Их выстроили во дворе, у забора, огораживающего сад. Анупенко, Вилейкиса, Мартинукаса, Веру. И выстроены они совсем не по росту. Анупенко, низкорослый мужичок со злобным лицом, усыпанным вокруг носа крупными веснушками. Он все время морщится, как будто нюхает лимон. Через забор прямо перед ним свисает ветка, ее листва заслоняет лицо военного комиссара. Анупенко видит лишь плотно сжатые губы. Вот точно так же сжимал губы их бывший помещик в Даниловском, когда выходил прогуляться вокруг поместья и заодно выбранить как следует ленивых хохлов. «И чего он молчит, этот тонкогубый, чтоб его черти с квасом съели», — спрашивает себя Анупенко. У Вилейкиса дрожит правая нога. Левая выставлена вперед, и поэтому Вилейкис выглядит горделиво. «Мама!» — шепчет Мартинукас, уставившись на ногу отца. «Т-с-с», — отвечает Вера, на миг блеснула узкая полоска зубов и снова исчезла.
Макушка солнца торчит над хлевами, но в крыши уже вцепились красные руки.
«Лицо у него напоминает тех офицеров, которые преследовали меня у ворот пансиона», — мелькает в голове у Веры.
«Мы лито-о-овцы», — мысленно твердит Вилейкис, не проронив ни слова.
Красноармейцы все еще дрыхнут в телегах. Только рядом с комиссаром стоят четверо. Те самые, что шлялись по улице и схватили лошадь под уздцы. Один из них зевает, остальные пытаются стоять спокойно, опираясь на винтовки.
— Так-так, — наконец произносит комиссар.
— Господин комиссар… — вырывается у Вилейкиса.
— Ваши документы.
Вилейкис достает из бокового кармана пиджака толстый конверт. «Или мне подойти, или он сам?» — размышляет Вилейкис. «Теперь Антанас вылитый Лермонтов, вернее, его памятник», — осеняет Веру. «Черт меня дери, Николай Чудотворец, смилуйся», — молит Анупенко. «Мне холодно», — думает Мартинукас. «Придется жестоко покарать, что поделаешь, придется жестоко покарать», — обмозговывает комиссар Василевский. «Стерва», — решает красноармеец, которого так и тянет на зевоту. Остальные трое ни о чем не думают, просто зверски хотят спать.
Комиссар подходит к Вилейкису, берет конверт и начинает изучать документы. Он бросает взгляд на зевающего красноармейца и тихо говорит:
— В Литву бегут.
— Ясно, — равнодушно расшлепывает тот губы. Голова его запрокинута наверх. Голубые глаза блуждают в небе. Желтоватая бородка лихо торчит. Буденовка надвинута на самый лоб, матерчатая пятиконечная звезда едва держится, и его розовощекое лицо выглядит вполне симпатичным.
— Чудесное утро.
Василевский вскидывает тонкую бровь. «Сволочь, опять за свое принялся».
— У него имеется разрешение на поездку в Минск, товарищ Петров. Он получил его обманным путем в Таганроге. А вот у местного коменданта не спросился. Таким образом, господин Антанас Вилейкис — дезертир.
— Неплохо сформулировано. В этом саду персиков навалом, — мечтательно замечает Петров, шевеля ноздрями. — Давай реагируй, — добавляет он.
— А как?
— Ты еще спрашиваешь?
— Но ты же партийный.
— А ты военный комиссар.
— Вот только воевать и умею.
— Эти гаврики принадлежат военному округу.
— Расстрелять?
— Реагируй.
— А семья?
— Буржуазное семя.
Василевский рвет на клочки одну из бумаг.
— Да вы что! — вскрикивает Вилейкис.
— Молчать!
— Люблю персики, — тон Петрова теперь еще более мечтательный.
На соседних телегах ворочаются пробуждающиеся красноармейцы. Всклокоченные головы и желтые лица выныривают из сена, из-под разномастных шинелей. Один из них спрыгивает с воза и, глядя на Веру, тут же мочится. Мартинукас опускает голову и краснеет. Комиссар, одну за другой, рвет бумаги. Обрывки, словно искусственный снег в театре, падают у его ног.
— Да вы что! — еще раз успевает крикнуть Вилейкис.
«Боже, Боже, как худо все, черт бы тебя побрал, вот влипли, так влипли». Лицо у Анупенко синеет, и он выпячивает свои губы, точно для поцелуя.
«Мы никуда не поедем, мы никуда не поедем. Вот придет Медведенко, я возьму его под руку, и мы пойдем в степь, побредем к Зеленым Курганам, ляжем там на траву, высоко над нами будет голубое небо, Медведенко станет держать меня за руку, он такой некрасивый, но хороший».
— Почему ты смеешься, мама, почему тебе весело, мама? — прашивает Мартинукас, но ответа не слышит.
— У меня нет бумаг… Товарищ комиссар, вы не имеете права… — тонким фальцетом протестует Вилейкис.
— Я вас расстреляю, — вполголоса заявляет Василевский.
— Нас всех?
Петров мусолит указательный палец и смазывает прыщ у себя на загривке.
— Комары покусали.
И снова смотрит на небо.
— Вроде ты сказал «буржуазное семя».
— Сказал.
— Выходит…
— Выходит, так. Давай выполняй.
— Слова такие есть. Хорошие слова. Да, нет. Понял?
— Понял, — повторяет за ним Петров и достает из кармана горсть семечек.
— Хочешь? — предлагает он Василевскому. Тот кривит губы.
— Тебе семечки не подходят. Тебе к лицу австрийки, геройство, проститутки, переодетые гимназистки или…
— Товарищ Петров! — обрывает его Василевский.
Петров отворачивается от комиссара, затем подходит ближайшей телеге и делится семечками с развалившимся на сене красноармейцем. Сразу принимается жонглировать. Кидает семечки себе в рот и мгновенно выплевывает шелуху. Глаза у Петрова прижмурены от удовольствия. «Ловко щелкает, сукин сын», — с завистью поглядывает на него лежащий в телеге парень.
— Как вам не стыдно, — говорит военный комиссар Василевский.
— Как вам не стыдно, — повторяет он еще громче, чтобы все вокруг слышали. — Когда побеждает революция, ей необходимы люди, способные просвещать народ, тот самый народ, что сражается за свободу, а вы, мягкотелые интеллигенты, прячетесь в свой буржуазный мирок, вы… — комиссар не может подобрать слово.
— Ура! — горланит Петров и несколько раз ударяет в ладоши. Семечки по-прежнему летают в воздухе, и шелуха падает на землю. Там, в телеге, кто-то то ли смеется, то ли рыгает.
Василевский нервно хватается за кобуру.
— Вы предали революцию, и я вас за это расстреляю. Эй, товарищи, стройся! — Трое красноармейцев лениво лязгают затворами винтовок.
— У меня кончились патроны, — заявляет один, в волосах у него полным-полно перхоти.
— На парочку, тебе хватит, — мурлычет его сосед.
— Ребетенка тоже? Чего-то я не понял, — невнятно бурчит высоколобый красноармеец.
Слово «расстрелять» какое-то пронырливое и визгливое. Теперь у отца дрожат обе ноги. «Они убьют меня, — наконец понимает Мартинукас. — Я умру и буду неживой».
…Медведенко ведет ее за собой, ведет, ведет, конская грива — словно белые молнии, баю-бай, баю-бай, баю-бай, мой маленький, у костра этот тонконогий, огонь извивается, мелькают ноги, отцовский конь встает на дыбы и… нет, я пойду в сад и буду ждать, пока он придет и возьмет меня за руку… я вас люблю, Вера Александровна… А как зовут любимого коня из табуна моего отца?..
— Мы лито-о-о-овцы, — громко произносит Вилейкис. Букву «о» он выговаривает почему-то наиболее протяжно.
— Что? — Не понимает комиссар.
— Вы не имеете права, мы граждане независимого государства, вас накажут и… вы разорвали мои документы, товарищ комиссар, и сделали это совершенно напрасно. Документы в порядке. Давайте съездим в Таганрог, там вам все объяснят. Понимаете, мы — лито-о-овцы.
…Господи Боже, Господи Боже, Господи Боже. Пресвятая Варвара Мученица, смилуйся над нами, может, вывернемся, даст Бог, учитель, шепчет Анупенко…
— Процедура эта перерастает в международный конфликт, — насмешливо парирует Петров и вытаскивает из кармана новую горсть семечек.
…Я буду неживой, а Васька станет смеяться, и солнце по-прежнему будет светить, меня зароют рядом с Мурлыкой, а моя душа…
— Мама, мы теперь отправимся в вечные сады. В голубое небо, к Господу Богу, правда, мама? Я не боюсь, мама, ты скажи мне еще разок, и я нисколечко не буду бояться…
Но мать отворачивается от него и идет вдоль забора, потом приостанавливается, выкрикивает: «Иша-ак» — и приподнимает рукой юбку, чтобы ловчее было бежать, она бежит, и ветка персикового дерева бьет ее по лицу.
— Ну, — повелительно буркает Василевский, и тот красноармеец, у которого вся голова в перхоти и который стоит к нему ближе всех, матюгается и стреляет Вере в спину. Вера падает, раскинув руки. Голова утыкается в песок, песчаная пыль вздымается над нею и припорашивает иссиня-черные волосы. От резкого падения у нее задирается юбка, из-под нее выглядывает розовое кружевное белье, ноги словно выкручены, на сером чулке дырка, в глаза бросаются высокие шнурованные ботинки.
Вилейкис хватает Мартинукаса на руки и прижимает к груди. Башмаки мальчика ударяют его по коленям. Мальчик весь дрожит. Зрачки у него черные-пречерные, совсем как дула винтовок. И отец несколько раз глубоко вздыхает, теперь кадык у него больше не дергается, тяжелые подошвы крепко впечатались в песок, на скулах обозначились продольные мышцы, красные пятна выступили на желтом лице, точно замазанные кровью монеты вдруг приложили к его щекам. «Отец обязан просто умереть, таков закон, исключительно просто, так уж заведено».
И Антанас Вилейкис говорит очень спокойно и необычно правильно:
— Мы — литовцы, а вы — негодяи, мусор — вот вы кто, вы убиваете женщин и детей. Что ж, творите свою гнусность, вы, проклятая падаль.
Но теперь Мартинукас бьет отца кулаками в грудь и истошно вопит:
— А-а-а-а!
И, заходясь в крике, он понимает, что мать лежит и не поднимается, что он тоже сейчас будет лежать, а для того, чтобы попасть на небо, надо подняться, надо лететь, лететь, нельзя оставаться неподвижно на земле, если хочешь увидеть самого Господа Бога. И он лезет выше, хватается за взъерошенные волосы отца, ставит одну ногу отцу на плечо, а военный комиссар Василевский выхватывает из кобуры револьвер и четырежды нажимает на курок. Мартинукас соскальзывает с отцовского плеча, переворачивается в воздухе и падает на землю, сверху на него мягко и плавно оседает Вилейкис.
«Все это напоминает цирковое сальто-мортале», — проносится в мозгу у Василевского.
— Прикончите этого, — отдает он приказ, разворачивается и идет к дому. И слышит, как орет за спиной Анупенко:
— Вы проститутки, говно, проститутки!
Он шагает и слышит три выстрела позади. И на ходу выхватывает глазами приставную лестницу, бук, одуванчики, плетеное кресло.
Петров по-прежнему щелкает семечки. Петров кошачьими шагами приближается к Вере, переворачивает ее на спину, внимательно оглядывает, потом оборачивается к телегам и бросает в пространство:
— А груди и впрямь что надо.
Лежащий на возу красноармеец то ли смеется, то ли рыгает в ответ. У Петрова изо рта летит шелуха, и одно семечко прилипает к Вериной щеке. Оно похоже на «мушку», которыми украшали себя маркизы. И тут Петров наклоняется и заботливо собирает обрывки документов семьи Вилейкиса.
— Я же сказал тебе: буржуазное семя. Эти клочки и расстрел — звенья одной цепи. Я тебя уничтожу. Стерва. Беляк.
Теми же кошачьими шагами он возвращается к телеге. А солнце уже поднялось на своих руках — вон сколько лучей вокруг — и высунув свою красную голову, теперь поглядывает из-за крыш во двор.
Медведенко сидит, зажав в горсти свои рыжие усы. Мухи проснулись, ползают по стенам, пытаются лететь. Одна из них усаживается прямо на стол, и он тыльной стороной ладони смахивает на пол крошки со столешницы.
…Сейчас эта маленькая повозка мчится по степи. Пахнет ромашками, Вера обняла Нукаса. Глупости. Она вычеркнула меня, меня больше нет, не существует…
Он слышит выстрелы, но ему теперь все равно. Хотя все-таки поднимается, потому что выстрелы, словно бой часов. Пора отправляться домой. Домой. Надо побриться. Умыться. Приготовить какую-нибудь еду. Забыться надо. Время начать жить.
Они сталкиваются в сенях, Василевский все еще сжимает в руке револьвер.
— Илья.
— Коля.
Друзья юности смотрят друг на друга, но протягивать руку не спешат.
— Может, спрячешь револьвер в кобуру, — говорит Медведенко.
— А вдруг придется и тебя заодно?
— Пока что спрячь лучше.
— Тебя удивляет, что я в этой форме?
— Нет, не удивляет. Удивляться нечему.
— Правильно. Нас в семинарии обманывали. Ты живешь тут?
— Нет. Я здесь учительствую.
— Легально?
— Конечно. Может, хочешь взглянуть на мое временное удостоверение? На этой неделе показывал его пять раз на дню.
— Да, я хочу взглянуть на твое удостоверение.
Медведенко вытаскивает из кармана обтрепанный бумажник, а Василевский убирает оружие в кобуру.
— Все в порядке, — говорит он вскоре. — Может, водка есть?
— В деревне могу разжиться.
— Сегодня вечером мы с тобой напьемся. Если мне удастся избавиться от Петрова…
— От кого?
— От Петрова. От рядового красноармейца Петрова, который держит меня в тисках. А мы с тобой виделись последний раз в Киеве, в Купеческом саду, не так ли?
— Точно. Ты тогда носил другую форму.
Василевский устраивается на ступеньках крыльца, почти там же, где недавно сидела Вера.
— В Гниловском повстречался мне старик-латинист. В очереди стоял за мылом. Прикинулся, что не узнал… Согнулся наш латинист. Кашляет. И глаза уже не те. Это он виноват, что меня выгнали из-за девок. Ну и что с того? Нет, мы обязательно сегодня напьемся, Медведушка.
— А правда, что Колчак крепко укоренился в Сибири?
— Почему ты спрашиваешь об этом?
— Вдруг ты лучше меня информирован?
Василевский сидит на ступеньках и смотрит в сад, весь он как-то заметно одряхлел. По руке у него ползет паук.
— Да не сбегу я никуда, Медведушка. Если сюда придет Петров, ты меня не знаешь.
Он осторожно снимает с руки паука и кладет его на цементную ступеньку.
— Ступай, ступай, счастье, иди себе. А в этом доме есть кто?
— Нет. Сторож живет в пристройке.
— Я вот им, — спокойно и отчетливо произносит Василевский, трогая пальцем кобуру, как будто это гитара, — я им четырех парней уложил, тоже офицеров, прямо в лоб саданул. Малышкин заорал: «Мне насрать на тебя!» — и кулаки сжал, как в театре. И почему все так трусят перед смертью? В селе Морозовском мы расстреляли каждого пятого. Я там такую Аню… Две ночи с нею провел. Хотела плюнуть, да не успела. Между грудями пулю загнал. По подбородку слюна текла, а между грудями кровь. Иногда так просто, Медведушка, выбрать жизнь.
— Ты им веришь?
— Я воевал на стороне Деникина, они взяли меня в плен. Им не хватает спецов. Один из моих бывших солдат на фронте меня узнал. Тогда я уложил четырех товарищей-офицеров и снова начал жить.
Василевский поднялся, отряхнул сзади галифе.
— Пойду отдам приказ зарыть трупы, Медведушка, и вернусь к тебе. А ты раздобудь побольше водки. Напьемся с тобой вспомним семинарию, Ольгу, Лену, старые башмаки, которые ты продал жиду.
— Чьи трупы? — Медведенко тоже поднимается.
— Сегодня мне повезло. Пустили в расход дезертиров. Слава Богу — нерусские. Литовцы какие-то.
Медведенко бежит в сторону двора, неловко выбрасывая ноги куда-то назад. Точь-в-точь как женщина.