Господин главный редактор, обуреваемый прожектами по исправлению общества, держал путь в редакцию иллюстрированного еженедельника. Дело было в первом квартале 1944 года.
Редакция располагалась на соседней улице.
Чтобы попасть туда, господину главному редактору надлежало пересечь Надькёрут, притом в чрезвычайно оживленном месте, где регулировал движение полицейский с белой повязкой на рукаве.
И вот буквально перед носом господина главного редактора полицейский остановил поток людей и машин.
Стоя на перекрестке среди других прохожих, господин главный редактор имел случай обратить внимание на проезжую часть улицы. Он увидел там таксиста, который, высунувшись из машины, отвратительно грубо орал на двух людей, осадивших свою тележку назад, прямо на его таксомотор.
Те двое, естественно, не остались в долгу и ответствовали оскорблениями противу чести, причем в исключительно сочной манере.
Один из них, тащивший тележку спереди, был в стареньком, потрепанном пиджачке. Другой — тот, кто толкал ее сзади, вернее, делал вид, что толкает, — судя по всему, более преуспел в жизни. На нем красовалось добротное зимнее пальто с меховым воротником и цилиндр.
Тележка была нагружена фантастически. На высоте бельэтажа, поверх узлов, сундуков и всяческой утвари, раскачивался в кадушке большой олеандр. Ежеминутно он грозил обрушиться на голову тому бедняку, что тащил тележку, и пришибить его насмерть.
Сие зрелище породило в господине главном редакторе сложное состояние духа.
Прежде всего он был ошеломлен перегруженностью тележки и опасностью, угрожавшей возчику. Та же цепочка чувств вызвала в нем искреннее возмущение и гнев против человека, толкавшего тележку. Это, несомненно, заказчик. Сколь бессовестно эксплуатирует он несчастного возчика! А между тем и внешний вид его, и нагруженные на тележку вещи говорят о том, что он мог бы раскошелиться и на грузовое такси или нанять ломовика.
Но тут следующая волна чувств и мыслей, вызванных неприятным зрелищем, внезапно бросила главного редактора в другую крайность. Радость и торжество пронзили его мозг.
Вот великолепная тема для статьи! Достойная его, главного редактора, тема. Да, с помощью этой тележки он как в зеркале покажет обществу истинное его лицо. Какое унижение для человеческого достоинства — приравнять труд человека, заслуживающего лучшей участи, к труду животного, машины! И это здесь, в центре Европы, не в Китае, не в джунглях Африки. И сегодня! В 1944 году!
Тут господин главный редактор слегка запнулся, и жар его праведного гнева несколько поостыл. Ибо боковым ходом мысли он тут же сообразил, что переживаемая эпоха, декларируемая исторической, никак не может именоваться вершиной европейской цивилизации, где в особой цене человеческая жизнь, достоинство, труд. Более того. Войны и прочие кровопролития показывают обратное.
К тому же следует, вероятно, поинтересоваться и мнением тех, кто тащит эту тележку: ведь вполне возможно, что за неимением лучшей работы они предпочитают тащить ее, лишь бы не видеть сверкания оружия, не слышать разрывов бомб…
Пустяки! Пустяки! Все это второстепенно! Возвращение человека к животному состоянию есть позор для цивилизации. Такая статья нужна газете.
И к тому же срочно, сегодня — прямо в номер.
Господин главный редактор стремительно взлетел по лестнице. По обыкновению, проскользнул в свой кабинет через черный ход и вызвал метранпажа.
Метранпаж тотчас явился.
— Привет, коллега! — воскликнул господин главный редактор и сразу перешел к делу: — Послушай, если в течение четверти часа вы не будете меня беспокоить, я, пожалуй, напишу кое-что в номер. Как он у вас?
— Сверстан, — ответил метранпаж.
— Что можно из него выбросить, приблизительно на полполосы? — спросил главный редактор.
Метранпаж помедлил, соображая, наконец сказал:
— Разве что выбросить статью, в которой пережевывается новогоднее заявление Гитлера: «Он с легкостью покончит с кризисом, переживаемым Германией, он остановит советское наступление, он выгонит англосаксов из Италии… — и так далее и тому подобное, — и в конечном счете победа за нами».
— Чистый бред! Верстайте меня вместо Гитлера! — решил главный редактор.
— All right![1] — кивнул метранпаж.
— К статье как будто подверстывалась и его орущая физиономия? — осведомился главный редактор.
— Да.
— Так вот, на место Гитлера щелкните к моей статье обыкновенную ручную тележку. Больше ничего. Гони сейчас же нашего фотографа на улицу, пусть снимет где-нибудь поблизости ручную тележку с возчиком. Пока все. Теперь дай мне поработать!
Далее события развивались так. Метранпаж прибежал взмыленный к фоторепортеру и погнал его на улицу увековечивать тележку, запряженную человеком.
Фоторепортер пулей вылетел из редакции, также по черной лестнице, которая выходила на тихую улочку. Здесь, на углу, призывно глядела вывеска небольшой корчмы, вернее, распивочной. А перед распивочной стояла тележка. Хозяина ее не было видно. Из нагруженных на тележку плохо увязанных мешков зимний ветер выдувал клочья кудреватой щетины. Наверху раскорячились во всей красе остов видавшей виды кушетки и несколько стульев той же обивки.
Фотограф, руководствуясь собственным художественным вкусом, нашел чрезвычайно живописной эту кстати явившуюся, вернее, стоявшую тележку.
Ее-то и снимет он для газеты!.. Но где хозяин? Конечно же, десять против одного — попивает себе в корчме.
Фоторепортер не погнушался войти в распивочную, где стоял тяжелый винно-табачный смрад, и гаркнул:
— Хелло, господа! Чья это тележка стоит перед корчмой?
— Моя! — отозвался некто в шапке, расположившийся возле стойки.
— Готов оплатить один фреч[2], если вы сейчас выйдете и впряжетесь в свою тележку, а я вас сфотографирую, — объявил человеку в шапке репортер. — Согласны?
— А куда пойдет снимок? — поинтересовался хозяин тележки.
— В газету.
— И я там себя увижу? — просияв, осведомился тот.
— Само собой, — ответил репортер.
— Ясное дело, увидишь, если они поместят тебя в газете и ты до тех пор не ослепнешь, — к вящему удовольствию окружающих, вмешался в переговоры какой-то весьма потрепанного вида завсегдатай корчмы.
На съемку вышли не только хозяин тележки и газетчик, но и вся шумная любопытная компания.
Фоторепортер щелкнул возчика в шапке. Весело скалясь, возчик тащил свою тележку; на заднем плане виднелось еще несколько ухмыляющихся физиономий.
Предложив владельцу тележки прийти на другой день в редакцию за бесплатным номером газеты — сверх оплаченного фреча, — фоторепортер тут же помчался назад в редакцию.
Снимок быстро проявили и, не медля, тиснули, подверстав к статье главного редактора. Фоторепортер был работник опытный, а статья шла под личную ответственность главного редактора, не считая, конечно, цензуры…
Вот так и случилось, что на следующий день в иллюстрированной газете жалкая ручная тележка вытеснила с уготованного ему места Адольфа Гитлера, завоевателя Европы, которому — тогда еще по мнению многих (да славится их слабоумие!) — суждено было стать властелином мира.
Это ли не карьера, не сенсация, это ли не факт, толкающий на размышления?.. Даже в том случае, если происходит такое всего лишь с предметом, с вещью?!
Да-да, пусть даже столь необычайные события происходят всего-навсего с вещью!..
Как часто говорят: «Эх, если бы эта скамья (или эта кушетка) могла рассказать про все, что видела!»
Так вот, любезный читатель, именно это и произойдет на последующих страницах. Тележка, начавшая играть весьма заметную роль в нашем повествовании, останется и в дальнейшем главным его героем. Ты сможешь проследить ее судьбу, ибо именно она неизменно будет в центре событий. Ты увидишь жизнь такой, какой она, эта жизнь — красивая, безобразная, веселая, горестная, славная или ужасная, — бурлила вокруг тележки, куда бы эта тележка ни двигалась, где бы ни стояла…
Вещь, объект!.. А почему бы объекту не стать объектом повествования, не выйти на первый план? Важнейшим достоинством рассказа считается объективность, достоверность, беспристрастность. Вот и будем смело придерживаться здесь этого ведущего принципа.
Итак, тележка подана! Отправимся же и мы с нею в путь!
Владелец тележки был пресимпатичный здоровяк с вьющейся шевелюрой и блестящими черными глазами. По профессии он был обивщик мебели. На маленькой жестяной табличке, укрепленной на борту тележки, можно было прочитать его имя, фамилию, а также адрес его лавчонки или мастерской.
Улица Пантлика вьется по Буде, в самом низу Крепостного холма.
Тележка выглядела такой же крепко сбитой, пропорциональной, сработанной на славу, как и ее хозяин. Сделана она была из дуба — дерева, не боящегося ни времени, ни воды.
Однако ж более подробное изучение тотчас обнаруживало дефект как в повозке, так и в хозяине.
Янош Безимени сильно припадал на правую ногу. Что сразу объясняет, почему этот здоровяк, косая сажень в плечах, не был призван в армию.
А тележку странным образом заносило влево. Настолько, что Безимени приходилось то и дело поправлять ее ход, подталкивая рукоять вправо, — иначе его тележка покатила бы поперек улицы.
Что повредило ход тележки — ошибка мастера, ее создателя, несчастный случай или почтенный ее возраст? Не все ли равно? Безимени уже так привык каждые десять шагов подталкивать тележку вправо, что, доведись ему везти повозку с нормальным ходом, непременно столкнул бы ее на обочину.
На улице Пантлика довольно много пустырей, и рядом с ветхими старыми хибарками возвышаются современные многоэтажные дома-коробки.
Дом номер девять именно таков: это совсем новое здание, похожее на спичечную коробку, поставленную торчком, оно как бы вклинивается в длинный ряд прочих домов, старых и новых.
Посередине фасада — парадный вход, к которому ведет несколько ступенек. Налево от парадного в полуподвале — но с большими прекрасными светлыми окнами, глядящими на улицу, и всего лишь двумя ступеньками, ведущими вниз, — расположена контора, она же мастерская Яноша Безимени, обивочных дел мастера.
Рядом с мастерской, также в полуподвале, — квартира дворника.
Направо от парадного зазывает гостей вывеска корчмы, окрещенной с вульгарной аляповатостью «Питейным домом», куда, помимо желанного пьяного угара, приманивает посетителей еще и вторая вывеска: «К молодушке»; на ней дщерь отчизны, кокетливо подмигивая, прыгает через кусты в юбочке, окаймленной лентой национальных цветов.
Рядом с корчмой выходит на улицу еще одно окно. В окне — табличка, на ней корявым почерком выведено:
Добравшись до дому, Безимени выполнил весь свой привычный ритуал.
Он поднял железную решетку, закрывающую вход в его мастерскую. Протиснулся внутрь и мгновение спустя снова выбрался на улицу с грязной, видавшей виды мешковиной. Тележку свою он подтянул к самой лесенке и, бросив рядом мешковину, прежде всего сгрузил поклажу в мастерскую. Затем снова опустил решетку и мешковиной быстро-быстро очистил колеса тележки от грязи. Потом открыл настежь обе створки парадной двери и более или менее благополучно провел тележку сперва по двум ступенькам вверх, затем через площадку и, наконец, по двум другим ступенькам, ведущим во двор, где и поставил ее у самой стены.
Что правда, то правда: выложенный кирпичом двор был крайне тесен даже для того, чтобы держать здесь тележку. Между тремя устремленными ввысь доходными домами и двухэтажным особняком он выглядел поистине днищем обвалившейся шахты.
Сразу за тележкой зиял вход в подвал, иначе говоря, в бомбоубежище. За ним, совсем вплотную к брандмауэру, находилась перекладина для выбивания ковров. Чуть дальше тянулся ввысь развесистый дикий каштан, борясь с сырым сумраком дворовой шахты. Пространство от дерева до самой стены заполонила большая поленница. Над ней торчали, приставленные к стене, две лестницы. Возле черного хода корчмы горой свалены были ящики, бочки, плетенки, у двери в квартиру учителя музыки также громоздилось разное барахло.
Здесь-то и оставил Безимени свою тележку.
Он не стал выходить опять на улицу, а отпер дверь со двора, чтобы уже изнутри, из мастерской, открыть свой парадный вход.
В это время стоявший в дверях корчмы тип довольно отталкивающего вида сказал другому, также не слишком чистому и не слишком трезвому:
— Ну, так его растак, припожаловал! Привет! Я пойду. Подожди меня здесь, покуда я обернусь с тележкой. Всего и делов-то минут на пятнадцать, от силы на полчаса… А тележку я у него выпрошу!
Обивщик мебели меж тем успел забросить в угол мешки со свиной щетиной и сел передохнуть на позолоченный стул, имитирующий стиль Людовика XIV. Открыв жестяной коробок, он свернул самокрутку. В этот момент дверь отворилась, и на пороге показался субъект, ошивавшийся до того у корчмы.
Взгляд Безимени, брошенный на него, не выразил приятного удивления.
— Ну что это, Вицишпан? Уже набрался? С утра пораньше!
Так встретил гостя обивщик.
Насмешливое прозвище «Вицишпан» пристало к гостю по лежащей, так сказать, на поверхности игре слов[3]. Ибо фамилия его была Вициан, Шандор Вициан. К тому же был он вице-дворник по должности, коей пренебрегал совершенно. Впрочем, ему это легко сходило с рук: его бойкая жена и младшая ее сестрица делали по дому все, что нужно, вместо господина Вициана.
Более того, старший из четверых его чад, тринадцатилетний Шаника, уже выполнял за отца и мужскую работу.
Помимо вымогательства у жены и свояченицы, Вициан жил случайными заработками, подряжаясь изредка на какую-нибудь хорошо оплачиваемую халтуру. Целыми днями он пил и разглагольствовал на политические темы. Нилашистская партия вправе была чтить в его лице, можно сказать, одного из самых активных своих членов.
Обивщику мебели, заподозрившему, что гость его пьян, Вицишпан ответил тупой, но высокомерной ухмылкой.
— Много ты понимаешь, дуралей! Ну что для меня, — он хлопнул себя по животу, — каких-нибудь шесть фречей? Я тут на одну работенку подрядился. У артистки. Доставлю ей бидон смазки… от мясника. Можно будет и тележку смазать… Ха-ха-ха! — захохотал Вицишпан и подмигнул обивщику.
— Не хватает силенок на своем горбу бидон жира принести с того угла? — проворчал обивщик. — Неохота мне давать тележку. И так уж дворничиха лается, что я через парадное ее таскаю.
— Да брось ты! — отмахнулся гость. — Что может дворничиха против артистки! А ты за свою тележку получишь почасовую.
— От тебя? — Безимени окинул Вицишпана неповторимо презрительным взглядом.
Но тот сейчас же парировал:
— От артистки. Она сама так сказала. Да я не только бидон привезу. Еще и консервы, два ящика… Пусть себе набивает кладовку. Зато уж как придет к власти Салаши[4], вот тут-то и мы повеселимся!
Обивщик мебели хотел было отбрить хорошенько Вицишпана за Салаши, но ему помешал визгливый крик, донесшийся со двора. Оба прислушались.
— Дворничиха, — определил Вицишпан.
— И спорим, меня честит из-за тележки. Слышишь? — вскочил со стула Безимени.
Оба бросились к двери, что вела во двор.
— Погоди! Давай здесь отсидимся. Послушаем, чего она там разоряется. — Вицишпан оттащил Безимени от двери. — Мы же и на занятия ПВО сегодня не ходили. Так что лучше нам не показываться.
Они остались стоять за приоткрытой дверью, прислушиваясь к тому, что происходит во дворе.
А дворничиха большой железякой, служившей ей для открывания котла парового отопления, с бешенством колотила по тележке Безимени и визжала:
— Вдребезги разобью, собственными руками разнесу этот паршивый, дрянной рыдван! Изничтожу! Пусть сегодня же уволокет отсюда свой драндулет. Ах, диванщик подлый, ах, негодяй! Может, он заплатит мне за все дорогие юбки, что я об его рухлядь порвала?! С нынешнего дня чтоб духа ее здесь не было! Прочь ее отсюда! Прочь! Прочь!
Свидетелем ужасного гнева дворничихи был поначалу лишь ее муж. Он пытался ее урезонить:
— И далась же тебе эта тележка! А юбку где хошь разодрать можно, коль ходить не глядя и за все во дворе цепляться. Да не ори тут, не командуй! И гляди, тележку-то не сломай. Или платить за нее собралась?
— Ах ты, недоумок! На этом дворе и без тележек повернуться негде! Ты бы еще телегу сюда водворил!
Так орала дворничиха на своего мужа. А чуть позднее ее визг слышали уже буквально все жильцы дома, дружно высыпавшие во двор.
Но по какой же причине?
В убежище шли занятия. И не какие-нибудь, а занятия по оказанию первой помощи.
Строжайший приказ под страхом суровой кары обязывал всех без исключения жильцов дома присутствовать на этих занятиях.
Комендантом дома был кадровый офицер в чине майора. Он относился чрезвычайно ревностно ко всем противовоздушным и прочим мероприятиям. Некоторые жильцы дома уже стали жертвами мучительной бюрократической волокиты, подверглись штрафам и даже кратковременному лишению свободы, ибо проявленные ими безответственность или неповиновение свидетельствовали о вопиющем пренебрежении к мероприятиям по безопасности.
В тот день господин майор на занятиях не присутствовал. Следует заметить, что недавно он изъявил милостивое согласие занять ответственнейший пост на большом заводе. Он стал псевдодиректором, то есть «Аладаром» или «парашютистом», как окрестил эту должность пештский жаргон[5]. Однако дух майора незримо парил на занятиях во устрашение жильцов: во-первых, майор ждал точных донесений от своего заместителя по ПВО; во-вторых, стукачи дома, в частности дворничиха, должны были осведомлять его и о поведении его заместителя.
Заместителем майора была артистка Вера Амурская — по той причине, что она менее кого бы то ни было в доме могла отговориться занятостью, а ее здоровье, как и духовный настрой — так сформулировал это майор, — были безупречны.
Да, то была именно Вера Амурская — младшая сестра великой Линды Амурской, известной всему миру певицы и кинозвезды. Впрочем, и Веру знала, по крайней мере, половина мира: она уже несколько раз получала небольшие роли в театре и в кино.
Линда Амурская — красавица только в кино, в жизни же она, как известно, рябовата и совсем не хороша собой. Звездой первой величины ее сделали игра и ангельский голос. А Вера Амурская, хотя и не имела особых голосовых и сценических данных, была дивно, волшебно, почти устрашающе красива.
Итак, ее обязанностью было, после того как она прошла соответствующую подготовку на курсах, посвятить жителей дома в теоретические и практические секреты противовоздушной обороны или, как в данном случае, — научить их оказывать первую помощь.
Артистка несколько вечеров подряд долбила и разучивала перед зеркалом эту достаточно сухую роль. И даже практиковалась многократно на своей горничной Аги, дабы не провалиться перед публикой.
Благодаря этому ее выступление прошло блестяще. Публика, расположившаяся на скамьях в убежище, приняла овациями и чуть ли не возгласами «браво!» ее лекцию о защите жизни.
Ну а практическая часть? Вот тут-то все вышло совсем не так, как полагалось на сугубо официальных занятиях по противовоздушной обороне.
Последним номером программы предполагалось разыграть на практике то, о чем говорилось в лекции: поднять на носилки раненого, скажем, со сломанной конечностью, перевязать травмированное место или в случае простого вывиха вправить его, а затем по лестнице внести пострадавшего в помещение.
— Итак, кто же будет у нас пострадавшим? Господа, прошу вас, вызывайтесь сами! — прозвучал призыв руководительницы занятий.
Среди мужского населения выбор был невелик: мужчин насчитывалось всего шестеро. Притом двое из них отпадали из-за физических, так сказать, недостатков.
Из полуподвала на занятия явились только дворник и учитель музыки. Корчмарь укатил куда-то в провинцию за вином. Его супруга замещала мужа в «Питейном доме»; на занятиях присутствовала их дочь, прелестное создание, с братишкой-школьником. Обивщик мебели отпросился — он должен был доставить заказ, а нилашист Вицишпан просто не явился, как и все его семейство.
Муж хозяйки белошвейной мастерской с первого этажа сражался на фронте. Но сама хозяйка пришла, притом с дочерью и двумя мастерицами. Майор находился на заводе, его супруга хворала. Зеленщик Клейн страдал в рабочем батальоне, так что жене приходилось заменять его в лавке. Сосед зеленщика, мужской портной, служил в армии, посему на занятиях его семейство могло быть представлено лишь женой и дочерью.
Адвокат со второго этажа, доктор Ягер, известный, между прочим, симпатиями к нилашистам, привел с собой двоюродного брата. Но последний мог сойти лишь за полчеловека. Ибо был он карлик, ростом не больше метра. Его стыдились, но держали в доме из милосердия, которое он отрабатывал в адвокатской конторе брата.
Приковылял со второго этажа и Армин Вейнбергер, ушедший от дел торговец модным и краденым товаром. Был он, однако, ста двадцати килограммов весом и страдал почками. Передвигаться помогала ему жена.
Соседка Вейнбергеров, ее светлость баронесса, была дамой столь хилой и древней, что перебраться из лифта в квартиру было для нее непосильной задачей. Она прислала свою экономку.
С третьего этажа присутствовали: от семейства инженера — две дамы, из квартиры покойного начальника отдела министерства финансов — вдова его и свояченица, от семейства бухгалтера банка — три совсем юные дочери, от семейства часовщика — жена его и служанка.
Четвертый этаж был представлен самой артисткой и ее горничной Аги, двумя дамами из профессорской семьи и еще одной дамой из третьей квартиры. С пятого этажа на занятия пришли также одни женщины.
Из обитателей художественной мастерской, насмешливо прозванной жильцами голубятней, и прилегающей к ней квартиры тоже явились только женщины. Хозяин мастерской — молодой художник, равно как и его постоялец, торговавший вразнос всякой мелочью, пребывали в рабочих лагерях.
Итак, на призыв артистки адвокат ткнул локтем в живот своего доброго приятеля, учителя музыки, и сказал:
— А вот и случай, чтобы какой-нибудь родственничек твоих юных учениц переломил тебе хребет за то, что ты кружишь им головы. Словом, первый опыт проведем на тебе. Вызовись!
— Господа, прошу вас! Больше серьезности! — вмешалась артистка. И тут же, взглянув на Андорфи, спросила: — Так вы решились, господин музыкант?
— С одним условием, — ответил учитель музыки, — чтобы занимались мною только женщины. Мужские лапы пусть меня не касаются, я этого не потерплю. Зато от дам готов вынести все, что угодно. А потом, сударыни, поменяемся ролями!
Заявление учителя вызвало общий смех. Все заговорили разом, посыпались остроты, шутки.
В шум снова ворвался густой бас адвоката:
— Итак, начинаем! Вались на пол и говори, что у тебя сломалось! Не будем терять времени! Меня ждут клиенты.
— Пожалуйста, сударыня, распоряжайтесь! — вскинул руку Андорфи.
Артистка тотчас взялась за дело.
— Итак, предположим, перелом у щиколотки. Вам нужно будет только завернуть повыше брюки, и мы выполним перевязку, укладывание на носилки, перенос. Прошу участвовать в этом вас, сударыня… и вас… и вас…
Из сознательного или из бессознательного озорства назвала актриса в числе трех дам супругу часовщика? Ответить на это не могла бы, пожалуй, и она сама.
Во всяком случае, именно с этого момента собрание потеряло последние остатки серьезности.
Жена часовщика обладала чудовищными, встречающимися разве что на страницах сатирических журналов формами. То, что она совершенно заплыла жиром, еще пустяки. Но ее живот достиг уже таких размеров, что под ним почти совершенно исчезали ее короткие толстые ножки.
А так как это была сравнительно молодая особа, к тому же живая и подвижная, да еще бесхитростная до наивности, по-детски восторженная и общительная, то чудовищную свою борьбу с ожирением она вела совершенно в открытую. Исполненная несокрушимой энергии и пафоса, достойного газетной рекламы, жена часовщика мобилизовала против одолевающего ее жира решительно все — врачей, массажистов, парилки, гадальщиц, чудодейственные средства, прославлявшиеся старыми календарями, колдовство деревенских знахарок.
Столько женщин вместе! На любом, куда более интересном собрании неизбежны были бы подмигивания, смешки, перешептывания. Просто так, из-за любого пустяка. Тем более если попадется на зубок что-нибудь пикантное.
Но уж такое! Найдется ли в мире сила, способная притормозить жадную, безжалостную готовность женщин посмеяться над себе подобными?
Когда жена часовщика услышала приказ руководительницы занятий, ее круглая, пухлая физиономия исказилась ужасом, но тут же заискрилась гордостью: да, да, ее отличили из всех, избрали для выполнения задания по противовоздушной обороне! И тотчас, без перехода, в глазах ее заметалось сомнение: справится ли, оправдает ли доверие?..
Вся женская рать уже хихикала, посмеивалась, давилась от смеха. Кое-кто прижимал ко рту платочек, чтобы не прыснуть невзначай.
Все пошло прахом — авторитет руководительницы занятий, строго соблюдаемая дисциплина… Если стайка женщин, стайка молодых девушек получила повод посмеяться, они смеются — и все тут!
Учитель музыки тоже разошелся вовсю: словно балетный танцор, он высоко вскинул одну ногу, затем опустился на скамью, стоявшую у стены, и провозгласил:
— Итак, милостивые государыни, позвольте мне пасть на грязную землю. То есть считайте, что эта скамейка и есть земля. Так вам будет легче до меня добраться! Прошу вас, приступайте!
О-ох! Учитель музыки вовсе не жену часовщика имел в виду, говоря все это. Но все восприняли его слова именно так. Ибо жена часовщика первой, по усердию своему и доверчивости, сделала движение, дабы стянуть носок со щиколотки пострадавшего. И потому было невообразимо смешно даже представить себе, как она проделывает это, склонившись до земли со своим бочонком-животом.
Даже просто чтобы нагнуться к скамье (уже это грозило ей апоплексическим ударом!) и с горем пополам перевязать волосатую ногу Андорфи, она должна была рукою несколько раз вправлять свой живот.
Для пущего увеселения собравшихся помощницей жены часовщика при перевязке была тоненькая, как тростинка, дочь корчмаря.
Но все же собрание пока еще сохраняло хоть некоторую видимость самоконтроля и дисциплины.
Начальственные возгласы артистки, пробиваясь сквозь шум, в какой-то мере еще сдерживали жильцов.
— Серьезнее, господа, прошу вас, серьезнее… Пожалуйста, следите за перевязкой…
Поток откровенного веселья захлестнул аудиторию, когда перевязанного Андорфи надо было поднять на носилки и по лестнице отнести наверх.
Во время перевязки Андорфи очень правдоподобно стонал и шипел от боли. Жена часовщика — именно она, от рук которой он претерпевал все страдания, — нашла это «прелестным» и с детской откровенностью расхохоталась.
Вот он, случай вырваться на волю сдавленным затаенным смешкам! Секунда — и все убежище сотрясалось от смеха.
Наконец настал черед процедуры перекладывания пострадавшего на носилки. Три сестры милосердия подхватили Андорфи под мышки и за ноги и переложили со скамьи на низенькие носилки. Среди них, разумеется, была и жена часовщика, которая то тяжело отдувалась, то буквально захлебывалась от смеха. Это окончательно доконало зрителей — они хохотали как сумасшедшие и даже повизгивали, подталкивая друг друга локтями.
Тут уж не выдержала и руководительница занятий. Упав в объятия своей горничной, она смеялась до слез.
Словом, хохотали все.
Впрочем, оказывается, не все!
Дворничиха, как будто под защитой некоего контрволшебства, даже не усмехнулась. Она молча взирала на происходящее, и потемневшее лицо ее было желчным и угрожающим.
Дворничиха вела сейчас наблюдение за собственным мужем, который, поддавшись общему настроению, от души хохотал над злоключениями учителя музыки.
Дворник, бочком-бочком, ускользнул в другой конец подвала. Он сделал это потому, что жена уже несколько раз пыталась его приструнить:
— Хоть ты остепенись! Не гогочи над каждой глупостью.
Но дворничиха, обойдя всех сзади, подобралась к мужу вплотную и прошипела ему в ухо:
— Да ты, может, забыл, что господин майор приказал нам сразу же после занятий позвонить ему на завод и доложить, все ли в порядке! И про то, как держалась его заместительница. Ну что ж, изволь! Полюбуйся! В борделе и то ведут себя пристойнее!
— Да брось ты! — отмахнулся дворник. — Занятия-то состоялись!
— Ах, вот как! Ну что ж, оставайся, беснуйся тут, а я иду звонить!
Дворничиха двинулась к выходу. Муж, струсив, попытался ее урезонить; он плелся за ней по лестнице и бормотал примирительно, успокаивающе:
— Да послушай же ты, дуреха оголтелая! Кто затеял здесь весь этот бедлам? Не ваш ли нилашист, господин адвокат? На него ты тоже наклепаешь майору своему?
— Погодите у меня. Вы, значит, плевать на нас хотели? Ну так я покажу вам!.. Но и нам с тобой еще может нагореть за то, что ты покрываешь эту синагогу! Вон они как распоясались — еще и насмехаться вздумали над официальными мероприятиями! Порядок, в доме установленный, вышучивают!.. Но господин майор ужо займется ими… О господи, пресвятая дева!
Возглас в конце тирады, совершенно не связанный с предыдущим, исторгли покрытые пеной гнева уста дворничихи в тот миг, когда, продолжая нестись вперед, она обернулась на голос мужа, и тут ее юбка, зацепившись за железную скобу на злополучной тележке, с треском порвалась.
В убежище между тем покончили с перевязкой и перекладыванием на носилки одной из дам. Процедура даже отдаленно не походила на забавную комедию с учителем музыки и потому быстро завершилась.
Вера Амурская, закончив занятия, опять стала для всех просто артисткой и вышла во двор вслед за остальными.
Обивщик мебели и Вицишпан напряженно прислушивались к экспромтом начавшемуся во дворе разбирательству.
Вицишпан ухмылялся и толкал Безимени в бок. Но разгоревшаяся во дворе дискуссия ошеломила и поразила обивщика до глубины души, так что ему было не до смеха.
На тележку, собственно говоря, обрушился весь дом.
Первой поддержала захлебывавшуюся яростью дворничиху экономка баронессы:
— Эта рухлядь выпачкала мазутом два персидских ковра ее светлости, их едва отчистили. Приходящая прислуга вынесла ковры во двор и случайно положила их на повозку. Куда это годится, чтобы на таком тесном дворике, где жильцы выбивают ковры, стояла грязная телега!
— Да ее и не обойдешь никак, когда выносишь ковры! — подхватила дочь хозяйки белошвейной мастерской. — Правильно тут говорят! Почему бы обивщику не держать свой драндулет у себя в лавке или не оставлять на улице перед домом?
— Так ведь тележка в его дверь не пролезет, а на улице он боится оставлять ее, чтоб не украли, — справедливости ради сказала служанка жены часовщика. — Но и мое мнение такое, что тележке этой здесь не место. К тому же на лестничной площадке вечно грязь от нее…
Таким образом, к вящему торжеству дворничихи, чуть ли не все дамы высказались против тележки.
Это расположило дворничиху в пользу женского населения дома, и она уже отказалась от недавнего пылкого намерения обрушить на жильцов кару майорову. Всю свою жажду мести и безумную страсть к порядку она могла теперь выместить на тележке.
И дворничиха объявила во всеуслышание:
— Мне нужно еще сегодня доложить господину майору о том, как прошли занятия! Ну так я уж позабочусь, чтобы этот паршивый драндулет был удален отсюда как помеха на пути в убежище!
— Какая помеха, где?! — заорал на жену дворник. — Этим господина майора беспокоить и думать не моги!.. Верно, господин доктор? Вы-то что скажете? — повернулся он к адвокату.
Первое высказывание в пользу тележки всех озадачило.
Дом молчал. Он желал выслушать правовую точку зрения юриста.
Доктор Ягер прочистил горло и сказал:
— Если бы пребывание тележки в данном месте нарушало установления, сопряженные с мерами по противовоздушной обороне или защите жизни, она подлежала бы немедленному удалению. Однако же доказать это не столь просто. Места во дворе для прохода и спуска в убежище вполне достаточно.
Женская рать разочарованно и даже подавленно задвигалась, зашепталась.
— Ну, съела? — снисходительно бросил дворник своей супруге.
Однако адвокат поднял руку, показывая, что еще не кончил.
— Позвольте, позвольте! Тем не менее распоряжаться двором имеет право лишь владелец дома. И ежели ему неугодно терпеть во дворе какой-либо предмет, вызывающий общее недовольство, он волен удалить его, когда пожелает.
Здесь адвокат бросил многозначительный взгляд на дворничиху. Но в эту минуту из подвала появилась руководительница занятий по ПВО, то есть артистка Вера Амурская, в мужского покроя костюме, с длинной пахитоской во рту, сопровождаемая Агикой, ее неизменным адъютантом в юбке.
Жена мужского портного наивно воскликнула:
— Так вот же госпожа Амурская, она может заменить коменданта дома! К тому же она поддерживает постоянную связь с домовладельцем, пусть и скажет ему про эту повозку.
— Связь госпожи Амурской с домовладельцем носит совершенно иной характер, — не скрывая неприязни, заметил адвокат. — Вот господин майор — иное дело.
— Что случилось? — полюбопытствовала артистка.
Однако никто не стал пока вводить ее в курс дела.
Дворничиха, также не скрывая ненависти, проговорила дрожащим голосом:
— Считайте, что все улажено. Вот увидите, господин майор прикажет господину домовладельцу убрать отсюда эту колымагу!
— Как это он прикажет? Ты в уме? — воскликнул дворник, смерив жену сердитым взглядом.
Однако она, распалясь, отбрила его:
— Я-то в уме. А вот ты — нет!
— То есть как это он прикажет, позволь спросить?! — Дворник, против обыкновения, не отступил на этот раз от публичного обмена мнениями. Деспотические замашки жены были ему уже невтерпеж, и он разъярился.
Во дворе наступила тишина, порожденная любопытством, однако ее тут же нарушил голос адвоката:
— Просто, дражайший господин дворник, ее милость супруга ваша полагает, что господин домовладелец как выкрест иудейского происхождения не станет связываться при нынешних обстоятельствах с офицером столь высокого звания.
— Про обстоятельства лучше бы не упоминать! — подал тут голос Вейнбергер, бывший галантерейщик. — Обстоятельства менялись и будут меняться! Вопрос только — как.
— Счастливый вы человек, ежели уповаете на будущее для своих единоверцев! — И адвокат таким взглядом полоснул галантерейщика, что это могло вполне сойти аа зуботычину.
— Оставим политику политикам! У нас занятия по ПВО, и только! — воскликнул учитель музыки. — А этот тележный бунт к ПВО отношения не имеет. Сударыня, вы, как руководитель занятий, предложите своим слушателям разойтись.
— Я уже сделала это! — сказала артистка и, дрожа от негодования, добавила: — Что же касается выпадов в мой адрес, то я попрошу впредь избавить меня от них! И еще. Словечки вроде «иудей» и тому подобное, по-моему, скоро выйдут из моды! Аги, уйдем отсюда! Не будем вступать в пререкания!
Казалось, этот пороховой взрыв должен был либо положить конец дебатам, либо придать им иную форму.
Однако произошло вот что.
Карлик, двоюродный брат адвоката, подскочил вдруг к галантерейщику, многократно превосходящему его ростом, и пропищал скрипучим своим голоском:
— С каких это пор вы стали такой чувствительный, что слова «иудей» не выносите?
— Замолчи! — рявкнул адвокат на родича.
Поздно! Поздно!
Не утруждая себя ответом, Вейнбергер лишь наклонился низко и вытянул голову с двойным подбородком, словно искал обладателя странного голоса где-то у самой земли.
В тот же миг двор огласился дружным хохотом.
Дворничиха бледнела и краснела, наливаясь лютой злобой. И решила уже окончательно: она позвонит коменданту дома и доложит ему про это занятие, похожее скорей на надругательство, а заодно уладит и дело с тележкой.
В свою квартиру она вошла со словами:
— Могу поспорить с кем угодно и на что угодно: завтра этой тележки здесь не будет и синагоги тоже не будет!
Обивщик мебели, прислушивавшийся у себя за дверью, содрогнулся.
Вицишпан тоже сник. Тележка и для него служила средством пополнения доходов. Почесывая в затылке, он сказал:
— Хоть бы разошлась поскорее эта банда со двора, чтобы я мог вытащить тележку. Ну, как майор припожалует сейчас домой, а эта ведьма и вправду настропалит его, заставит вышвырнуть твою тележку со двора! Что бы такое придумать?
— Там видно будет! — пожал плечами Безимени с мрачным и рассеянным видом.
— Вот видишь! — не умолкал Вицишпан, поглядывая на гуськом бредущих по двору жильцов и прислушиваясь к непрерывному гудению лифта, перед которым выстроились те, кто жил на верхних этажах. — Видишь, вступи ты в нилашистскую партию — а я могу тебе устроить это в два счета, — ничего подобного и в помине не было бы. Да тебя и так-то все нилашистом считают — видят, что ты с нами неразлучен. Хе-хе-хе! Только мы, нилашисты, не считаем тебя нилашистом. А я так голову прозакладываю, что ты социалистишка, подлый еврейский наймит, с дворником нашим на пару. Но ты же сам видишь, дворника уже пообмяла для нас супружница его. Глядишь, не сегодня-завтра и его в партию к нам затянет. А ведь он бывший рабочий-металлист, и еще недавно хаживал на их тайные сходки. Не бывать здесь больше еврейскому засилью! Дворничиха-то права. А вступишь в нашу партию, так эта дворничиха станет для тебя — тьфу! — все равно что теперь для меня, зато майор будет словно брат родной. Подумай!
В голове Безимени между тем, словно запись тибетской молитвы, перематывался все время один и тот же текст. Примерно такой: «Ужо Аги посоветует, как быть! Откуда мне знать, как с ними держаться! Но Аги скажет, как поступить. Потому что я ведь не знаю, как мне держаться с этими, в доме… Так что пусть уж Аги скажет…»
Однако настойчивые доверительные уговоры Вицишпана, голос которого проникал ему уже в самые печенки, привели к тому, что ручища Безимени выпросталась из кармана, схватила Вицишпана за плечо и легонько его толканула, отчего настырный гость отлетел в сторону.
— Иди-ка ты к черту, — мирно посоветовал Безимени, — ступай по своим делам с тележкою вместе. Нужна тебе она или не нужна?
— Это твой ответ? — Вицишпан потемнел. — Осел ты этакий! Когда немцы выиграют войну…
— Чем? Как? Когда? — прервал его Безимени, на этот раз с раздражением.
— Имеется у них такое оружие, которое…
— Которое они даже сейчас в загашнике держат, когда русские и англичане бьют их на всех фронтах!
— Дурень ты, дурень! Так немцы же нарочно! Ведь англичане да большевики все время разбегались от них, прятались кто куда, ну так теперь немцы их к себе поближе заманивают, а как они все вместе соберутся, тогда ка-ак жахнут! Хрясть! Тут им и конец!.. А у нас Салаши заправлять будет!.. Ну да это еще раньше случится. Гитлеру капнули уже, что здесь только Салаши справиться может! — разглагольствовал Вицишпан.
— А ну мотай, мотай отсюда! — И Безимени подтолкнул его к выходу.
На лестнице было уже тихо. Вицишпан, хоть и с ворчанием, решился наконец взять тележку.
Безимени прислушивался: на площадке Вицишпан с дворничихой затеяли перепалку. Затем все стихло.
— Покарай вас всех господь! — бормотал, оставшись один, обивщик. — Майор! Ишь кого она на меня науськать хочет! Ну, ничего, пусть! Аги уладит все это!.. Пойду!.. Аги посоветует… Аги поможет!..
Обивщик, стараясь ступать бесшумно, не воспользовавшись даже лифтом, поднялся по черной лестнице на четвертый этаж. И позвонил в квартиру актрисы.
Однако вместо Аги дверь ему отворила незнакомая кухарка. Она была вся выпачкана в муке, с ее толстых рук что-то капало, на лице написано было раздражение.
— Добрый день! Я хотел бы с Агицей…
— Ай-яй-яй, и чего ж бы это вы с ней хотели?
— Я жених ее.
— Ладно, сейчас позову.
— Но в комнатах эдак-то не скажите, просто, мол, обивщик мебели поговорить с ней хочет.
— Обивщик? Сейчас позову… Присядьте тут где-нибудь.
На кухне бушевал ураган спешных приготовлений. Кастрюльки бурлили, сковородки шипели на газу, из духовки благоухало печеньем, куда ни повернись, всюду лежала наготове кухонная утварь: доска для разделывания теста, мясорубка, ступка, скалка. Пахло сырым мясом и специями.
Где уж тут было найтись свободному месту для обивщика! Немного охмелев от жары и запахов, исполнившись почтения и оробев, он ждал, когда кухарка громовым своим голосом вызовет из комнат горничную.
Аги влетела, тоже страшно взвинченная:
— Ой, Янчи, миленький, ужас как ты не вовремя. У нас сумасшедший дом. Стерва эта восемь человек гостей ждет. У нее день рождения. Двадцать восемь, говорит, стукнуло. Как же! Пыль в глаза пускает всем этим хлыщам… Тебе что нужно?
— Очень важное дело, слышишь! Дворничихе приспичило вышвырнуть со двора мою тележку… может, еще сегодня… Майора натравливает на меня… мол, тележка противовоздушной обороне помеха, так чтоб не стояла внизу, А куда мне девать ее?
— Беда! Майора, говоришь?.. Это ж зверь лютый… А по-твоему, у дворничихи хватит… как его… влияния, чтобы… Попробуй вот этот пряник!
— Адвокат — да ты, может, и сама слышала — говорил внизу, что двором только домохозяин распоряжаться вправе. А тележка-то в убежище пройти не мешает!
— Это точно?.. Вот еще такого пирожного отведай!
— Точно!
— Тогда все обойдется! Его высокоблагородие, старый пес, перед нами на задних лапках ходит. Вот только как с ним сегодня вечером разговор завести? Кутеж-то пойдет до утра. Да и меня сегодня ты вряд ли дождешься, разве что сюда подымешься… Еще это съешь теперь. Бери!
— Так когда же? — допытывался обивщик, давясь печеньем, которое горничная запихнула ему в рот.
— Приходи завтра — так, к полудню. Может, уже встанут. Потому как завтра мы должны скатать на машине в имение, вещи какие-то привезти… А теперь ступай! Вон уж зовут меня!
Из комнат слышался голос хозяйки, призывавшей свою горничную и для верности изо всех сил нажимавшей на звонок, который был проведен на кухню.
На визитной карточке домовладельца под короной, свидетельствующей о принадлежности к дворянству, значилось:
Советник Гара разошелся уже со второй женой. Первая многократно сделала его не только отцом, но и дедушкой. От второй он также имел двух мальчиков, уже не маленьких.
Словом, если принять во внимание семь принадлежавших ему домов и одно предприятие, а также несколько имений в провинции, то детей у него могло быть даже больше и домашних очагов тоже.
Нежная дружба его с Верой Амурской родилась не очень давно. Однако ж она все укреплялась. Так, помимо всего прочего, его заботами была заново обита вся мебель артистки.
Заказ выполнял Безимени. За время работы между обивщиком и Агицей, горничной артистки, при полном обоюдном согласии завязалась любовь.
Однако по настоянию Аги отношения свои они скрывали как от жильцов дома, так и от всех прочих.
Когда артистка нанимала ее, Аги, дабы убедить хозяйку, что она не будет приводить в квартиру мужчин и сама ни к кому ходить не станет, придумала и поведала артистке романтическую историю.
Она до смерти любила своего жениха, так же как и он ее. Беднягу отправили на фронт. Там он погиб или попал в плен. Но она верит, что дождется его или хотя бы весточку от него получит. И если даже он никогда не вернется, она все равно будет любить его вечно и никому не удастся вытеснить милый образ из ее сердца.
Естественно, после всего этого Аги не могла напрямик объявить артистке, что нашла себе милого в лице обивщика мебели из полуподвала.
Но, что бы там ни было, Безимени спускался от своей невесты с легким сердцем, и все его страхи как рукой сняло: Аги взяла судьбу тележки в свои руки, а это означало, что тележка его в верных руках!
Он заперся в мастерской и навел там некоторый порядок.
Срочной работы у Яноша пока не было. Как раз утром он переправил заказчику сравнительно большой заказ. Снова пересчитав полученные деньги, он распределил их себе на неделю.
За этим занятием и накрыл его Вицишпан, явившийся не один, а вместе с Карчи Козаком.
Козак, как и его приятель, пренебрег приобретенной некогда профессией ремесленника и подался в какую-то контору служителем. На непыльной своей работенке он трудился с семи утра до трех часов дня. Затем бросался в объятия «Молодушки», лакал фреч и разглагольствовал о политике. Как и Вицишпан, он исповедовал высокие идеалы нилашистской партии.
В тесную дружбу с этими типами Безимени замешался ради грошового «шнапсли»[6], в которое они ежедневно резались в «Молодушке».
Нагрянувшие к обивщику мебели Вицишпан и Козак были в великолепном расположении духа.
— Ну-ка разуй глаза! Гляди, сколько я отхватил у артистки! Сегодня, между прочим, я сподобился быть поставщиком двора ее милости по случаю ее дня рождения! — Он помахал перед носом у обивщика десяткой и сунул ее в карман. Вторую же десятку широким жестом протянул Козаку: — А вот это получил от артистки он — только за то, что подсобил мне шмотки ее в квартиру втащить.
— Развернем-ка бумажечку! — ухмыльнулся Козак, любовно разглаживая между двумя пальцами свою десятку.
— А теперь самый смак! — провозгласил Вицишпан. — После этаких благодеяний у меня, сам понимаешь, не хватило духу попросить еще и за твою тележку, как мы с артисткой уговаривались. Но тут вдруг подала голос эта хорошенькая сучка, Аги: «А обивщику не пошлем чего-нибудь за его тележку?» — «Дайте им и на его долю десятку, — сказала тут артистка, — все-таки сегодня мой день рождения…» Держи, подонок! — протянул он десятку Безимени. — Это ж надо — такие деньги за тележку! Ну и проценты! Можешь горняшечку поблагодарить. А что это ты башку воротишь? По-до-зри-тельно!
— Видать, стакнулся с ней? — подмигнул Козак.
— Чтоб ты ослеп! — рявкнул обивщик. — Слышишь?!
— За правду, значит! Понял, осел? — захохотал Вицишпан, обращаясь к Козаку. И ладонью прикрыл ему глаза. — А ты закрой, закрой зенки-то; как бы и впрямь не ослепнуть. Так вот почему подонок этот бежит от «шнапсли», вот почему никогда больше одного фреча не выпьет, вот почему жмотничает и после закрытия никогда нас к себе в мастерскую не пускает. Оказывается, к нему по ночам горняшечка бегает! Ах ты, негодяй, ах, подонок, так ты ж и эту десятку с девкой своей поделишь!
На душе у Безимени с каждой минутой становилось все тяжелей, все гаже. Вдруг он схватил Вицишпана за грудки.
— Эй ты! Я тебе нос об стену расквашу, вот сейчас, здесь же, если ты без причины порядочную девушку хулить будешь!
Глаза Вицишпана испуганно вперились в обивщика. Но трепать языком он не перестал да еще сопровождал свои речи безобразным гоготом. Забрав что-нибудь в голову, пьяницы, как известно, становятся необыкновенно изобретательны.
— Докажи, что у тебя с Агицей не общий котел! — захлебывался он. — Пропей с нами эту десятку за здоровье артистки, в честь ее дня рождения!
Безимени, приучивший этих бесхребетных типов к тому, что его слово свято, на секунду туго свел густые брови, соображая, как же ответить.
Сегодняшний заказ выполнен. Аги ему сегодня не видать, разве что мимолетом на кухне удастся обменяться парой слов. Десятка от артистки дуриком ему досталась. Стыдно не разделить с этими бездельниками шальные деньги, их трудами заполучив чаевые.
— Идет, — отпустил он пальто Вицишпана. — Угощаю на всю десятку.
— И-их-ха! — взвыл Козак. — Три банки чопакского, три большие — сельтерской. Да еще сдачи останется два кругляка! Айда! Сегодня ты король! Ну, чего стоишь?
— Не спеши! — отозвался Безимени. — На голодный желудок я спиртного не принимаю. Есть тут у меня кусочек свиной грудинки. И вас угощу.
— Ну, этот нынче на радостях, что в кои-то веки собрался выпить по-человечески, из состояния мгновенного умопомрачения перешел в разряд временно помешанных! — заключил Вицишпан, который среди прочих своих занятий некоторое время, по собственному признанию, служил санитаром в доме для умалишенных, или психиатричке, как он называл его; злые языки, однако, утверждали, что он сам находился там на излечении, причем в отделении для уголовников.
Козак стал вдруг рыться в бездонном рваном кармане своего видавшего виды зимнего пальто.
Несколько раз слышался треск разрываемой ткани, но наконец после долгих усилий и ухищрений ему удалось извлечь из прорехи, именовавшейся карманом, круглую жестяную банку.
— Ух, так тебя растак! — взревел Вицишпан. — На кухне стибрил?
— Тра-та-та! — пропел Козак и потряс головой.
— А ну, ты, сейчас же тащи назад! Чтобы из-за тебя горничную воровкой объявили! — И ручища Безимени угрожающе сжалась в кулак.
— Опомнись! — вскрикнул Козак, отступая с жестяной банкой. — Ноги моей на кухне той не было. Туда только Вицишпан входил. Верно ведь, Вици?
— Значит, ты украл? — шагнул Безимени к Вицишпану. — Воруешь, а потом чтоб на горничную клепали?!
— Дайте же мне досказать! — изо всех сил заорал Козак. — Я у мясника ее спер со склада, когда Вицишпан послал меня туда тележку грузить.
— Выходит, меня подвел под монастырь? — взвился Вицишпан. — Мясник-то меня заподозрит!
— Ах-ах, а ты этого не вынесешь! — захохотал Козак.
— Очень нужно мне из-за тебя на улицу Марко[7] угодить! — возмутился Вицишпан.
— А пошел ты знаешь куда, дурень, осел безмозглый! — взъярился на товарища Козак, задетый за живое в своем профессиональном чувстве. — Как это мясник покажет на тебя? Свидетель-то я один, а меня он и не знает.
— Ну, хороша компашка! — расхохотался наконец Безимени.
— Точно! — отозвался Козак. — Чего он тут распрыгался? Да и ты хорош! Кого ты жалеешь — мясника, жулика этого, который из-под прилавка больше продает, чем в открытую, или вот его, брата[8] Вицишпана? И он туда же — расфырчался! Подумаешь, улица Марко! Ну и прогулялся бы в кутузку — на днях вроде как раз годовщина будет…
— Чтоб ты сдох! — положил конец словопрениям Вицишпан. — А ну поглядим, какие такие консервы!
Все трое стали обследовать банку.
— Э-э-э… погодите-ка! — протянул Вицишпан как самый образованный. — «Tonfisch in Oel»… Фиш означает рыба! Тащи-ка сюда чем вспороть ее!
Пока вскрывали банку, обивщика мебели одолели нравственные сомнения.
— Не охотник я до рыбы в масле. Ешьте сами. А я грудинку эту не променяю…
— Послушай, ты! — грозно набросился на Безимени Вицишпан. — Ежели я готов жрать и грудинку твою, и рыбу эту — гляди, какое мясо у нее белое, — тогда или ты ешь вместе с нами, или плевал я на тебя и на выпивку твою тоже! Выбирай!
— Точно! — поддакнул Козак.
Поколебавшись немного, Безимени попался на крючок.
Они до отвала наелись отличнейшей осетрины. Взяв пустую банку, Козак вышел на улицу, приподнял решетку канализационного стока и спустил туда жестянку… Улика исчезла.
Вернувшись к приятелям, он сделал остроумное заявление:
— Ну, ежели до сих пор вы боялись, как бы мясник не допер, что рыбка его к нам уплыла, то теперь это можно доказать только вот сейчас, в эту самую минуту — заживо вспоровши каждому из нас брюхо… Однако дохлая рыба тоже любит плавать, да не в водице. Пошли! Я сейчас на все готов ради фреча!
Вместо обычного фреча Безимени заказал литр вина и большую бутылку содовой, и теперь они сами составляли себе фречи, перекидываясь в благородное «шнапсли».
В корчме уже сидело несколько вечерних завсегдатаев. Корчмарка и ее красотка дочь вязали между делом теплое белье для солдатиков и, как всегда, судачили о продовольственных карточках, о ценах на черном рынке, перемалывали разные слухи.
Впрочем, легковые машины, подъезжавшие сегодня к дому одна за другой, оглашая улицу воем моторов и назойливыми гудками, дали беседе иной поворот.
Сегодня здесь основательно и всесторонне перемывали косточки Вере Амурской и владельцу дома, правительственному советнику Гаре. Главным образом за нынешний кутеж, затеянный «в такое ужасное время, когда вокруг сплошной траур да бесконечные очереди!».
Дряхлый директор ремесленной школы, самый аристократический и самый постоянный гость заведения, подверженный белой горячке, уже в пятитысячный раз голосом возвышенным и суровым изрекал исполненную несравненного остроумия истину:
— В мирное время порядочные люди становились в очередь только во французской кадрили! Вот в чем различие между прежними и нынешними временами!
— Истребите жидов, которые заграбастали себе все жизненное пространство наших сограждан, и мирные времена вернутся! — провозгласил пенсионер-регистратор, неизменный собутыльник директора. И, заприходовав все «вот именно» и «правильно», поднял стакан с фречем: — Ваше здоровье! Да здравствует Салаши!
Яноша Безимени, как говорят пьянчуги, быстро развезло.
Коль скоро здесь хлещут его вино, он тоже желает испить свою долю! Обычно стакан фреча приятно расслаблял его нервы. Не говоря уж о том, что утолял жажду. Но больше алкоголя он принимать не желал, противясь его зловредному колдовству. А вот сейчас полностью отдался ему во власть. И сам не заметил, как потерял всякий самоконтроль и ясность ума.
Литровая бутылка опустела. Безимени потребовал вторую. Опустела и вторая. На столе появилась третья.
Два его собутыльника, натренированные в питии, продолжая игру в «шнапсли», почти с наслаждением установили по запинающейся речи, необычно широким жестам Яноша и его бессильным попыткам уйти, что на этот раз, пользуясь их же жаргоном, они классно выставили простака.
Наступила, однако, минута — дело все равно уже шло к закрытию, — когда корчмарка сочла бессмысленным дальнейшее бодрствование ради совсем пустяковой выручки.
Возле самой стойки, уронив голову на стол, храпел вконец упившийся оборванец. Это был местный дурачок. Он жил случайными заработками, которые давала ему улица.
Иногда этого несчастного даже на ночь не выгоняли из корчмы. Позволяли спать до утра. Зато перед открытием хозяева использовали его на уборке, вознаграждая слабоумного рюмкой палинки.
В корчме, не считая дурачка, оставались теперь только наши картежники, расшумевшиеся в углу зала.
— Господа, закрываю! Заканчивайте там! Илонка, прибирай столы! — донеслось до картежников решительное, не подлежащее на сей раз апелляции распоряжение хозяйки корчмы.
— С-с-сейчас! — послушно отозвался обивщик мебели.
Язык уже не повиновался ему, слова, выбираясь наружу, как бы натыкались на незнакомые препятствия. Безимени сидел, глупо ухмыляясь, и раскачивался на стуле из стороны в сторону; колоду карт он швырнул на середину стола.
Алкоголь на каждого действует по-разному. Могучего обивщика хмель повергал в состояние небесного блаженства, ангельской кротости и прочувствованной печали.
Хилый Вицишпан от вина превращался в безобразную, злобную, дикую тварь. А Козака смешанное с содовой вино толкало на всяческие мудрствования; он становился вдруг обличителем общества, и мозг его так и кипел от самых невообразимых идей.
— Помилуйте, дражайшая! — Резкий голос Вицишпана рассек спертый воздух корчмы. — До закрытия еще далеко! Мы заказали у вас немало и вообще пьем сегодня достаточно, чтобы иметь право сидеть здесь! Подайте нам один…
— Хватит с вас, Вицишпан! Я устала и спать хочу. Пейте в другом месте! Илонка! С их стола тоже убери! — коротко и ясно распорядилась корчмарка.
— Оставьте ее! — заплетающимся языком проговорил Козак. — Это проклятие всего нынешнего мироустройства. Человек низкой судьбы… то есть… низкого положения, предопределения… человек… вынужден совершенно подчиняться… подчиняться…
Между тем Илонка, дивная фея корчмы, храбро собирала с их столика бутылки и стаканы своими белыми ручками. Пьяный Вицишпан старался помешать ее действиям, но всякий раз запаздывал. Ему удалось схватить лишь собственный стакан, что девушка и разрешила ему с очаровательно-презрительной гримаской.
— Вы, барышня, обязаны обслуживать! В самом деле, что за обхождение! Сиди, Безимени! Ах ты, хромая обезьяна! Никуда мы отсюда не пойдем!
Хилый Вицишпан, который словно прирос к стулу со стаканом в руке, мог бы служить моделью для грандиозного памятника «Сопротивление».
Корчмарка устремила на веселую компанию взгляд, не предвещавший ничего доброго. И протянула вперед свои великолепные руки таким движением, каким приветствуют друг друга перед состязанием борцы-тяжеловесы.
Но в эту минуту дверь корчмы распахнулась, и в нее ввалились три новых посетителя.
Не опьянение, а лихорадочная возбужденность, явно связанная с проведением какой-то значительной акции, угадывалась в каждом их движении.
Узнав их, корчмарка тотчас превратилась в воплощенную любезность и услужливость. Она бросилась им навстречу. За руку поздоровалась с гостями.
— Добрый вечер! Как поживаете? С совещания пожаловали? Три рюмочки абрикосовой и по стаканчику содовой?.. Илонка! Илонка, доченька!
Илонка, едва завидев новых гостей, попросту свалила обратно на стол подгулявших картежников всю груду стаканов и бутылок. И опрометью бросилась на зов.
Козак сидел спиной к двери; и вот, поняв внезапно причину суеты, он загудел на весь питейный зал:
— Что за суматоха? А-а… вот как!.. Кто-то явился?.. Ну так слушайте, вы все! Вот оно, проклятие нынешнего мироустройства. Мы пьем на свои денежки, но поскольку… поскольку принадлежим к низшему общественному слою… то всякие…
— Заткнись, чего разорался! — набросился на него Вицишпан. — Это Кайлингер со своими ребятами!
В эту самую минуту вновь пришедшие осчастливили угловой столик мимолетным взглядом. Вицишпан, впопыхах протрезвев, напряженно ждал этого мгновения, замерши на своем стуле. Тотчас привскочив, он высоко вскинул руку с возгласом:
— Борьба![9] Да здравствует Салаши!
Кайлингер, высокий энергичный блондин с красивым лицом, ответил на приветствие острым, спокойным, не слишком приязненным взглядом и лишь слегка взмахнул ладонью:
— Приветствую, брат! Да здравствует Салаши!
Козак, следуя примеру Вицишпана, сделал налево кругом, чуть не свалившись при этом вместе со стулом, и, выбросив вперед ладонь, прокричал:
— Выдержка! Да здравствует Салаши!
Один только Безимени не принял никакого участия в великих событиях. Он по-прежнему сидел мирно на стуле, и счастливо, глупо ухмылялся.
Каждое движение Вицишпана кричало о том, что он попал в свою стихию: он оживился, его распирало от желания выступить, показать себя, влиться в круг интересов того, другого стола. Но пока такой возможности не представлялось и предлога подходящего тоже. Гости, сидевшие за другим столом, не обращали внимания на своих приткнувшихся в углу собратьев. Сблизив головы, они обсуждали что-то важное.
На всякий случай Вицишпан с ораторскими раскатами в голосе обратился к корчмарке:
— Сударыня, пол… литр вина, пожалуйста!
— Илонка! Литр вина господам! — коротко распорядилась хозяйка корчмы.
Безимени ухмыльнулся и хотел спросить: «Разопьем еще?» Но одновременно вопрос сформулировался в его голове иначе: «Выпивка продолжается?» А вслух он произнес:
— Распивка еще?
— Распивка? Хо-хо-хо! Распивка! Слышишь? — веселился Козак. — Что такое распивка? Распивка!..
Между тем физиономию Вицишпана исказила злобная гримаса. Подмигнув сперва сообщнически Козаку, он проговорил гораздо громче, чем это требовалось, если бы речь его относилась лишь к собутыльникам:
— Собственно говоря, ни ты, ни я, да и никто на свете ничего не знает толком про эту хромую обезьяну — кто он, что он, откуда родом? Из деревни он? Или из города? Эй, Янчи, ты откуда родом, слышь, Янчи?
— Э-э-эх, да ниоткуда! Так оно и есть, как я говорю! — вздохнул Безимени.
Вицишпан опять скосил глаза на Козака и нарочито громко, словно выпытывая, продолжал допрашивать вдребезги пьяного Безимени:
— То есть как это? Как прикажешь тебя понимать? Сделай милость, расскажи… да ты выпей сперва! Твое здоровье!
Безимени потянулся за стаканом. Залпом выпил вино. Вдруг лицо его исказилось, и он горестно всхлипнул.
Козак захохотал. Вицишпан ошеломленно вздернул плечи. Илонка, остановившаяся как раз возле их столика, полюбопытствовала не без сочувствия:
— Что это с вами? Обидели вас?
— Припадочный он! — заявил Вицишпан. — Не знает, где родился, вот и ревет. Говорит: я ниоткуда! Эй, Безимени! Примадонну из себя не строй. Рассказывай, где родился!
— Ладно! — Безимени вытер глаза. — Вам я расскажу. Знайте же, что родился я у церковного порога…
— Заговаривается! — загоготал Козак так, что, казалось, задрожали стены корчмы.
— Ненормальный он, — кивнул Вицишпан. — То-то в мастерской у него крест на стене висит и ликов святых не меньше десятка. У него… как это… лери… как это… религиозное помешательство, что ли.
Видя, что над ним смеются, Безимени совсем расстроился.
— Выходит, я вру? — прорыдал он. — Я?! Да меня же на площади Роз нашли, на пороге церкви… Тогда эта площадь Приютской называлась…
— Тьфу ты! — снова громко захохотал Козак. — Значит, ты найденыш? И оттого ревешь? Да сколько евреев золотишком заплатили бы, если б доказать могли, что они не своих отца-матери сынки, а найденыши, на улице подобранные… Ха-ха-ха!
Между тем на обивщике мебели сосредоточилось внимание всей корчмы. Обернулась к нему и корчмарка. Трое новых гостей также перестали совещаться и прислушались.
Общее любопытство выразила прекрасная Илонка:
— Что вы воздух здесь портите шуточками своими и его обижаете? Куда интереснее, что Янчи рассказывает!.. Пусть расскажет!
— Давай выкладывай! Чего придуриваешься? — рявкнул Вицишпан на обивщика, усердно выслуживаясь перед обществом. — Ну, нашли тебя там, дальше-то что?
— Вот так и нашли, как мать родила! Новорожденного… На газете. Только газетку и подстелила. А возле меня собака лежала. Дело было в августе, теплынь стояла. Это все потом уж рассказала мне старая сиделка из больницы. Меня-то в больницу отнесли… И такой переполох устроили… все хотели, значит, мать мою сыскать… Собаку посылали на розыски… но ее и след простыл… Об этом даже в газетах писали. Эти газетки у сиделки в больнице есть… она мне показывала…
— Ну и дела-а! Слыхано ли такое? — искренне потрясенная, прошептала прекрасная Илонка и, подойдя к горько рыдающему Безимени, запустила пальчики в его густые черные вьющиеся волосы. — А дальше-то что с вами сталось, Янчи? Рассказывайте же!
— Ну так вот… Поместили меня в приют, — продолжал рассказ Безимени. — Там мне было неплохо, да разве знали мы, мелкота, что бывает судьба и получше? Но потом отдали меня в деревню, да такой ведьме старой, такой лютой! Била она меня, голодом, работой изводила… Сбежал я от нее… И ничего, обошлось… Ну, а дальше — посчастливилось поступить в ученики к обивщику мебели… Жизнь пошла как по маслу. Хозяин мой порядочный человек был, одна беда — социалист. Он все бога ругал… «Нет бога! — твердил. — Да и где ему быть? Это все бабьи сказки…» Но я-то знаю, что бог есть! Из собственной жизни моей знаю. А сейчас тем более!..
— Говорил же я! У парня не все дома! — проворчал Вицишпан. Ему давно уже стала поперек горла популярность обивщика, внимание собравшихся к его пьяным речам. И никто не смеялся над ним! Особенно невмоготу было Вицишпану видеть расположение Илонки к Янчи.
— Не бубните вы! — приструнила его корчмарка. — Пусть выговорится! Ну, рассказывайте дальше, Янчи!
— Да чего рассказывать? Больше и нет ничего, — уже в полудреме отозвался Безимени.
— А ногу где сломали? Помнится, вы говорили, будто в солдатах? Или не так? — полюбопытствовала Илонка.
— А не-ет. Это еще когда я в учениках ходил, вот тогда солдаты прикладом мне ее и сломали!
— Да как же это? Как же? — спросило сразу несколько голосов.
— Я, говорю, тогда еще в учениках ходил. Но рослый был, и усы уже пробивались. Тогда как раз первую коммуну[10] объявили. Работал у нас подмастерье, рядом со мной он что котенок был, хилый, невидный. Но уже служил в Ленинском отряде, по провинции ездил, кто его знает, что он там делал… слухам-то верить не гоже… Вздернули его потом в централке и косточки небось в котле выварили…
— Ух ты! Еще окажется, чего доброго, что этот прохвост… — опять прервал обивщика Вицишпан.
— Не мешайте, брат! — прикрикнул на Вицишпана один из нилашистских вожаков.
— Да, да, — покивал Безимени. — Когда уже румыны были в Будапеште… или нет… как раз ушли они… как-то являются вдруг в мастерскую сыщик, два солдата с перьями на шапках[11] и офицер, бросаются к подмастерью — бац, бац! — исколошматили его и поволокли. А тут я вхожу с ведром воды. Меня тоже один солдат хвать за грудки. Я, конечно, отбиваться, брыкаться: «Чего вам от меня надо? Я ученик!» — «Ученик?» И ка-ак двинет меня прикладом по щиколотке. Я тут же свалился как подкошенный. Потащили они меня с собой, всю дорогу я на одной ноге прыгал. Продержали пять дней — подвесят и бьют, — покуда не выяснилось, что я и правда к действиям красных не причастен… Хозяин мой, тот просто сбежал. Дело стал вести я вместе с его женой… Но был я к тому времени уже инвалид, потому что не залечили мне перелом вовремя. Вот уж намучился!.. Но зато теперь — теперь мне куда как ясно, что такова была воля божья, его рука то была. Иначе бедовать бы мне сейчас на фронте!
Ого! В обществе нилашистов это заявление прозвучало как сигнал тревоги. Хвастать трусостью перед лицом войнопоклонников!
Корчмарка и ее дочь испуганно переглянулись.
Вицишпан поспешил использовать положение. Он выпрямился с подобающей случаю важностью и проговорил:
— Порядочное же ты дрянцо все-таки, коли не желаешь больше пострадать за родину свою! Вот и в партию его никак затянуть не можем. Никого знать не желает, кроме дружков своих, евреев… Вот так-то, брат. И пора сказать об этом прямо!
Бандитские физиономии нилашистских главарей слегка потемнели, они переводили глаза с Вицишпана на Безимени и с Безимени на Вицишпана. Но наконец Кайлингер вынес приговор:
— Таких, как этот парень, надо оставить в покое, брат! Он, может быть, и такой и сякой и разэдакий, но про него не скажешь, что он камень держит за пазухой. Отведите его домой!
Безимени между тем сладко спал, сникнув на стуле, и даже начал похрапывать.
Словно часы, словно хорошо отрегулированный механизм, Безимени, даже отравленный алкоголем, проснулся, как всегда, в сумерках зимнего рассвета. И содрогнулся. Чувствовал он себя отвратительно.
В мозгу плыл мучительный дурман. Желудок, выщелоченный обильными и непривычными вечерними возлияниями, терзали спазмы. Только бы не вспоминать ничего, не знать, уйти в небытие!
Естественное для утреннего похмелья состояние духа снова вдавило голову обивщика в подушку; сознание его угасало, погружалось в сон.
Вот-вот он отдастся блаженному беспамятству! Есть ли сейчас что-либо более желанное! Он будет спать, спать, по крайней мере, скорей избавится от этой паскудной хвори.
«Больше никогда не стану пить! Больше никогда не стану так упиваться!» — твердил про себя Безимени.
И вдруг мощно чихнул, чихнул второй раз, третий, а потом еще пять раз подряд.
Глаза его между тем набрели на верстак и лежавшие на нем часы, карандаш, носовой платок; рядом с содержимым кармана он заметил вдруг свой бумажник и возле него два узеньких зеленых билетика в кино.
Обивщик мебели подскочил словно ужаленный. С ошалелым видом посидел на постели, потом сбросил ноги на пол да так и застыл, скорчившись и не отрывая тяжелого, мрачного взгляда от верстака; иногда по его телу проходила дрожь, и он даже стонал от мучительного стыда — к нему возвращались, фантастически искаженные, картины минувшей ночи.
Первая картина. Он, верно, заснул в «Молодушке», потому что вдруг его начали грубо дергать и громко при этом хохотали. Он схватил Вицишпана за руку, так что у того затрещали кости, и Вици, дико взвыв, жахнул его чем-то по голове.
Вторая картина. Он уже очухался немного и видит: стоят перед ним хозяйка корчмы и ее красавица дочка — стоят, улыбаются ласково. Корчмарка протягивает ему эти самые билеты. И говорит:
— Поглядите-ка, Янчи! Вот эти два билета в кино мы получили на вашу долю от господина окружного начальника нилашистов. На замечательный немецкий фильм! Но ведь у вас, бедная вы головушка, насколько я знаю, и нет никого, чтоб пригласить в кино. Так что хватит вам и одного билетика.
А он на это, как идиот, как подлец, выболтал:
— А вот и есть! Есть у меня голубка милая, благослови ее бог! И с божьей помощью еще в этом году она выйдет за меня замуж!
Ух, с каким торжеством ржали два его собутыльника! И, гогоча, объясняли, пьяные скоты, корчмарке и ее дочери:
— Это ж Аги! Горничная артистки — вот кто его краля! Ах тихоня, ах жулик, ах хитрец! Затаился, а сам — бац! — и подбил курочку!
Тут он как вскочит да как заорет на Вицишпана:
— Ах ты!..
Но перед ним уже стоит милая, улыбающаяся Илонка.
— Да бросьте вы их, Янчи! Ну что вам за дело до них? Спрячьте билеты! Берите же!
И тогда он достает свой бумажник, и бумажник выскальзывает из его пьяных, неловких рук и падает на пол, да так, что карточка Аги отлетает далеко в сторону.
Козак подхватывает фотокарточку и показывает ее всем:
— Вот она! Горняшечка! Ха-ха-ха! Пожалуйте! Третья картина. У-ух! Самая мучительная!
Они вывалились во двор из задней двери корчмы. Он начал гоняться за Козаком и Вицишпаном по скользкому, припорошенному свежим снежком двору. Один раз даже растянулся во весь рост. Конечно, он хотел отобрать фотокарточку!.. Между ними тремя произошла даже короткая схватка, и вот фотография опять у него в руках вместе с билетами в кино. Но тут с лестничной площадки раздался визг дворничихи:
— Что здесь происходит? Скачки?.. Сколько раз говорено, чтоб ночью через заднюю дверь никого не выпускать, только на улицу! Вверху гвалт, внизу гвалт!..
Ну, потом-то все обошлось, Вицишпан обезоружил дворничиху подробным рассказом, а главное — упоминанием особы господина окружного начальника с его присными и билетов в кино. Но ужас, ужас! Вицишпан выложил ей все и про Аги.
И вот наконец он в своей берлоге. В стельку пьяный, но притом встревоженный и полный недобрых предчувствий, валится он на кровать.
В ярости и отчаянии Безимени охотней всего разорвал бы, смял, разжевал и проглотил оба пропагандистских билетика, полученных от окружного начальника Кайлингера.
Крайняя необходимость найти выход и в то же время полная растерянность нарисовали перед ним поистине причудливую перспективу спасения.
Яношу пришла вдруг в голову мысль, что он должен немедля встать и отправиться в Пешт, в редакцию иллюстрированной газеты, причем рано утром, как велел фотограф, — и еще до начала разноски раздобыть экземпляр, где изображен он вместе со своей тележкой.
Это несомненно приглушит тот скандал, ту бурю, какую может поднять Аги (да не только Аги, но и артистка, и даже домохозяин) из-за того, что он выбалтывает интимные тайны перед нилашистами, этим наказанием и бичом всего дома!
Как представлял себе это Безимени? Аги, артистка, домохозяин, дрожа от любопытства и томясь жаждой сенсации, через головы друг друга разглядывают его фотографию с тележкой в иллюстрированной газете, которую он с торжеством им протягивает, и с тем уходит в забвение, теряет всякую значительность разболтанная ради билетов тайна.
Впопыхах кое-как одевшись и повесив на двери табличку: «Сейчас вернусь», — Безимени ринулся из Буды в Пешт.
Редакцию он нашел сравнительно легко, припомнив, что половину фронтона величественного здания занимал яркий, многоцветный транспарант с огромными, в два человеческих роста, рисованными фигурами.
Фоторепортер еще не являлся в редакцию, и Безимени нужно было как-то убить целый час в ожидании его.
Однако он не пошел в корчму выпить привычный стакан фреча. При одной мысли о спиртном его передергивало от отвращения. Он предпочел слоняться по улице, всеми своими расслабленными членами вбирая зимний холод.
Наконец он вернулся в редакцию. Фоторепортер был уже там.
Он принял Безимени довольно дружелюбно. Обернувшись к печатавшей на машинке барышне, спросил:
— Рези, душенька! Нет ли у тебя экземплярчика? Дай его вот этому молодцу!
Барышня вытащила из ящика стола новехонькую газету и протянула обивщику, но фотограф — само дружелюбие и любезность — пожелал собственноручно показать ему картинку.
Однако в эту минуту какой-то молодой сотрудник редакции, вылетев задом из обитых дверей кабинета главного редактора и потрясая длинными патлами, прокричал с воодушевлением:
— Фотографу немедля явиться к господину главному редактору!
— Подождите меня! Я сейчас, — бросил фотограф Яношу Безимени и поспешил к двери, дабы без промедления предстать перед ликом главного редактора.
Безимени терпеливо ждал, хотя уже нашел и хорошо разглядел фотографию своей тележки, собственную смеющуюся физиономию и весело ухмыляющихся завсегдатаев, высыпавших из корчмы.
Прошло несколько долгих минут, прежде чем фотограф появился в дверях кабинета. Но, увы, любезное и дружелюбное выражение исчезло с его лица. Теперь оно нервно, раздраженно подергивалось.
Увидев обивщика мебели, фотограф словно обезумел.
— Дождались? — заорал он. — Убирайтесь подобру-поздорову, болван! Из-за вас еще выволочку получать! И чего вы скалились там, перед тележкой?.. Убирайтесь!
Бедный Безимени не мог прийти в себя от изумления. Чем он не угодил этому психу?
Но и в кабинете разразилась непонятная, неожиданная гроза — вправление мозгов, как говорится на языке газетчиков.
В дверях показался весь штаб газеты с метранпажем во главе, а позади всех, сотрясаемый яростью, семенил главный редактор и кричал, не помня себя:
— Именно так! Я ни в чем не могу на вас положиться! Тычетесь, словно кутята безмозглые! Позор!
— А в прошлый раз, прошу прощения, ты поднял точно такой же шум из-за того, что мы сделали какое-то замечание по твоей статье. Ума не приложу, как и держаться с тобой! — смело, спокойно огрызнулся метранпаж.
Главный редактор, словно жокей на скачках, управляющийся с несколькими лошадьми сразу, отчаянно жестикулировал и, выходя вслед за сотрудниками из кабинета, громко обличал их:
— Это похоже на злой умысел. Что стоило самим пробежать мою статью? Или показать фотографию мне? Но, нет, вы погубили меня! Выставили на посмешище перед всем городом, перед страной! Показываю ухмыляющихся возчиков и называю это в статье рабским принудительным трудом! Повторяю, это можно квалифицировать и как злой умысел!
— Я протестую! — возражал метранпаж.
Молодой длинноволосый сотрудник, который только что вызывал в кабинет фотографа, вдруг, словно придумав, как отвести в сторону, погасить гневную вспышку главного редактора, указал ему на Безимени:
— Вот он, вот! Тот самый ухмыляющийся тип!
— Ну, вы-то чего радуетесь, когда вас, как осла, в тележку впрягают?! Черт бы вас побрал! Полоумный вы, что ли? Черт бы вас побрал!.. Хоть бы на глаза-то не лезли! Шагайте по своим делам!
Редакционный служитель ухватил Безимени за плечо и вытолкнул за дверь. Газету обивщик уронил. Ее вышвырнули за ним вслед в коридор вместе с шапкой.
Шумный Кёрут кружился и колыхался перед Безимени, когда он, спустившись с лестницы, зашагал восвояси, то и дело останавливаясь и пытаясь разобраться в случившемся.
И кое-как разобрался. Не понимал он только одного: что может дать ему этот иллюстрированный листок, который он сжимает в руке? Рядом с мрачно-обличительной статьей фотография выглядит действительно комично и делает комичной саму статью.
И тут цепочка мыслей, освещенная вечным огнем неразумного гнева, привела Безимени к следующему выводу: «Всему виной эта паршивая тележка! Не случайно ее ненавидит весь дом! Может быть, на ней лежит проклятие и она всем приносит несчастье?»
Если бы он не пошел со своей тележкой в Пешт, его не снял бы фотограф. Если бы не взял тележку Вицишпан, они не получили бы шальные чаевые и не упились бы. Если бы они не упились, он не разболтал бы про свои отношения с Аги!
А теперь ему надо еще Аги на глаза являться — притом опять из-за проклятой тележки, — чтобы, впутав дворничиху и домохозяина, окончательно осложнить всю эту мучительную историю.
И такой гнев обуял тут Безимени, что он решил: «Приду домой, возьму топор и разнесу в щепки эту паршивку, эту дрянь. А потом, может, раздобуду себе узенькую ладную тележку, а не то и трехколесный велосипед, который бы пролезал в дверь с улицы и стоял бы в мастерской, никому не мешая».
Да, да! Вот до чего дошло — сам хозяин покушался на свою тележку!
А средоточие всех этих бурных событий, несчастная тележка, страдавшая левым уклоном, тем временем печально стояла во дворе.
«Ну что вы, что вы, что вы, в самом деле! — могла бы воскликнуть она. — Да разве могу я перед кем-либо провиниться? И если меня не трогают, разве я трогаюсь с места?»
На балконах, выходящих во двор, и на перилах галерей хозяйки еще выбивали ковры. Упрямый старьевщик уже в третий раз заводил свой любовный призыв:
— Старье бе-ере-ом! — звучало сквозь шум двора.
Безимени как раз вовремя высунул нос во двор, чтобы получить полную информацию о себе и состоянии собственных дел.
Дворничиха стояла у самой его двери и беседовала с хозяйкой корчмы.
Судя по всему, корчмарка указала на какое-то смягчающее обстоятельство относительно политического облика обивщика мебели, потому что дворничиха отвечала ей так:
— Он-то? Да он красный, голубка, красный до мозга костей. Может, даже и не соцдем, как мой муж был, а чистый коммунист. Солдаты Хорти никому не ломали ног просто так, за здорово живешь.
— Думаешь? — проговорила корчмарка.
— А то как же! Да у него тележка и та влево тянет! Хи-хи-хи! Это брат господин адвокат сказал про него.
Безимени, стараясь не шуметь, чуть пошире отворил дверь, выходившую во двор, чтобы лучше слышать их болтовню.
Теперь к первой паре присоединились еще две дамы. Белошвейка и родственница учителя.
Как видно, этих последних не захотели посвящать в тайны нилашистской политики, потому что дворничиха вдруг сказала:
— Они еще не слыхали главной новости! Оказывается, маленькая сучка, что у артистки служит, с обивщиком мебели, наглым бандитом и пронырой, это самое…
— Да, да, он мне признался вечером спьяну. То есть гости мои из него вытянули. Даже карточку ее носит в бумажнике, собирается в жены брать красотку! — рассказывала корчмарка.
— Вот уж повеселюсь я! — захлопала в ладоши дворничиха. — В жены брать?! Чего же не брать, коли дает! Она, потаскушка, даст — и ему даст, и другому не откажет.
Дикая ярость взыграла в Яноше, когда он услышал наглые оскорбления в адрес его милой Агики.
Минутой позже он распалился еще больше, потому что дамы по непонятной причине удалились в другой конец двора и теперь речи их были недосягаемы для его ушей. Однако он понял все-таки, что корчмарка защищает Аги, в то время как остальные немилосердно ее поносят и, хихикая, обмениваются о ней сведениями.
Что оставалось делать Безимени? Выскочить? Броситься на них? Ему было совершенно ясно: побежденным останется он. Против острого языка женщин оружия нет.
Он притих и, мучаясь, отчаянно корил себя.
Аги, когда они сошлись, призналась обивщику, что он у нее не первый. И опять, как щитом, прикрылась романтическим своим женихом, укатившим на поле брани: после того, мол, как они обручились, он легко сбил ее с пути праведного и лишил предписанной религиозной нравственностью невинности.
Но с тех пор в ее жизни мужчин не было! И обивщик — второй, единственный, последний.
Безимени чувствовал, что ждать в мастерской до полудня, когда Аги разрешила подняться к ней по поводу тележки, будет невыносимо: время словно остановилось. Эдак он совсем изведется!
Вдруг он услышал, что на улице перед мастерской сигналит машина.
Машина! Девять из десяти останавливавшихся перед их домом машин приходили по вызову артистки или домохозяина. У домохозяина отобрали на нужды армии уже две автомашины. Теперь он выходит из положения иначе — арендует машину на целый день, а то и на целую неделю.
Этот гудок словно бы знаком был Яношу.
В самом деле! Когда Безимени выскочил из мастерской на улицу, рыжий верзила шофер с трудом вылезал вместе со своей шубой из машины и ругался на чем свет стоит:
— Чтоб им пусто было! Посигнальте, мол, и мы выйдем!.. Сами же сказали. И вот сигналю уже добрых полчаса, порчу из-за них сирену, а ко всему этому придется еще и наверх подниматься.
— Я передам! Мне все равно надо зайти к ним! — предложил Безимени шоферу.
Он запер мастерскую и с улицы вошел в дом. Ни к чему сплетничавшей во дворе компании знать о том, что он идет к артистке.
Аги не только встала, но была даже в пальто и сейчас, кого-то дожидаясь, болталась без дела на кухне.
После щедрого поцелуя горничная сказала хвастливо:
— Ну, что скажешь? Читай!
Она протянула Безимени клочок бумаги. На нем вкривь и вкось женской рукой было что-то написано, но внизу стояла четкая мужская подпись. Безимени прочитал:
«Отныне и навсегда предоставляю место во дворе моего дома тележке Яноша Безимени, обивщика мебели.
— Вот хорошо! Вот здорово! — возликовал Безимени.
— Но ты не спеши, только тогда сунь эту бумагу дворничихе в нос, когда она и правда вздумает убрать тележку! — с легким злорадством подмигнула Аги.
— Беда! — сказал Безимени. — Кто-то подглядел, видно, что ты у меня была, потому что дворничиха треплет об этом по всему дому да еще говорит, что ты и к другим захаживаешь.
— Пусть языки почешут! — передернула плечами Аги. — Разве им помешаешь?.. Что это у тебя — газета с твоим портретом?
Безимени с облегчением отметил, что Аги не слишком близко к сердцу приняла сплетни вокруг своей особы. Передавая ей газету, он спросил:
— Куда это ты собралась?
— Старый пес берет меня в помощь, — ответила Аги. — Из его имения на станцию вещи пришли, так надо их сюда на машине доставить… Ух, ты! Что это?
Из дальней комнаты — через гостиную и переднюю — пробился шум отчаянной ссоры.
Безимени бросился вслед за девушкой в переднюю, чтобы уяснить себе суть происходящего.
Стеклянная дверь, ведущая в комнаты, была приоткрыта. Через щель слышен был бы любой шепот, а уж истошный визг артистки — и подавно:
— Говори, остаешься? Или между нами все кончено! Остаешься? Или все кончено! Я желаю, чтобы ты остался!
— Но я же говорил тебе, ангел мой! Все необходимое для кухни ты получишь, это само собой. Но мой управляющий с ящиками и пакетами ожидает меня на станции, и любой фининспектор, полицейский, железнодорожник может обнаружить, что он сторожит там запрещенные товары, ведь они с черного рынка. Ты что, засадить меня хочешь? — Голос домовладельца молил о пощаде.
— А хотя бы и так! — визжала артистка. — Настоящие любовники ради женщин воровали, обманывали, шли на каторгу, на виселицу! А ты, надев шубу, уже ни за что не сбросишь ее ради меня. Сам же так и сказал, когда я принимала ванну.
— Ну-ну, ангел мой! Ну, сказал глупость. Беру свои слова обратно. Теперь ты знаешь истинную причину. И, сделай милость, не пей с самого утра! Ведь больна будешь. Лучше ляг, отдохни. А я еще до вечера вернусь с вещами. До свидания, малютка!
— Прощай навек. И чтоб ноги твоей здесь не было! — несся вслед домовладельцу хриплый от злобы, табака и вина голос артистки.
И тут произошел следующий, совершенно несообразный эпизод.
Передняя имела форму буквы L, в нее выходили еще две двери: одна, в конце короткого крыла, — в коридор, другая, посередине длинного крыла, — на кухню.
Аги, мгновенно сориентировавшись, подтолкнула Безимени к двери в коридор — словно только что впустила его или, наоборот, выпустила, — а сама поспешила навстречу хозяину дома, который направился прямо к кухне.
И тут домовладелец, который увидел Аги, но не заметил Безимени, недвусмысленно, даже вполне интимно шлепнул горничную по круглому ее задику:
— Едем, Агица, детка. Она сама придет в себя. Пройдем через кухню. Вера ляжет спать.
И они — горничная впереди, домовладелец за ней — вышли через кухню.
Безимени застыл в передней, потрясенный и уязвленный в самое сердце.
Он успел еще увидеть отчетливо, что милая его возлюбленная, его невеста не только стерпела интимное пошлепывание, но еще и улыбнулась старому коту послушно и кокетливо.
И ему представилось вдруг божественно прекрасное, хотя и потерявшее свежесть от косметики, бесконечных ночных бдений и кутежей лицо Веры Амурской: он невольно сравнил артистку с курносой, свеженькой девятнадцатилетней ее горничной… И этот старый потаскун… и они вдвоем катят сейчас на станцию… хотя артистка истерически молит своего любовника остаться подле нее.
Нужны ли пояснения к столь отчетливым кинокадрам?
Однако обивщику не удалось даже прийти в себя от потрясения.
Дверь из комнаты распахнулась, и в ней появилась артистка, прямо перед ним, лицом к лицу.
Обивщик мебели понятия не имел об истории Монны Ванны. Иначе она непременно связалась бы в его мозгу с возмущением и тупой растерянностью, какие овладели им при виде артистки в распахнутом купальном халате, неожиданно возникшей перед ним. Она даже не поспешила запахнуть свое одеяние. Дивный стан ее сильно покачивался на прекрасных ногах.
— Ну и ну! — с недоумением уставилась она на Безимени. — Вас здесь оставили? И Аги здесь? Аги! Аги! Аги!
— Понапрасну ее зовете! Ее силком увез с собою его милость! — с нескрываемой горечью поведал артистке Безимени.
Вера Амурская смерила обивщика мебели пристальным взглядом, тщетно пытаясь собраться с мыслями, понять ситуацию. Наконец жестокое злорадство сверкнуло в ее глазах, и она расхохоталась.
— Ха-ха-ха! Вас направили ко мне посланцем мира? Ха-ха-ха! Недурно! Повесьте же пальто на вешалку и войдите!
Указательным пальцем артистка ткнула в воздух по направлению к вешалке. Затем, словно кнутиком, взмахнула пальцем над головой, указывая назад.
И, повернувшись, ушла в комнату.
У Яноша каждая клеточка трепетала желанием немедля выбежать вон из этой квартиры и пуститься вдогонку за своей Аги и его милостью домохозяином. Не посчитаться ни с чем — ни с богом, ни с человеком, ни с собственными интересами… пришибить насмерть и девку подлую, и старого кобеля!
Вместо этого он послушно, словно кукла, стянул с себя пальто. Затем, как ручной, домашний пес, поплелся в комнату с иллюстрированной газетой в руке.
Вера Амурская уже полулежала на кушетке. Перед ней стоял на колесиках стол, уставленный изысканными яствами: там была икра, калачи, мед, фруктовый сок, масло, сливки и еще всякая всячина.
— Прошу! Угощайтесь? Вы позавтракали? Нет еще? Садитесь вот туда. Покажите газету. Это вы здесь?
Из посыпавшихся на него градом вопросов и указаний Безимени уловил сперва лишь одно и сел. В голове слабо забрезжило: в самом деле, время идет к полудню, а у него маковой росинки во рту не было, вчерашняя выпивка испортила ему желудок.
Подсев к столу, он промямлил:
— Еще… э-э… еще покуда… не это… но я не…
— Приступайте! Не жалейте этого добра! — подбодрила его артистка. — Но сперва выпьем. Это дивный коктейль. Чистый спирт и фруктовый сок. Не бойтесь, от него даже голова не заболит. Можно пить и пить, пока…
Артистка протянула Безимени полный стакан с каким-то желтым напитком и сама тут же принялась тянуть из своего.
— Ох… — заикнулся было Безимени.
— За твое здоровье! — чокнулась артистка с обивщиком. — Пей до дна! — приказала она и сама выпила залпом; когда же Безимени, отхлебнув желтой жидкости до половины, отставил свой стакан, снова приказала: — Да пейте же до конца! И закусывайте!
Собственно говоря, Безимени сел к столу, взбудораженный даже больше, чем когда был пьян. Напиток он нашел действительно необыкновенно вкусным. И единым духом осушил большущий стакан. Тотчас в нем проснулся необоримый аппетит; решительно, но страшно неловко он через стол потянулся своей вилкой за ветчиной и принялся кромсать ее ножом.
Артистка, предоставив его самому себе, курила сигарету, глубоко затягиваясь. Только еще раз налила ему и себе полстакана блаженного напитка.
Когда обивщик уписал несколько ломтиков ветчины с кусочком хлеба, артистка показала через стол на блюдо, где, словно игрушечные кубики, лежала нарезанная белыми квадратиками рыба:
— Воткните-ка свою вилку вот в это! Рыба — чудо!
— О, благодарю! — подчинился Безимени, орудуя вилкой уже несравненно более смело и ловко.
— И мне могли бы уделить кусочек! — ласково пожурила гостя артистка, почему-то не найдя взглядом своего прибора. — Да вы прямо в рот!
Безимени подхватил кусочек великолепной рыбы и угостил им хозяйку. Он совершенно не узнавал себя.
Только что здесь сидел тупой, неотесанный чурбан. А сейчас? Безимени увидел вдруг дорогую мебель, которую вскоре опять можно будет обить заново и сорвать изрядный куш сверх условленного вознаграждения от этого сказочно щедрого, озорного и славного создания. Аги? Ничего, он с ней еще поговорит. Так шуганет, что она веретеном завьется… Свет клином на ней сошелся, что ли? Ого-го!..
Артистка наполняла уже третий стакан своим коктейлем. Для этого ей пришлось приподняться и сесть на диване прямо. Наливая, она говорила заплетающимся языком:
— Вы м-мне симпатичны, потому что говорите мало. Не треплете попусту языком, из вас и слова-то не вытянешь. По-моему, таким и должен быть настоящий мужчина. Ну, пейте! Пейте же! — Артистка протянула ему стакан, но вдруг отвела руку. — Идите-ка сюда, сядьте со мной рядом. Или боитесь?
— Вот уж нет! — Безимени поднялся и пересел к артистке.
Они чокнулись. Выпили.
Взгляды их скрестились. Из глав Веры Амурской прямо в глаза Безимени изливалось веселое озорство, и Безимени отвечал ей тем же.
Внезапно артистка без звука, приоткрыв губы, в распахнувшемся халате упала Безимени на руки.
Впутаться в такую безумную, такую паскудную историю! Что-то будет теперь?
Безимени покинул Веру Амурскую уже далеко за полдень.
Когда он уходил, артистка спала как мертвая. И не проснулась бы, даже если б у нее все из квартиры вынесли. Однако обивщик мебели вынес от нее лишь иллюстрированную газету. Ту, где был изображен он сам со своей тележкой.
Поначалу Безимени тоже испытывал лишь одно-единственное желание — спать! Не бить и крушить, а спать!
Он растянулся на своей лежанке, укрывшись всем, чем только мог, так как помещение сильно остыло и его бил озноб.
Котельная дома давала жильцам только горячую воду. Отопление же было печное.
Безимени спал, должно быть, час-полтора, но зато глубоким, крепким сном.
Проснувшись, он пришел в ужас: его разум не в силах был справиться с обрывочными спутанными мыслями.
Какие последствия может иметь это его приключение с артисткой? Будет ли она притязать и далее на его услуги такого рода? А что он, решительно станет на путь кота, ловеласа? Или?..
Нет, Аги теперь в счет не идет!
В этом вопросе Безимени не испытывал никакой неуверенности. Им владел только гнев, только инстинкт мести. Он лежал с открытыми глазами в мрачной задумчивости.
Стемнело. Но вот он вздрогнул: перед домом, знакомо сигналя и фыркая, остановилась машина.
Однако Безимени не стал выбираться из-под груды барахла, чтобы поинтересоваться, кто приехал.
Так пролежал он с полчаса. И вот со двора в двери щелкнул замок.
Кроме него, ключ от этой двери был только у Агицы.
Девушка проворно захлопнула за собой дверь и остановилась, ласково улыбаясь Безимени; он, однако, продолжал лежать неподвижно и, устремив на нее равнодушный, но в то же время сурово испытующий взгляд, ждал, с чего начнет его невеста. Аги спросила:
— Почему не затоплено? Ты не ждал меня?
— Ого! Еще как ждал! Да только не так скоро! — отозвался Безимени. — У вас на все хватило времени?
Аги еще не уловила враждебности в словах жениха. Она мило затрещала:
— Послушай! Эта стерва там, наверху, так упилась, что заснула на кровати голой. Как упала навзничь, так и лежит бревно бревном. Наш советник никак не мог ее растолкать, хоть и я помогала. А ему нужно уйти. Он укатил уже. А чего мы навезли! Погляди! Масло, мясо, сало, свиная грудинка — это я тебе принесла!
Пока Аги выкладывала все на стол, Безимени медленно поднялся, а так как лежал он одетый, то потянулся только, разминая кости, и шагнул к девушке:
— Это он дал тебе? Для меня дал? В возмещение убытков, что ли?
— Да ты что, заговариваешься? Что плетешь-то? О ком? — затрепетав, спросила девушка и попятилась к двери.
Но Безимени быстрым, тигриным движением схватил Аги за плечо и отвесил ей одну за другой несколько пощечин.
— Убьешь ведь! Спятил ты?! — дрожа всем телом, вскрикнула насмерть перепуганная девушка.
— Думаешь, я не видел, как этот старый негодяй лапал тебя, а ты еще ухмылялась ему прямо в морду его поганую? Уезжаешь поблудить с ним, а потом ко мне являешься? Или тебе мало?
— Ну чем мне поклясться, что между мной и его милостью ни на вот столечко нет ничего! Матерью своей, жизнью, нашим счастьем, нашим ребеночком, тобою клянусь!
— Слушай меня, ты, дрянь распоследняя! — сказал на это Безимени. — Сейчас ты расскажешь мне все, что между вами было, и тогда я пальцем тебя не трону. Тогда можешь уматываться, соберешь это свое барахло — и скатертью дорожка! Но если вздумаешь отрицать, я задушу тебя здесь же. Вот этими руками! Пускай хоть в карцере тюремном сгнию за это, пускай на виселицу попаду! Ну! Говори!
Обивщик мебели плюхнулся на старое рекамье, из которого тучей поднялась пыль: оно давно уже ждало ремонта. Но зато стояло это старье как раз между дверью и Аги. Теперь ей не улизнуть.
— Я не отрицаю, что старый пес обхаживал меня! Но я-то, я все его обещания, все посулы отвергала. Уж чего он не сулил мне — и одеть с головы до ног, и домик купить…
— А мне, значит, обо всем об этом и знать не следовало?
— Да разве могла я сказать? Чтобы ты укокошил его? Чтобы скандал на весь мир учинил? Я и сама еще в силах справиться с бесстыдником этим!.. Погоди! Ты за сегодняшнюю поездку подозреваешь меня?
— Еще бы не подозревать! Думаешь, поймаюсь на сказочки твои завиральные? Так-таки и не тронул он тебя, когда вы с ним заглянули в придорожную гостиницу? — стоял на своем Безимени.
— Ну, ладно! По крайней мере, с этих пор и навеки я буду очищена в глазах твоих, если ты не совсем еще ума решился! — живо воскликнула девушка.
— Как же это, позволь узнать?
— Очень просто! — заторопилась Аги. — Ты про все можешь узнать у шофера. Уж как я боялась, что наябедничает он тебе про то, как визжала я в машине, когда этот старый боров ко мне сунулся и на все лады начал улещивать… хочешь шофера выспросить? Он в корчме Паппа сидит, фречем наливается.
Все подозрения, вся следовательская страсть перевернулись вдруг в Безимени вверх тормашками. Он уже чувствовал, что несправедлив к Аги! Девушка невиновна. У него самого рыльце в пушку. Да таким и останется! Ведь если Аги узнает про его похождения!..
И все же он продолжал сурово допытываться:
— А когда вы выходили из машины? Шофер и тогда слышал твои крики?
— Подличаешь ты со мной, вот что! — отрубила девушка. Она словно почуяла, что взяла верх. — Собирайся-ка да пойдем к шоферу. Я слова не скажу. Ты сам его про все спросишь.
Они и в самом деле нашли шофера в корчме Паппа. Но он был не один.
Пришлось им сесть за другой столик, заказать пол-литра вина. Затем Безимени поманил к себе рыжего, похожего на молодого бычка шофера.
Поговорили о том о сем. Аги показала шоферу иллюстрированную газету. Наконец Безимени приступил к делу.
— Скажи, верно ли, что Аги в машине пришлось тебя на помощь звать?..
Шофер был подготовлен к содержанию допроса. И не замедлил с ответом:
— Я уж и сам догадался, зачем вы сюда пожаловали! Значит, барышня говорит, что его милость желал немного побаловаться в машине, а она кричать стала? Это правда. Ну, только я тебе так скажу: из-за того, что старый трухляк слегка с нею заигрывал, голову терять тебе не резон. В его-то годы пусть себе щиплется! У него уж все книзу, как у Телеги Небесной[12] дышло… Так, бывало, покойный мой дед говаривал. А этот — незлой человек. У него подзаработать можно.
— Ну, что ж, это понятно. — Голос обивщика мебели оставался сдержанным и строгим. Он задал следующий вопрос: — Ну, а когда они без тебя, вдвоем были?
Физиономия шофера недоуменно вытянулась. Вдруг он сердито фыркнул:
— Ха! Понимаю. Ты, значит, насчет барышни сомневаешься? Боишься, чтоб она не споткнулась? Ну, ко мне-то, надеюсь, ты ее не ревнуешь?
— С чего бы я стал ее к тебе ревновать? — спросил Безимени.
— А с того, что сегодня барышня только со мной наедине оставалась, и в машине и в корчме, пока его милость по делам уходил. Да опомнись ты, будь добр!
— Вот-вот! А кто сотрет с лица моего те две пощечины, которыми этот подлый палач наградил меня из-за своей подозрительности? — воскликнула торжествующая Аги.
— А ты поцелуй поскорее барышню. Да утешь ее. Потому что ты есть свинья и дурак, ежели ее обидел, — заключил шофер к полному посрамлению Безимени.
О, если бы они еще могли заглянуть ему в душу! Как скулила она, словно бесхвостый щенок, в сознании собственной вины, собственного падения! И как терзала его тревога…
Но перенести подозрения на шофера было бы сейчас уже более чем смехотворно.
Разбитый в пух и прах, Безимени тупо уставился на Аги и протянул ей руку:
— Ну, тогда… это… тогда, значит…
— Убирайся! — буркнула Аги и отбросила руку Безимени. — Так легко ты у меня не отделаешься! Сперва в грязи вывалять, а потом облизать?
Шофер опять загоготал и попрощался. Его позвали — надо было отвезти груз.
— Ну, прости меня! — попросил Безимени девушку. — Сколько времени ты еще можешь не возвращаться домой?
— Не возвращаться? — переспросила Аги, и в голосе ее звучало недвусмысленно: как же иначе можно прийти к полному примирению, если не вернуться к обивщику в мастерскую?
Однако Безимени вытащил из кармана два зеленых билетика в кино, полученных от нилашистов.
— Потому что мы в кино могли бы пойти.
— Заранее билеты купил? Откуда же ты пронюхал, что вечером я буду свободна? — допытывалась теперь Аги, да так подозрительно, что Безимени побагровел. — Или… Что бы это значило?
— Билеты нилашистский окружной начальник вчера вечером раздавал в «Молодушке»… мне ведь пришлось магарыч выставить на ту десятку, что ты для меня выудила, — заикаясь, проговорил Безимени.
Аги смерила его суровым взглядом и покачала головой.
— Тебя что, совсем окрутили подонки эти? Очень уж воняет от тебя дружками твоими. Стоит день нам не видеться, как они тут как тут, обхаживают тебя вовсю. Может, и девки кабацкие тебя меж собой делят?
Часто вспоминался Безимени тот вечер, когда они вышли из кино.
Фильм заворожил их, взволновал до глубины души, так что и Безимени и Аги почти совершенно утратили присущее им обычно верное ощущение реальной действительности и теперь способны были лишь через призму фильма рассматривать все явления жизни.
Герой фильма, немец по происхождению, хотя славянин по имени, передовой рабочий, благодаря своему уму, прилежанию и верности стал любимцем директора завода. В то же время горничная директорской семьи имеет сильное влияние на хозяев. Передовой рабочий почти полновластно распоряжается наймом и увольнением. А вокруг — безработица, нищета. Особенно страдают от безработицы ввиду перенаселенности несколько образцовых, чисто немецких поселений. Ибо директор не выносит немцев и постепенно изгоняет их со своих предприятий.
Но тут между передовым рабочим и горничной завязывается тайная дружба. Выясняется, что горничная — немка по происхождению и германофилка. Рука об руку становятся они на сторону бедных, оборванных немецких безработных и всеми правдами и неправдами устраивают их одного за другим на завод.
В это время в страну триумфально вступает немецкая армия.
Хозяин завода бежит. Но его любимцев, горничную и управляющего, хватают.
Дело уже доходит до того, что управляющего и его помощницу, горничную, которых немцы сволокли в тюрьму и осудили, — вот-вот казнят как ближайших приспешников директора завода, дравшего шкуру с рабочих.
Но тут за них вступаются тайно устроенные ими на завод бывшие немцы-безработные. Они протестуют, управляющий и его лебедушка освобождены, мир и благоденствие, счастье до ушей.
Во время фильма Безимени и Аги то и дело стискивали друг другу руки, целиком и полностью отождествляя себя, свою судьбу с героями фильма. Аги всхлипывала, да и Безимени в самые критические моменты, при наиболее волнующих сценах судорожно глотал стоявший в горле ком.
Прохладным вечером, какие часто случаются ранней весной, они возвращались домой и тихо беседовали, тесно прижавшись друг к другу.
— Не только от нилашистов, но даже от самых ученых и почтенных людей в доме ты слышишь одно: немцы победят! Они завлекут сюда русских, выманят из-за моря американцев, а уж тогда выставят такое оружие, которое в два счета уничтожит всех их. Теперь примечай — кто говорит иначе? Ну, твоя хозяйка. Так ведь это шлюха, и только… Ну, домовладелец — так ведь он еврей. Выкрест. Еще учитель музыки из полуподвала, мой сосед, — так он же чокнутый и живет на то, что от своих еврейских учеников получает. Еще профессорское семейство, но у них у самих дети полукровки — тоже наполовину евреи. Ну и другие евреи, что в доме живут. А больше никто. Вот и сообрази!
На сей раз горничная не придиралась к мудрствованиям Безимени, растревоженная собственными сомнениями.
— Я тоже не знаю, что и думать! — проговорила она. — Но все же, по-моему, что тебе, что мне нет смысла прилепляться ни туда, ни сюда. Работать хлеба ради все равно нужно, немцы здесь господа или кто другой. Пусть те их сторону держат да паразитничают, кто через них себе выгоды ищет. По-моему, и тебе и мне это без надобности, а значит, и дрожать не придется, ежели другая сила верх возьмет и станет вешать да расправу чинить. Кто бы ни давал тебе заказ — еврей или не еврей, важно одно: чтоб платил исправно. И мне тоже безразлично, кому прислуживать. Вот и вся премудрость!.. Ох!
Что верно, то верно; даже тревоги политического свойства, посещавшие иной раз Безимени, Аги легко удавалось развеять. Но на этот раз не успел он успокоиться, как она уготовила ему глубокое потрясение.
— Что с тобой? — взглянул Безимени на Аги, так неожиданно оборвавшую свои рассуждения.
— Мне вдруг подумалось: а ну как эта стерва очухалась уже и теперь устроит мне выволочку за то, что я удрала из дому. Давай-ка отнесем ей сейчас газету с твоей фотографией… если ты зайдешь со мной, она не станет скандалить. Задурим ей голову твоей тележкой!
В темноте Безимени дважды переменился в лице. Сперва побледнел и покрылся потом, затем густо побагровел. И дыхание у него перехватило.
Что теперь делать? Буркнуть небрежно, что артистка уже видела газету? Но помнит ли об этом артистка? И вообще, как она намерена вести себя? А ему как держаться, но главное — как все будет с Аги?.. Ужас! Ужас!
Самым надежным сейчас показался обивщику испытанный прием — внезапно перейти на грубый тон.
— Еще чего! Договорились же, что по мере возможности не будем показываться вместе на людях! А ты теперь нарушаешь? — проворчал он. — Никуда я не пойду!
Аги ничего не заподозрила.
— Ну-ну! С чего ты надулся, будто мышь на крупу? Не пойдешь? Не надо. Сам же говорил, что в доме уже знают про нас. А я все-таки покажу ей сейчас твою фотографию.
— Это еще зачем? — снова грубо рявкнул Безимени и хотел выхватить у Аги газету.
Но девушка опять ничегошеньки не заподозрила. С газетой в руке она отскочила в сторону и, громко смеясь, вбежала в подъезд. Ибо за разговорами они уже подошли к дому.
Итак, Безимени не оставалось ничего иного, как выбрать из двух зол меньшее. Но что же лучше? Оставить газету у Аги и потом грызть себя в своей берлоге: что-то произойдет наверху, когда с газеты разговор между Аги и артисткой перейдет на него? Или же броситься вдогонку за Аги и устроить шум, скандал, ссору… чтобы потом все обернулось еще хуже?
Тем временем Аги одолела уже пятый лестничный пролет; почувствовав себя в полной безопасности, она обернулась и достаточно громко, хотя и с опаской прошептала сверху:
— Слышишь? Если стерва эта не очнулась, я сойду к тебе!
И горничная, пренебрегши лифтом, бросилась вверх по лестнице.
Но напрасно поджидал Безимени свою невесту, терзаясь сомнениями, тревогами, кошмарами. В ту ночь она не пришла к нему.
«Шандор, Йожеф, Бенедек нам несут тепло навек!» — гласит старый стишок о весне-красне.
Что же, в тот памятный 1944 год день Йожефа действительно крепко нагрел всю Венгрию немецким вторжением[13].
За несколько дней до этого Безимени получил легкую, хорошо оплачиваемую работу по украшению зала к празднику 15 марта[14].
Но, увы, в прекрасный праздник венгерской свободы ворвался оглушительный рев сирен. И тотчас о воздушной опасности залаяло радио.
Конечно, каждый, кто видел, как в венгерском небе без всяких помех, словно на учениях, огромными серебряными орлами проплывают американские и английские бомбардировщики, был потрясен до глубины души.
Тележка Безимени вот уже четыре-пять дней как не стояла на обычном своем месте во дворе.
Дворничиха воспользовалась этим. Она вынесла из убежища запасную кадку, мешки с песком и другие предметы, имевшие отношение к противовоздушной обороне, и нагромоздила все это на пустовавшее место тележки Безимени.
Обивщик заметил ее маневр. Но, располагая охранной грамотой домовладельца, не без ехидства размышлял так: когда он привезет тележку домой, то попросту передвинет все эти противовоздушные причиндалы с законного ее места или же поставит тележку с ними рядом, а то, что там она в самом деле будет мешать при спуске в убежище, его не касается. Только в воскресенье утром у Безимени нашлось время, чтобы доставить тележку домой. Таща за длинную рукоять нагруженную инструментом и упаковочным материалом тележку, Безимени был занят отнюдь не перипетиями мировой войны, ее критическими этапами. Он погрузился мыслями в собственные свои малые личные заботы.
«Проклятая тележка! — ругался он про себя. — Снова из-за нее ввязываться в перепалку с дворничихой. А если она не посчитается с запиской домовладельца? Тогда придется все же идти на поклон к артистке… и уж там-то быть скандалу!»
Обивщик мебели все еще не знал, в каких он отношениях с артисткой.
Аги, спустившись к Безимени на следующий вечер, вернула ему газету и сказала просто так, между прочим:
— Почему тебе не хотелось, чтобы я показала ее этой стерве? Ты же сам ей показывал. По крайней мере, она сказала, что уже видела.
Безимени просто дурно стало от этой пытки. Застигнутый врасплох, он не успел собраться с духом и грубостью оборвать разговор. Он только промычал что-то, тупо уставясь на девушку.
— Да что с тобой? — вытаращила на него глаза Аги. — Почему нельзя видеть эту фотографию кому угодно? Разве не для того ее в газете напечатали?
В воображении Безимени кошмарной чередой пронеслось: если артистка помнила о фотографии, то она не могла не помнить и обо всем, что произошло между ними, а если так, то как она вывернулась перед своей горничной?
Наконец отчаянное его положение подсказало Безимени спасительную мысль, и он простонал, обернувшись к девушке:
— Но разве я не говорил тебе, что статья никуда не годится из-за того, что я здесь разулыбался до ушей? Меня ведь за это и в редакции послали ко всем чертям. А я буду всем показывать?
— Тьфу, чепуха какая! — отмахнулась горничная и перешла к обычной повестке дня.
Однако Безимени в воображаемых своих страхах дошел уже до того, что счел подозрительным полное отсутствие каких бы то ни было подозрений у Аги на его счет. Но, может, она и ее хозяйка не так-то уж и делятся друг с дружкой?..
Вот о чем размышлял Безимени, толкая к дому тележку и с отвращением думая о том, что из-за проклятой этой колымаги ему, возможно, еще сегодня придется встать лицом к лицу с артисткой в присутствии Аги.
Перетаскивая громыхающую тележку через лестничную площадку, Безимени толкал и дергал ее более нервно, чем обычно. В результате рукоять тележки, круто завернув в сторону, ударилась о стену, о кричаще красную стену, и отбила порядочный кусок штукатурки.
У Безимени застыла кровь в жилах.
Он тотчас решил, поставив во дворе тележку, самому явиться в дворницкую и, чистосердечно покаявшись, взять на себя все расходы по возмещению ущерба.
Но пока тележка с левым уклоном громыхала по двору, дворничиха уже выскочила из своей квартиры и сразу заметила на кроваво-красной стене безобразную белую выбоину.
Что тут началось! Какой отвратительный, какой безобразный скандал!
— Иди сюда! Иди сюда сейчас же! — как сирена воздушной тревоги, завопила она, призывая на помощь мужа. — Он испоганил стену, он весь дом разнесет… Погляди вон туда!.. Ни минуты не потерплю больше здесь его повозку! Господин майор приказал вынести из убежища все лишние вещи, и теперь тележке его во дворе больше нет места. Она всем мешать будет. Посмотрим, куда он поставил ее!
Последние слова дворничихи донеслись уже со двора. Напрасно сунулся теперь Безимени к дворнику с робкими объяснениями. Дворник лишь крутил головой.
— Уж вы, господин Безимени, поищите другое место для тележки. Иначе нам придется удалить ее с помощью полицейского. Противовоздушная оборона прежде всего.
— Вот прочитайте — письменное разрешение домовладельца держать мою тележку во дворе дома! — протянул ему Безимени свою бумажку.
— И это не поможет! — опять потряс головой миролюбивый дворник. — Хотите беду накликать? Тогда настаивайте на своем.
— Уж он за это поплатится! — злобно верещала дворничиха.
— А ты не кричи, голубка, не угрожай! Пойдем домой! Господин Безимени обдумает, как ему быть.
— Не домой, а к господину майору, вот куда я пойду! — прошипела, чуть не лопаясь от злости, дворничиха.
Ее муж вернулся в дворницкую, а Безимени удалился в мастерскую, чтобы наедине с самим собой обмозговать создавшееся положение.
И он мозговал, мозговал, мозговал изо всех сил.
Из-за поганой этой тележки впутать в неприятности не только себя, но доброго домовладельца и артистку? Связываться с комендантом? С самим господом богом — всесильным ведомством противовоздушной обороны? С майором?
Куда бы деть ее, черт возьми! Схватить топор да разнести в щепы, на растопку?..
Вдруг перед домом трижды раздался знакомый гудок. Значит, пришла машина — либо за домохозяином, либо за артисткой.
А ну-ка, быстро навстречу — будь то он, она или оба вместе! Выложим им нашу жалобу. И пусть решают, как быть с тележкой.
Вот что придумал второпях Безимени. И выбрался из своей берлоги на улицу.
Но в эту самую минуту сверху, с балкона четвертого этажа, выходившего на улицу, прозвучал милый голосок Аги, обращенный к шоферу:
— Послушайте! Скажите обивщику мебели, чтобы он поднялся к нам! Да тотчас! Немедля!
Безимени взлетел на четвертый этаж.
Майор был сравнительно молод и строен — словом, как говорится, красавец мужчина.
Его супруга, дама чудовищно некрасивая, страдала неизлечимой хворью, какой-то бледной немочью. День-деньской лежала она на софе, курила, раскладывала пасьянсы и читала — один за другим глотала дешевые романы, до отказа набитые всяческими ужасами.
Когда-то из-за небольшого чисто бухгалтерского просчета майор распростился с армией. Затем маклерствовал, даже барышничал. Во время войны армия снова приняла его в свои объятия. Вскоре он выступил в роли директора завода.
Майор редко облекался в военную форму. Но в то утро вместо элегантного штатского костюма на нем красовался мундир и штиблеты со шпорами. В этот воскресный день ему надлежало присутствовать на официальной церемонии, имеющей быть ровно в полдень.
Накануне, в день святого Шандора, майор, носивший сие христианское имя, основательно набрался вечером в веселой компании.
Когда дворничиха позвонила в дверь, он уже успел принять ванну. Однако самочувствие у него было препоганое. С наивысшим удовольствием он снова бухнулся бы в постель. У майора трещала голова, ныло в животе.
Конечно, он предпочел бы вышвырнуть дворничиху за дверь, вместо того чтобы выслушивать ее жалобы.
Но дворничиха в столь драматических красках расписала неслыханные преступления обивщика мебели, который плюет на заботы армии о гражданской обороне да еще потрясает письменным распоряжением домовладельца, этого выкреста, что в конце концов майор тоже распалился:
— Я сам улажу все с господином Гарой. А вы, Юлишка, не ввязывайтесь больше в эту историю! — распорядился майор.
— Его наемный автомобиль как раз только что просигналил под окнами, видно, он сейчас уедет! — информировала дворничиха своего начальника. — Уж вы попробуйте перехватить его!
И майор согласился. Он вошел в лифт и, поднявшись на четвертый этаж, позвонил в квартиру артистки.
Когда Аги втолкнула Безимени в комнату, он был ни жив ни мертв от страха.
— Тебя зовут! Говори смело! Домохозяин за тебя стоит! И я и артистка чего только не наговорили уже майору про дворничиху! — напутствовала его Аги и сильно дернула при этом за руку, побуждая к мужской стойкости.
Зрелище, открывшееся обивщику мебели, снести было непросто.
Артистка раскинулась на кушетке, точь-в-точь как в тот раз, когда принимала его. Она полулежала в том самом обворожительном своем халатике.
К кушетке, точь-в-точь так же, придвинут был стол на колесиках, уставленный всевозможными яствами.
А у стола сидел майор в наводящем страх военном парадном мундире. Его грудь была увешана побрякушками.
Домовладелец стоял здесь же, но уже в пальто. Он говорил:
— Надеюсь, дражайший господин майор, наши личные отношения не пострадают от того, что, как лица официальные, мы с тобой не во всем согласны. Положение, думается мне, не таково, чтобы я не имел уже права во дворе собственного дома держать то, что мне угодно. В крайнем случае просто переставим пресловутый предмет в такое место, где бы он не мешал мероприятиям по противовоздушной обороне. Но сейчас позволь откланяться. У меня важное заседание, и я должен уйти.
Самолюбие майора — офицера и коменданта дома, — которое от ночных возлияний приобрело особую чувствительность, было оскорблено не смыслом слов, а высокомерным тоном домохозяина. И он сказал:
— Боюсь, что вынужден буду причинить тебе целый ряд неприятностей. Начать хотя бы с того, что я прикажу немедленно удалить упомянутый предмет со двора с помощью органов внутреннего порядка, а тебя и владельца сего предмета привлеку к ответственности за противодействие… Ну-с?
— Тут, полагаю, возможны самые серьезные последствия с точки зрения права! — холодно парировал домовладелец, и они обменялись с майором непреклонными взглядами; затем домовладелец, как бы смягчая ситуацию, допустил на лицо свое ироническую усмешку и пошутил:
— А теперь, пока ты оставляешь меня на свободе, я, на всякий случай, убегаю!
— Не ссорьтесь! Умоляю! Прошу вас, господин майор, отведайте, чудодейственно возбуждает аппетит! — И артистка налила майору того самого желтого зелья, которым угощала обивщика мебели. Потом сказала правительственному советнику, все еще медлившему у столика, чтобы еще раз сцепиться: — А ты, дружок, иди уж на свое важное совещание! И не порть нам дела. Мы с господином майором как-нибудь сами договоримся.
— Ну и прекрасно! Будьте здоровы! — Его милость Фердинанд Гара на сей раз попрощался окончательно.
Аги между тем буквально протолкнула Безимени мимо домохозяина со словами:
— Да иди же, иди! Они хотят выслушать тебя!
— Смотрите не поддавайтесь и не бойтесь, Янчи! — подбодрил обивщика и домовладелец. — Удаление вашей тележки — просто уголовное преступление, преступление против частной собственности, то есть, по-венгерски говоря, грабеж и злоупотребление официальным положением.
— Но, Дини! Ты сошел с ума! — подскочила на кушетке артистка. — Не принимайте этого всерьез, господин майор! Да иди же ты!
Майор с высокомерной улыбкой ответил только:
— Он может жестоко поплатиться за эти речи! На что он надеется?
Домовладелец вызывающе громко захлопнул за собой дверь.
Стакан артистки звякнул о стакан майора, они выпили.
— Ну а вы, дражайший преступник! — обратил вдруг майор свое внимание на Безимени. — Вам-то есть ли смысл в случае чего в кутузку угодить из-за этой вашей тележки?
— Ох, что вы, господин майор! — ужаснулся Безимени. — Вот одно только… где мне ее держать, тележку-то? Куда отвезти? Ума не приложу. Разве что разбить ее да на растопку пустить…
— Ну, это уж оставьте напоследок! — шутливо возразил майор. — Но со двора тележку придется убрать.
— Господин майор! — вмешалась тут Аги. — Этот молчун бессловесный даже за свою правду рта не раскроет! Обивщик мебели без тележки — ничто, он ведь живет ею! Да не он один — и Вици, и все окрестные бедняки, все нилашистские братья пользуются его тележкой. Позавчера господин окружной начальник дал ему два бесплатных билета в кино за то, что он членам нилашистской партии бесплатно уступает, когда им надо, свою тележку. А дворничиха что? Ведь это злыдня бессовестная, ей бы только покомандовать да покуражиться над бедным человеком!
— Пожалуй, она права! — кивнула майору и Вера Амурская. — В конце концов, и поленницы во дворе стоят, и бочки… только для тележки нет места.
Майор немного подумал. Потом взглянул на Безимени и искренне расхохотался.
— Послушайте, мастер, а ведь кого дамы так поддерживают, тот не пропадет! Чем это вы их приворожили? Хотел бы я у вас поучиться.
Безимени ответил на шутливые речи майора лишь нелепой гримасой. Он предпочел бы сейчас провалиться сквозь все четыре этажа, лишь бы не присутствовать на этом мучительном обсуждении.
— Янчи хороший парень, и дворничиха несправедливо все время подкапывается под него! — заявила артистка.
— А вы, голубушка, сдается мне, и вовсе горой стоите за Янчи! — улыбнулся майор, поглядев на Аги.
И вдруг Аги решительно затрещала:
— Почему бы мне не признаться вам, сударыня, и вам, господин майор, дворничиха да корчмарка все равно растрезвонили по дому, что Янчи жених мой… А мы и вправду уже обручились и скоро будем жить вместе!
— Вот как? Вот как? Ну-ну, желаю вам счастья! — хохотал майор. — Конечно, это никудышный свадебный подарок — помиловать и водворить обратно тележку, но все же примите его от меня. А с Юлишкой я улажу официально.
— Спасибо! Благодарим вас! — одновременно воскликнули Безимени и Аги.
Все это время Безимени, замирая от ужаса, наблюдал за артисткой. Более того, его взгляд буквально прилип к ней, словно он не мог поверить в то, что артистка и после признания Аги улыбается им обоим так же безмятежно и ласково-одобрительно.
— А теперь пойдем! Наше дело улажено! Оставим господ в покое!
И Аги потащила Безимени из комнаты. Однако, ступив на мягкий персидский ковер передней, она снова подтолкнула его к двери, чтобы подслушать беседу второй пары.
— Есть у вас в запасе какой-нибудь новенький анекдот? Или уже и их не стало? — поинтересовалась артистка, взглянув на майора.
— О Черчилле слышали?
— Смотря какой!
— Господь бог призывает к себе его и Гитлера, потому что ему уже наскучило кровопролитие на земле… Слышали?
— Слышала. Превосходный! — засмеялась артистка, но тут же повернулась к майору и серьезно, в упор спросила, немного понизив голос:
— А теперь скажите, ведь вы военный, кадровый офицер: как вы расцениваете нынешнее положение? После всех сообщений с фронтов, после всех заявлений немецкого командования могут ли немцы еще выиграть войну?
— Видите ли, сударыня, мне бы полагалось высказываться только в оптимистическом духе, как теперь принято говорить! — отозвался майор, и видно было, что осторожность заставила его забраковать эту фразу. — Одно точно: немцы еще очень сильны. Они могут тянуть войну до бесконечности. И как знать, может быть, вырвут договор с Соединенными Штатами…
— Как далеко это от первоначальной высокомерной самоуверенности Гитлера!
— Увы! — кивнул майор с кислой миной.
— А что слышно о чудо-оружии? — поинтересовалась Вера Амурская. Но майор лишь уныло махнул рукой, и она продолжала: — Тогда я вам расскажу анекдот про чудо-оружие.
— Ну-ну!
— Такое оружие уже изобретено! Оно все разрешит и обеспечит немцам полную победу.
— Неужели! И что же это?..
— Пишущая машинка Геббельса. Она-то и есть чудо-оружие!.. Ну, ладно! Еще немного этого божественного напитка! Скажите, разве он не божествен?
— Превосходен, право! Но после него я не смогу, кажется, стоять по стойке «смирно» на церемониале.
— Ну, чуточку!
— Только совсем, совсем немножко!..
Артистка опять надела вдруг маску серьезности.
— Знаете, что я вам скажу? Легко этим великим политикам, за которыми стоят вон какие державы и сотни миллионов людей. Но истинно велики лишь государственные деятели таких маленьких стран, как Венгрия. Взять хотя бы Каллаи, уж как его ни честили — и глупец, мол, он, и мошенник. А сейчас видите, как он держится! Венгрия стала пристанищем для иностранных беженцев. Да, Черчилль попросту растерялся бы и задал реву, как сопливый мальчишка, там, где венгерские государственные мужи играючи выбираются из беды. Я знаю прелестный анекдот о Каллаи.
— Расскажите!
— Послы нейтральных стран вне себя, они хотят наконец как-то выяснить позиции венгерского правительства. И вот загоняют в угол Каллаи, премьер-министра. А Каллаи совершенно откровенно им заявляет: «Послушайте, я и Керестеш-Фишер, министр внутренних дел, — англофилы, и прямо в том признаемся. Но я и Ремени-Шнеллер, мой министр финансов, — германофилы…»
Майор от души посмеялся над анекдотом. Потом, задумавшись чуть-чуть, проговорился:
— Что ж, нам, венграм, нелегко выкарабкаться из этой каши. Горький опыт говорит: сражаться немцы умеют, но зато и тонут потом до самого дна…
— Дини считает, что это случится со дня на день. Потому-то он так и заносится! — вставила артистка.
К величайшему ее недоумению, майор протестовать не стал. Лицо его было мрачно, хотя он и улыбался.
— И это возможно! — проговорил он.
За дверью Аги подтолкнула Безимени локтем.
— Слыхал? Похоже, что немцам капут.
В эту минут зазвонил телефон.
— Что?.. Не понимаю… Говори громче!.. Боишься?.. Вот как!.. Кошмар… Жду, жду!
Прелестное личико Веры Амурской побледнело и выражало теперь полнейшую растерянность. Она с ожесточением дула в телефонную трубку. Наконец вспомнила, что в комнате находится майор.
Майор между тем уже в который раз спрашивал ее:
— Что там? Что случилось?
— Сущие пустяки! — воскликнула она драматически. — Немцы, заманив Хорти в свою штаб-квартиру, вторглись в страну. Сегодня на рассвете расшвыряли наших ничего не подозревавших пограничников — и вот они уже здесь, в Будапеште. Хватают подряд всех видных политических деятелей… Дини хочет смыться… и больше сюда не придет!
— Что ж, этого следовало ожидать! Более того, непонятно, почему немцы до сих пор не сделали этого, — проговорил с виду не слишком взволнованный майор.
— Что означает это лично для вас? — допытывалась артистка.
— Для меня? Это мне самому неясно, — признался майор. — После всего происшедшего надо как-то сориентироваться. Во всяком случае, нынешняя праздничная церемония отпадает.
— Понимаю, — кивнула артистка.
Она как будто ожидала, что майор вскочит и бросится за информацией, но, так как он этого не сделал и продолжал неподвижно сидеть, сдвинув над переносицей брови, — артистка также углубилась в свои мысли.
— Невозможно предугадать последствия! — бормотал себе под нос майор.
— Знаете что? Оставайтесь у меня к обеду. Обед у нас будет на славу. А Дини по телефону сообщит нам, что происходит. Положитесь на него. Он чертовски сообразительный и деятельный. Быстрее разнюхает, что к чему, чем все разведчики армии, вместе взятые.
— Позвольте! — раздумывал майор. — Как знать, на пользу мне сейчас этот мундир или во вред. Сниму-ка я его лучше. К тому же все равно нужно предупредить жену, что я не обедаю дома. Сейчас пойду к себе, но скоро вернусь.
— Правильно! — кивнула артистка. — Но вернетесь непременно?
— Непременно!
— Допьем пока остатки. Это и как успокаивающее действует отлично! — подняла свой стакан артистка.
— Ваше здоровье, сударыня! — потянулся чокнуться с нею майор.
— Никаких «сударыня»! Это звучит так холодно! Меня зовут Вера, а вас Шандор. Будь здоров, Шандорка!
— Твое здоровье, Верочка! — Майор еще раз чокнулся с артисткой.
Подслушивавшие под дверью Аги и ее жених сломя голову бросились на кухню. Майор, позвякивая орденами и шпорами, удалился.
— Ф-фу! — оторопело выдохнула Аги. — Все ж таки немцы взяли верх, ежели нас захватили. А эти двое тоже ничего не знали.
— Ну, да ведь это как бывает! — проговорил обивщик мебели. — Все равно как бы я, к примеру, дрался вместе с дружком своим против кого-то третьего, а дружок вдруг возьми да мне же и дай по шее. Венгерская граница со стороны немцев, конечно, не была укреплена как следует. Что им стоило ее перейти!
— А сколько у них друзей здесь!.. Что-то теперь будет? — встревоженно проговорила Аги.
— А то и будет, что начнется здесь такое позорище, какого еще свет не видывал! — предсказал Безимени.
С любой точки зрения — человека ли, вещи ли — можно наблюдать житейскую суету.
Нашу тележку на некоторое время оставили в покое в ее углу.
Между тем вокруг нее, у людей — венца творения, началась настоящая вакханалия.
Несколько дней спустя дом ринулся в убежище уже не на занятия — люди бежали вниз среди сотрясавшего землю и небо грохота, завывания сирен и воплей репродукторов.
В этой суматохе тележка и в самом деле оказалась у всех на пути. Но сейчас она была под охраной не только Веры Амурской, но и самого коменданта дома.
Майор стал у артистки завсегдатаем — и как лицо сугубо официальное, и как ее поклонник. Он пожелал заменить ей удалившегося в неизвестном направлении правительственного советника.
Сидя после очередного отбоя воздушной тревоги на балконе у артистки, они оглядывали результаты чудовищной работы американских бомбардировщиков, видели ужасные, закрывшие небо черные и грязно-желтые клубы дыма со стороны Чепеля и Шорокшара, а главным образом от нефтеперегонных заводов.
К этому времени семья Вейнбергеров ходила уже с кричащей желтой звездой. Как и бедная еврейка с дочерью, снимавшие комнату у художника.
Дворничиха согнала их с занятого ими ранее места в убежище и оттеснила к самому входу в подвал. Они предпочли перебраться оттуда во двор, чтобы их не затолкали в суматохе прочие жильцы.
Там они и сидели на тележке, испуганно перешептываясь, когда дворничиха снова на них набросилась:
— Это кто же вам разрешил покинуть убежище во время тревоги? А ну, извольте спуститься на подвальную лестницу!
Среди жильцов дома нашелся один-единственный человек, достаточно отчаянный, чтобы на глазах у всех поддерживать отношения с желтозвездным семейством.
Это был Андорфи, преподаватель музыки.
Сев на тележку рядом со своей ученицей, дочерью мелочного торговца, он возразил дворничихе:
— Вы, сударыня, сами велели им подняться из убежища, а теперь отсюда гоните вниз!
— Приказ! Не я его выдумала! Евреи не могут находиться в местах, предназначенных для остальных жильцов! — сверля музыканта взглядом, прошипела дворничиха. — Ведь они евреи!
— И евреи люди! — рассудил Андорфи.
— Для вас! — с угрозой пролаяла дворничиха. — Глядите, как бы в беду из-за них не попасть.
— Это уж мое дело, ангел мой! — презрительно отозвался музыкант.
И действительно, уже в другом случае, выступив в защиту нашей тележки, он дал в буквальном смысле слова звонкий пример индивидуального протеста в защиту желтозвездников дома.
В тот день на стенах появились плакаты с извещением, что евреям надлежит переселиться в дома, отмеченные желтой звездой. С утра до вечера квакало об этом и радио.
Вейнбергеры наняли подводу, чтобы перебраться на ней в дом под желтой звездой.
Когда грузчики уже закончили работу, из корчмы вышел вдруг окружной начальник в нарядной нилашистской форме.
Его сопровождал Козак. На Козаке также красовался теперь черно-зеленый новехонький мундир, на ногах сверкали сапоги.
Приметив нервно топчущихся у подводы Вейнбергера и его жену, окружной начальник заорал:
— То есть как? Что тут происходит?! Евреи стоят, а люди им грузят барахло? Снять все! И нагрузить заново! А ну, евреи, за дело!
Вейнбергер и его супруга с полными ужаса глазами, спотыкаясь, бросились было к подводе. Но, на их счастье, возчик подошел к помахивавшему дубинкой окружному начальнику и взмолился:
— Господин Кайлингер! Не разоряйте меня! Мне еще дважды надо обернуться! А сколько ж это времени я потеряю тут, с этими?
— Так и быть! Только ради вас! — кивнул окружной начальник. — Но чтоб я больше не видел, как венгры работают на евреев. А эта тележка кого поджидает?
Козак, стоя в дверях корчмы, весело гоготал над происходящим.
Он поспешил осведомить своего принципала:
— Да Янчи Безимени одолжил ее еврейчикам победнее, тем, что с голубятни!
— А ты позаботься о том, брат, чтобы он не помогал им. Пусть и нагружают, и везут сами. Пусть учатся работать! Ради такого случая я даже остался бы. Но должен спешить. Выдержка, брат!
Окружной начальник удалился. А Козак, пока суд да дело, скалясь, вернулся в корчму к своему фречу.
В тот день Андорфи в третий раз призвали в армию.
Он форменным образом лютовал.
Служба в армии обрекала его на материальный крах и нравственное падение. Дома он терял учеников, а на службе упивался до белой горячки от отвращения. Теперь и во время игры на рояле у него иной раз дрожали руки.
Нещадно ругаясь и проклиная все на свете, он вытащил свой мундир прапорщика артиллерии, выбил его и вычистил.
Повестка валялась на ковре. Она была смята и слегка надорвана, — получив ее, Андорфи от злости скомкал листок в кулаке и швырнул на пол.
Теперь он поднял повестку и еще раз поглядел на нее.
Чудо, что эта официальная бумажка не вспыхнула у него в руке пламенем от его горевшего ненавистью взгляда.
Между тем Безимени и дурачок Муки с шумом и громом тащили вниз с самой верхотуры жалкий скарб мелочного торговца.
Тележка с левым уклоном была уже наполовину нагружена. Сейчас спускали по лестнице видавшее виды пианино. Единственное сокровище, надежду и утешение молоденькой дочери мелочного торговца.
Девушка тоже помогала обивщику мебели нести пианино. Внизу, на улице, она попросила:
— Его только стоймя можно перевозить, господин Безимени. С ним надо очень осторожно…
— Ладно, барышня! Мы аккуратно! Давай, Муки, подымай поосторожнее! — позвал он дурачка. — Ну, взяли!
В эту минуту из корчмы показался Козак. А из-за его спины выглядывала дебелая корчмарка.
Козака осенила вдруг великолепная мысль. И, повернувшись к корчмарке, он громко провозгласил:
— У самого что ни на есть нищего жида все равно добра вдвое больше, чем у христианина. Разве не хотелось бы вашей Илонке на пианино учиться? Но вы не можете себе этого позволить… Ну, так вот! Эта пианина останется здесь!
— Что это вы надумали? Нас-то не впутывайте! — затрясла головой корчмарка.
Но Козак уже выскочил на улицу и запрыгал перед Безимени и Муки, которые как раз собрались поднять пианино.
— Эй, Янчи! В концлагерь захотел из-за нехристей угодить?
— С чего это? — удивился Безимени.
— А с того, что господин окружной начальник только что вот на этом самом месте, когда переселялся другой еврейский выводок, распорядился: помогать евреям при переселении не разрешается! Пусть сами потрудятся! Им это не помешает! Христианин ни под каким видом не должен их обслуживать!
— Ну! Взяли? — заторопился дурачок Муки, единственный человек на всей улице, озабоченный не приказом окружного начальника, а причитающейся за погрузку палинкой.
И когда Безимени бросил ему: «Погоди!» — глазки его злобно сверкнули.
— Чего годить-то? Наплюй на Козака! Пошел ты, Козак, в . . . — И он указал точно куда. — Видишь, мы работаем!
Неповиновение дурачка нилашистскому молодчику вызвало всеобщее оживление. За перепалкой следили все — прохожие, жильцы окрестных домов, высыпавшие на балконы или выглядывавшие из окон.
Козак разделался с Муки попросту, двинув его изо всей силы в зад. Но затем, разъяренный смешным положением, в которое попал, начал орать на Безимени:
— Значит, я вру? А ну, кто слышал приказ окружного начальника? Вы слышали, сударыня? А вы, барышня?
Первой свидетельницей Козак вызвал корчмарку, но той не по сердцу была вся эта сцена.
— Только меня не впутывайте! — передернула она плечами и хотела скрыться в своем заведении.
Козак, однако, удержал ее с применением силы.
— Слышали или нет? Может, вам угодно в лужу меня посадить из-за евреев этих?!
— Ну, слышала, слышала! Так все и есть! — призналась тут корчмарка.
Сверху, из окна, дали показания и Сабо с дочерью:
— Правду он говорит! Начальник велел ему следить здесь!
— Ну, видишь? — сверкнул Козак глазами на Безимени.
Безимени растерянно озирался. Он жалел девушку-еврейку. Создавшееся положение его удручало. Вместе с тем он чувствовал себя слишком маленьким человеком, чтобы вступать в конфликт с окружным начальником и даже просто с настроениями дома и улицы.
Он поглядел на смертельно побледневшую жену мелочного торговца, переминавшуюся возле его повозки и ломавшую руки, и показал глазами, движением головы и рук полное свое бессилие: здесь уж он помочь не в силах!
Между тем девушка-еврейка, не разобравшись толком в посягательствах Козака, уяснила себе только, что Козак, этот враг, нилашист, задерживает Безимени, и подумала: она использует вынужденную задержку для того, чтобы попрощаться с Андорфи, ее учителем, который до сих пор имел достаточно мужества, чтобы как ни в чем не бывало продолжать общаться с евреями.
Андорфи, стоя посреди комнаты с повесткой в руке, услышал стук в окно, выходившее на улицу. Подняв голову, он увидел свою ученицу. Словно почувствовав, что нужен ей, он знаком показал девушке: подождите, сейчас выйду.
Так как его квартира имела выход только во двор, Андорфи появился на улице через парадное.
— Я просто хотела попрощаться! Не буду вас задерживать, — сказала девушка, протягивая своему учителю руку.
Однако Андорфи почуял, что на улице происходит нечто необычное. Он повернулся к обивщику мебели:
— Что такое? Что здесь стряслось?
— Козак говорит, что евреи при переезде не имеют права нанимать христиан на подмогу. Говорит, что того, кто будет помогать им, он упрячет в концлагерь!
— В самом деле? — спросил Андорфи Козака.
— Что значит — в самом деле?! Христианин не может работать на еврея!
— Простите, но пока это относится только к прислуге. Евреям принадлежит еще ряд заводов, а также некоторые магазины и мастерские, и работают там самые настоящие христиане! — отпарировал Андорфи.
— И очень плохо! Но здесь, в нашем округе, такого уже нет! И не будет! Распоряжение господина окружного начальника, — объявил Козак.
— Ваш окружной начальник не властен ни предвосхитить, ни приостановить действующие в стране законы. Это называется превышение полномочий, что требует соответствующего отношения! — решительно глядя негодяю прямо между глаз, произнес Андорфи. Затем обернулся к Безимени: — Смелее! Помогите им! Грузите!
Безимени побелел. Он стоял вплотную к Андорфи и потому прошептал ему чуть не в ухо:
— Достанется мне от них…
Андорфи понимал, что сейчас от его слова зависело, станет ли этот маленький человек жертвой нилашистской мести. Он оценил положение и, хотя видел, что Безимени уже засучивает рукава, готовясь приняться за погрузку, остановил его:
— Погодите! Вы правы! Этой банде с вами легче разделаться! Лучше я помогу им. Подержите-ка мой пиджак!
Сбросив пиджак, Андорфи накинул его Безимени на плечи.
Дурачок Муки уже понял. Для него ведь главное было покончить с работой и добраться до обещанной палинки.
— Ага, съел, съел! — И он показал Козаку кукиш.
— А ты не боишься, Муки? — улыбнулся дурачку Андорфи.
— Пусть его черт боится! — огрызнулся Муки.
Но это было уже слишком даже для привычного к переделкам многотерпеливого Козака.
Да и в кружке зрителей кое-где послышались смешки.
Если он молча стерпит это, тогда конец его авторитету, утвердившемуся здесь с помощью нилашистского террора и личных бандитских подвигов «строителя здания нации».
— Ах ты, мразь! — рявкнул он на придурка. — Ужо я вытряхну тебя из драных твоих портков!
— Ну-ну, потише!
Козак вполне способен был отколошматить придурка, но между ними оказался вдруг Андорфи. Он молча стал между Муки и Козаком, и, как ни изворачивался последний, дотянуться до радостно гоготавшего Муки ему не удавалось.
Но тут сцена приобрела новый поворот.
Девушка-еврейка, окинув взглядом публику, поняла, что только часть ее находит положение забавным. Другая же часть угрожающе ворчала и явно была на стороне Козака против Андорфи.
И девушка по чистой самоотверженности сделала наихудшее из всего, что могла сделать.
Она подскочила к Андорфи и взмолилась:
— Ради нас не надо… пожалуйста! Я боюсь, что…
Козаку, не сумевшему выместить зло на Муки, девушка показалась также вполне подходящей жертвой.
— И правильно боишься, подлая тварь! — взвыл он и, схватив девушку за руку, с силой отшвырнул ее.
В тот же миг Андорфи, не произнеся ни слова, нанес такой удар прямо в физиономию Козаку, что тот описал полукруг и, вытянув перед собой обе руки, шмякнулся об стену.
Шум, скандал, споры, бурный обмен мнениями, крайне правые, крайне левые, центристы… Одним словом, улица кипела вокруг развернувшихся событий.
Однако главным было то, что учитель музыки Андорфи, обивщик мебели Безимени и дурачок Муки благополучно переправили семейство мелочного торговца в дом под желтой звездой.
Козак, изрыгая дикие угрозы, ринулся в Дом нилашистов за карателями.
Он и не попытался дать сдачи Андорфи, ибо удар, полученный им, поразил даже корчмарку, а уж она-то была достаточно натренирована в области битья и могла судить об этом вполне квалифицированно.
Справившись с миссией грузчика, Андорфи вернулся домой, и в парадном между ним и дворничихой состоялась следующая беседа:
— Господин профессор, я передала вам с уборщицей повестку… Изволили получить?
— Да.
— Но боже мой, господин профессор, уходя в армию, затевать такую историю! Спасать евреев, на брата нилашиста поднять руку! — закрякала дворничиха.
— Подня-а-ать руку? Что значит поднять руку?! — воскликнул Андорфи. — Я просто саданул разок в его поганую рожу, так что он на стену полоз…
— Но за такое и разжаловать могут! Да и эти, что в корчме сидят, того гляди, набросятся… Их уже четверо там собралось.
— Послушайте-ка, милейшая! — проговорил Андорфи. — В каждой стране существуют законы, и за соблюдение их несут ответственность официальные правительственные органы. Я же лишь выполнял закон в самом буквальном его значении. До сих пор, насколько мне известно, венгерский закон не давал нилашистскому окружному начальнику или члену упомянутой партии власти и права преступать закон, опустившись тем самым до уровня бандитов и грабителей с большой дороги. Как человек и как офицер, я воздал по заслугам не нилашисту, а именно бандиту, застав его на месте преступления, когда он оскорблял женщину и терроризировал без всякого на то права нескольких налогоплательщиков, венгерских граждан, живущих своим трудом. Если кто-либо из них высунет рожу из корчмы и встанет мне поперек пути, я застрелю его, как собаку. Шепните им об этом! Ключ от моей квартиры у тетушки Мари. Господь да благословит вас, милейшая!
С этими словами Андорфи вернулся к себе и уложил вещи. Затем надел мундир и сунул в кобуру револьвер, который обычно держал в чемодане, чтобы не оттягивал бок.
Он спокойно запер квартиру. К этому времени как раз подъехало вызванное им такси. Андорфи спокойно сел в него и спокойно покатил на станцию.
Однако в штабе он докладывал о своем прибытии для прохождения службы отнюдь не так спокойно, ибо тотчас заметил, что кое-кто из офицеров, но прежде всего те тыловые крысы, коих устав прежней армии даже не включал в личный состав армии, а именовал «приданной единицей» (они, правда, носили мундир, но исключительно вдали от линии фронта), — так вот, все эти лица отдавали честь уже не согласно уставу венгерской армии, а классическим римским — то есть немецко-фашистским, то есть нилашистским — взмахом руки.
Между тем Козак не нашел в Доме нилашистов окружного начальника и потому прихватил с собой просто двух братьев и засел с ними в «Молодушке»; впоследствии он клялся всем и каждому, что учитель музыки Андорфи быстренько убрался из дому, пока он, Козак, ходил в Дом нилашистов за оружием, чтобы попугать его малость.
Ну что ж! И самые серьезные, самые достоверные исторические труды страдают подчас несколько вольным истолкованием событий. Но если достоверные факты попадаются лишь кое-где среди потока искажений — вот это уже беда.
История сия все же претендует на то, что главный герой ее — тележка с левым уклоном.
Следовательно, какие бы сногсшибательные события и пертурбации ни происходили в мире, все это может вписаться в историю тележки лишь постольку, поскольку оказывает непосредственное влияние на ее судьбу.
Смысл политики в умении точно ориентироваться в путаном лабиринте мировой конъюнктуры. Искусство не терпит окольных путей, всевозможных вывертов, иначе оно превращается в бездарную халтуру.
Кровь, ужасы, низменные инстинкты, позорные даже для животного, беспримерное вырождение Человеческого Духа властвовали над земным шаром.
А с тележкой между тем не происходило ничего примечательного.
До одной летней ночи.
Над затемненной столицей сияла полная луна — для одних волшебная, для других зловещая, для кого-то восхитительная или таинственная.
Из квартиры Андорфи через открытые окна лилась фортепьянная музыка. Играл, однако, не учитель, а его сестра. Причем младшая, старшая же слушала.
Сам Андорфи сражался на фронте. Взяв на несколько дней отпуск, он помог своим родственницам, бежавшим от наступающей Советской Армии и конфликтов с румынами, добыть надежные документы и разместиться в его квартире.
Впрочем, трудно было не отметить и не удивиться, что у смуглого узколицего учителя музыки такие светловолосые, круглолицые сестры.
С не менее странными родственницами беседовали в этот чудный лунный вечер артистка и майор на балконе четвертого этажа.
Появились откуда-то беженцы и в профессорской квартире, хотя никто никогда не слыхал, что у них есть родственники.
Буда полна была такими беженцами, державшими путь на Запад и нашедшими здесь временное пристанище. Уехала и супруга майора; вняв призыву эвакуироваться, она также покинула насиженное место.
Около десяти Аги спустилась к Безимени.
О, теперь уже на законных основаниях, к жениху!
Ночь была необычайно теплая. Безимени выключил свет в квартире, открыл дверь во двор и сел на свою тележку покурить. Здесь и нашла его Аги.
— Послушай, а может кто-нибудь подглядывать к тебе в мастерскую отсюда, из темноты? — спросила она Безимени. — Ну, через щелку какую-нибудь?
— Нет! С чего ты взяла? — поинтересовался Безимени.
— Войдем-ка. Закрой дверь.
Безимени повиновался, впрочем, нехотя.
— Зачем спешить? Не успеем, что ли?
— Запри дверь на ключ! — распорядилась Аги. И сама дважды повернула ключ в замке. Потом из фирменного бумажного пакета, приспособленного под сумочку, вынула маленькую, не больше кирпича, шкатулку. — Я хотела показать тебе вот это! — И она поставила шкатулку на стол.
— Что в ней? Драгоценности? — спросил Безимени, на глаз прикинув, что может быть в шкатулке; лицо его при этом помрачнело, не предвещая для Аги ничего доброго.
— Ну что, ну что, ну что ты смотришь на меня, словно убийца! — заговорила Аги. — Я и сама уже жалею, что согласилась взять ее на сохранение. Но и ты не выдержал бы просьб госпожи Вейнбергер, да обмороков, да слез — и все ради этой шкатулки!
— Мне это не нравится! Пусть сами прячут свое добро! Зачем мы для этого понадобились? — кратко высказался Безимени.
— Но она только нам доверяет! Ихний брат, говорит, из провинции да зять здешний, пештский, наскребли кое-что за всю жизнь, и сами они, мол, двадцать лет мучились в магазинчике своем, чтобы приобрести все то, что собрано в этой шкатулке. Госпожа Вейнбергер и ключ от нее дала мне: чтоб я поглядела, что там, и сохранила для нее. А уж они в долгу не останутся!.. И до тех пор просила, молила, покуда я не приняла от нее шкатулку. А теперь куда ее девать?
— Чтоб тебе ни дна ни покрышки! — разозлился Безимени. — Ох, накличешь ты беду на наши головы!
Побеседовав таким образом, Безимени и Аги поняли: пора прийти к какому-то практическому решению и припрятать шкатулку.
Предварительно они, на всякий случай, решили осмотреть ее содержимое.
И обомлели. В шкатулке тускло светились тяжелые золотые цепи, нитки жемчуга, золотые часы, множество колец, броши с драгоценными камнями, сверкающие бриллиантами подвески, тяжелые браслеты. И два свертка наполеондоров.
— Я, пожалуй, вот что могу предложить, — сказал Безимени. — Под моей тележкой один кирпич вынимается. Шкатулка точь-в-точь такой величины. Положим ее под этот кирпич. Кто станет там искать? Выйдем сейчас, ты сядешь на тележку, последишь, а я аккуратно захороню шкатулку.
— Здорово! — обрадовалась Аги. — Лучше не придумаешь! И потом, — добавила она, прежде чем выйти во двор, — ведь кто знает, что станется с этими Вейнбергерами! Мне они наказали: тот, кто явится от них за шкатулкой, будет знать каждую вещь, что в ней находится. Из этого мы поймем, что пришедший и правда владелец шкатулки. А если другой кто потребует когда-либо от нас драгоценности, мы можем смело прогнать его прочь. Ничего, мол, знать не знаем — и точка!.. Пусть лучше нам достанется!.. Вот что сказала мне госпожа Вейнбергер. На том я и приняла от нее шкатулку.
Итак, тележка с левым уклоном была единственным свидетелем погребения драгоценностей.
Аги восседала на тележке. Безимени орудовал стамеской. Лишнюю землю из-под кирпича для вящей предосторожности они спустили через унитаз в канализационную трубу.
Они уже улеглись в постель у себя в мастерской, когда оглушительно заорало радио, завыли сирены. Сейчас все помчатся в убежище.
Впрочем, принимая во внимание, что подножие Крепостного холма почти не подвергалось бомбежке, майор согласился на то, чтобы жильцы первого этажа оставались во время воздушной тревоги в своих квартирах.
Таким образом, Безимени и Аги могли из постели наблюдать, как двор наполняется недовольными сонными жильцами. Но кому же могло прийти в голову, что припрятано под кирпичом, скрытым неказистой тележкой, которую все обходили, на которой сидели, коротая тревожную ночь в разговорах!
Безимени и его невеста так же, как в тот летний вечер, лежали в постели. Только в печных трубах уже завывал и ухал злой осенний ветер.
Козак и два его дружка нилашиста втолкнули в корчму несчастного Вейнбергера.
С улицы корчма была закрыта: спиртное продавалось теперь лишь по определенным дням. Гостей внутри не было. Впрочем, у стены на трех составленных вместе стульях храпел Вицишпан.
Дело в том, что ему поручили охранять пустую корчму, пока его приятели съездят на такси в Дом нилашистов и привезут оттуда Вейнбергера.
Вейнбергера привезли потому, что уже в Доме нилашистов выколотили из несчастного, что один его складской подвал набит текстильным товаром, ключ же от подвала он оставил на хранение своей бывшей прислуге. Просто накинуться на эту женщину и отобрать у нее ключ нилашистские палачи сочли неразумным. Гораздо проще привезти к ней Вейнбергера, чтобы он сам попросил у нее ключ.
Все это было уже проделано. И склад обследован. Сейчас они явились в корчму лишь затем, чтобы утолить жажду двумя большими бутылями вина, доверенными Вицишпану. Однако Вицишпан за время продолжительного ожидания выпил весь запас. Более того, налакавшись сам, угостил еще и Безимени с Аги.
Винный подвальчик корчмы был защищен от опустошения тяжелым замком на железном засове. Владелец же корчмы предоставил в распоряжение братьев нилашистов только две бутыли вина.
Поэтому для начала братья по партии пинками привели в чувство Вицишпана и затеяли жестокую свару.
Потом решили попытаться добыть спиртное в другой корчме, причем явиться туда не с голыми руками, а с рулоном канвы.
Вейнбергера, естественно, пришлось тащить с собой. На этот раз пешком, поскольку такси они отпустили.
Так и порешили. Но тут Вицишпан, желавший как-то загладить свою промашку с вином, вдруг воскликнул:
— Эй, ребятки! А ведь у этого подлеца Вейнбергера, я сам видел, столько драгоценностей было! Жена — чисто витрина ювелирного магазина, да и у самого чего только не было: и перстень большой, и часы с тяжелой золотой цепочкой…
— Но, господа, клянусь жизнью, счастьем семьи моей! Все свои драгоценности я сдал! У меня ничего не осталось! Умоляю, поверьте мне! — скулил Вейнбергер.
— Скотина! — завопил Козак и резиновой дубинкой огрел Вейнбергера по жирному затылку. Другой нилашист тотчас вытянул жертву кнутом по спине.
Вейнбергер испустил звериный рев и разразился ужасными воплями и стонами.
— Заткни ему глотку! — приказал Козак Вицишпану.
Тот уже запихивал свой грязный платок в рот Вейнбергеру, добавив ему для порядка две увесистые затрещины.
— Не хочешь признаваться, подлец? Зачем тогда тебе и рот разевать? Сделай знак, если надумаешь высказаться!
И на несчастного галантерейщика обрушился град ударов.
Наконец истерзанный Вейнбергер поднял руку, показывая, что хочет говорить.
— Ну? Где драгоценности? Где деньги? — Тяжело дыша, Козак плюнул Вейнбергеру прямо в его окровавленную физиономию.
— Если только не… — успел простонать Вейнбергер и, потеряв сознание, рухнул на пол.
Его пинали ногами. Сбрызнув водой, привели в чувство. Тогда Козак наклонился к нему и остроумно предложил:
— Ну, ну? Пропой мне, иуда, на ушко, если попросту говорить не можешь!
— Может быть, жена моя… — простонал Вейнбергер.
— Ясно! — взревел Вицишпан. — Ключ от склада отдали прислуге, ей же, верно, и драгоценности передали!
— Да говори же, пес проклятый!.. А, чтоб тебя! — тряс его, стараясь вернуть к жизни, Козак.
Но, смертельно измученный, нещадно избитый, и раньше-то страдавший почками, Вейнбергер вдруг сильно дернулся и вытянулся на полу. Его спас разрыв сердца.
Однако смерть, явившаяся перед братьями в столь кошмарном обличье, особенного испуга у них не вызвала.
— Этого ты здорово отделал! Капут ему! — Вицишпан попинал ногой трясущийся живот Вейнбергера.
— А ты?
— И я тоже! Ну и что? Один христопродавец сдох, только и делов.
И славные братья по духу покончили таким образом с темой об убийстве.
— Но куда ты переправишь отсюда эту падаль? Ведь с центнер будет, — перешел Козак к практической стороне сокрытия следов человекоубийства. — Потому как надо его убрать отсюда, и сейчас же!
— Попросим тележку у Янчи, — предложил Вицишпан.
— Щекотливое дельце! — рассудил третий нилашист. — Как по-вашему?
— Станет этот тронутый разбираться, кого мы на его тележке увозим! — отмахнулся Козак. — Хорошо еще, что у Вицишпана есть ключ от подъезда. Иди же, скажи Янчи, что забираешь его тележку. Ведь хуже будет, если он проснется, услышав шум, и выскочит поглядеть. А я покуда выволоку эту падаль за дверь. Завернем его в ковер, а потом привезем ковер обратно.
— Но куда мы его повезем-то?
— К Дунаю.
— Далеко больно! Да и остановить могут, ночь все-таки!
— Остановить? Кто? Полицейский?.. Да брось ты! Это нас-то?
Разговор этот происходил уже в дверях корчмы. Тем временем Вицишпан стучался к Безимени:
— Я тележку твою возьму! А ты знай полеживай, чего тебе на холод вылезать!
— Черт бы вас побрал! И ночью покоя не дают, — сердито огрызнулся из постели Безимени, а в его затуманенном сном сознании возникли картины ужасов, творимых по соседству. И он зашептал Аги: — Слушай, а может, эти заподозрили что-то?
— Вот еще! — шепнула горничная. — Тогда бы они не тележку просили, а под нею рыть стали.
Безимени успокоился.
Вот так знаменитая его тележка стала катафалком, вернее, похоронными дрогами Вейнбергера, торговца модным товаром.
Как показывает этот случай, лихие зеленорубашечники, убивая и грабя, проявляли поначалу некоторую неопытность. Позднее они делали все это с большой уверенностью. И с легким сердцем, а также с возрастающим профессиональным мастерством открывали одну за другой человеческие бойни.
Однако к помощи тележки им больше не приходилось прибегать в своей работе.
Лишь однажды, несколько недель спустя, население улицы заставило тележку основательно потрудиться.
До тех пор американские и английские тяжелые бомбардировщики не удостаивали своим вниманием улицу Пантлика. Тем больший размах приняла их деятельность позднее.
Огромный доходный дом, что возвышался налево от дома номер девять, тяжелая бомба сровняла с землей. Угловой дом номер три потерял половину своих этажей, словно гигантским ножом его рассекли надвое.
Напротив дома номер девять, немного правее, тяжелая бомба угодила в мостовую, завалив внутрь фасад противоположного здания и прорвав большую водопроводную трубу; огромная воронка быстро заполнилась чистейшей водой, а вскоре из нее заструился вниз, к основанию Крепостного холма, узенький ручеек.
К этому времени выпал первый снег. Уличное озерко покрылось тонкой корочкой льда. Затем лед окреп настолько, что мальчишки со всей улицы в перерывах между бомбежками устроили там каток. А положение было уже таково, что из-за воздушных тревог будапештцы больше времени проводили в убежищах, чем вне их.
В самом деле, державы оси напоминали теперь сильно поношенное платье, на котором больше заплат, чем изначального материала.
Урон, причиненный окрест бомбежками, заставил майора распорядиться заложить кирпичом все двери и окна, выходящие на улицу… Выполнение этого приказа, направленного на обеспечение безопасности жильцов, возлагалось на самих жильцов.
Некоторое время тележка стояла в центре внимания.
Впрочем, что значит — стояла? В течение нескольких дней она не стояла на месте ни минуты. Все жильцы дома, в том числе и благородные дамы, согревая руки дыханием, притопывая ногами от холода, нагружали ее кирпичом, который выбирали из разрушенных домов и передавали по цепочке, или промерзшей землей, которую приходилось долбить заступами. Но, конечно, работы велись лишь в редкие промежутки между налетами.
Радио все еще завывало на немецком языке. В уши лезли слова, взятые как будто из словаря умалишенных: «аист», «гвоздика», «шпинат» и прочая белиберда… Призывы к разуму, выдержке, мужеству, вере доносились по радиоволнам лишь до тех, у кого хватало еще храбрости ловить русские, английские, американские передачи.
Прочие же радиоголоса вещали об одних лишь ужасах, почему-то выглядевших анекдотически, или изощрялись в поистине ужасных анекдотах. Наши тогдашние великие политики доверяли эфиру такие сообщения, что иначе, как чистейшим безумием, это и не назовешь.
Анекдот из анекдотов, однако, принадлежал самому регенту[15], главе правительства, который не по радиоканалам противника, а по своей, внутренней, сети объявил, что он прекращает военные действия! Что ж, сообщение попало в хорошие руки! В руки друзей!
Но да ограничится каша история событиями, происходившими вокруг тележки с левым уклоном!
Упорную и тяжкую работу по оборонному строительству на улице Пантлика приходилось выполнять всем. Кроме тех, кто любил употреблять по отношению к себе выражение: «Мы — бескорыстные строители здания нации!» Да, ни один нилашист не участвовал в этой работе!
Еще бы! Власть действительно сама далась в руки их главарю — «вождю нации» Ференцу Салаши. Они, нилашисты, стали господами положения. И теперь лишь очень редко удостаивали посещением такие захудалые уголки, как бывший их клуб на улице Пантлика. А если и удостаивали, то держались эдакими элегантными маркграфами, вооруженными до зубов, с непременными ручными гранатами за поясом, да еще с наивысшей по тем временам привилегией — правом всегда и везде упиваться до одурения. Оно и правильно! Можно ли было им видеть, чувствовать, знать, что происходит вокруг и что еще готовится!
Итак, дом номер девять по улице Пантлика — вернее, весь его первый этаж, кроме подъезда, — был засыпан, заколочен, превращен в бастион.
Исчезла дверь Безимени, исчезло окно учителя музыки вместе с вывеской. Кому пришло бы сейчас в голову перетягивать мебель или учиться музыке? Исчезли окна дворницкой, двери и окна «Питейного дома», как и физиономия задорной молодушки.
Попасть в «Молодушку» можно было теперь лишь со двора, пройдя через парадный подъезд.
Впрочем, скорее мир перевернулся бы вверх тормашками, чем обитатели Пешта и даже Буды отказались от присущего им юмора.
В корчме даже в эти дни жизнь не прекращалась. Более того, в законопаченной «Молодушке» не только по ночам, но иной раз и среди бела дня стоял пьяный гул.
Однако обслуживал теперь посетителей сам грубиян корчмарь, а помогал ему придурок Муки. Хозяйка и прелестная ее дочь Илонка укатили в провинцию, подальше на Запад. Милые женские голоса уже не вплетались в свирепый гул мужского бражничанья.
Вошедшая в моду массовая эвакуация, бегство на Запад, захватила как будто и нашу тележку: она не вернулась на свое насиженное место во дворе.
Придя после окончания общественных работ домой и собравшись уже было втащить тележку с улицы в подъезд, Безимени, у которого от усталости подгибались колени и мускулы отказывались повиноваться, вдруг изменил свое намерение.
Ну кто позарится теперь на тележку, если он оставит ее прямо на улице, за углом, возле груды наваленного кирпича? За целый день редко-редко пройдет кто-нибудь по улице Пантлика, где путь преграждало образовавшееся из лопнувшей водопроводной трубы озеро и многочисленные ручейки, истекающие из него.
Ведь с тех пор, как вода замерзла, прохожий, отважившийся ступить на эту часть улицы Пантлика, скользил, словно по льдинам Северного полюса, ежеминутно подвергаясь опасности сломать себе руки-ноги или свернуть шею.
Так тележка с левым уклоном вместо обжитого, гулким эхом откликающегося на все события лона двора оказалась на улице, в холодном и бескрайнем одиночестве.
К тому времени советские части уже со всех сторон заперли Будапешт. Это был рождественский подарок, надежда для отчаявшихся душ. Но, увы, для безумцев, как и для злодеев, готовых на все, даже это не стало достаточным устрашением.
Света, газа, водопровода более не существовало.
Впрочем, водопровод действовал дольше всего. Здесь, у подножия Крепостного холма, в подвалах, убежищах и даже на первых этажах, из водопроводных кранов еще долго бежала вода.
А там, где ее уже не было? Оттуда люди целыми караванами шли к местам, богатым водой: к садовым колодцам, к озерам, подобным озерку на улице Пантлика.
Во льду сделали прорубь. Установив очередь вдоль веревки или телефонного провода, грязные, голодные, измученные, опустившиеся обитатели будайских убежищ запасались здесь водой для готовки и питья.
Ибо о более или менее регулярном поддержании чистоты покуда могли еще думать лишь в таких домах-счастливчиках, как дом номер девять по улице Пантлика.
Артистка Вера Амурская умудрялась даже принимать ежедневно ванну. Как? В перерывах между бомбежками она подымалась в мастерскую Безимени. Там для нее грели на печурке воду и выливали в ванну. Кран в ванной уже отказал, и воду приносили из убежища или со двора, из крана, находившегося рядом с квартирой Безимени.
Но это возможно было лишь во время налета.
Когда же налет прекращался, во дворе выстраивалась очередь с чайниками и бутылями — люди приходили из соседних домов, уже не имевших воды.
Подъезд давно не запирался. Взрывная волна от бомбы, упавшей на улице, сорвала одну створку парадной двери и высадила в доме все стекла.
Она же прикончила двух седоков эсэсовского мотоцикла, когда он, буксуя, с трудом поднимался по обледенелой улице. Эсэсовцы лежали на краю пустыря рядом с десятком изуродованных лошадиных трупов — бомба угодила в середину расположившегося табором обоза.
Только на рассвете да под вечер люди выбирались из-под земли.
Тележка, стоявшая у стены дома под прикрытием длинного балкона угловой квартиры, служила водоносам подставкой для ведер и чайников.
Естественно, что вскоре тележку плотно укрыли наледи от стекавшей и замерзавшей вокруг воды, колеса накрепко пристыли к земле. Примерзла к днищу тележки и пачка листовок.
Можно было разобрать несколько строк, содержавших доброжелательные предупреждения командования Советской Армии, а также призыв действовать, обращенный к ее сторонникам:
«Венгры!
Ваши палачи дошли до того, что, попирая международное соглашение, застрелили наших парламентеров.
Это могло бы дать нам право уничтожить поголовно все мужское население города и полностью разрушить вашу столицу.
Но мы хотим спасти вас и потому призываем: гоните прочь ваших палачей!..»
Все это прекрасно, и, вероятно, в других районах столицы могли быть и были зачатки Сопротивления! Но здесь? Здесь, где даже шепот прямо в ухо тотчас достигает слуха врагов и распоясавшихся их приспешников, где из трех человек один непременно занимается наушничаньем?! Лишь безмолвное терпение да милосердный бог могли помочь здесь выстоять…
Следующий период в жизни тележки ознаменовался временно полным одиночеством.
Огромный доходный дом, стоявший по соседству, после некоторого колебания — в буквальном смысле этого слова, ибо он именно закачался весь снизу доверху, когда в него угодила бомба, — рухнул. И окончательно перегородил улицу, образовав завал вровень с крышей приземистого домишка напротив.
Таким образом, водоносы могли подойти теперь к уличному озеру только с противоположной его стороны.
Больше некому было останавливаться по пути возле тележки. Кому бы пришло в голову лезть прямо через завал?
Но вот однажды вечером появился в доме Андорфи, учитель музыки.
Он появился в мундире лейтенанта, ибо получил повышение в чине. И стал сам командиром своей батареи. Вот только орудия его остались на линии огня. И спас он лишь лошадей. Четырех. Это были упитанные, сильные артиллерийские лошади.
Майор, комендант дома и даже квартала, по всей форме принял рапорт Андорфи.
Хитрец майор в убежище ходил в мундире, но поверх него надевал уже штатскую шубу до пят и высокую пастушью шапку.
Он принял к сведению, что Андорфи предоставил самому себе официальный служебный отпуск с линии фронта на несколько дней, однако намерен вскоре, набрав солдат, снова бросить свой отряд в бой.
Место, предназначенное Андорфи в убежище, было сохранено для него. Вернее, оно было занято его сестрами. И находилось, по воле случая, в той же части убежища, где устроились и майор с артисткой, а также Безимени и его Аги, горничная артистки.
Итак, Андорфи, как романтический герой, поведал сестрам, равно как и артистке с майором, свои фронтовые переживания. А именно — как он уступил с превеликой радостью первому же натиску превосходящих сил красных.
Под командой Андорфи находилось пятеро солдат. Все — истинные венгры, молодцы хоть куда. Они тоже кое-как разместились в убежище. Но где устроить бедных лошадей? Нельзя же было втащить их во двор!
Во дворе дома кран все еще действовал, хотя и накапывал в час по чайной ложке. Вокруг него неизменно толпился народ, то и дело возникала давка, и уже ни дня не проходило без какой-нибудь потасовки. Лагерь водоносов рос пропорционально уменьшению количества воды.
В конце концов артиллеристам не осталось иного выбора, как привязать своих четырех лошадей к четырем колесам тележки, стоявшей у дома, на углу. Там, по крайней мере, сверху их кое-как защищал балкон, а сбоку — завал.
Однако Андорфи и его людям приходилось иногда исчезать на два-три дня, якобы на фронт, по долгу службы. Полем боя при этом служило им убежище другого доходного дома, где Андорфи так же официально явился к начальству, испросив у коменданта разрешение временно обосноваться у них. Дабы время от времени удаляться оттуда на линию огня, то есть в дом номер девять по улице Пантлика.
Так-то оно так, но не могли же артиллеристы таскать взад и вперед бедных своих лошадок!
Малая толика фуража, что прихватили они с собой, скоро кончилась. То немногое, что перепадало лошадям из убежища — картофельные очистки, помои, отбросы, — переставало поступать, как только артиллеристы покидали дом. У каждого хватало своих бед и забот, чтобы заботиться еще и о четвероногих тварях божьих.
Так что тележке, если бы ее, паче чаяния, сотворили подобной живым существам, было бы отчего прийти в ужас: ей грозила чудовищная опасность!
Сперва лошади начали слизывать лед с нее, затем, добравшись до досок, стали грызть дерево.
Бедняги все грызли его и грызли, покуда наконец каждая не выгрызла со своей стороны лунку. Они грызли бы и дальше, до самой середины, до полного уничтожения тележки, если бы не оказалась она обита железными полосами. Лошади попытались было грызть и железо, но зубы им пронзало болью, и они оставили это занятие.
В конце концов милосердная советская бомба освободила бедных животных от мучений.
Все четыре погибли мгновенно.
Так тележка была спасена от их зубов.
Дом номер девять был обеспечен продовольствием, можно сказать, великолепно. Во всех углах убежища высились целые горы запасов: там были мука, сахар, кофе, консервированное жареное мясо и уложенные в плетенки яйца. Корчма, находившаяся в том же доме, еще долго снабжала жильцов спиртными напитками. В сыром, грязном, исполненном ужасов мире убежищ алкоголь был поистине жизненным эликсиром для души и тела. Наконец, подвалы и двор дома, имевшего и раньше печное отопление, были забиты дровами. Несколько железных печурок в убежище давали жильцам тепло и возможность готовить горячую пищу.
Поначалу в убежище дома номер девять по улице Пантлика имели место даже «хождение в гости» и легкие кутежи.
Но вскоре продовольствие и напитки остались лишь у наиболее богатых и запасливых семейств.
И, конечно, в первую очередь у артистки Веры Амурской.
Однако она вела себя поистине гуманно. У ее соседок по убежищу, сестер Андорфи, почти совсем не было запасов. И жили они только щедротами артистки, так же как и ее собственные две родственницы. Иначе всем им пришлось бы умереть голодной смертью.
Но на великолепной, американского образца керосиновой печурке, принадлежавшей артистке, постоянно сменяли одна другую булькающие кастрюльки, шипящие сковороды. И всегда находилось довольно остатков жареного-пареного для бедствующих.
К сожалению, и здесь произошло то же, что с водой.
Чем скорее опустошались продовольственные запасы жильцов, тем быстрее росло число местных — в этом доме, в этом квартале живущих, — а потом и вовсе чужих людей, впавших в нищету.
Вслед за солдатами Андорфи в доме пришлось разместить рабочую роту христианского вероисповедания. Выглядели они устрашающе. Они приходили в убежище обогреться и, если повезет, подкрепиться. Места для них здесь не хватало, и они занимали полуподвал и даже квартиры первого и второго этажей.
В соседнем доме жили два врача. Установленный у них пункт первой помощи Красного Креста уже не справлялся с наплывом раненых и больных. И те атаковали окрестные дома, главным образом не пострадавшие еще от бомб, например, счастливый дом номер девять.
В довершение всего на улице обосновались эсэсовские, артиллерийские и различные технические подразделения. Для них полагалось в два счета освобождать облюбованные ими части убежищ, а жильцы должны были тесниться еще больше.
Когда же стало уже казаться, что каждый уголок дома набит до невозможности, до невероятности, до удушья, до отказа, потребовалось немедленно и неукоснительно разместить в оставшихся невредимыми домах этой улицы крупный немецкий госпиталь для летчиков.
Но что же из всего этого кавардака перепало на долю главного героя нашей истории — тележки с левым уклоном?
Четыре трупа лошадушек, как окрестили во время осады бедных, запряженных в войну животных, лежали после взрыва бомбы вокруг тележки, еще не остыв.
Смеркалось. Напуганные жильцы вылезли из домов, чтобы проветриться и немного размять ноги.
Среди артиллеристов Андорфи был деревенский скотобоец. Сговорившись с приятелями и вооружившись большим кухонным ножом и топором, которым рубили дрова, он подступился к лошадиному трупу. И вырезал самые благородные части — печенку и почки.
Для разделки туши тележка подошла как нельзя лучше.
Его примеру последовали жильцы, сновавшие вокруг, и солдаты из рабочей роты — все они, кто с ножом, кто с топором, — накинулись на тушу.
Тележка продолжала служить разделочным столом. Суета и толчея вокруг нее поднялись дальше некуда!
В ту ночь, просачиваясь из убежищ, по улице неслись аппетитные запахи бульона, жаркого, котлет из конины.
Те, кто поначалу крутил носом, уверяя, что скорей умрет с голоду, чем возьмет в рот хоть кусочек конины, наелись теперь до отвала, признав, что, если не обращать внимания на мелочи, лошадушкино мясо — превосходный питательный продукт.
Артистка Вера Амурская сперва заявила категорически, что даже печку свою не позволит осквернить стряпней из конины. Но потом, все-таки вняв мольбам, не только выдержала запах, но даже попробовала в конце концов лошадиного жаркого и нашла его вовсе не ужасным.
Одна лишь тележка испытывала некоторые неприятности от того, что лошадиное мясо превратилось в весьма ходкий продукт общественного питания, ибо поверх земли и битого кирпича, поверх ледяного покрова прибавилось на ней еще и кровавое месиво, оставшееся от разделанных лошадиных туш.
Всякий, кто взглянул бы на тележку, всем существом ощутил бы отвращение и брезгливость. Впрочем, чувство отвращения и брезгливости было вполне уместно и своевременно также и в других точках земного шара. Это был, так сказать, крик моды в человеческом обществе вообще.
Теперь уже и в самом деле нетрудно было понять, что вид грязной, обледеневшей и окровавленной тележки способен был отпугнуть кого угодно.
Но тогда каждую ночь, словно огромные фантастические бабочки, опускались с неба немецкие парашюты, которые доставляли в осажденные районы Буды боеприпасы и продовольствие.
И вот как-то ночью один такой цилиндрический ящик с боеприпасами на красном парашюте опустился непосредственно возле тележки.
Немного погодя на гору обломков, перегородившую улицу, лег еще и белый парашют.
На белых парашютах в осажденные районы доставляли — также в жестяных ящиках — перевязочные материалы, спирт, шоколад и консервы.
Эсэсовская часть, разместившаяся в доме номер девять по улице Пантлика, обнаружила в ту ночь в подвале корчмы замурованный кирпичом тайник, где корчмарь припрятал в больших количествах спиртное. Причем это был первоклассный ром, коньяк и ликеры.
Служба в эсэсовских частях к этому времени состояла в том, что каждый эсэсовец четыре часа отдыхал, а следующие четыре часа бодрствовал у пулемета.
В таком состоянии полного душевного и физического истощения спирт — лекарство и благословение.
Немцы набросились на обнаруженные солидные запасы и разом выпили все. Это не осталось без последствий. Они орали, пели, стреляли, изрядно потревожив спокойствие жильцов дома. Однако службу свою, впитавшуюся этим служакам в плоть и кровь, они несли исправно, с точностью часового механизма.
Когда занялась заря, один очень молодой и очень пьяный эсэсовец выскочил из-за стола, чтобы сменить товарища у пулемета; пост находился в конце длинной улицы Пантлика.
Эсэсовец вышел из подъезда и первым делом заметил на груде обломков белый парашют. Потом увидел и красный, возле тележки.
У него еще оставалось немного времени до начала дежурства, чтобы обследовать содержимое ящика, доставленного белым парашютом. Он бросился к груде обломков и, скользя и спотыкаясь, стал карабкаться вверх.
Ему удалось вскрыть ящик, и он прежде всего вытащил алюминиевую флягу, ибо знал, что в ней спирт.
Фляга была уже у него в руке, и он прикидывал про себя, есть ли у него еще минутка, чтобы вернуться и позвать товарищей.
Но в рассветной тишине вверх по улице Пантлика шагал еще один немец. Причем был это не кто иной, как командир эсэсовцев, решивший собственной персоной проверить посты.
— Эй, Ганс! — крикнул он молодому эсэсовцу. — Ты что там делаешь? Так-таак!
Тут Ганс, форменным образом приготовившийся к смерти, скатился с развалин и, встав перед командиром во фрунт, отчеканил:
— Имею честь доложить! Спешу на пост. Хайль Гитлер! — И он вскинул руку.
Командир медленно вытащил пистолет и без всякого гнева проговорил:
— Спирт выкрал из ящика? А на другой ящик, с боеприпасами, ноль внимания? Не налакался еще?
Ганс, стоя навытяжку и слегка покачиваясь от опьянения, глубоко дышал, отчетливо сознавая, что дышит в последний раз — сейчас командир его пристрелит.
Но офицер с непонятно отрешенным видом уставился куда-то вдаль. Потом, будто только сейчас заметив молодого эсэсовца, слегка вздрогнул и неожиданно сказал:
— Дай-ка сюда флягу и ступай к своим. Эту линию обороны мы оставляем. Попробуем удержать следующую улицу, повыше… очевидно, с тем же успехом. Можешь идти! Хайль Гитлер!
Ганс, совсем еще мальчик, в счастливом охмелении отдал честь и ринулся к своим товарищам.
Тогда эсэсовский офицер, открутив пробку у фляги, хлебнул чистого, крепчайшего спирта. И содрогнулся с гримасой отвращения. Потом выражение лица его необыкновенно смягчилось. Он зашагал к тележке, стоявшей на углу.
Предутренний ветерок подхватил тонкий и легкий ярко-красный шелк парашюта и набросил его на обезображенную грязью и кровью тележку.
Эсэсовский офицер сел на нее. Поставил флягу перед собой и задумался.
Внезапно черты его исказились отвращением и ужасом. Быть может, в его памяти возникли пережитые кошмары? Пронеслись тени окровавленных, хрипящих жертв его?
И вдруг, словно по команде, он выхватил свой пистолет и, приставив дуло к виску, выстрелил.
Офицер соскользнул с тележки, его окровавленная голова упала прямо в слякоть, возле колеса с левым уклоном. Алое полотнище парашюта то укрывало его, то вновь открывало по капризу ветра.
В мертвой рассветной тишине эсэсовская часть перебралась улицей выше.
Первую гремучую очередь, эхом прокатившуюся по склону Крепостного холма, выпустил из своего пулемета именно Ганс, словно в ознаменование собственного спасения.
В самом низу улицы Пантлика грохот выстрелов заставил встрепенуться двух мужчин престранного вида.
Один из них — с длинной бородой и в темных очках — был еврей, скрывавшийся от облав. Товарищ его был коммунист-рабочий, который его прятал.
Но, увы, как раз в ту ночь случайный пушечный снаряд снес одноэтажный домишко, в подвале которого они нашли себе пристанище. Теперь подвал был непригоден для жилья. Что же будет с его обитателями?
Запасясь надежными документами, они отправились искать себе другое укрытие.
С нижнего конца улицы Пантлика, где, застигнутые канонадой, они стояли, прижавшись к стене, в глаза им бросилось прежде всего ярко-красное полотнище парашюта, трепыхавшееся возле тележки.
— Эх, а я-то было решил, что там, наверху, уже укрепили красный флаг. Но это всего-навсего парашют, видишь? — обратился к товарищу рабочий.
— Теперь уж недолго ждать! — отозвался тот.
— Стой! А, ч-черт… Засекли! Останемся здесь!.. Не беги! Не прячься!
Дело в том, что из-за поворота извилистой улицы Пантлика, лестницей подымавшейся к Крепости, неожиданно показался вооруженный отряд.
Вид у этого отряда был весьма странный. Впереди шагали пять-шесть старых полицейских с длинными противотанковыми ружьями на плече. За ними следовало гуськом несколько штатских в обыкновенных зимних пальто, но перетянутых военными ремнями, с гранатами на поясе. Строй замыкали вооруженные солдаты в обычной форме венгерской армии.
Нилашистскую форму их вожака прикрывало кожаное пальто. Через плечо у него висел автомат.
Позади отряда также шествовал нилашист и тоже с автоматом.
Первый нилашист был сам Козак, гордость улицы Пантлика, великий ее сын!
Все поведение его было до предела начальственным. Только автомат свой он несколько беспомощно передвигал туда-сюда на патриотической груди. Как будто опасное оружие его нервировало.
Причина была в том, что какой-то знаток накануне утром разъяснил ему, что во влажном и холодном зимнем воздухе автомат частенько заедает. И нужно при любых обстоятельствах ежедневно давать из него хотя бы одну очередь, в противном случае автомат может ранить своего же хозяина и даже убить, разорвавшись.
Так-то оно так! Козак выпустил бы очередь с превеликим удовольствием, из одного лишь героического усердия, но его удерживала мысль: а вдруг автомат уже заело и его, Козака, прихлопнет во время испытания…
Однако же что понадобилось здесь Козаку и его отряду?
Козак вышел на охоту за людьми.
Под свою предпоследнюю резиденцию нилашистское командование захватило казармы Радецкого, расположенные вдоль Дуная. Оттуда оно рассылало во все стороны еще подвластной им, но уже предельно сузившейся территории своих прихвостней, самых проверенных своих палачей, дабы согнать еще способный передвигаться человеческий материал в оборонительные отряды и швырнуть на линию огня.
Оказывают сопротивление? Уничтожать, расстреливать на месте! Беспощадно!..
Результатом нынешней ночной облавы, устроенной Козаком и его сподвижником, и был этот отряд.
Козак не случайно двинулся походом именно против родной своей улицы. Один оболваненный, запуганный обыватель, явившийся по собственному почину в казармы Радецкого, нашептал Козаку, что на улице Пантлика время от времени появляется учитель музыки, уже в чине лейтенанта, командира батареи, и набирает людей для отправки на фронт. Однако с некоторых пор лейтенант Андорфи скрывается в убежище в гражданском платье — он явно дезертир. Да и солдаты его, судя по всему, отлынивают от войны.
А ну-ка, Козак! Сейчас ты можешь с лихвой вернуть учителю музыки ту оплеуху, что он отвесил тебе, уходя в армию.
Нилашистское командование уже произвело Козака в чин капитана. Так что, даже если слух о том, будто учитель музыки скрывается, ложен, Козак, как старший по чину, заставит его поплясать!
Ого! А это еще что за два типа, затаившиеся на улице Пантлика в грязном зимнем рассвете?
— Стой! — приказал своему отряду Козак. Потом рявкнул тем двум: — Эй, вы там! Кто такие?
Рабочий, тертый калач в области психологических наук, заторопился к палачам-нилашистам, изображая самый пылкий восторг и воодушевление.
— Ну наконец-то! Хоть что-то узнаем! — воскликнул он и вскинул руку: — Выдержка!
— Выдержка! — взмахнул рукой и Козак; однако, вооруженный опытом всевозможных ошибок и разочарований — недавно он наскочил уже вот так на псевдонилашистов, — капитан-нилашист усвоил манеры следователя. Поэтому он смерил двух незнакомцев суровым взглядом: — Откуда идете?
— Мы работали на военном предприятии, брат! — ответил рабочий и сунул руку в карман пиджака за документами. Однако, еще не достав ничего, поторопился досказать: — Вчера нам сказали, чтоб мы, значит, явились сегодня в казарму, она здесь где-то должна быть. Да, видно, заблудились…
Еврей в черных очках молчал и уже протянул свои документы. Козак вполглаза изучал их, но не выпускал из поля зрения и рабочего, который указывал рукой вверх по улице Пантлика.
В серой дымке раннего утра резко выделялся белый парашют на груде развалин — как символ сдачи, конца, крайней опасности. Точно так же вспархивающий то и дело над тележкой купол красного парашюта как бы являл собою ужас смерти от нежданной вражеской пули. Вряд ли рекомендовалось появляться вблизи от него.
— Что это там? — поинтересовался Козак. — Где они?
— Большевики-то? Так вы не знаете, брат? — спросил с вполне правомерным упреком в голосе рабочий. — Как ни говори, а боевому подразделению надлежит лучше знать положение на фронте!
— Уже досюда дошли? — испугался Козак.
— Нам сказали, что они вон там, за развалинами, и простреливают эту улицу насквозь.
— Тьфу, к черту все!
Козак ошалело отскочил к стене и приказал отряду:
— Назад! Кру-гом! Не высовываться! И вы к стене поближе держитесь! — приказал он рабочему и его товарищу. И тут же быстро объяснил им ситуацию: — Принимать бой нам нельзя! Мы не можем нарушить общий план боевых действий! Вы пойдете с нами!
— А не лучше ли взглянуть, брат, что там? — предложил рабочий. — Говорят, эти свиньи красные в гражданских не стреляют. А потом мы вас догоним и доложим, если удастся что приметить.
Козак тотчас напыжился.
— Ты молодец, брат! — произнес он. — Вот так, прямехонько, и пойдете за нами следом, все время вверх. А потом направо. Да здравствует Салаши! Борьба!
— Выдержка! Мужество! — вскинули ладони рабочий и его спутник.
Потом, когда Козак скрылся в переулке, подгоняя свой отрядец, они оба припали к стене, чтобы вдоволь нахохотаться над удачной проделкой и порадоваться, главное, своему спасению.
Они даже не подозревали, скольких человек, помимо себя, спасли на этой улице.
Труп эсэсовского офицера был обнаружен, правда, возле тележки, но все решили, что его настигла вражеская пуля или осколок.
Человеческий труп, если он не лежал кому-то поперек дороги, не вызывал уже в те дни особых переживаний.
У подъезда дома застыл труп солдата с окровавленным затылком. Солдата рабочей роты, умершего от ран в квартире Безимени, попросту отволокли под дерево в конце двора.
В двух квартирах первого этажа так и валялись два замерзших трупа до смерти замученных солдат рабочей роты — умерших как от ран, так и от болезней.
Палачи-надсмотрщики с ужасающей и бессмысленной жестокостью каждую ночь гоняли этих бедных, старых инвалидов копать окопы. Пока наконец не угнали вовсе с улицы Пантлика на другой какой-то участок.
Солдаты рабочих рот уже открыто обсуждали, как бы всем вместе перебежать к большевикам и при первом удобном случае отстать от своих частей.
Исчезли из дома и эсэсовцы. Персонал госпиталя для летчиков также перебрался куда-то вверх по улице. Но скученность была прежней, ибо несчастные инвалиды и зловонные, оставшиеся без перевязок раненые не могли перебраться в другое место.
Где уж они, русские части, почему медлят?.. Даже самые оголтелые германофилы предпочитали теперь, чтобы приход красных был позади — лишь бы выбраться подобру-поздорову из пекла войны.
Андорфи, одетый в гражданское платье, давно уже вдоль и поперек исходил весь район, принося вести о том, где и как близко придвинулась линия фронта. Но опасности и ужасы войны по-прежнему висели над улицей Пантлика. Грохотали пушки, взрывались мины. Стрекотали пулеметы и автоматы.
С утра до вечера выли русские самолеты. Бомбы так и сыпались, словно на учениях. Какая-либо противовоздушная оборона в кольце осады перестала существовать.
Дамы, которые еще несколько недель назад появлялись на людях только в модного цвета зеленых чулках, зеленых косынках или зеленых шапочках и даже в зеленых туфельках, сейчас, переменив один за другим разные другие, переходные, цвета, все с большим азартом стали обрамлять себя украшениями, решенными в красных тонах.
В той части убежища, где расположились артистка и ее окружение, в последние дни стало так тесно, что лежать на постелях можно было уже не вдоль, а только поперек. Ходить же — лишь перепрыгивая через стонавших на полу раненых и больных. Воздух в убежище стал зловонным. Вопрос свободного передвижения, вопрос пользования печурками, рукопашные вокруг уборных, бесконечные очереди и распределение дежурств по уборке — все это создавало бесчисленные ссоры.
Андорфи в поисках средств умерить муки голода, изобрел лепешки из кормовых бобов на мази от обмораживания.
В одном из закутков дома немцы, уходя, оставили несколько мешков кормовых бобов и еще несколько мешков с банками мази от обмораживания.
Учитель музыки утверждал, что мазь эта — наичистейший жир высшего качества! И свиной, и любой другой жир имеет запах — правда, он пробуждает аппетит, но все равно запах есть запах. Тогда как мазь от обмораживания — самое чистое и полезное жировое вещество. Запаха не имеет совершенно, разве что какой-то потусторонний. Точно так же и кормовые бобы: изо всех бобовых именно они содержат наибольшее количество сахара и витаминов.
Итак, учитель музыки слегка поджарил кормовые бобы, размолол их в кофемолке, затем подмешал чуточку муки и, влив воды, нажарил из этого месива разных пышек и лепешек на растопленной в сковородке мази.
Артистка Вера Амурская заявила, что стряпня учителя музыки — это позор, жаловалась на смрад: хоть нос зажимай! Она протестовала и проклинала все и вся.
Однако при первом опыте учителя музыки артистка не присутствовала — ее не было в это время в убежище, — а майора о своем отношении к затее Андорфи не предупредила.
Майор подошел к Андорфи, колдовавшему над печкой, и с любопытством спросил:
— Что это? Лепешки печешь?
— Да, новым способом. Попробуй!
Майор попробовал лепешку и нашел ее отменной.
Тут-то и застала их артистка.
Она устроила из-за этого ужасную сцену, целую баталию: ах, так, майора не удовлетворяет ее кухня! Ходит по соседям, объедки выпрашивает!
Майор не знал, как и оправдаться: о да, конечно, он сразу почуял в лепешках что-то подозрительное, но… вот так и так…
Горький, но невольный юмор ситуации сделал артистку всеобщим посмешищем. Она сцепилась из-за этого с громко смеявшимися сестрами Андорфи и обеими своими родственницами. Более того, ей предстояло вступить в борьбу со всем убежищем, потому что опыт учителя музыки приобрел не только поклонников, но и последователей.
А уж новое, куда более страшное событие взбесило артистку окончательно.
До сих пор дом номер девять по улице Пантлика сотрясали лишь взрывы бомб, упавших поблизости.
Но в тот день на дом-счастливчик упали, пропоров его сверху донизу, четыре бомбы, к счастью маленькие, сброшенные тройкой самолетов.
В убежище это произвело чудовищное впечатление.
Здешние жильцы мало-помалу уверовали в случайно дарованную им кем-то исключительную милость. Поэтому взрыв, потрясший дом до основания, породил в убежище безобразную, ужасающую панику.
Прежде всего от прямого попадания погас свет. И тут в кромешной тьме пламя, сажа и пепел из всех очагов взметнулись разом в тяжелый, и без того удушливый воздух. Кое-где раскалившиеся докрасна дымоходные трубы вылетели из стен, из печек, угрожая пожаром. Из них густо повалил дым.
Крики, детский плач, пронзительный визг, истерические вопли и мольбы о помощи довели людей до полного отчаяния. Однако ничего более опасного не последовало.
Когда вспыхнул свет первых коптилок, свечек, ламп, уже можно было установить, что, не считая испуга, ничего страшного не случилось. Более того, из одной крайности всех бросило в другую.
Даже умеренное освещение позволяло увидеть, что густой дым, пыль и сажа превратили обитателей убежища в чертей, негров.
Из разных углов раздался веселый смех. В конце концов те, у кого нервы оказались покрепче, по собственной инициативе принялись энергично наводить порядок. Насколько было возможно, поправили очаги, проветрили помещение.
А тут как раз кончился и воздушный налет.
Обитатели убежища высыпали наружу.
И на свежем воздухе, в закатном свете дня черные от сажи и копоти люди, только что бывшие на волосок от гибели, сразу ожили: они развеселились, воспрянули духом.
Снегом, водой, песком и даже той самой мазью принялись они счищать с себя липкую, неотвязную сажу. Кое-кто отряхивал от нее одежду. А кое-кто, кому было невтерпеж, попутно искал вшей.
День за днем, едва приближалась обычная пауза в бомбежках, Андорфи исчезал из дому, чтобы вести наблюдение.
Сегодня благодаря этому он избежал участи своих соседей по убежищу, превратившихся в трубочистов. Отнюдь не сияя чистотой, обросший бородой, он все же сохранил человеческий облик по сравнению с остальными жильцами.
Вдоволь повеселившись над «копченым горе-фронтом», Андорфи выложил великую новость:
— Я слышал, что на третьей отсюда улице жильцы вступили в контакт с красными солдатами. Больше того, русские уже знают, что на улице Пантлика тоже нет врагов. Но они хотят сперва как следует прочесать освобожденный участок, чтобы по ним не ударили с фланга. А уж тогда спокойно вступят сюда. Теперь жаль каждой капли крови.
Андорфи поведал свои новости собравшимся во дворе и перед домом жильцам, как вдруг из убежища появилась Вера Амурская, пожелавшая также услышать его рассказ.
Однако сообщение Андорфи лишь прибавило пылу истерическим стенаниям артистки:
— Я больше не выдержу! Пойми! — вскричала она, обращаясь к майору. — Если вы не поможете мне принять ванну, я сама устрою себе купание!
— Но где же ты хочешь принимать ванну, душа моя? — отозвался майор. — Квартира Безимени и для сортира не подходит — ужас, в каком состоянии оставила ее рабочая рота! Да и где взять воды на целую ванну? И дров, чтобы нагреть ее?
Дрова, принадлежавшие адвокату, все окрестные заборы, все древесные обломки, собранные на месте рухнувшего дома, — все это давно поглотили уже печки самих жильцов, госпиталя немцев, рабочей роты. Да и воду — вернее, грязную жижу — приходилось нацеживать из уличной лужи да двух дальних колодцев, отстояв предварительно длинную очередь, то и дело вступающую в рукопашную.
Однако артистка не отступала.
— Уборку в мастерской обивщика мебели я беру на себя вместе с Аги. А вы с Янчи только воды достаньте. Хоть на полванны. Иначе вы сведете меня с ума!
Безимени стоял у майора за спиной. Он сказал:
— Кадка-то цела, господин майор. Поставим ее на тележку мою и, пожалуй, за одну ездку привезем воды как раз на полванны.
— Янчи, вы душка, золото! — заверещала артистка.
И началась битва — битва за одну-единственную ванну. Волшебная улыбка артистки по-прежнему имела здесь над всеми деспотическую власть.
Майор и Безимени, оттолкнув в сторону труп эсэсовского офицера и топориком освободив ото льда и смерзшейся грязи колеса тележки, водрузили на нее кадку и покатили к остаткам уличного озера. Количества грязной жижи, добытой ими из-под льда, оказалось недостаточно, и они пополнили ее жидкой грязью из колодца. Но в это месиво они набросали такое количество чистого льда и снега, что кадка наполнилась даже с верхом.
За это время Аги и артистка с помощью лопат более или менее очистили невообразимо замусоренное жилище обивщика. Песком и снегом отскребли кое-как и ванну, так что ею уже можно было пользоваться. Оставался нерешенным лишь вопрос с дровами.
Между тем был уже поздний вечер. Они, все четверо, стояли во дворе, вокруг тележки.
— Откуда добыть дров? Или что пустить на дрова? — почесал вшивую бородку майор.
Безимени, почесывая вшивую голову, поглядел на тележку.
— Может, ее? Все равно уж на ладан дышит!
Над тележкой нависла смертельная опасность. Хозяин сам — в пылу служения артистке — осудил ее на смерть.
Топорик для скалывания льда висел на плече обивщика.
Тележка не взвизгнула: «О вы, неблагодарные! Убийцы! Так вот награда за безотказную мою службу — я гожусь еще в дело, а вы меня убиваете!..» Она покорно ждала своего конца.
Но тут майор сказал вдруг:
— Это дуб. Он только обугливается, но не горит. А сейчас еще весь водой пропитался. К тому же за то время, пока мы будем рубить тележку, можно стащить где-нибудь балку или доску.
Так и сделали. Артистка благополучно вымылась.
А тележка не только осталась цела, но и вернулась на исконное свое место — во двор дома номер девять по улице Пантлика.
Дому номер девять по улице Пантлика повезло еще раз в самый момент освобождения, ибо его избрало под штаб-квартиру советское командование, причем довольно высокого ранга.
Причиною послужило, без сомнения, то, что здание сравнительно мало пострадало.
События развивались стремительно.
Несколько дней спустя пала и Крепость.
И тут же среди развалин закипела работа: все перестраивалось либо строилось заново.
Место коменданта дома, майора, заняла именуемая теперь доверенным лицом дома старшая из сестер Андорфи. Впрочем, в первый же день выяснилось, что она вовсе не родня учителю музыки, зовут ее Магда Вермеш и что младшая сестра тоже не сестра, а всего лишь подруга старшей. А другие две беженки — родственницы Веры Амурской — оказались дальними родственницами домовладельца.
Люди быстро организовались, и закипела жаркая работа по приведению в порядок домов, улиц. Нужно было вызволить из руин, убрать бесчисленное множество трупов — и людей и лошадей. За этим встала задача наладить жизнь в квартирах, находившихся в ужасающем состоянии, и одновременно, пусть с невероятным трудом, обеспечить насущнейшие нужды людей — дать им кусок хлеба, воду, освещение.
В этом первом и самом тяжком сражении за жизнь нашей тележке с левым уклоном выпала грандиозная роль.
Тележка была нарасхват, ее популярность не знала границ.
Безимени и майор, в числе первых попавшие на общественные работы, трудились в совсем незнакомом месте. Аги уехала в деревню к родным.
У тележки не было больше хозяина. Она стала общим достоянием жильцов. Вопрос о пользовании ею обсуждался на специальных собраниях, ради этого была даже создана особая комиссия под председательством доверенного лица дома.
Если в прежние времена тележка наша была предметом вражды, недоброжелательства, интриг, то теперь сколько ревностной заботливости вызывала она у жильцов, какую жажду обладания вселяла в их души!
Необыкновенная жизнь требует столь же необычайного завершения. Так и тележка в самом расцвете славы удостоилась совершенно особенного конца.
В то время, когда в доме не было уже ни газа, ни электричества, артистке Вере Амурской неоценимую службу сослужила ее американская печурка, стоявшая прежде в убежище и топившаяся керосином.
Беда была только в том, что горючее вышло, а где раздобыть его, никто не знал.
И вдруг счастливая случайность: какой-то солдат приволок две большие канистры с керосином и поставил их на стоявшую в самом углу двора тележку. А сам исчез.
Но, увы, одна канистра в днище слегка протекала. Когда же солдат с размаху плюхнул ее на тележку, пробоина стала еще больше, и керосин полился широкой струей.
Солдат этого не заметил.
Поздно вечером артистка вышла на балкон, чтобы подышать немного сладким и прохладным весенним воздухом. И выкурить сигарету.
Дом спал глубоким тихим сном. Артистка со свойственной ей беспечностью бросила горящий окурок вниз, во двор.
Пафф! Горящий окурок, покружившись, угодил прямо на тележку. А в ней уже набралась порядочная лужа керосина из прохудившейся канистры.
Керосин тотчас вспыхнул.
Но артистка этого уже не увидела: она ушла в комнату и, как говорится в романах, спокойно уснула в объятиях морфея.
Сухая, пропитавшаяся керосином тележка загорелась сразу. От жара выскочила пробка из второй канистры, ее содержимое загорелось, растопило жестяную свою тюрьму и присовокупило свои усилия к тому, чтобы тележка сгорела вся без остатка, не считая разве железной обшивки. И выглядело все это поистине апофеозом какого-то великомученика. Правда, свидетелей при этом не было — только глухие, незрячие стены дома да звезды небесные, мигающие в весенней ночи. Впрочем, жильцы дома номер девять по улице Пантлика искренне скорбели по поводу гибели тележки и только что не оплакивали ее. А ведь не каждый усопший удостаивается этого.
Что ж, милый читатель, если ты найдешь дом номер девять по улице Пантлика, ты увидишь там и мастерскую Яноша Безимени на прежнем месте, только под новой вывеской.
Ты сможешь увидеть и его налитую молоденькую супругу — некогда тоненькую девушку Агицу, — которая, забавляя маленького Безимени, отправляется с ним на прогулку.
А заглянув в самую мастерскую, ты обнаружишь в углу новую, полированного дерева тележку обивщика мебели — легкую, стройную и изящную тележку на резиновом ходу; ее не приходится уже держать во дворе под открытым небом, а вполне можно ввезти в мастерскую прямо с улицы.
Эта новая тележка, несомненно, практичнее, чем ее хворая предшественница с левым уклоном. Но можно ли предположить, что у нее будет столь же интересная жизнь?! Ну, нет!..
1949
Перевод Е. Малыхиной.