь пристроить служащим на «Электросилу» своего человека, господин полковник.

— Шпика? — сардонически спросил шеф. — С одним шпиком вы уже опростоволосились… Ну бог с ним. Кто старое помянет, тому, как говорится, глаз вон. Но сейчас, будьте добры, ротмистр, не вздумайте снова обмишулиться. Если Кецховели действительно здесь, в Баку, он наверняка установит связь с Красиным. Да и Авель этот тоже, я думаю, не останется в стороне. Ведь эти революционеры за версту чуют друг друга. Поэтому мой вам совет: не распыляйтесь, а сосредоточьтесь на «Электросиле», на Красине. Поверьте моему опыту: рано или поздно мы их всех там накроем.

Вернувшись к себе, я тотчас приступил к исполнению задания шефа. Не прошло и трех дней, как одного Авеля мы уже выявили: это был некий Авель Енукидзе, работавший паровозным машинистом в депо. Тот или не тот? Я составил секретный запрос и отправил его в Тифлисское жандармское управление; в самое ближайшее время должен был прийти ответ, говорит ли им что-нибудь фамилия Енукидзе. А пока, в ожидании этого ответа, я стал подбирать надежного агента, которого можно было бы направить на «Электросилу».

Один такой у меня был: некий Василий Исаев. Это был человек неопределенной внешности, неопределенного возраста, неопределенной национальности. При этом он владел несколькими ремеслами, свободно говорил на двух-трех языках. Изучив его досье и поговорив с ним с глазу на глаз, я решил, что лучшего кандидата на задуманную нами роль мне не найти…

Шеф принял меня немедленно. Выслушав доклад о том, что в Баку уже обнаружен один Авель и что мы срочно разыскиваем остальных Авелей, он одобрительно хмыкнул. Увидев, что он нынче в духе, я осторожно перешел ко второй части программы. Доложил, что агент для засылки к Красину мною подготовлен.

— Где он сейчас? — спросил Минкевич, спокойно выслушав характеристику Исаева.

— Здесь, господин полковник. Если позволите, я приглашу его войти.

Никогда не забуду этого зрелища. Исаев входил в кабинет шефа, словно пританцовывая. И в то же время он изгибался в льстивых поклонах, его узкое, неправильной формы лицо изображало высшую степень угодливости.

Минкевич предложил ему сесть. Уселся сам.

Исаев присел на самый краешек стула: казалось, он даже не сидит, а ловко балансирует в воздухе, изображая позу сидящего человека.

— Ротмистр Вальтер охарактеризовал мне вас как опытного, надежного агента, — проговорил Минкевич.

— Так точно, ваше высокоблагородие! — отчеканил Исаев. — Буду счастлив подтвердить справедливость этой высокой оценки.

— Можете считать, что такая возможность вам представилась, — милостиво улыбнулся шеф. — Я удостаиваю вас заданием величайшей важности и величайшей секретности.

Лицо Исаева изобразило самую крайнюю степень внимания и подобострастия.

— Ротмистр Вальтер, я полагаю, уже посвятил вас в суть дела? — осведомился шеф.

— Отчасти… То есть, — пугливо оглянулся он на меня, — да, разумеется, посвятил… Однако я был бы счастлив услышать из уст вашего высокоблагородия необходимые уточнения, добавления и, так сказать, нюансы…

«Рождает же природа этаких бестий!» — подумал я.

— Так вот, у нас, как вам, вероятно, уже известно, имеются сведения, что подпольщики собираются на «Электросиле» под покровительством инженера Красина. Вам надлежит явиться к этому господину и предложить ему свои услуги в качестве… Ну, вы там сами решите, в качестве кого… Затем…

Шеф выдвинул ящик стола, достал одну из размноженных нами фотографий Кецховели.

— Внимательно изучите лицо этого господина. Есть основания предполагать, что рано или поздно он непременно появится где-нибудь там, на вашем горизонте. Зовут его Владимир Кецховели. Впрочем, не исключено, что он живет под другой фамилией. Но для вас, я полагаю, не составит труда по этой фотографии опознать его.

— Так точно, ваше высокоблагородие. Ничего не может быть легче, — изогнулся в поклоне Исаев.

— Знайте, Исаев, — в заключение сказал шеф, — власти по заслугам оценят вашу службу. Ротмистр! — обернулся он ко мне. — Выдайте господину Исаеву авансом, так сказать, в счет будущих заслуг из моих личных секретных фондов единовременное вознаграждение в сумме… — Он сделал паузу. — Ну, скажем, тридцати рублей. В память о знаменитых тридцати сребрениках… — Шеф наклонил голову и встал, давая понять, что аудиенция окончена. Пятясь задом и поминутно кланяясь, Исаев покинул кабинет Минкевича. Я вышел следом за ним.

Исаев оказался не в пример ловчее и расторопнее прежнего моего агента. Не прошло и недели, а мы уже знали, что на «Электросиле» и впрямь собираются подпольщики. Исаеву удалось даже точно установить дни и часы их тайных сборищ: вторник и пятница, семь часов вечера.

Зато о Кецховели ему ничего выяснить так и не удалось. Тот словно в воду канул.

Как бы то ни было, конец ниточки мы уже держали в своих руках. На следующий же вторник мы подготовили операцию. Ровно в семь, как только подпольщики соберутся на свое тайное сборище, я с моими людьми появлюсь на «Электросиле»… Как будто осечки быть не Должно. На стене дома господина Красина уже пылают огненные слова: «Мене, текел, фарес!» Да, все взвешено, рассчитано, измерено. И тем не менее я был как в лихорадке. Ведь с этими господами революционерами никогда нельзя быть ни в чем уверенным до конца. В последний момент они всегда ускользают у тебя из рук. Совсем как рыбка, которая, казалось, уже на «крючке, ан глядь, сорвалась, и только серебристая спинка ее мелькает на гребне синей волны…

Во вторник в шесть часов вся моя группа была уже в сборе. Ждали Исаева. Наконец он явился и сообщил, что все в порядке: подпольщики собрались. Все они на «Электросиле». Он только точно не знает, где именно, в каком месте назначен у них сбор. Но отыскать их там, вероятно, не составит большого труда: в конце копцов, перешерстим все здание сверху донизу. Не иголка ведь в стоге сена, никуда не денутся.

Как сообщил нам Исаев, занятия подпольного кружка продолжались обычно не менее трех часов. Начать они должны были в семь. Я назначил операцию на восемь, чтобы захватить их, как говорится, тепленькими. Ровно в восемь я с пятнадцатью жандармами был у здания «Электросилы». Расставив караул у всех входов и выходов, я с несколькими жандармами вошел внутрь. Навстречу нам уже шел Красин. Держался он в высшей степени элегантно, как человек, принадлежащий к хорошему обществу. Во всяком случае, если бы не точные агентурные сведения, я никогда не принял бы этого респектабельного господина за революционера.

— Чем могу служить, господа? — сухо осведомился он.

Я объяснил, в чем состоит цель нашего визита, и предъявил секретное предписание, дающее нам право сделать обыск во всем помещении «Электросилы».

— Что ж, действуйте согласно полученным вами предписаниям, — пожал плечами Красин. — Вы пали жертвой чьих-то клеветнических измышлений. Однако я не стану вам препятствовать. Вы сами убедитесь в полной беспочвенности ваших подозрений. К сожалению, вы помешаете моей работе, но тут уж ничего не поделаешь…

Холодно поклонившись, он удалился. А мы приступили к обыску.

Не преувеличивая, могу сказать, что мы прошли шаг за шагом все здание. Обыск продолжался никак не менее четырех часов. Результаты оказались самыми плачевными: мы ничего не нашли. Никаких следов пребывания на «Электросиле» хотя бы одного постороннего человека.

Минкевич был в ярости. Но меня, по правде говоря, уже не так даже волновал Минкевич. В ярости был я сам. Такого полного и сокрушительного фиаско я не ожидал.

Первым моим побуждением было вызвать еще одну, более многочисленную группу жандармов и повторить обыск. Но я, слава богу, вовремя сообразил, что это было бы уж вовсе глупо. Если даже Исаев и не ошибся и подпольщики действительно собираются на «Электросиле», теперь, после нашего визита, они наверняка затаятся, на какое-то время прекратят свои сборища. Следовательно, самое правильное для нас тоже затаиться. Сделать вид, что мы поверил и Красину, на собственном опыте убедившись, что нас ввели в заблуждение.

Итак, мы сделали вид, что махнули рукой на «Электросилу». Три недели мы обходили владения Красина стороной, не приближаясь к ним ближе чем на версту. А между тем наш агент регулярно продолжал докладывать, что подпольщики не отменили своих занятий, что они продолжают встречаться каждый вторник и каждую пятницу. Точного места этих незаконных сборищ он установить, однако, не смог.

Три недели спустя мы все же решили произвести повторный обыск. Увы, результат был тот же.

Исаев свое дело сделал. Мы не сомневались, что сведения, полученные от него, соответствовали действительности. Но войти в доверие к подпольщикам, самому стать членом их кружка Исаеву не удалось. А по-видимому, только таким способом можно было точно установить таинственное место их постоянных встреч.

Надо было срочно искать другого агента.

7

Поезд от Баку до Тифлиса идет сутки. Пыхтит, не торопясь, останавливаясь и на больших станциях, и на маленьких, ничем не примечательных полустанках. Ползет по выжженным солнцем, облизанным ветрами пустынным местам, где, впрочем, пока еще кое-где пятнами лежит снег.

На остановках суета. Разноголосый и разноязыкий гомон. Тут можно встретить представителей самых разных племен и народов. Вдоль вагонов бегают дети, чуть ли не насильно всовывая в руки пассажиров крупные, алые, как пламя, гранаты, огромные, чуть ли не с арбуз величиной, яблоки, орехи, кишмиш и прочие сладости. Под открытым небом на жаровнях шипят сочные бараньи шашлыки. В вагоны их вносят прямо с пылу, с жару, а стоят они чепуху, не дороже хорошего яблока или горсти орехов.

На перронах — окурки, апельсиновые и мандариновые корки, скорлупа орехов. Горьковатый запах дыма, аромат обугливающегося на огне мяса, сладкий запах гниющих фруктов — все это образует причудливую и сложную гамму ощущений. А если к этому добавить целую какофонию звуков — из вагона в вагон то и дело ходят музыканты, играющие на тери и чианури, — кар-тина создается куда более яркая, оглушающе действующая сразу на все органы чувств.

Но многообразие звуков и запахов — только приправа к необычайной пестроте зрительных впечатлений. Такой разноликой, пестрой толпы, пожалуй, не увидишь больше нигде. Кого тут только нет: интеллигенты и мастеровые, купцы и крестьяне, лощеные франты и нищие в лохмотьях, фокусники и гадалки… И все это кипит, шумит, галдит, ссорится, мирится, плачет, ликует…

На станцию Акстафа поезд прибыл на рассвете. Из-за облаков выглядывало бледное, чахлое солнце. Утро было пасмурное, ветреное. Но здесь уже чувствовалась Грузия. У Авеля сильнее забилось сердце. Он не слышал оглушительного пения баяты, не ощущал сложной смеси запахов, заполнивших вагон. Мысленно он был в Тифлисе — городе своей любви, своей мечты…

— В Тифлисе сразу зайдешь в вокзальный ресторан. Там тебя встретят, — наставлял его перед отъездом Ладо, — Расскажешь подробно о наших делах, обо всех наших трудностях. Убеди их, что без типографии нам никак нельзя. Скажи, что место для нее есть, машина заказана. Будь настойчив. Уверен, что шрифты ты у них получишь. Но главное — не попадись! Ты меня понял? Не попадись, а то все у нас тут пойдет прахом…

Ехал Авель налегке, без всякого багажа: ведь завтра же он должен был отправиться назад. Если дело завершится успешно, в Баку на имя доктора Софьи Гинзбург пойдет телеграмма: «Везу медикаменты, встречайте». Телеграмму сразу передадут Ладо, тот непременно его встретит, и они прямо с вокзала отправятся на квартиру, где будет установлен печатный станок.

Поезд еще только замедлял ход, а Авель уже спрыгнул со ступеньки вагона на перрон. Вскоре он был на Вокзальной площади. Пройдя несколько шагов по прямой как стрела улице, ведущей к Куре, он приблизился к духану, о котором ему говорил Ладо. Убедившись, что за ним никто не следит, он вошел внутрь. Сразу его обдало теплом, аппетитными запахами, от которых слюнки текли. Только сейчас Авель почувствовал, как он проголодался: в дороге, занятый своими мыслями, он почти ничего не ел.

В дальнем углу за столиком сидели два парня. На столе — шашлыки, лаваш, кувшин с вином. Заметив вошедшего, один из парней поднял руку. Авель подошел к столику. Парень медленно встал навстречу, заглянул ему в глаза, подал руку, крепко сжал ее. Он был невысок ростом, худощав. Густые волосы почти совсем закрывали его лоб. Бледное, тронутое оспой лицо чуть ли не до самых глаз скрывала рыжеватая щетина. Это был Сосо Джугашвили: Авель уже мельком видел его однажды.

— Знакомься, — сказал Сосо, представляя Авелю своего товарища. — Это Сильвестр Джибладзе.

Авель подал руку широкоплечему, коренастому Джибладзе. Он сразу вспомнил похороны Эгнате Ниношвили, на которых Джибладзе говорил речь. Сильвестр улыбнулся:

— Очень приятно познакомиться. Прошу, присаживайтесь к нам.

Авель сиял пальто, перекинул его через спинку стула, сел.

— Пока суд да дело, — сказал Сосо, — накормим нашего гостя. Ведь он с дороги.

Подошел официант, и на столе появилась разная снедь: отваренное в соленой воде мясо кабанчика, шашлык… Все трое с аппетитом принялись за еду. Давно уже Авель не ел с таким наслаждением: еда в этом маленьком привокзальном духанчике была на редкость вкусная.

Сосо закурил. Кинув на Авеля цепкий взгляд, спросил:

— Как обстоят дела в Баку, товарищ Авель? Что поделывает наш Ладо?

— Ладо здоров, — ответил Авель. — Много работает. За время его пребывания в Баку сделано много. Но главное сейчас для нас — это типография. Собственно, из-за этого, как вы знаете, я и приехал.

— Знаем, — прервал его Джибладзе. — А что вы собираетесь печатать в своей типографии? Какая конкретно от нас требуется помощь?

— Деньги мы достали, — сказал Авель. — Но их едва хватит на приобретение печатного станка. А ведь нужны еще шрифты, краска. Надо платить за помещение, где будет установлен станок. Нет наборщика… Товарищ Ладо просит Тифлисский комитет оказать нам денежную помощь.

Сильвестр вопросительно глянул на Джугашвили. Тот молчал.

— У нас же у самих негусто с деньгами, — сказал Сильвестр. — Но мы вам, конечно, поможем. При одном условии.

Авель вопросительно на него поглядел: какие тут могут быть условия?

— При условии, — медленно повторил Джибладзе, — что вы будете работать под нашим руководством.

— Что это значит? — не понял Авель.

— Это значит, — неторопливо разъяснил Сильвестр, — что все печатное дело должно быть сосредоточено в одних руках, в руках Тифлисского комитета. Ваша типография будет как бы частью нашей тифлисской организации. Никакой автономии, никакого местничества. Руководящий центр — здесь, у нас, в Тифлисе. Если вы согласны на это, мы окажем вам не только денежную поддержку. Дадим литературу, пришлем в помощь печатников. Я думаю, товарищ Авель, вы не должны быть против такой постановки вопроса. В конце концов, мы ведь делаем одно общее дело.

— Что ж, — спокойно сказал Авель. — Я передам ваше условие товарищам в Баку. Однако, по правде говоря, я не думаю, что они согласятся.

— Передай, — вступил в разговор Джугашвили, — передай, что наша организация окажет вам всяческую, — он подчеркнул это слово, — всяческую помощь. Когда ты поедешь назад?

— Завтра. У меня тут еще дела.

— У тебя есть где остановиться?

— Да, у меня здесь много друзей. Перед отъездом я еще повидаюсь с вами.

Простившись с Джугашвили и Джибладзе, Авель вышел из ресторана и медленно побрел по улице. Ему хотелось побыть одному, подумать.

Нет, Ладо, конечно, ни за что не согласится на условие Тифлисского комитета. Да и Авелю это условие было не по душе. Что-то в нем было унизительное. «Мы делаем общее дело», — сказал Джибладзе. Так-то оно так… Но Ладо Кецховели не мальчик. Он опытный, зрелый революционер. Почему он должен ходить на помочах у тифлисских товарищей?

«Непременно повидай Вано Болквадзе, — вспомнил оп еще одно напутствие Ладо. — Вано был когда-то в моем кружке. Уж он-то нам в помощи никак не откажет».

Вот оно что! Значит, Ладо в глубине души был готов к тому, что разговор с тифлисцами не пойдет как по маслу. Во всяком случае, он больше рассчитывал на помощь своего старого друга Вано, чем на товарищей из комитета…

Вано Болквадзе жил на Мыльной улице. Авель ускорил шаг; теперь он уже не брел бесцельно по городу, вбирая всем своим существом его запахи, любуясь знакомыми, дорогими сердцу картинами. Теперь у него вновь была конкретная цель — срочная, неотложная.

Пересекая Воронцовский мост, он невольно подумал, что совсем неподалеку отсюда жила Этери Гвелесиаяи. Где-то она теперь? Может быть, дома? А вдруг вышла замуж? Мало ли что могло произойти за это время. Ведь за целый год он не написал ей ни одного письма. Что, если зайти?..

Нет, нельзя! Сперва дело. После того как он повидается с Вано, тогда…

А вот и Мыльная улица. Грязные, бедные дома… Где-то здесь. От улицы уходил в сторону узенький переулок. На стене углового дома Авель с трудом прочел выцветшую надпись: «Мыльный тупик». Именно тут и жил Вано.

Быстро отыскав нужный дом, Авель отворил калитку, прошел небольшой садик и приблизился к облупившимся дверям с ржавыми петлями. В дверь был вбит гвоздь, на который было наколото несколько листков бумаги. На этом же гвозде на нитке висел карандаш. На бумаге было написано: «Буду в семь. Вано». Авель сорвал листок с этой лаконичной запиской и на следующем листке написал: «Буду в восемь. Непременно дождись меня. Приехал из Баку».

Авель не был лично знаком с Вано Болквадзе и не был уверен, что тот знает его имя. Но он не сомневался, что упоминание о Баку сразу даст понять ему, что приехавший привез привет от Ладо Кецховели.

С темного неба медленно падали на землю крупные снежинки. Зима уже шла на убыль, но еще не хотела сдавать своих позиций весне. Было сыро и зябко. Авель глянул на часы: было около четырех. До восьми было еще далеко. Теперь он с чистым сердцем мог осуществить давешнее свое желание: заглянуть в дом Гвелесиани.

Александровский сад был пуст. Деревья стояли голые, одинокие, печальные. Ни души не было вокруг. А летом этот сад, бывало, не мог вместить всех, желавших прийти сюда. «Если мне встретится хоть один человек, пока я иду через сад, значит, она замуж не вышла», — загадал Авель. С жадностью стал он вглядываться в уходящую вдаль аллею. Ни души!.. И вдруг — о радость! — какой-то сгорбленный старик вышел из боковой аллейки, пересек главную аллею и скрылся, даже не взглянув на Авеля.

«Значит, не замужем!» — возликовал Авель. Он так поверил в придуманную им самим примету, что ни на секунду не усомнился в абсолютной ее точности.

Почти бегом ворвался он под сводчатую подворотню. Вот и широкий балкон, на котором летом, бывало, собиралась вся многочисленная семья Гвелесиани. Подымаясь по лестнице, Авель волновался так, словно в эту минуту решалась вся его судьба. Сердце билось тревожно и радостно. Затаив дыхание, он постучал в дверь. Звякнул замок, дверь приоткрылась, и нежнейший в мире голос произнес:

— Авель! Какими судьбами?!

«Не вышла! Не вышла замуж!» — мысленно ликовал Авель. Улыбаясь, он снял шапку, стряхнул с нее мокрый снег, снял пальто. Осторожно, как драгоценный хрупкий предмет, взял руку девушки, медленно поднес ее к губам.

Вот такая, как сейчас, застигнутая врасплох, в простом домашнем платье, не принаряженная, Этери была ему еще милее. За минувший год она словно бы выросла, во всяком случае, повзрослела. II тут вдруг такая тоска сжала сердце Авеля! Будь она проклята, эта его бродячая жизнь! Зачем только он пришел сюда, зачем разбередил старую, казалось, почти затянувшуюся рану. Может быть, даже лучше было бы ему узнать, что Этери уже замужем, забыла и думать о нем. Тогда он по крайней мере мог бы покориться своей печальной судьбе…

Он видел, что Этери тоже обрадовалась его внезапному появлению. Ему хотелось сказать ей какие-то нежные слова, но он не умел, не знал, как это сделать. Помявшись, спросил:

— Ты одна дома?

— Да… Мама на службе. Надя, Люба и Като гостят у дяди. Да и я тоже только что пришла.

— Като не вышла замуж?

— Нет.

— А я думал, что и ты тоже, чего доброго, уже замужем.

Она вспыхнула:

— У тебя каменное сердце!

Авель с необыкновенной остротой ощутил, что нет во всем мире для него существа более дорогого и близкого, чем эта девушка

— Прости, Этери, — смущенно сказал он. — Я пошутил. Хотя… По правде говоря, я и впрямь боялся…

Возникла неловкая пауза. Слышно было только тиканье маятника больших напольных часов да уютное мурлыканье кошки.

Наконец Этери решилась нарушить молчание. Присев на тахту, она жестом предложила Авелю сесть рядом и требовательно спросила:

— Ну-ка, расскажи, какие там у тебя дела в этом противном Баку? На время приехал или насовсем? Неужели нужно опять туда вернуться?

— Нужно, — сокрушенно кивнул Авель.

— Я ведь догадываюсь, зачем ты сюда приехал. Не иначе, с каким-нибудь секретным поручением от своих… Так оно и не прошло до сих пор — это твое детское увлечение?

— Увлечение? — переспросил Авель.

— Ну да. Мама говорит, что это обычная детская болезнь, вроде кори. Каждый юноша, говорит она, должен этим переболеть. Она мне так прямо и сказала: «Не бойся, Этери! Это ненадолго. Станет старше, остепенится… А когда понадобится семью кормить, вся эта дурь сама вылетит у него из головы».

Авель рассмеялся: очень уж уморительным показалось ему это объяснение. В то же время ему было приятно узнать, что в семье Гвелесиани обсуждали его жизненные планы, его будущее. Выходит, его судьба им небезразлична.

— Что я сказала смешного? — обиделась Этери. В глазах ее сверкнули слезы. — Бессовестный! За все время ни одного письма не прислал. Я думала, уж не случилось ли с тобой какого-нибудь несчастья!

Ее откровенность была так непосредственна, что Авелю стало стыдно. «Нет, — подумал он, — с такой девушкой нельзя хитрить».

— Постарайся меня понять, Этери, — серьезно начал он. — Я сознательно не писал тебе.

— Сознательно?..

— Да… Я не хотел напоминать о себе. Думал: чем скорее ты меня забудешь, тем лучше будет нам обоим.

— Почему? — в ее широко раскрытых глазах светилось такое неподдельное изумление и такая горькая обида, что он невольно взял ее руки в свои, крепко сжал их:

— Я не хотел, чтобы ты из-за меня страдала.

— О чем ты? — беспомощно сказала она.

У Авеля сжалось сердце. Почему он вынужден причинить боль этому открытому, бесхитростному существу? Но выхода не было: надо было договаривать до конца.

— Ты знаешь, на какой опасный путь я вступил. Вступил я на него сознательно, обдуманно. Нет, дорогая Этери, твоя мама ошибается: это не юношеское увлечение, я никогда не сойду с этого пути. У меня это не пройдет. Я не в силах смотреть равнодушно, как страдают люди, как они бьются в борьбе за право жить, как мучаются в поисках тяжкой работы, едва обеспечивающей им жалкий кусок хлеба. Я не знаю, что со мной будет. Может быть, я погибну в этой неравной борьбе. А ты молода, у тебя все впереди. Зачем тебе связывать свою жизнь с таким человеком? Я не могу тебе передать, как больно мне отказываться от тебя, ведь это значит навсегда отказаться от счастья. Но поверь, так будет лучше. Забудь меня, выходи замуж и… и будь счастлива…

Голос его задрожал.

Он не лукавил, не кривил душой. Он был сейчас предельно искренен. Но как же ему хотелось, чтобы Этери прервала эти его излияния и твердо сказала:

— Нет, Авель! Не надейся, что я тебя забуду. Ни за кого другого я все равно не выйду, а буду верно ждать тебя столько, сколько понадобится.

Но Этери молчала, потупив голову. Казалось, она вот-вот разрыдается. Впрочем, может быть, это ему только померещилось? Во всяком случае, когда она взглянула на него, в глазах ее не было ни слезинки. Вскинув голову, она высокомерно пожала плечами.

— С чего ты взял, — холодно сказала она, — что я страдаю? Кто тебе сказал, что я собираюсь ждать, пока ты обратишь на меня свое благосклонное внимание? У меня своя жизнь, у тебя — своя. Ты увлечен своей игрой в революцию, тебе некогда, — последнее слово она, не выдержав, язвительно подчеркнула. — Но у меня тоже свои дела. Поэтому, прошу тебя, не жди больше от меня никаких вестей. И сам, разумеется, более не утруждай себя какими-либо напоминаниями о своей особе.

Она встала, прямая как струна, и, повернувшись, быстро вышла в другую комнату. «Слишком быстро, — мысленно отметил Авель. — Боялась, что долго не выдержит такого тона. Эх, эх! Какой же я болван! Да разве можно так говорить с такой девушкой!» — казнился он.

Но не прошло и минуты, как Этери вернулась и, как ни в чем не бывало, вновь села рядом с ним на тахту.

Взяв в свою руку ее ледяную, бесчувственную ладонь, Авель покаянно произнес:

— Прости меня, Этери! Я хотел как лучше, как честнее. Если бы ты знала, как мне больно! Пойми, у меня тяжелая, опасная жизнь. Я хотел только одного: уберечь тебя… Хотел, чтобы ты не страдала…

Он готов был говорить еще и еще, только бы хоть как-нибудь ее успокоить, а Этери жадно впитывала каждую его фразу, и — он это видел — обида ее таяла, на душе у нее становилось все легче и легче. Минуту спустя они уже сидели рядом, взявшись за руки, как дети.

На улице смеркалось. Хлопьями падал снег, дул холодный, пронизывающий ветер.

— Может быть, ты меня немного проводишь. Я хочу сказать тебе еще два слова, — попросил Авель.

Когда они шли вдоль домов, Этери дрожала, то ли от холода, то ли от волнения.

— Я хочу, чтобы ты знала: ни одна женщина в мире мне не нужна. Только ты… Вот и все… А сейчас иди. Ты замерзла… Перед отъездом я непременно тебя увижу,

Он привлек ее к себе, поцеловал и быстро, не оглядываясь, зашагал прочь. Он вновь пересек пустынный сад, с наслаждением подставляя разгоряченное лицо холодному ветру. Будь у него время, он с удовольствием присел бы на садовую скамейку, чтобы дождаться, пока пройдет это странное состояние озноба во всем теле. Но надо было спешить к Болквадзе, ведь он сам назначил ему время встречи.

Поднявшись вверх на Мыльную улицу, он быстро отыскал теперь уже знакомый ему Мыльный тупик и дом Вано Болквадзе. Осторожно постучал в дверь. Она отворилась мгновенно, словно его уже ждали. Да так оно, вероятно, и было: Вано не только ждал его появления с минуты на минуту, но и наверняка увидал его из окна.

— Авель? — сказал он, — не столько спрашивая, сколько утверждая.

— Да, это я. Меня просил встретиться с вами товарищ Ладо.

— Знаю, товарищ Авель. Заходите. И о том, что вас послал товарищ Ладо, знаю, и о причине вашего приезда тоже догадываюсь.

В комнате было полутемно. На керосинке стояла сковородка, на которой вкусно шипело, распространяя аппетитный запах, поджаривающееся мясо. Из глубины комнаты навстречу Авелю поднялся долговязый юноша.

— Знакомьтесь, товарищ Авель, — сказал Вано. — Это Васо Цуладзе. С ним вы можете быть так же откровенны, как со мною. Снимайте ваше пальто, оно совсем промокло. Сейчас мы поужинаем, потолкуем, а потом на боковую.

— Но у вас тут и без меня тесно, — застеснялся Авель.

— Не беда. Как говорят, в тесноте, да не в обиде. Никуда мы вас отсюда не отпустим на ночь глядя. Как-нибудь переночуем.

— Спасибо, — улыбнулся Авель.

Удивительно легко и свободно чувствовал он себя с этими людьми, которых видел, в сущности, первый раз в жизни. Впрочем, лицо и плотная, коренастая фигура Вано Болквадзе были ему определенно знакомы: вероятно, он приметил его раньше на каких-нибудь многолюдных собраниях.

— Как Ладо? Здоров? Чем он сейчас занят? — с интересом спрашивал Вано.

— Спасибо, Ладо здоров. Как всегда, у него много разных замыслов. А вот дела… Дела наши, по правде говоря, не особенно хороши.

— Да, я знаю, — нахмурился Вано. — Мне уже известно, что комитет отказал вам в денежной помощи. Вернее, предложил ее лишь на определенных условиях. Но наши рабочие, бывшие члены кружка, которым руководил товарищ Ладо, решили сами собрать деньги для ваших нужд. И шрифт дадим. Пуда три…

— Спасибо, — только и мог вымолвить Авель.

— Вам вроде нужен наборщик?

— Верно, наборщика у нас нет.

— Я готов поехать с вами, — сказал Васо. — Печатное дело мне знакомо.

— Даже не знаю, как вас благодарить, — растроганно сказал Авель.

— За что? — удивился Васо. — Я давно мечтал работать вместе с товарищем Ладо. Для меня это радость.

«Какое все-таки чудо наш Ладо! — подумал Авель. — Как легко покоряет он людские сердца. Вот еще один человек, готовый пойти за ним в огонь и в воду. И ведь таких много!»

— И все-таки… спасибо вам, — сказал он. — Право, я даже не могу себе представить, как бы мы обошлись без вашей помощи.

8

До отхода поезда оставалось не больше часа. Авель успел только зайти на почту, чтобы отправить условленную телеграмму: «Везу медикаменты. Встречайте десятого. Нана».

«Интересно, кто она такая, эта Софья Гинзбург? — невольно подумал он. — И давно ли она знакома с Ладо?»

Убедившись, что, как бы он ни спешил, Этери повидать ему уже не удастся, он решил написать ей.

«Ради всего святого извини, — торопливо строчил он, — что не успел тебя повидать. Мне пришлось срочно уехать. Иначе поступить не мог. Эту записку пишу второпях, с вокзала. Опаздываю на поезд. Приеду, напишу большое письмо».

Он прекрасно понимал, что это коротенькое, не очень вразумительное и даже неподписанное письмецо не утешит Этери. И все-таки, когда оно было написано и опущено в почтовый ящик, у него стало легче на душе. Выйдя на вокзальную площадь, он нанял фаэтон и велел извозчику ехать на Мыльную улицу. К дому Болквадзе он подъезжать не стал, попросив подождать на углу квартала. Улица была пуста, но Авель все-таки не кинулся сразу к Вано, а не торопясь прошелся, делая вид, что ищет нужный дом, на самом же деле стараясь убедиться, что за ним нет «хвоста».

Вано ждал его у калитки.

— Цуладзе отыщет тебя на вокзале, — быстро сказал он. — Возьми хурджин и езжай, а я поеду другим фаэтоном.

Под тяжестью хурджина Авель еле устоял на ногах. Да, если бы не хурджин, вряд ли он дотащил бы такую тяжесть. Поверх хурджина Вано положил шоти-пури[16].

…И вот снова тот же поезд, курсирующий между Тифлисом и Баку. Знакомые станции и полустанки, тот же гомон, тот же пестрый мусор и спертый воздух, та же теснота.

По мере того как поезд приближался к Баку, волнение Апеля усиливалось. Все вроде было проделано чисто. И тем не менее… Кто знает? А вдруг все-таки он не заметил, что за ним «хвост»? Вдруг на вокзале в Баку его встретит не Ладо, а жандармы? Или — еще того хуже — какой-нибудь шпик незаметно пойдет за ним по пятам и выследит, куда он тащит свою поклажу? Он погубит тогда не только себя, товарищей, но и с таким трудом начатое дело.

Поезд остановился у многолюдного перрона. Пассажиры и встречающие быстро смешались в одну радостно гомонящую толпу. Авель перекинул через плечо хурджин, взял в обе руки по саквояжу и, стараясь не сгибаться под невообразимой тяжестью своей ноши и, даже наоборот, изо всех сил делая вид, что поклажа его легка, вышел на платформу. И тут он сразу увидал Ладо. Тот был без бороды, тщательно выбрит. Но шляпа, как всегда, надвинута низко на лоб, воротник пальто поднят. Сразу отлегло от сердца. Опасность, конечно, еще не миновала, но присутствие Ладо как-то сразу его успокоило. Ладо, однако, не спешил подходить к нему. Он только глазами показал: иди, мол, за мною. И, не обращая больше на Авеля никакого внимания, не торопясь, вразвалочку двинулся в сторону вокзальной площади.

Вот они миновали здание вокзала, завернули в узенькую боковую улицу. Авель облегченно вздохнул: как будто все обошлось… Но Ладо по-прежнему держался так, словно ему не было никакого дела до этого приезжего с хурджином, перекинутым через плечо, и двумя саквояжами в руках.

Свернув к Балаханской улице, Ладо чуть прибавил шагу. Авель со своей поклажей еле за ним поспевал. Он давно взмок от напряжения и дышал как загнанная лошадь.

Население Балаханской было пестрым, разноплеменным, но в основном состояло из мусульман. Ладо нырнул в один из дворов. Авель последовал за ним. И, только войдя в дом и плотно закрыв за собою дверь, он поставил на пол саквояжи и скинул с плеч хурджин. Тыльной стороной ладони стер пот со лба и перевел дух.

Ладо стоял перед ним, сунув руки в карманы пальто, и, улыбаясь, разглядывал его так, как, вероятно, разглядывает свой холст художник, закончивший работу и весьма довольный творением своих рук.

Наконец, не выдержав, он взял Авеля за плечи, ласково потряс его, обнял и расцеловал.

— Ну, опасный революционер, рассказывай! Как съездил? С чем вернулся? Со щитом или на щите?

— Три пуда шрифта, да и еще кое-какие детали, — улыбаясь, ответил Авель.

— Ого!.. Бедняга… То-то я гляжу, ты еле стоишь на ногах. Ну, садись скорее, рассказывай… Впрочем, погоди… Оглянись сперва… Как?.. Нравится тебе здесь?

Авель оглядел комнату. Она была достаточно просторной и светлой. Соседей, как видно, не было никаких. А домик стоял в самой глубине двора, в достаточно укромном месте. Ничего лучшего нельзя было и придумать.

— Великолепно! — подытожил свои впечатления Авель.

— А теперь рассказывай. Как встретили тебя в Тифлисе?

— Хорошо встретили, — иронически ответил Авель, — Лучше некуда. Сразу объявили, что Тифлисский комитет окажет нам помощь только в том случае, если мы согласимся работать под их руководством.

— С кем ты говорил? — встрепенувшись, спросил Ладо.

— С Джибладзе и Джугашвили.

— Надеюсь, ты не согласился на это условие?

— Я ответил уклончиво.

— Понятно. Откуда же шрифт?

— Болквадзе, — односложно объяснил Авель.

— Так я и думал. Ну что ж, хорошо, что хоть Вано меня не подвел.

— Да, если бы не он, пришлось бы мне возвращаться несолоно хлебавши. А он сделал все. И шрифт дал, и деньгами обещал помочь: бывшие твои кружковцы взялись собрать. А кроме того, и помощь предложил: Васо Цуладзе приедет, будет работать наборщиком. Хотел вместе со мной отправиться, да я уговорил пока не торопиться.

— Молодец. Правильно, — одобрил Ладо. Он сидел на старом поломанном стуле и грыз ноготь, обдумывая сложившуюся ситуацию.

— Честно говоря, я все это предвидел, — заговорил он, встав со стула и легко пройдясь по комнате. — Ну что ж, так даже лучше. Не нужна нам помощь Тифлисского комитета. Обойдемся. Сами справимся… Они, видите ли, хотят нас контролировать… Каковы… Чтобы выкупить станок, нам не хватает еще ста рублей. Но если мои кружковцы обещали. — это дело верное. Стало быть, друг мой, придется тебе снова съездить в Тифлис.

— Кстати, я обещал Джибладзе и Джугашвили, что непременно увижу их перед отъездом. Я ведь так и не дал им окончательного ответа.

— Вот и отлично. Поблагодаришь и скажешь, что мы, слава богу, обошлись своими силами… Впрочем, если не успеешь с ними повидаться, я тоже не буду на тебя в обиде. На этот раз ты едешь уже не к ним, а к Вано Болквадзе. А вернешься вместе с Васо.

— Я так и думаю, — кивнул Авель.

— Да, да, он парень надежный. И печатник первоклассный. Типографское дело знает досконально.

Ладо развязал хурджин, заглянул в него.

— Сколько, ты говоришь, пудов?

— Три.

Ладо поднес раскрытую ладонь со свинцовыми литерами к глазам.

— Что это?! — вскрикнул он.

— Что такое? — испуганно спросил Авель.

— Э, парень! Да где были твои глаза?

Авель помертвел от страха. Что могло случиться? Ведь не подменили же ночью в поезде ему хурджин!

— Ты скажешь мне наконец в чем дело? — крикнул он.

— Шрифт! Ты только взгляни: он ведь весь перемешан! Знаешь, сколько времени понадобится, чтобы разобрать его! А у нас с тобой каждый час на счету.

— Ф-фу, — облегченно вздохнул Авель.

Он, естественно, даже и думать не думал о том, разобран шрифт или не разобран. До того ли ему было? Голова его была занята только одной мыслью: довезти бы все это до Баку в целости и сохранности. Но объяснять это огорченному Ладо он не стал. Сам должен понимать, каково ему там пришлось…

— Обиделся? — Ладо коснулся рукой его плеча. — Ну-ну, не обижайся. Знаешь ведь, что мне не терпится.

Авель сразу оттаял: вся его обида мгновенно прошла. Такой уж человек Ладо Кецховели, ничего тут не поделаешь! Его надо принимать таким, каков он есть. Ладо горяч, нетерпелив. Если он что-нибудь затеял, так уж вынь да положь! Самое невыносимое, самое нестерпимое для него — ждать. Каждая задержка, даже пустяковое препятствие на пути к поставленной цели кажутся ему чуть ли не катастрофой.

— Ты не представляешь себе, какая это каторжная работа! Придется убить на это дело несколько дней, — сказал Ладо, но уже совсем беззлобно, словно оправдываясь перед Авелем за свою горячность.

— Не беда. Сделаем, — улыбнулся Авель. — Если хочешь, сейчас же и начнем.

— Нет, брат. Не думай, что это так легко. А ты с дороги. Устал.

— Всю дорогу я только и делал, что спал. Отдохнул даже лучше, чем дома. Так что можешь на меня рассчитывать.

— Все-таки отдохни немного, а ночью займемся. Конечно, будь нас не двое, а, скажем, шестеро, это сильно ускорило бы дело. Но чем меньше людей будет появляться около этого дома, тем лучше. Надо соблюдать осторожность.

— Будь по-твоему, — кивнул Авель.

— Отдыхай, парень, а я пойду, — сказал Ладо. — Вернусь через часок-другой.

Оставшись один, Авель кинулся к хурджину, раскрыл его, достал горсть шрифта и внимательно стал его разглядывать. «Поди знай, — подумал он, — разобран шрифт или не разобран». Прикинув на глаз, сколько времени потребует разборка свинцовых буковок, он поневоле согласился с Ладо, что их и впрямь ждет каторжная работа.

В комнате постепенно темнело. И только когда в ней стало совсем темно, Авель почувствовал, как здесь холодно. В углу он разглядел керосинку, покрытую густым слоем пыли: видно было, что ею давно не пользовались. Авель встряхнул ее: так и есть, пустая!

Он прилег на топчан, покрытый старым вытертым ковром, закрыл глаза и отдался потоку беспорядочных мыслей. Завтра же надо будет непременно купить керосину, а то они с Ладо превратятся в сосульки. Сам Ладо об этом, конечно, не вспомнит. У него сейчас только одно на уме: скорее бы наладить станок, разобрать шрифт и начать печатать… Куда же, однако, он подевался, этот неугомонный Ладо?..

Авель и сам не заметил, как задремал. Разбудил его скрип двери. Он испуганно приподнялся.

— Лежи, лежи, — успокоил его приглушенный голос Ладо. — Отдыхай, время еще есть.

Сквозь сон Авель слышал, как Ладо раздевается, кладет на стол какие-то свертки. Потом звякнула жестянка, забулькала переливаемая жидкость. Шаркнула и зашипела спичка, зажегся огонь.

— Что это? — спросил Авель. — Что ты делаешь?

— Керосину купил, — ответил Ладо. — Нам ведь с тобой всю ночь работать, совсем пропадем от холода.

Он разжег керосинку, положил на нее кирпич, прикрутил фитиль. Затем долил керосину в лампу и тоже зажег её. В комнате сразу запахло жильем.

При мигающем свете лампы Авель разглядел на столе свертки с разной снедью.

— А это что? — спросил он.

— Как «что»? Еда. За этой проклятой работой ты скоро проголодаешься как зверь.

«Вот, значит, зачем он уходил», — растроганно подумал Авель.

— Ну а теперь за дело! — бодро сказал Ладо и высыпал весь шрифт из хурджина прямо на пол.

И вот они сидят на полу и разбирают шрифт: медленно, кропотливо. Буковку к буковке, знак к знаку…Час, второй, третий… Они делают это молча, не перебрасываются даже короткими фразами, чтобы не сбиться, не запутаться. Только иногда мурлычут себе под нос какой-нибудь незатейливый мотив.

Да, только теперь Авель по-настоящему понимает, почему Ладо так разъярился, увидав перемешанные литеры шрифта. При всем своем воображении он даже и представить не мог, какое противное и нудное это занятие и, главное, сколько времени и сил на него надо угробить. На рассвете они решили, что на первый раз, пожалуй, хватит. Оделись, заперли дверь и ушли на квартиру к Авелю — отсыпаться.

В полдень Авель, как всегда, отправился в депо. С Ладо они договорились встретиться вечером, чтобы ночью продолжить начатое дело…

Он шел на Балаханскую улицу, и на душе у пего было легко и спокойно. Но минувшая ночь давала себя знать. Болела шея: как-никак столько часов просидеть, согнувшись в три погибели. Горели и слезились глаза: им тоже крепко досталось. При тусклом свете коптилки пришлось пристально вглядываться в каждую литеру, чтобы не ошибиться, не спутать один типографский знак с другим. Ладо — тот неутомим. В нем говорит, бушует бешеная страсть, могучее стремление скорее завершить дело. Он словно вылит из стали. «Я тоже не должен даже виду подать, что устаю, что мне трудно», — твердо решил Авель.

Балахапская улица была темной, безлюдной. Тускло светились окна крохотных домишек; в каждом из них шла какая-то своя жизнь…

Свернув в переулок, Авель сразу узнал дом, в который вчера привел его Ладо. Снаружи он казался совсем нежилым. Окна были темные, даже крохотный луч света не проникал на улицу сквозь закрытые ставни. «Не может быть, чтобы Ладо еще не пришел», — подумал Авель. Леденящий страх сдавил его сердце: не случилось ли чего? А тут еще мимо Авеля вдруг промелькнула какая-то быстрая тень. Вглядевшись, он увидал женщину в чадре. Чтобы в такой поздний час мусульманская женщина одна вышла на улицу? Этого не могло быть! Что, если это переодетый сыщик?

На цыпочках, стараясь ступать бесшумно, с тревожно бьющимся сердцем Авель приблизился к дверям и постучал, как было условлено, один раз, потом, после паузы, еще два раза. Дверь отворилась как по мановению волшебной палочки. Ладо, весело потирая руки, ходил по комнате, стараясь не ступить ногой на гору еще не разобранного шрифта. В комнате было тепло, светло.

— Ты что такой встрепанный? Да на тебе лица нет! — удивился он.

— Перепугался, — признался Авель. — Смотрю, окна темные, — значит, тебя нет. А ведь мы твердо договорились, что ты придешь раньше.

— Окна темные, потому что я постарался их плотно завесить, дорогой Авель.

— А тут еще какая-то женщина в чадре. Что бы это значило, подумал я. В такой поздний час…

— О, это ничего. Это не страшно. Я забыл тебя предупредить. Эта несчастная женщина каждую ночь бродит тут одна, ни с кем не заговаривает. Сперва я тоже было заподозрил неладное, но потом, когда разузнал, в чем дело, успокоился. Ну что, брат? За работу?

Всю эту ночь, как и прошлую, они провели, сидя на полу, поджав под себя ноги, склоняясь головами почти до полу. Когда шея затекала, а ноги сводила судорога, они просто ложились на пол и продолжали работу лежа.

Так продолжалось ночь за ночью. Только к исходу четвертых суток дело было наконец доведено до конца. И тут как раз пришло время выкупать станок.

Решено было, что Авель завтра же отправится в Тифлис, чтобы привезти недостающие сто рублей. Вернуться он, как уже условлено, должен был вместе с Васо Цуладзе. Однако несколько дней подряд Авелю никак не удавалось отпроситься на работе, потом куда-то уехал Шапошников. Ладо был вне себя от ярости.

— Вот невезение! — чертыхался он. — Ну почему этого типографщика унесло по каким-то делам именно сейчас?

Каждый день Ладо являлся в типографию Шапошникова, как на службу. И наконец долгожданный день наступил — Шапошников вернулся, и станок, заказанный им якобы для нужд его собственной типографии, тоже прибыл.

9

К концу февраля в Тифлисе вдруг запахло весной. Два установились солнечные, теплые. Набухли почки на деревьях. Зацвел миндаль.

В горах таял снег. На Куре начался паводок, появились первые лодки. Трудно было даже вообразить, что всего неделю назад, когда Авель приезжал сюда в прошлый раз, стояла холодная, зимняя погода и с неба хлопьями валил мокрый снег.

Прямо с вокзала Авель отправился к Вано Болквадзе. Но у того тоже произошла какая-то заминка, отнявшая еще два дня. Но скоро все хлопоты были позади: деньги собраны, Васо Цуладзе, быстро завершивший все свои дела, тоже готов к отъезду.

Авель с изумлением взирал на этого медлительного, казалось бы, даже ленивого человека. Впечатление было такое, будто он пребывает в постоянной апатии: вялый, сонный, словно бы погруженный в спячку. «Нет, — подумал, глядя на него, Авель. — Так мы и за месяц не управимся. Надо будет пария подстегнуть…»

Но подстегивать Васо ему не пришлось. Цуладзе работал четко, как хорошо отлаженный механизм. А главное, был хозяином своему слову. Все, что он обещал, выполнилось неукоснительно, без каких бы то ни было опозданий и задержек. Если Васо обронил слово, даже просто так, вскользь, вроде бы даже ничего точно не обещая, можно было не сомневаться: все будет так, как он сказал.

И еще одна его черта поражала Авеля. Васо был человеком глубоких привязанностей, устойчивых привычек. Он вел строго размеренный, прочно устоявшийся образ жизни. И вот поди ж ты! С необыкновенной легкостью он выразил готовность кинуть весь этот свой налаженный быт, но первому зову перебраться в чужой город, где его ожидала совсем другая жизнь, отнюдь не сулящая ни покоя, ни хотя бы даже относительного благополучия. Жизнь опасная, полная ежечасного риска, требующая огромного напряжения всех сил — как физических, так а душевных…

Авель отправил телеграмму Ладо: выезжаем. Он знал, что нетерпеливому Ладо каждый день ожидания кажется годом.

И вот только теперь, когда все дела и хлопоты была уже позади, Авель решился наконец навестить семейство Гвелесиани.

— Куда это ты собрался на ночь глядя? — удивился Вано.

Авель смутился: он не ожидал от сдержанного Вано такого вопроса.

— Хочу повидать одну знакомую, — уклончиво ответил он.

И тут же поймал себя на мысли, что ему безумно хочется, чтобы Вано расспросил его: что за знакомая? Кто она? Уж не любовь ли тут? Он вдруг почувствовал, как тяжело ему таить в себе свои чувства к Этери, с какой радостью поделился бы он сейчас самыми сокровенными своими мыслями, надеждами, сомнениями… Нет, не совет ему был нужен. Ничьих советов он, пожалуй, слушать бы не стал. Просто до смерти захотелось ему высказаться…

Но деликатный Вано ни о чем расспрашивать не стал. Он лишь пожал плечами и проворчал:

— К ужину, я полагаю, тебя не ждать?

— Да нет, что ты. Я ненадолго.

— Ну смотри. Стало быть, я без тебя ужинать не сажусь.

Подходя к дому Гвелесиани, Авель заколебался: было уже довольно поздно. Прилично ли являться в семейный дом в такой час, да еще не предупредив заранее?..

Но едва только отворилась дверь и он переступил порог этого гостеприимного дома, чувство неловкости сразу исчезло.

Жизнь сестер Гвелесиани вовсе не была такой уж легкой и беспечной. Но в семье у них неизменно царила веселая, праздничная атмосфера. Отчасти это было связано с тем, что в этом доме постоянно звучала музыка. Все сестры прекрасно играли на гитаре, на рояле, все изумительно пели. А Авель, надо сказать, был с детства неравнодушен к музыке. Он чувствовал ее с какой-то особенной силой. Печальная мелодия легко нагоняла на него грусть, иной раз даже слезы невольно набегали на глаза. А веселая, страстная, живая музыка наполняла его душу восторгом, радостным, буйным ликованием.

— В тот раз обещал прийти и не пришел, — укорила его Этери.

— Зато сейчас хоть и не обещал, а явился, — отшутился Авель.

— Опять ненадолго? — спросила Надя.

— Завтра уезжаю, — ответил Авель, глядя на Этери, словно это она задала вопрос.

Этери нарочито безразличным тоном спросила:

— Когда поезд?

— Как всегда, в час.

— Так вы, стало быть, пришли отдать нам прощальный визит? — церемонно осведомилась мать.

— Да… Завтра уезжаю… Вот пришел… попрощаться…

Девушки стали уговаривать его остаться поужинать. Но он помнил, что пообещал Вано к ужину вернуться. Откланявшись, Авель вышел в переднюю. Этери выскользнула вслед за ним.

— Твоя мать со мною сегодня как-то подчеркнуто холодна, — сказал Авель, когда они остались одни.

— Тебя это удивляет? — насмешливо спросила она.

— Завтра поговорим, — шепнул Авель. — Приходи в одиннадцать в Александровский сад.

Этери только вздохнула в ответ. Быстро поцеловав ей руку, Авель убежал…

— Смотри-ка, впрямь вернулся! — хмыкнул Вано при виде своего позднего гостя. — А я, признаться, уже и не рассчитывал…

Стол, уставленный незатейливой снедью, к которой Вано даже не прикоснулся, между тем свидетельствовал об обратном.

Поужинав и наговорившись всласть, они легли спать.

Всю ночь Авель ворочался с боку на бок. То засыпал, то просыпался, снова засыпал. Во сне одна картина сменялась другой. То перед ним возникал рассерженный Ладо с горстью неразобранного шрифта:

— Где были твои глаза, парень?! — гневно восклицал он.

То вдруг являлась надменная мать Этери Гвелесиани.

— Так вы, значит, решили отдать нам прощальный визит?

Проснулся Авель поздно, но ощущение у него было такое, словно он всю ночь не смыкал глаз.

Наскоро перекусив, он помчался в Александровский сад. С Васо он договорился встретиться за пятнадцать минут до отхода поезда прямо на вокзале.

Улицы были немноголюдны, хотя время, как казалось Авелю, было уж не такое раннее. Спросив у прохожего, который час, он с удивлением узнал, что еще нет и девяти. А ему-то казалось, что он уже опаздывает. «Глупец! — выругал он себя. — Я ведь мог назначить ей свидание на два часа раньше. Целых два часа лишних мы могли быть вместе!»

Но теперь уж поправить дело было нельзя. Медленно двинулся он пешком вдоль Михайловского проспекта. Зацокали лошадиные копыта: в сторону Александровского сада один за другим спускались фаэтоны. В передний фаэтон были запряжены белые лошади: то был свадебный поезд. Вслед за фаэтонами неторопливой рысью процокали офицеры верхом на тонконогих гнедых конях. Судя по всему, жених принадлежал к офицерскому сословию. Из всех дворов выходили на улицу люди. Балконы домов тоже заполнились любопытными. Со стороны Сионского собора доносился звон колоколов. Да, не иначе там нынче должен был венчаться кто-то из сильных мира сего.

Авель успел разглядеть невесту. Она стыдливо опускала глаза, прикрывая их длинными темными ресницами. Невольно Авель сравнил ее с Этери и, не раздумывая, отдал предпочтение избраннице своего сердца. Тем не менее, глядя на праздничный кортеж, он завистливо подумал: «Счастливцы!»

Над головой раздался девичий смех. Оглянувшись, Авель увидал трех девушек, стоящих на балконе. Опираясь на балконные перила, они весело смеялись. Неужели над ним? Ну да, конечно, над ним. Над кем же еще… И глупый же, наверное, был у него вид… Улыбнувшись, он помахал им рукой. Они снова засмеялись, но тут же, застеснявшись, ушли с балкона в глубину комнаты. Чья-то жизнь, радостная, праздничная, промчалась мимо. И вновь его окружала обыденная, тусклая повседневность.

К Александровскому саду Авель пришел все-таки на полчаса раньше, чем они с Этери условились, и поэтому он решил пойти к Куре. На Воронцовском месту он остановился, облокотился на перила. Но Авель глядел не на воду. Взор его был устремлен туда, где в ясном свете солнца хорошо была видна крепость Нарикала и Метехская тюрьма. Он невольно задумался о тех, кто сейчас томится в ее мрачных застенках. Мысли эти были связаны с событиями, происшедшими в августе прошлого года; о них и поныне говорил весь Тифлис. Слухи об этих событиях, конечно, докатились и до Баку, но в самой общей форме. А вчера Вано Болквадзе рассказал ему про них со всеми подробностями.

Первого августа во всех цехах депо и в Главных мастерских города была прекращена работа. В забастовке участвовало около четырех тысяч рабочих. Руководил забастовкой Тифлисский комитет РСДРП. Вано с восторгом рассказал Авелю про врача железнодорожной больницы, который мужественно оказывал помощь всем, пострадавшим во время стычки с полицией, а потом передал членам стачечного комитета триста рублей в фонд бастующих. Деньги эти были отданы семьям арестованных рабочих. А арестованных было немало; около восьмисот человек. Половину выслали из Тифлиса но этапу, а многие до сих нор томятся за толстыми стенами Метехского замка, куда не проникают ни лучи солнца, ни запахи ранней весны. Они оторваны от жизни, заживо погребены в этом каменном мешке.

Авелю невольно вспомнились неведомо кем сложенные стихотворные строчки:

Распроклятая губернская тюрьма!

Вечно ль будешь над Курою ты стоять?

Пусть оставит тебя божья благодать,

Пусть поглотит тебя адской ночи тьма!


Кинув последний взгляд на мрачные, потемневшие от времени стены Метехского замка, Авель медленно побрел к Александровскому саду. В это время там было малолюдно: лишь немногие скамейки заняли дремлющие старики да оживленно переговаривающиеся старухи. Авель сел на пустую скамейку, устремив пристальный взгляд на садовые ворота, чтобы не пропустить Этери. Ждать пришлось недолго. Он узнал ее издали, гораздо раньше, чем она увидела его. При взгляде на ее бледное, грустное лицо у него заныло сердце. Он встал и быстро пошел ей навстречу.

— Здравствуй! — окликнул он ее.

— Доброе утро, — улыбнулась она. Но улыбка ее была печальна. — Ты непременно должен ехать?

— К сожалению, да.

— А вчера ты говорил, что еще точно не знаешь. Сказал: неизвестно, может быть, еще и не поеду.

— Ты ошибаешься, Этери. Я этого не говорил.

— Ну что ж. Нет так нет. Проводить тебя?

— Это было бы прекрасно! Хочешь, возьмем извозчика? Или поедем конкой?

— Я предпочитаю пойти пешком. Времени у нас довольно.

Авель обрадовался: и в самом доле, что может быть лучше? Они пойдут пешком и по пути все обсудят. Но с чего начать? Как бы все снова не испортить…

Он все придумывал, как повести разговор, такой важный для них обоих, но, как назло, в голову ничего не приходило.

К счастью, Этери сама пришла ему на помощь.

— Скажи, Авель, только честно, — взглянула она ему в глаза. — Ты сам доволен той жизнью, которую для себя выбрал?

Вон оно что! Он так и знал… Ну что ж, поскольку этого разговора все равно не миновать, будь что будет! Он не станет хитрить, дипломатничать…

— Хорошо, — медленно начал он. — Я скажу тебе правду. Моя личная жизнь, — он сделал ударение на слове «личная», — конечно, далека от идеала. Я живу бедно, мне многого не хватает. Особенно горько мне, что я редко вижу тебя. Ведь наши встречи, такие случайные, такие короткие, — это самые счастливые, самые радостные минуты моей жизни…

Этери вспыхнула и подняла на него сияющие глаза.

— Но, — сказал Авель, и радостное сияние ее глаз сразу угасло, — человек живет на свете не для одного себя. Какой-то древний мудрец, не помню кто, сказал: «Если я живу только для себя, то зачем я?»

— Я не понимаю, Авель, — беспомощно сказала Этери. — Это все слишком сложно для меня. Ты говоришь, что я нужна тебе, что встречи со мной делают тебя счастливым. И я чувствую, что ты не обманываешь, что это и в самом деле так… И в то же время ты уходишь от меня. Куда? К кому? К этим рабочим, которым ты решил посвятить свою жизнь? Неужели они тебе дороже меня, дороже нашего счастья?

— Разве дело в том, что я люблю рабочих больше, чем, скажем, мещан или лиц духовного звания? Просто я ненавижу несправедливость. Я стою за рабочих, потому что они обездолены, угнетены. Я сочувствую всем униженным и оскорбленным, как назвал их великий русский писатель Достоевский. Но мое отношение к рабочим продиктовано не только эмоциями, не только естественным чувством справедливости. Я убежден, я в это верю, нет, мало сказать — верю, я это твердо знаю: рабочим принадлежит будущее. Им самой историей предназначена великая миссия навсегда покончить с такой жизнью, когда один человек угнетает другого.

— Почему именно им? Всегда так было, всегда так будет.

— Да, так было. Но больше не будет… Понимаешь, Этери… История — это не цепь случайностей. Она движется по своим законам. И главный закон истории состоит в том, что именно рабочие и именно в наш век создадут на земле царство справедливости.

— Рай на земле? Ты в это веришь?

— Да, верю, — твердо ответил он.

Этери задумалась.

— У каждого своя вера. И твоя вера не хуже всякой другой… Одного я не могу взять в толк, почему этот рай на земле должны устроить именно эти твои рабочие?

— Потому что больше его некому устроить… Да, кстати, что это ты все время в таком тоне говоришь о рабочих? Чем, скажи на милость, они тебе не угодили? Они живут такой страшной, такой тяжелой и беспросветной жизнью… Они задавлены не только вечным трудом, не только нищетой, но и темнотой, невежеством. Но, Этери, они отзывчивы и честны. Я ведь сам живу среди рабочих, я знаю их…

Этери повела себя неожиданно. Она вдруг взяла его под руку, прижалась к нему всем телом, словно отдаваясь его защите, и прошептала:

— Сама не знаю, что ты со мной сделал. Ты так глубоко ворвался в мое сердце, что даже мать моя не сумеет теперь ничего с этим поделать.

Авель не нашел, что ответить. Он только крепко прижал Этери к себе. Так они и шли по улице, как бесконечно близкие, навеки родные люди.

— Пока я еще не умею думать, как ты. Не все, что ты говоришь, я понимаю. И не все из того, что понимаю, кажется мне правильным. Но я научусь. Честное слово, научусь.

Вот и вокзал… Пестрая толпа людей, крики извозчиков, свист и шипение паровоза… Но они шли по вокзальной площади, а потом по перрону, никого и ничего не замечая, словно отделенные какой-то незримой стеной от всего мира.

Последнее пожатие рук, последний прощальный поцелуй, сладость которого он будет помнить всю жизнь… Вот и все… Поезд трогается. Авель, стоя на подножке и держась рукой за поручень, другой рукой машет, машет изо всех сил… Машет даже тогда, когда перестает различать Этери в толпе провожающих. И она тоже машет, машет своей тоненькой ручкой. Уже давно скрылся из глаз последний вагон, уже почти совсем опустел перрон, а она все стоит недвижимо на том же месте, где только что стояли они вдвоем, и машет вслед поезду, уносящему ее возлюбленного.

10

Еще в январе Ладо узнал, что за границей — кажется, в. Лейпциге — стала выходить общерусская нелегальная; марксистская газета «Искра». Знал он наверняка, что газета эта уже попала в Россию. Но, как ни старался, ему все не удавалось заполучить ни одного экземпляра. И вот наконец — это было как раз в тот день, когда Авель выехал в Тифлис, — ему посчастливилось раздобыть первый номер. Сунув сложенный в несколько раз тоненький газетный лист за пазуху, он решил отправиться в комнатушку, которую снимал Авель (ключ от нее всегда был у него), чтобы там без помех изучить эту газету, о которой он так много слышал. Чувства, которые он при этом испытывал, можно было сравнить с ощущениями изголодавшегося человека, раздобывшего кусок хлеба и мечтающего поскорее уединиться, чтобы утолить своп голод. Запершись изнутри, Ладо жадно впился в газетный лист, уже слегка потершийся на сгибах. Первый номер «Искры» вышел, оказывается, еще в декабре: на нем стояла дата — 11 декебря 1900 года.

«Из искры возгорится пламя!» Ответ декабристов Пушкину», — прочел Ладо, и сердце его затрепетало при мысли о том, что это давнее, полузабытое пророчество начинает сбываться: тому порукой вот эта газета, и Красин, который дал ему ее, и он сам, Ладо, вся его работа здесь, в Баку, его мечта создать нелегальную типографию, чтобы раздувать этот огонь, это пламя, разгоревшееся из крохотной искры, вспыхнувшей во мраке самодержавной николаевской России три четверти века тому назад.

Особенно сильное впечатление произвели на Ладо три статьи, напечатанные в этом номере: «Китайская война», «Раскол в заграничном союзе русских социал-демократов» и передовая, которая называлась «Насущные задачи нашего движения». Они резко отличались от других материалов номера простотой изложения, конкретностью, кристальной ясностью мысли. Во всех трех явно чувствовалась одна рука. (Впоследствии Ладо узнал от Красина, что впечатление это его не обмануло: материалы был» написаны Владимиром Ульяновым — тем самым Ульяновым, которого Ладо знал под именем Тулина. Ульянов, как объяснил ему Красин, формально был одним из редакторов «Искры», но, по существу, главным руководителем редакции, идейным вдохновителем газеты, ее душою.)

Прочитав весь номер, что называется, от корки до корки, Ладо вновь принялся штудировать передовую. В ней говорилось о необходимости создания твердой, хороню организованной марксистской рабочей партии. Без такой партии, говорил автор статьи, рабочий класс не сможет осуществить свою историческую миссию: освободить себя и всех угнетенных от политического и экономического рабства.

Ладо пришел в необыкновенное волнение. Да, будь у пего типография, он знал бы, что ему необходимо сделать в самую первую очередь: он бы перепечатал эту статью, размножил ее как прокламацию и стал распространять, чтобы ее смогли прочесть не только ближайшие его сподвижники и даже не только кружковцы, но все мало-мальски сознательные рабочие.

Черт побери! Как, однако, затянулось дело с типографией! Как долго они там копаются, Авель и Васо! Когда же придет от них долгожданная телеграмма…

С этой минуты Ладо, сжигаемый нетерпением, стал заглядывать на почту по нескольку раз в день. И вот это долгое — вернее, казавшееся ему долгим — ожидание кончилось. Телеграмма пришла! А на другой день он уже встречал Авеля и Васо на вокзале.

Ладо равнодушно скользнул взглядом по лицам друзей и сразу же стал пристально вглядываться в других пассажиров, а потом весьма правдоподобно изобразил разочарование, стараясь создать впечатление, что тот, кого он пришел встречать, почему-то не приехал.

Молча переглянувшись, они порознь прошли до конца перрона, вышли на вокзальную площадь и так же проделали весь путь до дома. Только оставшись одни, дали волю своим чувствам.

Ладо крепко стиснул Васо Цуладзе в объятиях, расцеловал его, потом, взяв его руки в свои, долго тряс их, любовно оглядывая старого товарища.

— Ну и возмужал же ты, бичо![17] Ну и возмужал!

В Тифлисе, когда они работали вместе, Ладо называл его этим ласковым прозвищем, хотя и тогда тот уже был далеко не мальчик. Васо смущенно улыбался, глядя на заросшее бородой лицо Ладо, с которого даже радостная улыбка не могла стереть всегдашнего его выражения одержимости и упрямства.

Ладо относился к Васо с отцовской нежностью, как к младшему. В то же время он твердо знал, что на этого юношу можно положиться во всем. Васо был надежен и тверд как скала. Работящ как вол. К тому же типографское дело он знал как свои пять пальцев. У него все так и горело в руках. Без преувеличения можно было сказать, что он один стоил троих первоклассных работников.

— Ну? — спросил Ладо, когда первая волна дружеских чувств улеглась. — Что нового в Тифлисе? Как там наши товарищи поживают?

— Что в Тифлисе? — пожал плечами Васо. — Вроде бы пока ничего особенного.

— Пока? — засмеялся Ладо. — Стало быть, новостей нету, но, судя по всему, они ожидаются?

Васо промолчал. Выждав немного, спросил:

— А вы? Как вы тут живете?

— Живу как зверь, — невесело усмехнулся Ладо. — Каждый день чую за собой погоню. Но ничего. Авось не поймают… Ну а ты что скажешь, друг любезный? — обернулся он к Авелю, который, усевшись на тахте, стащил с себя сапоги и с наслаждением шевелил затекшими пальцами. — Судя по всему, ты собой доволен. Давай, рассказывай: что удалось сделать?

— Да почти все, о чем говорили. Привез деньги. Кое-что из оборудования для типографии. Ну и прокламации тоже, чтобы было что печатать.

— И прокламации? Это хорошо. Хотя у нас и без прокламаций есть что печатать. Погляди сюда! — он кивнул на подоконник, где беспорядочной грудой были свалены книги и брошюры. — Нет, нет! Не сверху, а в самом низу, под ними!

Авель, недоумевая, разглядывал давно и хорошо известную ему литературу.

— Да вот же! — нетерпеливо воскликнул Ладо, достав из пачки книг сложенный в несколько раз газетный лист. — Это «Искра».

— «Искра»?! — Авель взволнованно запустил руку в рассыпавшиеся густые каштановые волосы. Бережно развернул он стершуюся на сгибах, захватанную множеством рук газету. Он давно уже слышал об «Искре», давно мечтал увидеть ее, потрогать собственными руками. Взгляд его мгновенно охватил всю газетную страницу, жадно обежал заголовки статей и коротких корреспонденции.

— Потом прочтешь внимательно, — остановил его Ладо. — А сейчас нам с тобой надо поговорить о самом неотложном. Сегодня вечером мы должны забрать основную часть печатной машины. Кое-какие детали уже здесь, а сам станок перевезем сегодня.

— Сегодня? — удивился Авель.

— Непременно сегодня. Как только стемнеет. Сколько денег вы привезли?

— Сто рублей.

— Негусто. Но выкупить станок хватит. Всего ведь нужно триста.

Авель внимательно всмотрелся в Ладо и только теперь разглядел как следует его похудевшее, обострившееся лицо, запавшие, лихорадочно блестящие глаза.

«Голодает, — подумал он. — Целый месяц таскает в кармане двести рублей и не потратил на себя ни копейки. Боялся, что не хватит расплатиться. И, между прочим, как в воду глядел. Что бы делали мы сейчас, но будь у нас этих трех «катенек»[18].

У Авеля защемило сердце от внезапного прилива нежности к Ладо, к этому необыкновенному, одержимому, воодушевленному одной идеей человеку. Вот уж действительно — «одна, но пламенная страсть».

Но тут же он подумал, каким сложным и рискованным делом будет для них перевозка печатного станка. Станок — это ведь не шрифт, не пачка прокламаций. Его на своем горбу не притащишь: надо нанимать фаэтон. А это дело рискованное, кучер может заинтересоваться необычным грузом, сообщить полиции. Или далее не полиции, а просто так проболтаться, поделиться с кем-нибудь своим недоумением. Вот и поползут разные слухи, а это почти равносильно провалу. Тут нужен свой, надежный человек. Но где его взять?

«Впрочем, — оборвал свои размышления Авель, — Ладо наверняка все продумал, у него небось давно разработан план».

Чтобы совсем рассеять свои сомнения, он все-таки спросил:

— А как мы его перевезем? Дело ведь непростое.

— Не говори! — отозвался Ладо. — Я три дня этим занимаюсь. И вот вчера как будто нашел выход. Представь, необыкновенно простой. Врат хозяина нашей квартиры доставляет в разные лавки и магазинчики всякие товары. У него хорошая, прочная повозка. Вот на ней мы; и перевезем сюда наш станок.

— А он надежен? Не проболтается? — спросил Авель.

— Да он понятия не имеет, что такое типография, что такое печатная машина! Я ему сказал, что мы свою мастерскую открыть хотим, деньги зарабатывать будем. А что за мастерская, что за машина здесь стоять будет, не все ли ему равно?

Объяснения, которые привел Ладо, казалось, были наивны, но именно наивностью и неотразимы. Это ведь Баку! Пестрый, многоязычный, разноплеменный город. Здесь чуть ли не каждый приезжий норовил завести какое-нибудь свое дело: открыть слесарную мастерскую, или начать варить леденцы, или ткать коврики. Мастерские росли как грибы. Лопались словно мыльные пузыри, вновь возникали. «Купили машину, хотим мастерскую открыть, будем деньги зарабатывать!» — других объяснений тут и не требовалось, ни малейших подозрений это у простого, бесхитростного возчика, доставляющего товары в мелкие магазинчики и лавчонки, вызвать не могло.

— Не волнуйтесь, мальчики. Все будет хорошо, — подвел итог этим размышлениям Ладо. — Отдыхайте с дороги, а вечером займемся. Дело это, я думаю, беспроигрышное, но все-таки не такое уж легкое. Так что набирайтесь сил.

— «Не такое уж легкое», — задумчиво повторил Авель слова Ладо, когда тот вышел из комнаты.

— Может быть, не стоит так торопиться? — забеспокоился Васо. — Если дело беспроигрышное, то почему же Ладо говорит, что оно нелегкое?

— Ты же знаешь Ладо, — возразил Авель. — Он от своего плана все равно не откажется. Кроме того, он в этих делах опытнее нас. Так что не бойся!

Васо усмехнулся:

— Чего мне бояться? Как говорят хевсуры, одинокий человек крепче камня. Не за себя боюсь. Боюсь, как бы вся наша затея не провалилась.

— Не думаю, — ответил Авель. — Ладо не из тех птиц, которые легко попадаются в силок.

В пять часов Ладо вернулся. Он был весел и бодр. Глаза блестели еще ярче и лихорадочнее, чем накануне

— Ну, друзья, у меня все готово! В шесть ждет Шапошников. Вы пойдете со мной. Вернее, не со мной, а за мной, держась чуть поодаль. Внимательно глядите, нет ли слежки… И заметьте на будущее: если что не так, немедленно сменим квартиру, а станок и шрифты надо будет сразу же перепрятать… Итак, ровно в шесть в типографии Шапошникова!

Ладо убежал.

В половине шестого Васо и Авель вышли из дому. Пешком двинулись по Каспийской улице, медленно дошли до типографии Шапошникова, остановились напротив и, импровизируя случайную встречу друзей, затеяли оживленный разговор. Шумно хлопали друг друга по плечам, отчаянно жестикулировали, смеялись. Но краем глаза поглядывали, как грузят на повозку станок. Когда на конец погрузка была закончена, повозка медленно тронулась в путь по направлению к Балаханской улице. Авель с Васо шли следом за ней, стараясь держаться на почтительном расстоянии. Двигались глухими, пустынными переулками: несмотря на весь свой оптимизм, Ладо, не забывая ни на минуту, что «береженого бог бережет», велел возчику ехать окольными путями.

Прибыли на место, когда уже смеркалось. Уверившись окончательно, что за ними никто не следит, Васо и Авель ускорили шаги, чтобы помочь выгружать станок.

— Смотри-ка, пришли все-таки твои дружки, — удивился возчик-татарин. — А я уж думал, нам с тобою опять вдвоем придется эту чертову махину тащить.

— Я ведь сказал тебе, что они непременно придут, — смеялся Ладо.

Вчетвером они быстро внесли в квартиру упакованный станок. Ладо рассчитался с возчиком и отпустил его.

— Как ты думаешь, не заподозрил чего-нибудь этот татарин? — спросил Авель у Ладо, когда они остались одни.

— Да нет, что ты. Я сказал ему, что это механическая пила. Бревна на доски распиливает.

— А он?

— Только головой покрутил да языком поцокал: вот, мол, до каких хитростей додумались люди.

У Ладо на все был готов ответ.

— Ну, Васо, — обернулся он к Цуладзе, — теперь дело за тобой!

Но Васо уже и сам жадными, нетерпеливыми руками торопливо распаковывал станок, любовно гладил его металлическую поверхность: ему не терпелось приступить к делу.

Станок был довольно примитивен, но троим друзьям он казался самим совершенством, самым великолепным типографским станком в мире. Да и не это их в общем-то волновало. Важно, что в их руках наконец было то единственное в мире оружие, с помощью которого они могли донести до людских сердец слово правды.

Ладо не мог долго пребывать в состоянии умиротворенного счастливого покоя. Теперь ему не терпелось как можно скорее испытать машину, поглядеть, хороша ли она в работе, не окажется ли в ней, упаси господи, какого-нибудь дефекта. Короче говоря, ему не терпелось увидеть первый оттиск. Он попросил, чтобы Авель дал ему прокламацию об августовской тифлисской стачке.

«Эта наша последняя схватка с врагом была жестокой. Что скрывать: она не принесла нам победы. Мы потерпели поражение. Но мы не жалуемся. Как говорит русская пословица, волков бояться — в лес не ходить. Кто боится поражения, тот неспособен к борьбе. А ведь борьба — единственный путь к свободе. Другого пути пет. Да, только в борьбе наше единственное спасение, товарищи! Примирение с врагом невозможно. Борьба будет продолжаться. Так будем же, друзья, готовиться к новым схваткам, к новым битвам! В нашем единстве залог нашей победы!»

Прочитав прокламацию, Ладо решил перевести ее на русский язык, чтобы сделать два оттиска — по-русски и по-грузински — и посмотреть, получатся ли одинаково хорошо оба.

Авелю назавтра надо было с утра идти на работу. Договорились, что утром Васо займется отлаживанием машины, а вечером Авель придет ему помогать. Ладо объявил, что он с утра отправится за бумагой. Кроме того, у него есть еще и кое-какие другие, мелкие, но неотложные дела.

— Пока, — сказал он, — только мы трое будем знать местонахождение этой квартиры. Вы поняли, мальчики? Никому ни слова, даже самым близким друзьям.

Авель и Васо молча кивнули: обсуждать было нечего, таков непреложный закон конспирации. Да они и сами понимали, что в таком деле никакая осторожность не будет лишней.

— Если ты не против, — обернулся Ладо к Авелю, — эту ночь я проведу у тебя. Вдвоем переведем прокламацию, чтобы к утру все было готово.

— Зачем спрашиваешь? — улыбнулся Авель. — Каждый гость нам дарован богом. А уж такой гость, как ты…

Они заперли дверь, тщательно закрыли окна ставнями.

На улице не было ни души. Из окон низеньких, из необожженного кирпича выстроенных домиков еле пробивался тусклый свет керосиновых ламп.

Три тени бесшумно двинулись к железнодорожному району.

— По-моему, все удалось самым наилучшим образом, — сказал Ладо, когда они прошли Балаханы. — Теперь самое главное, не подведет ли нас станок. Как-то он еще себя в работе покажет!

— Завтра узнаем, — сказал Васо.

— Думаешь, завтра успеем все отладить?

— Должны успеть.

И в самом деле, на следующее же утро, как только Авель ушел в депо, Васо, захватив с собою русский текст переведенной за ночь прокламации, отправился в Балаханы и приступил к набору. В полдень явился Ладо с бумагой. Васо тем временем уже набрал и грузинский и русский тексты.

В комнате было полутемно: дневной свет едва проникал в нее из-за полуприкрытых ставней. А распахнуть ставни Васо боялся: любой случайный прохожий из любопытства мог заглянуть в окно.

— Сегодня уж помучаемся, а вообще-то будем работать по ночам, — сказал Ладо. — Так что надо впрок запастись керосином.

Вечером, когда явился Авель, Васо и Ладо уже заканчивали наладку станка. Они не чуяли под собою ног от усталости, да и проголодались изрядно. Приходу Авеля обрадовались, как дети, тем более что он притащил изрядный запас провизии.

— Я голоден как зверь! — признался Васо.

— По правде сказать, я тоже. Но я не сомневался, что Авель нас не оставит своими заботами. Он ведь знает, что в карманах у нас ни гроша.

Торопясь, Авель ловко стал готовить ужин.

— Прошу вас, дорогие мои, поголодайте еще одну минуту! — Ладо умоляюще приложил руку к сердцу. — Хочу раньше взглянуть, какие получатся оттиски. Иначе, хотите верьте, хотите нет, кусок не пойдет в горло. И даже не почувствую, что я ем.

Васо не стал спорить. Улыбнувшись, он вытер руки о передник, подкрутил фитиль керосиновой лампы, чтобы не коптила, придвинул ее поближе к станку. Быстро и ловко смазал он набранный текст типографской краской.

В комнате стало так тихо, что, казалось, слышно было, как бьются их сердца. Ладо и Авель стояли не дыша, а Васо спокойно, не торопясь, занимался своим делом. Вот он положил первый лист, машина лязгнула, бумага зашуршала, и Васо поднял вверх свежий, пахнущий краской оттиск. Ладо взял его дрожащими пальцами, жадно впился глазами в строки. Полюбовавшись, передал Авелю. Оттиск был великолепен, самый придирчивый знаток типографского дела не мог бы к нему придраться. Через секунду друзья уже держали в руках второй оттиск — на этот раз на русском языке. Он был так же хорош, как и первый.

Человеку за всю его жизнь не так уж много выпадает минут полного, абсолютного, ничем не замутненного счастья. Вот такое совершенное, ни с чем не сравнимое счастье испытали в тот миг трое друзей. Ладо не удержался, кинулся обнимать Васо и Авеля.

С аппетитом подкрепившись, они с утроенной энергией принялись за работу- Станок исправно трудился всю ночь. А утром, сложив грузинские и русские прокламации в две большие стопы, они так же тихо и незаметно, как и вчера, покинули конспиративную квартиру.

Напечатанным прокламациям надо было дать ход. Вечером на квартире Виктора Бакрадзе собралась вся их группа, и после короткого обсуждения они дружно постановили, что ни одна напечатанная ими прокламация — не только из тех, что были уже готовы, но и те, что будут напечатаны впредь, — не должна оставаться в Баку. Все они будут отправляться в Тифлис.

11

В сентябре 1901 года Авель получил письмо от отца. «Здравствуй, дорогой мой сын Авель! Посылаю тебе нижайший наш родительский поклон, от всего нашего родительского сердца, я и твоя маты Сердечный привет посылает тебе также твой брат Серапион, все твои родственники и добрые соседи.

Сын мой Авель! Весной получили мы твое письмо и с тех пор ничего о тебе не знаем. Вот уже в третий раз я посылаю тебе весточку и все никак не дождусь от тебя ответа. Мать твоя очень волнуется за тебя, только и бредит, что твоим именем. Что за времена настали, говорит, что дети не хотят жить с родителями! Ничего бы, говорит, худого не случилось, ежели бы наш Авель вернулся домой да жил вместе с нами. Вот тогда, говорит, ни одна собака не могла бы облаять нашу участь.

Сын мой Авель! Уж коли не удостоился я повидать тебя, так хоть письмом нас когда-никогда побалуй, не забывай родителей. А лучше всего — не омрачай нашу старость и найди время удостоить меня и мать твою своим приездом.

Это письмо писал с моих слов расстрига Илико. С тем остаюсь твой любящий тебя отец Сафрон Енукидзе».

День был воскресный. Накануне всю ночь напролет они печатали прокламации, разошлись только утром. Нынче же днем отпечатанную партию листовок надо было отправить в Тифлис.

С тех пор как они создали свою маленькую типографию, у Авеля не оставалось ни минуты свободной. Чтение корректуры легло целиком на него и Ладо. У Ладо началась такая резь в глазах, что он даже стал пользоваться очками. Вечерами, после занятий с кружковцами, они по очереди работали в типографии. Хорошо, если оставалось время хоть немного поспать. А утром, как всегда, на работу.

Но Авелю нравилась такая жизнь. Он по-настоящему полюбил типографское дело. Ну а кроме того, его сердце согревала мысль, что каждая отпечатанная ими прокламация — это новая бомба, брошенная в ненавистную твердыню проклятого царского строя.

Отцовское письмо взволновало Авеля. Несмотря на вчерашнюю бессонную ночь, он лежал с открытыми глазами — сна не было ни в одном глазу — и думал, вспоминал…

«Почему остыло твое сердце, сыпок?» — словно наяву услышал он тихий, грустный голос отца.

Нет, неправда! Не остыло его сердце. Знали бы родители, как он скучает по ним, по своему дому, по родной деревне, по горам Рачи. Но разве объяснишь им, почему он не возвращается домой? Ведь сколько времени уже он и в Тифлисе не был! От Этери получил два-три письмеца, наспех ответил ей, пообещав, что скоро приедет хоть ненадолго. Но обещания своего не выполнил: работы столько, что нет времени даже подумать о близких. Да, скоро восемь месяцев, как он не был в Тифлисе. За это время дело, затеянное ими, приняло такой размах, на который они и сами не рассчитывали. Все это, конечно, благодаря могучей воле Ладо Кецховоли. Не человек — огонь!

Огонь-то огонь, но голова у него всегда остается холодной. Удивительно, как этот страстный, увлекающийся человек ухитряется сохранить такую ясность мысли, такую мудрую, осторожную предусмотрительность.

Спустя месяц после того, как они установили станок и сделали первые оттиски, Ладо вдруг объявил:

— Братцы! Не кажется ли вам, что надобно менять место? Похоже, соседи стали на нас коситься.

Как старый мудрый зверь чует приближение опасности, так и он, Ладо, вдруг ощутил какое-то смутное, казалось бы, ни на чем не основанное беспокойство. Их странные исчезновения по утрам и столь же таинственные появления по ночам вызывали невольное любопытство- у окружающих. Пока это любопытство было, быть может, вполне невинным. Но… Кто знает, чем это все кончится, куда приведет!

Друзья долго ломали себе головы над тем, куда бы перетащить типографию. И наконец решили, что временным их пристанищем может стать ресторан Николая Долидзе.

Двадцативосьмилетний Долидзе был человеком не совсем обычной судьбы. Учился в духовной семинарии, но за строптивый нрав, за бунтарские настроения его исключили. Насильно отдали в монастырь. Но не такой человек был Николай, чтобы заживо похоронить себя в каменных стенах монастыря. Он сбежал оттуда, приехал в Батум и поступил на завод Манташева. Тут-то он наконец нашел себя, свое настоящее призвание. Жил он на одной квартире с Ниношвили и Чодришвили — на той самой, где Ниношвили проводил нелегальные собрания революционной молодежи. За участие в одной из забастовок Николая Долидзе «попросили» оставить Маота-шевский завод. Он перебрался в Тифлис и некоторое время жил там, продолжая заниматься революционной работой. А в 1900 году по поручению Тифлисского комитета переехал в Баку, чтобы распространять здесь среди рабочих-грузин социалистическую литературу. Для маскировки открыл в Балаханах ресторан.

Казалось бы, ничего лучшего не придумаешь. Но Ладо и на этом не успокоился. Прошло еще несколько месяцев, и он объявил друзьям:

— Нет, братцы, с нашей маломощной типографией мы далеко не уедем. Нам надо хоть в лепешку разбиться, но завести наконец настоящую типографию. Хочу купить первоклассный станок. Американский.

Авель и Васо молчали. Они более или менее ясно представляли себе, в какую копеечку влетит им американский станок, которым собирался разжиться Ладо. О таких деньгах нельзя было даже и мечтать.

Но Ладо не унимался:

— Я каждую ночь вижу один и тот же сон: как выводят, сыплются словно из рога изобилия тысячи брошюр, десятки тысяч страниц. Что хотите делайте, а я не успокоюсь, пока не добьюсь своего.

Отсутствие денег было, конечно, важным препятствием. Но помимо этого существовало еще и другое, казалось бы, уже и вовсе непреодолимое. Американскую машину так просто не купишь, и контрабандой ее в Россию не провезешь. Ее можно приобрести только легальным путем. А для этого необходимо иметь специальное разрешение губернатора на право открытия типографии.

— Не понимаю, на что ты рассчитываешь? На личное обаяние? Ты явишься к губернатору, очаруешь его, и он тотчас выдаст тебе такое свидетельство? — съязвил Авель.

— А почему бы и нет? — усмехнулся Ладо. Судя по блеску его глаз, у него уже зарождался какой-то хитроумный план.

Как бы то ни было, эту сторону дела Ладо взял на себя, и организация временно освободила его от других обязанностей и забот. Каково же было изумление друзей, когда вскоре оказалось, что Ладо и впрямь справился с этой, казалось бы, неразрешимой проблемой. И справился с поистине гениальной простотой. Раздобыв бланк Елисаветпольского губернаторства — а такой бланк добыть было не так уж трудно, — Ладо сам выписал на нем свидетельство, разрешающее Давиду Иосифовичу Деметрашвили открыть в любом из городов Кавказа собственную типографию. Подпись губернатора, разумеется, была фальшивой, и нечего было даже думать о том, чтобы с таким липовым документом начинать и без того рискованное предприятие. Но это было только началом гениального своей простотой плана Ладо. С фальшивого удостоверения он снял копию и засвидетельствовал ее у бакинского нотариуса. Подпись нотариуса была уже не поддельной, а самой что ни на есть подлинной. Так же как и печать бакинской нотариальной конторы. Таким образом, в руках у Ладо оказался идеально «чистый» документ, с которым вполне можно было начинать действовать. И Ладо начал действовать. Он, оказывается, уже давно приглядел у бакинского типографщика Промышлянского довольно приличный малогабаритный станок. Хотя и не новый, но современного типа, именно такой, о котором мечтал. Формат выходящей из него печатной продукции соответствовал листу писчей бумаги. Это обстоятельство тоже вполне устраивало Ладо. Теперь дело было за малым — за деньгами.

Промышлянский заломил неслыханную цену: девятьсот рублей. Ладо торговался как зверь. Промышлянский не уступал. Но, по правде говоря, машина стоила этих денег.

Ладо поднял на ноги всех, кого только мог. Львиную долю дал их всегдашний спаситель Леонид Борисович Красин. Остальное — с бору по сосенке — собрали другие товарищи: Ладо обращался ко всем, кому можно было довериться. И все-таки набралось только восемьсот. Одной «катеньки», как и в прошлый раз, не хватало. И снова, как и в прошлый раз, Ладо обратился за помощью к Авелю:

— Теперь, брат, вся надежда только на тебя. Выручай!

— Каким образом? — удивился Авель.

— Тебе надо сменить работу. Я уже договорился с Красиным. Будешь работать у него, на «Электросиле». Кстати, это удобнее и для тебя тоже. Больше времени останется для наших главных занятий.

— Все это прекрасно, — недоумевал Авель. — Но я не понимаю, каким образом это поможет раздобыть нам недостающую сотню.

— Ах, брат, ну какой же ты недогадливый! Возьмешь у себя в депо расчет. Уж сотню-то под расчет, я думаю, они тебе выдадут.

Авель только еще раз подивился, с какой простотой Ладо разрешал самые, казалось бы, неразрешимые задачи.

При расчете в депо Авель получил изрядную сумму, превышающую самые смелые его ожидания: ему заплатили сверхурочные за лишний пробег и ремонт паровоза. Дело с приобретением типографского станка, таким образом, уладилось. Через несколько дней печатную машину перевезли на Воронцовскую улицу, в дом татарина Али-Бабы.

Мусульмане испокон веков придерживаются размеренного, замкнутого образа жизни. Али-Баба был истинным мусульманином и свято соблюдал обычаи предков. В его дом, огороженный высоким забором, не то что чужие, даже близкие родственники и то редко захаживали. Русского языка Али-Баба почти не знал, политикой не интересовался. С полицией никаких дел никогда не имел. Ладо, обладавший волшебным даром легко покорять людские сердца, быстро с ним подружился. Не прошло и двух дней, как Али-Баба уже клялся именем своего нового постояльца Давида Деметрашвили, Датико, как он вскоре стал его называть.

— Да снизойдет на тебя благодать истинной веры, Датико, брат мой! — то и дело повторял он. — Для такого человека, как ты, я ничего не пожалею!

Али-Баба знал, что Датико печатает книги. Занятие это он почитал едва ли не высшим искусством из всех, что существуют на земле, чуть ли не чудом. Однажды он даже осмелился обратиться к Ладо с нижайшей просьбой:

— Датико, брат мой, научи сына моего Нури печатать книги. Хочу, чтобы мой Нури был таким же великим ученым и мудрецом, как ты.

— С удовольствием, Али! — улыбнулся в ответ Ладо, — Пусть учится.

И маленький Нури стал целыми днями пропадать около печатной машины. Он не отходил от Васо и Авеля, поминутно спрашивая у них: «А это что?», «А это зачем?», «А это какая буква?»

Авель и Васо без всяких опасений удовлетворяли его любопытство: Нури постоянно был у них на глазах. Кроме того, он по малолетству мгновенно забывал все, что ему растолковывали накануне, и назавтра задавал все те же вопросы.

А станок работал не переставая. Из обнесенного высоким забором дома Али-Бабы, что ни день, выносили новые тюки по-русски и по-грузински отпечатанных брошюр, рассылавшихся отсюда чуть ли не по всем городам Закавказья. А наивный, доверчивый Али-Баба и не подозревал, какими опасными делами занимается его постоялец. И если бы даже кто-нибудь сказал ему, что его любимый Датико день и ночь трудится, чтобы свергнуть власть великого белого царя, Али-Баба счел бы эти слова злой и нелепой клеветой или просто глупой шуткой.

Из тетради Авеля Енукидзе

Наша жизнь в Баку шла легко и гладко, что называется, без сучка без задоринки. Даже не верилось, что вдруг наступит такая долгая, светлая полоса удач. Многое тут, конечно, зависело от Ладо, от его неукротимой энергии, от его изобретательности и ловкости. Многое, но не все. Не знаю, записано ли так в книге судеб или же просто таков неведомый нам, еще не познанный закон бытия, но так уж, видно, повелось от века, что ежели человеку везет, так уж везет. Словно неиссякаемый родник, нисходит на него эта благодать. Ну а уж если не повезет… Как говорит русская пословица, пришла беда, отворяй ворота! Впрочем, до беды пока было еще далеко.

У нас была отличная типография, размещалась она в хорошем, надежном месте. Брошюры и прокламации, Приводившие в ярость правительство, распространялись по всему Закавказью, а Тифлис — так тот просто был наводнен ими.

Действовали мы с большой осторожностью. Мы знали, что жандармы сбились с ног, разыскивая подпольщиков-революционеров. Было несколько облав и на «Электросиле». Но ничего подозрительного не обнаружили. А между тем благодаря Красину на строительстве электростанции собралось уже чуть ли не все руководящее ядро бакинской социал-демократии. Меня Красин взял к себе техником-чертежником и освободил мне много времени для работы в типографии. Николай Козеренко, вернувшийся недавно из Грозного, работал у Красина бухгалтером. Перешли на «Электросилу» и некоторые мои кружковцы — Павел Емельянов, Михаил Брага, Николай Мелентьев, Володя Меликянц, Иван Балаган.

Когда товарищи из Тифлисского комитета узнали о наших успехах, они стали регулярно нам помогать: прислали бумагу, типографскую краску. А позже послали в помощь для работы в типографии Вано Болквадзе. А вскоре в Баку приехал и другой опытный товарищ — Вано Стуруа. Его мы тоже сразу подключили к печатному делу. Так что теперь нас, печатников, было уже четверо: Вано Болквадзе, Васо Цуладзе, Вано Стуруа и я. Что касается Ладо, то он занимался общими, организационными вопросами. Мне и Вано Стуруа помимо работы в типографии было поручено принимать и переправлять отпечатанную литературу.

За последнее время наша организация сильно выросла: нас было уже почти восемьдесят человек, а весной 1901 года мы создали свой, Бакинский комитет Российской социал-демократической рабочей партии. В комитет избрали Ладо, меня, Богдана Кнунянца и других — всего пятнадцать человек. В короткий срок мы сумели наладить тесную связь с редакцией «Искры». Между нами шла оживленная переписка, мы постоянно отправляли в «Искру» сообщения, корреспонденции о положении дел на местах и так яге регулярно получали от редакции конкретные советы и указания. Искровцы знали, что мы твердо стоим на их позициях, что нашу группу они могут рассматривать как верный и надежный отряд армии социалистов-подпольщиков, боевым штабом которой была первая общерусская нелегальная марксистская газета «Искра».

Однажды в типографию, когда мы были заняты своим обычным делом, словно вихрь ворвался Ладо. По бешеному ритму всех его движений я сразу понял, что им владеет какая-то новая идея. Так оно и оказалось.

— Пора, друзья, нам начать выпускать нашу «Брдзолу»! — объявил он.

Мечта выпускать свою, грузинскую нелегальную газету наподобие «Искры» владела нами давно. У нас даже заранее было придумано для нее название — «Брдзола»[19]. Но Тифлисский комитет РСДРП, в частности Жордания и Джибладзе, были категорически против этой затеи. Поэтому Вано Стуруа поспешил охладить пыл неугомонного Ладо.

— Плевать я хотел на Жордания и Джибладзе! — вспыхнул Ладо. — Они хотят кроить революционный марксизм по своей мерке. Они помешались на легальности. А легальный марксизм похож на настоящий, революционный, как набитое опилками чучело на молодого, полного сил горного орла. Что бы там ни пели Жордания и Джибладзе, мы будем издавать «Брдзолу»! Будем, я вам говорю!

Спустя некоторое время после этого разговора Тифлисский комитет прислал к нам в Баку группу рабочих для переговоров. Возглавлял депутацию Ипполит Мгеладзе, рабочий тифлисского депо.

Совещание решили провести в грузинской рабочей библиотеке, недавно организованной Николаем Долидзе. От нашего комитета присутствовали трое: Козеренко, Брага и Долидзе. От типографии были все мы, пятеро. Если прибавить к этому четырех тифлисцев, выходило, что собралось на это совещание двенадцать человек, ровно дюжина.

На улице сгустились сумерки. Холодный сырой ветер пробирал до костей.

Ладо явился последним. Судя по выражению его лица — челюсть выпячена вперед, брови нахмурены, — настроен он был агрессивно.

— Как вы знаете, товарищи, — с ходу взял он быка за рога, — мы здесь хотим основать нелегальную социалистическую газету «Брдзола», которая будет знакомить грузинских рабочих с революционной сущностью марксистского учения, руководить ими, направлять их. Вряд ли стоит особенно распространяться, какое значение будет иметь такая газета для нашего общего дела. И я, признаться, не понимаю, да и вы сами, я думаю, не слишком хорошо понимаете, почему тифлисская организация, вернее, ее оппортунистическое крыло выступает против этого начинания.

— Тифлисская организация, — возразил низенький, красноликий Мгеладзе, — исходит из того, что создание такой газеты потребует огромных расходов. А польза от нее будет весьма сомнительная.

— Нет, товарищ Ипполит! — взорвался Ладо. — Не расходов боятся товарищи Жордания и Джибладзе! Они хотят преподнести грузинским рабочим свой, выхолощенный марксизм! Вы только приглядитесь к вашей легальной газете «Квали». Поглядите, на чью мельницу льет она воду.

— Не будем спорить, — примирительно сказал Мгеладзе. — Если вы так настаиваете, мы не будем вам препятствовать. Хотите издавать «Брдзолу», издавайте. Но с одним условием. Редакция будет в Тифлисе.

— А мы? — не удержался я.

— Ваша группа будет техническим исполнителем. Тут даже я потерял самообладание. А уж про Ладо и говорить нечего. «Ну, — подумал я, — теперь не миновать скандала. Сейчас он им даст перцу!»

Но тут произошло нечто непредвиденное. В ответ на разъяснение Мгеладзе раздался громовой, поистине гомерический хохот. Со всех сторон посыпались иронические, насмешливые реплики:

— Ах, вот, значит, как? Вот, стало быть, чего желают товарищи Жордания и Джибладзе!

— Так бы сразу и сказали!

— Вот где, значит, собака зарыта!

— Технические исполнители… А редакция в Тифлисе?! Нет, ей-богу, я сейчас умру от смеха!

Хохот не прекращался. Я глянул на Ладо: от его былой мрачности не осталось и следа. Мгеладзе, красный как свекла, таращил на нас глаза: то ли он делал вид, что не понимает, то ли на самом деле не понимал, в чем причина этого внезапного веселья.

Когда хохот утих, снова заговорил Ладо.

— Как видно, товарищи, вас не совсем верно информировали о положении дел у нас, в Баку. Мы давно уже выросли из пеленок. Оставим этот бесплодный спор. Газету издавать мы все равно будем. Распространяться она будет в Тифлисе и еще в нескольких городах Грузии. Это, я думаю, станет надежной гарантией ее неуязвимости. Жандармам и в голову не придет, что грузинская газета печатается за пределами Грузии.

Не скрою, сдержанность Ладо меня удивила. Однако именно благодаря этой его сдержанности наша встреча с представителями Тифлисского комитета закончилась сравнительно мирно. Нам даже показалось, что Ладо сумел переубедить тифлисцев. Во всяком случае, кое-кто из рабочих, входивших в их делегацию, явно согласился с тем, что нелегальная грузинская социалистическая газета должна быть создана и печататься она должна именно у нас, в Баку.

Впрочем, как выяснилось позже, оппортунистическое крыло Тифлисского комитета не оставило надежду отговорить Ладо от его затеи. Спустя две недели они прислали в Баку Северьяна Джугели — давнего, еще с отроческих времен, друга Ладо Кецховели. Это был последний козырь тифлисцев. Они знали, что если кто и сможет переубедить упрямого Ладо, так только Джугели.

Этот Джугели мне почему-то сразу не понравился. Не понравился его выпуклый лоб, крупный горбатый нос, не понравилась его длинная тонкая шея.

Но Ладо очень сердечно встретил друга своей юности. Он, конечно, сразу сообразил, с какой целью тот вдруг приехал из Тифлиса в Баку, но ни единым словом не дал ему понять, что догадывается об этом. Джугели был в некотором замешательстве: он ждал, что Ладо первый заговорит на щекотливую тему. Не дождавшись, он осторожно приступил к выполнению своей дипломатической миссии. И вот тут-то Ладо показал свой характер во всей его красе.

— Оставьте меня в покое! — бешено заорал он. — Если вы не перестанете втыкать мне палки в колеса, я вообще разорву с вами всякие отношения! Так и скажи Ною и Джибладзе! Ты меня понял? Надеюсь, два раза повторять не надо?!

Так Джугели ни с чем и возвратился в Тифлис. Ничего не вышло из его деликатной дипломатической миссии.

А идея Ладо тем временем уже начала приносить плоды. Первые номера «Брдзолы», младшей сестры «Искры», появились в Тифлисе и в других городах Грузии. Мы спокойно трудились, пребывая в беспечной уверенности, что тифлисские жандармы нипочем не догадаются, что грузинская нелегальная газета печатается в Баку,

Из секретного донесения генерал-майора Дебиля в департамент полиции

№ 1501. 30 марта 1902 года.

Совершенно секретно.

В дополнение к донесению моему от 26 сего марта за № 1408 имею честь доложить Департаменту полиции, что выяснились весьма существенные обстоятельства:

В последних месяцах минувшего года, после долгих; розысков места печатания подпольных изданий, во вверенном мне управлении стали получаться все более и более настойчивые указания агентуры на то, что все прокламации, грузинский подпольный журнал «Брдзола», появившийся в конце минувшего года, и даже сама газета «Искра» печатаются в городе Баку, причем деятельными участниками этого подпольного производства были названы: разыскиваемый Владимир Кецховели, скрывающийся будто бы под фамилией Демитрошвили, и его друг некий Авель Енукидзе.

Мною в конце минувшего года был командирован в город Баку особый агент, которому вскоре удалось войти в близкие сношения с состоявшим под негласным надзором полиции Николаем Герасимовым Мелентьевым (репортер газеты «Каспий»). Мелентьев подтвердил сведения о нахождении подпольной типографии в г. Баку и обнаружил свое намерение украсть для этой типографии недостающие ей пуда два русского шрифта. По получении этих сведений, мною уже в начале текущего года были командированы два филера, которые проследили Мелентьева, причем оказалось, что украденную колонку фунтов десять он отнес на завод «Электрическая сила».

Ныне, при рассмотрении подпольных изданий, отобранных по бакинским дознаниям, оказалось, что прокламации, призывающие к беспорядкам на 1-е мая, появившиеся в Тифлисе лишь 19 сего марта, в Баку были обнаружены на обысках еще с 13 на 14 марта. На тех же обысках в г. Баку найдена юмористическая картина, изображающая народ, придавленный и несущий на своих плечах богачей, которые «за них едят», солдат, которые «в них стреляют», духовенство, которое «их морочит», министров, которые «ими правят», и наверху государя императора и государыню императрицу, которые «ими властвуют», и один миниатюрный фотографический снимок этой картины; в Тифлисе такого издания пока нет.

Таким образом, изложенный результат осмотра указанных вещественных доказательств если и не говорит пока о печатании местной подпольной литературы непременно в г. Баку, то во всяком случае уже вполне определенно указывает, что не Тифлис снабжает Баку этой литературой, а наоборот, т. к. иначе она не могла бы появляться ранее в Баку, чем в Тифлисе. Значительно ранее производства в Баку обысков, именно 31 декабря, была арестована еврейка Софья Гинзбург по делу обнаружения местной таможней присланных на ее имя стереотипных бумажных клише газеты «Искра» (№№ 9 — 12 за 1901 г.). На обыске на квартире Гинзбург была найдена одна стереотипно отпечатанная брошюра «В защиту Иваново-Вознесенских рабочих». Приблизительно в то же время зимой 1901 г. в Тифлисе было получено агентурой сведение о том, что из Тифлисской типографии Грузинского издательского товарищества в августе того же года был куплен стереотипный станок для Бакинской типографии Промышлянского, в действительности же для подпольного печатания, и по покупке прямо отвезен на вокзал к бакинскому поезду.

Сопоставляя эти два факта — обнаружения у Гинзбург стереотипных клише «Искры» и стереотипно отпечатанной брошюры и отправления из Тифлиса в Баку стереотипного станка, очевидно, для целей нелегальных — с изложенными выше обстоятельствами и соображениями, является уже несомненным, что печатание местной подпольной литературы производится в Баку.

Таким образом, становится вполне понятно, почему печать значительной части местной подпольной литературы имеет стереотипный характер и насколько права была агентура, заверяя, что в Баку печатается даже сама газета «Искра».

Что касается вопроса о том, где именно помещается в Баку подпольная типография, то по этому поводу уверенно еще ничего сказать нельзя… Есть основание предположить, что Гинзбург могла через Мелентьева находиться в сношениях с заводом «Электрическая сила», куда Мелентьев отнес украденный шрифт. Завод «Электрическая сила» представляется весьма подозрительным: там служит поднадзорный Кириллов и, как выяснилось ныне наблюдением, участник подпольной организации Авель Енукидзе. Наконец на том же заводе находится в качестве бухгалтера и указанный Департаментом полиции Бакинскому управлению Николай Петров Козеренко.

Имея в виду, что хотя типография и находится в Баку, но руководящая роль принадлежит Тифлису и у меня сосредоточено более сведений по сему предмету, равно и более средств, чем в Бакинском управлении, по моему приказанию в г. Баку оставлены два филера для наблюдения за Енукидзе и Козеренко. В случае результативности этого наблюдения предлагаю командировать па завод «Электрическая сила» особого агента.

Генерал-майор Дебиль


Из тетради Авеля Енукидзе

Матрицы «Искры», которые мы получали, приходили на адрес зубного врача Софьи Гинзбург. Это была приятельница Ладо, но она даже и не подозревала, что находится в этих маленьких посылках, которые она по просьбе своего друга передавала нам.

В тот день я ждал Вано Стуруа ровно в пять: мы вместе должны были отправиться к Гинзбург, чтобы забрать у нее очередную порцию. Вано был точен и пунктуален, как король. Но на этот раз он запаздывал. Прошло полчаса… час… Дурное предчувствие охватило меня. Не иначе, что-то стряслось. Ладно еще, если какая-нибудь мелочь, пустяк… А вдруг провал?!

Однако делать было нечего, надо было идти к Гинзбург одному: вечером я должен был отнести матрицы в типографию и ночью их отпечатать.

Томимый предчувствиями, я начал было натягивать пальто, и тут хлопнула входная дверь, послышались быстрые, торопливые шаги. В комнату ворвался Вано — он был бледен.

— Гинзбург арестована! — с ходу ошарашил он меня.

— Арестована? — глупо переспросил я.

Вано молча кивнул.

У меня было такое чувство, словно чья-то ледяная рука сдавила мне сердце.

— Как ее арестовали? Когда? Отдышавшись, Вано рассказал:

— Посылка немного помялась в дороге, груз показался таможенникам подозрительным. Они-то вряд ли догадались, что было в ней. Но из осторожности сообщили в жандармерию. А те обнаружили матрицы. Ну и, само собой, бедняжку Гинзбург сразу забрали…

— Ладо знает?

— Ладо я нигде не мог найти. Ни в типография; ни дома.

— Прежде всего надо разыскать Ладо!

На этот раз Ладо был уже дома. Он все знал.

— Дело плохо, — подтвердил он. — Впервые жандармы напали на настоящий след. Где находится «Нина», они, конечно, не знают…

«Ниной» мы называли нашу типографию.

— Почему ты так уверен, что не знают? — спросил я. — Надеяться, конечно, всегда надо на лучшее, но при этом быть готовым все-таки к худшему.

— Все зависит от того, как поведет себя на допросах Гинзбург, — вставил Вано. — Что она им скажет…

— А что она может сказать, если сама ничегошеньки не знает, — возразил Ладо. — Тем не менее Авель прав, Готовиться надо к самому худшему.

— То есть вести себя так, как будто это самый что ни на есть настоящий провал? — уточнил я.

— Наш провал это пустяки. Главное спасти «Нину», — . сказал Ладо.

— И все-таки… хотел бы я знать, что им там наговорила эта твоя Гинзбург, — упрямо повторил Вано.

Ладо вынужден был признать, что в этом его вопросе есть определенный резон. Софья Гинзбург и впрямь не знала, что находилось в изъятой у нее посылке. Но она ведь не в первый раз получила такую посылку. На ее адрес довольно часто приходили матрицы «Искры», запрещенная литература, шифрованные телеграммы. Она не знала, от кого идет вся эта корреспонденция, но прекрасно знала, для кого она предназначается.

Через три дня Софью освободили, и мы узнали, что держалась она твердо. Упрямо твердила одно и то же: посылку такую получила впервые, от кого и для кого не знает. Тем не менее мы понимали, что жандармы не настолько наивны, чтобы верить этим ее показаниям. Не исключено, что они нарочно освободили Софью так быстро, чтобы устроить нам ловушку.

— К квартире Гинзбург не подходить на пушечный выстрел, — распорядился Ладо. — За нею наверняка установлена слежка.

— Что будем делать с «Ниной»? — то и дело спрашивал его я. — Неужели прикроем дело?

Ладо отмалчивался. Впервые я видел его таким растерянным. Обычно он принимал решения быстро, без колебаний. И до сих пор еще ни разу не ошибся.

Однажды я предложил:

— А что, если нам посоветоваться с товарищами из «Искры»?

Ладо оживился: внезапно осенившая меня идея, как видно, пришлась ему по душе. В тот же день Вано Стуруа отправился с Виктором Бакрадзе в Аджикабул, чтобы отправить искровцам нашу депешу. Хотя текст ее был составлен так, что она не вызывала никаких подозрений, мы все-таки не отважились отправлять ее из Баку.

Ответ пришел сравнительно быстро. Смысл его был четок и ясен: временно приостановить работу, беречь типографию, пока сосредоточить все силы на распространении имеющейся литературы.

Мы строго следовали этому указанию. Так прошел месяц. Все было тихо. Но на душе было неспокойно. Все время было такое чувство, словно вокруг нас медленно, упорно плетется какая-то паутина. Тем не менее мы стали снова работать в типографии. Печатали первомайские прокламации. Ну и, конечно, ждали от «Искры» сообщения, что литература для нас послана, и указаний, как ее получить. И вот наконец нам дали знать, что французское мореходное общество «Паке» заранее сообщит нам, каким пароходом прибудет ожидаемая посылка. Мы приедем в Батум и получим наш драгоценный груз. В начале марта пришло известие, что корабль «Неаполь», на котором придет отправленная для нас литература, прибывает в Батум пятого числа.

Надо было срочно выезжать, принимать груз.

12

— Агента Исаева я снял с «Электросилы», господин полковник, — докладывал ротмистр Вальтер Минкевичу.

— Сняли? Почему?

— Я приказал ему войти в контакт с неким Мелентьевым, репортером газеты «Каспий», состоящим под негласным надзором. Мелентьев проболтался Исаеву, что в Баку существует подпольная типография. Мало того. Исаев вошел в такое доверие к Мелентьеву, что тот даже признался ему в своем намерении украсть для этой типографии несколько пудов недостающего подпольщикам шрифта.

— Ну и как? Удалось ему осуществить это свое намерение? — заинтересовался Минкевич.

— Этого я пока не знаю. Но полагаю, что удалось. Быть может, не в полной мере…

— Что это значит?

— Мой агент, наблюдающий за Мелентьевым, установил, что тот направлялся на «Электросилу», имея при себе некий груз. Правда, не пудовый, а весом не более чем с полпуда. Полагаю, что это и был украденный шрифт. Исходя из означенного доклада моего агента, я высказал предположение, что Мелентьеву пока удалось осуществить свое намерение не полностью, но лишь частично.

— Браво, Вальтер! — Минкевич ликовал и даже не счел нужным скрыть свое ликование. — Браво! Вы просто молодчина. Но ради всего святого, скажите, что надоумило вас подослать своего агента к этому репортеришке? Интуиция?

— По правде говоря, не совсем.

— Что же? То обстоятельство, что этот ваш Мелентьев состоит под негласным надзором полиции, я полагаю, еще не дает оснований…

— Вы правы, господин полковник. Это еще не основание для того, чтобы подсылать к нему лучшего моего агента. Состоящих под негласным надзором у нас в Баку как собак нерезаных. А Исаев у меня только один.

— Так что же все-таки натолкнуло вас на эту светлую мысль?

— Так и быть, — притворно вздохнул Вальтер. — Не стану преувеличивать своих талантов. Один мой агент донес мне, что за Мелентьевым постоянно следят. А поскольку я никого следить за ним не посылал…

— Ну-ну, любопытно…

— Мне осталось предположить, что слежка эта идет из какой-нибудь другой епархии. Скажем, из Тифлиса.

— Во-он что, — понимающе протянул Минкевич. — Вы решили, что своего агента послал сюда его превосходительство генерал Дебиль?

— Так точно, господин полковник, — наклонил набриолиненную голову Вальтер. — А коль скоро, подумал я, генерал Дебиль посылает в Баку специального агента, чтобы он вошел в контакт с господином Мелентьевым, так, стало быть, его превосходительству про этого господина Мелентьева известно нечто такое…

— Можете не продолжать, ротмистр, — прервал Вальтера Минкевич. — Любопытно, однако, что, располагая какими-то сведениями, и, судя по всему, весьма важными, о делах, творящихся в нашей епархии, генерал Дебиль не счел для себя возможным сообщить об этом нам. Как видно, не желая делить с нами лавры.

— Именно так я и подумал, господин полковник. И решил, что и мы тоже не станем докладывать нашим тифлисским коллегам о сведениях, которые нам удастся раздобыть.

— Правильно решили, Вальтер. Но от меня, я полагаю, вы не станете утаивать эти сведения?

— Никак нет, господин полковник, не стану, — невозмутимо отозвался Вальтер на шутку шефа. — Нам удалось установить, что арестованная Софья Гинзбург была связана с неким Давидом Деметрашвили. Эта фамилия постоянно фигурирует в докладах едва ли не всех моих агентов. Я склонен полагать, что упомянутый Деметрашвили является главной фигурой в этом деле. Не исключено, что не кто иной, как он, руководит работой тайной типографии, которую мы разыскиваем. Второй человек, находящийся у меня на подозрении, это Авель Енукидзе, руководитель подпольных кружков, о котором я вам однажды уже имел честь докладывать. Не исключено, что он тоже связан с типографией.

— Но где она, эта типография, будь она проклята! — вскричал Минкевич. — Не думаете ли вы, Вальтер, что она спрятана на «Электросиле»?

— Не думаю, господин полковник.

— А иначе, зачем бы стал этот ваш Мелентьев тащить туда шрифт?

— Мелентьев признался моему агенту, что шрифт он туда приносит, чтобы как можно надежнее его припрятать. А уж оттуда, улучив момент, его переносят в типографию. Где же находится типография, увы, не знает и сам Мелентьев. Не знает либо опасается говорить, не доверяя в полной мере моему агенту. Впрочем, последнее маловероятно: он уж столько наговорил лишнего, что вряд ли ему есть смысл утаивать от него остальное.

— Ну что ж, Вальтер. Я доволен вами. — Минкевич встал. — Если вы и дальше будете действовать так же решительно и, я бы сказал, так же остроумно, мы наверняка прихлопнем этих смутьянов. За Гинзбург продолжайте следить.

— К сожалению, постоянная слежка за ее домом пока не дала результатов. У нее на квартире никто не появлялся.

— Это неудивительно, ротмистр. Судя по всему, мы имеем дело с опытными, очень осторожными и, я полагаю, весьма неглупыми людьми. Что ж, тем лучше… Когда имеешь дело с умным противником, работать во сто крат интереснее…

13

— Эй, друг! Проснись! Приехали!..

Авель трет глаза и долго смотрит, не узнавая, на едва знакомого дорожного спутника, который, видно, уже довольно давно тормошит его, стараясь разбудить.

— Пора вставать! — улыбается тот. — Батум. Неловко улыбнувшись доброжелательному попутчику,

Авель сбивчиво благодарит его и припадает к окну вагона. Перед ним расстилается безбрежное, слегка волнующееся море. Внезапное появление его столь неожиданно, что кажется сказочным. Поистине море — одно из самых поразительных чудес света! Сколько ни глядишь на него, никогда не наглядишься досыта. И в какой бы раз ты его ни видел, всегда кажется, что видишь впервые.

Поезд подходил к Батуму. Было ясное утро. Как видно, здесь недавно прошел дождь: даже в душном поезде ощущалось свежее дыхание влажного весеннего ветерка. Авелю невольно вспомнилась давняя его поездка в Гурию, вспомнился пылкий, мечтательный Тамаз, их наивная юношеская клятва. Но тогда весна была в самом разгаре, а теперь она только-только проклевывается.

Море скрылось из виду, поезд теперь со всех сторон обступали дома. Батум! Авель с любопытством оглядывал незнакомый город. По сравнению с огромным, грязным, далеко раскинувшимся Баку этот маленький приморский городок показался ему райским садом.

Поезд остановился, и Авель, собрав пожитки, щурясь на ярком солнце, вышел на перрон. Озабоченно подумал, что надо как можно скорее встретиться с Карлом Чхеидзе, который сейчас в Батуме и с помощью которого он должен был выполнить свое задание.

Выйдя на приморскую улицу, Авель подошел к нарядной зеркальной витрине магазина, глянул на свое отражение, неодобрительно покачал головой. Он не брился уже четвертый день, отросшая за это время щетина не очень его красила. Подумал, что прежде всего надо бы зайти в парикмахерскую, а там заодно и узнать, где помещается контора пароходного общества «Паке»…

Парикмахер был низкоросл, сутуловат. Он обрадовался раннему клиенту:

— Прошу, садитесь, батоно![20] Прикажете побрить? Авель с наслаждением откинулся в кресле, зажмурил глаза. Открыв их, он увидел в зеркале, что парикмахер надел новый, накрахмаленный фартук. Быстро и ловко он укутал Авеля чистой простыней, быстро и ловко сбил мыльную пену.

— Господин первый раз в Батуме? — осторожно осведомился он.

— Да, я здесь впервые.

— Господин, как видно, из Тифлиса?

— Да, — слегка поколебавшись, ответил Авель. — У меня тут родственник, вот приехал его повидать. Он работает в конторе «Паке». Кстати, не скажете, далеко она отсюда?

— На набережной, — услужливо сказал парикмахер. — Как подойдете к морю, повернете налево… Не беспокоит?

— Спасибо, все в порядке.

— У вас борода жесткая, крепкая. А кожа нежная, как у девушки, — парикмахер болтал без умолку, очевидно полагая, что в его профессиональные обязанности входит не только бритье, но и необходимость развлекать клиента. — Такую кожу поцарапать не дай бог! Но у меня хорошая бритва, английская. Сталь твердая, как алмаз…

Гладко выбритый и спрыснутый одеколоном, Авель с удовольствием разглядывал себя в зеркале. Ему показалось, что он помолодел на добрый десяток лет.

Расплатившись, он вышел на улицу и сразу увидел море. Оно почти совсем утихло: волны ласково плескались у берега. Набережная была пустынна. Редкие прохожие шли не торопясь, словно им некуда было спешить. Авеля удивляло и радовало непривычное для него ощущение покоя, тишины, безмятежности. На набережной он свернул налево, как научил его парикмахер, и еще издали увидел красивый голубой дом, украшенный лепниной. «Не иначе, это и есть то, что мне нужно», — подумал Авель. Так оно и оказалось.

Сердце забилось часто-часто. Впервые он по-настоящему осознал, какое опасное дело было ему поручено, как трудно будет довести его до конца. «Хоть бы Чхеидзе был у себя, — подумал Авель. — Без него я даже и не знаю, как подступиться, с чего начать…»

К счастью, Чхеидзе оказался на месте. Но недолго длилась радость Авеля по этому поводу. Карл был все такой же, каким Авель помнил его по Тифлису: выпуклый лоб с залысинами, насмешливые близорукие глаза. Особой симпатии он у Авеля никогда не вызывал. Но Авель всегда старался подавить невольно возникающее неприязненное чувство, уговаривая себя, что нельзя же судить о человеке по внешности: первое впечатление может быть обманчиво. Однако, чем дольше он жил на свете, тем чаще убеждался, что именно первое-то впечатление как раз и не обманывает: непосредственное чувство говорит правду о человеке во сто крат вернее, чем самые изощренные доводы рассудка.

Выслушав Авеля, Карл сказал:

— Если хотите знать мое мнение, то я лично считаю, что дело это трудное. Добром оно не кончится. Послушайтесь моего совета: повремените с этой затеей.

Всего ожидал Авель, но только не этого. Как! Отказаться выполнить важное партийное поручение? Несолоно хлебавши вернуться назад? И этот человек еще называет себя революционером!

Невольно Авель сравнил насмешливого, рассудительного Чхеидзе с безрассудным, пламенным Ладо. Да, конечно, Ладо часто поступал опрометчиво. Да, он не в меру горяч. Но Ладо — настоящий революционер! Верный, преданный товарищ, готовый голову положить за своих друзей.

— Ей-ей, повремените, — повторял тем временем Карл.

— Чего бы мне это ни стоило, чем бы все это ни кончалось, — сжав зубы, ответил Авель, — с пустыми руками я в Баку не вернусь.

Чхеидзе пожал плечами: как угодно, мол. Однако видно было, что он несколько обескуражен упорством и решимостью Авеля.

— Что ж, будь по-вашему, — нехотя процедил он. — Мое дело предупредить. А там… На все воля божья. — Кривая улыбка вновь заиграла на его бесстрастном лице.

— Могу я рассчитывать на вашу помощь?

— Здесь, в конторе, работает один аджарец, Мамед Диасамидзе. Попробуйте найти к нему подход. — Чхеидзе потер большим пальцем руки указательный. — Как говорится, не подмажешь, не поедешь. Не знаю, доверится ли он вам. Но если доверится, наверняка поможет. Вот, собственно, все, что я могу для вас сделать. Как говорится, да поможет вам бог… Запомнили? Мамед Диасамидзе.

Авель так глубоко погрузился в свои мысли, что голос Карла едва доходил до него. Но имя Мамеда Диасамидзе он запомнил крепко. Еще бы ему было его не запомнить! Ведь это была его, последняя, единственная надежда.

Слова Карла: «Не знаю, доверится ли он вам» — все еще звучали у Авеля в ушах. Он был так зол на этого струсившего чистюлю, что решил назло ему действовать напролом. Разыскав Мамеда Диасамидзе, он нахально кивнул ему и показал глазами на дверь: выйдем, мол, Диасамидзе, не удивившись, словно они с Авелем были давние приятели, молча последовал за ним. Мамед был, что называется, мужчина в самом соку, могучего телосложения — настоящий красавец. Вот только глаза у этого орла были совсем не орлиные. Маленькие, живые, красноватые, они напоминали скорее острые глазки хорька. Или шакала. Оглядев Авеля с ног до головы этими своими шакальими глазками, он быстро спросил:

— Кто тебя ко мне послал?

Поколебавшись немного, Авель решил, что если он не сошлется на Чхеидзе, то, чего доброго, спугнет этого героя и тогда… пиши пропало!

— Карл послал, — брякнул он, словно кинулся с крутого берега прямо в омут. — Карл Чхеидзе. Он сказал, что с тобой можно говорить откровенно. Мамед Диасамидзе, сказал он, человек надежный. Твердый как скала.

Мамед расплылся в улыбке. Видать, он был падок на лесть, этот горный орел с шакальими глазами.

— Что же вам от меня нужно? — осведомился он.

— Вы должны узнать, есть ли на «Неаполе» груз, предназначенный для меня. Сделать это надо быстро, потому что «Неаполь» уходит из Батума нынешней ночью. Но это не самое главное. Человек, который привез мне этот груз, должен избежать таможенного досмотра. Поэтому надо достать лодку, в сумерки подойти к пароходу, подать знак. С борта вам в лодку спустят груз. Вот и все.

— Трудное дело, ох трудное, — зацокал языком Мамед. — Такое дело, сам знаешь, тюрьмой пахнет. А кому охота шкурой рисковать. Да еще задаром.

У Авеля отлегло от сердца: он донял, что дело на мази,

— Почему задаром? — сказал он. Достал бумажник, вынул оттуда новенький, хрустящий червонец. — Это задаток. А если все обойдется благополучно, получишь еще пятнадцать. За один вечер заработать четвертной, по-моему, не так уж плохо.

Глазки Мамеда заблестели масляным блеском. Быстро спрятав деньги, он положил свою огромную ладонь Авелю на плечо.

— Погуляй немного. Но далеко не уходи. Через час жди меня на этом же месте. Через час Мамед все будет знать. Не бойся, выйдем сухими из воды. Мамед зря говорить не станет. Мамед не первый раз занимается таким делом.

Этот час показался Авелю длинным, как сутки. Но терпение его было вознаграждено. Мамед был аккуратен, явился на место встречи точно через час, минута в минуту, и доложил, что все в порядке: на «Неаполе» действительно находится груз, ради которого Авель прибыл в Батум.

— Как будем жить дальше? — спросил Авель.

— Как стемнеет, приходи в порт.

— Порт большой. Как мы найдем друг друга?

— Стой где-нибудь поблизости от пассажирского причала. Мы с приятелем подойдем на лодке и возьмем тебя на борт.

Авель кивнул…

Он пришел в порт задолго до наступления темноты: как-никак он был здесь человек чужой, все здесь было незнакомо. Поэтому решил прийти загодя, оглядеться, узнать, где пассажирский причал, сообразить, куда может причалить лодка, на которой придут за ним Мамед со своим приятелем.

Предосторожность эта оказалась совсем нелишней: стемнело, как это всегда бывает на юге, очень быстро. Вдалеке, у пирса, был виден «Неаполь» — сверкающий огнями красавец пароход, который должен был вскоре отдать швартовы, чтобы двинуться в обратный рейс, во Францию.

Море тихо плескалось у берега. Волны набегали на гальку и уходили вспять, вновь набегали. Авель, как завороженный, глядел на их вечную, ни на один миг не прекращающуюся игру. Мамед, как видно, не зря назначил ему именно это место для встречи: у пассажирское причала берег в этот час был совершенно безлюден. На небе появились первые звезды. Мерцали вдалеке редкие огни. Но здесь было сыро, темно, неуютно. Огромное, бескрайнее, окутанное мглой море расстилалось перед Авелем. Огромное, еще более бескрайнее, усеянное дальними звездами небо простиралось над ним. На миг ему стало страшно. Он вдруг почувствовал себя крохотной пылинкой, затерявшейся в бесконечных просторах вселенной. Сердце сдавила внезапная печаль. «Что со мною? — подумал он. — Неужели я испугался?» Нет, это был не страх. Это было другое, куда более сильное чувство — чувство одиночества, что ли. Сознание своей затерянности в мире.

Впрочем, владело оно им недолго. Его вытеснили другие, более насущные заботы. «Где же лодка? — мелькнула тревожная мысль. — Не случилось бы чего? А может быть, этот Мамед с его шакальими глазками счел за благо не рисковать? В конце концов, червонец за один вечер тоже не такой уж дурной заработок. А может, того хуже он решил получить остальные пятнадцать рублей не у меня, а у жандармов?» Вот это уже, пожалуй, был самый обыкновенный страх. Усилием воли Авель прогнал эти недостойные мысли, вспомнив к случаю хорошую русскую пословицу: «Волков бояться — в лес не ходить». Вдруг он увидел издали — а может, ему показалось? — что на «Неаполе» началась какая-то суета. Сердце его замерло. «Готовятся к отплытию — подумал он. — Неужели не успеем?».

Нервы были натянуты до предела. Казалось, еще ми, нута, и он не выдержит. Но тут прямо перед ним во тьме, вспыхнул крохотный огонек. Погас. Снова вспыхнул. Снова погас. «Лодка!» — радостно подумал Авель. Изо всех сил напрягая зрение, он вглядывался в даль, не разрешая себе поверить, сомневаясь, не показалось ли? Нет, не показалось. Лодка была уже совсем близко от берега, отчетливо слышен был даже скрип уключин. «А вдруг это не они?» Нет, это были они. Дно лодки зашуршало о гальку.

— Эй! — послышался негромкий, приглушенный, но все же сразу узнанный им голос Мамеда. — Давай сюда! Залезай!

Авель быстро влез в лодку. Приятель Мамеда споро заработал веслами. Надо сказать, греб он отлично: весла бесшумно опускались на воду, вздымались вверх, лодка так и летела по волнам.

Когда они подходили к пирсу, у которого швартовались большие суда, на «Неаполе» уже разводили пары. «Неужели все зря?» — подумал Авель.

Да, похоже было, что они прибыли слишком поздно. «Неаполь» уже отчалил: расстояние между бортом парохода и причалом увеличивалось с каждой секундой. Хотя корабль пока еще двигался самым малым ходом, на их маленькой, утлой лодчонке им было его уже не догнать.

— Все пропало! Опоздали! — в отчаянии крикнул Авель.

— Зачем волнуешься, дорогой? — спокойно отозвался Мамед. — Я же тебе сказал: Мамед все сделает. Мамед не первый раз берется за такое дело.

«Что он там болтает, дубина этакая! Шляпа! Не могу прийти на полчаса раньше!» — в ярости думал Авель. Но Мамёд как будто и в самом деле хорошо знал своё дело. Он что-то вполголоса сказал напарнику, тот затабанил правым веслом, налег на левое, и — о чудо! — Авель увидел качающийся на волнах спасательный круг. Мамед ухватился за тонкий трос, привязанный к кругу, и мощным: рывком вытащил на поверхность воды довольно объемистый баул. Авель перегнулся через борт, чтобы помочь ему: баул был так тяжел, что они вдвоем еле-еле втащили его в лодку.

— Ты думал, нам его прямо с палубы кидать будут? — насмешливо спросил Мамед. — Не дай бог! Потопили бы лодку. Да и тому человеку, что на пароходе, зачем рисковать понапрасну?

— Но как же вы узнали?

— Не в первый раз, дорогой. Всегда так делаем. Авель придвинул баул поближе, любовно обхватил его рукой. На душе его царило спокойное, ничем не омрачаемое блаженство. Теперь он уже не сомневался, что все будет хорошо. А если на миг и появлялось знакомое чувство тревоги, он прикасался к драгоценному грузу, лежавшему у него под ногами, и, как легендарный Антей, ощущал новый прилив душевных сил и блаженного покоя.

Гребец ловко развернул лодку и быстро заработал веслами. Авель заметил, что он правит не к берегу. Очевидно, из осторожности он некоторое время бороздил бухту вдоль и поперек, и только уверившись, что за ними никто не следит, взял курс на берег.

— Ну вот и все. Как будто обошлось, — сверкнули во тьме белые зубы Мамеда. — Проводим тебя до поезда, отправим с миром из нашего Батума. А там уж ты сам действуй, на свой страх и риск!

Авель пригляделся к аджарцу получше, и ему вдруг показалось, что не такие уж шакальи у него глаза, а самые обыкновенные, человеческие.

— Когда нужно будет, всегда приходи ко мне! — говорил Мамед. — Все для тебя сделаю.

— Спасибо! Непременно приду. Ваша помощь мне еще не раз понадобится.

Авель знал, что ему и в самом деле еще понадобится помощь этих двух ловких людей. И теперь он уже не сомневался в том, что всегда сможет довериться Мамеду Диасамидзе.

14

Оплывает, тает огарок свечи. Тишина вокруг, мертвая тишина. Только равномерный шум печатного станка нарушает ее да изредка доносящийся крик петухов. То ли оттого, что доносится этот крик издалека, то ли такое уж нынче настроение у Авеля, но всякий раз, когда раздается этот истошный петушиный вопль, он кажется Авелю предвестием беды, словно петух своим криком возвещает не начало нового дня, а конец света.

В комнате резкий запах типографской краски, смешанный с запахом табачного дыма. Уставшие от напряжения, слезящиеся глаза смыкаются.

— Поспи, Авель! Хоть немного поспи, — уговаривает его Богдан Кнунянц. — Мы ведь уже почти все кончили. Можно и отдохнуть.

— Не спится, — отвечает Авель. — Нету сна, да и только!

Прочитав корректуру, он и в самом деле пытался соснуть хоть часок. Но сон не приходил. Задремав на минуту, он оказывался всякий раз в новой ловушке. Кто-то гнался за ним, он уходил от погони. Просыпался, задремывал снова, и снова ему угрожала какая-то новая, на этот раз другая опасность.

Потеряв надежду уйти от этих своих тревожных мыслей в объятия спокойного и безмятежного сна, Авель протер глаза, взял с подоконника книгу Н. Ленина «Что делать? Наболевшие вопросы нашего движения» и погрузился в чтение. От Ладо и Красина он уже знал, что Н. Ленин — это новый псевдоним Владимира Ульянова, каждая новая статья которого, чаще всего подписанная фамилией Тулин, была для Авеля глотком свежего воздуха. «Как ясно становится все, когда читаешь его статьи, — подумал он. — Какой счастливый дар у этого человека самое сложное делать простым и очевидным».

Раньше, сталкиваясь с такими людьми, как Карл Чхеидзе или Северьян Джугели, приезжавший из Тифлиса отговаривать Ладо от издания подпольной грузинской газеты, Авель наивно искал причины их поведения в их личных, человеческих качествах: в излишней осторожности, а то и просто в трусости, в заносчивости, в лицемерии. Все эти свойства души, казалось ему, были даны этим людям, что называется, от бога. Или, лучше сказать, от природы. Теперь он уже понимал, что главная причина коренится совсем в другом. Есть два непримиримых, враждебных направления в современном социал-демократическом движении. Одно, стоящее на позициях революционного, творческого марксизма, и другое, якобы отстаивающее чистоту классического марксизма, а на деле оппортунистическое. Конечно, отдельные люди примыкают к тому или иному направлению не случайно. Тут известную роль играют и их человеческие качества. Но это уже совсем другой вопрос. Это, так сказать, оттенки… У Ленина речь, в сущности, шла о том, какой должна быть революционная рабочая партия, а значит, каким должен быть настоящий пролетарский революционер. «…Идеалом социал-демократа, — писал Ленин, — должен быть не секретарь тред-юниона, а народный трибун…»

Незаметно рассвело. Петухи своими истошными криками проводили ночь и умолкли.

«Как-то там прошло заседание комитета?» — подумал Авель.

Вчера вечером комитет не мог собраться в полном составе: нужно было срочно отпечатать новые прокламации; и три члена комитета — Ладо Кецховели, Авель Енукидзе и Богдан Кнунянц — были заняты в типографии. Поздно вечером Ладо почувствовал себя худо — видно, простудился накануне, — и друзья уговорили его пойти домой, выспаться, отдохнуть: с корректурой мог справиться один Авель.

Работа была закончена, прокламации отпечатаны. Васо Цуладзе складывал их в пачки, Богдан ему помогал. Авель растянулся на деревянном лежаке, который стоял у стены, и блаженно прикрыл глаза: теперь можно было и отдохнуть. Вдруг в дверь постучали. Друзья тревожно переглянулись: кто бы это мог быть? Али-Баба? Нет, он никогда не посмел бы потревожить их так рано. Стук повторился.

— Откройте! — раздался из-за двери приглушенный голос. — Это я, Ладо!

У Авеля сжалось сердце. Этот визит в такое неурочное время, конечно, неспроста.

Войдя в комнату, Ладо кинул быстрый взгляд на сложенные пачки отпечатанных прокламаций, словно отвечая самому себе на какие-то свои мысли.

— Что случилось? — спросил Авель. Он никогда еще не видел друга таким: лицо бледное, измученное, под глазами черные круги.

— Да говори же! — не выдержал Кнунянц.

— Вчера арестовали весь комитет, — сказал Ладо. — Только мы уцелели.

Все замерли. Никто не мог выговорить ни слова. Первым заговорил все тот же Ладо.

— Надо спасать «Нину», — сказал он. — Сейчас у нас с вами только эта забота. Типографию надо срочно отсюда убрать. Если хоть немного замешкаемся, жандармы непременно нас тут застукают.

— Но как? — растерянно выговорил Вано. — Куда мы можем переправить станок и пятнадцать пудов шрифта! Да еще так быстро…

— Я знаю куда, — сказал Авель.

Он вспомнил про Виктора Бакрадзе, работавшего помощником машиниста на линии Баку — Аджикабул. В Аджикабуле у Авеля и Виктора был надежный человек. Но сперва надо было повидать Виктора, не говоря уж о том, что аджикабульского их товарища тоже хорошо бы предупредить заранее. Все это требовало времени, а времени у них было в обрез: никто ведь не знал, как скоро удастся жандармам разнюхать, где находится «Нина».

— Мне надо срочно увидеться с Виктором, — пояснил Авель друзьям, глядящим на него с внезапно вспыхнувшей надеждой. — Если он согласится, шрифт мы отправим в Аджикабул.

Глаза Ладо засветились такой радостью, словно он был приговорен к смерти и внезапно узнал об отмене приговора.

— Ступай сейчас же, — сказал он. — Помни, время не терпит. А мы тут пока будем разбирать станок.

Всю усталость, скопившуюся этой бессонной ночью, у Авеля сразу как рукой сняло. Выскочив из дома, он опрометью кинулся в сторону железной дороги. К счастью, ему повезло: невдалеке от дома Али-Бабы попался свободный фаэтон. Авель махнул рукой, кучер придержал лошадей.

— К вокзалу, да поживее, — сказал Авель, вскакивая в пролетку.

Виктор спал мертвым сном. Улыбаясь слабой, блаженной улыбкой, он спросил:

— Который час? Ты что, спятил — будить меня в этакую рань?

Однако по выражению лица Авеля он понял, что разбудил его не зря.

— Уж не случилось ли чего? — тревожно спросил он

— Случилось, — кивнул Авель. — Вчера вечером арестовали комитет.

— А как же ты?

— Мы работали в типографии, поэтому уцелели. Слушай, Виктор, надо срочно спасать «Нину»! Прошу тебя, отвези шрифт в Аджикабул, отдашь его там Джохарову, пусть припрячет.

Виктор нахмурился:

— Сколько у вас шрифта?

— Около пятнадцати пудов. Но ты можешь перевезти его в несколько приемов.

— Добро, — сказал Виктор. — Первую порцию возьму сегодня же. Отправление у меня в три. А что вы будете делать со станком?

— Пока не знаю. Сейчас они его там разбирают. Надеюсь. Ладо что-нибудь придумает.

— Скажи, Авель, — Виктор явно колебался, не решаясь задать свой вопрос. Наконец решился: — Кто из комитетчиков знает, где находится «Нина»?

— Вано Стуруа знает. И еще двое. Но дело не в этом. Жандармы могут и сами пронюхать, где находится типография. Вот ведь пронюхали же они про заседание комитета.

— Ты прав, — понурился Виктор. — Что ж, делать нечего. Будем действовать, как договорились.

— К поезду кто-нибудь из нас принесет тебе первую порцию. А сейчас я убегаю, они ведь меня там ждут.

Виктор вскочил:

— Пойду с тобой. Хоть чем-нибудь помогу вам.

— Ни в коем случае. Ты туда и носа совать не смеешь. Довольно и того, что ты повезешь шрифт.

Он дружески похлопал Виктора по плечу и убежал.

Вернувшись в типографию, рассказал друзьям о результатах своего визита к Бакрадзе. Посовещавшись, они решили, что в течение двух-трех дней Авель постепенно перетащит весь шрифт к Виктору.

— А станок? — спросил Авель.

— Насчет станка я договорился, — сказал Ладо. — Отвезем на пристань под видом токарного станка.

Спустя некоторое время почти весь шрифт был переправлен в Аджикабул. Осталась последняя порция. Казалось бы, если раньше все обходилось гладко, нет оснований бояться, что именно сегодня их постигнет неудача. И все же… Авелю вспомнилась грузинская пословица, гласящая, что всегда следует опасаться, как бы при разделке туши нож не обломился о хвост быка.

Авель не чует рук от тяжести. Еще бы! Ведь в каждой у него побольше двух пудов. Он весь мокрый от пота, и не только тяжелый груз тому виной. Его не покидает мысль, что вот сейчас к нему подойдет кто-нибудь из прохожих, глядящих такими невинными агнцами, подойдет, положит руку на плечо и тихо, вполголоса скажет: «Следуйте за мной!» Но вот уже вокзал, вот и аджикабульский поезд. Паровоз пыхтит. Из окошка глядит улыбающийся Виктор. Авель тоже улыбается, изо всех сил стараясь выглядеть спокойным и безмятежным. Виктор берет у него из рук поклажу легко, словно это пушинка, а не четырехпудовая груда металла. Молодец, Виктор! Впрочем, на них, кажется, никто не смотрит. Паровоз засвистел и медленно тронулся с места. Виктор приветствует Авеля поднятой рукой.

Легкой, фланирующей походкой, чтобы никто не догадался, от какой тяжести он сейчас избавился, Авель покидает перрон. И только тут наступает реакция. С трудом доплелся он до грязной привокзальной скамейки, сел. Расстегнул воротник и с наслаждением подставил потное, разгоряченное лицо холодным каплям дождя.

15

К демонстрации все было готово: прокламации, красные полотнища флагов, лозунги. На заводы и фабрики заранее были отправлены члены организации и руководители кружков, чтобы провести с рабочими подготовительную работу, призвать их 22 апреля, в воскресенье, рано утром выйти на набережную, чтобы провести первую маевку.

Решение это было принято неожиданно.

В начале апреля арестованных членов комитета выпустили на свободу, как было сказано в официальном заключении, «за недостаточностью улик».

В ночь на 15 апреля на «Электросиле» состоялось совещание Бакинского комитета.

— Жандармы ждут нашей первомайской демонстрации, готовятся к ней, — сказал на этом совещании Красин. — У них наверняка разработаны контрмеры. Поэтому я предлагаю провести демонстрацию не 1 мая, а раньше. Пусть она явится для них неожиданностью, свалится как снег на голову!

Кто-то предложил провести маевку в середине мая: это, мол, будет еще большей неожиданностью для жандармов. Поднялся спор. Некоторым казалось, что в этом предложении есть резон: увидев, что все сроки прошли, — а демонстрация так и не состоялась, жандармы решат, что рабочие отказались проводить ее. Но большинство все-таки склонялось к предложению Красина.

— Нечего откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня.

— Если отложим до середины мая, весь азарт у людей пройдет, весь их революционный дух остынет.

— Верно! Остывшая печь хлеб не печет! Оставшиеся дни пролетели так быстро, что у Авеля не было даже времени, чтобы как следует обдумать ситуацию, определить свое собственное отношение к тактике, принятой комитетом. Все эти дни он не размышлял, а действовал. На рассвете, едва только начинали гудеть заводские гудки, он, выпив наскоро чаю, мчался то к Вано Болквадзе, который жил на квартире Ладо, то к Николаю Долидзе, готовившему у себя в ресторане клей для прокламаций и краски, то к дому Али-Бабы, чтобы забрать оттуда оставшиеся там пачки листовок. А ночью, когда, утомленный всей этой беготней, ложился он в постель и смыкал глаза, в голове у него билась только одна мысль: «Скорее! Скорее бы пробежали эти дни! Скорее бы наступило долгожданное воскресное утро 22 апреля!»

В штаб проведения маевки, находившийся на «Электросиле», каждый день приходили новые вести, одна другой радостнее: рабочие еще одного завода, еще одного промысла, еще одной фабрики единодушно выразили свое желание принять участие в демонстрации.

В ночь на субботу по указанию комитета на заборах и на стенах зданий были расклеены листовки, призывы к рабочим выйти на маевку.

Авель вернулся домой, когда ночь уже шла на убыль. Город спал. Ночь была тихая, теплая, настоящая южная весенняя ночь. «Где-то сейчас наш Ладо? — думал он. — В каком городе? Нашел ли место для «Нины»?» Если нашел, Авелю и еще нескольким товарищам, связанным с типографией, придется перебираться туда. Жаль, конечно. Он привык к Баку, этому удивительному, шумному, пестрому городу. Привык к товарищам, которых у него в последнее время стало так много. Эх, был бы сейчас Ладо здесь, с ними!.. Без него Авель чувствовал себя птицей с подбитым крылом… Потом он стал думать о завтрашнем дне. Что, если кого-нибудь из наших арестуют этой ночью? Никогда ведь ни в чем нельзя быть уверенным до конца. Самое страшное для революционера — потерять бдительность. Это все равно что зверю потерять чутье…

В этих тревожных раздумьях прошел весь остаток ночи.

От дома Авеля до Парапета минут двадцать ходу. Час был ранний, и прохожих на улицах было совсем немного. Вроде бы это воскресное утро ничем не отличается от множества других воскресных утр. Но Авель чувствовал в воздухе какое-то скрытое напряжение. Ему казалось, что город заминирован и замер в ожидании взрыва.

А вот и Парапет. Еще издали Авель различает знакомые силуэты: вон высокий, худощавый Козеренко, а вон Богдан Кнунянц, в руке у него свернутый флаг. А вон бородатый Николай Долидзе, а рядом с ним широкоплечий, слегка сутулящийся Вано Болквадзе. Все члены их организации были тут — русские и грузины, армяне и осетины, татары и евреи, старики и молодые, рабочие и интеллигенты.

Сердце у Авеля учащенно забилось. Он ускорил шаг, чтобы быстрее оказаться среди своих. До девяти было еще далеко, но народу собралось уже порядочно. Все были взволнованы. То там, то тут вспыхивали разговоры, и все на одну и ту же тему:

— Кто будет стрелять? Кто посмел сказать такую глупость?

— Мы только пройдем по улицам со своими лозунгами и флагами. Демонстрация наша будет самая мирная. Почему же, позвольте спросить, они станут в нас стрелять?

— Э, батенька! Почему да зачем, это уж ты у них спроси. А наше дело быть готовыми ко всему.

— Здравствуйте, товарищи! — громко сказал Авель, подойдя к спорящим.

— Здравствуй, дорогой! Сразу видно, что и тебе тоже не удалось глаз сомкнуть в эту ночь.

— В ожидании такого события разве уснешь…

Шутили, смеялись, подтрунивали друг над другом. Но за этими шутками, за смехом чувствовалось все то я «е скрытое напряжение. Комитетчики нервничали, им не терпелось поскорее узнать, выйдут ли на маевку рабочие, присоединится ли к ним народ. А вдруг они так и останутся маленькой группой одиноких бунтарей?

Но по мере того как время приближалось к назначенному часу, к девяти, эти их сомнения рассеивались. А в девять весь город уже гудел, бурлил, улицы были полны народу. Со всех сторон рабочие с плакатами и красными флагами шли к Парапету.

Члены организации стали во главе отдельных групп рабочих. Сперва беспорядочной толпой, а потом все более и более организованно демонстрация двинулась в свой мирный поход. Из окон домов, с балконов на участников маевки глазели обыватели. Многие не понимали, что происходит. Многие понимали, но были привлечены к этому необычному зрелищу одним лишь любопытством. Но были и такие, кто приветствовал демонстрантов, выкрикивал им вслед бодрые, сочувственные слова. А с некоторых балконов так даже и летели в толпу демонстрантов листовки.

В конце улицы колонна рассредоточилась: похоже было, что движение ее натолкнулось на какое-то препятствие.

— Что там такое? — тревожно крикнул Авель.

Но пока еще не было никаких оснований для тревоги. Это Михаил Брага, вскочив на тумбу, обратился к демонстрантам с импровизированной речью.

— Товарищи! — взволнованно выкрикивал он. — Выкиньте из головы вздорные мысли, будто люди делятся на умных и глупых, красавцев и уродов, мусульман и христиан! Запомните: люди прежде всего делятся па богатых и бедных! На тех, кто трудится, и тех, кто пользуется плодами их трудов!..

Из переулков нескончаемым потоком вливался в толпу демонстрантов народ. Становясь на цыпочки, вытягивая шеи, люди старались получше разглядеть оратора, не проронить ни слова из его речи.

Как это можно — не делить людей на красавцев и уродов, умников и дураков, правоверных мусульман и неверных гяуров? И вместе с тем эта странная мысль оратора поразила их своей ошеломляющей простотой. В самом деле! Есть богатые и бедные. И никуда от этого не денешься. Собравшиеся здесь люди в массе своей были бедны. И им радостно было услышать, что они не виноваты в этой злосчастной своей бедности. Они бедны, потому что их грабят, обманывают, обирают. \

Больше стало красных флагов, лозунгов. Ширилась ^ и росла толпа демонстрантов.

Кто-то затянул:

— Отречемся от старого ми-ира…

— Отряхнем его прах с наших ног! — дружно подхватили десятки голосов.

Далеко не все, конечно, знали слова этой песни. Но многие, видно, все-таки знали. А кто не знал слов, тот \ подхватывал мелодию. Над толпой гремело:

— Мы пойдем к нашим страждущим братьям,

Мы к голодному люду пойдем…

Сердце Авеля переполнял восторг, слезы умиления застлали ему глаза: лица поющих людей, красные флаги, белые листки прокламаций — все это слилось для него в огромное, яркое, цветное пятно. И вдруг на фоне этого яркого праздничного пятна, заслонив его, возникло знакомое лицо. Лицо, вопреки настроению Авеля, было озабоченным, даже мрачным. Это был Богдан Кнунянц.

— Ты что? — удивился Авель. — Почему такой хмурый?

— А тебя разве не удивляет, что не видно ни одного полицейского?

— Ну и слава богу! — беспечно отмахнулся Авель. Ему пе хотелось расставаться со своим радостным, праздничным настроением.

— Еще слава ли богу?! — ответил Богдан.

Эта загадочная фраза показалась Авелю смутно знакомой. Но ему было сейчас не до того, чтобы вспоминать, где он мог ее слышать. Он вдруг понял причину беспокойства, которым был охвачен Богдан. Полиция, конечно, уже осведомлена о начавшихся в городе «беспорядках». И если до сих пор на пути манифестации не появился ни один городовой, значит, им готовят какую-то западню: потому они и не торопятся. Эта мысль, конечно, не обрадовала Авеля, но она и не смогла отравить его ликования. Приподнятое, восторженное настроение не оставляло его. «Э! — подумал он. — Двум смертям не бывать, а одной не миновать…»

Но рассудок все-таки внес свою трезвую ноту в его душевное состояние.

— Передай по рядам, — сказал он Кнунянцу, — если появится полиция и народ станут разгонять силой, пусть никто не оказывает сопротивления. Цели у нас мирные. Только бы им не удалось спровоцировать потасовку. Тогда не миновать кровопролития.

«А может быть, у них совсем другой план, — подумал он. — Может быть, они так и не появятся до конца демонстрации, а постараются через своих филеров выявить всех руководителей, «зачинщиков», как они любят выражаться, и ночью опять арестуют весь комитет?»

Как бы то ни было, демонстрация не только продолжалась, но становилась все более многолюдной,

В первых рядах кто-то начал:

— Встава-ай, проклятьем заклейменный

Весь ми-ир голодных и рабов!..

Грозный ритм «Интернационала» объединил всех. Хор сильных мужских голосов дружно подхватил припев:

— Это бу-удет после-едний

И реши-ителъный бо-ой;

С Инте-ернациона-а-алом

Воспря-анет ро-од людской!

Это был пик, кульминационный момент. После этого толпы демонстрантов стали редеть. Счастливые, довольные тем, что все обошлось так гладко и мирно, демонстранты расходились по домам, исчезали в переулках, примыкающих к набережной. Вскоре от огромной бушующей толпы осталось только ее монолитное ядро. Это были в основном члены социал-демократической организации: они решили, что уйдут последними.

И вот тут-то появилась полиция.

Отряд конных полицейских загородил им дорогу. Передние ряды подались назад, но наткнулись на такой же конный отряд: они были окружены.

— Остановитесь, товарищи! — закричал Авель. — Стойте на месте! Не оказывайте никакого сопротивления! Не поддавайтесь провокации!

— Как бы не так! — крикнул молодой рабочий. — Сейчас они у меня узнают, почем фунт лиха!

Нагнувшись, он поднял с мостовой здоровенный булыжник и с камнем в поднятой руке кинулся на полицейского. Конник обнажил саблю и плашмя ударил пария по спине. В ответ в полицейских посыпался град камней.

Раздалась команда:

— Саб-ли… наго-ло!

Полицейские кинулись в толпу, нанося удары направо и налево.

— О-о! — раздался рядом с Авелем чей-то душераздирающий стон. Оглянувшись, он увидел у самых своих ног обливающегося кровью человека: лоб его был рассечен. По оспинкам на лице и густым светлым волосам Авель узнал своего кружковца Сашу Ельцова. Изо всех сил рванулся он к упавшему товарищу. Но тут и его ударили по голове чем-то тяжелым: то ли прикладом, то ли рукояткой сабли. На миг он потерял сознание. А когда очнулся, услышал топот разбегающихся демонстрантов, стоны раненых, увидел кровь товарищей, обагрившую мостовую. Двое спешившихся полицейских держали его за руки. Третий — конный — подталкивал сзади крупом коня. Издали донеслось:

— Николая ранили…

— Пригляди за Долидзе, Вано! Брось флаг! Бросай флаг, говорю!..

Авель сделал попытку обернуться и посмотреть, что творится там, позади. Но тут новый удар обрушился ему на голову, и он снова потерял сознание, на этот раз уже надолго.

Из тетради Авеля Енукидзе

Три недели спустя, после долгих въедливых вопросов, ротмистр Вальтер объявил нам:

— Главноначальствующий на Кавказе в неизреченной милости своей объявить приказал, что он прощает вам ваши беззаконные действия. Сегодня вы, все пятнадцать задержанных, будете отпущены на свободу. Все вы вернетесь к своей работе. Власти выражают надежду, что вы искупите свою вину перед престолом и отечеством и никогда больше не поддадитесь сомнительным соблазнам такого рода.

Мы молча выслушали это сообщение, сделав вид, что ничуть не удивлены «милостью» царского сатрапа. По правде говоря, мы и не были особенно удивлены, ибо твердо держались версии, согласно которой все мы были рядовыми участниками маевки, присоединились к манифестации случайно, из чистого любопытства. Никакими уликами, никакими, даже косвенными, доказательствами, на основании которых можно было бы выдвинуть против нас более серьезные обвинения, следствие не располагало. Ротмистр Вальтер, надо отдать ему справедливость, очень старался. Особенно упорно и настойчиво он направлял эти свои старания на мою персону, изо всех сил пытаясь доказать, что я состою в подпольной социал-демократической организации. Но я держался как невинный агнец, поэтому Вальтер ограничился тем, что на последнем допросе сказал мне:

— Итак, господин Енукидзе, вы утверждаете, что и слыхом не слыхали о существовании подпольной типографии и никакого отношения к деятельности таковой не имеете?

Я поикал плечами. И тут ротмистр не выдержал. Давая мне на подпись протокол последнего допроса, он процедил:

— Ну погоди. Жареный! Мы с тобой еще встретимся. И гораздо скорее, чем ты думаешь.

— Не смею вам не верить, — поклонился я. — Хотел сказать «Прощайте», но, коли вы так настаиваете, скажу: «До свидания, господин ротмистр!»

— До скорого свидания! — злобно повторил он. С тем мы и расстались.

Так я впервые узнал, что в жандармерии меня знают. Мало того, я значусь там у них под кличкой Жареный. «По-видимому, они считают меня весьма важной персоной», — подумал я. Сердце мое наполнилось гордостью…

Само собой, все мы великолепно понимали, чем объяснялась «неизреченная милость» главноначальствующего. Жандармы выпустили нас отчасти из-за недостатка обвинений, отчасти же, чтобы, установив за нами постоянное наблюдение, выяснить наши связи. Поэтому, выйдя на свободу, мы вели себя очень осторожно. К дому Али-Бабы, где находилась раньше наша типография, я даже не подходил.

Мы решили затаиться на некоторое время, притвориться мертвыми, как это делает жук на дороге, когда путник ненароком тронет его своей палкой.

Страшные впечатления кровавой расправы с демонстрантами тяжким бременем лежали на наших сердцах. Вано Болквадзе (он часто оставался у меня ночевать} то и дело вскрикивал во сне:

— Убили! Мерзавцы, они его убили!.. Да помогите же!..

Я будил его, спрашивал, что ему привиделось. Он неизменно отвечал, что спал без просыпу, не видел никаких снов. Может, так оно и было на самом деле. Но я знал, что не дает ему покоя. Он видел собственными глазами, как убили Сашу Ельцова. И картина эта осталась где-то там, на самом дне его сознания. Я ведь и сам несколько дней ходил как потерянный. Все время передо мной вставало лицо добряка Саши, славного, безобидного человека, за всю свою короткую жизнь никому не причинившего зла. Перед глазами моими то и дело возникало окровавленное, наискось разрубленное саблей его лицо, широко открытый, но уже ничего не видящий, мертвый глаз.

— Ох, скорее бы уж приехал Ладо! — то и дело вздыхал томящийся от вынужденного безделья Вано. — Мое дело — типография! Не будет типографии, я совсем пропаду.

С каждым днем он тосковал все сильнее. Но как бы то ни было, с ним мне было все-таки легче, чем одному.

А вскоре вернулся Ладо. Увы, найти надежное место, где можно было бы оборудовать типографию, ему так и не удалось. Выглядел он усталым, измученным до предела. Мне показалось даже, что у него изменился характер. Ладо, как и Вано Болквадзе, не в силах был сидеть без дела. Ему нужно было постоянно разряжать огромную энергию, копившуюся в его неутомимой душе.

Узнав, какие события произошли у нас за время его отсутствия, Ладо совсем сник.

— Эх! Ну и дела! — сокрушенно повторял он. — Ельцов убит. Долидзе ранен…

— Долидзе, верно, уже поправился. Ранен он легко, в руку. Козеренко и Малагин помогли ему скрыться. Он сейчас в Тифлисе, — отвечал Вано. — Он меня спас, поэтому его и ранили. Полицейский замахнулся саблей, хотел рубануть меня по голове. Но Николай выскочил вперед, загородил меня, а сам заслонил лицо локтем. Ну тот и полоснул его саблей. Рука сразу так и повисла, словно плеть…

Как только вернулся Ладо, мы сразу сообщили товарищам из «Искры», что перенести типографию в другой город не удалось, что мы хотим попытаться снова оборудовать ее в Баку. С «Искрой» у нас связь была постоянная. Связным был Джероянц, у него в Батуме была своя аптека. Всю литературу из-за границы получал теперь он — тем же способом, каким когда-то получил ее я. Доставленную литературу Джероянц сам привозил нам: он был законспирирован надежно и не боялся полицейских хвостов. Впрочем, осторожности ради я не встречался с Джероянцем лично, а общался с ним через двух связных: Гватуа и Балуева. Именно с их помощью я передал через Джероянца наше письмо в «Искру». Скоро пришел ответ. «Искра» дала добро на наше предложение восстановить типографию. Узнав об этом, Ладо тотчас же стал самим собой. Опять перед нами был прежний Ладо — живой, горячий, быстрый как ртуть, фонтанирующий новыми идеями.

Через несколько дней Ладо и Вано Болквадзе довели меня в снятую квартиру в мусульманском районе, на Чадровой улице. Владелец дома Джибраил при виде Ладо просиял, словно родного брата увидел: Ладо, как всегда, уже успел очаровать нового знакомца.

— Вот, Джибраил, — сказал он, указывая на нас. — Это мои друзья. Если дело пойдет хорошо, вместе работать будем.

Обернувшись к нам, представил хозяина дома:

— А это Джибраил, мой побратим. Мы у него в доме мастерскую откроем, коробки делать будем. А Джибраил с нами в долю войдет, компаньоном нашим будет.

Джибраил ни за что не хотел отпускать нас, не угостив. Ладо он все время называл братом. Я хорошо знал этот мусульманский обычай: если уж мусульманин побратался с тобой, нипочем тебе не изменит, верен будет до гроба. Этот обычай, доставшийся им от предков, мусульмане блюдут свято.

На другой же день мы приступили к перевозке шрифта из Аджикабула назад, в Баку. Я строго предупредил Виктора, чтобы он в каждую поездку брал с собою только один сравнительно небольшой пакет. Правда, на переправку всех пятнадцати пудов при таких темпах понадобилось бы не меньше месяца. Но тут уже ничего не поделаешь.

Виктор строго выполнял это мое условие. В каждую поездку брал с собой не больше одного пакета, относил его сперва к себе домой, а уж оттуда, когда стемнеет, глухими, безлюдными улочками притаскивал в дом Джибраила.

Большая часть шрифта уже была в квартире, где мы собирались оборудовать заново нашу типографию. Но тут терпение мое иссякло. Как я и предполагал, на доставку шрифта ушел почти целый месяц.

И вот 2 сентября Виктор должен был наконец доставить нам последний пакет. Поезд из Аджикабула приходил в семь вечера. Виктора ждали с минуты на минуту. Однако прошел час, другой, а его все не было. Надо сказать, что и раньше случалось так, что он приносил к Джибраилу шрифт не в день приезда, а на следующий вечер. Но тут я почему-то подумал, что ни в коем случае нельзя откладывать это дело на завтра, и решил: пойду-ка я к нему, заберу и сам притащу то, что осталось. Конечно, можно было и подождать, не пороть горячку: Виктор был чист, ни в чем не замешан, на подозрении у полиции никогда не был. У него дома шрифт был в такой же безопасности, как и у Джибраила. Но мне было как-то неспокойно.

Быстро стемнело. Низкое, темное небо висело прямо над головой, давило, прижимало к земле.

На узенькой улочке, где жил Виктор, не было ни души. Еще издали я узнал известный только местным жителям незаметный проход между домами: именно этой дорогой я всегда приходил к Виктору. Торопливо постучал в дверь. Не дождавшись ответа, толкнул ее. Но дверь была заперта, на стук никто не отзывался.

Я еще раз постучал, на этот раз сильнее. Мертвая, звенящая тишина была мне ответом. Нет, там никого не было. Я это сразу понял: стучал просто так, для порядка. Какое-то внутреннее чутье мне подсказало, что я не застану Виктора дома. Но где он? Со своим опасным грузом он мог с поезда пойти только домой. Что же произошло?

Думать о самом худшем я все-таки не хотел. Гнал от себя прочь все дурные мысли. Кинулся на вокзал: может быть, увижу там кого-нибудь из знакомых, они скажут мне, куда мог подеваться Виктор?

Еще издали я увидал пришедший из Аджикабула поезд, и тут последняя надежда покинула меня. Знакомый машинист сделал мне знак, чтобы я не подходил к паровозу. Я прошел мимо, окинув его равнодушным, невидящим взглядом. Он еле заметно кивнул мне. Спустя несколько минут, когда я был уже на почтительном расстоянии ох поезда, он меня догнал, делая вид, что торопится по каким-то служебным делам. Но на бегу успел сказать мне:

— Виктора в Аджикабуле зацапали фараоны. Он нес пакет, перевязанный шпагатом. Шпагат лопнул, и из пакета посыпались свинцовые литеры…

Он замедлил шаг, желая, как видно, сообщить мне еще какие-то подробности, но я глазами показал ему: не надо, мол, спасибо, все понял — и свернул в сторону, а он своей мелкой трусцой побежал дальше.

Теперь мне было уже не до моих душевных переживаний: надо было действовать. Тут каждая минута была драгоценна. Прежде всего предупредить Ладо… Эх, Виктор, Виктор! Как же так? Лопнул шпагат. С чего бы, интересно, было ему лопаться? Не иначе, захотелось взять с собой сразу два пакета, вернее, увязать в один пакет две порции, благо, это была бы тогда уже последняя ездка. Виктор силен как бык. Такой вес ему нипочем. Он и четыре легко мог бы унести. Ну а шпагат двойного веса, ясное дело, не выдержал. Но ведь я тысячу раз твердил ему: не бери больше одного! Провалиться на таком пустяке!

Хорошо еще, что Ладо живет неподалеку от вокзала, в районе железной дороги, у Дмитрия Бакрадзе. Я домчался до него за несколько минут. К счастью, Ладо был дома: спокойно сидел у керосиновой лампы и мирно читал какую-то толстую книгу.

Увидав меня в столь неурочный час, он сразу понял, что стряслась беда.

— Что случилось?

— Виктора арестовали. В Аджикабуле… Лопнул шпагат, шрифт рассыпался… — единым духом выпалил я.

— Как ты узнал?

— Машинист сказал. Тот, что вместо Виктора привел поезд.

— Если меня арестуют, — спокойно начал Ладо. Но тут же поправил себя: — Когда меня арестуют…

— Что за чушь! — прервал его я. — Ты говоришь так, словно тебя непременно должны арестовать! Конечно, если ты будешь сидеть здесь и, как ни в чем не бывало, читать свою книгу…

— Именно, — кивнул Ладо. — Именно так я и собираюсь поступить.

— Ты спятил? Неужто ты не понимаешь, что, если Виктор арестован, жандармы немедленно явятся к его двоюродному брату. Не такой уж это секрет, что они не только родственники, но и друзья, водой не разольешь.

— Ты прав. Безусловно, они придут сюда. И думаю, довольно скоро.

— Поэтому тебе, да и мне тоже, надо немедленно уходить отсюда!

— Ты сейчас уйдешь, — спокойно сказал Ладо. — А я останусь.

Я не верил своим ушам.

— Останешься?! Зачем?!

— Затем, чтобы, когда они сюда придут, назвать им свое имя.

«Бедняга, он помешался!» — подумал я. В самом деле: стоило столько раз выходить сухим из воды, так виртуозно обводить вокруг пальца лучших полицейских ищеек, чтобы ни с того ни с сего взять да и добровольно отдаться в их руки.

— Неужели ты не понимаешь, Авель, — мягко сказал Ладо, — я должен назвать им себя. Это единственный способ спасти Виктора. Да и Дмитрия тоже. Если я не сделаю этого, я погублю двух ни в чем не повинных людей. Прекрасных людей!

— Какая глупость! — взорвался я. — Да ведь ты и им не поможешь, и себя погубишь!

— Узнав, что я тот самый Ладо Кецховели, которого они так долго и безуспешно разыскивают, они отпустят и Виктора, и Дмитрия. В особенности если я всю вину возьму на себя.

— Ладо! Опомнись! Что ты говоришь?

— Оставим это, дорогой. Ты ведь и сам знаешь: но такой человек Ладо Кецховели, чтобы позволить другому расплачиваться за его дела. Да еще дорогой ценой.

— Священником тебе надо было стать, а не революционером, — мрачно буркнул я, вспомнив его давнюю насмешку надо мною.

— Ладно, — улыбнулся он. — Давай-ка, брат, не будем тратить время на пустые пререкания. Я решил, и так оно и будет. А ты немедленно уходи, ведь дорога каждая секунда. Вы с Вано во что бы то ни стало должны спасти шрифт и станок. Немедленно к Джибраилу!

Это было сказано таким непререкаемым тоном, что я понял: препирательства бесполезны. Молча обняв Ладо и расцеловавшись с ним, я кинулся на машиностроительный завод, там у меня был подпольный кружок из рабочих-армян. Это были надежные люди, я хотел попросить их забрать и припрятать шрифт, одному мне заниматься этим было бы не под силу, да и опасно: мне ведь надо было еще успеть разыскать Вано Болквадзе и вдвоем с ним попытаться спасти станок.

С шрифтом, который оставался на квартире Виктора, дело уладилось довольно легко. Двое моих кружковцев уговорили дворника пойти с ними в духан, обмыть знакомство, а остальные тем временем тщательно почистили квартиру Виктора: и оставшийся шрифт унесли, и литературу.

А вот Вапо я, к несчастью, дома не застал. «Где его только черти носят?» — ожесточенно подумал я. И тут меня осенило: «Ну конечно же он там, у Дмитрия Бакрадзе. Вместе с Ладо». Поколебавшись, я решил вернуться туда же. Чем черт не шутит! Может быть, жандармы и не так расторопны, как мы о них думаем. Глядишь, мне еще и удастся отговорить Ладо от его безумной затеи. В конце концов должен же он понимать, что ничего ужасного Виктору не грозит. Виктор тут человек сторонний. Сообразит сказать, что сунул кто-то ему пакет, просил довезти до Баку, а там, мол, его встретят и пакет заберут. Подержат его день-другой в кутузке и отпустят. А Ладо загремит основательно. За ним там у них много чего числится…

Однако, подходя к дому Дмитрия Бакрадзе, я еще издали понял, что опоздал. Перед домом собрался народ. Я втиснулся в толпу и стал прислушиваться к репликам, которыми обменивались любопытствующие:

— Чего там, братцы, такое?

— Сам не видишь? Обыск.

— Взяли, что ли, кого?

— Двоих вроде.

Так и есть! Вано там. Взяли, значит, обоих. Эх, Ладо, Ладо!

— Важные, видать, птицы! — сказал кто-то в толпе.

— Почему это «важные»?

— А зря, что ли, по-твоему, сам главный жандармский начальник сюда за ними пожаловал!

И тут со мной произошло нечто странное. Еще секунду назад я считал решение Ладо добровольно отдаться в руки полиции чистым ребячеством. А сейчас… Сейчас я сам, не раздумывая, кинулся к квартире, в которой шел обыск, распахнул дверь и ворвался туда. Ошеломленные жандармы даже и не думали меня задерживать. Впрочем, им, вероятно, было дано указание пропускать каждого, кто захочет войти. Вот выйти — это уж дело другое. Выйти отсюда будет потруднее, подумал я.

Первым отреагировал на мое появление Ладо.

— Этого еще не хватало! — раздраженно буркнул он. — Ты-то зачем явился?

— Ба, кого я вижу! — рокочущим баритоном театрально протянул щеголеватый жандармский офицер. — Господин Енукидзе! Благодарю, не ожидал! Говорил я вам, что мы с вами еще встретимся… Вы избавили нас от неприятной обязанности ехать за вами в Баллов, на «Электросилу».

Это был ротмистр Вальтер, тот самый, который допрашивал меня в апреле.

Он подошел к жандармскому полковнику. (Я понял, что это Минкевич.) Они обменялись вполголоса несколькими короткими репликами. Повернувшись ко мне и к Вано Болквадзе, ротмистр неожиданно обратился к нам уже не прежним, гаерским, а сухим, официальным тоном:

— Господа! Розыск объявлен только на господина Кецховели. У нас нет оснований задерживать кого-либо еще. Вы свободны.

Услыхав это, Ладо молча со мной переглянулся. Он буквально сверлил меня своим взглядом, говорящим яснее всяких слов: «Немедленно, сейчас же к Джибраилу! Как можно скорее разберите и увезите станок!»

Я молча вышел. Вано, попрощавшись с Ладо, вышел следом.

— Как ты думаешь, что означает вся эта комедия? Почему они нас отпустили? — спросил Вано, как только мы остались одни.

— Не знаю, брат. Во всяком случае, не по доброте душевной. Может быть, хотят установить за нами слежку. Как бы то ни было, у нас есть короткая передышка, и мы должны использовать ее как можно лучше.

Поэтому, не теряя ни секунды, сейчас же к Джибраилу!

— Но если они, как ты говоришь, хотят установить за нами слежку…

— Дай бог, чтобы к утру раскачались. А пока хвоста за нами нет. В нашем распоряжении целая ночь.

— Ну что ж, авось успеем.

— Должны успеть. Во что бы то ни стало.

По старому опыту я знал, что лучший способ спрятать печатный станок — это запаковать его и сдать пароходному обществу «Надежда» под видом самого обыкновенного токарного станка. Но для этого нужны были деньги, рублей пятьдесят, не меньше. А мы с Вано еле-еле наскребли около трех рублей. Где срочно достать пятьдесят рублей, да еще глубокой ночью? Выход был только один: Красин! Всегдашний наш спаситель, наша «палочка-выручалочка».

Было около трех часов ночи. Город спал глубоким сном. Мы прошли полгорода пешком, и за все время пути нам не встретился ни один прохожий.

Леонид Борисович, конечно, спал, пришлось его разбудить. Но через несколько минут он уже стоял перед нами, как всегда, тщательно одетый, словно и не был поднят внезапно среди ночи.

Я думал, он тоже будет возмущен безумным поступком Ладо. Но он только сказал:

— Что ж, Ладо — это Ладо. Нельзя ожидать от тигра, что он станет вести себя как олень. И наоборот. Не огорчайтесь, Авель. Человек может победить всех врагов, но только не себя.

— Но ведь это глупость! — не удержался я.

— Это характер, — сказал Красин. — А уж как вам угодно называть поступки, продиктованные этим характером, — глупостью, великодушием, легкомыслием, благородством — это дело ваше. Ладно, друзья мои, не будем спорить. Что вы собираетесь предпринять?

— Прежде всего увезти печатный станок. Не исключено, что в какой-нибудь из бумаг, изъятых у Ладо, значится адрес Джибраила. Если это так, полиция может явиться туда уже утром. Поэтому действовать надо немедленно.

— Я могу вам чем-нибудь помочь? Мы замялись.

— Да, Леонид Борисович. Нужны деньги. Рублей пятьдесят.

Красин вышел в другую комнату, вернулся, держа в руках раскрытый бумажник.

— Здесь шестьдесят рублей, — сказал он, вручая мне ассигнации. — Действуйте!

Возбужденные удачно завершившейся первой частью нашего предприятия, мы с Вано бодро зашагали к дому Джибраила.

— А что мы ему скажем? — спросил Вано. — Почему забираем станок?

— Придумаем что-нибудь.

— Хорошо бы сговориться заранее. Этот Джибраил не так прост, как кажется. Не дай бог, еще заартачится.

— Уломаем. Я буду говорить, а ты мне поддакивай. Когда мы подошли к дому Джибраила, уже светало.

Джибраил удивленно оглядел нас: в этакую рань мы к нему еще никогда не заявлялись.

— Салям алейкум, Джибраил, — непринужденно поздоровался я.

— Алейкум салям, — вежливо ответил он.

— Мы пришли так рано, потому что нам надо срочно отвезти станок на пристань. Пароход скоро уходит, надо успеть.

— Зачем отвозить станок? — спросил Джибраил, снова ве выказывая ни малейшего удивления.

— Он оказался не очень хороший. Неисправный. На заводе сказали: верните, мы пришлем новый,

Джибраил медленно пропустил сквозь пальцы свою бороду, задумался. Мы ждали, затаив дыхание. Наконец он выговорил:

— А Давид? Где он? Почему сам не пришел за станком?

— Эх! — горько вздохнул я. — У Давида беда. Внезапно умерла его жена, он вынужден был уехать в Тифлис.

Джибраил снова пропустил сквозь пальцы свою бороду, прищурился, оглядел нас с ног до головы и сказал:

— Молоды вы еще, чтобы обмануть Джибраила. Станок отдам только Давиду. Давид приедет, получит станок. А вам станка не видать как своих ушей.

Я понял, что тут стена. Переубедить Джибраила нам не удастся. Но, как всякий человек, попавший в омут, я стал барахтаться:

— Как тебе не стыдно, Джибраил? Неужели ты думаешь, что мы тебя обманываем?

— Этого Джибраил не знает, — последовал уклончивый ответ. — Джибраил знает только одно: станок принадлежит Давиду, Джибраил отдаст его только Давиду.

— Да пойми ты, чудак! — не выдержал Вано. — Если мы будем ждать, пока вернется из Тифлиса твой Давид, пароход уйдет. И мы потеряем время. А время, как ты знаешь, — это деньги. Мы понесем убытки. И ты тоже, ты ведь с нами в доле, ты наш компаньон. Приедет Давид, узнает, что ты не отдал станок, сердиться будет. Как же так, скажет, я доверял Джибраилу, а он мне такую свинью подложил.

— Джибраил не подложил свинью Давиду. Джибраил имеет дело с Давидом, а не с вами. Станок отдам только Давиду, больше никому.

Поставив, таким образом, точку, Джибраил повернулся к нам спиной, давая понять, что дальнейшие переговоры бесполезны.

— Стой! Погоди! — в отчаянии крикнул я.

Джибраил повернулся.

— А если мы принесем телеграмму от Давида? Тогда отдашь станок?

— Если будет стоять подпись самого Давида, отдам.

— Пошли, — кивнул я Вано.

— Что ты задумал? — спрашивал он, еле поспевая за мной. — Не видишь разве, это же маньяк! Ей-богу, не отдаст станок, придушу его, и все тут!

— Погоди, сделаем еще одну попытку решить это дело миром, — сказал я.

План мой был очень прост. У меня был приятель, некий Чконишвили, он работал на главном почтамте, притом как раз в телеграфном отделе. Пойду к нему, решил я, попрошу, чтобы он отстукал телеграмму якобы от Ладо, то есть от Давида Деметрашвили: «Приехать не могу похорон безвременно скончавшейся супруги. Станок прошу передать таким-то. Давид».

Не прошло и получаса, как такая телеграмма была у меня в руках. Уверенный, что теперь-то уж Джибраил упрямиться не станет, ликуя, вернулся я к упрямому побратиму Ладо. Тот нехотя взял из моих рук телеграфный бланк, долго, недоверчиво вертел его в своих руках, наконец молча вернул мне.

— Ты что, Джибраил? — в отчаянии крикнул я. — Вот же она, подпись. Читай: «Давид». Видишь? Сам Давид приказывает тебе отдать станок!

— Совсем за дурака меня считаешь? — сказал Джибраил. — Ты сколько ходил? Полчаса? Час? А сколько телеграмма из Тифлис в Баку идет?

— Телеграмма идет быстро, три минуты.

— Телеграмма идет быстро. А пока почтальон в Тифлис Давида нашел, твою депешу ему вручил. Пока Давид в Тифлис на почту шел, сколько часов пройдет? Жулик ты! Уходи сейчас, а то полицию позову.

Джибраил был человек темный, неграмотный, но видать, совсем не глупый. Делать было нечего: я решился. Бывают, видно, такие ситуации в жизни, когда самая изощренная и затейливая ложь не стоит единого словечка правды.

— Ты угадал, Джибраил. Я хотел обмануть тебя. Но теперь скажу всю правду. Клянусь! Я не хотел раньше говорить, потому что не считал себя вправе впутывать тебя в наши дела. Но теперь я вижу, что ты — человек верный, Давида не предашь, поэтому скажу. Станок этот не для того, чтобы коробки делать. Это печатный станок. Давид печатал на нем книги против правительства. А сейчас Давида арестовали. Он в тюрьме сидит. Того и гляди, придет сюда полиция, увидят станок — тогда дело Давида совсем дрянь будет. Десять лет каторги, самое меньшее. Да и тебя тоже по головке не погладят. А если мы успеем станок увезти…

Повторяю, Джибраил был темен, малограмотен, но не глуп. Как он раньше прекрасно понимал, что его обманывают, так теперь мгновенно сообразил, что на этот раз я действительно сказал ему чистую правду.

— Тьфу, шайтан! — только и мог выговорить он. — Зачем сразу не сказал?

Сняв шапку, он тыльной стороной ладони вытер холодный пот со лба. Успокоившись немного, крепко выругался по-турецки, затем, поразмыслив над сложившейся ситуацией, уже совсем спокойно сказал:

— Станок вам все равно не дам. Сам спрячу. Так надежней будет. Если сейчас повезете его на пристань, непременно попадетесь. А если вы попадетесь, Джибраилу тоже не сносить головы. Нет, дорогой, сделаем по-другому. Вы идите себе по своим делам, а я достану арбу и тихо-тихо машину вашу в деревню отвезу. Суматоха уляжется, назад привезу. Приедет Давид, Давиду отдам. Вы приедете, вам отдам.

Предложение Джибраила было не лишено смысла. Но можно ли ему довериться? Поразмыслив, я решил, что можно: он ведь в данном случае будет блюсти не только наши, но и свои интересы. Если полиция найдет у него печатный станок, ему тоже несдобровать.

Это соображение успокоило меня, и я решил принять предложение Джибраила. Но на всякий случай все-таки сказал:

— Будь по-твоему, Джибраил. Только поклянись мне самой святой для тебя клятвой…

— Не надо никакой клятвы, — покачал головой Джибраил. — Слово Джибраила крепче самой страшной клятвы. Как Джибраил сказал, так и будет.

Я достал из кармана деньги, отсчитал сорок рублей:

— Это тебе на расходы.

— Деньги делу не помеха, — сказал Джибраил. — Но я и без денег ваших все сделал бы, как сказал.

— Мало ли какие трудности у тебя возникнут. Возьми на всякий случай, — сказал я, чтобы он, не дай бог, не подумал, что мы сомневаемся в его бескорыстии.

— Аллахом клянусь, буду эту машину столько времени прятать, сколько вам надо будет, — сказал Джибраил, прощаясь с нами…

— Ф-фу! — тяжко вздохнул Вано, когда с этим делом было наконец покончено и мы остались одни. — Клянусь, еще немного, и я придушил бы этого упрямца.

— Его можно понять, — миролюбиво сказал я. — Поставь себя на его место…

— Да, пожалуй, меня тоже нелегко было бы уговорить, — улыбнулся Вано. — Ну?.. Что теперь? Мне, как ты понимаешь, без типографии здесь делать нечего. Поеду в Тифлис. Может, и ты со мной?

У меня задрожало сердце. Оказаться опять в Тифлисе, в городе, который я так люблю! Увидеть снова милое грустное лицо Этери… Почти месяц прошел, как я получил от нее письмо, но до сих пор так и н© нашел времени, чтобы ответить. Может быть, и впрямь стоит присоединиться к Вано?..

Колебания мои были недолгими, они длились, я думаю, куда меньше времени, чем мне понадобилось сейчас, чтобы о них написать.

— Нет, мой Вано, — покачал я головой. — Мне надо остаться здесь. Перейду на нелегальное положение, обзаведусь, как Ладо, каким-нибудь новым паспортом… В Тифлисе и без меня обойдутся. А здесь…

Вано не стал уговаривать. Он понял, что решение мое твердо. А может быть, в глубине души и сам знал, что мне никак нельзя покидать Баку в такой момент.

Мы обнялись. Бог весть, доведется ли нам еще свидеться? А если даже доведется, то когда?..

Вано отправился на вокзал: до отхода тифлисского поезда времени оставалось не так уж много, а откладывать отъезд ему было ни к чему. Я остался один. Куда идти? Домой? Опасно: там наверняка уже поджидают жандармы.

Перебрав все свои небольшие возможности, я вспомнил про одного товарища, рабочего машиностроительного завода Богдарева. День-два поживу у него, а потом что-нибудь придумаю. Главное — запастись надежными документами.

Повеселев, я бодро зашагал к дому Богдарева. Увы, бодрился я зря. Видать, жандармы не хуже меня самого знали, какими возможностями я располагаю. Едва только я завернул в нужный мне переулок, как за спиной у меня чай-то знакомый голос произнес:

— Куда это вы, юноша? Мы вас ждем-ждем, а вы, оказывается, гуляете в столь неурочное время.

Голос принадлежал ротмистру Вальтеру.

У меня сами собой подогнулись колени, по телу пробежал озноб. Тем не менее я нашел силы ответить на насмешливую реплику жандарма так же насмешливо:

— Не пойму я вас, господин ротмистр. Разве я скрывался от вас вчера, когда вы делали обыск у господина Кецховели? Что мешало вам забрать меня вместе с ним?

Но Вальтер не расположен был продолжать обмен колкостями. Не отвечая мне, он обернулся к одному из сопровождавших его жандармов и коротко приказал:

— Карету!

16

Остаток ночи Авель провел в жандармском управлении. А наутро его отправили в Баиловскую тюрьму, знакомую ему еще по первому аресту.

Широко распахнулись тюремные ворота, карета въехала во двор.

— Авель Енукидзе, камера 234.

Дверь камеры со скрежетом отворилась, пропустила заключенного и с таким же скрежетом захлопнулась. Звякнул тяжелый тюремный замок. Вот, значит, какова она, камера 234. Одиночка. Толстые каменные стены, сквозь которые не проникнет никакой звук. Крохотное зарешеченное окошко под самым потолком. Ухватившись за решетку, Авель подтянулся и попытался выглянуть наружу, чтобы определить хотя бы, куда выходит окно: на улицу или во внутренний двор. Каково же было его изумление, когда он увидел в таком же зарешеченном окошке напротив бесконечно знакомое, родное лицо Ладо.

— Эй, Ладо! — радостно крикнул он. — Как поживаешь?

Но Ладо не только не проявил никакой радости при виде друга, а, наоборот, пришел в неописуемую ярость.

— Ты здесь, шляпа? — зло крикнул он. — Неужели не мог скрыться?

— Я здесь, зато «Нина» на свободе, — крикнул Авель. Вот когда пригодилось женское имя, которым они в свое время назвали свою типографию.

Ладо просиял. Все его раздражение как рукой сияло.

— Не хватало еще, чтобы женщин забирали, — весело подмигнул он Авелю. — А как Вано?

— Уехал. Ты ведь знаешь, он без этой женщины дышать не может.

— Вы с ума сошли! — крикнул надзиратель. — Немедленно отойти от окон! Переговариваться запрещено! В карцер захотели?

Авель послушно оторвался от окна: самое главное было уже сказано. Он был счастлив, что все так удачно получилось. Ведь всю ночь он только о том и думал, как бы сообщить Ладо, что «Нина» увезена из дома Джибраила и спрятана в надежном месте.

Время в одиночке тянулось медленно. А жандармам спешить было некуда. Целая неделя прошла, пока Авеля вызвали на первый допрос.

В просторном кабинете за огромным столом, заваленным бумагами, сидел плотный лысеющий блондин в жандармском мундире и торопливо что-то писал. На Авеля он даже не взглянул, только едва заметным кивком дал понять сопровождающему жандарму, что тот может быть свободен. Это был давний знакомый Авеля ротмистр Вальтер.

— Ну-с, — сказал ротмистр, кончив писать и уставившись на арестанта. — Разве не говорил я вам, господин Енукидзе, что мы с вами еще встретимся?

— Я не сомневался, господин ротмистр, что вы умеете исполнять свои обещания, — ответил Авель.

— Это было не обещание, а предсказание, — улыбнулся Вальтер.

— В таком случае, господин ротмистр, я должен выразить вам свое восхищение. Вы, оказывается, еще и вещун…

— А вы, оказывается, шутник. Ладно, оставим это, — нахмурился Вальтер. — Шутки в сторону,

Уткнувшись в лежащий перед ним протокол допроса, он забубнил:

— Енукидзе Авель Сафронович, родившийся в Рачинском уезде Кутаисской губернии, в селе Цкадиси, по роду занятий техник-чертежник, не женат. Привлекался к ответственности по делу об участии в антиправительственной демонстрации…

Вальтер замолк и некоторое время внимательно созерцал Авеля, видно стараясь решить, в каком тоне продолжать допрос. Тон насмешливо-иронический, избранный им вначале, явно не годился. Тон официальный тоже не сулил больших удач. Поэтому он решил попробовать совсем иную форму беседы — ласково-фамильярную.

— Куда же вы дели типографию? А, Жареный?

— Господин ротмистр, — не поддержал этого нового тона Авель, — вам известна моя фамилия. А эта странная кличка, с которой вы изволили ко мне обратиться…

— Простите, господин Енукидзе. В донесениях наших филеров вы значитесь под этим прозвищем, вот я и обмолвился. А на филеров наших, ей-богу, не стоит обижаться. Люди они темные, необразованные. Что поделаешь, других-то ведь нет… Вот вы, господин Енукидзе, человек умный, интеллигентный. Поверьте, гораздо охотнее я работал бы с вами. Но ведь вы на такую работу не согласитесь?

— Вы правы, — невольно улыбнулся Авель. — Не соглашусь.

— То-то и оно. Поэтому я предлагаю вам: побеседуем как два интеллигентных человека. Поверьте, я от всей Души желаю вам добра. Не сегодня завтра мы все равно отыщем типографию, и тогда… Тогда дела ваши примут совсем уже дурной оборот. А сейчас, пока мы ее еще не обнаружили, вам есть прямой смысл помочь следствию. Если вы будете искренни и дадите правдивые показания, это смягчит вашу участь.

— Я был бы рад помочь вам, господин ротмистр, — пожал плечами Авель, — если бы уразумел, о чем вы говорите.

— Ах, ах! Так-таки и не уразумели? — съязвил ротмистр. — Но может быть, тогда по крайней мере уразумеете, какая связь у вас была с подпольной социал-демократической организацией?

Авель опять пожал плечами. Жест этот можно было истолковать как угодно. Признаваться в своих связях с организацией он не собирался, но и прямо отрицать эту связь тоже не стал, не зная, какие улики могут ему предъявить.

Вскоре выяснилось, что предосторожность эта была отнюдь не лишней.

Вальтер дернул шнурок звонка, вошел давешний усатый жандарм, неся в каждой руке по чемодану.

— Открой! — приказал Вальтер.

Жандарм щелкнул замками чемоданов, откинул крышки.

— Узнаете? — обратился к Авелю ротмистр.

Авель, разумеется, узнал. Это были его чемоданы, доверху набитые нелегальной литературой. Чего тут только не было: и номера «Искры», и книги, в том числе и «Что делать?» Ленина, и личные письма Авеля, и черновая рукопись статьи, которую некоторое время назад он начал писать, а потом забросил. Да, отпираться было бесполезно. В суматохе, думая только о том, как бы успеть ненадежнее спрятать «Нину» и почистить квартиру Виктора Бакрадзе, он совсем забыл о том, что не мешало бы как следует заняться и собственным жильем.

17

Кецховели, Енукидзе и обоих Бакрадзе таскали на Допросы каждый день. Однако следствие не продвинулось ни на йоту. Жандармы сбились с ног, пытаясь отыскать местонахождение подпольной типографии, но им так и но удалось напасть на след «Нины». Три недели спустя после ареста, согласно предписанию прокурора Тифлисской судебной палаты, Кецховели и Енукидзе из Баиловской тюрьмы были перевезены в Тифлис и заточены в Метехскую крепость.

Ранним сентябрьским утром сквозь сон до Авеля донесся пронзительный крик муэдзина. Что за дьявольщина! Ведь он в Тифлисе, а не в Баку! Откуда взяться здесь муэдзину?

Авель поднял тяжелую как свинец голову. Подошел к узкому зарешеченному окошку. Чугунный переплет решетки так раскалился на солнце, что на нем можно было печь лаваш. Снизу доносился рокот бурной Куры, а за рекой все еще пронзительно водил с минарета муэдзин. Только сейчас Авель вспомнил, что за Метехекой тюрьмой, на Майдане, стоит мечеть, где тифлисские мусульмане молятся своему аллаху.

Муэдзин умолк. И тотчас загудели колокола Сионского собора: он ведь тоже был рядом, совсем близко от Метехи.

Авель живо представил себе, что творится на воле, за толстыми стенами крепости. Мысленно увидел Воронцовский мост, на котором он стоял год назад, размышляя о судьбе тех, кто томится в мрачных стенах старой губернской тюрьмы. А сейчас он сам здесь, в тюрьме. И думает о людях, которые снуют, словно муравьи, по Воронцовскому мосту. Воображение легко перенесло его в дом, где жила семья Гвелесиани, в их уютную гостиную. Но об этом думать было слишком больно, и Авель огромным напряжением воли прогнал прочь эти горькие, расслабляющие мысли. Тогда в голову полезли другие, но тоже невеселые мысли: всдомнилась родная деревня, отец, мать. Только бы не дошел до них слух о том, что их любимый сын в тюрьме. Для стариков эта весть может оказаться губительной.

Вчера Авель узнал (в тюрьме все рано или поздно становится известно), что Дмитрия и Виктора Бакрадзе до сих пор держат в Баиловской тюрьме. За Дмитрия он был совершенно спокоен: против него у жандармов не было никакого материала. Дела Виктора тоже были не так уж плохи. Не так-то просто было опровергнуть его версию, согласно которой пакет с шрифтом ему передал какой-то незнакомец, попросивший вручить его в Баку человеку, который за ним явится. Виктор твердо стоял на том, что имя этого человека ему неизвестно. К машинистам, говорил он, самые разные люди часто обращаются с такими просьбами.

Что касается Авеля, то его положение было гораздо сложнее. На первом же допросе он признался во всем, что скрывать было бессмысленно. Признал, что действительно руководил тайными кружками в Аджикабуле и Шуше, о чем допрашивавшему его ротмистру Луничу и без того было известно. Признал даже, что однажды привез партию нелегальной литературы из Батума. (Иначе невозможно было, не называя других лиц, объяснить, откуда взялись нелегальные газеты и брошюры, изъятые у него при обыске.) Короче говоря, не стал отпираться от тех «грехов», которые были несомненными. Что же касается типографии, тут он держался твердо: не знаю, не ведаю, не слыхал, понятия не имею… Ничего, кроме этих четырех коротких ответов, жандармы не смогли от него добиться…

Внезапно тюрьма огласилась криками, свистками, громким стуком. Арестанты словно обезумели: они вопили, свистели, стучали мисками и ложками по чугунным решеткам. Авелю весь этот шум был уже не в новинку. Шабаш этот повторялся каждый день. Из окна своей камеры Ладо ухитрялся перекрикиваться с рабочими табачной фабрики, расположенной на берегу Куры. Надзиратели всякий раз пытались заткнуть ему рот, грозили карцером, но Ладо не унимался. И неизменно в перебранку эту вмешивалась вся тюрьма: арестанты улюлюкали, угрожали надзирателям расправой на этом и адскими муками на том свете. Просто удивительно было, каким образом Ладо за такой короткий срок, в одиночке сидя, ухитрился завоевать любовь и расположение всей тюрьмы.

Шум постепенно затих: «перекличка» Ладо была закончена.

Звякнул тяжелый замок на дверях камеры. Дверь отворилась.

— Енукидзе, на допрос.

— Наконец-то! — Его не допрашивали уже довольно давно. Он даже забеспокоился: такое невнимание жандармов к его персоне не сулило ничего хорошего.

Обычно на допросах присутствовал прокурор Тифлисской судебной палаты Хлодовский. Это был немолодой, хмурый господин с длинным лошадиным лицом и тусклыми, осоловелыми глазами. Он, как правило, молчал, предоставляя всю инициативу ведения допроса ротмистру Луничу.

Но на этот раз Хлодовского в кабинете не было. Видимо, Лунич решил побеседовать с упрямым арестантом с глазу на глаз.

— Садитесь, господин Енукидзе. Давненько мы с вами не виделись… А вы похудели, батенька… Что поделаешь, тюрьма не санатория…

Авель пропустил мимо ушей весь набор жандармских любезностей. Тогда Лунич, закинув ногу на ногу и закурив тоненькую египетскую папироску, заботливо осведомился:

— Вам разрешают получать письма?

— Нет, господин ротмистр.

— Жаль, — вздохнул Лунич.

— Тронут вашим добросердечием, господин ротмистр, — откликнулся Авель.

— О, что вы! Добросердечие тут ни при чем. Просто, если бы вы получали письма от ваших друзей, вы бы знали, что типография ваша уже обнаружена нами. Тайна, таким образом, перестала быть тайной,

У Авеля невольно заныло сердце. Он понимал, конечно, что это самая обыкновенная жандармская уловка, и не бог весть какая изобретательная. И все же…

— Ну-с? — не выдержал Лунич.

— Я не понимаю, господин ротмистр, о чем вы говорите. Я же показал на предыдущих допросах, что о типографии мне ничего не известно. Если же вы и впрямь узнали все, что вас интересует, тогда я тем паче не могу взять в толк, с какой целью вы все время задаете мне одни и те же бессмысленные вопросы.

— Я хочу облегчить вашу участь, — любезно объяснил Лунич. — Если вы дадите правдивые показания, это вам зачтется при вынесении приговора. Вы можете отделаться сравнительно мягким наказанием. Быть может, даже выйдете на волю… Я вижу, вы не верите мне. Увы… Я понимаю, мой мундир не располагает к особому доверию. Что поделаешь! Но сейчас вы сумеете убедиться, что на сей раз жандарм вас не обманывает.

Лунич выдвинул ящик письменного стола, достал оттуда почтовый конверт, вынул из него листок бумаги, исписанный мелким, как показалось Авелю, знакомым почерком. Приблизив листок к глазам, Лунич со вкусом прочел:

— «Друг мой, Авель! Как твои дела? Как Ладо? Как ведут себя Дмитрий и Виктор? Знаю, тебя огорчит то, что я тебе сообщу, но тут уж ничего не поделаешь. У нас полный провал. Арестован твой родственник Трифон, арестован Вано Стуруа. Но самое страшное даже не это,

К несчастью, самая главная наша тайна уже перестала быть тайной…»

Лунич выдержал эффектную актерскую паузу.

— Ну-с? Продолжать дальше, господин Енукидзе? Или этого достаточно?

— Благодарю вас, — сказал Авель. — Этого вполне достаточно.

Он и в самом деле уже разгадал загадку. Никаких сомнений: письмо, прочитанное Луничем, было фальшивкой. И весьма грубой. О местонахождении типографии ведь знали только Ладо, Вано Болквадзе, Кнунянц, Цуладзе и он, Авель. Болквадзе, Цуладзе и Кнунянц на свободе. Ладо, само собой, ничего им не сказал. А Дмитрий и Виктор Бакрадзе, даже если бы не устояли, не могли бы сообщить жандармам ничего нового: они понятия не имеют, где находится «Нина». О местонахождении типографии знал, правда, и Вано Стуруа. Но ему ведь не было известно, куда переправил «Нину» Джибраил…

— Чему вы улыбаетесь, господин Енукидзе?

— Так, своим мыслям.

— Вас не убедило это письмо?

— Я не понял, кем оно написано,

— Не все ли равно?

— Насколько я понимаю, оно ведь адресовано мне?

— Да, но я не имею права вручить его вам. К моему великому сожалению, вы лишены права переписки.

— По этому поводу я уже заявлял протест, В Баиловской тюрьме я и письма получал, и книги.

— Ну что ж, — сказал Лунич. — Напишите просьбу на имя начальника тюрьмы. Я полагаю, ваше желание будет удовлетворено. Обещаю оказать вам в этом содействие. Не скрою, я пользуюсь здесь некоторым влиянием… Вы снова улыбаетесь! У вас на редкость веселый нрав, господин Енукидзе!

— Меня насмешили ваши слова о том, что вы пользуетесь здесь некоторым влиянием. Я не сомневаюсь в ваших возможностях, господин ротмистр. Уверен, что, если вы похлопочете за меня, я пачками начну получать письма. В особенности такие, — насмешливо подчеркнул он.

Лунич оскорбленно вскинулся.

— Я, кажется, догадался, кто написал мне это письмо. Впрочем, догадки — это только догадки. Толком я ничего не знаю.

— Вы прекрасно знаете, где спрятана подпольная типография.

— Уверяю вас, господин ротмистр, понятия не имею. Даже не слыхал о ее существовании.

— Ну что ж, — взорвался Лунич. — Я вижу, вам не терпится попасть на каторгу. Будь по-вашему, господин Дон Кихот из Рачинского уезда.

Он вызвал конвой.

— Уведите арестованного.

Загрузка...