Глава I ДЯДЯ И ПЛЕМЯННИК


Император Клавдий откушав, по своему обыкновению, на ночь соленых грибов, заснул в уютной дворцовой спальне и увидел себя посреди неспокойного моря.

Он стоял на палубе галеры, заставленной столами и ложами, слушал, как сенаторы славят императора Гая Цезаря[1], и никак не мог взять в толк, каким образом попал на пир своего всесильного племянника, который явно подыскивал жертву для очередного кровавого развлечения.

Неожиданно их взгляды встретились. Клавдий приветливо улыбнулся. Калигула, не выносивший чужого веселья, недовольно повел плечом. Спохватившись, Клавдий захотел придать лицу подобающее выражение, но с ужасом почувствовал, что его губы расползаются в безудержной улыбке. И чем дольше он улыбался, тем большей яростью наливались глаза племянника.

Наконец Калигула схватил стоявший между блюд лекиф с ядом, вытряхнул все его содержимое в свой кубок и приказал подпоясанному полотном консулу[2] подать это страшное угощение Клавдию.

— Пей, дядя! — дергаясь всем лицом, закричал он. — Клянусь Юпитером, сейчас от твоей идиотской улыбки не останется и следа! Вместе с тобой, ха-ха!!

Клавдий понял: надо скорее броситься к ногам племянника и, целуя его сандалии, вымолить пощаду. Но какая-то сила не позволяла ему сдвинуться с места.

Калигула разочарованно махнул рукой и принялся играть с дочерью, которую поднесла к его ложу Цезония. Клавдий потерянным взглядом обвел два старинных кубка божественного рода Юлиев, оказавшихся перед ним на столике. В одном была жизнь, в другом — смерть; легкая, мгновенная, но от этого не менее страшная… Не отдавая себе отчета, он быстро переставил кубки местами, и едва успел отдернуть пальцы, как услышал удивленный возглас Калигулы.

— Как! Ты еще жив?!

Клавдий выдавил из себя что-то похожее на «да», и Калигуа усмехнулся:

— Ну что ж, выпьем тогда вместе, ведь ты как-никак мой последний родственник!

Подать мне кубок дяди, ха-ха-ха!!!

Консул торопливо выполнил приказание, Калигула поднес кубок с отравленным вином к дергавшимся от смеха губам. Сделал один глоток… второй… третий… Он и не собирался умирать!

Подошвы сандалий Клавдия словно приросли к доскам палубы. Он захотел побежать прочь с галеры, но ноги — проклятые ноги, которые всю жизнь подводили его, на этот раз вконец отказались повиноваться.

И тут военный трибун Херея, а следом за ним остальные гости, обнажив оружие, бросились к Калигуле и стали наносить ему удары. Сделанные из лучших сплавов кинжалы и мечи, испытанные на могучих шеях варваров гнулись, точно игрушечные, а император продолжал как ни в чем не бывало цедить отравленное вино. Наконец отбросил пустой кубок и обратился к сенаторам, словно к банщикам, которые трут в термах тела моющихся скребками:

— Довольно! Пощекочите теперь моего дядю!

— Стойте! — воскликнул Клавдий, осененный внезапной догадкой. — Ведь он же мертв! — принялся объяснять он, показывая пальцем на племянника. — И вы не смеете выполнять его приказания, потому что уже не он, а я ваш законный цезарь[3]!

— Ты — Цезарь?! — захохотал Калигула. — Да какой из тебя цезарь, если римляне скорее послушаются меня, мертвого, чем тебя — живого! А ну, бездельники, кому я сказал — вперед?!

Сенаторы покорно двинулись на Клавдия, потрясая мечами и кинжалами, целя ими прямо в грудь…

— Убейте его, чтобы он больше никогда не называл себя цезарем! — бесновался позади них Калигула.

— Нет! — закричал Клавдий. С трудом переставляя ноги, он направился к спасительным сходням.

— Делай свое дело! — скомандовал Калигула.

Несколько кинжалов сверкнуло над головой Клавдия.

— Нет!!! — что было сил, крикнул он и… проснулся.

«Так это был сон?… — подумал Клавдий, обводя глазами смутные очертания статуй, и с облегчением узнавая свою дворцовую спальню. — Хвала богам, конечно же, все это мне только приснилось!»

Он протянул руку, чтобы разбудить жену и рассказать ей сон, но пальцы наткнулись на холодные подушки, набитые мягчайшим пухом германских гусей.

Мессалина опять не ночевала во дворце.

Клавдий собрался вызвать слуг, чтобы узнать, где жена, но, вспомнив, что подобные расспросы никогда не давали точного ответа, махнул рукой и тут же забыл о Мессалине.

Сон не шел из головы.

«Боги явно хотели предупредить меня о грозящей опасности, но какой: заговоре, войне, болезни? — лихорадочно прикидывал он. — Как жаль, что в Риме не осталось искусных толкователей снов — одни мошенники, готовые за горсть монет и черное объявить белым! А вдруг это Гай приходил ко мне из подземного царства, чтобы отомстить за свою смерть?! Нет — нет, ведь я ни в чем не виноват! Я даже не слышал о заговоре против него!..»

Бесхитростный и простодушный Клавдий не кривил душой, успокаивая себя. Он действительно ничего не знал о готовящемся покушении на племянника, хотя заговорщики и расправились с ним прямо на его глазах. Это уже потом агенты донесли ему, что Калигула был обречен: доведенные до отчаяния полусумасшедшим императором сенаторы, не желая полагаться на волю случая, подготовили убийство сразу в трех местах. А тогда, в восьмой день до февральских календ[4], ни о чем не подозревая, он сопровождал Гая из театра во дворец на дневной завтрак.

В подземном переходе свита остановилась — Калигула пожелал посмотреть на знатных мальчиков, выписанных из Малой Азии специально для представления.

Внезапно в разгар беседы императора с юными актерами, когда Клавдий в ожидании завтрака уже посматривал с тоской на дверь, Херея с криком: «Делай свое дело!»[5] бросился к Калигуле и разрубил ему своим мечом затылок.

Не сразу поняв по какому поводу совершается жертвоприношение в столь неподходящем месте, Клавдий повернул голову в сторону военного трибуна и сдавленно ахнул при виде окровавленного императора.

Некоторые из сенаторов закричали. Посвященные в заговор центурионы принялись оттеснять их к дверям дворцовых комнат.

Клавдий замешкался, оглянулся и увидел, как Корнелий Сабин по самую рукоять вонзил кинжал в грудь Калигулы.

Держась за руку сенатора, император медленно сполз к его ногам.

— Ну, что же вы?! — обернулся за помощью бледный Сабин.

Но Калигула, даже смертельно раненый, вызывал ужас у побывавших не в одной битве воинов. Судорожно извиваясь на полу, он так угрожающе кричал: «Я жив!» каждому, кто пытался подойти к нему, что сенаторы не решались приблизиться.

— Бей еще! — закричал тогда Херея. Заговорщики, наконец, очнулись и окружили Калигулу, заслонив его от глаз Клавдия.

На шум прибежали германцы-телохранители. Увидев императора, застывшего в луже собственной крови, рыжебородые варвары с запозданием начали защищать своего господина.

Тяжелые, длинные мечи не разбирали, кто прав, кто виноват.

Поднялась паника.

Хлынувшие к выходу сенаторы вытолкнули Клавдия в Гермесову комнату. Здесь он увидел двух центурионов, гонявшихся с обнаженными мечами за женой Калигулы.

На руках у тщетно взывавшей к помощи Цезонии билась в плаче годовалая дочь.

— Ах, ты… — ругнулся рослый центурион, рассекая мечом воздух. — Не баба, а прямо морской угорь!

— Пусть побегает! — успокоил его другой — низкий и юркий, с лицом в мелкую оспинку, в котором Клавдий признал часто дежурившего во дворце Юлия Лупа. — Все равно для них обеих отсюда только одна дорога: в подземное царство!

— Никого не оставим из проклятого рода! — подтвердил рослый центурион, бросаясь наперерез Цезонии.

— Негодяи! Мерзавцы!.. — хрипела обреченная женщина. Опрокидывая статуи, она пыталась укрыться за ложами. — Да я прикажу вас живыми в огонь! Мой Гай жив! Он сейчас придет! Он…

Она упала на колени, запутавшись в складках длинной столы, попыталась тут же встать, но не успела.

Юлий Луп подскочил к ней и с торжествующим воплем погрузил меч в ее спину. Цезония неестественно выпрямилась и, не выпуская дочери, медленно повалилась на бок.

Удостоверившись, что женщина мертва, Юлий Луп снова замахнулся мечом.

Рослый центурион знаком попросил его подождать. Мстительно ухмыляясь, он вырвал дочь Калигулы из рук мертвой матери, перехватил за ноги и с размаху ударил головой о стену.

Гермесова комната поплыла перед глазами Клавдия, подернулась тошнотворным розовым туманом. Обезумев от ужаса, он бросился прочь, ища спасения, добрался почти до самой крыши дворца и юркнул за дверную занавесь в Солнечной галерее…

Мимо него торопливо шлепали сандалии проклинавших судьбу сенаторов.

Гремели, увязая в ушах, калиги споривших на ходу преторианцев. Грохотала, заставляя обмирать сердце, тяжелая обувь молчаливых германцев-телохранителей. И каждый раз Клавдий взывал за помощью к богам, чтобы его не заметили, не изрубили за то, что является родственником ненавидимого всеми, в том числе и им самим, Гая.

— Ба! Сандалии! — раздался вдруг удивленный голос, и чьи-то калиги, изменив направление, стали приближаться к двери.

Клавдий невольно опустил глаза и похолодел — занавесь не доходила до пола.

— Раз есть сандалии, то должны быть и ноги! — рассуждал вслух невидимый воин. — А где ноги, там и человек. И если этот человек прячется… — уже с неприкрытой угрозой протянул он.

Занавесь откинулась, поддетая коротким мечом. Перед Клавдием стоял долговязый преторианец с длинным, грубым лицом.

— Эй! — радостно закричал он, увидев сенаторскую тогу. — Здесь еще один!

— Не надо!.. — умоляюще забормотал Клавдий, опускаясь на колени и нащупывая свой кошель. — Пощади! Скажи, как тебя зовут?

— Грат! — с готовностью ответил следивший за каждым его движением преторианец и вдруг, внимательно всмотревшись в лицо Клавдия, озадаченно поскреб в затылке: — А ты случайно… не дядя Калигулы?

— Возьми, Грат! — вместо ответа протянул кошель Клавдий. — Здесь четыре тысячи сестерциев. Я дал бы тебе еще, но у меня больше ничего нет… — упавшим голосом признался он.

Меч дрогнул в руке преторианца. Занавесь упала на Клавдия. Он забарахтался в ней, прощаясь с жизнью, но сильные руки вдруг подхватили его и поставили на ноги.

— Ну, где вы там?! — во весь голос закричал воин, торопливо помогая Клавдию высвободиться из занавеси. — Здесь — брат нашего любимого Германика![6] Наш… император!..

И сам, почтительно склонив голову, опустился на колени перед опешившим от неожиданности Клавдием.

Не прошло и минуты, как их окружили несколько десятков преторианцев. Они узнавали Клавдия, прятали в ножны окровавленные мечи и восторженно хлопали друг друга по плечам.

— Как же мы могли забыть, что у Калигулы есть дядя? — недоумевали они.

— И, глупцы, уже растерялись, не зная, что делать дальше! — смеялись другие.

— Едва не передрались, споря, кому отдать власть, когда законный император находился всего в нескольких шагах!

— Отнесем его в наш лагерь! — дождавшись тишины, предложил Грат.

— Верно! — закричали преторианцы. — И пока отцы-сенаторы не пришли в себя от страха, провозгласим императором!

— Носильщики! Где носильщики?!

Однако все слуги разбежались из дворца при известии о смерти Калигулы.

Тогда преторианцы посадили Клавдия на носилки и сами, поочередно сменяясь, понесли к Коллинским воротам, за которыми находился их лагерь.

Толпы людей, встречавшиеся на пути этой странной процессии, жалели его, словно невинного человека, уводимого на казнь.

Клавдий вновь забеспокоился.

Начальник преторианцев заметил это и успокаивающе шепнул ему на ухо:

— Не обращай на них внимания. Ведь они же не знают, что видят своего нового цезаря!

— Как! — отшатнулся Клавдий. Только теперь до него дошел истинный смысл слов Грата. — Я — цезарь?!

— Пока еще нет! — мягко улыбнулся в ответ начальник преторианцев. — Но как только на вооруженной сходке пообещаешь каждому из нас в награду по десять, а еще лучше — по пятнадцать тысяч сестерциев, то…

— Но зачем?! — перебил его Клавдий. — Ведь я ученый! Я всю жизнь занимался только тем, что изучал историю и никогда не готовился стать цезарем! — принялся объяснять он, и, видя, что его слова оставили старого воина равнодушным, в отчаянии ухватил его за руку: — Да и отцы-сенаторы ни за что не пойдут на это! Они… они убьют меня!

— Пообещай каждому из нас достойную награду, — высвобождая локоть, настойчиво повторил начальник преторианцев. — И мы все, как один, станем тебе надежной охраной!

Всю ночь, мучаясь и сомневаясь, Клавдий провел за лагерным валом. Наутро к воротам прискакали два народных трибуна. Они потребовали от Клавдия немедленно явиться в сенат, грозя, в случае отказа, участью Гая. Понимая, что теперь нет иного выхода, Клавдий пообещал выстроившимся перед ним воинам по пятнадцать тысяч из своей будущей казны, и восторженный рев впервые поприветствовал его, как императора Тиберия Клавдия Цезаря Августа.

Народным трибунам не оставалось ничего другого, как умолять его хотя бы принять власть из рук сената.

Его, которого Август считал неспособным к государственным делам. Тиберий — слабоумным. Калигула, оставивший живым себе на потеху, принудил в знак бесчестья подавать в сенате голос последним.

«Убейте его, чтобы он больше никогда не называл себя цезарем!» — явственно вспомнился Клавдию ночной сон и голос племянника.

Он сел на край ложа и торопливо зажег лежавший на столе светильник.

Из темных углов на него глядели золотые и мраморные лики: очеловеченные боги и обожествленные люди. Юпитер, Минерва, Марс, Гай Юлий Цезарь, Август, Ливия, Агриппина Старшая[7]

Клавдий невольно задержался взглядом на лице этой молодой женщины.

Вздрогнул, почувствовав, как прилипает к спине туника. Без сомнений, скульптор знал о конце Агриппины, поэтому и наполнил трагизмом весь ее облик. Но, желая угодить заказавшему этот портрет Калигуле, сумел передать и то неуловимое сходство, которое всегда объединяет мать с сыном.

Клавдий поднял светильник, впиваясь глазами в скульптуру. О, это был великий мастер, достойный сравнения даже с Фидием! Он сумел совместить несовместимое — прекрасное, одухотворенное лицо Агриппины с уродливым Гаем.

Никогда еще жена брата не казалась Клавдию так похожей на своего сына! И от того, что она смотрела на него огромными, пустыми глазами Калигулы, ему стало по настоящему страшно. Он рванулся с ложа и заковылял по спальне.

Фигура императора, внушительная, пока он сидел, сразу потеряла всю свою стать.

Голова мелко тряслась, ноги подкашивались в слабых коленях, из носу текло. И это не было следствием ночных кошмаров и тягостных воспоминаний. Таким он был всегда.

Тяжелые болезни, словно рок преследовавшие Клавдия в детстве, на всю жизнь ослабили его тело, и оно не приносило ему ничего, кроме унижений и физических страданий. Но если приступы слабости и мучительные боли в животе еще можно было перетерпеть, то, каково было ему сносить постоянные насмешки в свой адрес?

Они преследовали его всюду: во дворцах и в термах. Не давали наслаждаться зрелищами в цирке. Оглушали язвительным шепотом в храмах. Будили диким хохотом на пирах Гая, когда шуты, надев ему, уснувшему или задумавшемуся над своей очередной книгой, на руки сандалии, расталкивали его, и он, очнувшись, тер себе ими лицо. Донимали издевками простолюдинов на улицах, куда лекарь выпускал его только в паллиуме… Неизвестно, что было большей причиной всех тех насмешек — его природная слабость или небывалая рассеянность. Часто он забывал обо всем на свете, размышляя об истории какого-нибудь, давно умершего, народа. На римлян, и особенно на всех домашних эта его страсть действовала хуже паллиума. Каждый считал своим долгом с презрением напомнить ему, что любое профессиональное занятие, будь то писание книг по истории, ваяние скульптур или другое ремесло, за которое платят деньги — недостойно для уважающего себя квирита.

И так длилось до того самого дня, пока он, из презираемого всеми, не превратился вдруг в человека, которому дозволено все! Все, кроме нарушения законов и древних Паллиум — вид шапки, закрывающей уши с горлом, носить которую в Риме считалось приличным только инвалидам. обычаев, завещанных великими предками своим потомкам…

«И все равно, как ни тяжело бремя власти, но есть в ней свои, ни с чем не сравнимые прелести! — не без удовольствия подумал Клавдий. — Пусть я по-прежнему не могу рассчитывать на понимание римлян к своему любимому занятию, но за то теперь, когда я засыпаю на пиру, все начинают разговаривать шепотом. А если это случается со мной при разборе государственных дел, то приостанавливается даже заседание сената! Да и мой головной убор, без которого я тут же рискую подцепить простуду, больше никому не кажется смешным. Напротив, недавно уже несколько сенаторов приветствовали меня на улице в шапках! Глядишь, так в Риме скоро появится и мода на паллиумы! Жаль только, что я раньше не ведал, на ка кую высоту вознесет меня судьба!..» — сразу помрачнел император.

Сощурившись на огонек светильника, он стал вспоминать свое детство. Каково ему было тогда, если даже родная мать при многочисленных гостях императорского дома называла его уродом среди людей, говорила, что природа начала его и не кончила. Желай уязвить кого-нибудь в тупоумии, непременно повторяла: «Да ведь ты, милый, глупей моего Клавдия!» Когда его бабка, жена Августа — Ливия, замечания и те делала ему через рабов, что означало верх ее брезгливости. А сестра Ливилла? Узнав, что он стал императором, она во всеуслышанье прокляла жалкую и недостойную участь римского народа!..

А как он надеялся на обычную человеческую теплоту хотя бы в день своего совершеннолетия?.. Сказать, что просто считал оставшиеся до него часы было бы так же неточно, как объявить о своей вере в богов. Нет! Он торопил эти часы, как гонит лошадей возничий цирковой колесницы, которому за победу обещана долгожданная свобода. Просил время сжалиться над ним с исступлением безнадежно больных, умоляющих Эскулапа продлить им дни. Загадывал желания, давая почти невыполнимые обеты, терпеливо молчал сутками, подолгу не притрагивался к пище, отказывался от воды… А что получил взамен?

Клавдий перевел глаза на статую Августа, застывшего в позе, подобающей лишь богам, и с горечью усмехнулся. Вот кто превратил для него в пытку праздник, который с необычайной торжественностью отмечается даже в самой бедной римской семье!

А может, покосился он на соседнюю статую, это по приказу Ливии, его, ничего не понимающего спросонок, грубо растолкал приставленный к нему в качестве дядьки раб-варвар? И затем ночью, дабы никто не видел такого позора для всей императорской семьи, в носилках доставили на Капитолий, где заспанный сенатор Эскулап — бог врачевания у древних римлян. торопливо надел на него тунику совершеннолетнего, забыв поздравить с этим событием.

Больше тридцати лет прошло с того часа, а до сих пор, оказывается, не зарубцевалась обида…

Клавдий вздохнул и снова принялся ходить по спальне, стараясь отогнать неприятные воспоминания. Ведь были у него и счастливые минуты, а то и целые ночи напролет, когда он рылся в свитке папирусов, настолько древних, что в некоторых лишь угадывались очертания букв и загадочных знаков. Сразу пропадала усталость, исчезала боль. Таяли, словно жертвенный дым над алтарем, дневные обиды.

Вот когда он ощущал себя сильным, по-настоящему счастливым человеком!

Словно припоминая что-то, Клавдий потер пальцами лоб и вдруг неожиданно быстрым шагом направился к рабочему столу.

Он не сразу нашел то, что искал. Рукопись одной из последних его работ была сдвинута в самый угол и завалена ворохом неподписанных эдиктов и нерассмотренных еще прошений. Клавдий бережно развернул ее и поднес к светильнику.

«Несмотря на мое преклонение перед авторитетом Гелланика Лесбосского и Геродота, — высветил язычок пламени старательно написанные строки, — утверждавшим, соответственно, что этруски происходят от пеласгов, прогнанных эллинами, либо от лидян, переселившихся в Италию по причине голода у себя на родине, я имею на этот счет свое мнение и доказываю истинное происхождение этрусского народа следующими неоспоримыми данными, взятыми мною из подлинных источников..»

Клавдий на несколько мгновений прикрыл глаза. Сколько этих источников — особенно надписей из захоронений тысячелетней давности, скопированных для него путешественниками по Италии, пришлось ему изучить, чтобы сделать такой вывод.

Этот труд практически был закончен. Он оборвал его на половине одной из последних фраз в тот самый день, когда убили Гая. Собирался дописать книгу тем же вечером, а также подумать над тем, о чем писать дальше, но вышло так, что уже почти год не прикасался к ней.

Клавдий с видимым сожалением положил рукопись на стол и позавидовал сам себе, вспоминая, как легко просыпался раньше от мысли, что его ждет чистый лист Этруски — древний народ, населявший территорию Средней Италии до завоевания ее римлянами, проблема происхождения которого до сих пор остается нерешенной. пергамента или известие о прибытии в гавань судна с заказом из Александрийской либо Пергамской библиотеки. Теперь же каждое утро было в тягость из-за предстоящих приемов, эдиктов и бесчисленного множества иных, совершенно неинтересных и чуждых ему дел.

Вот и теперь от одного только воспоминания о них, у него испортилось настроение.

«А ведь я был счастлив тогда! — неожиданно понял Клавдий и поразился этой, нелепой на первый взгляд, мысли. — Да-да, и, пожалуй, ничуть не меньше, чем сейчас! Если не больше… Как ни ужасна была моя прежняя жизнь, но было в ней то, что не заменит мне ни уважение сената, ни преклонение остальных римлян, ни даже власть. Ничто!..»

И он, правитель самого могущественного государства мира, впервые подумал о себе, как о рабе, прикованном золотой цепью к борту огромной галеры, на акростолии[8] которой, вот уже восемь веков красуется, наводя ужас на все народы, холодная, безучастная к людским страданиям голова богини Ромы…[9]

«Восемь веков! — невольно ахнул про себя Клавдий. — Сколько же всяких событий произошло за это время: войны, цари, диктаторы!..»

Он глубоко вздохнул, припоминая, как легко прыгал когда-то через эту пропасть веков, поднимаясь к самым истокам Рима. Стоило только взять в руки свиток очередного тома великого Тита Ливия — и вся его история, как бесценный отрез материи, сплетенный из причудливых нитей легенд и действительности, воочию представала перед ним. История, одни только имена которой приводили его в священный трепет: Ромул, Нума Помпилий, Тарквиний Гордый, а точнее сказать, «Неумолимый», Муций Сцевола, Гораций Коклес… И, конечно же, Эней — сын славного царя Анхиса и самой богини Венеры, родоначальник всех римлян!

С первого дня своего правления Клавдий не позволял себе даже думать о том, что всегда было мило его сердцу. Да и что толку в запретах! Все равно государственные дела тут же вырвали бы его из приятного забытья.

Но на этот раз, не в силах устоять перед возникшим искушением, он снова закрыл глаза и, едва только произнес про себя магические слова «Восемь веков…», как они, словно пароль, отбросили его в бесконечно далекое прошлое.

По всей спальне заметались сполохи пламени. Раздалось бряцанье оружия.

Послышались отчаянные вопли, мольбы о пощаде и торжествующие возгласы… А крошечный огонек светильника, набирая силу, уже заливал ярчайшим светом стены и статуи, лизал потолок, пытаясь вырваться к небу. Перед мысленным взором блаженно зажмурившегося императора, корчась в пламени собственных дворцов и домов, захлебываясь в крови своих последних защитников, задыхаясь в дыму, горела Троя…


…Троя горела.

То, чего не удалось сделать осаждавшим город данайцам при помощи стрел, мечей и голода, решила простая человеческая хитрость. По совету Одиссея накануне взятия Трои был сколочен огромный деревянный конь, и в его чрево вошли и затаились самые отчаянные воины данайского войска.

Остальные же данайцы взошли на свои корабли и, подняв паруса, сделали вид, что поплыли прочь от троянского берега.

Не сразу поверили жители города часовым, сообщившим с высоких стен, что данайцы сняли осаду, длившуюся десять лет. Но когда сами вышли за ворота крепости, то увидели, что берег действительно чист, и на нем стоит только, невесть откуда взявшийся, деревянный конь.

Откуда он появился здесь?принялись недоумевать они, и вдруг увидели незнакомца, который, назвавшись Синоном, сказал им:

Слушайте, жители славного города Трои! Этого коня оставили данайцы, в знак восхищения перед вашей стойкостъю и мужеством. Ведите его в Трою и помните, что владение им, по велению самих богов, сделает ваш город неприступным!

Обрадовались троянцы. Они уже подхватили коня под уздцы, как перед ними неожиданно возник седой жрец храма Аполлона — Лаокоон.

Остановитесь, безумцы! — кричал он, и двое его сыновей с трудом удерживали напиравшую на них толпу.К чему этот конь, если мы и так доказали неприступность нашего города? Не на счастье, а на беду послано коварными данайцами нам это чудовище, и не надежность, а погибель несет оно стенам Трои!

Заколебались троянцы. Но тут из глубины моря появились два огромных змея. Они подползли к Лаокоону и сыновьям и обвили их своими мощными кольцами.

Тщетны были попытки несчастных высвободиться из смертельных объятий.

Ужасны их страдания.

Вот видите, как поступают боги с теми, кто отказывается от освященного ими дара! — вскричал Синон, показывая рукой на мертвого Лаокоона. — И чтобы с вами не случилось подобного, скорее, уводите коня в город — сломайте часть стены, ибо сами видите, что он не пройдет в ваши ворота!

Перепуганные троянцы последовали этому совету. Поставив коня на главной площади, стали пировать, отмечая свою победу над данайцами.

Когда же они уснули, вконец утомленные весельем, ночью из чрева коня вышли воины. Впереди шел Одиссей. Крадучись, они двинулись по городским улицам, поджигая дома. По этому сигналу вернулись к берегу на своих судах данайцы.

Не было пощады ни царю, ни рабу. Ни воину, ни женщине. Ни старику, ни грудному младенцу. Казалось, единый душераздирающий вопль повис над обреченным городом.

Радовалась богиня Юнона, взирая с высоты на страшную резню, начавшуюся в Трое. Чувство свершенной мести переполняло сердце могущественной богини, супруги царя богов и людей — Юпитера. Так она наказала, наконец, несносных троянцев за то, что не ей, а Венере отдал их царевич Па рис яблоко в споре трех богинь за право называться прекраснейшей.

Лишь немногим троянцам удалось спастись из пылающего города. В их числе был и Эней. Герой Троянской войны, уступивший в доблести лишь Ахиллу, посадил на плечи старого отца и, крепко взяв за руку малолетнего сына Юла[10], покинул крепость. На берегу он присоединился к оставшимся в живых троянцам. Отбив у, не ожидавшей нападения, охраны данайцев несколько судов, беглецы погрузились на них, отчалили от берега и долго еще видели за кормой зарево над родным городом.

Много лет длилось их путешествие по морям, пока не достигли они устья.

Тибра. Поднявшись вверх по его течению, измученные штормами и стычками с враждебными племенами троянцы сделали небольшой отдых. Но когда решили продолжить путь, то на месте стоянки своих кораблей увидели лишь обугленные головешки. Оказалось, что бесконечные поиски подходящей земли утомили их жен до того, что одна из них, самая, знатная и умная — Рома, сожгла все суда.

Раздосадованным, троянцам не оставалось ничего другого, как построить жалкие хижины, а чтобы не умереть с голоду, угонять скот соседнего племени.

Возмутился вождь этого племени Латин и пошел войной па дерзких пришельцев. Эней, в свою очередь, тоже собрал троянцев и приказал им взять в руки единственное сокровище, которое осталось у них после долгих скитаний — оружие. Вот-вот, должна была начаться битва, обещавшая стать последней для троянцев, потому что их во много раз было меньше, чем воинов противника.

Но прежде чем трубы подали сигнал к началу боя, царь Латин спросил Энея:

— Кто вы, что заставило вас покинуть свой дом, и чего ищете вы здесь, в моих землях?

Услыхав в ответ, что перед ним троянцы, что вождь их Эней — сын царя и богини, что из дому изгнала их гибель отечества, и что ищут они, где остановиться, Латин подивился знатности народа и его предводителя.

— Я вижу, что вы готовы равно как к войне, так и к миру, — подумав, сказал он. — Так пусть лучше это будет мир!

И протянул руку в знак будущей дружбы. Эней с достоинством ответил на рукопожатие и добавил:

И пусть тогда оба наших народа будут одним целым и станут зваться отныне — латинянами!

Возроптали, было, троянцы на Энея, когда он, возвратившись к ним, сказал о своем решении. Но, услыхав ответ, что теперь им нечего бояться, так как в союзе с племенем Латина они устоят против любого врага, успокоились и поняли, что обрели, наконец, свою новую родину…


Неожиданный шум за дверью прервал плавное течение мыслей императора. Дверь распахнулась, открытая быстрой рукой привратника. Разодетый в пурпур раб низко поклонился Клавдию и взмахнул позолоченной тростью. Тотчас на пороге возникли и, прогремев блестящими доспехами, встали по обеим сторонам двери молчаливые германцы-телохранители.

Клавдий с досадой покосился на них и недовольно сказал:

— Одеваться и завтракать…

В спальню вбежали гибкие сирийцы. Вспыхнули многочисленные огоньки на канделябрах. Замелькали тазы, расчески, склянки из финикийского стекла. Запахло египетскими, арабскими благовониями. И, наконец, приятным теплом повеяло от нагретой над огнем туники с длинными рукавами — верным признаком изнеженности ее хозяина, который за все время долгой процедуры не проронил ни единого слова.

Клавдий по-прежнему сидел с блаженно прищуренными глазами и мечтал о несбыточном, прикидывая, какой период римской истории избрал бы для своей новой работы, окажись у него хоть немного свободного времени…


…Велико было счастье троянцев, нашедших после стольких испытаний не только новую родину, но и верных друзей. От браков, заключенных в знак прочности этого союза, родились дети. Сам Эней женился на дочери царя Латина, и оба вождя, выстроив город с прочными стенами, стали править в нем в полном согласии друг с другом.

Но недолго баловала мирными днями Италия свой новый народ. Царь соседнего племени рутулов Турн, оскорбившись тем, что не его, а какого-то пришельца предпочел в мужья своей дочери Латин, объявил войну обидчикам. Разгорелась битва, не принесшая радости ни тому, ни другому народу. Рутулы были побеждены, а латиняне потеряли одного из своих вождей — благородного Латина.

Отчаявшийся Турн попросил поддержки у могущественной Этрурии, чья слава наполняла Италию от Альп до самого Сицилийского пролива, и вскоре новое, еще более сильное войско появилось перед городом латинян.

Энею ничего не стоило переждать осаду за прочными крепостными стенами: в городе было много воды и продовольствия. Но, чтобы у рутулов, поддерживавшей их Этрурии и всех остальных италийских племен никогда не возникало сомнений в мужестве и доблести его народа, он выстроил свое войско и сам повел его в бой.

Это сражение оказалось удачным для латинян, но для самого Энея оно стало последним из его земных дел.

Умер Эней, но не пресеклась нить великого рода. Латинянами стал править сын троянского героя — Юл, который, видя, как тесно становится в старом городе, основал у подножия Альбанской горы новый и назвал его Альба Лонгой.

Шли годы. Один за другим сменялись правители этого славного города. Никто из соседей не осмеливался больше воевать с мужественными латинянами. В самой же Альба Лонге жизнь текла по заведенному Юлом и его первыми потомками обычаю: власть передавалась от отца старшему сыну, и тот старался употребить ее на благо своему народу.

И когда уже всем казалось, что так будет всегда, пока светит над землей солнце, восстал вдруг против очередного царя Нумитора, славившегося своей добротой и справедливостью, его младший брат, завистливый и жестокий Амулий.

И сказал он, окружив себя вооруженной стражей огорченным горожанам:

— Отныне я — законный царь Альба Лонги! И чтобы никто не потревожил покой мой, и покой детей и внуков моих, внуков внуков моих, повелеваю истребить все мужское потомство брата моего Нумитора, а дочь его — Рею Сильвию — приказываю ввести в почетное число жриц богини Весты!

Вооруженные мечами и копьями воины Амулия тут же принялись выполнять приказ нового царя. Горько было видеть Нумитору, как на его глазах гибнут ни в чем не повинные сыновья и внуки его, а прекрасную дочь, обрекая на вечное девичество, уводят в храм.

Через несколько месяцев по Альба Лонге пронесся слух, что Рея Сильвия ждет ребенка. Люди говорили об этом друг другу шепотом. Они боялись гнева богини городского очага, который мог обрушиться на них за то, что весталка нарушила обет целомудрия. Но еще больше опасались они, что эта новость дойдет до ушей безжалостного Амулия, ибо Рею Сильвию ждала бы тогда страшная кара — живой, согласно обычаю, быть закопанной в землю.

И все же нашелся в городе человек, который сообщил Амулию об услышанном.

Царь немедленно поспешил в храм и увидел, что Рея Сильвия не только беременна, но уже родила. И не одного — а двух мальчиков-близнецов!

Стража!вне себя от ярости, вскричал Амулий.

Постойте! — взмолилась несчастная весталка, обращаясь к воинам, бросившимся к ней по знаку царя. ~ Ведь вы даже не знаете, кто отец моих детей! Их отец — сам бог Марс!

Услышав это, охрана и все, кто находился в храме, пали ниц перед заплакавшими детьми.

Но не таков был Амулий, чтобы отступить от однажды сказанных им слов. Не слушая никого, он приказал немедленно утопить младенцев в Тибре.

Долго искали посланные им рабы место, чтобы подойти к широко разлившейся реке. Наконецопустили корзину с детьми в ближайшую заводь, надеясь, что те утонут и в мелководье. Но отхлынула после ухода слуг вода, и лоток оказался на суше.

Голодные дети подняли крик. Услыхала его прибежавшая к реке на водопой волчица, у которой недавно родились волчата. Преисполненная материнской лаской, она облизала близнецов, и накормила своим молоком. Потом подхватила лоток зубами и унесла на холм, в своё логово. Здесь их и об наружил среди волчат царский пастух Фавстул. Не причинив волчице никакого вреда, он отнес близнецов домой и, дав им имена Ромула и Рема, стал воспитывать, словно собственных детей.

Прошли годы. Выросли братья, так и не ставшие добрыми и отзывчивыми к чужой беде, несмотря на все старания Фавстула. Молоко, которым вскормила их волчица, сделало близнецов дерзкими и отважными. С юных лет отличались они от сверстников горделивой осанкой и умением повелевать остальными.

Узнав от Фавстула тайну своего рождения, братья подняли всех пастухов, ворвались с ними в Альба Лонгу и, убив Амулия, вернули трон своему деду Нумитору.

Радости горожан не было границ. Но напрасно молили они братьев остаться в Альбанском царстве. Как Ромулу, так и Рему нетерпима была даже мысль зависеть от кого-либо из смертных. Они сами хотели быть царями, и для этого решили основать свой город.

Место для нового города выбрали быстро. Обоим братьям по душе был тот самый холм, где вскормила их молоком волчица. Подданных тоже оказалось предостаточно: ими стали жители переполненной Альба Лонги, которым не нашлось места в старом городе, а также пастухи, и примкнувшие к ним по дороге рабы и бродяги. Но едва речь зашла о том, чьим именем будет называться город, и кто станет в нем царем, начался спор.

Никто из братьев не желал уступать. Тогда Ромул, желая опередить Рема, первым принялся копать ров, очерчивая им контуры будущего города. Рем стал осыпать его насмешками. Видя, что они не действуют на упрямого брата, он легко перепрыгнул через ров и язвительно воскликнул:

Никогда в жизни не видел я столь мощных и неприступных укреплений!

Ах, так?!возмутился выведенный из терпения Ромул и, обрушив на голову Рема смертельный удар заступом, гневно вскричал: — Да будет так с каждым, кто осмелится переступить границу моего города!

Так Ромул стал единственным правителем нового города, получившего название от имени своего основателя — Рим[11], и первое, что он сделал,дал разноликой толпе законы — единственное, что могло сплотить ее в единый народ.

А чтобы Рим скорее набирал мощь, он прибег к старой хитрости основателей городов — открыл убежище всем, кто нуждался в нем. И потянулись со всех концов Италии в новый город беглые рабы и свободные люди — убийцы, воры, клятвопреступники, — все те, кого в их родных племенах должны были судить и предать справедливой казни…


Загрузка...