Несмотря на то, что Ардору по результатам соревнований полагался внеочередной отпуск, он, естественно, никуда не поехал. Само слово «отпуск» в его текущем состоянии воспринималось примерно, как предложение полежать в гамаке посреди артиллерийского полигона. Звучит странно и сильно отдаёт хроническим кретинизмом. Да и оставлять только что собранный батальон без присмотра ему казалось затеей настолько же мудрой, как поручить стае голодных шакалов охрану колбасного склада в надежде на их природную сознательность.
Поэтому свой заслуженный отдых он аккуратно отправил туда же, куда обычно отправлял все прочие приятные, но несвоевременные мысли, и занялся делом. Командиров бывшей четвёртой, а ныне первой роты батальона он придержал, отпуская на внеплановый отдых по одному, строго дозированно, словно дорогие снаряды для очень долгой войны. Солдаты, впрочем, убывали в отпуска свободно, без таких изысков, потому что рядовой состав — это, конечно, тоже важнейшая часть боевой машины, но, если у тебя одновременно исчезают все толковые командиры, машина начинает работать в крайне творческом режиме, а Ардор творчество в армии любил примерно так же, как зубную боль и внезапные визиты контрразведки.
Кроме того, всем в роте начислили призовые баллы боевой эффективности и денежные премии. Деньги, как известно, не делают человека счастливым, но весьма заметно улучшают настроение даже у самого мрачного егеря, особенно если тот за последние месяцы привык получать в основном приказы, пыль, усталость и новые поводы стрелять в людей. Поэтому самочувствие у личного состава заметно поднялось. Кто-то уже прикидывал, сколько именно можно будет пропить, кто-то, что купить домой, а кто-то, будучи человеком практичным, просто кивнул и мысленно записал в графу «окупаемость службы растёт».
Вторая рота подобралась хорошая. В основном из ветеранов, послуживших, нюхнувших не только пороха, но и всей той прелести, которая идёт к нему бесплатным приложением: грязи, недосыпа, потерь и внезапных решений начальства. Люди там собрались в массе своей битые жизнью, чужими кулаками и собственным опытом, а потому спокойные, цепкие и неприятные для противника. Такие не бегут, когда надо стрелять, не суетятся, когда надо думать, и не задают глупых вопросов, когда уже всё понятно и пора рыть окоп.
А вот третья рота вышла совсем иного сорта — зелёные новобранцы, только-только из учебного центра. Свежие, звонкие, с ураганом в башке, горой амбиций и таким количеством детских комплексов, что при желании из этого добра можно было бы построить отдельный укрепрайон. Каждый второй ещё пытался выглядеть страшнее, чем он есть, каждый третий носил на лице выражение человека, лично собирающегося в ближайший вторник спасти королевство, а каждый четвёртый, наоборот, старательно делал вид, что вообще ничего не боится, хотя по глазам читалось: пугает его буквально всё, включая собственную тень и резкий голос старшего сержанта.
Но в подразделении, состоящем на две трети из опытных и послуживших бойцов, у них не оставалось ни малейшего шанса испортить статистику правонарушений. Старые кадры, как тяжёлые камни в бурной воде, быстро направили молодую пену в правильное русло. Конечно, некоторый пресс по отношению к молодым офицеры и сержанты устроили, но без этого вовсе никак. Армия — не пансион благородных девиц и не кружок художественного свиста. Если вчерашнему мальчику не объяснить быстро, жёстко и доходчиво, где заканчивается личная дурь и начинается дисциплина, потом объяснять это будет уже война. А у войны, как известно, педагогические методы довольно однообразные и крайне не располагающие к дальнейшему развитию личности.
Поэтому молодых мяли. Не ломали, а именно мяли, как тесто для хорошей выпечки. Где окриком, где насмешкой, где учебной тревогой в такую рань, что солнце ещё само не определилось, стоит ему вставать или лучше извиниться и полежать. Случалось показательно гоняли за ослабленный ремень, нечищеное оружие, болтовню в строю и за выражение лица, слишком отчётливо намекавшее на то, что человек всё ещё считает себя центром вселенной. Через пару недель большая часть молодняка уже поняла простую истину, что вселенная в армии имеет другое устройство, и в её центре, как правило, сидит очень злой старшина с отличной памятью и богатым набором мер воздействия.
Личный состав ещё прибывал, склады ещё не успели толком переварить поток имущества, бумажки ещё множились с той скоростью, с какой размножаются только штабные документы и крысы в урожайный год, когда пришлось заняться транспортом батальона. Так-то, при необходимости, бригада усиливалась за счёт отдельного транспортного полка, и это немного спасало нервы всем, кто хоть раз видел, как в бою внезапно выясняется, что перевозить людей, боеприпасы и раненых, оказывается, не на чем. Но и собственная техника у батальона имелась, и примерно треть состава могла выехать на своих машинах.
Основу этого небольшого, но вполне зубастого автопарка составляли тентованные грузовики, полсотни бронемашин разных классов и всё те же Алидоры — старые знакомые, ревущие, капризные, прожорливые и при этом любимые всеми, кто хоть раз выбирался на них живым оттуда, где пешком обычно не возвращаются. Машины были разные. Где-то поновее, где-то видавшие такие виды, что их броня, казалось, способна при желании сама рассказывать фронтовые байки хриплым голосом старого прапорщика.
В каком-то смысле бригада была укомплектована транспортом хуже, чем Восьмой полк, но это стало результатом спешки при организации, и в перспективе вопрос должны были решить. Именно так, во всяком случае, писали в красивых бумагах люди, сидящие далеко от грязи, топлива, сорванных резьб и личного опыта общения с техникой, у которой вместо двигателя давно уже живёт чистая ненависть ко всему живому. В перспективе у них всегда всё решалось. В перспективе в армии вообще существовал почти рай: всё исправно, все сыты, все обучены, снабжение вовремя, а начальство умно. Жаль только, что служить приходилось не в перспективе, а в реальности.
Но машины, приписанные к батальону, пришлось принимать уже сейчас. И это, как водится, снова вылилось в скандал, когда Ардор отказался подписывать акт приёмки на технику, не соответствующую техническому регламенту. Отказался спокойно, без истерики, без битья посуды и без художественного падения на пол. Просто положил бумаги на стол, ткнул пальцем в список неисправностей и сообщил, что этот цирк без него. В его голосе не было грома, но как-то сразу стало ясно: если сейчас на него начнут давить, скандал пойдёт вверх по инстанциям с такой бодростью, что у некоторых в штабах случится весьма нервный вечер.
Половина машин оказалась в состоянии «на ходу, если очень сильно молиться», а вторая — в состоянии «теоретически это всё ещё машина, если смотреть издалека и при плохом освещении». Где-то давно и уверенно отказали тормоза, где-то текли контуры, где-то силовая установка работала с тем мерзким, натужным звуком, который опытный техник узнаёт мгновенно и начинает одновременно креститься, материться и прикидывать стоимость замены. На одной бронемашине биение ходовой было таким, что её, кажется, собирали из разных эпох и при плохом настроении. На другой не работала часть системы стабилизации, и в бою она могла превратиться в весьма дорогой способ героически погибнуть на повороте.
Бурча под нос что-то непечатное и с хмурым выражением на лице, зампотех поменял негодные машины на нормальные. Вернее, на то, что в армии обычно именуют нормальными: то есть на технику, которая хотя бы не пытается убить экипаж ещё до встречи с противником. Вид у него при этом был такой, словно Ардор не просто испортил ему день, а лично и с наслаждением наступил на все любимые мозоли сразу. Впрочем, Ардора это мало трогало. Чужое оскорблённое достоинство не спасает людей от отказа тормозов на марше.
Зато личный состав батальона внезапно проникся к нему ещё большим уважением. Солдат вообще тонко чувствует, кто ради галочки поставит подпись под чем угодно, лишь бы от него отстали, а кто будет бодаться за дело до последнего, даже если за это потом неделю будут косо смотреть из всех штабных кабинетов. Здесь всё было очевидно: комбат не собирался выдавать брак за норму и железный хлам за боевую технику. А это, в глазах людей, значило очень много. Потому что в бою бумага не прикрывает, печать не увозит раненого, а «ну оно же числилось исправным» не помогает, когда у тебя на ходу отваливается что-нибудь критически важное.
Получив наконец более-менее пристойный парк, Ардор сразу всю «свою» технику загнал в боксы и на площадки обслуживания, устроив ей полную ревизию силами представителей концерна Зальт, а следом ремонт и полное восстановление до эксплуатационных норм. И это тоже выглядело почти как маленькая война. Боксы загудели, запахло нагретым металлом, смазкой, озоном от диагностических приборов и тем особым воздухом, в котором всегда живут работающие мастера, недосып и лёгкая техническая ярость.
Представители концерна прибыли с лицами людей, которых выдернули из нормальной жизни на встречу с очередной армейской катастрофой, но очень быстро поняли, что здесь их не собираются разводить на формальности. Ардор требовал не «посмотреть, оценить и потом когда-нибудь», а вскрыть, проверить, заменить, перебрать и довести до состояния, при котором техника будет ездить, стрелять и не разваливаться от дурного взгляда. Он ходил между машинами, слушал доклады, задавал короткие вопросы и смотрел так, что даже самые ленивые начинали шевелиться быстрее.
Техники сперва пытались привычно отбрехиваться в духе: мол, тут всё в пределах допустимого, там нужно просто подтянуть, а здесь вообще особенность модели. Но на Ардора такие песнопения действовали слабо. Он слишком хорошо знал цену слова «допустимо» в устах людей, которые сами под огонь на этой машине не поедут. Поэтому к вечеру первого дня даже самые упёртые специалисты работали уже без лишней философии. Где требовалось — меняли узлы. Где было можно — ремонтировали на месте. Где нельзя — снимали, тащили, перебирали, возвращали назад и снова проверяли.
Водители и механики-водители крутились рядом, сначала с настороженным интересом, потом с почти детской жадностью, запоминая всё, что им показывали. Для многих из них это было не просто обслуживание техники, а редкий праздник здравого смысла: когда машину не замазывают отчётом, а действительно лечат. Кто-то даже, забывшись, начинал улыбаться, глядя, как их бронемашины постепенно из уставших железных страдальцев превращаются в то, чем им и полагалось быть.
Сам Ардор к концу каждого дня чувствовал знакомую, тёплую усталость человека, который, пусть и не стрелял, но всё равно воевал, но только на этот раз не с людьми, а с разгильдяйством, спешкой и вечной армейской болезнью под названием «и так сойдёт». Эту болезнь он ненавидел почти физически. Потому что именно из неё потом вырастают похоронки, кресты на плацу, хриплые доклады и чужие фразы в прошедшем времени. А прошедшее время по отношению к своим людям Ардор не любил особенно сильно.
К исходу недели батальонный транспорт выглядел уже совсем иначе. Машины стояли вымытые, обслуженные, перебранные, с обновлёнными узлами и подтянутыми экипажами. Даже звук у них изменился — пропала та нервная расхлябанность, по которой железо сразу выдаёт, что ему давно никто не занимался всерьёз. Теперь парк дышал не стыдом, а силой. Не идеальной, конечно — до идеала в армии обычно не доходят, потому что жизнь раньше вмешивается, но уже вполне боевой.
Ардор, пройдясь вечером вдоль ряда бронемашин, положил ладонь на тёплый борт одной из них и неожиданно поймал себя на странном, почти мирном чувстве. Всё это железо, весь этот ревущий, чадящий, местами упрямый и местами откровенно тупой зверинец вдруг начал восприниматься как что-то своё. Не по бумагам, а по-настоящему. А своё он привык держать в порядке.
И именно поэтому, глядя на выстроенный в боксах транспорт, Ардор испытал то редкое и почти неприличное для военного человека удовольствие, которое обычно приходит только после хорошо сделанной работы. Не громкое, не пафосное. Просто тихое внутреннее удовлетворение: теперь, если завтра придётся срываться по тревоге, батальон поедет в бой не на хламе, собранном на соплях, молитвах и штабном оптимизме, а на технике, у которой хотя бы есть шанс честно выполнить свою часть работы.
А это, по армейским меркам, уже почти счастье. Небольшое, железное, пахнущее смазкой и чуть-чуть матом.
Тем временем зима подошла к месяцу ледоходу, названному так не потому, что в этот месяц начиналось движение льдов, а потому, что весь город сам превращался в один большой учебный плац по фигурному падению. Тротуары и дороги покрывались ровной, подлой, едва присыпанной снежной крупой ледяной коркой, на которой солидные купцы разъезжались ногами, как плохо обученные фехтовальщики, чиновники внезапно познавали бренность бытия, а дамы высшего света, вылезая из экипажей, вспоминали такие выражения, какие в приличном обществе обычно не произносят.
Зимние праздники в Улангаре отмечались широко, шумно и с тем особым усердием, которое люди проявляют либо перед концом света, либо за очень хорошие деньги.
Ледяные городки, похожие на временные столицы какого-то особенно весёлого безумия, пыхавшие жаром солгарни, возле которых толкались люди всех сословий, от счастливых мастеровых до прилично поддатых старшин, сержантов и курсантов, бесконечная вереница приёмов, балов, музыкальных вечеров, благотворительных обжираловок и прочих увеселений «белой» публики, не мыслящей зимнего сезона без того, чтобы не переутомиться роскошью.
Сложись ситуация как-то по-другому, и молодого комбата давно уже запрягли в эту канитель, словно призовую лошадь в богато украшенную упряжь. Его бы таскали с приёма на приём, как редкий и чрезвычайно выгодный экспонат: молодой, при титуле, звании, репутации, с деньгами, с лицом, словно с портрета, да ещё и неженатый. Для светского общества это уже не человек, а практически стихийное бедствие в брачно-экономическом смысле. Вокруг такого мужчины обычно мгновенно вырастает плотный кольцевой заслон из мамочек, тётушек, двоюродных кузин, своден, полуобморочных девиц на выданье и прочих тактических единиц, умеющих улыбаться так, будто за этой улыбкой уже подписан брачный контракт, составлен список гостей и распределены будущие доходы.
Но решение о запрете появляться в Дворянском Собрании никто не отменял, что бесконечно радовало самого Ардора и столь же глубоко печалило всех этих профессиональных охотниц на перспективного самца. Радость его, впрочем, была из тех, о которых не орут на каждом углу, а тихо смакуют про себя, как хорошее вино или удачно отменённый приказ. Сам факт, что ему не надо будет в парадном мундире часами выслушивать сладкий треск великосветских идиотизмов, танцевать с девушками, у которых за глазами уже шуршат калькуляторы семейных выгод, и изображать живое участие в разговорах о последних фасонах, фамильных скандалах и тончайших движениях придворной атмосферы, воспринимался им почти как личная зимняя награда.
Зато для мамочек, своден и их выводка быстро созревших девиц это стало маленькой социальной трагедией. Причём трагедией обидной. Дичь была рядом, пахла деньгами, орденами и хорошей генетикой, но лежала за забором, через который нельзя перелезть даже на каблуках и с самым решительным выражением лица. Несколько особенно упрямых дам, конечно, пытались сперва наводить мосты через знакомых, потом вбрасывать приглашения окольными путями, потом даже намекать, что запреты — вещь подвижная, если их правильно понимать. Но всё это билось о простую, грубую и очень армейскую реальность: Ардор не только не рвался обратно в этот курятник, но и вообще был человеком, которому гораздо легче пережить ночной марш-бросок с полной выкладкой, чем светскую беседу с сорока людьми, одновременно пытающимися продать ему себя, своих дочерей и свою дружбу.
Но никому из них не было хода в Офицерское Собрание, а вот это уже превращало ситуацию из «неприятной» в «совершенно неприличную». Туда можно было попасть только человеку в военной форме, причём действующей или надетой с правом ношения таковой. С чином, и принадлежностю к службе. Даже в партикулярном мундире не допускали. Хочешь внутрь, будь добр, либо носи погоны, либо разворачивайся и иди развлекаться в другое место. На страже уставной чистоты там стояли такие швейцары и военный караул, что при желании могли вежливо, но крайне убедительно остановить не только герцога, но и дамскую истерику.
Для Ардора это место стало почти убежищем. Не потому, что там царили рай, тишина и благолепие — упаси боги, какое там благолепие среди людей, привыкших спорить о службе, ругаться о снабжении, обсуждать назначения, пить крепкое, играть в шрак и время от времени вспоминать боевые эпизоды с таким количеством подробностей, что у гражданского слушателя волосы бы встали дыбом. Но именно там на него смотрели не как на породистого жеребца для улучшения дворянской популяции, а как на своего. Как на командира, как на офицера по сути, а не по ритуальной упаковке, как на человека, с которым можно выпить, обсудить обстановку, посмеяться, поспорить и не опасаться, что через пять минут тебе подсунут троюродную племянницу с хорошим приданым и дурным характером.
Само Офицерское Собрание в зимний сезон жило особенно интенсивно. С улицы туда вваливались люди, красные от мороза, с инеем на воротниках и крепкой старшинской злостью на погоду, а внутри их встречали тепло, свет, густой запах жареного мяса, табака, солго и дорогого алкоголя, негромкая музыка и тот редкий сорт уюта, который возникает только там, где люди в любой момент могут перейти от карточной партии к обсуждению боевого устава, а от него — к ругани из-за того, кто опять угробил складские лимиты на зимнюю смазку. Здесь не было великосветского сюсюканья. Здесь разговаривали по-человечески: громко, иногда грубо, зато без жеманства. Для Ардора это уже само по себе тянуло на роскошь.
Конечно, и там он не оставался совсем без внимания. Женщины в форме в Улангаре не были редкостью, а уж в зимний сезон, когда гарнизон жил особенно кучно и весело, тем более. Но это совсем другое внимание. Не липкое, не торгующее, не матерински-расчётливое. Тут к нему могли подойти сами, без выводка родственников за спиной, сказать пару слов, выпить с ним, станцевать, если хотелось, или просто посидеть рядом и обсудить, почему штаб опять выдумал какую-то удивительную чушь, а после также спокойно утащить в номера наверху чтобы вместе обсудить самые заветные строчки «Устава караульной службы».
Иногда, сидя у окна с кружкой чего-нибудь крепкого и глядя, как за стеклом по ледяной улице очередной надутый от важности господин едва не отправляется лицом в сугроб, он испытывал то редкое, почти детское удовольствие, которое даёт человеку чужой аккуратно организованный облом. Где-то там, за пределами этих стен, мамочки, сводни и девицы, вероятно, продолжали строить планы, вздыхать, возмущаться и уверять друг друга, что «ничего, сезон длинный». А он сидел в тепле, в кругу людей, которым было плевать на его финансовую ценность, и чувствовал себя так, будто сумел в одиночку обмануть целый социальный механизм.
Что, в сущности, весьма недалеко от правды.