Ференц Шанта ДВАДЦАТЬ ЧАСОВ

1 7 часов.

Хозяйка принесла яичницу, огурчики прямо с грядки, лук, свежий хлеб.

— Кушайте на здоровье… так и палинка лучше пойдет!

— Видите, — сказал хозяин, — знает жена, что мужчине надобно…

Хозяйка поставила поднос на стол.

— Любит мой муж здесь, под деревьями, сидеть… а вы небось будете потом думать, что у нас, кроме этой скамьи да стола, и нет ничего… Да вы кушайте, кушайте, пожалуйста, с пылу с жару!

— Но сперва пропустим по маленькой! — предложил хозяин, а сам уже наливал в стопки. Крепкая была палинка, сливянка, по меньшей мере трехлетняя. — Ваше здоровье!

— Ваше здоровье! — взглянул я на хозяйку.

Было утро — такие утра я люблю больше всего. В воздухе стоит прозрачная дымка, сквозь легкий занавес пробиваются на землю солнечные лучи, на траве, на листьях еще лежит роса, и оттого все вокруг то и дело вспыхивает, поблескивает; из дальней дали доносятся голоса, а в поднебесье кружат сонмы птиц.

— На здоровье! — кивнула хозяйка. Она стояла поодаль, наблюдая, как мы подсаживаемся к яичнице. И вдруг мне показалось, будто тень пробежала по ее лицу; она смотрела на нас, а голова ее клонилась все ниже.

— Ну, кушайте на здоровье, — еще раз сказала она негромко, поправила платок на голове и, повернувшись, тихонько пошла в дом.

— Сына вспомнила, — сказал хозяин.

Он пододвинул мне вилку:

— Ешьте, пожалуйста!

— Спасибо. Так вы не припомните, кто вам сказал, что этот Варга служит сейчас где-то полицейским?

— Бог его ведает! Идет такой разговор. А там — может, правда, а может, и нет. Чего не бывает на свете… Он ведь, знаете, с тех самых пор так и не приезжал домой, в деревню. Увезли его в больницу, с ним и доктор поехал, потому что он все не приходил в себя, и кровь никак остановить не могли… Потом его как будто подправили, но сюда он уже не вернулся. И вот ведь какое дело: у нас в деревне фамилию Варга многие носят, но кого бы из них вы ни спросили, всяк поспешит сказать вам, что он совсем из другого семейства, а к тем Варгам отношения не имеет. Никому ведь не хочется стыд на себя принимать. Он и семью свою увез из деревни, только отец да сестра остались, так вдвоем и живут.

Хозяин очистил огурец и положил его передо мной.

— Но я не верю, чтоб он полицейским был, потому что кто другой, может, и не посмел бы его тронуть, но товарищ директор, Йошка наш — так мне привычней звать его, — Йошка и под землей бы сыскал его, заставил бы мундир сбросить.

— Думаете?

— Верно… как то, что мы сейчас вот здесь сидим!

Некоторое время мы ели молча.

— Видите, как оно все сложилось, — сказал он немного погодя. — Двое у нас таких, что сюда, в деревню, ни ногой. Один — сын мой, а второй — вот этот Варга! А ведь и не было ничего меж ними, и один бог знает, когда они и виделись в последний раз, может, уж лет шесть с тех пор минуло… — Он горько засмеялся, и по-крестьянски невесело покрутил головой. — И что это за жизнь такая… Ну, давайте есть!

Он разрезал огурец вдоль надвое.

— Так когда же сын ваш последний раз домой приезжал?

— Давно уж, очень давно… Сразу, как случилось это дело между мной да Йошкой, директором нашим, сразу после того он и приехал — и давай искать Йошку, прямо выслеживал его, как волк добычу… А только Йошки дома не было, ездил он где-то, недели две домой не показывался. Так и не привелось моему сыну с ним повстречаться. Тогда сын и говорит мне: «Отец! Слушайте хорошенько, что я вам скажу! Ровно через неделю я приеду за вами, так что готовьтесь: уедете со мной, и больше ноги вашей здесь не будет. Все, что есть у вас, все увезем, — мебель, поросенка, чтоб ничего вашего в деревне этой не осталось… Вы здесь больше пальцем о палец не ударите!» Рука у меня тогда еще в гипсе была — ну, думаю, пусть поговорит. «Поняли вы, отец, спрашивает, поняли, что я вам сказал? Ровно через неделю приеду за вами, и с той поры вы чтоб и думать забыли про эту деревню!»

— Куда ж он собирался везти вас?

— А к себе… Там, дескать, и жить будем… Квартира у него и правда хорошая, как раз той осенью он получил ее от завода, для рабочих дома построили… Вот туда, мол, он нас и заберет! Ничего я не сказал ему в тот раз. Ну, а потом, ровно через неделю, является он вдруг с двумя грузовиками, с людьми, товарищами своими… Даже клетку привезли для свиньи!.. «Давай, отец, укладываться!» — «Спасибо тебе пребольшое, сыночек, что так заботишься о нас, а только скажу я тебе: напрасно ты прикатил, потому что никуда мы отсюда не двинемся, шагу не ступим!» Вот тогда увидали бы вы его! Сперва уговаривал по-хорошему, а потом как начал кричать! Чуть до беды не дошло — мать, бедняжка, только плакала, не знала, что сказать, чью сторону принять. А время шло. И, наконец, говорит мне сын: «Ну, вот что, отец! Ответьте вы мне — чего стоит человек, который за кусок хлеба честь свою продает? Чего стоит человек, который за кусок хлеба живет оплеванный и, как дворняга, снова тянется к помоям, если свинья не против? Что это за человек, ответьте мне?!» Я молчал. «Тогда я отвечу, говорит. Ничего этот человек не стоит и, значит, так ему и надо!» Я смотрел на него и молчал. А он, уже из машины, крикнул: «Но только меня вы сюда больше не ждите! Кто по своей воле снова в ярмо попасть норовит, до того мне больше дела нету…»

Он наколол кусок хлеба на вилку и обмакнул его в масло на сковороде.

— Вот с тех самых пор и не приезжал он… и я тоже к нему не ездил!

— Даже повидаться?

— Даже повидаться. Я своего сына знаю — на порог не пустил бы!

Его рука с вилкой замерла в воздухе.

— Да неужто же всем бежать отсюда? Я сказал ему тогда: здесь мне судьбою жить назначено, здесь я родился, так где ж, как не здесь, мое место?! Тут и останусь, и ничто не вывернет отсюда мои корни — ни то, что было, ни то, что будет. Или всем собирать манатки да бежать из деревни?..

Из-за деревьев вышел к нам красавец пес, большущий белый комондор, ростом с теленка. Вскинув морду, пес принюхался к запахам, доносившимся со стола, затем отвернулся и лег. Лег у самых ног хозяина и тут же, подняв лапу к его колену, провел по штанам до самого низу.

— Да ну тебя, пошел! — проговорил хозяин. — Вот и этот все за мной по пятам ходил бы. Ну, что бы я делал с ним в городе, у сына своего? Нет, только так и хорошо, только так и ладно, как есть. Ну, пошел, пошел, старик!

Я положил нож и наполнил рюмки.

— Сыты? — взглянул он на меня.

— По горло!.. Значит, сын ваш так и не встретился с Йошкой?

— Нет. Слава богу, нет… А вот Йошка, тот однажды сам ко мне явился… Возвращался он домой на пролетке с какой-то фермы, покричал мне, а как я вышел — это в том же самом году случилось, рука-то у меня еще в гипсе была, — он и говорит мне: «Слушай, Анти. Сына твоего я трижды видел, когда он искал меня…» Ого! — подумал я. Йошка ведь никогда не врет, ни разу за всю жизнь не соврал… «В первый-то раз я дома был и его видел, да только тут же и вышел через кухню. А в другой раз садами домой пошел, чтоб с ним не повстречаться…» Знал я, что правду он говорит, знал и то, что, развернись он да стукни хоть раз, — и моему сыну конец бы пришел, потому что силища у этого Йошки необыкновенная, и никогда он еще ни перед кем не отступал, сызмальства такой был! «Вот это только и хотел я сказать тебе, Анти!» С тем и уехал, кучеру приказал: погоняй, мол. Вот как оно было! Обходил сына моего, чтобы тот в беду не попал, — даже бегать от парня не погнушался. А ведь при нем револьвер был и все бы ему тогда с рук сошло… Такие уж времена были!

— Ну, а жена-то ваша сына навещает?

— А как же, непременно навещает! Но, знаете… на Йошку и не глядит, где бы с ним ни повстречалась. С неделю назад был он у меня — поля осматривал, ну и завернул по пути. А тут и жена моя в калитку — она с серпом за травой ходила для поросенка, — входит, и прямо в дом. Йошка здоровается с ней, а она, Бёже моя, идет мимо и на Йошку даже глаз не подняла. Йошка ей говорит: «Не примирилась еще, Бёже?» Какое там! Прошла, словно и не слышала. «Вот ведь как, — говорит мне Йошка, — в деревне у нас две таких, что видеть меня не могут: твоя жена да сестра Варги. Что та, что другая — лютым зверем смотрят!»

Хозяин умолк на минуту и снова наполнил рюмки.

— И, знаете, я иной раз крепко задумываюсь над этим. Ведь вот, двое смотрят на Йошку зверем — моя жена да сестра Варги. Но друг дружку они тоже на дух не принимают! Значит, как с Йошкой, так и между собой. А ведь под одной крышей росли — и моя Бёже, и Юли Варга. В одной халупе жили, в батрацком бараке, там родились, там и выросли. И вот на тебе! Да и мы тоже — Йошка, я, Варга и тот, кого Варга убил, Беньямин Кочиш, — все мы батрачили вместе, из одного котла ели, в одном имении, у одних хозяев работали, одну беду бедовали! Одна была у нас судьба. И что же с нами сталось! Вот этой рукой своей я уже не могу работать, как прежде, — и за это Йошку благодарить должен! А Бени, Беньямина Кочиша, Варга застрелил, тот самый Варга, с которым они батрачили бок о бок и хлеб и горе пополам делили, с малых лет такие дружки были, водой не разольешь, — а вот как пошли друг против друга!.. Варгу Йошка выгнал отсюда, из родной деревни… А сын мой сюда за Йошкиной смертью приезжал, днем и ночью выслеживал его — того самого Йошку, который его, мальца, еще в пеленках всюду с собой таскал, который, может, и говорить-то его выучил, потому что малец едва только ходить начал, за Йошкой по пятам всегда бегал, ни на шаг не отставал… И что же это делается такое на свете? Что ж это делается, скажите?!

— Ваше здоровье!

— Будьте здоровы! — поднял и он свой стакан. — Что ж это творится? Или сын мой не прав? Так ведь нет же, прав он, знаю. У меня слезы на глаза навернулись, когда машины ихние вырулили со двора и он уехал, чтоб нам никогда больше не свидеться. Да если б я задумал собрать сейчас всю правду да вам ее поднести, пришлось бы мне ноги до колен стоптать, столько ее, правды этой, повсюду.

Он вынул кисет и свернул цигарку.

— А вы, значит, с Йошкой поедете? — спросил он, закурив и выпустив клуб дыма.

— Да. Поедемте с нами, новую машину посмотрите.

— Я уж видел ее, вчера она еще в Бабошике была, да Йошка перебросил ее на ферму к Ганьо, потому что бабошикский холм оказался ей не под силу. А к графу когда собираетесь?

— Завтра.

— Там тоже есть на что посмотреть, поинтересней машины будет…

— Это верно… — Я встал. — Спасибо за яичницу. Жене передайте…

Он тоже поднялся и повел меня за дом, к тропинке, что вела на проселок. Белый пес трусил за нами. Он дошел до канавы на задворках, но там остановился, как и положено порядочному псу: от своего двора ни шагу!

2 8 часов.

Эта ферма госхоза находилась довольно далеко от шоссе. Сперва я шел садами, потом по холму, через виноградники, и, наконец, по большому, хольдов в тридцать, кукурузному полю, удобренному химикатами. Я весь вспотел, пока пересек его, но зато сразу же за ним было шоссе.

Недалеко от того места, где я выбрался на шоссе, под сенью большой шелковицы стоял мотоцикл. Возле него видны были двое. Тот, что повыше, был в одной рубашке, пиджак он бросил на руль; рукава у него были закатаны по локти, руки выпачканы в масле, шапка сдвинута на затылок. Другой стоял с ним рядом и дымил сигаретой; был он пониже ростом, с большой лысиной ото лба и уже довольно солидным брюшком.

Он первым протянул мне руку:

— Я вот как раз толкую ему, что беда не в карбюраторе: мотор заглох из-за этого проклятущего, этого беспринципного пролетарского либерализма! Скажите откровенно: могло ли произойти такое, ну, скажем, несколько лет назад?

Высокий присел перед мотором на корточки, локтями подтянул повыше штаны на коленях; здороваясь, подал мне лишь запястье и, даже не взглянув, бросил:

— А дружок ваш уже отбыл в нашу неоновую столицу уплетать финики?

Его спутник вытащил носовой платок и вытер затылок.

— Не будь этого пролетарского либерализма а ля Кадар, мы бы уже далеко уехали! Не говоря о том, что никогда в героическую пору нашей диктатуры машина партийного комитета не осмелилась бы вот так взять да испортиться.

— Вы откуда сейчас? — спросил я.

— Из «Красного рассвета», — ответил высокий. — Да только темнее там, чем самой темной ночью. Вы уже были у них?

— Был.

— Знаете их председателя?

— Знаю.

— Он бы всем нам глотки перерезал, если бы мог сделать это безнаказанно или хотя бы надеялся, что не сообразят, чьих рук это дело.

— Это еще что!.. — сказал второй, угощая меня сигаретой. — Это еще что!.. Дома у него девять центнеров динамита припрятано, чтоб в подходящий момент взорвать к чертям Народную республику. От Кеннеди в конвертике получил ко дню рождения. Вот они, плоды либерализма!

Высокий даже внимания не обратил на эту реплику.

— Он же люто ненавидит коммунистов, и кооператив ему нужен как горб на спине, — проговорил он, вынимая из холщовой сумки инструменты.

— А деревня выбирает его председателем, — выдохнул вместе с дымом его спутник. — Впрочем, он действительно знает толк в сельском хозяйстве и делает все, чтобы поднять кооператив.

— Врет он на каждом шагу! В правлении у него все родственники: этот — председатель одной комиссии, тот — другой, и он еще имел нахальство ко мне обратиться, чтоб дочку его отправили на курсы, хотел, чтоб она там у них бухгалтером была! Да я сквозь землю провалиться готов оттого только, что с ним в разговор вступаю. «Това-рищ председатель…» И как только земля меня носит после этого!

— До чего ж докатилась пролетарская диктатура! — вздохнул лысый. — А между тем это единственный кооператив в районе, за которым нет никаких долгов, не считая небольшого займа… а осенью у них будут платить по тридцать три форинта за трудодень.

— До поры до времени, пока я не выведу их на чистую воду, пока не разберусь, как они это устраивают! — воскликнул высокий. — Да я б его не только из района, из области вытурил, негодяя этакого! Так что, уехал ваш приятель?

— Еще вчера утром.

— Скажите ему, когда встретите, чтоб не забыл заодно и бананами брюхо набить — чтоб ему пусто было! А я вот не знаю, куда бросить тракторы в первую очередь, как распределить те несколько штук, что имеются у нас и еще не вышли из строя… А что, на Крепость[28]-то навели уже глянец? Да за эти деньги десять тысяч тракторов можно было б купить, голову даю на отсечение! Но зато!.. Зато у нас будет голубой зал, да лиловый зал, да фойе в клеточку, и купол будет, — чтоб туда черт угодил! — и ватерклозет будет зелененький… А я вчера измотался вконец, пока две тысячи форинтов в банке выхлопотал — и это на тридцать человек, которые вот уж три месяца ни одного филлера не видели, — а все потому, что только они и работали, остальные загорали себе преспокойненько… Вот тебе и новая линия, вот тебе и либерализм!

Лысый полоснул меня взглядом.

— Нет, не будет здесь порядка, пока мы не выхватим одного-двух из этого муравейника, и на рассвете… да к стенке!

— Верные слова! Уж я в двадцать четыре часа навел бы здесь порядок!

— Ты сперва в моторе наведи порядок, а потом берись за все остальное! Ну, а вы что на все это скажете? — устремил он взгляд на меня.

— Видели вы у Йошки в госхозе новый навозоразбрасыватель?

— Что, уже прибыл?

— Прибыл. Старый Анти Балог только что сказал мне, что Йошка перебросил его к Ганьо…

— Кто вам сказал? — уставился на меня высокий.

— Антал Балог.

— С хутора?

— Тот самый…

— Вы что, у него были?

— Был.

— Поздравляю! И, конечно, наговорились всласть?

— Поговорили. Мало-помалу со всеми ведь перезнакомишься.

— Да, да! — метнув в меня острый взгляд, отозвался высокий. — Да. Птицу, говорят, узнают по полету, а человека — по друзьям его. Так-то.

Он поднялся и тряпкой стал вытирать руки.

— Скажите по совести… и вам не претит вступать в разговоры с подобным типом?

Лысый засмеялся:

— А у графа вы были уже?

— Завтра пойду…

— Ну-ну, расскажите потом, о чем беседовали. Как-нибудь и мне надо бы заглянуть к нему. Лет пятнадцать, по крайней мере, графьев не видал. А что, наведаемся к нему как-нибудь, товарищ Бохати?

— Нет! — отрезал высокий. — Я-то наведался бы, но так, что не дай бог ему дожить до этого!

Продолжая вытирать руки, он повернулся теперь к нам, и в ярких лучах солнца стало отчетливо видно его лицо: темные круги под глазами, горько сжатые губы, — изможденное, усталое лицо.

— Я вам еще вот что хочу сказать, к давешнему нашему разговору… — Он подошел к нам, держа в руках промасленную тряпку. — Если меня снимут с этой вот должности, какую я сейчас занимаю, — проговорил он, покосившись на лысого, и повторил еще раз: — Если меня возьмут и снимут с этой должности и на мое место придет другой, который через какое-то время добьется лучших результатов, чем я, и скажет: «Смотрите, я сделал больше!» — то этот товарищ будет, очевидно, прав. Но — и это я хотел бы подчеркнуть! — в его успехах обязательно скажутся и мои пятнадцать лет. Такие, какими они были. Со всем тем, что в них было! И уж не знаю, чего бы добился без этих пятнадцати лет такой вот расчудесный товарищ, будь он во сто раз распрекраснее и расчудеснее меня! Вот она, правда-то! А потом — неизвестно еще, чем он нас поразит, этот чудо-товарищ! Мир во всем мире, а? Мир и полный покой — так что все глохнет от такого превеликого покоя?! Превеликий покой и мир всем городам и весям… Так, что у человека кулаки сжимаются!

— Говорю же я, — заметил лысый, — что продохнуть нельзя от этого проклятущего, этого беспринципного либерализма. И вообще: как смеют люди успокаиваться? Клянусь богом, пролетарская диктатура сейчас на краю гибели…

Высокий сложил свои инструменты и надел пиджак.

— А графу передайте… мол, целую ему ручки — ведь это самое малое, что причитается нынче каждому нашему соотечественнику… стороннику, так сказать, мирного сосуществования…

Он включил мотор и надел защитные очки.

— А если снова повстречаетесь с вашим дружком, с Анти Балогом, передайте ему, что я растроган и счастлив и премного ему благодарен за то, что он если и не с нами, то хотя бы не против нас… Уж и не знаю, как благодарить его от имени пролетариата! Во всяком случае, пусть подаст всенародному государству нашему прошение о награде!

— Поезжайте как-нибудь в кооператив имени Дожи, — бросил его спутник, устраиваясь на заднем сиденье, — да познакомьтесь там с новым агрономом. Любопытно будет узнать ваше мнение.

Уже нажав на педаль, высокий обернулся ко мне:

— Задам я вам одну загадку: произведение хвалим, а творца его позорим. Что это такое?

— Не забудьте о «Доже»! — крикнул лысый. — А Йошке привет от меня передайте, да скажите, что желаю ему заполучить хорошего механика, а по воскресеньям, чтоб карта шла вся козырная!..

Шоссе здесь делает большую петлю, огибая болото, но если идти по тропинке, то расстояние до деревни сокращается вдвое. Я перепрыгнул через кювет и, держа путь на церковную башню, зашагал по жнивью, а потом — вдоль участков учителей, на которых росла чахлая, плохо ухоженная кукуруза.

3 9 часов.

— Пожалуйста, пачку «Кошута» и коробку спичек!

У корчмаря рот расплылся до ушей.

— Сию минуточку… Где изволили побывать?

— Если можно, выберите пачку посвежее, помягче!

— Самую что ни на есть мягкую, а как же… Здесь только что товарищ Сабо был, из района. У него машина сломалась, так что он с товарищем Бохати на мотоцикле приехал. А вы, простите, не видели их?

— Разговаривал даже…

Корчмарь со значительным видом перегнулся через стойку, устремив мне в лицо крохотные юркие глазки.

— Оч-чень скверно выглядит этот товарищ Бохати, — проговорил он, понизив голос. — Может, болезнь у него какая? Я все глядел на него, пока они здесь сидели, и с тех пор прямо места себе не нахожу…

Он смотрел на меня выжидающе, слегка выпятив губы.

— Да, вид у него и в самом деле неважный, — сказал я. — Сдача найдется?

— Ну еще бы, еще бы! Простите, вы и спички спрашивали?

Корчмарь снял с полки коробку спичек и тотчас вернулся ко мне. Рот у него опять расплылся до ушей.

— Вот так и сваливает хворь человека, хочет он того или нет. Она ведь не разбирает кто да что… хе-хе-хе…

В стороне от нас, у самого конца стойки, расположился пожилой крестьянин с кнутом в руке; он был уже сильно в летах — далеко за семьдесят, должно быть, — но еще жилистый, крепкий. Перед ним стоял большой стакан фреча. И голос у него оказался сильный, звучный.

— Вы, товарищ, в госхоз приехали? Из Пешта?

Он не сдвинулся с места, по-прежнему опираясь локтем о стойку. Его загорелое энергичное лицо испещрили морщины, седые волосы были коротко острижены.

— Да, да, товарищ из Пешта! — с готовностью откликнулся корчмарь.

— Мы еще не встречались, — сказал старик, ощупывая всего меня взглядом; наконец глаза его остановились на моем лице.

— Нет, не встречались, — ответил я.

Старик неторопливо поднял свой стакан, покрутил его, чтоб заиграли пузырики, и отпил несколько глотков.

— Это я просто так спросил.

Он поставил стакан на стойку, пригладил усы и опять устремил на меня невозмутимый изучающий взгляд.

Корчмарь кашлянул раз-другой, потом принялся вытирать стойку и, приблизившись к старику, сказал:

— Лошадям-то на солнцепеке несладко, должно быть, а, дядя Шандор? Как бы не испугались какой машины…

Старик не обратил на его слова ни малейшего внимания.

— Да, оно ведь неплохо, — заговорил он опять, — побольше знакомых иметь в Будапеште. Как знать, когда пригодится такое знакомство… — Глаза его на секунду вспыхнули. — Или не так?..

Я вынул из кармана пачку «Кошута», раскрыл ее и сказал корчмарю:

— Маленький фреч, пожалуйста!

— У нас, знаете ли, возчиков много, — сказал корчмарь, — нет-нет да и заскочат фреч пропустить. Но здесь они долго не задерживаются, — он стрельнул в старика взглядом, — выпьют по-быстрому и в путь…

Старик залпом допил свой стакан.

— Налей-ка еще! — сказал он, передавая стакан корчмарю и сверля его взглядом.

— А сегодня жарко будет, — заметил я.

— Именно так, очень жарко будет, не дело в этакую жару лошадей на самом солнцепеке держать, — подхватил корчмарь.

— Не-ет, это дело хорошее, если у кого в Будапеште дружки добрые водятся. Это от многих болезней лекарство! — снова взялся за свое старик. — Дай-ка мне и спички! — потребовал он, когда корчмарь поставил перед ним фреч.

Я протянул ему спички.

— Прошу!

— Да вот уже и Банди дает, — сказал он и, взяв у корчмаря коробок, закурил, а потом притоптал спичку ногой. — У человека ловкого дружков много… чем ловчей он, тем их больше! И начальству — директору госхоза, скажем, — не вредно их иметь.

Повернувшись ко мне, он опять смерил меня взглядом.

— Когда мы тут, в девятнадцатом, директорию[29] создали, не было у нас нигде никакого знакомства, никогошеньки не было в целом свете!.. Но зато врагов хватало. И среди господ, и среди нашего брата. Всякие были. У бедноты ведь больше всего врагов как раз тогда объявляется, когда она судьбу свою в собственные руки взять хочет. А уж когда беднота и вправду завладеет ею — тут надо смотреть в оба, чтоб, значит, в руках ее удержать, судьбу-то. И чем больше власти в руках, тем это опасней! Таков уж, видно, закон! Таким он был, да таким и остался!

— Хе-хе-хе! — Корчмарь снова начал тереть стойку. — Любит наш дядя Шандор пофилософствовать.

Старик не унимался:

— А еще такой есть закон, почтенный, что самый большой враг бедняку — он сам! Потому, как только выкарабкается он из нищеты, сразу голову теряет на радостях, ну и вредит себе больше, чем кто иной навредить мог бы… Сам себя же и кусает, словно взбесившийся пес, а не то в собственного сына вцепится, как свинья шалая… И себя погубить готов, и друга своего закадычного!.. Вот ведь графья да господа всякие, эти за чад своих и домочадцев горой стояли, на все шли, чтоб от своих беду отвести. Обороняли, словно собака щенка своего, пусть, мол, хоть шестеро чужаков голову сложат, чем из нас один-единственный. Мало того, слугу доброго в обиду не давали, и любого из тех, кто их телегу подталкивал. И не корили больно, если кто из своего роду-племени оступится. Главное — за них он или против них, а уж своего от всякой беды оградят. Да еще как! А все потому, что давным-давно уразумели: иначе их власти не продержаться. То есть закон жизни уразумели!

Он выложил на стойку деньги.

— На это у них ума хватало… Вот, получи, Банди!

— Вы ведь Шандора Варги отец? — спросил я, поднимая стакан.

Он спрятал сдачу и посмотрел на корчмаря.

— Да-а, пора бы уже послать людей к графу с поклоном — пусть, мол, назад возвращается и пусть будет все, как было, потому что так нам и надо! Привыкли мы, видать, к тем порядкам, при каких на свет родились, так пускай и подохнем при них же… Другое-то не про нас!

— Вечно вы со своими шутками, дядя Шандор! — осклабился корчмарь, поглядывая то на старика, то на меня.

Старик подтолкнул свой стакан к середине стойки, потом поднес руку к шляпе:

— Ну… желаю удачи! Всего доброго! — и пошел к двери.

Только сейчас я заметил, что он сильно волочит ногу, забирая ею далеко влево, и левое плечо у него низко опускается при каждом шаге.

— Это у него после директории, — кивнул ему вслед корчмарь. — Как сменились тогда власти, так его и забрали, только год спустя вышел на свободу. Господа офицеры ногу ему сломали, а младший брат его, так тот и вовсе домой не вернулся. Он ведь тоже в директории был, вот его и изничтожили… Никто даже не знает, где его могила… — Корчмарь наклонился ко мне поближе. — Пожалуйста, скажите товарищу директору, что я отложил для него несколько бутылочек «Кинижи», потому что этого пива теперь до субботы не будет, да и тогда не знаю, сколько получу… — Он кивнул на дверь: — На дух не принимает старик нашего товарища директора, даже имени его не произносит… — Он проводил меня до самой двери. — Так вы уж не забудьте, скажите про пиво-то…

Как раз в эту минуту старый Варга взял в руки кнут, вожжи и крикнул лошадям: «Но-о, трогай!» Он сидел на козлах совсем прямо, издали ему нельзя было дать больше пятидесяти.

4 10 часов.

— Еще стаканчик вина?

— Пожалуй.

— А может, лучше пива?

— Нет, я предпочел бы не мешать…

— Ну, тогда придется вам спуститься со мной в подвал. Впрочем, рано или поздно это должно было случиться. Я не всякому его показываю, но вы принадлежите к тем, кто способен оценить…

Он встал и загасил сигарету.

— Передайте-ка мне вот это! — указал он на саквояж, стоявший подле моего кресла. То был обычный саквояж врача, новехонький, как и все в этом доме.

— Когда вы получили квартиру?

— В прошлом году… Только подвальчик в ней и сто́ит чего-то… А в Пеште вы куда ходите?

— Да по-разному…

— Но все же? В «Асторию»? «Дунай», «Гранд-отель», «Палас»?

— В «Белый бык» и «Трубочист»… «Клуб» тоже неплох, особенно за полночь.

— Да, там умеют накачать человека до чертиков, а то еще изобьют до полусмерти… Все ж таки развлечение, верно? Но признайтесь, «Геллерт» все же лучше!

— Лучше.

— О, ля-ля! Какие дамочки, бог ты мой! Эти платиновые волосы, эти длинные ногти!.. Ну, следуйте за мной да прихватите сигареты!

Мы миновали другую комнату, поменьше, вышли в прихожую и остановились у какой-то двери, почти у самого выхода.

— А сейчас достанем ключ, — проговорил он и, вскинув брови, стал рыться в саквояже. Наконец пропел: — Вот и нашли мы клю-учик… Милости прошу, дорогой друг! Саквояж повесьте вон на тот крюк, справа от вас. Причесаться не угодно?

— Нет… Сойдет и так!

— Прошу!

Он распахнул дверь, и мы стали спускаться по бетонным ступеням. Снизу повеяло приятной прохладой и каким-то очень знакомым запахом, вернее, ароматом, только я не мог сразу сообразить, каким именно.

— Что вы скажете об этих лампах?

— Отличные лампы.

— Чувствуете? — Он шумно втянул носом воздух.

— Да.

— Полгода я не проветривал помещение… окна забиты досками… и все же чистый кислород!.. Вы действительно ходите в «Клуб»?

— Бываю.

— И в «Белом быке»?

— Угу.

— Но «Геллерт»-то лучше?

— Лучше.

Весь подвал был метров шестнадцати, не больше. С потолка лился красный свет, окна действительно были забиты досками и затянуты шторами.

— Признайтесь, вы этого не ожидали.

— Нет, конечно, не ожидал. Во сколько это обошлось вам?

— Ерунда! Все это гроша ломаного не стоит. Стойка бракованная, — я ее у бывшего трактирщика купил, — под ней ящики, чтоб повыше была. А это обычные стулья, только ножки удлинены — двадцать форинтов за стул, — чтобы до стойки дотянуться… Четыре столика по двести форинтов каждый, зеркало… шкафчик-бар из книжной полки переоборудован… Пальма от досточтимой тетушки моей досталась… Ну, кто займется?..

— Вы!

— Минуточку…

Он включил еще три светильника. Один над баром и два на стенах.

— Вина?

— Да.

— Может, джину?

— Вина…

— Вы действительно ходите в «Белый бык»?

— И туда захаживаю…

— Ах, этот славный Томми Брейтнер! А теперь внимание!

Он включил магнитофон. Пиаф пела «Милорда».

— Что вы на это скажете?

Он взобрался на стул рядом со мной, облокотился о стойку и налил мне вина.

— Классно?

— Давно вы здесь?

— Пять лет! — Он закрыл лицо ладонями. — Кругленьких пять лет, длинных-предлинных! Не могу привыкнуть! А ведь хотел, по-настоящему хотел, потому что понимал: ничего другого мне не остается, если я не намерен загреметь под откос. Но нет — не получается! Там я вырос, там ходил в школу, в университет, там у меня мать, отец, все те, кого я люблю и до кого мне есть дело… Не получается.

— Ваше здоровье!

— Я испробовал все, что только в силах человеческих. Трудился, читал, опять читал… Все напрасно! Пластинки, магнитофон, телевизор, журналы, работа от зари до зари, чтоб забыться… Все впустую! Все напрасно!.. Вы в самом деле не хотите джину?

— Спасибо, не хочу!

— Все это обошлось мне в две тысячи. Мартини?

— Нет, благодарю… Кстати… Это вас вызывали тогда к Беньямину Кочишу?

— Не понимаю.

— Расскажите, пожалуйста… Ведь это вас, как врача, вызывали к Беньямину Кочишу. Вы еще помните эту историю?

Он поглядел на меня пристально и вдруг отодвинул от себя бутылку.

— Ну нет! В эту игру мы играть не будем, приятель!

— Забыли?

— В эту игру я не игрок! — сказал он еще раз.

И, подойдя к магнитофону, стал перематывать ленту.

— Любопытно, сколько Пиаф лет?

— Что-нибудь между сорока и пятьюдесятью… Ведь это вас тогда к нему вызвали?

— Приходилось вам когда-нибудь слышать, как коверкают слова дети? Ну так вот, слушайте!

Он включил магнитофон.

— Вот соберусь я как-нибудь в Пешт, возьму с собой эту машинку, а не то куплю там другую, и пойду я с нею в «Мак»… Так часика в два ночи, когда там все в самом разгаре… запишу и привезу домой, сюда, в подвал. Что вы на это скажете? — выкрикнул он под оглушительный рев музыки. — Запустить ленту, и чтоб она крутилась непрерывно… а магнитофон спрятал бы, скажем, за зеркалом или под потолком установил бы, на полке!

Он зашел за стойку, налил себе джину, положил в стакан лимон, сахар и стал смешивать.

— Такого вы не ожидали? Ну, скажите откровенно! — Он обвел взглядом помещение.

— Не ожидал…

— В прошлый раз я обошел все магазины, хотел найти репродукцию Гогена. «Bonjour, Monsieur». Знаете? Нигде не нашел, все ноги сбил. Вы не могли бы достать мне ее? Правда, одна у меня есть, но совсем маленькая и тусклая… Таков и я сам, когда являюсь поутру в свою амбулаторию… — Он по-прежнему кричал во весь голос: из-за магнитофона ничего не было слышно. — Да, да… как я сам, когда иду по улице… «Здрасьте… здрасые… день добрый…»

— Приглушите его!

— Вот погодите, скоро мне приладят сюда божественный усилитель, чтобы вдвое громче было.

Он подошел наконец к магнитофону и выключил его.

— Не получается у меня здесь! — проговорил он тихо. — И никогда не получится! — Он повернулся ко мне: — Никогда не получится! Ну, что мне делать?

— Расскажите все-таки хоть что-нибудь о той истории… Когда Варга застрелил Беньямина Кочиша…

Он замотал головой и подошел к стойке, чтобы налить себе вина.

— Мне нет до этого никакого дела, приятель! Спрашивайте у тех, кто заварил всю эту кашу. Я врач и, если угодно, хотя бы поэтому обязан молчать. Ну, еще немного!

Он вернулся к магнитофону, включил его и прослушал песенку до конца. Потом взглянул на часы:

— Заведение закрывается! Допивайте свое вино!

Когда, поднявшись по лестнице, мы закрыли за собой дверь, он повернул ключ в замке и сказал вдруг:

— Вот вы про Варгу спросили и про того, другого, про Беньямина Кочиша… Действительно, был я тогда у них. Но, видите ли… добывая свой диплом с похвальным усердием, я научился в то же время никогда не забывать об одном правиле, а именно: мне никогда и ни до чего нет дела… Ни до чего, приятель! Вот так! Хорош бы я был, в самом деле…

Во входную дверь постучали.

— Кто там?

— Вы дома, господин доктор? — спросил надсадный мужской голос.

— Иду, иду уже, наберитесь терпения!

— Так ведь жена кровью исходит, уж вы бы сперва к ней зашли, до приема.

— Ну-ну, успокойтесь. Сейчас приду. — Он обернулся ко мне: — Итак, сударь? — Он протянул мне руку.

— Вино было отменное, и подвальчик у вас хоть куда!

— Не проболтайтесь о нем никому! Я ведь сказал: во всем доме, включая и самого хозяина, только подвальчик и стоит чего-то…

Он открыл дверь, в лицо нам ударило солнце, крестьянин снял шляпу.

5 11 часов.

Я снова взглянул на дверь. Теперь она была приоткрыта, так что в комнату проникало солнце, и было лучше видно: четыре дырки в двери находились сантиметрах в пяти друг от друга. Только последняя пуля угодила совсем высоко — дырка была в стороне от других, в самом углу двери.

Когда я вошел, вдова Кочиша чистила картошку, но она тут же передала нож старухе и теперь молча сидела на стуле, сложив на коленях руки. Лицо ее оставалось совершенно неподвижным, она отсутствующим взглядом смотрела перед собой. Но, кажется, прислушивалась к тому, что рассказывала мать.

— Что миновало, то миновало, — монотонно говорила старуха, — и без конца раздумывать над этим негоже. Ведь жизнь-то, она идет своим чередом, как и раньше было, как было всегда; бедному тяжко, богатому вольготно… Таков уже закон жизненный, таким он был да таким и останется во веки веков, до тех пор, пока милостивый господь бог терпит людей на земле. Оно, конечно, тяжельше ей сейчас, без мужа-то, потому как ежели нет мужика в доме, так оно, может, лучше бабе и на свет не родиться. Вон ведь и цветок без подпорки к земле клонится, а уж баба и того паче, коли нет рядом с нею мужа, чтоб подсказал, что да как надо… шутка ли — все самой, все самой! Лучше и не говорить о том, потому такое словами не расскажешь. Ни гроша ее жизнь не стоит теперь, ничегошеньки не стоит… А тут тебе двое сирот на шее, они помогают, конечно, чем могут, ничего не скажешь, особенно старшенький, да ведь что толку-то, если самое тяжкое все равно ей, матери, остается. И одеть всех надо, и напоить-накормить, чтобы прилично все было. Я что могу, все делаю, при моем престарелом возрасте, ведь и то сказать, восьмой десяток добиваю, вон уж сколько топчу землю-то, из них тридцать лет вдовой живу, вот как эта сейчас, бесталанная моя… словом, все я делаю, на что сил хватает, — и о горяченьком всегда позабочусь, чтобы каждый день что-то было, и постирушку малую затею, и кур-цыплят накормлю, ну, а уж свинью покормить, скажем, тут мочи моей нет, падает ведро из рук, да и только, и не поднять мне его, как бывало еще года два тому назад, да и все-то у меня нынче из рук валится, ничего толком не получается — смертынька моя, видать, не за горами, вот-вот придет, как положено, да и кого она минует-то! Мне уж и веток сухих наломать не под силу, а чуть возьмусь покрепче, так руку словно на части раздирает. Немного им от меня проку, но что могу, то сама делаю, а уж остальное все ей, бедняжке, остается. Йошка этот, который теперь управляющий в имении, или в госхозе, как говорят нынче, так он на ферму ее устроил, к курам приставил. Каждый божий день, чуть свет, туда бежит, да надо точно поспеть, ко времени, а домой только в полдень приходит. А тут всяко дело наваливается — и огородец вскопать надо, даром что совсем мало оставили, и другое что до ума довести, — я вон уж и пошить-то не могу, не вижу, — так и это все на ней. Тяжко ей, горемычной, ох, и тяжко! Смотрю я на нее иной раз и думаю: зачем только я на свет ее родила, на муку мученическую…

На дочь она не взглянула ни разу, все бормотала и бормотала свое, слова равномерно и однообразно лились одно за другим, словно для того только и были нужны, чтобы нож без устали двигался в руке да чистил картошку.

— Знать бы человеку заранее, какая жизнь дитя его ожидает, так сто раз подумал бы, прежде чем на свет его произвести… Вот хоть ее взять. Молодая еще, сорока нет, и осталась одна как перст, и не видать ей в жизни больше ничего хорошего, кроме забот да болезней. Словно муж и здоровье ее с собой унес… Никаких сил у нее не осталось, так вот и ушло все от нее вместе с мужем… А ведь дети-то малые совсем, когда еще вырастут, и до тех пор только она и есть у них, только она одна, мать их родная, и больше никого в целом свете… потому что, кто бы ни помогал, а только мать одна никогда не выдаст, всегда рядом будет, всегда поможет, и в беде не покинет, что бы ни случилось… И ведь как они хорошо жили, лучше-то и себе пожелать нельзя, хотя мой муж — отец ее — тоже хороший был человек, пальцем меня никогда не тронул, грубого слова от него не слыхала, только, бывало, и скажет: вот так сделай, Флора, душенька, а это вот так надо, Флора, родненькая… И у нее точь-в-точь такой муж был Беньямин Кочиш, — словно своего, бывало, вижу, как на него посмотрю. И уважал он жену свою, никогда не взваливал ей на плечи больше того, что она вынести могла, и не бил никогда. А за два дня до смерти привез ей из города — они туда за мешками какими-то ездили — туфли, да такие ж красивые! Он всегда все ей сам покупал, и не скажет, бывало, просто увидит, что нужно ей, и, как получит жалованье в кооперативе, так сразу и покупает все, что требуется. Вон он какой был, наш Бени, упокой господи душу его! От такого мужа баба и вовсе неутешной остается, потому как, кроме добра, ничего от него не видела, и ничем уж этого ей не заменить, и никогда ее душенька не успокоится. Разве когда сама пойдет за ним следом, чтобы там уж повстречаться… А ведь я все твержу ей: что свершилось, того повернуть назад невозможно. Жизнь-то приходится такой принимать, какая она есть, человек, он не на козлах сидит, он сам телегу тянет, — так что приходится покоряться, куда б тебя ни гнали… Так-то вот!

Я затушил сигарету и повернулся к безмолвной женщине.

— Зачем вы дыры эти оставили?

Она подняла глаза, взглянула на мать, потом перевела взгляд на дверь — и ничего не сказала, только поправила платок на голове.

Солнце теперь стояло прямо против двери. Его лучи вливались во все четыре отверстия, точно острыми копьями пронизывали сумеречный воздух кухни и падали на пол четырьмя большими круглыми белыми пятнами.

— Почему вы не попросите заделать их?

Сурово сдвинув брови, она посмотрела мне прямо в лицо, над переносицей у нее прорезалась глубокая жесткая складка.

Она не произнесла ни слова.

— Да уж я, поверите ли, говорила ей, — снова забубнила старуха, — уж я говорила: ну скажи ты мне на милость, зачем они тебе, дырки эти? Какая тому может быть причина? Или нравится тебе, чтобы дверь у нас дырявая была? Ведь это сколько ж лет тому? Ну, зимой-то я позаткну их все тряпками да бумагой, на это она ничего не говорит… а так не хочет заделывать, да и только, хоть и нехорошо это, да и смысла в том никакого нет. Ну как с ней говорить! Я ей свое, а она только головой качает. «И так хорошо», — скажет, а больше и слушать не хочет. «И так хорошо!» Один только бог ведает, что в том хорошего, ежели дырки эти вечно у нее перед глазами!.. Когда жандармы сынка Барты покалечили — давно уж это было, в ту весну еще, когда колодец рыли… штыком в пах ему угодили… жандарм-то, говорят, просто в ногу метил, им ведь положено только подшибить человека малость, а большого вреда не причинять, — так вот и мать этого Барты, тоже несчастная женщина, взяла да и припрятала штаны сына своего, в каких он был тогда. Могла бы и она хранить их, ан нет — она их распорола и сшила из них что-то, запамятовала я, что это было… так они и износились, штаны-то, а ведь как, бывало, причитала, что не тронет их, сохранит, как были, с кровью сына своего… а вон как оно вышло! И ведь правильно сделала! Нет в том никакого проку, доченька, чтобы так-то вот мучиться! Лучше позабыть старайся, потому что и такая есть для бедноты заповедь: что бы ни стряслось дурное, забыть о том надобно, да как можно скорее, а то ведь если про все дурное помнить, так оно всю душу переполнит и до времени в могилу сведет! Вот и надобно забыть поскорее, словно бы этого сроду и не было! Так-то оно положено! А кто по-другому живет, тот сам себе добра не желает!

— По мне и так хорошо! — проговорила вдова Кочиша.

Глаза ее были устремлены в пол, лицо оставалось неподвижным. И слова прозвучали совсем тихо, словно она самой себе их сказала. Но тотчас же она подняла голову и посмотрела на меня. Какой-то непонятный огонь промелькнул у нее в глазах — но голова тут же поникла, и вот женщина опять сидела безмолвная, неподвижная.

— Ну, хорошо так хорошо! — отозвалась старуха. — А только чего тут хорошего? Вот и из совета люди приходили, — ну, почему не позволила тогда заделать все? Ведь приходили к нам, изволите знать, может, через полгода после того, уговаривали: заделайте дверь, чтоб не видно было следов от пуль этих. Так ведь не захотела, как ее ни уламывали, приказывали даже! Ушли ни с чем, но потом снова пришли, сказали, что сами все сделают, за счет совета, а нам и филлера платить не придется, они все на себя возьмут. Так нет же, и этого не позволила дочка моя! Уж как они ее уговаривали, да по-хорошему все, и так и эдак разъясняли, она знай свое твердит: «Как есть, так и останется!» Они и еще раз пришли, ветхий уж дом, говорят, нельзя в нем больше жить, имеется, мол, распоряжение отремонтировать его, хотим мы того или не хотим, — вон уж как подошли, лишь бы только дырки-то эти заделать. Но она и тут не отступилась: «Как есть, так и останется!» — и ни за что не соглашалась. Даже к старому учителю нашему ходила, бедняжка, чтоб разузнать, есть ли у них право такое ее дом ремонтировать, коли она сама того не желает… чтобы он разъяснил ей все, значит. И ведь не допустила! Ну, а мне-то уж где с ней совладать!..

Я тронул безмолвную женщину за руку.

— Почему вы не хотите заменить дверь?

Глаза ее сузились. С минуту она смотрела по-прежнему прямо перед собой, потом с тем же непонятным огнем в глазах взглянула на меня.

— Потому что так нужно. Нужно, чтобы так все осталось!

На пол легла длинная тень, и в дверях показался парнишка.

— Здравствуйте!

— Добрый день! — ответил я.

Он остановился на пороге и огляделся. Бросил взгляд на меня, потом на бабку.

— Это старший? — спросил я старуху, вставая.

— Он, золотко наше, он самый…

Парнишка посмотрел на мать. Она сидела не шевелясь, даже головы не подняла. Он перевел глаза на меня. Я протянул ему руку.

— Ишь, какой ты рослый! — сказал я.

Паренек был и правда высокий, мускулистый. Волосы темные, глаза тоже. Он был без рубахи, загорелый, потный, пропыленный. Пот, сбегая, оставил на теле темные бороздки. Лоб тоже был грязный, пыльный. Он бросил в лицо мне короткий уверенный взгляд, потом, оставив без внимания мою руку, подошел к матери и, став за ее стулом, чуть левей, прислонился к стене.

— Машину перегоняем в кооператив, а дядя Янош о дружком своим в корчму заглянули мимоездом, — сказал он, не спуская с меня глаз.

— Есть будешь? — спросила старуха.

— Нет, — отозвался паренек.

Теперь он смотрел на мать. Внимательно вглядывался в ее лицо, оглядел ее всю, сидевшую безучастно, со сложенными на коленях руками. Брови его сошлись к переносице, точь-в-точь, как у матери. Впрочем, он не был похож на мать, видно, в отца пошел. Так, с туго сведенными бровями, он обернулся снова ко мне.

— Что вам нужно от матери?

И тут же опять быстро, изучающе посмотрел на мать. Потом снова на меня.

Я видел теперь, что грудь его бурно вздымалась при каждом вдохе.

— Мы просто беседовали, милок, просто беседовали, — заторопилась старуха.

— Ты в кооперативе работаешь? — спросил я.

— Чего вам надо от моей матери? — спросил он, не сводя с меня пристального взгляда.

Я прикидывал, сколько ему может быть лет. Четырнадцать? Пятнадцать? Он уже работник, это видно по рукам его, по раздавшимся вширь плечам. Труд наложил свой отпечаток и на выражение его глаз, и на манеру речи, он отразился в каждом его движении, в голосе, во всем этом маленьком человеке, пронизал каждую его клеточку. Вот он вытянулся сейчас за стулом своей матери — встал он сегодня, конечно, часа в четыре, не позже, а того, что успел переделать до сих пор, с лихвой хватило бы и взрослому.

Я кивнул на дверь:

— Просто узнать хотел, отчего твоя мать не желает дверь эту в порядок привести.

— Вам-то, товарищ, что за забота? Дом принадлежит матери, что хочет, то с ним и делает. Тут ей никто не указ! Налог за него мы платим, а уж остальное никого не касается.

— Так ведь не об этом речь идет, Бени, деточка! — вмешалась, повысив голос, старуха. — Мы просто так разговаривали, он-то и человек вроде нечиновный… Вы уж не серчайте, ежели не так сказала, — прибавила она, даже не взглянув на меня. — Он тут об отце твоем расспрашивал, вот мы и разговорились… И он с нами по-хорошему беседовал, честь по чести… И ничего плохого он не сказал ни мне, ни матери твоей. А тебе кто сказал, что здесь он?

Парень помолчал, меряя меня взглядом. Потом оторвался от стены, подошел к ведру с водой, что стояло у двери. Взял большую кружку, зачерпнул и выпил залпом. Затем отер рот, поставил кружку на место, на стул, и, посмотрев на меня, сказал:

— Тогда, значит, мать уже сказала вам, что дверь эта вот так и останется! Так, как сейчас! И я вам то же повторю, а вы можете передать кому захотите, что и я говорю то же самое: дверь останется, как есть!

— Так, сынок, так! — тихонько проговорила мать и, подняв голову, посмотрела на сына. Парнишка подошел к ней, и тогда она снова сказала: — Так, сынок, так!

— И до каких же пор так будет? — спросил я у паренька.

Он стоял, прислонившись к стене, уставившись в пол. И не ответил. Его мать тоже смотрела прямо перед собой. Оба не пошевельнулись, не произнесли ни слова.

Старуха вздохнула, бросила очищенную картофелину в воду и взяла следующую.

6 12 часов.

— В ту ночь, как случилась с нами эта история, с Анти Балогом да со мной, жена сказала мне — верней, она еще вечером сказала, за ужином: уйдем и мы, говорит, куда-нибудь, как другие ушли. Она, бедняжка, с самого первого дня твердила это, с тех пор как, тоже к ночи уже, заявился вдруг к нам из района Шани Шимон — тот, что сейчас в отделе просвещения, то есть образования, или как он там, к черту, называется. Влетел этот Шани, в поту весь, дух перевести не может, остановился посреди комнаты как вкопанный, а я и говорю ему: «Собаки за тобой гнались, что ли?» — «Вина, говорит, дай». И единым духом пол-литра выдул. Он вообще пить был горазд, но в этот раз просто опрокинул в себя кружку, в горле у него так и заходило, будто у сосунка. «Ну, что, говорю, сразу уж бочку нести?» А он только рукой махнул. «Свет, шипит, скорей выключи» — «Еще чего, говорю. Если мне темнота нужна, я во двор выхожу, там этого добра хватает!» А у него руки так и трясутся, мне даже жалко его стало! «А ну, говорю, иди сюда поближе, садись да рассказывай толком, с чем пришел». Ну, он и говорит, собирайтесь, мол, все — и я, значит, и жена, и детишки. Он, мол, знает одно местечко, где нас сам господь бог не сыщет, там и отсидимся. Ну, думаю, и этот, похоже, спятил! Не ведает, что говорит… А он знай свое твердит: партийный секретарь из области приказ, дескать, дал по телефону, чтоб все бежали, куда глаза глядят, спасались, кто как может, и уже все ушли, так чтоб, значит, и я торопился. А он затем и прибежал, чтоб сказать мне: укромное местечко найдется, главное — не мешкать. А секретаря из области уж и след простыл, укатил на машине бог весть куда.

Смотрю я это на Шандора, а он белый весь, как бумага, руки дрожат, сигарету не удержат. «Вот что, Шандор, говорю, сюда ты спешил понапрасну. Спасибо тебе, что времени не пожалел на меня, но теперь послушай хорошенько, что я тебе сейчас скажу. А скажу я тебе вот что: если у меня в каком месте дел-забот нету, так я туда и не еду! Потому мне сейчас никуда ехать и не требуется. Ты, если хочешь, езжай, а я никуда не поеду! И еще я тебе вот что скажу, и ты, если с секретарем своим встретишься где, передай ему от меня, что уехать — дело нехитрое, на это ума особого не требуется. А вот вернуться — это потрудней будет, так будет трудно, что лучше бы ему уже сейчас призадуматься, каким таким манером собирается он на коне удержаться! Так и скажи — мол, я велел ему передать…»

Директор умолк, вынул сигарету, закурил. Мы сидели на веранде, увитой виноградом, который защищал нас от солнца, и ждали обеда. Пришел кучер и, поднявшись по ступенькам, остановился.

— Да, так, пожалуй, можно выдержать это пекло!

— Это верно. Иди сюда, осуши стаканчик вина.

— Я только спросить пришел, поедем сегодня еще куда-нибудь? Потому, если нет, так я с женой в огороде немного помотыжил бы.

— Иди, иди, никуда мы не поедем… Ну, держи стакан.

— Да продлит господь бог дни наши!

— Куда собрались мотыжить-то?

— Да тут, на приусадебном…

Кучер поставил стакан и вытер губы.

— Знаешь, кто в деревне объявился?

— Кто?

— Кишковач-младший… Я на пролетке землемера на станцию отвозил, ну, собрался было уже поворачивать назад, как вдруг смотрю — идет он с поезда, с чемоданчиком, и плащ на руке… А я все смотрю: он или не он? Все-таки он оказался, ему идти-то как раз мимо меня выходило… Смотрю — ах ты, чума на тебя, думаю, он это, он и никто другой.

Директор наполнил стаканы.

— Ну, и что ж он?

— Он-то? Да ничего. Поздоровался, спросил, не подвезу ли его до деревни. Пусть тебя, думаю, черт везет, скажи еще спасибо, что кнутом не огрел.

— Ну, а дальше?

— Говорю ему: «Значит, домой явился?» — «Явился», — отвечает, а сам стоит возле пролетки. «Как, спрашивает, подвезешь или нет?» — Поглядел я на него и говорю: «Ну, а с товарищем директором ты встретишься?»

— А он что?

— А он, слышь, отвечает: «Может, и встречусь, дядя Яни, потому что неделю здесь пробуду, не меньше». Черт тебе дядька, думаю, а не я!.. «Ну, иди, иди себе, говорю, мне еще кое-куда заехать требуется». С тем и укатил.

— Что ж, приехал так приехал…

— Может, мне еще и подвезти его следовало?

— Не рассуждай много, а допивай свое вино да иди, помоги жене на огороде.

Кучер поднял стакан, подержал его в руке, наконец поднес ко рту, но тут же и опустил, не отхлебнув.

— Эх, Йошка, ничего я уже во всем этом не понимаю!

— Чего ты не понимаешь?.. Ну, приехал, ну, здесь он, так что ж мне теперь с ним делать прикажешь?!

— То есть как это что?

— А вот так! Что мне делать с ним, ну?

Кучер молчал, крутил стакан в руке. А потом сказал:

— Я ведь, кажется, ничего не говорил… Но сейчас кое-что все ж таки скажу… Так что мы еще поплатимся, крепко поплатимся за вот это самое «Что мне делать с ним?». Но уж тогда поплатимся не так, как оно было однажды, а всю чашу выпьем, до дна, до последней капли.

— Думаешь?

— Как думаю, так и говорю! Ошиблись мы, крепко ошиблись в тот час, когда, выкарабкавшись из беды, оружие еще в руках держали, а они все были тише воды, ниже травы… Кто бы тогда, к черту, спрашивал, кого застрелили да почему? Вот тогда и надо было расправиться с ними со всеми. Ну, а теперь уж — тот специалист, и этот специалист, на него и посмотреть-то косо не моги, иначе тебе башку свернут, тебе, а не ему…

Он поглядел на вино в стакане. Потом выпил залпом.

— Не умещается у меня в голове все это… честное слово!

Хозяин дома молчал. Кучер поставил стакан на стол.

— Завтра когда запрягать?

Директор не поднял глаз от стакана. Потом закурил, с силой выпустил дым, так что он лентой растянулся вдоль стола, и, посмотрев наконец на кучера, сказал:

— Запрягай к пяти. Поедем посмотрим этот навозоразбрасыватель. Я из Бабошика на ферму его перебросил, туда и поедем… Еще выпьешь?

— Нет!

— Ну, тогда с богом!

И все время, пока кучер спускался по ступенькам, потом шел по двору, затем, прикрыв за собой калитку, вышел на улицу, директор не сводил с него глаз.

Я налил ему и себе.

— Кто этот Кишковач?

Он только отмахнулся.

— Будьте здоровы!

— Ваше здоровье!

Он откинулся на спинку стула — это были скорее глубокие плетеные кресла, — глянул во двор, потом обеими руками словно стер что-то с лица и, так как мы оба разом выпили до дна, он, подавшись вперед, снова наполнил стаканы.

— Одним словом… Шандор этот сразу же и ушел тогда от нас. Уехали они на какую-то ферму или хутор, бог его знает куда, а только довольно далеко забрались, даже в другую область… вернее, то и не хутор был, а давильня или подвал просто, теперь уж кто его разберет… Ну, вот, тогда-то и сказала мне жена…

Он умолк и снова посмотрел во двор, вслед ушедшему кучеру.

Я закурил, выдохнул дым. С заднего двора на поросшую травой площадку перед домом вдруг выскочило несколько цыплят, но тут раздался детский голосок: «Кыш-кыш!» — и цыплята неловко, вытянув шеи, кинулись обратно.

— Ну, выпьем! — проговорил наконец хозяин.

Вино было довольно крепкое, но чистое, без примеси, а мы еще сильно разбавляли его содовой.

— Ну вот, жена моя сказала, что здесь не останется, что и нам надо ехать с Шимоном, то есть туда, где они все скрываются. У кого, говорит, дети есть, тому не след решать с бухты-барахты, а надо поразмыслить, как детям лучше, да так и поступать. Одним словом, за детей боялась! Ну что мне было с ней делать? Только тогда и стало у нас в доме тихо, только тогда она замолчала, когда они и вправду пришли, да точно так, как я ждал их, — ночью и через заднюю калитку… Пришли-таки… Так точь-в-точь, как Шимон рассказывал, как и за ним приходили. Словом, он-то неспроста задыхался, когда говорил тут со мной, он-то уже прошел через это…

И я вам вот что скажу: кто не стоял против брата своего лицом к лицу, да так, чтоб винтовка здесь и винтовка там, тому я навряд объяснить сумею, что это такое! Не раз приходилось мне стоять против них, против своих же, но всякий раз ради их пользы, не для чего другого. И когда землю делили, сколько их было против меня, и когда обязательное обучение в государственных школах вводили, и когда кооператив учреждали, — много было всего. Чтоб к знахарям не ходили, чтобы к докторам обращались, чтоб сыновей из школ не забирали, дальше учили, потому что теперь из них господ не делают… И так во всем, без конца, один бог тому свидетель!.. И это тоже была не шутка! Если все вместе собрать, оно, пожалуй, и сравняется с одной такой ночью. И все-таки то было совсем другое! В ту ночь ведь почти и слова никто не сказал. Тихо было — и у них тихо, там, под окнами, и я тихо стоял… а винтовка Анти Балога — она только точку поставила на тишине этой…

Словом — пришли они! Я услышал: идут! Со дня на день ждал их. А тут — словно бы по книге прочитал: сегодня! И правда…

Поначалу голос услышал, и сразу же собака забрехала. Сперва-то она просто так полаяла, а потом, слышу, побежала на голос да тут же и смолкла. Они шли, я слышал, но собака уже не лаяла! Молчала! Никогда я никого в жизни своей не боялся, даже бога самого. Но как услышал, что они идут, а собака даже не лает на них, так рука моя и замерла… только, было, поднялась, да тут же и застыла, словно парализованная. Собака-то уже старая была, лет двадцать прожила у меня, — всех знала, кого я знал, и кого я любил, к тому всегда ластилась. Особенно к батраку, к крестьянину, кого узнавала по запаху, еще когда щенком была… И вот — она не лаяла. Я, между прочим, тогда как раз дверь запирал, вернее, хотел запереть, — вот тут-то рука у меня и остановилась. А дети ведь здесь же, в доме! Уложил я их всех рядком на ковер, маленького вместе с периной перенес, он даже и не проснулся. Так же и второго уложил. Жена плакала молча, ни единого звука не издала, только все дочку к себе прижимала, а сын — сын спрашивает вдруг меня: «Пришли, папа?» Он ведь только про это и слышал от матери. Я иду к выходу, а он смотрит на меня, и глаза у него большие такие сделались… а когда я у самой уж двери был, сказал: «Вы, папа, не бойтесь!» Черт боялся, а не я! За них только и боялся, за своих кровных, что в комнате оставались! А за себя — нет… до тех пор, пока собака не смолкла, и не чуял я ничего. А вот тут — испугался! Нет, не так я говорю. Потому что и это не страх был, нет, нет, видит бог, не страх, а что-то совсем другое, хотя на вид, может, и похожее на страх. Нет тому названия, чтоб сказать так, сразу… Потому что ведь они по мою душу пришли, — те, на кого и собака моя лаять не стала… вот и остановилась у меня рука, когда я дверь запереть собрался!

Он закурил, резко отшвырнул от себя спичку — она пролетела над ступеньками и упала во двор. Выпустив облако дыма, он разогнал его рукой и указал в сторону кухни.

— Я вот там стоял, на кухне, против окна. Пока они подошли, я уж тоже на кухню перейти успел. Ведь все, кто к нам наведывался, обычно на кухню шли, вот я и сказал себе: дорогу вы знаете, ну так и я пойду туда же! Бывало, окликнете меня, я через кухню выходил к вам. Зайти хотели — через кухню в дом впускал. Так пусть же и сейчас будет не иначе, кратчайшим путем, и если раньше мы друг друга не обходили, так и сейчас обходить не станем! Там и буду! Окно было отворено — я частенько сиживал на кухне по вечерам, так что оно ни летом, ни осенью не закрывалось вовсе, — ну, так и сейчас, думаю, закрывать не стану! Пусть будет все, как всегда, как прошлой или позапрошлой осенью бывало… От пули след видите? Вот там я и стоял, совсем рядом, спиной к стене прислонился, прямо передо мной — окно, а за окном, во дворе, — они. В ту ночь луна была, и хотя она то и дело за облаками, да в тумане пряталась, все же довольно хорошо было видно.

Так стоял я у стены, спиной прислонился к ней, а ружье, — знаете, двустволка моя, — вот здесь было, возле буфета, только руку протянуть. И я скажу вам еще раз только одно: тому, кто не стоял вот так, лицом к лицу, со своими же, не объяснишь ничего! И не дай бог никому испытать такое! Лучше уж сразу смерть! Потому что это похуже преисподней будет! Ведь не граф пришел, не барон! Пришли те, с кого мы еще навоз-то не отмыли, кто только-только грязь вековую отскреб и не привык долго раздумывать-рассуждать о том, что делает, а стоит рассердиться ему — он уж и вспыхнул!.. Они ведь и всегда так: сперва отрежут, потом отмерят, сначала рука дело сделает, а потом уж мысли зашевелятся…

Стоял я так, в темноте, и думал: ну, на что же нужна была она, эта жизнь моя, господи?! И на что же ушли мои годы, господи? И зачем нужны были все мои старания, крестьянина темного, батрака нищего? Куда они канули, мои долгие-долгие годы? Сколько ж еще придется мне учиться? И сколько раз нужно еще оказываться правым, чтоб они верили моему слову, верили сразу, а не тогда, когда я потом весь изойду? Ну, в чем я ошибался, в чем согрешил?

В сорок пятом многие не хотели землю брать! Прямо силком гнать приходилось, всю деревню исходил я тогда вдоль и поперек, от ворот к воротам, от двери к двери: не трусь ты, слышишь, не вернутся, никогда не вернутся господа, так чего ж тебе бояться? Вот твоя земля, она полагается тебе, бери, чьей же и быть ей, как не твоей, кто заслужил ее больше, чем ты, кто уже полжизни своей вложил в нее и никогда никакой пользы для себя в том не видел?! Только полова твоей была, да охвостье, да сусло! Ничего другого ты не получал от нее, хоть и пахал ее своими руками, и засевал, и мотыжил! Свое берешь, не чужое — так бери, паши, засевай, урожай собирай! Сколько же приходилось уговаривать?! Сколько раз слышал: «Ох, Йошка, не все коту масленица, придет и великий пост! Бога ты не боишься, Йошка, что на чужое рот разеваешь! А как вернется барин, по чьей спине кнут разгуляется? Ох, в беду нас тянешь! И что тебе все покою нет? Так уж оно в жизни ведется: у господ все, у батрака ничего, и такой порядок, может, от самого бога заведен! Вот увидишь, вернутся еще господа, так всегда было — в девятнадцатом то сколько народу загубили, сколько на виселицы вздернули!» Словом, наслушался я тогда всякого, и такого, и похлеще. Пока пахать время не пришло.

Ну, роздали землю — а инвентаря ни у кого нету. Что тут делать? Хоть и есть земля у мужика, а что ему в том проку, если обрабатывать ее нечем? Детей, что ли, в плуг запрягать? Женам-то доставалось, сам видел: спереди муж тянет, а жена сзади подталкивает, сама маленькая, держится за рукоятку, а она ей выше груди приходится… И потянулись люди к крепким хозяевам на поклон, к тем, у кого и раньше всего вдоволь было. И так улещивают, и эдак: «Уж вы, хозяин, сделайте милость, вспашите мою землицу, время-то уж позднее, того и гляди, срок упустишь, не оставаться же ей пустою, чем тогда семью прокормлю? Уж не откажите, хозяин, помогите вспахать, дайте лошадь, да плуг ваш, да борону, а потом — опять лошадь да с телегою, иначе-то не осилить урожай собрать, погибнет пшеница, от дождей поляжет, без хлеба зимовать останемся!» И к другому идет: «Будь ласков, хозяин, смолоти мне пшеничку-то! Заступитесь, хозяюшка, перед муженьком, уговорите его, не оставьте в беде!» Вот оно как было! Так что ж, выбрался народ из батрачества, землю получил — и пусть опять батрачить идет?! Да он за весь год не отработает на поденщине того, что за осень, весну да за лето задолжал, чтоб хлеб семье обеспечить! Из одной нищеты, из безземельщины, да в другую угодил: вроде, и земля есть у него, а сам себе все равно не хозяин, под чужую дудку плясать приходится! Немного ума надо было, чтоб сообразить, как да что оно будет. Земля — вот она, а нищета остается, и пот остается да стыд, что снова другой над тобою верховодит. Место больших господ маленькие заняли — зажиточные хозяева! Кто знает их, тому понятно, что во сто крат они хуже, потому что маленький — он большим заделаться желает. И не только богатством выделиться, но и спесью своей. Слуг у него нет, чтоб через них приказы отдавать, так он сам командует — да строже вдвое! Барин, он малость какую и не углядит, да и не входит он ни во что основательно, а уж этот за всем уследит, всюду сам нос сунет, за все сполна спросит — куда тому барину!

И ведь что же? Пусть, говорят, лучше так все остается. Только, значит, чтоб не общее! Чтоб не из общего котла! А мне говорили: «Опять далеко шагаешь! И что тебе на месте не сидится? Куда тебя все тянет? Да угомонишься ли ты наконец?»

Знаете, я ведь тогда одного из них прямо за шиворот приволок в сельскую управу, чтобы расписался за землю, которую ему при разделе выделили. В нищете он жил страшной, свинопасом был в имении, и вот уперся — ни с места. Человек-то он был неплохой, да только в девятнадцатом отца у него убили, насмерть забили прямо у него на глазах, он тогда еще совсем малец был, и все это своими глазами видел! А мать потом внушила ему, чтоб никогда не поднимал голоса ни против господ, ни вообще против тех, кто над ним ходит, — будь то жандарм, староста, управляющий… Ну, и в душу ему навсегда врезалось, как отца насмерть забивали, — отец-то его в директории был. Заправлял там вместе с Шандором Варгой, который сейчас в кооперативе возницей, может, знаете? Только он один и остался из них живой. Да, так вот… тот, о ком я рассказывал… ему всегда приходилось держаться тише воды, ниже травы, потому что о чем бы он ни заикнулся, ему сразу тыкали в нос, кто он, да чей сын. Вот и стал он таким, что не видно его и не слышно. И о земле думать не смел, так боялся, что господа вернутся… А я взял да и приволок его силой в управу, силой расписаться заставил, за плечи держал, иначе он — ни в какую… А ведь ему девять ртов кормить надо было!.. А потом, иду как-то вечером домой после собрания, а сын его ка-ак хватит меня по голове! И двух недель, может, не прошло, как я заставил отца его землю принять… Так-то!.. И когда я первый раз про кооператив сказал, так мне сразу это помянули. «Что, мол, опять на тебя угомону нет? Ну, погоди, — говорят (это когда я снова с тем пришел, что иначе нашей беде помочь никак нельзя, только в кооператив вступать), — ну, погоди, дождешься опять своего, как тогда с сыном Венцеля получилось, а, может, чего и похуже!» Стукнул-то меня сын того самого Венцеля, только я долго не знал об этом. А когда узнал, спросил его: «Послушай-ка, Дюри Венцель, ты мне одно скажи — дом, в котором ты живешь, не та ли земля дала вам, которую я отца твоего силой принять заставил, — ты же знаешь, как было, мне приукрашивать ни к чему!» А он мне: «С чего вы мне говорите это, дядя Йожи?» А сам моргает, хлопает глазами, да быстро так, не знает, куда и смотреть, и покраснел как рак. «Да просто так спрашиваю, сынок!» И больше я ни слова ему не сказал. Так он, уже чуть не в полночь, приходит ко мне снова — тогда веселье какое-то было, кажется, Двадцатое августа[30] праздновали. Так вот, приходит он ко мне опять да и говорит: «Эх, дядя Йожи, выпейте со мной чего-нибудь, а?» — «Ну что ж, говорю, давай выпьем!» Вот оно как было… И тут вдруг мне говорят, смотри, чтобы не получилось у тебя, как с сыном Венцеля! Но я им тогда сразу сказал: если так будет, как с молодым Венцелем, так пусть хоть сегодня ночью случится, вот как домой пойду! Потому что после того призна́ете вы, что моя правда!

Директор на секунду поднял на меня глаза, и в них промелькнула светлая искорка. Он потянулся к бутылке:

— Однако и выпить надо!

— Будьте здоровы! — отозвался я.

— И вот, после всего этого, стоял я вон там, на кухне, у стены… Так чего же стоила она, вся моя жизнь? Ну, ладно, с молодым Венцелем я и потом пил, да не раз, но ведь тот, в кого сейчас, думаю, пуля угодит, — тот ничем и ни с кем уже не расплатится, и с ним самим больше никто расплатиться не сможет. Кто сейчас выстрелит и в кого? Кто они, там, во дворе? Почему не лает на них собака и почему рука моя не подымается, не тянется за ружьем? Почему я стою у стены и все твержу про себя, словно ничего другого и помнить не помню: так вот до чего мы докатились?! А ведь они сами записались в кооператив, все батраки бывшие, потому что нельзя было просуществовать иначе! И не потому ли каждая семья новый дом себе поставить сумела, и теперь скот живет там, где раньше люди, батраки вот эти самые жили?! Не тот ли человек прав оказался, кто твердил им: жизнь идет по этому пути, становитесь на него и вы, если добра себе желаете! Чьи же дети пошли учиться, как не батрацкие дети? И кто подталкивал их, кто подгонял: отдавай сына учиться, отдавай, слышишь? Ведь не попом, не барином спесивым станет он, нет! И кому, как не им, говорил я: землицу ты получил, — это верно. Сколько ее у тебя — шесть хольдов, восемь, двенадцать? Проживешь ты на ней? Проживешь, конечно, как же иначе, если от зари до зари ни сна, ни отдыха знать не будешь! Но детям своим что оставишь? Сколько достанется на каждого, когда ты глаза закроешь? Что оставишь им? Или пусть и они начинают с того, с чего ты сам начинал, — с нищеты? Ну, сколько хольдов придется на каждого? Два, один, три хольда? Больше-то не выйдет, если каждый попросит свою долю. На что ж ты обрекаешь их? Ты-то на этой земле проживешь, но дети твои, если разделить ее между ними, — они что станут делать со своей частью? Ведь на таких клочках и картошки вдоволь не соберешь на зиму! А если так, почему же тогда грозитесь заплатить мне за мои речи? А в сорок пятом что ж не расплачивались? Или еще раньше — когда приходилось с барином в спор вступать или с управляющим? Или, может, за то вы мне уже заплатили? И за сорок пятый — тоже? Может, и за то заплатили, что я землю вам силой навязывал, когда вы от страха перед барами и думать про нее боялись?! Выходит, не нужен вам такой человек, который и дальше своего забора заглядывает, и для других что-то сделать хочет? Чего же вам нужно? Даже скот и тот сам к воде бежит, понимает, что утолит там жажду, а вы собакам на растерзанье швырнуть готовы того, кто вам же добра желает! Вам бы только мамалыги чтоб вдоволь было, и тогда, по-вашему, все в порядке? Да вам к новому впереди всех бежать бы, чтоб самим себе хозяевами стать, а вас иначе как силой туда и не загонишь… Вот и напьется горечи вдоволь и тот, кто делает это, и тот, ради кого делается, кто сам того желал бы, да не смеет! И где вы только уродились, такие? В дурную минуту, видно, сотворил вас господь, если ни за добром, ни за счастьем, чему весь род людской радовался бы, вы никогда не побежите — знай в хвосте плететесь, словно нехотя! А чтоб самим за дело взяться, так нет! Ну, что вы за люди?!

И вот слышу под окном голос: «Здесь он, дома, никуда не подевался!» А следом — голос Кишковача, я его тут же узнал. Да и как, пес его задери, не узнать было! «Ну-ну, говорит, вот и распрекрасно, что застали!» А вслед за тем сразу: «Эй, товарищ директор, выдьте-ка сюда, к нам поближе!» И другой голос: «Что-то долго больно, уж не из подвала ли выбираться изволите?» И расхохотались все. Потом еще один сказал что-то, и они снова захохотали. Двинулся я к окну, а по дороге включил лампочку, что двор освещала. Подхожу к окну — они как на ладони, под лампой, — и говорю: «Соображаете вы, что творите, дурни?»

И тут слышу:

«Ну, дядя Анти!»

И он выстрелил!.. Под одной крышей мы с ним родились, с детских лет вместе беду бедовали, вместе батрачили! Выстрелил…

7 13 часов.

Я отворил калитку и сразу увидел хозяйку: она шла мне навстречу из глубины двора. В руках у нее было помойное ведро — очевидно, кормила поросенка. Легкую стройную фигурку облекало старенькое платье — домашнее, для кухни, все в разных пятнах и пятнышках. Волосы были повязаны платочком в горошек. Увидев меня, молодая женщина погремела ведром.

— Помогите кукурузу снести с чердака, получите за это чашечку кофе.

— А в чем ее нести?

— Там, возле лестницы, корзина… Между прочим, хорошо сделали, что пришли, я хочу поговорить с вами.

— По секрету?

— Успокойтесь, наисекретнейшим образом!.. Пожалуйста, вон корзина, а теперь наверх — ножками, ножками!

Когда я спустился с кукурузой во двор, ее уже и след простыл — слышно было, как она суетилась на кухне.

— Садитесь, — пригласила она, засыпая кофе в кофейную мельницу.

— Где я могу увидеть нашего милейшего господина адъюнкта, сударыня?

— Оставьте вы этого «милейшего господина адъюнкта»… Называйте его просто учителем, и вы окажете мне неоценимую услугу!

— Будь по-вашему. Он, очевидно, в школе, у своих цыплят?

— В школе?! — воскликнула она, подняв брови. — Где вы витаете, дорогой? Господин адъюнкт — и в школе?! Где они, те времена?

— Ну, довольно шуток… Где Банди?

— Я-то отнюдь не шучу… Когда я шучу, у меня, между прочим, ямочки на щеках. Разве не так?

— Как же, как же!

— Вот видите! Смелите-ка этот кофе, а потом поговорим и о вашем друге. Между прочим, зачем он вам?

— Наверно, он знает некоего Гезу Кишковача… Ну вот, мне нужна, так сказать протекция…

— Понятия не имею, кто это… Но Банди, конечно, его знает.

— Давно он ушел?

— Давно. Поговорим, когда смелете кофе, а я пока перемою посуду. Что вы скажете о моем утреннем туалете?

— Он очень мил.

— Еще бы!

Когда кофе был смолот и уже шумел в кофейнике, она заговорила:

— Выслушайте меня внимательно! И постарайтесь вдуматься в то, что я вам сейчас скажу. Мне нужно полчаса, не более. — Она пододвинула скамеечку, поставила на нее ноги крест-накрест. — Известно ли вам, с каких пор мы живем здесь, в деревне?

— Ну, конечно… С пятьдесят восьмого или пятьдесят девятого.

— С весны пятьдесят девятого… И знаете также, где я родилась?

— О чем вы?

— Знаете или нет?

— Знаю. В Будапеште.

— Ну, видите! Ничего-то вы не знаете! Я в Кристине[31] родилась! В том самом доме, где жила моя бабушка и где родился папа, а через два дома от нас другой дом был, тот, где родилась мама и где жила вторая моя бабушка… Ясно?

— Допустим.

— Надеюсь, вы не сомневаетесь в том, что дома у нас не было ни свиньи, ни уток, ни гусей и что после завтрака я не шла на кухню замешивать барду для поросенка!

Только сейчас я понял, что за легкими, мило задиристыми, игривыми интонациями, которые присущи всем городским женщинам, живущим в деревне, и от которых не сумела уберечься даже она, скрывается настоящая тревога.

— Не сомневаетесь?

— Да что с вами? И где Банди?

— В школе он, в своем классе, сидит за столом и пишет статью!

— Статью?

— Да!

— И от этого глаза у нас на мокром месте?

Она опустила голову. Это продолжалось минуту, не больше. Она снова встрепенулась.

— Прошу вас, поговорите с Банди, скажите ему, чтоб не уезжал отсюда, из своей родной деревни, чтоб здесь остался и жил по-прежнему, как жили мы до сих пор, с пятьдесят девятого! Пусть остается здесь, учит детей, я тоже буду преподавать… будем воспитывать своих детишек и любить друг друга, соберем на мебель, на дом… пусть читает, меня пусть любит… Да и что ему нужно еще, что ему опять надо? Кто ему заплатит за все — бог? Или ему все еще мало? Хочет начать все сначала? Неужто никогда он не поумнеет? Мне-то уж не от чего отказываться, у меня и так ничего нет, чего бы я не оставила, чего не оттолкнула бы от себя. Все бросила: маму, отца, знакомых, театр, товарищей детских лет, с которыми вместе росла, всех своих друзей, все, все… У меня уже ничего нет, да мне ничего и не нужно, только бы они у меня были — Банди и два наших малыша!

Сцепив пальцы, она опустила голову на руки.

— Так чего же он опять хочет? И зачем? Тщеславие это? Глупость? Нас ему недостаточно? Недостаточно, что я и барду замешиваю, и наседок на яйца сажаю, и в снег и в грязь хожу за ними? Да меня и не узнать тому, кто с тех пор не видел! Я-то вот умею довольствоваться этим! Ну, от чего мне еще отказаться? А я могу все-таки быть счастливой, потому что я вместе с Банди, потому что люблю детей — и что мне тогда до целого света!.. Но я видела, изо дня в день наблюдала, как захватывал его этот съезд[32], — видела по глазам, по движениям, по тому, как он молчал, — по всему чувствовала это, словно все мысли его читала! И однажды я сказала ему: «Послушай, Банди, помнишь тот день, когда мы с тобой были на острове?» — «Что? — спросил он. И тут же: — Ах, ну да, да, конечно!» А сам и взглянуть на меня не смеет! Когда он во второй раз вышел из тюрьмы, в пятьдесят девятом уже, то повел меня на остров Маргит. Детей мы дома оставили. Мы долго гуляли, и он купил мне воды с малиновым сиропом, а потом сказал: «Скажи, дружок, поедешь ты со мной в деревню? Ко мне на родину? Будем там растить и воспитывать наших детишек. Поедешь?» — «Поеду!» — говорю. «Но ведь там ни театра не будет, ни библиотеки Сечени, ни парламентской библиотеки, ничего не будет, Кристины твоей родной тоже не будет… Выдержишь?» — «Да», говорю. «Ну, коли так, друг ты мой, то что же еще нужно человеку для счастья? Быть с тем, кого любишь, — чего ж больше? И ничего, кроме этого, не нужно… Ни партии, ни политики, никаких глупостей, только то, что действительно имеет смысл, то, ради чего мы рождаемся: труд ради детей и ради подруги своей, которая всегда рядом! Преподавательница университета станет учительницей. И будет у нас маленький домик, будет тишина и…» О господи! Сколько он еще говорил тогда про это…

Я одним глотком выпил свой кофе.

— Его снова зовут в район?

— Да! И он поедет.

— Вы уверены?

— Уверена… Поговорите с ним! Поговорите еще сегодня, убедите остаться здесь. Мало ему того, что было? Человеку тридцать пять лет, и того еще нет, шесть лет из них он уже отсидел в тюрьме. Ну так что же он опять хочет — начать все сначала? Когда в пятьдесят третьем он вышел в первый раз — я еще только невестой его была, но и тогда как ждала его, как спешила в приемные дни на свидания и ездила за ним всюду, куда только его не перебрасывали, и чего только не наслушалась за это в университете! — так вот, вышел он тогда из тюрьмы и сказал: «Теперь все, теперь только мир, тишина и покой!..» А в пятьдесят девятом, на острове, снова говорил то же самое!.. Думаете, он не вступит опять в партию? Ах, да ради чего же человек на свете живет? Чего ему нужно от жизни? У человека есть жена, которая обожает его, есть дети, умненькие, славные малыши, и ведь как любят отца, чуть не молятся на него — только голос заслышат, уже бегут сломя голову навстречу… и старший тоже! Зарабатываем вдвоем четыре тысячи форинтов — много ли семей таких найдется в стране, чтобы столько зарабатывали? В деревне его любят, он здесь вырос, здесь у него мать, отец! Я здесь, наконец, и я все делаю, что он только пожелает, ему и говорить-то не приходится — сама все угадываю. Готовить научилась, дом вести, люди к нам ходят хорошие… Я ведь только одного хочу — растить наконец спокойно наших детишек. Чего же ему не хватает?

— А он не говорил?

— Вчера вечером… я все время боялась этой минуты! Вчера вечером предлагает вдруг прочитать мне кое-что — мол, хочу ли послушать? «Хочу», говорю. «Не удивляйся. Знаешь, как называется?» — «Нет!» — «Образование единого класса крестьянства, результаты этого процесса и так далее. Ты удивлена?» — «Нет», говорю. Он помолчал, потом спросил: «Тогда почему ты сердишься?» — «Читай уж!» — говорю. И тут он снова начал про то, что я слышала от него слово в слово в пятьдесят четвертом. «Дружок, не могу я так жить! Все вокруг что-то делают, стараются повлиять как-то на происходящее, спорят, а я — сиди и возделывай свой маленький сад!» Не могу, говорит, жить вот так, втянув голову в плечи, чтобы время проходило мимо меня, не задевая… Государство, говорит, потратило сто тысяч форинтов, если не больше, чтобы из меня, темного крестьянина, вышел ученый. Не преступление ли, не безнравственно ли зарыть в землю все то, чему меня научили?.. Не могу я жить вне партии… И так далее и тому подобное — и все это я знаю уже наизусть, так что, пожалуй, могла бы сказать еще лучше, чем он сам!

— Когда приезжали к нему из района?

— На прошлой неделе… Сам секретарь приезжал. Вот здесь разговаривал с ним, при мне. Когда увидел, что я собираюсь выйти, оставить их одних, сказал: «Не уходите, к вам тоже имеет отношение то, что я хочу сказать». Ну еще бы! Мы ведь уж не раз слышали со всех сторон: это, мол, дело районного совета, нам, мол, туда следует обратиться и так далее и тому подобное… Я посидела с ними немного, потом вышла.

Она взяла сигарету, закурила. Пальцы у нее были нервные, тонкие, но уже погрубевшие от вечной стирки, возни на кухне, ухода за скотом, забот о детях.

— Если женщина любит, она на все способна ради мужчины! Так говорят, и это в самом деле так! Ну, а я сказала ему: «Иди, Банди! Пиши, заканчивай свою статью, отдавай ее, куда хочешь, туда, где ею заинтересуются. И езжай ты в район, потом в область, всюду, куда тебя повлечет, куда поведут тебя твои способности! Но только я на этот раз, один-единственный раз, — ты уж позволь мне это, — я с тобой не поеду. Останусь здесь и подожду, когда ты вернешься… Откуда бы ты ни вернулся! И каким бы ни вернулся!»

— Что же он на это?

— Молчал, смотрел в пол — вы же знаете эту его манеру, — потом вышел. Слышу: закурил на террасе, стал шагать взад-вперед. Потом вернулся и сказал: «Я с тобой хочу ехать, дружок! Без тебя я никуда не поеду, но хочу, чтоб мы поехали. Слышишь, дружок?.. Я был первым секретарем МАДИСа[33] в нашем районе, я первым здесь получил высшее образование и, как бы ни было до сих пор, иначе жить не могу!» — «Без тюрьмы не можешь?» — спрашиваю… О господи! Уж я не знаю, до каких пор мы вот так мучили друг друга. Господи, господи! Ну отчего он ничему не научится? Ведь всякий раз сам же убеждается, на собственном горьком опыте?!

Во дворе заскулила собака, потом коротко тявкнула. На веранде послышались шаги. На кухне потемнело: в проеме двери стоял хозяин дома — голубоглазый великан с крепкими мускулистыми руками.

— Сердечно приветствую всех присутствующих.

Я встал.

— Где ты бродишь в такое время?

Он многозначительно поднял палец.

— Завтра узнаешь! — И подошел к жене. — Как дела, Чилла? Что у нас на обед?

Он взял ее за плечи, повернул лицом к себе, ласково приподнял подбородок и заглянул в глаза. Потом перевел взгляд на меня.

— Ну что ж, ясно! — сказал он и медленно снял руки с плеч жены. — Значит, так… Ты пообедаешь с нами?

— Спасибо, я уже обедал… Скажи, ты знаешь некоего Гезу Кишковача?

Он повернулся ко мне.

— А что такое?

— Побеседовать надо. Вот только я незнаком с ним.

— Нет его в деревне.

— Сегодня явился.

— Ну, так еще успеешь!

— Как знать? Лучше бы сегодня, чем завтра.

— Значит, он дома?

— Дома. Слушай, пойдем к нему вместе!

Он медленно провел рукой по небритому подбородку.

— Да, нелегкую ты мне задал задачу.

— Понимаю. А все-таки пойдем!

— Он был здесь секретарем молодежной организации, созданной партией мелких хозяев. ФИС, или как там их называли?

— Именно.

— Мы с ним крепко не ладили, да и отец мой с его отцом тоже!

— Но все-таки пойдем, а?

— А потом вместе в тюрьме сидели в пятидесятом…

— Да… Ну что ж…

— А потом в пятьдесят седьмом в Киштарче…

— Вот как?

— Он тогда сказал мне. «Что, то-ва-рищ? Так и будем по тюрьмам встречаться?»

Хозяйка дома привычными движениями накрывала стол к обеду.

8 14 часов.

— Далеко еще эта давильня? — обернулся я к старику, бывшему инженеру.

— Да нет… километра два, должно быть… Ну так вот… примерно месяц назад наш новый партсекретарь Пишта сказал мне, вернее, намекнул просто, что меня, мол, приняли бы обратно в партию. Не прямо сказал — так, мол, и так, а словно прощупывал, что я на этот счет думаю… Ну, я дал ему выговориться — славный он парень, я его очень люблю. Он умница, рассудительный на редкость и удивительно образованный. Говоришь с ним и вдруг замечаешь: и об этом он знает, и о том осведомлен… «Когда ты читал все это?» — спрашиваю иной раз. «Да так, приходилось!» — отвечает. И еще смущается!.. Словом, завел он со мною такой разговор… А я слушаю и голову ломаю: ну что ему сказать?!

— А почему же не сказали прямо, как думали?

— Вот и я все об этом размышлял: почему бы мне не сказать ему так, как оно есть? А потом приказал себе: и правильно, молчи! Не рассказывай ему ничего. Да, он умный, рассудительный, — наконец-то в деревне появился настоящий партсекретарь, — не директор сельмага, не чиновник из совета, не почтмейстер, не администратор, а такой же крестьянин, как все остальные, чьими делами он вершит теперь, крестьянин-труженик, плоть от плоти здешнего люда… Он каждого знает, как облупленного, кто чем жив, у кого какие заботы; такого не обманешь, но зато и он никого обманывать не станет, потому что живет, как и все, днем и ночью у людей на виду и всякое дело вместе со всеми делает. Так зачем же такому-то парню настроение портить?

— Тем, что в партию вступили бы?

— Нет.

— А чем же?

— Тем, что рассказал бы, почему не вступаю! Вот этим и испортил бы… Потому что все-таки простой он паренек, этот Пишта, бесхитростный, не понял бы он меня, нет…

Мы неторопливо шли по проселку. Справа и слева раскинулись виноградники, людей почти не было видно.

— Застанем ли мы там Кишковача?

— А где ж ему и быть, как не там, он и раньше все наверху пропадал, у отца своего крестного. Пить он горазд, да и старик его любит. Сядут вдвоем — и, пока десять — двенадцать литров не опорожнят, с места не встанут! А по ним не скажешь, не заметно! Это у них тут у всех от роду: ребенок еще в зыбке качается, а ему смочат хлеб в вине, да и суют, чтоб спал, не плакал.

— Ну и ну! Это ж никуда не годится.

— Так было… Теперь-то иначе! Заглянули бы как-нибудь, например, к врачу! Посмотрели бы, что творится в приемной. Порезал мальчишка ногу или ободрался где-нибудь о колючки — мать его скорей к доктору тащит… А раньше? Разве что заговариваться уже начнет, тогда, может, и повезут… Зато теперь в приемной яблоку негде упасть, только успевай поворачиваться.

— Жаль, что он один здесь, ваш доктор.

— Оч-чень добросовестный человек, между прочим! Среди молодежи, нынешней молодежи, — исключения не в счет, перед ними шляпу долой — такие, как он, редкость! А ведь из Пешта приехал, не так ли, столичный житель, и поди ж ты — словно здесь родился. Ко всем внимателен, на рассвете ли, ночью ли подымут — идет по первому зову, не щадит себя. Его у нас очень любят. Дом ему построили в две комнаты, все предоставили, чтоб хорошо себя чувствовал здесь, у нас… Вот увидите, не уедет он от нас, здесь останется навсегда… Да, не часто среди нынешних молодых врачей встретишь такую отзывчивость, внимательность, столько порядочности! Ему тоже будет хорошо здесь, он почувствует себя среди нас так, словно здесь родился… люди-то видят, какой он, любят его… А что еще нужно человеку?

— Вы правы!.. Но глядите-ка, проселок-то вроде обрывается.

— Ничего, дальше мы пойдем по тропке… Эта дорога, — он улыбнулся, — похожа на мои пути житейские!.. Ведь вот человек называет, вернее считает себя коммунистом, а в партию не вступает! Поверьте, это не игрушки! Мог бы я рассказать вам немало забавных случаев. Не знаю, насколько вы знакомы с нашим братом, так называемыми старыми специалистами, или, иначе, с нашей старой интеллигенцией. Ведь наши же собратья — коллеги, старые наши знакомые — все они с трудом верят, что мы и в самом деле убежденные коммунисты! Странно чувствует себя человек, не правда ли, когда слышит вдруг: скажите, дядя Эрне, вы и вправду так думаете, как вы говорили вчера на совещании… или заседании, или в ином аналогичном месте?

Что бы вы сказали на это? В конечном счете подобный вопрос можно расценить как тягчайшее оскорбление. Человека подозревают в двуличии, во лжи!.. Так-то оно так, конечно, но могу ли я расценивать как оскорбление то, что слышу ежедневно из уст, скажем, брата, сестры, шурина и многих других, во всех прочих ситуациях людей весьма достойных? Или я должен предположить, что все они — недостойные люди. А ведь я беру, так сказать, наилучший случай, когда мне, пожалуй, верят, потому что знают меня и не считают бесчестным, но полагают, что дома, в семейном кругу, я не стану продолжать эту детскую игру, которую, как им кажется, я затеял там! Но когда люди, почти незнакомые, заводят такие разговоры, я вынужден бываю вступать с ними в спор. Вот тогда бы вы видели их взгляды! «Вы, коллега, гм… на вечернем отделении учиться изволили?..» И смотрят на тебя, этак высоко подняв брови. «Нет, говорю, нет… я окончил в тридцатом, милейший, когда вы были, вероятно, еще гимназистом!» А результат? О, что-нибудь в этом роде: «Ну, старик — тертый калач!» Или: «Ох и лиса этот старикан. Ведь как разыграл!» Ну, и удивляются, конечно, что старик все не выходит из роли, не забывается… Велико достижение, не правда ли!.. Словом, странные бывают в жизни истории, верно?

Впрочем, я ведь совсем не о том хотел рассказать вам… Кстати, мы уже прошли больше половины пути… А вот здесь свернем… Да, так о чем я говорил… ведь вот как оно бывает: кто-то признает себя коммунистом, видит, что его идеалы, его программа осуществляются, причем все лучше, все в более разумной, так сказать, форме, и вот, этот самый человек не знает, что ответить партсекретарю, который, со своей стороны, не знает, как подойти, как взяться за дело, чтобы сказать этому человеку: вступай в партию! Иди опять к нам, мы тебя знаем, твое место среди нас! Ну-с, так что же это такое, чего я не захотел сказать этому партийному работнику, который, кстати сказать, Йошки, директора, ученик, ученик и воспитанник не только как коммунист, но и как человек… Родители у него бедные, много сделать для него не могли, люди очень простые и очень ограниченные, опутанные суевериями, предрассудками и тому подобным… Религия для них тоже, конечно, не на последнем месте, так что очень были они настроены против партии. Что же я мог сказать этому человеку?

Он остановился, вскинул свою палку, покрутил ею в воздухе и опять опустил. На голове у него была крестьянская шляпа.

— Боюсь, и вас поразит то, что я скажу, но потом, думаю, согласитесь, что я прав или, по крайней мере, поймете меня… Помните? «Есть многое на свете, друг Горацио…» — но я эту фразу обычно заканчиваю так: о чем мы не задумывались до сих пор с должной серьезностью! Речь идет о том, что натуры у людей разные, это ведь от конституции человека зависит. Характерология Кречмера — это вам не пустая выдумка! Но дело не в Кречмере — я и сам наблюдал, хотя бы в животном мире, сколь различны по характеру особи одного и того же вида! Просто не верится! Ну-с, так что сказал бы этот славный паренек, этот Пишта, если бы я заявил: хорошо, я вступлю в партию, но, если я усядусь, скажем, играть в тарокк, уж вы меня не зовите ни на собрание, ни на семинар и вообще никуда не зовите, какое бы это важное дело ни было, потому что я не пойду, игру не оставлю… даже если это не тарокк, а, скажем, улти, хотя куда этой игре да тарокка! Ну-с, так что же сказал бы мне на это наш Пишта? Принял бы за шутку? Да и как иначе! Ну, а мне пришлось бы все же настаивать на своем: мол, нет и нет, это отнюдь не шутка… и я, правда, не оставил бы тарокк ради собрания, потому что ленив, встать-то с места уже трудно, потому что очень люблю игру эту, а главное, нет у меня сейчас охоты на людях бывать — партнеры ведь не в счет, они, бывает, и слова не скажут, знай карту сдают, а потом сидят, соображают, хмыкают: «Господи, с чего ж мне теперь пойти?» Ну что может быть лучше! Или вдруг в тот самый час, когда я, можно сказать, сиесту себе устроил, присылает за мной Пишта и велит немедля шагать в партийный комитет! Да ни ему и никому другому не сумел бы я никогда объяснить этого: мол, милый ты мой, вот уж тридцать лет, как я с часу до половины третьего полеживаю на диванчике и дремлю себе потихонечку! И во время войны, не считая, может быть, двух-трех дней, я не изменял этой своей привычке, не изменю ей и впредь!.. Ну вот, только и всего, поверьте! Думаю, что в основе своей я просто ленивая свинья. Так что ж теперь делать-то будем? Собственно, из-за этого меня и исключили в свое время из партии… Что поделаешь! Из своей шкуры не выпрыгнешь! В конце концов — прошу прощения за столь неподходящую ассоциацию, но вы себе представить не можете, до чего ленив был мой отец, в жизни я не видел, чтобы он в церковь пошел, а ведь как старик бога любил!..

Он вскинул палку и указал ею вперед:

— А теперь нам сюда… Видите эту лачугу? Вон там Кишковач, а старик рядом с ним — это его крестный.

9 15 часов.

Он слушал внимательно, низко склонив голову, потом положил руку на стол.

— Понял я, понял, чего тут не понять.

Он встал и, уже стоя, допил свое вино:

— Вы, крестный, продолжайте беседовать тут с господином инженером, а мы немного пройдемся.

Старый крестьянин смерил меня взглядом с ног до головы:

— Чего вам от него нужно?

— Да ничего, — ответил вместо меня Кишковач. — Пейте на здоровье, крестный.

Когда, миновав давильню, мы пошли вверх по винограднику, — земля круто уходила у нас из-под ног, — Кишковач вынул портсигар и закурил. Спичку отшвырнул в виноградник. Затем не спеша сунул коробок и портсигар в карман, держа сигарету в углу рта.

— Эти вот виноградники все наши были, то есть отца моего. Но когда прошел слух про кооперативы, к концу сорок восьмого или даже летом еще, то мы переписали их на моего крестного. Верней, отец все так представил, будто бы мы продали их старику. Мысль была неплохая, да только ничего путного из этого не вышло! Тогда ведь все кулаки торопились вот так продать свои земли, — словом, каждому ясно было, о чем речь идет… Но отец, бедняга, все ж таки сделал попытку. Правда, договорился он со стариком так, что всю прибыль, кроме какой-то там малой доли, тот будет отдавать нам, но крестный только в первый год и сдержал слово, а потом уж ничего не отдавал. Попросту сказать, облапошил отца! Ну, это уж другой вопрос. Да и отец к тому времени понял, что должен быть тише воды, ниже травы.

— Почему вы не захотели разговаривать там, за столом?

Он мотнул головой.

— Свидетели мне ни к чему! Впрочем, я ведь и там мог сказать вам: допивайте свое вино и убирайтесь к дьяволу! — Он впервые посмотрел мне прямо в лицо. — Верно?

— Верно! — ответил я.

Он вынул изо рта сигарету и, разминая ее между пальцами, не сводил чуть прищуренных глаз с ее горящего кончика.

— Одним словом, вот так… Мой отец получил в наследство восемнадцать хольдов земли да за матерью дали девять. Всего вышло двадцать семь хольдов. Приобрел еще двадцать два, и стало у него сорок девять хольдов! Обрабатывали землю поденщики, да еще отец постоянно батрака держал, и не одного, а двух… а в иной год жили у нас, не считая прислуги, три батрака — один при отце, в усадьбе, да двое на хуторах. Старик и сам работал, вставал вместе с батраками, кончал разве чуть пораньше, но утренней кормежки скота никогда не пропускал. И с поденщиками всегда сам работал, да там, где работа была всего тяжелей и самая что ни на есть срочная. Зачем, скажете? Затем, чтобы с них такую же работу спросить, а кто отстанет — что ж, может, на другой день собирать свои манатки! У хозяев, хороших хозяев, это закон был. Они ведь вроде как у нас стахановцы или вот сейчас бригады социалистического труда; вкалывают вовсю, чтоб за ними, значит, и остальные тянулись… Впрочем, дурная слава была у моего отца. Шли к нему неохотно, да только ведь бедноты вокруг было пруд пруди, а хозяев-то мало, так что выхода у них не было.

Отец отдал меня в гимназию и напутствовал так: «Будешь адвокатом! У тебя других забот нет, как только учиться и господским детям ни в чем не уступать. Остальное — мое дело, все, что тебе надобно, я выколочу!» Здесь у нас такой обычай был: крепкий хозяин, по крайней мере, одного сына в хозяйстве удержать старался. Нас у отца было двое, но он сказал матери: «Пускай оба учиться идут, мы-то уж все равно на хозяйстве взросли и состарились, справимся и без них!» Он и мать гонял не хуже, чем какую-нибудь батрачку. Приедут они, бывало, утром ко мне в интернат, так мать сядет и сидит целый день как пришитая — отдыхает. А отец выйдет на улицу и смотрит, как идем мы из интерната в церковь, а оттуда в школу. Каждого осмотрит по отдельности, а после уроков, когда меня отпустят к нему, мы с ним уходим, и он все выспрашивает, кто чей сын, и потом покупает мне точно такие же пальто, шарф, ботинки, какие видел на самом богатом из мальчиков. «Пусть никто не скажет, что ты мужик вонючий!» Чего только он не покупал мне — и часы, и шведский пуловер… И все твердил: «Перед тобой пусть никто носа не дерет!» Старший брат мой тогда уже в академию поступил, отец из него решил агронома сделать. Врат диплом получил, приехал на лето домой, а в августе упал с отцовой молотилки, да тут же и отдал богу душу. С тех пор отец меня и на жнивье не пускал, боялся! Как-то на зимних каникулах заболел я, воспаление легких подхватил. Отец не отходил от моей кровати: «Сыночек, родненький, зачем и жить-то мне дальше, ежели и ты помрешь! Ведь все, что я ни делаю, — все ради тебя, кровинушка моя! Ведь только и радости у родителя детищу своему лучшую жизнь обеспечить, не такую, как сам прожил… Все, все только ради тебя, сынок!» Человек-то он простой был, в голос выл над моей кроватью… Жил тут у нас старый учитель, уже на пенсии, его жена очень хорошо по-немецки говорила. Так отец к сестре ее взял, чтоб языку, значит, сестру обучила. И матери нарочно при мне втолковывал: сколько языков знаешь, стольких человек стоишь. А когда женщина эта умерла, так он из города учителя выписал, и тот ездил к нам два раза в неделю, чтобы сестра занятия продолжала.

Он повел сигаретой в мою сторону.

— А вот это вам интересней будет… Ел он всегда в поле, с поденщиками. Мать у меня вкусно готовила. Отец мясо любил, так что мать всегда подкладывала ему кусок побольше. Когда отец работал в поле, он там и обедал, ел вместе со всеми из одного котла. Но… брать из котла мясо никому, кроме него, не полагалось, даже если отец потчевал. Картошку, лапшу, хлебово — пожалуйста, но только не мясо. Бывало, кто-нибудь не сдержится, возьмет все же кусок, так он сперва словно и не заметит, а на другой день непременно сыщет предлог и прогонит. Или скажет, что у него и так народ, мол, лишний, или в работе какой огрех усмотрит — причину для недовольства всегда ведь найти можно, — ну и прогонит. Знали об этом все в деревне, — я-то позже узнал, ну да это неважно, — знали и к мясу не притрагивались. А он съедал его тут же, у всех на глазах! Скупой был человек, впрочем, бывают скупые и среди врачей, инженеров, учителей, писцов — везде! Только так, думаю, и мог он увеличить земли свои до пятидесяти хольдов, да и дед так же свои тридцать хольдов сколотил — только поэтому попал я в гимназию и выучился бы на адвоката, если бы все было так, как мечталось моему отцу! Он умер в декабре пятидесятого, на рождество, упокой, господи, его душу. Я тогда, в пятидесятом, должен был в институт поступить, если бы не директор… тот, у кого вы остановились! А ведь мы его и не спрашивали, сами все уладили — отцу обошлось это недешево, да и времена уже пришли для него тугие, но он все же каждому сунул, что положено, никого не пропустил.

А только проведал-таки об этом директор госхоза здешнего — до сих пор не понимаю откуда: ведь мы все делали с умом, меня и в деревне-то не было, отец с матерью всем говорили, что я работаю на заводе, подсобным. Просто ума не приложу!.. Думаю, следил он за отцом, не верил и тому, что я на заводе спину гну, а уж тем более, чтобы отец не постарался учить меня дальше, пока жив. Тогда-то мы уж об университете и не думали — на технический институт нацелились. Вот как времена изменились, между прочим. Но Йошка каким-то образом пронюхал об этом и настоял, чтобы сельская парторганизация написала в институт письмо. На другой день мы уже знали все — имелся у нас, конечно, среди партийных свой человек, который всегда нашему брату рассказывал, что да как, о чем разговор шел… Поехал отец в город, одному, другому словечко закинул. Его многие там поддерживали — уж и не знаю, как, каким образом он нашел к ним дорогу. Приняли меня. А осенью — я, может, месяц проучился, не больше, — приехал Йошка в город, и меня в двадцать четыре часа вышвырнули отовсюду — из столовки, из общежития, из института! Вернулся я домой, а на третий день отец и говорит мне: «Вот что, сын, пойдем к директору!» Он его «директор Йошка» называл… Отец уже сколько раз и через людей передавал ему, что поговорить, мол, надо, и сам порог у него обивал, пока тот наконец не велел ему приходить со мной вместе… как отец и просил. В воскресенье на половину двенадцатого назначил. Не хотел я идти, да отец нажимал, и мать все плакала!

Директор тогда уже в том самом доме жил, что и сейчас, — раньше это была квартира управляющего. Вошли мы — отец впереди, я за ним. Он навстречу нам вышел в прихожую, поздоровался: добрый день! Раньше-то отец этому директору нынешнему «ты» говорил, он к отцу часто на поденщину нанимался. Было дело! А вот как теперь к нему обратиться? Товарищем не назовешь и на «ты» вроде неудобно, совсем отец растерялся. Сказал: добрый день, чтоб, значит, ни так, ни эдак, без обращения. «Входите!» — сказал директор. Я еще дома поклялся: ни слова не вымолвлю, ничего просить не стану ни у бога, ни у человека… Он спросил отца, как здоровье, как моя мать себя чувствует. Бедный отец постепенно начал приходить в себя, лицо у него раскраснелось, глаза заблестели. Он очень боялся этой встречи, давно боялся, уж и не знаю, с каких пор. Он ведь уже кулаком значился, на улицу носа не высовывал, а под окном у нас полицейский дежурил; а тут еще и в газете статья: «Кулак — враг народа», мол, бей, души, где ни встретишь! И вдруг — сидит гостем, и директор его о здоровье спрашивает… Посидели мы так немного, потом отец заговорил обо мне — сперва, как у крестьян заведено, только намеки делал, потом все вокруг да около беседу вел и наконец прямо выложил: о сыне говорить пришел… как отец с отцом… Но тут хозяин поднялся вдруг и сказал: с этим, дескать, успеем еще, а сейчас как раз обед готов, так пожалуйте, мол, к столу, а потом уж и о деле потолкуем… Так-то! Поставили тут перед нами тарелки — суп-то заранее по тарелкам разлили… бульон был из курицы — у хозяина в тарелке мяса невпроворот, а у нас пустой бульон. Я только когда на отца взглянул, понял, что неладно что-то, до тех пор и не замечал, что ем и что у меня в тарелке, просто молчал и ждал, когда наконец окончится недобрый этот час. А отец держит ложку, голову сбычил, и рука у него словно застыла! Потом тихонько опустил ложку в тарелку и, не сводя глаз с нее, есть начал. Знал я его хорошо, всякое движение понимал! Видел, что дело дрянь, — лицо, шея у старика совсем побагровели… Съел он суп, весь, до последней ложки! Тут хозяин каждому блюдо протянул — на нем картошка была с паприкой, — и каждый взял себе, сколько хотел, отец тоже взял, я тоже. Тогда он томатный соус подает. Отец и соусу положил себе… После этого хозяин взял блюдо с курицей и стал накладывать куски себе на тарелку, потом посмотрел на отца моего и сказал: «Приятного аппетита!.. Кушайте!» На тарелках у нас — одна картошка да соус… А блюдо с курицей он отодвинул подальше от нас, на край стола. Я все смотрю то на одного, то на другого. У отца руки дрожат, на висках жилы вздулись, а шея все больше багровеет… Смотрю на директора. Ест… в руке то ли крылышко держит, то ли ножку…

Поднялся я тогда, подошел к отцу, за стулом его стал: «Пойдемте, отец!» А директор как ни в чем не бывало: «Куда так скоро?» Отец тоже поднялся — мне показалось, что он тут же и упадет, так он за спинку стула ухватился. «Пойдемте, отец!» — говорю. Подхватил я его под руку, и пошли мы к лестнице — стол-то был накрыт на террасе…

Вот так-то!.. А предыстория всего этого такова: в деревне нашей из тех, кто землю получил, нет, пожалуй, ни одного человека, кто не нанимался бы к моему отцу поденно. Ни один бедняк не миновал этого! Поселение наше было бедное… ну, кое-кто в имение наймется, — да много ли нужно имению! И вот вся деревенская беднота к крепким хозяевам подавалась, так что и отец мой свободно мог выбирать себе кого угодно. Одно время ходил к нему и нынешний директор… Сцепится в имении с управляющим или еще с кем, его и выставят. Тогда он на поденщину идет. Хозяева все, как один, его не любили, худая у него слава была, в том смысле, что поумней он был, посмекалистей, чем другие, и не давал себя в обиду. Но работать — работать он умел, за двоих вкалывал… Ну вот, нанялся он как-то к отцу моему — случай, о котором я рассказать хочу, тогда как раз и произошел… Нанялся вместе с женой своей, и был с ними ребенок их, первенец. Он давно уж помер. А тогда совсем маленький еще был, годков, может, четырех от силы. Очень они бедовали — не всякий день, как говорится, удавалось червячка заморить. Ну, привезли, значит, обед, все уселись вокруг котла и стали есть. Отец мясо вылавливал, а остальные — поденщики — пустой суп хлебали. Знали порядок, и директор нынешний знал, Йошка этот, и жена его. Ели так, словно и не видели мяса в котле. А отец разрешил им кормить из своих ложек и ребенка, тоже, конечно, хлебовом только, как оно было заведено. Ну, они и давали суп щенку своему… Для них это великое было дело, потому что другой-то еды у них не водилось! И вдруг малыш как заплачет — и ну мяса требовать! Оно ведь прямо перед ним было, в котле, и он видел, как ест его отец мой… Малыш ревмя ревел, не унимался. На него уж и шикали, и по добру уговаривали, а он просит мяса, и все тут! Тогда мать его, жена этого Йошки, встала и унесла сынишку от греха, и сама не стала есть, села в сторонке и принялась сынка своего успокаивать. Все сидели у котла молча. Так прошло немного времени, и вдруг поднялся Йошка, подошел к сыну, взял его на руки и принес обратно. И жену привел. Сел и стал сына мясом кормить. На отца моего и не посмотрел, а просто брал из котла кусок за куском и давал ребенку. И на жену прикрикнул — ешь, мол! Я уж говорил, что отец мой вслух никогда не запрещал мясо брать. И в этот раз он ничего не сказал. А Йошка все вылавливал один кусок мяса за другим, сам и не ел уж ничего, а только в сына впихивал. Потом встал, отложил ложку и вместе с женой снова взялся за мотыгу. Мой отец ничего ему не сказал, мотыжили молча до самого вечера. А на другой день, когда пришли они на работу, отец отослал прочь обоих, сказал, что мотыжить ему больше не нужно… а возле усадьбы стояли уже два новых поденщика, чтоб, значит, заступить сразу же на место этих. У нас тут между хозяевами сговор был такой: если один прогнал поденщика, так и другой не берет его, — иначе, мол, их не удержишь в узде!.. Так и остались они тогда без работы и без хлеба…

Щелчком он забросил окурок в виноградник. Резко повернулся ко мне.

— Похоже, что есть в жизни нерушимый закон! И звучит он так: око за око, зуб за зуб! Не нравится? По этому закону положено за все расплачиваться сполна. Отец мой расплатился. Я в долгу не был, но и мне пришлось расплачиваться. Заставили! А разве я тоже был должен кому? Ну так будем же тогда платить все! По кругу, по кругу — и так до скончания века… Ведь мой отец уже тогда умирать начал, когда меня из института выставили. А когда мы вернулись домой от Йошки — после памятного того обеда! — у отца кровоизлияние в мозг получилось, и к рождеству он отдал богу душу. Ради меня он жил — жил, как умел, — из-за меня и помер! Вот и вся его история! Ну что ж, будем платить — от отца к сыну, от одного поколения к другому — и так до седьмого колена! Я не хотел! Но теперь и за мной дело не станет, буду расплачиваться, пока хватит сил! У кого сила, тот и кусает! И посмотрим еще, кто кого!.. Мне тридцать один год, девять лет из них я просидел в вашей тюрьме, времени еще хватит, пока не повесят! Такой мне путь указали — по нему я и пойду!

Я выкинул сигарету.

— Ясно.

— Все, что я тут вам наговорил, никто не слыхал! Так что при случае все отрицать буду! Не желаю отправляться в тюрягу только за то, что языком болтал! Ну, нет, это стоит подороже! Игра идет крупная — и кто-то в конце концов заплатит за все! Как это говорится? Сын за отца, поколение за поколение, до седьмого колена… Так, как праотцами еще заведено было.

Он сунул руки в карманы:

— Еще желаете? Какие-нибудь подробности?

— Нет… спасибо…

— Тогда оставьте нас с крестным в покое и убирайтесь к черту.

Я ушел, а он еще долго стоял неподвижно. Стоял и смотрел вниз, на деревню, которая, словно гнездышко, покоилась у подножия холма.

10 16 часов.

В помещении сельского совета нас было четверо.

За письменным столом председателя совета в широком кресле сидел незнакомец. Сложения он был могучего, косая сажень в плечах, волосы упрямо взлохмачены — с такими никакой расческе не совладать! — лоб высокий, умный.

— Да сдам я эти окаянные экзамены, чего ж мне не сдать их! Это для меня, если хочешь знать, пара пустяков. Отщелкаю как орехи, сам господь бог позавидует.

Он ухмыльнулся председателю сельского совета.

— А вот тебе будет потруднее, и тут уж я тебе ничем помочь не могу… Только смотри, не вздумай курочку учителю сунуть, чтоб задобрить его, — он ведь член районного комитета, еще скандал устроит…

— Да, уж здесь на социалистическую взаимопомощь надеяться не приходится, — засмеялся председатель совета. — Может, поддайся я ему в улти, сговориться и удалось бы, но такого совесть моя не позволит, лучше уж пусть провалит, и дело с концом!

Гигант, сидевший в кресле, взглянул на секретаря районного комитета партии.

— Будь покоен, Янош… у меня все гладко пройдет, комар носу не подточит. Знаешь, что нужно для этого? — Склонив голову набок, он поглядел на секретаря райкома. — Не знаешь? Ну, так я скажу тебе… Для этого нужно, чтобы взял я свой автомат, положил его перед разлюбезным этим экзаменатором на стол, а потом и сказал бы ему: «Ну, товарищ, теперь можно и к экзамену приступить! Спрашивайте, о чем хотите! Хоть о буржуазном радикализме! Я и на это вам отвечу, если вы того пожелаете! И о Гезе Шупке и о Беле Жолте[34], если вам это интересно, и еще шут его знает о ком… А больше спрашивайте меня по истории, потому что историю я знаю лучше всего… Тут уж у меня ошибки не будет, ни единой, потому что я так все преотлично помню, что вас трясти начнет, словно в лихорадке, ежели я все по порядку расскажу вам, как оно было…»

Председатель совета снова расхохотался, кося глазом на секретаря райкома.

— Так ведь он по истории про другое спрашивать будет!

Секретарь райкома покачал головой:

— Ты что, совсем разум потерял?

— Потерял? Ты так считаешь? Ну, тогда, значит, не я один потерял. Тогда, значит, и полрайона, и даже полобласти разум потеряли со мною вместе. И даже, если хочешь знать, сперва его кто-то один потерял, а не полобласти.

— Кто же?

— А тот, дружище, кто и меня лишил его, да и других тоже — если уж и в самом деле потеряли мы разум! Вот он первый и потерял его!

Председатель сельсовета, поглядывая на секретаря райкома, заметил:

— А все же… тяжел автомат-то, товарищ Мате?

— Ни черта он не тяжелый! — ответил Мате. — Может, для того тяжелый, кто затеять дело — затеял, а потом и растерялся: чем-то оно кончится! Тому тяжел, конечно, да и не автомат только! Я-то с ним, с автоматом этим, по три километра бегал на учениях, и ничего, не тяжело было…

— На учениях, конечно, легче, — сказал секретарь райкома.

Мате, прищурившись, посмотрел на него.

— Оружие — легкая вещь, ежели оно в хороших руках! А вот если в плохих — тогда, конечно, оно тяжелое, что бы с ним ни делали.

Он встал и, сунув руки в карманы, прислонился спиной к стене, не выходя из-за письменного стола. На минуту он опустил голову, а когда поднял, то заговорил совсем по-другому — тихо и очень серьезно:

— Не знаю, кто это выдумал, а главное, кому это на руку, и сейчас и в будущем! Особенно — в будущем! Одно только знаю — землю делить я хорош был и без диплома! Партию организовывать — хорош был и без диплома! Кооператив создавать, мирный заем распространять, грязь да снег месить да язву желудка наживать, без горячей пищи обходясь, — тут я был хорош и без диплома! А вот сейчас, видите ли, я без него нехорош! — Он махнул рукой. — Ну, ладно! Я отстал от жизни, отстал от требований времени! Так надо говорить, что ли? Ну! Так надо говорить или не так?

Ему никто не ответил. Председатель сельсовета поглядывал на секретаря райкома, а тот молча смотрел на Мате.

— Так или не так? — снова повторил свой вопрос Мате.

— Ты выкладывай, выкладывай, — сказал секретарь райкома.

— А чего тут в прятки играть? Говорили вы мне это, не раз говорили, и не один кто-нибудь, а все! Я только одного не пойму: почему это отстал я именно в этом году, а не в шестидесятом, например, когда кооператив создавал? Или тогда еще довольно было и того, что я знал? А ведь у меня и тогда не было диплома! Или, может, был? Тогда я не отставал еще от жизни?

С минуту он молча смотрел на секретаря райкома из-под горестно насупленных густых бровей.

— Ну ладно! — продолжал он. — Время идет, и люди меняются, сегодня они не такие, как вчера. А кто отстал, тот упал. Я сам учил этому, сам проповедовал целых шестнадцать лет, сам вдалбливал людям в головы — так что и мне, конечно, полагается знать это! Кто, как не я, посылал людей: идите, учитесь! Кто ссорился с ними, настаивал: есть возможность, отдавай сына в техникум, не прожить ему на этой землице, если при том лишь останется, что отец его знал… Кто твердил ребятам: не успокаивайся на техникуме, поступай в институт, на вечерний, на заочный, добивайся диплома, иначе сельское хозяйство никогда не будет по-настоящему наше! Вы, молодые, все должны взять в свои руки! — Тут он опять махнул рукой. — Ну, это не моя заслуга! Я просто выполнял свой долг. Страна добыла деньги, и правительство дало стипендию! Но откуда взялись эти деньги? А оттуда, дружок, что кто-то другой работал, не разгибая спины с рассвета и до заката, чтобы были эти деньги, чтоб мужику темному диплом в руки дать! Чтоб стал он ученым, дипломированным! Оттуда они, деньги эти, что я вот, к примеру, никуда не записался и только знай подгонял себя и других, никому, даже богу самому, пощады не давал, только чтоб урожай был, чтоб партия сильная была, чтоб в кооперативе мир был и сознательность, чтоб не ссорились, а работали, продукцию давали, чтоб деньги в стране были! Вот откуда они — оттого, что не все учиться пошли! Чтобы знамя укрепить высоко, одного человека недостаточно! Тому, кто укрепляет его своею рукой, взобраться на вышку помогли другие — те, что сказали ему: становись мне на плечи, друг! Становись и ни о чем не думай, а я тебя удержу, даже если сам господь бог тому воспротивится! Становись уверенно, а мы тут снизу подтолкнем тебя, чтоб легче было тебе карабкаться! Да тем временем и о других прочих делах тут позаботимся, все, что надо, сделаем… Черт с ней, с язвой желудка! Черт с ним, со сном! И пусть жена видит меня разве только после полуночи. На рассвете я снова буду на ногах, чтоб подпереть тебя! Чтоб ты мог подняться повыше! Чтоб из тебя, из крестьянского паренька-оборвыша, агроном получился, инженер, экономист — да будь кем хочешь, любую профессию выбирай, стране нужную!

Председатель сельсовета взглянул на секретаря райкома:

— Товарищ Береки окончил уже академию?

— Да! — подхватил Мате. — Окончил! А только я за все это время ни разу не видел его в районе! Так-таки и не видел, ни на шоссе, ни на тропке какой не повстречался с ним… Бывало, что его месяцами никто не видел! Каждый год — по полгода отпуск. Ну, бог с ним! Окончил — это главное! Но пока он учился, кто его работу выполнял? Я ее выполнял, да Шари Тоот, да Бела Якаб… Вместо шести деревень — восемь! Вместо полуночи — в два часа ночи… Вместо шести председателей — с восемью ругаться!

Он закурил и бросил спичку на стол.

— Ну так вот, нет у меня диплома! Нету! Неуч я!

Помолчав, он продолжал уже сдержанней:

— Я виноват, ох, как виноват: с сорок пятого года я всю свою жизнь нацелил на то, чтобы из страны нашей социалистическая страна получилась, и вот — не успел приобрести себе диплом мимоходом! Чуть не половина моей жизни на то ушла, чтоб другим дипломы добывать, а теперь тем, кто хочет взобраться еще выше, плечи мои и не нужны уже. Потому что я, пока их на плечах своих держал, еще и лестницу ухитрился построить, чтобы легче им было вверх взбираться! Теперь лестница есть, и можно уже спросить меня: товарищ, да у вас, кажется, нет диплома? А ведь, казалось бы, и по лестнице подыматься можно — так где же ваш диплом, а? Где удостоверение? Нету! Нет его у меня, товарищ. Нет у меня никакого удостоверения, товарищ. Я человек, у которого — так и знайте! — нет удостоверения!

Секретарь райкома встал, подошел к столу и стряхнул в пепельницу пепел с сигареты. Потом, опершись обеими руками о стол, пристально посмотрел Мате в лицо.

— А теперь скажи толком: что у тебя за беда стряслась?

— У меня? — переспросил Мате.

— У тебя!

— О-о… да ничего у меня не стряслось. Когда это у Мате что-нибудь было не в порядке? Никогда! У Мате всегда и все в порядке!

— Я спрашиваю: что у тебя стряслось? — Секретарь райкома не спускал с Мате глаз. — Ты был в академии?

— Был…

— Сегодня?

— Сегодня!

— С кем разговаривал? С Римоци?

Мате молчал.

— Ну, говори же! — прикрикнул секретарь райкома. — С ним?

Мате поднял голову.

— Послушай, товарищ Чюреш… Я тебе вот что скажу… — Он замолчал на секунду, подыскивая слова. — Вот что я скажу тебе: оставим все, как есть. Ну его к черту. Не стоит и говорить об этом… Уйду отсюда в Красный Крест секретарем, буду стараться и там дело наладить… До сих пор женщина этим занималась, ну, а теперь я буду… Там тоже человек нужен, и там надо работать на совесть! Вот и все! Да что тут разговоры разговаривать? Заканчивай здесь свои дела да и езжай с богом в «Петефи», там у тебя тоже забот хватит… Ну, а что до Римоци — что ж, именно с ним я и разговаривал!

— Что он сказал тебе?

Мате пожал плечами.

— Да ничего! — Он поднял брови и посмотрел на секретаря райкома. — Ничего! Ровным счетом ничего. — Он опять отошел от стола и прислонился к стене. — Даже любезен был! Куда как любезен…

— Что он сказал?

— Пустяки… Он очень рад, что я и сам признал… что жизнь требует… что я понял дух времени… что он этого и ожидал от меня и надеется, что ему не придется разочароваться во мне!

Председатель сельсовета покачал головой:

— А, черт! — и посмотрел на секретаря райкома.

— Словом, все в этом роде! — продолжал Мате. — А когда я уходил, он схватил меня за руку. «Выше голову, говорит, то-варищ! Время летит быстро, и надо идти в ногу со временем. Верю, что не обманусь в вас!» И так далее, да все так любезно… «Надеюсь, говорит, вы понимаете, что возможность учиться, которая вам предоставляется, означает доверие к вам, доверие государства! Вы должны стараться, дабы не злоупотребить им, так что, мол, будьте достойны этого доверия».

— А, черт! — опять не удержался председатель сельсовета.

— Словом, верх любезности… Хотел я еще кое о чем спросить его, но он поднялся: прошу извинить, у меня много работы, моя секретарша даст вам все необходимые разъяснения, какую книгу, когда и где вы сможете приобрести! И открыл передо мной дверь. Но, как ни много было у него работы, в дверях он опять остановился. «Что ж, говорит, товарищ Мате, такова жизнь… время движется вперед, и остановить его невозможно, а кто отстал, тому следует крепко подумать, как нагнать его, — он многозначительно поднял палец, — если, конечно, он не хочет отстать безнадежно, ибо случается и такое!» Тут он похлопал меня по спине, по лопатке, и затворил за мной дверь!

Мате передернул плечами.

— Вот, только и всего… А потом, когда я закончил свои дела и собрался уезжать, на улице мы опять встретились. Я садился на свой мотоцикл, а он — в собственную машину…

— Не отстает от времени! — буркнул председатель сельсовета.

Мате подошел к столу и, опершись на него, в упор поглядел на секретаря райкома.

— Ну, друг, — проговорил он с расстановкой, — так что же все это значит? Кто в этой стране смеет поучать меня, как я должен поступать, когда мне оказано доверие? Кто смеет похлопывать меня по спине да приговаривать: время движется вперед, товарищ, как бы тебе не отстать! И смотри, не злоупотреби доверием! Или так оно и следует? Сам испек, сам и есть должен? Да, сам я испек его, сам, святая правда! Это ведь я пошел к нему — еще во времена коалиции:[35] на неправильный путь вступили вы, господин Римоци! Эта дорожка, которую вы избрали, никуда не ведет! Он тогда все с партией мелких хозяев якшался, даже его-то собственная партия радикалов без конца его одергивала. А я, мужик неумытый, со своими шестью классами начальной школы, я сказал ему тогда: знания ваши должны служить народу, чтобы тем людям помочь, которые не ради своей корысти объединяются, а стране своей добра желают. Кто хочет, чтоб в стране этой промышленность развивалась и сельское хозяйство поставлено было по-современному. Так что держитесь к нам поближе, если желаете народу на пользу обратить то, чему вас научили. А что он мне сказал на это тогда? Что он мне тогда сказал? «Разрешите осведомиться, — так и сказал, я это и посейчас помню, — разрешите осведомиться, какое учебное заведение изволили вы окончить?» — «Шесть классов начальной школы», — отвечаю. «В таком случае боюсь, что нам трудно будет понять друг друга!» Тут он встал, проводил меня вежливенько так до самой двери, да еще и по спине похлопал: ничего, ничего, мол, не стесняйтесь, словно я, бог его знает, с грязными ногами в его квартиру вошел, наследил, что ли!.. А как он потом разглагольствовал, помнишь? О доверенных лицах, об ограниченных людях, о сапожниках, что вмешиваются в такие дела, в которых не смыслят… Да и чего ж ему было не разглагольствовать, буржуазно-радикального черта ему в бок! Мол, хватит нам одного фашизма, другого мы не хотим, какой бы он ни был окраски! А когда я стал городским партсекретарем, кто явился ко мне, чтобы я помог ему? Он, мол, хочет отдать свои знания на службу народу! И это после попытки улизнуть за границу, когда его прямо с поезда сняли?.. Ведь он приходил ко мне, а не дух святой.

Мате поднял кулак:

— Так это было! Так и не иначе! И вот — он опять похлопывает меня по спине: время идет, смотрите, как бы не отстать! Вам, товарищ Мате, оказали доверие — отслужите за него! И пойду я секретарем в Красный Крест, — а он на своей машине отправится на заседание в райком. Как же можно обойтись без такого специалиста! Нет, нет, не обойтись! Мы ведь ценим и уважаем всех наших граждан! Всех! Только бы не обиделся никто, только бы не рассердился, — уж вы с ним поосторожнее, не то надуется… Мате? Ну, этот не обидится, он за наше дело жизни не пожалеет, с ним мы можем не церемониться, можем послать его хоть фининспектором, он все равно не надуется, не обидится, его жизнь неотделима от нашего дела, и не уйдет он от него даже в смертный свой час… Что, не так? Он не обидится, даже если его поставят перед Римоци и тот будет похлопывать его по спине. Он молчать будет и не плюнет этому типу в физиономию, потому что он понимает, что нам нужны специалисты и что этот специалист уже изменился, повернулся к нам… Так или нет? А если когда-нибудь народная власть будет в опасности, что ж, Мате защитит ее! Возьмет в руки автомат и защитит народную власть, потому что иначе он и жить-то не может! И кафедру Римоци защитит! А как же? И ее защитит, вместе с народной властью!

Словом, Янош, говорю тебе, — вздохнул Мате, — не хватает моего ума на все это. Учился я с грехом пополам, это так, — да тут и гимназии мало будет, тут нужно учиться и учиться, чтоб понять все это, разобраться в том, что умники и вправду лучше понимают. Маловато моего ума для этого! Вот у тебя ума хватает, так тебе и легко. Верно?

Секретарь райкома кивнул:

— Верно! Кому ж и легко, как не мне!.. Ведь вот вы двое, ты и Римоци, по обе стороны от меня, — еще бы не легко мне!..

Мате глянул на него искоса.

— Это ты к чему?

— Да ни к чему… Просто говорю, что легко мне… А то что ж? Тяжело, что ли?

— Так ведь… — запнулся Мате. — Может, если все взвесить, то легче посмотреть прямо в глаза друг другу, так, чтоб не отводить их… Ни мне, ни тому, кто мне в глаза смотрит!

— Ну конечно! — сказал секретарь райкома. — Да ведь я только и делаю, что обоим вам в глаза гляжу и стараюсь так поступать, чтобы не приходилось мне отводить их.

Председатель сельсовета рассмеялся.

— Над чем это ты? — спросил секретарь райкома.

У председателя сельсовета вытянулась физиономия.

— Да нет… это я так… просто не такое это легкое дело!

11 17 часов.

Председатель сельсовета затворил дверь.

— Почему вы не поехали с товарищем секретарем?

— Он заедет за мной вечером.

— В «Кошут» поедете?

— Да.

— Что там, заседание правления будет?

— Да.

Он снова сел к столу и вытянул ноги.

— А, черт, — опять покрутил он головой.

Потом расстегнул рубаху и принялся почесывать грудь, время от времени хмыкая и посматривая на меня.

— Непростое дело политика, верно? — проговорил он, передернув плечами.

— Верно.

Я сидел напротив него, поодаль от стола, в сильно потертом кресле.

— Да-а, — проговорил он, — в словах товарища секретаря много правды…

— Конечно.

— Ему, вишь, легко живется… Ведь он не потому сказал так, что ему и вправду легко. Как раз наоборот: ох и трудно ему с такими разными людьми, как, скажем, этот Римоци и товарищ Мате. Один такой, другой этакий, а вожжи-то ему держать, да так, чтоб ни один не оторвался, не убежал!.. Что до Римоци, так он товарищу Чюрешу не подчиняется, но товарищ Чюреш хорошо его знает, потому что Римоци когда-то тут в хозяйстве работал под его началом. Словом, товарищ Чюреш знает его как облупленного — Римоци и сейчас секретаря нашего побаивается… Да-а, он прав, конечно!

— Разумеется.

— Но, с другой стороны, — посмотрел он на меня открыто, — если подумать хорошенько, так ведь и товарищ Мате во многом прав. Может, и не во всем, но есть и в его словах доля истины… Я не защищаю его вовсе, а просто говорю, как думаю.

— Понимаю.

Он весь так и подался вперед.

— Ведь что правда, то правда. Много поработал товарищ Мате в этом районе. Куда, бывало, ни пойдешь, будь то летом или зимой, везде с ним повстречаешься. Пахота идет — он всегда в поле, уборка — он у машины, и не только у нас — в каждом хозяйстве побывает. Смотришь на него и думаешь: да когда же он спит? Или ест когда? Словом, он свое отработал, уж этого у него не отнимешь! Когда ж ему было учиться? Да если бы все учиться ушли, кто б тогда кооператив создавал да и все остальное?

Он понизил голос:

— Вот и начинает человек задумываться: да в том ли беда, потому ли отстраняют его от работы в районе, что у него диплома нет?.. Бог знает, так ли это! А вот слыхал я, когда про Сталина рассказали на двадцатом съезде, тогда Мате этот будто бы не так высказывался, как следовало… Я-то сам не знаю… право, не знаю, так ли оно все было, а только разговоры шли об этом — и кто уж тут разберет, что правда, а что нет! Говорят, словом, что он и сейчас не изменился, что у него и другие претензии к съезду были, что не согласен он со съездом! Вот, мол, в чем дело, а не в дипломе вовсе. Диплом, мол, это просто так, предлог, что ли, чтобы отстранить его… вот оно как!

Он разжал пальцы и, глядя на раскрытую ладонь, продолжал:

— Ясное дело, это все только разговоры… Потому что товарищ секретарь правду сказал: в нынешней жизни, на нынешнем этапе развития кто не учится, но идет в ногу со временем, тот непременно отстает! Я и сам вот сейчас школу заканчиваю, последний класс остался… нелегко это, а надо, вот как товарищ секретарь здесь говорил. Но только, видно, высокая политика — не моего ума дело! Я так скажу: каждый пусть делает то, что ему положено, свой, как говорится, суп варит, да так, чтобы не оказался тот супец, когда подойдет время расхлебывать его, ни слишком холодным, ни слишком горячим — он ведь только тогда и хорош, когда горяч в меру, только тогда и идет человеку на пользу! Правильно говорю? Ведь, сказать по правде, не любят здесь, в деревне, товарища Мате. Да и в районе его терпеть не могут! Он прежде-то — я тогда одно время партсекретарем был — с людьми, словно с портянками, обращался. Говорю, как было! Приказывать он был мастер, а вот доброго слова от него никто не слыхал. Говорил я ему, мол, товарищ Мате, надо бы по-другому с людьми разговаривать, а он мне на это: это тебе не рождественские праздники! Что говорить, немало он дров наломал, лучше и не вспоминать, сколько вытерпели от него некоторые… Оно, конечно, и сам я был при всем этом, — куда ж денешься! — но я только и думал, как бы избавиться поскорей от своей должности. А тут как раз печень начала пошаливать, так я под этим предлогом и освободился от секретарства! Словом, немало натворил он такого, что не к лицу человеку, а уж коммунисту тем паче, — так нынче уж и официально говорят! Вот и сейчас скажу вам, как думаю, потому что многое понял за то время, пока секретарем был, да председателем кооператива, да сейчас вот сельсовета… Понял я, что идти надо всегда по самой середине тропки — тогда и не оступишься, и в беду не попадешь… — Он засмеялся. — Да только для этого, пожалуй, вот еще что нужно — прямо нужно идти-то!.. Да, так вернемся к Анталу Балогу… — продолжал он, закурив. — Когда мне рассказали, что он стрелял Йошке в окно, я сказал только: «Попридержите языки, не может этого быть!» — «Но ведь он стрелял!» — «Неправда!» — говорю. И если разобраться, правильно сказал, потому что я чему угодно поверил бы, — даже тому, что вообще никто не стрелял в Йошку! — но тому, что это сделал Анти Балог, не мог я поверить! А только люди твердили свое: «Он стрелял!»

Председатель сельсовета помахал перед собой рукой, разгоняя дым, и снова наклонился вперед, над столом.

— Ну, учини он над кем другим такое — я понял бы… Все понял бы, но только не это… чтобы он да выстрелил в Йошку… Ведь все мы из одной миски ели! И я, и Йошка, и Бени, чья жена и сейчас еще оберегает дыры в двери, через которую мужа ее застрелили, и Варга этот… А-а, черт!.. Да и, к слову сказать, Мате тоже из одной с нами миски ел, и товарищ Чюреш, наш районный секретарь! Все мы здесь одного бедняцкого роду-племени, дьявол его забери! Все из бедноты вышли!

Он махнул рукой:

— Ну, да что уж об этом… Вот на ваш вопрос отвечу. Этот Йошка, директор наш, и Анти еще до сорок пятого года всегда вместе держались. Да они и с самого детства под одной крышей росли, в бывших батрацких бараках, — теперь там, слава богу, люди не живут! Йошка в них хлев для молодняка устроил… но только чтоб всю правду сказать, это его Мате настропалил: ты, говорит, Йошка, покою знать не должен, пока у тебя там люди живут! Вот здесь и сказал, в сельсовете, на правлении… Словом, довольно и того, что оба они, Йошка и Анти Балог, под одной крышей выросли. И с той поры, и в беде и в радости, всегда были вместе. Когда Йошку выгнали из имения, вместе с ним и Анти выставили. Все они делали сообща!.. И вот — Анти стреляет в Йошку! Да такого сам господь бог не удумал бы! Уж хотя бы потому, что Анти этот, который раньше был ко всякой бочке затычка, за последние годы совсем присмирел!

— Это почему же так?

— А потому, что в конце пятьдесят второго года пришел он в парткомитет, положил на стол свой партийный билет и сказал: «С этой минуты я зовусь Анталом Балогом, и только!» Он это в том смысле сказал, чтоб партийные не звали его больше товарищем! Секретарем у нас тогда был Шандор Варга — тот, что Бени застрелил. Он сразу в крик, но Анти и не обернулся, дверь за собой прикрыл и ушел. Они тогда еще здесь, в деревне, жили, Йошка уж позже переселил их на хутор… А билет свой он выложил вот из-за чего. Жил у него тогда внук его, мальчонка лет пяти. Год этот был памятный — получал тогда крестьянин по триста граммов хлеба на неделю, женщины крапиву по канавам собирали, тем и кормили семью! Тяжкие были времена. А этот Мате думал, что речами да приказами можно всего добиться! Видели мы, чего он добился!..

А младший брат Анти в Дёре железнодорожником служил. Ну, и послал он из города брату тридцать кило муки — бог его знает, откуда он раздобыл ее, но внучек тог ему крестным сыном приходился, вот он для него и постарался. Утром Анти получил муку, а в полдень уже явились к нему секретарь сельского совета, милиционер да член сельсовета Габор Гече — он, бедняга, не сумел отказаться. Накинулись они на Анти — отдавай, мол, муку, ты, мол, запасы делаешь! «Какую это муку?» — спрашивает Анти. «А ту, что утром получил!» — отвечают ему. Он, конечно, не отдал. «Пока, говорит, я трудом своим не могу внука прокормить, до тех пор пусть никто носа ко мне не сует!» — «Не отдашь?» — спрашивает секретарь. «Нет! — отвечает Анти. — Я, когда батраком был, и тогда своего не отдавал никому, а сейчас и подавно не отдам!» — «Тот, кто запасы делает, есть враг народа», — говорит секретарь. «Вот ты и есть враг народа, — ответил ему Анти, — ты да мать твоя, что на свет тебя породила!»

А секретарь этот, знаете ли, и раньше, до сорок пятого, в управе служил. У папаши его кинотеатр здесь был… Уж он вертелся, когда новая власть пришла! Чего только не делал, чтоб в беду не попасть! А под конец такую силу в деревне заимел, что я и сам его побаивался: стоило мне заикнуться, что не так что-нибудь, как он тут же и заявлял на меня. А ведь у них два дома было здесь же, в деревне. Только он хитрый был человечишко: какую бы песню наверху ни затянули, он тут же подтягивал, так что и мне пришлось язык прикусить. В пятьдесят шестом-то он за границу удрал…

Словом, все высказал ему Анти! И мать его киношную вспомнил, и все на свете, а когда тот захотел все же муку взять, Анти схватил топор, что у кухонной двери стоял, да как закричит: «Кто шаг ко мне ступит, убью! Убью, кричит, кто на шаг подойдет!» Стоят они так друг против друга. Жена — к нему: «Муж мой единственный, Анти, муженек мой родной, да что ж ты делаешь?!» Вьется вокруг него, а сама плачет навзрыд, пока и Анти не заплакал! Да как! Совсем как ребенок — стоит, могучий, большой такой, и плачет! Доктор говорил потом, что он разума на время лишился. Так оно, верно, и было, потому что выпустил он топор из рук, стал головой об стену колотиться и все кричал: «Стреляй же, полицейский, стреляй в меня!» Едва оторвали его от стены, был он весь в крови, потому что носом у него кровь пошла; прямо так и вышел на улицу — идет посереди дороги, за голову держится и все выкрикивает: «Сюда стреляй, коммунистический полицейский, сюда стреляй!» — и даже рубаху разорвал на груди, чтоб видней, значит, было, куда… Это в пятьдесят втором случилось…

— Забрали у него муку-то?

— Само собой! С чего бы им не забрать, что это тогда для них значило? Взвалили сторожу из сельсовета на плечи, а к воротам Анти плакат прикрепили: мол, живет в этом доме наемник империализма, агент и черт его знает еще кто! Йошка-то, бедняга, пошел потом к Анти, но тот не допустил его к себе! А потом ушел Анти, уехал куда-то, дня два пропадал, когда же вернулся, тут и выложил на стол свой билет! А ведь они здесь вместе с Йошкой партию организовывали, вместе землю делили, все вместе делали до той поры…

— А что же секретарь?

— Шани Варга-то? Так он же и донес на Анти за подстрекательство и сопротивление власти!

В дверь постучали, на пороге показалась невысокая крестьянка.

— Добрый день, товарищ председатель!

— Добрый день! — отозвался тот.

Это была костистая женщина лет пятидесяти; на икрах у нее синели, извиваясь змеями, толстые, вздувшиеся вены, ступни были серые от пыли. Подойдя к столу и чуть обернувшись назад, она поздоровалась и со мной:

— Добрый день.

— Здравствуйте…

— Ну, давай сюда свою бумагу, Теруш! — сказал председатель сельсовета. Он взял из рук ее листок и, разыскивая ручку в столе, продолжал: — Словом, вот оно как все обстояло с Анти! И с тех самых пор ноги его не было ни в сельсовете, ни в парткомитете. Сидел все больше дома, выходил только на работу: на людях никогда, бывало, слова не скажет! — Он посмотрел на посетительницу. — Делают тебе уколы-то?

— Делают, — ответила женщина.

Председатель сельсовета склонился над бумагой.

— Граф-то твой как?

— Хорошо, слава богу, — сказала женщина. — На прошлой неделе на желудок жаловался, но потом фельдшер приходил, и сейчас уже все в порядке, и спит он хорошо.

— А нога?

— С ногой-то хуже… — Она слегка повернулась назад и робко мне улыбнулась. — В такие годы уже, что б ни случилось, заживает плохо.

Лицо у нее было очень усталое, изнуренное. Все — и натруженные руки, и узловатые пальцы, и отекшие ноги — свидетельствовало о тяжкой трудовой жизни. Но улыбка была совсем детская — робкая и чистая.

— Ох и дуреха же ты, Теруш! — сказал вдруг председатель сельсовета. — Ну, долго ли еще ты будешь такой дурехой?

Женщина смущенно отступила чуть-чуть назад и правой рукой неловко оперлась о край стола.

— Так ведь… пока господь бог терпит. — Она улыбнулась. — Недолго уж мне осталось, по всему видать. Времечко быстро бежит. — Она опустила глаза в пол и отняла руку от стола. — Да, быстро, куда как быстро…

— Неладно так, Теруш! — мягко проговорил председатель сельсовета.

— Была бы воля божия, а так все хорошо, все ладно.

Она поправила платок на голове, шмыгнула носом и стала смотреть, как двигается по бумаге рука председателя.

— Сын-то твой не приедет?

— Нет, — опустила она голову. — Пока отец жив, говорит, до тех пор не приедет… ноги моей, говорит, в твоем доме не будет.

— Отец? — вскинулся председатель сельсовета. — Да какой же он ему отец? Каким отцом был ему господин граф?! Любая собака больше о щенках своих печется, чем…

— Все ж его кровь! — тихо вымолвила женщина.

— Ну конечно! А только много ли ему дела было до вас, когда владел он еще своей тысячью хольдов… Да, по нему, вы тогда хоть подохни с голоду! — Председатель сельсовета протянул ей подписанную бумагу. — Ну, ладно… У тебя, верно, и без меня горя хватает… Иди отдай это Шарике, пусть печать поставит да выдаст тебе деньги.

Женщина торопливо забрала бумагу и негромко сказала:

— Спасибо тебе, Гергей.

Председатель сельсовета махнул рукой.

— Меня-то за что благодарить… Скажи лучше, что ты подавала ему сегодня на завтрак?

Глаза у Теруш ожили, засияли:

— Медку ему захотелось… и какао.

Председатель сельсовета вздохнул:

— Ну, иди отсюда, пока я не передумал.

— Можно идти мне, значит? — спросила она, опять поправляя платок.

— Иди, говорю, пока я всех святых на тебя не обрушил!.. Ну, ну, иди уж и забирай свои деньги, — добавил он тише.

Женщина сделала несколько шагов к двери, потом оглянулась и на меня.

— До свидания.

— До свидания.

В дверях она опять обернулась ко мне.

— Завтра наведаетесь к нам?

— Да.

Она взглянула на председателя сельсовета и улыбнулась. Потом выскользнула за дверь и тихонько притворила ее за собой.

Председатель сельсовета смотрел ей вслед.

— Ну, что нам с ней делать, а?

Он встал и придвинул стул к столу.

— Медку и какао!.. Разрази гром негодяя этого! А баба-то несчастная совсем из сил выбилась, работая на него.

— Сколько вы дали ей денег?

— Сто пятьдесят форинтов! Каждый квартал выдаем ей безвозмездную ссуду. Теруш эта уж так спину гнет, как мне и в батраках не доводилось! И мотыжит, и стирает, и чистит, и убирается, и за утками ходит — один бог ведает, чего только не делает эта несчастная, чтобы у графа ее все было, что ему потребуется!

— Коли есть на то воля божия…

— Вот именно! Черт бы побрал его вместе с какао! А когда ему здесь все принадлежало, он нам много давал? Мы, бывало, только что ноги с голоду не протягивали.

— Так вы начали об Анти рассказывать…

— Да уж вроде и рассказывать почти нечего! — махнул он рукой.

— Вы мне вот что скажите: как Балог потом объяснял, почему он на Йошку руку поднял?

— А никак.

— Но ведь пришлось же ему что-то сказать?

— Ничего он не сказал, как его ни выспрашивали. Смотрит на тебя и молчит… Он и сейчас такой — смотрит только, что делается вокруг, и молчит!

12 18 часов.

Над деревней поплыли вечерние дымки. Сперва задымила одна труба, потом другая, третья, и вот уже воздух над деревней весь пробуравлен уходящими ввысь струйками дыма.

Перед печками сидят на корточках хозяйки, ломают сухую прошлогоднюю лозу, а там, где она уже вся вышла, растапливают ветками — сперва рубят их на чурбаке во дворе, а потом, если ветка окажется длинней, чем следует, ломают ее о колено прямо тут же, перед печкой. Вспыхивает пламя, и от первых же подброшенных в него поленьев по кухне растекается свежий терпкий запах акации. Поленья уже пылают, а кукурузные початки под ними все еще хранят жар в себе, легонько изгибаются, делаются легкими, как пепел, становятся все тоньше и тоньше, превращаются совсем в ленточку, но до конца жарко светятся в печи.

Вслед за клубящимся и медленно тающим в воздухе дымом вздымается в небо облако пыли, поднятой стадом. Сперва по улице неторопливо шествуют кооперативные коровы, следом за ними, жуя свою жвачку, плетется крестьянский скот; завидев знакомые, открытые настежь ворота, коровенки переходят на тяжеловесную нескладную рысь, бегут прямо на ребенка или женщину, что встречают их с палкой или подобранной с земли хворостиной в руках: «Ну-ну, Бори, сюда, ну…» С теплым, радующим сердце мычанием вбегает животное во двор, стуча копытами по доскам, перекинутым через канаву.

Тишина — глухая тишина летнего дня — на некоторое время уступает место все заполняющим всплескам звуков: вот заскрипел журавль — это парень тащит воду из колодца; там, во дворе, звенит топор; где-то фыркает лошадь, уклонившись к воде, и вдруг ржет призывно, и слышно, как взбрыкнул внезапно, ударив звонкими копытцами о землю, маленький жеребенок. Откуда-то доносится песня, а вдали детским голоском быстро-быстро и бесконечно тянется: «Цып-цып-цып-цып-цып», — и из глубины сада, из сарая, конюшни, амбара, изо всех уголков бегут, перегоняя друг дружку, куры, цыплята, выступает, стараясь не уронить своего достоинства, сам петух. Вот хозяйка подходит к забору и, выглядывая на улицу, кричит громко, сзывает детишек. Тем же занята и ее соседка напротив. «И куда только они запропастились опять!» — восклицает одна привычной скороговоркой, а другая уже идет обратно в дом и приговаривает: «Вот погоди, только приди у меня…» — и вдруг громко хлопает в ладоши, потому что навстречу с глупым гоготаньем идут гуси — идут не туда, куда положено, опять нацелились на свежую зеленую травку, которой порос чистый двор. Их место в бурьяне, в лопухах да репейнике, что растет вдоль заборов… «Кыш, кыш!» — хлопает в ладоши хозяйка.

А до дороге, едва улеглась пыль после стада, бегут с отчаянными криками утки — их преследует по пятам, пыхтя и фыркая, запыленный трактор. И сидит на нем полуголый и совсем почерневший от пыли парень. «Ох, ох, телега чертова, сейчас она задавит нас!» — кричат утки: потом, когда опасность миновала, вытянувшись цепочкой, продолжают свой путь, шипя от возмущения и наперебой жалуясь друг дружке…

Все эти шумы лишь в легких пульсирующих отголосках достигают дороги, что ведет на холм. Пожалуй, их даже и не слышно, но они уже так знакомы, что звучат в ушах просто при виде дыма, подымающегося из печных труб.

13 19 часов.

Велосипед милиционера стоял, приткнувшись к акации; неподалеку, на старом пне, сидел его хозяин. Рядом с милиционером примостился директорский кучер.

— Ну, а теперь моих попробуйте! — Кучер протянул мне пачку сигарет.

— Спасибо.

— Возьми и ты, Петер, — предложил он милиционеру.

— Я только что выкурил, — откликнулся тот.

— Ну, ну, бери! Мой отец, бывало, говорил матери: не убивайся ты из-за этого, живем-то один раз только! Это когда она пилила его, что трубку изо рта не выпускает…

Милиционер закурил. Он сидел, слегка расставив ноги и свесив руки между коленями. Шапка у него была сдвинута на затылок.

— Ежели все будет хорошо, так не пройдет и получаса, как он здесь объявится.

— Объявится, как же! — сказал кучер. — Так сам сюда и прибежит, прямехонько пред твои светлые глазыньки! — Он держал передо мной зажигалку, а сам говорил с усмешкой: — Раз уж дружок наш такую нам честь оказал, деревню нашу посетил, так и мы его отблагодарим! А как же иначе-то… Так оно, можно сказать, полагается!

— Вы уверены, что он этой дорогой пойдет?

— Ясное дело, — кивнул милиционер. — Он и раньше всегда по этой дороге спускался оттуда. А потом, другие-то пути ему, пожалуй, заказаны.

— Здесь он пойдет! — подтвердил и кучер. — Спустится аккуратненько, дяденьке милиционеру прямо в руки.

— Слух идет, будто Варга в милиции где-то служит? — повернулся я к Петеру.

— Как бы не так, черт побери! — отозвался тот. — Чешут люди языки, сами не знают, что городят.

— А все ж идет молва! — поддержал меня кучер.

— И ты тоже поверил?

— Так ведь кто его знает…

— Ну, хоть ты-то не будь дурнем! Выдумал кто-то небылицу, чтоб народ будоражить, чтоб под сурдинку лишний раз пакость какую-нибудь сказать… Да из него такой же милиционер, как из меня епископ! Не верьте этому! — обратился он ко мне. — Где он был, где сейчас проживает, того я и сам не знаю. Но что горя он, бедолага, хлебнул вволю, это точно. Если уж человек в родную деревню вернуться не смеет, так, значит, горя ему хватает и бог его наказал крепко.

— А вот этот вернулся же домой! — поддел кучер и кивнул, указывая на холм, на широко раскинувшиеся виноградники.

— Что ж, что вернулся… зато в другой раз не скоро вернется! — буркнул милиционер.

Он вытащил носовой платок и, сняв шапку, отер лоб.

— Не такой уж он был плохой человек, Варга этот, как о нем говорят! — посмотрев на меня, сказал милиционер. — Вот только в злобе удержу не знал, это его и погубило…

— Неплохой был, точно, — вставил кучер, — ему б еще веревку на шею, тогда бы совсем хорош был!

— Глупости говоришь! Если ему веревку, тогда тому, кого ждешь сейчас, ему что?

— И ему то же самое! Одного — с одной стороны, другого — с другой. Вот тогда было бы правильно!

— А Анти Балогу что?

— И ему то же, точь-в-точь! Ни больше, ни меньше!

— Ну, видишь! А я-то, выходит, чуть было сам не отправил его в петлю.

— Вы хотели забрать Анти Балога? — спросил я.

— Было дело…

— Трое их явилось, — покосился на меня кучер, — он вот, милиционер наш, Варга да Иштван Шуба. Теперь-то из всех троих только ты здесь и остался… Но тогда Йошка не допустил их к себе, прогнал всех троих!

— Прогнал! Может, кого и прогнал, да не меня! Нет у него такого права мне приказывать — ни тогда не было, ни теперь…

— Но все же он приказал вам оставить Анти в покое? Или нет? — спросил я.

— Не указчик он мне, ни тогда, ни теперь! — Милиционер взглянул на кучера. — Когда я вернулся в деревню, здесь уже было тихо.

— Тихо было, как же! — буркнул кучер.

— В этой деревне, — повысил голос милиционер, — тогда уже все было спокойно! О чем толковали люди промеж себя, о чем помалкивали, это к делу не относится, главное — в деревне было спокойно!

— Вы один вернулись?

— Нет. В лесу со мной еще один из наших скрывался, вот с ним я и пришел. То есть трое нас было, потому что мы сперва в район пошли и там повстречались с Шани Варгой. Он уже и автомат раздобыл. Потом и мы получили, втроем пошли домой… Ну, и сразу к товарищу директору явились. А он нам и говорит: «Что, прилетели, пташки?»

Милиционер поежился, посмотрел на меня, потом на кучера.

— Я все рассказываю, как было, без прикрас… «Что, говорит, не замерзли в лесу? Ну, а грибков вдоволь поели, или и того у вас не было? Должно быть, говорит, собьетесь там потесней да и согреваете друг дружку!..» Тогда Иштван Шуба и говорит ему: не о том сейчас речь, а пусть, мол, товарищ директор скажет, кого нам увести с собой! «То есть как это — кого увести?» — спрашивает Йошка. «Кого забрать, говорите!» — требует Шуба. А Йошка ему в ответ: «Так ведь это вам самим знать надобно, вы ведь у нас блюстители порядка, вы, а не я, присягу давали, вам и знать положено, что в деревне творится и кто закон нарушает! Так или не так? Как там у вас в присяге говорится: «…постоим за народную власть и в добрую, и в лихую годину». И так он говорил долго, я уж думал, что никогда не будет этому конца. Варга — он перед тем здесь партсекретарем был — слова не промолвил, стоял молча в дверях, даже в комнату не зашел. А ведь к нему первому относилось все, что говорил директор, потому, сказать по правде, он еще раньше, чем я, сбежал отсюда, раньше всех… Ну вот, стоял он так и губы покусывал да в пол смотрел, как всегда…

— Он, знаете, никогда человеку в глаза не смотрит, — вмешался кучер, — все куда-нибудь в сторону норовит. Похоже, что он и голову-то честь по чести поднять не может!

— Словом, молчит он, и Шуба тоже! Тогда я не выдержал, заговорил. Что было, говорю, то было, и тут уж теперь сама дева Мария не поможет, а тем более проповедь… «Оно верно, конечно, — говорит Йошка. — Но я-то о чем подумал… приятно вам будет, думаю, услышать речь человеческую — ведь вы в лесу небось, кроме вороньего грая да уханья совиного, ничего и не слышали!»

— Так, так, вроде этого, — сказал кучер и подмигнул мне за спиной у милиционера.

— Именно так! Слово в слово! Но я ему все же сказал тогда: если товарищу Герё можно было во-он куда убежать, тогда почему и мне в соседнем лесочке не отсидеться, я-то, по крайней мере, хоть поблизости задержался. А сейчас я, мол, вот, а товарищ Герё где обретается? Но только он мне на это: «Так ты что ж, Герё присягал или Народной республике?» Тут и Пишта Шуба заговорил: «А товарищ Герё мне присягал или Народной республике? И если секретарь областного комитета партии тоже сбежал, — а ведь образованный, а я только семинарию одолел… Да будь и у меня высшее образование, я тоже мог бы подальше закатиться и не мерз бы в лесу, черт бы все эти проповеди побрал, потому что и я ведь поговорить могу, если уж очень меня допекут!» Вот как было-то! А Шани Варга, тот все молчком стоял, а потом наконец — также ни на кого не глядя — и говорит, а сам моргает все: «Слишком много болтаете! Что было, то прошло, но ты здесь оставался, — кому ж, как не тебе, знать, кого тут пощекотать надо…» А директор ему на это отвечает: «Слушай-ка, Шандор! Тебе из вас троих легче всего! Тебе только и требуется, что вспомнить, кого ты раньше «щекотал» здесь в деревне, а когда припомнишь всех — если, конечно, уместятся они все в голове твоей, — что ж, тогда действуй, у тебя ведь и нет другого дела… Зато и задал ты нам здесь работы на годы, уж не знаю, когда мы выпутаемся из нее…»

— Йошка потому так сказал, — перебил кучер, — что Шани Варга во времени Ракоши и собственную мать засадил бы, заикнись она только, пожалуйся, — это, мол, не так или что другое…

— Словом… велел нам директор разыскать Кишковача. «А остальных?» — спрашивает Варга. «Каких это остальных?» — «А тех, что здесь у тебя были!» — говорит Варга. Мы только глаза вытаращили: откуда он про это знает и вообще почему так говорит, словно обвиняет в чем-то Йошку. «Об остальных не беспокойтесь, а вот Кишковач — это ваша забота. Да поторапливайтесь, потому что укатил он отсюда». А Варга все в дверях стоит: «Может, и Анти Балог, говорит, укатил?» А сам опять глазами так и юлит. «Анти Балог?..» — «Да, — говорит Варга, — Анти Балог!» Помолчали они немного, а потом подступил вдруг директор к Варге и говорит ему: «Слушай, Шандор, и запомни как следует то, что я тебе скажу! В руках у тебя автомат сейчас, и пришел ты сюда из лесу или еще откуда… В твоих руках — власть! Как там оно было, теперь все равно, бежали ведь и те, что поважней вас, да и вы тоже головы-то потеряли… Так вот, Кишковача ищи где знаешь, это долг твой, но на других руку не подымай, а уж на Анти Балога — тем паче!» И тут Варга ухмыляться стал, да так, по-своему, только губы растягивал. «А может, это Кишковач в окно стрелял? — говорит. — И не стояло тут, вокруг дома твоего, полдеревни?» Мы с Шубой только смотрим на него: откуда прознал он про это! А директор ему отвечает: «Кишковач не Кишковач, а только стреляли двое. И еще скажу тебе, что вторым ты был! Вот так-то, приятель! Потому что хоть Анти и выстрелил, не ружье ему в руки вложили — такие вот, как ты… чтоб глаза ваши бесстыжие полопались!..» Ох и тихо же тут стало! Варга молчал — он и всегда-то был не из говорливых, — стоит, только ухмыляется по-своему. А директор опять ему говорит: «Меня он убить собирался, я с ним и рассчитаюсь. А тебе скажу одно: и глаз не смей подымать на Анти, а не то со мной будешь дело иметь, и очень скоро! Заруби ты это себе на носу! Что ж, было — выстрелил в меня Анти! Так ведь ты заварил эту кашу, которую мне расхлебывать пришлось, поэтому теперь лучше помалкивай! А свои счеты с Анти я сведу сам, о том ты не беспокойся, потому что за всю жизнь свою ни одного дела неулаженным я не оставил, и ты это очень даже хорошо знаешь! Но ты, Шандор, ты его не тронь, даже взглядом не тронь, слышишь!» Вот как он ему врезал тогда, а я молчал, и Шуба молчал тоже… Потом Варга сказал: «Ну, Йошка, я все теперь понял!» — «Что ты понял?» — спросил директор. «Все, что надо, понял! Похоже, у нас с тобой все опять начнется сначала!» — «А ты скажи, что собираешься с начала-то начинать?» Но Варга не ответил на это, только нам рукой махнул, чтоб, значит, за ним следовали, и отворил дверь, Темно уж было, дело шло к полуночи…

Милиционер замолчал и насторожился, кучер тоже. Они вслушивались в тишину леса. С дороги, еще очень издалека, донесся шум мотора.

— Это он! — сказал кучер и встал.

Тотчас поднялся и милиционер. Уже стоя, оба они с минуту продолжали прислушиваться. Затем милиционер подтянул ремень, поправил шапку на голове и бросил кучеру:

— Ты оставайся здесь да помалкивай!

— Вша пусть остается, а не я! Я своими глазами все видеть хочу!

— Я сказал, здесь останешься! — приказал милиционер и пошел к дороге.

— Нет, я все-таки гляну ему в глаза! — проворчал кучер. — Пойдем поближе! — позвал он меня.

— Мне и здесь неплохо! — ответил я.

Кучер подошел к самым акациям — только два-три шага отделяли его от дороги, — и остановился за большим деревом. Мотоцикл гудел совсем рядом, уже можно было различить и голоса.

— Стой!

Скрипнули тормоза.

— Выключите мотор!

Стало тихо.

— Здравствуйте!

— Бог помочь! — донесся до меня голос старика.

— На винограднике были, в подвальчике?

— Да.

— Вам известно, что выпивши нельзя вести машину?

— Так ведь мы же просто так зашли туда…

— Вино пили?

— Вино-то? Так ведь того, что мы выпили, и дитю малому не хватило бы.

— Пили или нет?

Наконец заговорил Кишковач:

— Бросьте, крестный.

— Машина ваша?

— Вы же знаете, что нет.

— Права есть?

— Нету! Вы и это знаете.

— Что я знаю и чего не знаю, это дело мое. Пили спиртное?

Голос старика:

— Так ведь, ну, только что…

— Бросьте, крестный! Ну, пил!

— Вам известно, что, выпивши, нельзя вести машину?

— Известно! Мне, между прочим, все известно.

— Что вам известно и что нет, меня не интересует!

— Предположим. Ну, а дальше что?

— Дальше вы сойдете с мотоцикла и последуете за мной — отведете мотоцикл в деревню, в участок. Таков закон!

— Видно, вы хорошо изучили законы!

— Когда говорите с представителями власти, ведите себя вежливо и свои замечания придержите до другого случая. Слезайте.

Тишина. Затем — голос милиционера:

— Но если вам знать угодно, что ж, верно, законы я изучил… и лучше, чем вы думаете! Ну, ведите же машину, надеюсь, дорогу еще помните.

— Слезайте, крестный!

Милиционер снова показался на лужайке. Он подошел к своему велосипеду и, раздвинув ветви, вывел его на дорогу. На нас он даже не взглянул, только коснулся пальцами края шляпы — попрощался.

— Ну, двинулись! А в другой раз, как будете в этих краях, помните, что, выпивши, машину вести не положено, потому как это представляет угрозу прохожим и карается по закону.

Вскоре голоса затерялись вдали.

Кучер постоял еще немного, подтянул ремень повыше и вернулся ко мне.

— А, дьявольщина! — сказал он, подымая с земли свою шляпу. — Одно дело сделано! Немного, но все ж кое-что! Я-то знал, что здесь он, на винограднике…

14 20 часов.

Старик рассказывал:

— В те времена, когда Йошка и другие с ним землю делили здесь, в деревне, а тем, значит, кто заявку подал, пришла пора землю брать, — ох и много хлопот выпало тогда Йошке да его товарищам! Потому что боялись люди брать землю — вернутся, мол, господа, все опять пойдет по-старому, и начнется расправа с теми, кто польстился на их угодья. А уж когда жребий стали тянуть — кому какой участок из господской земли, да с какого конца, тут у Йошки с одним человеком и вовсе коса на камень нашла. Уперся — не возьму землю, да и все! На собрание-то он, бедняга, пришел, потому что побаивался Йошки, — тому ведь недолго и за шиворот притащить… Прийти-то он пришел, а как имя его назвали, он и уперся…

— Того человека Венцелем звали?

— Он самый, тот, чей сын потом Йошку стукнул… Словом, не захотел Венцель к столу выходить, жребий тянуть — номер то есть, под каким участок значится. Мы-то понимали, чего он боится! Уж Йошка и так и эдак ему толковал — все попусту. До того дело дошло, что впору Йошке опять за шиворот его к столу тащить, но тут Венцель, бедняга, чуть не в слезы да как закричит: «Дети у меня мал мала меньше, мне не земля нужна, а чтоб в живых остаться, чтоб господа не убили, когда вернутся!» Словом, такой цирк устроил, куда там!

— Не один он такой был.

— Нет, конечно… Да только он десятерых стоил! Ну так вот… Вышел я тогда потихонечку из ряда, подошел к столу да как гаркну: «Тихо!» Даже Йошка, и тот замолчал, хотя все уж в нем так и кипело, — видел же он, что люди слушают, как Венцель каркает, беду пророчит, и начинают переминаться, глаза отводят, в землю смотрят, — словом, что причитания Венцелевы все дело ему портят. Да и сказать по совести, Венцель-то не сдуру болтал. Ведь сколько уж было революций, а расхлебывать всякий раз крестьянину приходилось! Нахлебались вдосталь! Хоть и не мы сами, не на своей шкуре испытали, но помнить помним, память-то обо всем об этом живет в народе. От одного к другому переходит, как сказка или там песня. Так что всякий знает: кто в эдакие времена вперед забегает да самое трудное на себя берет, того или сожгут заживо, или голову снесут, или застрелят, как в девятнадцатом было, после коммуны! Мужик — он памятливый, потому и не спешит выбираться из лачуги своей, даже когда великое дело делается.

Словом, подошел я тогда к столу и сказал, чтоб тихо было. И все тотчас замолкли, потому знали, — это я не в похвальбу себе говорю, — что, если уж я голос подаю, значит, мне и вправду есть что сказать. Это у нас все знали! «Смотри-ка на меня, Венцель, несчастный ты человек, — сказал я, — да раскрой пошире зенки свои и уши, чтоб и видеть и слышать все хорошенько!» Все уставились на меня, не понимают, что я затеял! А я повернулся к нашему старому учителю, который в земельном комитете состоял, записывал все, да и говорю ему: «Ну-ка, господин учитель, найдется ли у вас еще бумага, чтобы написать кое-что?» — «Найдется, как не найтись!» — отвечает он. «Тогда достаньте ее, положите перед собой и пишите то, что я вам говорить буду, а потом мне дайте, чтоб подписал я ее собственной рукой своей!» А Венцеля в это время подталкивать все стали, чтоб шел, значит, и тянул жребий без страха, а если господа вернутся, так можно будет сказать, что приказали ему взять землю! Ничего, дескать, не мог поделать, коммунисты приказали! И тогда господа смилуются над ним… И тут уж всем миром мужики загудели: иди, мол, ведь так оно и есть, тебе же приказывают! Конечно, кое-кто тотчас прикинул, что и сам так поступит, ежели доведется — уж я-то нашу крестьянскую породу знаю!.. По приказу, мол, землей завладели! «Ну, — сказал я старому учителю (он в прошлом году помер, царствие ему небесное!), — ну, пишите, что говорить буду: «Я, Андраш Цуха Чокош, голь перекатная, батрак высокочтимых господ своих, ничем на свете, кроме бедности да шестерых детей, не владеющий, беру из господской земли себе и детям своим на вечные времена причитающуюся мне перед богом и людьми землю, то есть восемь хольдов. Я сделал так по своей воле, по праву извечной своей бедности и нищеты, и я эту землю никому не отдам, даже самому господу богу, разве только ценою жизни моей!»

Учитель писал все прилежно и даже повторял за мной каждое мое слово. А я повернулся к бедняге Венцелю и говорю: «Слышишь, ты, пристукнутый?» А когда господин учитель закончил, взял я эту бумагу, чтоб имя свое поставить. Чего-чего, а подписываться я и тогда умел. Вот зайдите как-нибудь к вдове учителевой, она жива еще, и посмотрите сами, потому что висит эта моя расписка у нее в комнате, — старый учитель сам вставил ее в рамку и повесил на стену. А я, когда меня дразнить этим стали, сказал: «Пускай!» — потому что это все правда.

Старик набил свою трубку, поколдовал над нею, потом заговорил снова:

— А когда агитаторы приходить стали, я их всех отсылал к старой учительше — идите, мол, и посмотрите, под какой бумагой моя подпись стоит! Это и в сорок девятом я сказал им, и в пятидесятые годы твердил, то же повторял и в шестидесятом, когда было их здесь хоть отбавляй, целую неделю порог мой обивали, только сменяли друг дружку, чтоб передохнуть. Но я всем им одно твердил: сперва идите посмотрите на ту бумагу, а потом уж можете и вернуться, тогда и поговорим! И еще сказал я им: в детстве, бывало, если кто из нас давал другому что-то, а потом приходил и обратно требовал, мы тогда дразнили его: «Дал цыган, обратно просит, его душу черт уносит!» Это была присказка такая ребячья: дал цыган, обратно просит, его душу черт уносит! И уж тут виноватый подхватывался и бежал прочь, да в тот день и на глаза никому не показывался, не знал, куда спрятаться от стыда!.. Эти восемь хольдов были для меня все: ими воздалось мне за всю мою бедность, за бедность, нищету и батрачество моих отца и матери, и ихних отцов да матерей! Тысячу лет ждали мы все этого часу, тысячу лет мечтали о том, чтоб на свою землю встать, тысячу лет стремились добыть эту землю, тысячу лет верили, что придет такое время и будет у нас земля! И вот — есть! И досталась она мне, при моей жизни пришел этот жданный час. Сколько ни было Чокошей за всю историю всех времен, за всю эту тысячу лет, сколько их ни было, все они только за то и боролись, за то слезы лили, палки терпели, за то головы свои складывали и на огонь, на казнь мученическую шли, чтоб у меня однажды земля в руках оказалась! И вот она есть, землица моя, и я ее из рук своих не выпущу! Нет! И все это я продиктовал тогда учителю, когда надо было другим пример подать: у меня ее разве только господь бог заберет, да и то после смерти моей. Земля эта землей Чокоша стала — и такой останется, по крайности, пока я живу на свете!

Он замолчал, потом махнул рукой и тихо докончил:

— Немного уж мне и осталось, можно подождать, как собаки кость ждут… можно подождать-то…

— Сколько сейчас здесь, окрест, единоличников?

— Окрест ни одного! В районе, ежели не врут, девять хозяйств, и все — батраков бывших. Из девяти, может, один найдется, у кого и раньше что-то свое было… Только и всего нас осталось!

— А дети ваши что говорят на этот счет?

— Да ничего! Разлетелись кто куда, и нет им до всего этого никакого дела. «Земля Чокоша? — спрашивают. — Может, вы, отец, еще и прикупить хотите? Может, еще участочком разживетесь?» Они ведь это так просто, не по злобе говорят, а вот съедутся и начинают… Особенно старший, он майор теперь. Приедет, налетит и ну высмеивать отца! «Вам, говорит, отец, сплотиться надо! Сварганили бы вдевятером какую-нибудь организацию и начали бы всю историю сначала!» Ну, что мне с ним делать? Я на него не сержусь! Чего не сумел он до сих пор понять, то не поймет уж никогда! Ему-то ведь и невдомек, что значит выйти по весне на поле, на собственную свою землицу… Где ему знать про это! Другая у них у всех теперь жизнь, по-иному и думают…

Он достал спички, подержал огонек над трубкой, сильно, так что глубоко запали щеки, потянул. Трубку изо рта так и не вынул больше. У него было скуластое лицо здорового человека, прорезанное жесткими морщинами и коричневое, как сама земля, только надо лбом протянулась узенькая белая полоска, след от шляпы, никогда не допускавшей туда солнца. Плечи были широкие, сильные, движения — точные, уверенные, даже когда он просто положил на стол коробку спичек.

— Помните, на прошлой неделе мы были на холме, у Пишты Кекеша, вино пили?

— Еще бы!

— А знаете, ведь я уже давно по гостям не хаживал. Почитай, за целый год в первый раз собрался — родственники, конечно, не в счет, к которым на крестины или там больного навестить так и так ходишь. Да и то из-за Йошки только и пошел, приятно было, что он сам позвал… ну, и вино у Пишты хорошее! А потом как бы это сказать — на люди потянуло! Так потянуло, прямо беда!

— Все-таки я вас не понимаю. Вас ведь любят в деревне, уважают.

— Это верно. А вот о чем говорить со мной — не знают!

Он поднял глаза. Лицо его чуть тронула спокойная ясная улыбка. И он продолжал неспешно и тихо:

— Так говорю, как есть! Сперва-то ко мне еще захаживали — на чудака поглядеть. Тогда еще было о чем спрашивать: сколько пшеницы собрал, сколько уродилось кукурузы. Чтобы проверить, значит, у кого дела лучше идут, у них или у меня. То есть как у них бы шло дело, если б тоже на своей земле остались. Ну а потом, что я мог сказать им? Один год пшеница у меня лучше вышла, а кукуруза хуже. Другой год — и пшеница хуже и кукуруза, потом — опять моя пшеница лучше оказалась. Так сколько же можно говорить об этом! Ну, год, ну, два от силы. У них теперь другие заботы пошли. Будет ли машина, даст ли район, кто станет бригадиром, кто уезжать собирается, разводить ли карликовый фруктовый сад или не стоит, не будут ли зайцы обгладывать деревья, сумеют ли весь сад огородить, получат ли проволоку для этого — и все в таком роде… А когда я подойду, они и замолчат да только на меня поглядывают, и я вижу, что неловко им. Неловко, потому что хочется так разговор повернуть, чтоб и я его поддержать мог. Но вот не получается это, да и только! Снова спрашивают, какая у меня уродилась пшеница. Так ведь спрашивали уже, когда к уборке дело шло!.. А потом, может, и от другого чего неловко им — ведь сколько речей говорено было, что, мол, лучше потоп, чем кооператив этот, все мы вместе на том стояли, а теперь… Теперь они целиком ушли в дела и заботы кооперативные, и все их мысли вокруг этого крутятся! Так о чем же им говорить со мной? Деревня — одно, а я — другое! Обидеть меня им не хочется, за каждым своим словом следят, чтоб меня ненароком не задеть, и хорошо это у них получается, вот только разговору, как ни следи, не выходит! А ежели так — зачем тогда мне быть им в тягость, зачем тревожить их и язык им связывать?

Он отодвинулся со стулом назад, упер локти в колени, свесил между ними кисти рук.

— Вот так-то… Есть земля у Чокоша, но остался Чокош один, как перст! — Он невесело посмотрел на меня. — Один я остался! Я и себе самому всегда правду в глаза говорил, все говорил, что думал. Так оно и есть: остался я один, как перст!

Он уставился в стол, прямо перед собой. Голова его медленно опустилась. Мягкие тонкие волосы, уже сильно посеребренные, упали на лоб. Так он сидел некоторое время молча, не шевелясь. Потом вдруг вскинул голову.

— Ну, что ж, — сказал он уже другим тоном. — Коли так, пойдемте со мной!

Я встал. Он взял меня за плечо и вывел за дверь. Трубкой указал на противоположный дом. От него нас отделяли двор, изгородь и дорога. У изгороди стояла шелковица. Ее ветви свисали на дорогу.

— Словом… Я стоял вот здесь, на пороге, и смотрел, куда направился Варга с дружками. А когда приметил, что они вошли уже к Беньямину Кочишу и меня видеть не могут, — если не оглянутся, черт им в глаз! — тогда прокрался я вон туда, к самой этой шелковице, чтобы слышать и видеть, что будет дальше. Жутко мне стало, потому что знал я Бени и понимал, что этот не будет так спокойно держаться, как я только что, когда они весь мой дом перерыли и говорили со мной, словно с бандитом каким… Подбираюсь я это к дереву и вдруг слышу: кто-то шепчет у меня за спиной. Оказалось — сосед мой единственный: тогда ведь мой дом по этой стороне последним был, как и дом Бени — по той. Словом, это был сосед мой, Лаци Варью. «Что случилось?» — спрашивает Лаци шепотом. Выскочил он в одних исподних, услышал, должно быть, как меня молодчики Варги подняли, ну и прибежал узнать, что стряслось. Я сказал ему: «Вот что, Лаци! Поди оденься поскорее и мчись в госхоз к Йошке. Скажи ему, чтобы шел сюда по-быстрому, да сейчас же, а не то быть беде! Если спросит, в чем дело, скажи, что Варга лютует». Лаци тут же исчез, а я остался стоять в тени — полнолуние было — и ждал, что-то будет у Бени. Слышу — автоматом по двери колотят: «Открывай!» — кричит Варга. Вот так же он и у меня стучал четверть часа назад! Так и меня с постели поднял!

— Сколько их было?

— Двое, Варга и еще один милиционер с ним, Шуба… вы его не знаете, не здешний он. Говорят, они вместе держались, когда из лесу вышли. Наш нынешний милиционер тоже с ними скрывался, но он послушался Йошку, отстал от них и пошел спать. А Варга знай в дверь колотит… Так я и слышал весь разговор их с начала до конца. Вот как оно было.

«Кто там?» — крикнул Бени и, должно быть, открыл уже дверь, потому что голос слышался совсем ясно.

«Тот, кого ты не ждал!» — откликнулся Варга.

«Чего тебе здесь нужно?»

«Прочь с дороги! Сейчас узнаешь!»

«С чего это ты в такое время людей тревожишь? А ну, иди-ка лучше спать, на то и ночь!» — сказал Бени.

«Заткнись и прочь с дороги! Что, не ждали Микулаша[36] нынче ночью, а? Думали, время не приспело? А ну, посторонись, освободи дорогу!»

«Я спрашиваю, чего тебе нужно здесь среди ночи? Зачем будишь людей не вовремя?»

Слышно было, как Варга щелкнул затвором.

«Кончилось ваше царство! Думали, что никогда уже нас не увидите, да? Ничего, теперь поймете что к чему! Поймете, богом клянусь, чтоб тебя черти забрали! Прочь от двери, не то насквозь прошью!»

Так он и ко мне заявился, поверите ли, точь-в-точь так же! Он ведь надумал обойти всю деревню — проучить, мол, пришел, чтоб знали, что он снова здесь. Оружие искал! Я ему и так и эдак объяснял, что нет у меня никакого оружия, — все напрасно. Орет как оглашенный! Я, говорит, покажу вам, как в коммунистов стрелять! Все вы здесь негодяи, кричит. И никакого уговору не слушает.

Тогда и говорит ему Бени, — я уж по голосу слышу, что кипит он, что терпение у него вот-вот лопнет:

«Слушай, Шандор Варга! И батраком хорошим ты не был, и человеком хорошим тоже не был, глупый ты есть человек, что правда, то правда! Иди-ка ты сейчас домой по-хорошему да проспись как следует…»

«Прочь от двери, раз я приказываю!»

«Ты филину в лесной чащобе приказывай, а не мне!» — сказал Бени и захлопнул дверь.

«Открой! — кричит Варга. — Именем пролетариата!»

И тут же дал очередь. Так дверь и прострочил, туда целил, где, думал, Бени стоит. Я даже огонь видел!

Потом тихо вдруг стало, а минуту спустя, когда прочухался я от стрельбы той, слышу голос жены Кочиша: «Бени, Бени!» — зовет и плачет.

В один миг я там оказался. А, сукин сын, застрелил ведь он Бени! Забыв обо всем, я бросился через дорогу к ним во двор.

«Стой!» — кричит Варга.

Но тут уж со всех сторон люди сбежались — кто через забор, кто как. Они тоже все слышали — уже и тогда прислушивались, когда он у меня ворошил. И вот не выдержали, прибежали! Потому что ненавидели его здесь крепко, даром что он секретарем был. Вот и я так же, хоть и знал, что ружье у него в руках и что дурной он, ни за что застрелить может, думал об одном только: теперь надо его скрутить поскорей, потому кто знает, что он еще натворит!

«Назад!» — заорал он и автомат на меня наставил.

«Что ты наделал, несчастный!» — кричу ему.

А он орет не своим голосом:

«Назад! Не то и тебя проучу…»

«Что ты наделал, несчастный!»

А в доме жена голосит и все мужа своего по имени зовет:

«Бени, Бени, Бени, жизнь моя!»

Тут люди к двери бросились. Первым — старый Юхас, дядюшка Андриш.

«Открой дверь-то, касатка, открой!» — просит он, стоя на крыльце.

Варга же, тот все по двору мечется, а люди-то уже отовсюду сбежались, наступают на него со всех сторон.

«А, сволочи! В коммунистов стрелять, вот что вам надо! На власть народную замахнулись! Ну, так вот же вам цена, вот вам плата, — это только аванс еще, остальное потом получите, сполна…»

И все мечется с автоматом своим.

«За доктором бегите! — крикнул старый Юхас, наклонившись над Бени. А потом выпрямился и посмотрел на Варгу: — Убил ты его, Шандор! — И тут же к людям поворотился: — Помер он, люди добрые! Вот кто убил его!»

«Погодите, и вы все за ним пойдете! Был я уже над вами хозяином, позабыли, видать? Ничего, снова вспомните!»

И тут во двор ворвался Йошка, за ним — Лаци Варью. Бегом прибежал, на Йошке сапоги, пальто внакидку, а под ним ничего, только исподнее. Старый Юхас — к нему:

«Застрелил он его, Йошка! Убил Бени!..»

А Йошка — прямо к Бени, опустился перед ним на корточки:

«Бени, говорит, Бени! Слышишь, Бени?»

Да только что ж… теперь говори не говори… Душа-то уж покинула его, и лежал он у порога своего в крови весь…

А теперь я вам вот что скажу: знаю я Йошку с тех самых пор, как его мать родила. Он и ребенком такой был, что против него ни человек, ни бог не становись, ежели он в ярость придет. Тогда уж пронеси господи! Вот он какой был! А тут — словно бы подменили его! Звал он, звал Бени, а потом и звать перестал, просто так сидел возле него на корточках. Бог его знает, сколько времени прошло. Ни слова не вымолвил, ни глазом по сторонам не повел, только Бени в лицо все вглядывался. И молчал. Конечно, я тоже молчал — да и что бы мне было делать, пес его подери. А Йошка… скрючился там, на полу, и — ни звука! Мы уж думали, речи лишился. Потому что не такой он был человек. Он, бывало, что ни случись, всегда тут же знал, что делать следует, и делал, ни минуты не медля. А тут — словно душа от него отлетела. Лицо будто застыло — ни один мускул не дрогнет. Я рядом с ним стоял, лампочку держал, — подтянул за провод к самой двери, так что все видел ясно. И вдруг Йошка привстал и выбил лампочку у меня из рук, а сам все на Бени смотрит. Потом обхватил его голову и к себе повернул, словно ребенка спящего. После этого встал, снял пальто, да так спокойно — никогда я его таким не видел. Покрыл своим пальто Бени. И выпрямился. А тут как раз Андриш Юхас стоит. Йошка ему:

«Вы отойдите отсюдова, дядюшка Андриш!»

Тихо так сказал, чуть слышно. А голос словно бы и не его, совсем не похожий… И легонько так оттолкнул старика, а сам шагнул через порог и остановился. Посмотрел на Варгу. Луна полная была — мы хорошо все видели! Посмотрел он на Варгу и двинулся прямо на него! Вы-то знаете, как Йошка ходит — за ним только поспевай! А тогда увидели бы — не узнали б! Словно то и не он был! Пошел он на Варгу, да медленно-медленно. А мы как застыли все, только смотрим, что теперь будет. И когда уж прошел он половину расстояния, что их разделяло, Варга заговорил наконец:

«Не дури, Йошка!»

А у самого тоже голоса вроде нету. Видно, знал он Йошку еще лучше, чем мы! Они ведь все трое вместе батрачили, вы же знаете. И Йошка, и Бени, и Варга. Уж они-то знали друг дружку, как никто!

«Опомнись, Йошка!» — прошипел Варга и наставил автомат прямо на Йошку.

А Йошка надвигался на него. Шел все тем же шагом, ни направо не смотрел, ни налево, — эх, избави бог, чтобы однажды он вот так на меня пошел…

«Уходи, говорю!» — крикнул Варга.

А тот все шагал на него — шел, словно и не слышал!

«Назад, Йошка, не то стрелять буду!»

Но Йошка уже стоял перед ним. И сколько было в нем тихости, все враз ушло теперь! Хотя ни слова он не сказал! А только пнул сперва Варгу, да так, что тот навзничь упал.

Ну, а потом уж пошло! Когда тот растянулся, Йошка носком сапога двинул его по голове, да со всей силой. А потом и вовсе будто разума лишился. Взвыл вдруг, заскулил, точно собака. Подхватил Варгу, поднял — один бог знает, откуда у него столько силищи взялось, — выше головы поднял и как грохнет его наземь, да ногами, ногами, а потом опять вверх да снова оземь! Андриш Юхас к нему — куда там! Даже когда мы всем миром навалились, схватили его за руки и то едва удерживали. Твердим ему: остановись, Йошка, хватит! А он воет, говорю, как собака! Не в себе он был тогда! Не в себе! Потому, как отпустили мы его, он так и упал словно подкошенный. На колени упал, потом рухнул лицом вниз, совсем как собака, когда она воду лакает из ручья… И все воет, все скулит, да лбом прямо в землю, в землю, словно зарыться хочет. А рядом Варга лежит, и из головы у него кровь ручьем льется, по земле растекается…

А Йошка все воет, да так надрывно, так жутко…

15 21 час.

— Когда же вы спать ложитесь?

— Это, к сожалению, не от меня зависит… Что-нибудь около часу, если все идет гладко, а бывает, только к двум управишься.

— Жена не жалуется?

— Привыкла уж… Я ведь и до женитьбы так же жил, и она с первых дней уже знала, что за муж ей достался и к чему нужно будет примениться.

— Не легко это…

— Да, жена шофера… особая профессия!

Он затормозил у переезда, огляделся и, снова дав газ, проскочил через пути.

— Дети есть у вас?

— Двое, слава богу! Мальчик и девочка… Скоро будет третий!

— Хотели?

— Да. Мы об этом давно мечтали, еще когда женихались только, все планы строили, что да как у нас будет. Трое детей — вот это уже семья!

— Правильно. А материально как справляетесь?

— Так ведь что ж! Мне жаловаться не приходится. Я не пью, денег не транжирю, и жена до сих пор работала, тоже что-то в дом приносила. Теперь-то уж вряд ли разрешу ей работать. Все-таки при троих детях нелегко это. Она из крестьянской семьи, курсы стенографии и машинописи окончила, работала по специальности, но и по дому все успевала сделать. Есть у нас небольшой садик, да свинью вот держим, на днях опороситься должна. Двух поросят себе оставим, а остальных в феврале — марте уже и продать можно будет. Каждый год так делаем — вот вам и деньги, чтоб приодеться, купить, что требуется. Ну и яйца, куры — у жены все доход приносит… Часто я даже и знать ни о чем не знаю, как вдруг она объявляет: есть у меня пятьсот форинтов — заветные, как она говорит…

— Не жена — золото!

— Я вам так скажу, всего на свете дороже такая жена! Бывает, гляжу я на девчат да на парней нынешних — хоть мне и самому-то тридцать четыре только, — ну чего им надо, зачем они на свете-то живут? Сойдутся, любятся год, но детей не заводят, чтоб, значит, как они говорят, в свое удовольствие пожить, а потом и расходятся, расстаются. Словно пальто или там носки меняют! Несчастные они люди, и сами того не знают, насколько несчастные. Нет, будь моя воля, не позволил бы я, чтобы от плода собственного отделывались, как — вы уж простите меня — от окурка какого: выбросил, и все. Что это за закон такой? Кому от этого польза? Раньше, бывало, и при десятерых детях аборта не делали, хоть семья с голоду подыхает, а теперь — просто так, с улицы заходит какая-нибудь, и пожалуйста! Чуть что — в больницу, словно по малой нужде… Что это за люди? Ведь все это ни от чего другого, кроме как от эгоизма, вы уж поверьте! Пускай хоть мир перевернется, пусть все к черту летит, лишь бы мне было хорошо… Вот тут в чем дело! А мы твердим о новой морали… Но только, если это социалистическая мораль, тогда или я спятил совсем, или тот, кто закон такой подписал.

— Это верно!

— Если б меня спросили, я бы так сказал: поженились? Для этого уже взрослые были? Ну так и ведите себя, как взрослым положено, учитесь ответственности перед своей семьей! Чтоб, значит, в молодые еще годы поняли, что не для себя, а для других жив человек! Тогда и в прочих делах они будут вести себя иначе! Конечно, иначе! А то ведь нехорошо получается?

— Да, вы правы!

— Я все это к тому говорю, что есть вещи, которые сами по себе пустяк в сравнении с большой политикой, но о многом заставляют задуматься — о том, например, как же все-таки обстоят у нас дела с перевоспитанием человека… Я-то, конечно, в большой политике не разбираюсь, куда уж мне, но ведь живешь среди людей, поневоле слышишь, о чем и как люди толкуют.

— Давно в районе?

— Десять лет да еще четыре!

— Значит, всего четырнадцать.

— Всего, значит, семь! — засмеялся он.

— Это еще что за загадка?

— А товарища Мате спросите, секретаря Красного Креста!

— А понятней нельзя?

— Отчего же, можно! Сегодня я как раз опять раздумывал обо всем об этом. Поехали мы с товарищем Чюрешем к Римоци. Уж не знаю, что нужно было товарищу секретарю от Римоци, одно знаю — из-за Мате он к нему покатил, потому что сперва-то мы с Мате ехали и в разговоре они оба то и дело Римоци поминали. А потом, как ссадили мы Мате, товарищ секретарь сказал: «Поехали к Римоци!» — хотя раньше к нему не собирался, да и довольно далеко это, километров сорок крюку… Словом, тут мне все и вспомнилось, я уж чуть было не сказал товарищу секретарю, чтоб просил себе на эту поездку другого шофера, а ради Мате никого возить не стану! Ясно, что это из-за экзаменов гнать туда потребовалось… Вот я вам расскажу сейчас, как у меня вышло все с этим Мате, секретарем Красного Креста…

Он снова засмеялся, взглянул на меня:

— Хорошо, а? Секретарь Красного Креста… Ах, чтоб тебя…

— Что ж, дело достойное!

— Еще бы, кто же говорит, что нет? — Ион рассмеялся опять. — Разве я сказал, что недостойное, или там не серьезное, не ответственное? Вовсе нет! А что, разве моя работа не такая? Сколько жизней человеческих мне доверено? Иной раз вшестером усядутся… Но у Мате иное дело… Ему в Красном Кресте, по крайней мере, сорок тысяч доверено! А что, не так, что ли…

По всему лицу его разлилась вдруг милая мальчишеская ухмылка.

— Словом, была у меня одна историйка с этим Мате…

— С этим, из Красного Креста?

— С ним, с кем же еще? Так вот… Он ведь раньше был тут у нас секретарем районного комитета партии, а до того еще и в другом районе работал, тоже секретарем. Я же и тогда шофером был, и он с тех пор, как перебросили его к нам, со мной всегда ездил. Было это в пятьдесят втором году, весной. Месяца два поездили мы вместе, как вдруг однажды ставлю я машину, а мне и говорят, вернее, шепчут, — тогда ведь все, черт побери, только шепотом и разговаривали! — что товарища Мате вот-вот снимут. «Неправда!» — говорю. «Нет, говорят, правда, все так и есть». Только я чтоб, значит, не говорил никому! Это ведь, знаете, тоже глупость такая была — всем вроде бы велят помалкивать, а потом оказывается, что все всё знают! Ломал я себе голову, ничего понять не мог. Ну что, думаю, могло стрястись с этим человеком? Езжу с ним вот уже два месяца — ничего такого за ним вроде бы не замечал… Что могло случиться? Ну, не прошло и недели, как дело прояснилось, оказывается, тот, кого тогда секретарем назначили в соседний район, доложил по начальству, что, мол, его предшественник, то есть Мате, будучи секретарем райкома, вел мещанский образ жизни и вращался в мещанской среде. «А уж хуже этого разве что агент империализма!» — сказали мне тогда. «Этого не может быть! — говорю. — Я его знаю, езжу с ним… уж пусть бы что другое, но это неправда!» Знаете ведь, как оно бывает! Если к человеку приглядишься, то потом, что бы про него ни услышал, всегда скажешь, могло так быть или нет… Затем ведь люди и живут вместе, затем и знакомятся, чтобы друг о друге представление и мнение собственное иметь. Так оно и быть должно! Ну, одним словом, отстранили нашего секретаря от должности. Так-то вроде ничего особого с ним не случилось, только в райком ходить да делами заниматься ему не разрешалось, — ждать надо было, и только. Жил он тогда уже здесь, в городе, жена у него болела как раз, сын в интернате учился, так что за покупками, кроме него, ходить было некому. А от него отворачивались все, словно от прокаженного! Помните, как оно было в те времена? День-два он еще держался, с поднятой головой, как говорится, ходил, а потом все к стеночке, к стеночке жаться стал и выйти норовил попозже, когда стемнеет. Сломился, бедняга, одним словом! И когда приехал к нам кадровик из области, я ему сразу сказал: не могу, мол, поверить тому, что про товарища Мате болтают! А он сразу вопрос: куда секретарь ездить имел обыкновение? «Только по делам! — отвечаю. — Ничего я такого за ним не замечал, чтобы поверить, что он мещанин или еще там кто. Ведь такое хоть в чем-нибудь да непременно должно проявиться! Вы уж проверили бы лучше то заявление, потому что напраслина это!» Не очень-то понравились кадровику мои слова, а только что ж мне было и говорить, как не правду? Скажу правду, партии тем помогу — вот как я думал! Ну, а потом пошел как-то к самому Мате, — не мог примириться с мыслью, что никто на него и смотреть не хочет, все обходят, будто прокаженного! — явился прямо на квартиру и сказал, что нисколько в нем не сомневаюсь и что здесь какое-то недоразумение, кто-то кого-то неправильно информировал, и я уверен, что правда выяснится и все будет хорошо. А до тех пор, если могу в чем помочь, так вы, мол, только скажите! Знал я, что не могу помочь ему, но хотелось мне, чтоб увидел он: есть человек, который не отвернулся от него потому только, что его дело где-то разбирается! Видел я, что он обрадовался — хоть и растерялся и словно бы смутился… да тут уж ничего не поделаешь, таков человек. Ну, слово за слово — и понял я, что он не знает даже, какое против него обвинение, почему его от работы отстранили! Я рассказал ему: мол, поговаривают о том-то и о том-то — о чем я вам только что говорил. Он прямо дар речи потерял от удивления! Он — мещанин? Не знал, бедняга, что и сказать на это…

Потом-то выяснилось, в чем было дело. Пристрастился этот Мате к черному кофе, верней сказать, доктор ему посоветовал: надо, мол, две чашки в день пить. Ну и Мате, еще когда в соседнем районе работал, стал заходить в кафе — самому-то ему недосуг было кофе варить! — и там выпивать свою порцию. Посидит немного да и едет дальше, домой или по делам. Только всего! А новый секретарь написал с три короба: мол, в кафе рассиживается, в мелкобуржуазном окружении вращается и так далее! Небось и сами помните те времена!

— Еще бы!

— Только всего и было! Разбирательство тянулось три недели. Крепко его, беднягу, вымотали, совсем отощал, особенно худо ему было, пока не понимал, за что его сняли… В конце концов все уладилось, и ему сообщили, что все, мол, выяснено и он может продолжать работу, снова принимать район! Кажется, даже сам Мате не радовался этому так, как я! Ох и ждал я его! Встретимся, думал, пожмем друг другу руки крепко, уважительно, — мол, слава богу, все уже позади… А знаете, как дело обернулось? Меня отправили в отпуск, а когда я вернулся, дали выписку из приказа о том, что я переведен на областную овощебазу, шофером директора… Я ничего не понял, пошел к Мате выяснить, а в райкоме, представьте себе, вижу, все держатся со мной, точь-в-точь как с Мате две недели назад — едва здороваются! А товарищу Мате и вовсе недосуг было принять меня — как ни зайду, он все занят… Но что ж все-таки стряслось? Что я такого совершил, что плох стал для партии, только на овощебазе мне и место? И ведь так мне никто ничего и не объяснил!.. Пойду-ка я к товарищу Мате на квартиру, сказал я себе. И как-то утром в воскресенье отправился к нему. Только он дверь открыл, а я — через порог. Пришлось ему впустить меня. И вы послушайте, что он сказал мне тогда, этот Мате: оказывается, когда его освободили от работы, я вел себя не по-партийному! Потому что, если партия предпринимает против кого-то расследование и приходит к заключению, что данного человека следует освободить от работы, то хороший коммунист должен верить партии и не соприкасаться с тем, кто на подозрении находится. Так и сказал, слово в слово! Ну что, думаю, делать мне с тобой? Плюнуть в рожу? Нельзя, семья у меня! Да и коммунист ведь я — не годится мне плевать в секретаря райкома, которого партия на работу поставила! Ничего я ему не сказал, не попрощался даже, повернулся и вышел… А слушок-то так и пополз по району, что со мной, мол, не все ладно, «нечисто», как тогда говорили, — и оказался я в конце концов на грузовом транспорте, да и за это товарища Чюреша благодарить должен, он меня туда устроил, когда я и директору овощебазы стал нехорош: что-то он, видите ли, слыхал про меня, хоть и сам не знал, что именно, а только нехорош я стал, и все!

— Товарищ Чюреш и тогда уже здесь был?

— Здесь, как же… Рядовым инструктором в райкоме работал. Пошел я к нему, и он помог мне устроиться на грузовую. А в пятьдесят восьмом, когда стал он секретарем райкома, перетащил к себе. Вот и выходит, что я всего семь лет здесь…

Он включил дальние фары, осветившие всю дорогу, миновал заблестевший на свету трактор и, взглянув на меня, опять расхохотался:

— Вот черт!

— Чему это вы?

— Так, про Красный Крест вспомнил… Вы не думайте, что я не понимаю. Дело это серьезное, еще бы!.. И важное оно, конечно, разве ж я что-нибудь против говорю.

И он с улыбкой наклонился к рулю.

Вдоль дороги навстречу нам летели озаренные светом фар кроны деревьев. Через белое шоссе перемахнул заяц. Мы молчали.

— Знаете, что я скажу обо всей этой истории? — серьезно проговорил он немного погодя. — Подумайте хорошенько, легко ли мне было высказать по совести свое мнение об этом человеке? Могло ли быть так, чтобы я сказал: черт с ней, с партией, и вообще со всем на свете, если такие люди оказываются секретарями, а меня можно вышвырнуть с работы ни за что и так надругаться надо мной? Ведь надо же!.. Никто ничего не говорит тебе, и нет на твоей совести никакого преступления, а просто — что-то «нечисто»! В чем дело, почему — никто не знает, «нечисто», и все тут! А ведь человек — не брошюра на двух ногах. Есть у него и чувства, есть и порядочность, честь, что ли. И после всего, что было, — везти кого-то, чтобы дела этого типа улаживать! А ведь я поехал! Как мне совесть моя велела, за которую я уж и так вдосталь поплатился!

Он откинулся на спинку сиденья.

— Сейчас будем в кооперативе…

16 22 часа.

ПРОТОКОЛ
заседания правления производственного кооператива имени Кошута деревни Уйфалу

Иштван Бако, председатель кооператива. Делает сообщение о состоянии летних полевых работ и о предполагаемом урожае. Затем предлагает обсудить повестку дня. Правление одобряет, то есть принимает к сведению сообщение председателя кооператива и повестку дня. Председатель Иштван Бако предлагает высказываться по существу вопроса и предоставляет слово товарищу Яношу Чюрешу, секретарю районного комитета партии.

Янош Чюреш. Согласен с товарищем Бако, что кооператив имеет основания рассчитывать на лучшие результаты по сравнению с прошлогодними. Организация работ была, безусловно, лучше прошлогодней, возросла также активность членов кооператива, повысилась стоимость трудодня. Однако хотел бы обратить внимание на то, что рано еще успокаиваться на достигнутом, так как средняя урожайность хотя и повысилась, но все еще отстает от возможностей кооператива. Со своей стороны, он не удовлетворен именно тем, что товарища председателя радует больше всего, — урожайностью кукурузы.

Иштван Бако. В этом году кооператив соберет с хольда на 1,2—1,3 центнера больше, чем в прошлом. По его мнению, это хороший результат.

Янош Чюреш. Согласен, что результат хороший по сравнению с прошлым годом. Но самое главное — с чем сравнивать. В тысяча девятьсот тридцатом году, например, кукуруза дала в зерне 6,8 центнера с хольда. А в тысяча девятьсот пятьдесят втором году средняя урожайность по стране была только 6,4 центнера, Если сравнивать ожидаемый урожай с этими данными, тогда все хорошо, все в порядке. Если иметь в виду прошлогодний результат — 12,4 центнера в среднем, тогда урожайность, запланированная на нынешний год, — 13,5—14 центнеров в среднем — вполне приемлема и даже не очень отстает от средней цифры по стране. Но вот тут же, по соседству, есть государственное хозяйство, земли у него не лучше, чем кооперативные, и все-таки уже в прошлом году они на 2,2—3 центнера превысили урожайность кооперативных полей. Вот над чем следует задуматься председателю и всему правлению, вот с чем сравнивать свои результаты.

Андраш Надь, член правления. Окрестные кооперативы в среднем и тринадцати центнеров не дадут, кроме, может, одного-двух. Так что он, например, считает, что их кооператив добился хороших результатов. Госхозы работают в лучших условиях, оттого у них и урожайность выше.

Йожеф Хорват, секретарь парторганизации кооператива. В прошлом году по почину парторганизации восемь членов кооператива ездили в госхоз для обмена опытом. Все видели, что в госхозе по кукурузному полю за весь год ни разу не прошлась мотыга. Специалисты объяснили, что с помощью химических средств куда выгоднее ухаживать за посевами. Сорняков там почти и не было, может, на четыре-пять шагов один, — потому что этот участок два года подряд химикатами обрабатывали и уж потом засеяли кукурузой. Вся делегация своими глазами увидела, какая кукуруза там уродилась!

Янош Чюреш. Он тоже был там при этом обмене опытом. И уже тогда сказал, чтоб кооператив затребовал химикаты и не жалел на них денег. Хоть это и дорого, но затраты окупятся! Целый год твердил, но безуспешно. Ответ был один: нам это ни к чему, придется, мол, деньги выкладывать, так уж лучше трижды кукурузу перемотыжить.

Иштван Бако. Так собрание порешило — не покупать химикатов. Что он мог сделать? Как собрание решит, так тому и быть.

Имре Гергей, агроном. Собрание однажды и такое решение чуть не вынесло, чтоб каждому члену кооператива прирезать по три хольда земли, а на трудодни выдавать только деньгами за кукурузу. Люди часто сами не понимают, в чем их истинная выгода.

Иштван Бако. Это уж три года назад было, когда собрание за прирезки голосовало. С тех пор все поняли, что кооперативу это дорого бы обошлось.

Габор Чомош, член правления. За химикаты пришлось бы много денег выложить. А землю перемотыжить — это члены кооператива сами делают. Зачем же деньги отдавать, если своими силами обойтись можно!

Янош Чюреш. Так рассуждать неправильно. Это большая ошибка. Когда же наконец правление будет хозяйничать научно и вести дело так, как это следует в крупном хозяйстве? Вот товарищ Чомош говорил здесь, что химикаты стоили бы денег, а землю перемотыжить, мол, денег не стоит.

Габор Чомош. Подтверждает, что говорил именно так.

Янош Чюреш. Пора наконец понять, что так мог рассуждать только мелкий хозяин — он действительно лишь тогда деньги выкладывал, когда сам, своими силами, обойтись не мог. Даже если понимал, что трактором пахать легче, все равно думал: «Уж лучше я сам как-нибудь, за трактор-то деньги надо платить!» Что ж, в мелком хозяйстве оно так и шло. Но товарищу Чомошу следовало бы подсчитать, сколько человек и сколько дней мотыжили кукурузу в кооперативе. А потом вычислить, сколько трудодней пошло на это и сколько это будет в деньгах. В тех деньгах, которые кооператив должен выплатить своим членам. Значит, работа эта не даром проделана, а денег стоит!

Габор Чомош. Согласен, но деньги, заплаченные за обработку кукурузы, членам кооператива в карман пошли, а не на сторону.

Янош Чюреш. Спрашивает, что это за рассуждение такое. Разъясняет, что когда уничтожали сорняки мотыгой, средняя урожайность кукурузы была двенадцать центнеров. А с помощью химикатов она достигла бы шестнадцати — восемнадцати центнеров. Значит, разница — четыре — шесть центнеров на хольд. Но ведь чем больше собрали бы кукурузы, тем больше денег получил бы кооператив и тем полнее стал бы трудодень. То есть стоимость трудодня возросла бы. А это значит, что члены кооператива при окончательном расчете получили бы больше денег, чем за ручную обработку полей. Нужно, говорит товарищ Чюреш, учиться руководить крупным хозяйством и соответственно работать и рассуждать. Каждый, кто работал с мотыгой на прополке, получил около десяти трудодней, но снизил тем самым стоимость каждого трудодня. Прибыль — не только то, что можно сразу в карман положить. Вот и пример: кооператив мог бы засеять поля собственной кукурузой, однако предпочел потратить деньги и купить гибридный сорт. Потому что все сообразили уже, что от этого сорта доходу больше. И вот без всякого спора выложили денежки. До коих же пор, спрашивает товарищ Чюреш, намерены члены кооператива на собственной беде учиться?! Говорит, что сам он, как и добрая половина членов кооператива, батрачил здесь раньше в имении и просит припомнить, что господа ничего без совета специалистов не делали.

Андраш Надь. Когда обсуждали вопрос о покупке химикатов и очередь дошла до голосования, то отклонили это предложение большинством только в девять голосов. А ведь годом раньше люди и слышать об этом не хотели — все были против, все твердили, что без мотыги нет кукурузы. Люди хоть и туго, а принимают то, что разумно, как и последнее голосование подтвердило, но надо иметь терпение. И то уже великое достижение, что в последний раз у противников было только на девять голосов больше.

Янош Чюреш. Терпение, конечно, необходимо, но хотелось бы, чтобы люди не платили так дорого за выучку. Достаточно уж натерпелась беднота, чтобы и сейчас лишь на собственной беде учиться. Жалко каждой минуты, каждого дня, проведенного не в самых наилучших условиях, если есть к тому все предпосылки.

Имре Часар, член правления. Они с сыном и до сих пор всегда вырабатывали свыше пятисот трудодней, значит, он принадлежит к числу тех, у кого все помыслы связаны с процветанием кооператива. Но кое с чем он не может согласиться. Взять хоть эту вот историю с химикатами. Почему кооператив должен платить за них? Почему нельзя получить их бесплатно? С кооператива за все деньги требуют. Когда государство строит завод, оно не просит денег у рабочих, которые будут работать на этом заводе, оно дает им завод даром. Строят завод, устанавливают станки, завозят инструменты всяческие, а потом, когда все готово, говорят рабочему: иди и работай, а мы будем платить тебе за твою работу. Ведь вот все твердят, что сейчас самое главное в Венгрии — сельское хозяйство. И это, конечно, так и есть, ведь если крестьянин не работает, то и есть людям нечего, потому что нету тогда ни хлеба, ни мяса, ни молока — ничего! Но если сельское хозяйство такое важное дело, если это крупное производство, тогда его и в денежных делах надо самым важным считать. А не так, что организовался вот кооператив — и вдруг сразу: а ну давай, плати за все про все! Тут с одними-то отсталыми рассуждениями хлопот не оберешься, а людям еще — и сюда плати и туда плати! Если рабочие завод готовеньким получают, тогда и с крестьян пусть не требуют денег за инвентарь да за машины. Ведь подумать только, ну есть ли что-нибудь, за что не берут денег с кооператива? Нету! За все стребуют. Строиться ли задумали, машину ли приобрести, химикаты — за все плати! Пора бы уже наконец взять толику из тех денег, на какие заводы строят, да пустить их года на два, на три сюда, в сельское хозяйство, чтобы создать и здесь честь по чести крупное производство и чтобы было в нем все, что требуется для современного ведения хозяйства.

Янош Берко, член правления. Так ведь кредит, что кооператив получает, это тоже деньги. Их тоже взяло откуда-то государство, и что-то, конечно, осталось не построенным, а все потому, что деньги эти государство в кредит дало на сельское хозяйство. Государство ведь платит за то, что в кредит дает, значит, оно и так много дает сельскому хозяйству.

Имре Часар. Ссуда ли, кредит ли, конец один: отдавать приходится. Так что все равно в конце концов платит кооператив. Значит, дело обстоит именно так, как он говорит. Рабочий-то не платит за оснащение завода, почему же кооперативу платить за инвентарь? Да еще таким кооперативам — а их большинство, — где кооператоры и по двадцать форинтов на трудодень не получают. Поменьше надо средств отдавать промышленности и побольше вкладывать в сельское хозяйство — вот что самое главное.

Янош Чюреш. Спрашивает Имре Часара, есть ли в области безработица.

Имре Часар. Ему это неизвестно, потому что он только свою деревню знает хорошо. Да и к делу это не относится. Впрочем, он думает, что безработицы нет, потому что если кто хочет работать, так получить работу можно, хотя бы и здесь, в кооперативе.

Янош Чюреш. Имре Часар, вероятно, прав, когда заявляет, что только про свою деревню знает все досконально и ему неизвестно, есть ли на сегодня безработица. А вот он, Чюреш, знает точно, что в области сейчас безработицы нет. Но знает он и другое — что она будет. Пусть никто не удивляется тому, что он сейчас скажет, но руководители области прекрасно знают, что через несколько лет здесь, в области, число безработных достигнет, по крайней мере, пятнадцати — восемнадцати тысяч. А это уже не шутка. Ибо дело вот в чем: если оснащение сельского хозяйства машинами пойдет теми темпами, какие предусматриваются нашими перспективными планами, если каждый кооператив будет полностью обеспечен машинами и организация труда в нем будет такой, какой она и должна быть на крупных предприятиях, тогда излишки рабочей силы по области достигнут двадцати тысяч человек. Товарищ Чюреш спрашивает, понятна ли его мысль, и объясняет: сельскохозяйственные машины заменяют работу сразу многих людей. Химикаты, уничтожающие сорняки, также высвобождают много рабочих рук. То же относится к механизации транспортировки, удобрения полей, уборки. Дело, с которым до сих пор справлялось шесть человек за десять — пятнадцать рабочих дней, машина выполнит с одним-двумя рабочими за два-три дня. Чем больше машин появится на полях, тем меньше нужно будет людей. А все планы направлены на то, чтобы в самое ближайшее время максимально механизировать кооперативы.

Янош Чюреш. Спрашивает Имре Часара, сколько у него детей.

Имре Часар. Трое. Двое из них еще школьники.

Янош Чюреш. Что будет с детьми Имре Часара, если кооператив уже не сможет обеспечить работой каждого жителя деревни? Допустим, один из этих двух школьников будет учителем, а другой — инженером. Пусть так, Ну, а как быть с теми, кто ни учителем не станет у себя в деревне, ни писарем, ни врачом, ни инженером?

Йожеф Хорват. Молодежь и сама уже думает об этом и ориентируется в основном на городские профессии.

Янош Чюреш. Что скажет Имре Часар — как быть с теми почти двадцатью тысячами человек, которые вскоре не найдут себе применения в сельском хозяйстве? А он, Чюреш, скажет так: их нужно разместить в промышленности. Если сельское хозяйство не сможет занять их, нужно создать для них другие возможности. То есть нужно создать для них возможность работать в промышленности. Иными словами, необходимо продолжать индустриализацию страны, в том числе индустриализацию области. И не только из-за этих людей, но и затем, чтобы дать стране достаточное количество промышленных товаров, а тем самым дать людям хлеб, то есть заработок. Итак, должно ли государство сейчас все деньги отдать в сельское хозяйство? Может ли оно пойти на это, если по-хозяйски будет думать о будущем страны, о социализме? Может ли приостановить капиталовложения в промышленность? Вот на что он просит ответить товарища Часара!

Имре Часар. Ответить пока не может, хотя все, что говорил товарищ Чюреш, ему понятно. Позднее он скажет свое слово по этому вопросу.

Иштван Бако. В прошлом году кооператив закончил строительство свинарника, а в этом году — построил телятник. Если бы все это делалось на средства кооператива, то неизвестно, когда эти постройки были бы закончены, или же все затраты легли бы на трудодень и совсем свели его на нет. А так, при государственном кредите, да еще с такой большой рассрочкой, на каждый трудодень пришлось всего несколькими форинтами меньше. Не говоря уже о том, что если бы промышленность не развивалась, тогда невозможно было бы удовлетворить потребности кооператива в машинах. Значит, речь идет не только об угрозе безработицы.

Затем Иштван Бако предлагает перейти к обсуждению вопроса о саде. Он считает, что территория фруктового сада должна быть увеличена. Прошлый год, да и нынешний доказали, что садоводство — одна из самых выгодных отраслей хозяйства. Стоило бы расширить площадь сада, по крайней мере, на сорок хольдов. Если правление одобрит это предложение, тогда вместо двенадцати человек, как было до сих пор, в саду должно будет работать не меньше двадцати пяти человек постоянно.

Лайош Ковач Киш, член правления. Он со своей стороны согласен с расширением сада, но ему хотелось бы знать, за счет чего будет увеличена площадь под сад.

Имре Часар. Участок под сад должен быть цельным, тогда это рентабельно. Иначе уйма времени будет тратиться на ходьбу туда-сюда, да и с поливкой хлопот не оберешься. Лучше бы всего отвести под сад сорок хольдов в низине, там, где сейчас кукуруза на восьмидесяти хольдах.

Иштван Бако. Согласен с этим предложением, но предлагает каждому высказать свое мнение.

Геза Буркуш, член правления. Спрашивает, означает ли это, что в производственном плане будущего года площадь посева кукурузы уменьшится на сорок хольдов. Если это так, тогда он не согласен. Пусть уменьшат посевные площади под зерно, против этого у него нет возражений. Главное — не уменьшать посевы кукурузы. Члены кооператива дорожат каждым зернышком. Даже в прошлом году кукурузы на каждую семью в обрез досталось.

Янош Берко. Если из-за сада придется сокращать посевы кукурузы, тогда он будет голосовать против.

Йожеф Киш, Петер Антал, Шаму Надь, Ференц Керекеш, члены правления. Заявляют, что они тоже не согласны уменьшать посевы под кукурузу.

Иштван Бако. Тут кое-кто опять только о своих приусадебных участках печется. Для того им и кукуруза нужна, вот почему они так за нее вступились.

Янош Берко. Так оно и есть. Он, например, тоже заключил договор на откорм свиней. Ведь государству на пользу, если он выполнит договор. А для этого нужна кукуруза на трудодни.

Имре Часар. Он тоже заключил договор, но рассуждать надо так, чтобы личные интересы согласовывались с общими, то есть с интересами кооператива. Коль скоро взялись хозяйствовать сообща, так надо сообразно с этим и действовать: рассчитать все как следует и уж этими расчетами руководствоваться. Если увеличится площадь под сад, возрастет и стоимость трудодня.

Гержон Кочи, член правления. Речь не о том, чтоб не увеличивать площадь сада, а о том, за счет чего. Он, между прочим, считает, что на уменьшение зерновых посевов район все равно не согласится. Ему самому кукуруза тоже нужна, но район не допустит, чтоб зерновых стало меньше.

Имре Гергей. Прибыльность той или иной культуры определяет не только занятая под нее площадь. Эти сорок хольдов, о которых сейчас идет речь, дали бы пятьсот — шестьсот центнеров кукурузы, если делать все по старинке. Однако надо хозяйствовать так, чтобы с меньших площадей получать больший урожай. Надо, чтобы правление, а потом и все члены кооператива проголосовали за химическую борьбу с сорняками на кукурузных полях, и тогда с оставшейся площади удастся получить и те центнеры, какие дали бы эти сорок хольдов. Вот так и надо рассуждать. Надо принимать в расчет не только количество посевных площадей, но и то, сколько с этих площадей можно получить.

Имре Часар. Что касается его, то он уже в прошлом году голосовал за химикаты. Он согласен с Имре Гергеем. Надо применять новые методы, иначе не проживешь.

Имре Гергей. Он гарантирует, что количество кукурузы не уменьшится, если правление проголосует за приобретение химикатов.

Йожеф Хорват. Пусть каждый, решая этот вопрос подумает и о том, желает ли он рассуждать и вести хозяйство по старинке или хочет использовать современные методы. Количество земли еще не все. Пусть это поймет наконец каждый. Надо решаться и принимать новое: коль скоро оно оправдало себя в других местах, не обернется плохо и здесь, если все будет сделано как надо. Конечно же, кооператив должен с меньших площадей получать больше кукурузы. Тогда ошибки не будет.

Янош Чюреш. Должность у него такая, что ему известны думы и заботы всего района. Он принимал участие в областном совещании, где подсчитали, сколько зерновых должен поставить государству каждый район. Их району тоже дана норма, сколько хлеба должны они дать государству.

Янош Берко. Спрашивает, кто и как высчитывал, кому сколько положено дать зерновых.

Янош Чюреш. Специалисты высчитывали. Пусть товарищ Берко не сомневается, люди это знающие. Как это делается? В Пеште высшие инстанции высчитывают, сколько зерна потребуется стране в следующем году. Сколько для государственной переработки и сколько непосредственно для населения. Этим инстанциям известно, насколько возрастают из года в год потребности в зерне, насколько спрос в будущем году превысит спрос этого года. Когда это общее количество высчитано, его распределяют по областям. Одной области нужно вырастить столько-то зерна, другой — столько-то, чтобы удовлетворить все потребности. Так вот и их область получила указание, сколько она должна произвести зерна. Это количество область распределяет по районам. А уж районы — по кооперативам. И отступаться от этого нельзя, потому что если для приусадебного хозяйства нужна кукуруза, — что совершенно справедливо, то и для страны тоже нужен хлеб. А интересы всей страны — прежде всего.

Шаму Надь. Он признает, что интересы страны — прежде всего. Всякий скажет, что он с самого образования кооператива трудится честно и сознательно. Он ведь один из его основателей. Но пусть объяснит ему товарищ секретарь, почему же тогда в учредительном документе и в уставе значится, что кооператив все решает демократически, делает то, что хочет, производит продукции сколько хочет и никто не вправе вмешиваться в его дела, если район с этим не считается и может все изменить по-своему? Что же это за демократия? Он признает, что слова товарища секретаря справедливы, но пусть тогда вычеркнут из устава ту часть, где говорится, что никто не имеет права вмешиваться в дела кооператива.

Янош Чюреш. В уставе это действительно записано. И если правление считает нужным поступить по-своему, что же, он не станет вмешиваться, не станет советовать, сколько им сеять кукурузы и сколько зерновых… Но он просит председателя ответить, подавал ли их кооператив заявку на трактор «Зетор» или нет. Он слышал, будто есть такая заявка.

Имре Часар. Эта машина кооперативу как воздух нужна.

Янош Чюреш. Он охотно верит, что машина нужна кооперативу как воздух, но ведь и зерно нужно стране и городскому населению как воздух. И когда его спросят, какому кооперативу давать в первую очередь «Зетор» — а таких заявлении в районе хоть отбавляй, — то он прямо скажет, что этому кооперативу он не даст. Кооператив производит такие культуры и столько, сколько захочет, потому что по уставу это его право, как и Шаму Надь говорил сейчас, но и он будет давать машины тому, кому сочтет нужным, потому что решать, по крайней мере высказать свое мнение при обсуждении этого вопроса — его право. Ибо если кооперативу так уж нужна машина, то и стране зерно нужно, во всяком случае, не меньше. Если зерно даст хлеб, то хлеб даст машину. Можно ведь и так поставить вопрос.

Шаму Надь. Так ставить вопрос он не хочет, потому что подобная сделка коммунистам не к лицу.

Янош Чюреш. Но и то не к лицу коммунистам, чтобы для приусадебного хозяйства — в первую очередь, а для страны — уж потом. Пусть агроном скажет, гарантирует ли он удовлетворение потребности в кукурузе, если правление проголосует за химикаты.

Имре Гергей. Гарантирует, готов хоть подписку дать.

Имре Часар, Йожеф Молнар, Пал Киш, члены бригады, занятой на кукурузе. Тоже гарантируют, пусть только правление проголосует за это.

Имре Часар. Путь у членов кооператива один: если думать и о будущем, для них всех лучше то, что кооперативу на пользу. Без споров, конечно, ничего не бывает, но это не беда, разумное в конце концов всегда берет верх. Так и с этими химикатами. Они помогут взять от земли то, что кооперативу необходимо и чего иным путем не получить.

Иштван Бако. Правлению следует обдумать это и выступить с предложением на общем собрании.

Затем Иштван Бако предлагает перейти к следующему пункту повестки дня — заявлению члена партии Яноша Секера о выходе из правления. Всем должно быть понятно, что к заявлению надо отнестись со всей серьезностью. Он со своей стороны считает, что правление не должно на это соглашаться. И просит Яноша Секера взять свое заявление обратно, потому что, в конце концов, оно было подано сгоряча. Нельзя обращать внимания на пересуды да сплетни. Кто-то безответственно сболтнул что-то, но это вовсе не является общим мнением кооператива. Да и правление всегда заботится о том, чтобы безответственные люди, которые не видят ничего дальше собственного носа, не создавали бы разлада в кооперативе.

Петер Антал. Он не согласен с председателем, что не надо обращать внимания на то, о чем кое-кто поговаривает. Да это и не единицы, хотя не сказать, что много их — тех, кто считает, что бывшим крепким хозяевам, которые последними вступили в кооператив и, значит, пришли на готовенькое, не место в правлении. Он сам слышал такие разговоры, и не однажды. Недавно вот, на уборке сена, Берталан Чюреш высказывался, что теперь всем заправляют в кооперативе крепкие хозяева, к кому беднота в прежнее время батрачить нанималась. Нужно сурово поговорить с теми, кто вносит смуту в коллектив, а не допускать, чтобы опытные, честные, понимающие в хозяйстве люди покидали правление из-за подобных болтунов. Что до него самого, то он и не батрачил никогда, потому что землю имел, но и в крепких хозяевах не числился, так как земли у него было немного. И говорит он сейчас только справедливости ради, а не для того, чтобы тех или других поддержать. Он ни на чью сторону не становится, а только хочет, чтобы кооперативу польза была.

Шаму Надь. В свое время и он на поденщину ходил, и к кулакам и к середнякам нанимался, к Яношу Секеру тоже ходил. Что было, то прошло и быльем поросло. И нет никакого резона в том, чтобы нынче то и дело поминать прошлое. Он и Берталану Чюрешу сказал, что такие разговоры только вред приносят, а расхлебывать-то кооперативу придется! Все они теперь в одной упряжке, и каждого по тому ценить надо, сколько он пользы кооперативу приносит.

Янош Берко. Речь не о том, что Берталан Чюреш народ будоражит, особенно тех, кто в свое время землю получил. Речь о том, что многие хозяева, которые вступили в кооператив последними, только на бумаге членами кооператива числятся, а от работы и по сей день отлынивают. Они-то могут позволить себе такое, а иной из них еще и похваляется, что у него, мол, запасов хватает, обойдется он и без кооператива. Да и почему бы нет, в самом деле — у него ведь и на сберкнижке деньги водятся, потому что скот да инвентарь он продал перед тем, как в кооператив вступить, а тут договора всякие позаключал, участок приусадебный получил — с него тоже деньги выколачивать можно. Чего ж ему за трудодни биться! Он только поглядывает, как другой спину гнет, а самому до общего хозяйства и дела нет.

Геза Буркуш. Янош Берко правильно говорит. Но сейчас разговор о том, что нельзя обижать и позорить тех, кто честно, с душой работает в кооперативе изо дня в день — даже если он и середняк был, и вступил в кооператив из последних. Если человек работает честно, пусть никто не треплет зазря его имя, потому что ведь любой здесь мог бы назвать сейчас и кое-кого из бывших безземельных, кто так и норовит от работы увильнуть.

Янош Берко. Но эти середняки ведь тоже себе на уме: если подвернется работа, которая большую выработку сулит, они тут как тут — нахватают себе там трудодней, а тем самым и приусадебные участки свои сохраняют. Другой человек целый год все на никудышные работы попадает, а эти только туда идут, где выработка хорошая, а на прочие — ни-ни. Он говорил уже, чтобы на уборку и молотьбу не принимать тех, кто на малые работы не является. Интересно, что бы они запели, когда приусадебного участка лишились бы! А вышло иначе — всем этим ловкачам работу дали, и они заработали свой минимум трудодней на уборке да на молотьбе. И он прямо заявляет — это Янош Секер все им устроил, потому что он был ответственным за эти работы и поступал, как хотел.

Янош Секер. Он только об одном хочет напомнить правлению: во время уборки целую неделю висел дождь над головой. Так или не так? Если бы Янош Берко был ответственным за уборку, интересно, как бы он поступил? Как бы он поступил, чтоб вовремя стога сложить и через молотилку зерно пропустить? Да если бы и сам граф явился вдруг и сказал, что поработать хочет, он, Секер, и его принял бы, только б зерно уберечь! Вот почему принимал он и тех, о ком здесь речь шла, и даже сам посылал за некоторыми! Пусть скажет Янош Берко или хоть Берталан Чюреш, что они сделали бы, если б кооперативный хлеб на их совести лежал? Он, Секер, действительно середняком был и в кооператив вступил последним, но и раньше, когда на себя работал, ни зернышку пропасть не давал. И сейчас только так и будет работать, как привык за жизнь свою. Так что тут вовсе не в том дело, что он своих поддерживает. А из правления он хочет выйти, ни к чему ему это, — пока есть у него руки, он никакой работой не гнушается, и трудом своим всегда себя прокормит.

Геза Буркуш. Янош Секер правильно говорит. Он, Буркуш, и сам ходил к нему раньше поденно, а только всякий, вся деревня сказать может, что лучшего хозяина, чем Янош Секер, мудрено было найти. Стоило лишь во двор к нему заглянуть! Да ведь это все здесь знают. У него всякая работа спорилась. Но и Янош Берко прав, и те, кто, как он, думает. Беда только в том, что различия между людьми не делают. А вообще-то, обе стороны правы. Взять хоть такой пример: на прошлой неделе пошли косить на перегейский участок. А один из хозяев, он и имя его назвать может, сидит себе в своем винограднике, греется на солнышке да поглядывает, как мимо идут мужики с косами на плечах. Еще и усмехается, на них глядя. Но есть ведь и такие, которые и хозяевами-то не были, так же землю получили, как и он, Буркуш, а на общих полях их по неделе не видно. Так что правда в одном — уметь надо в людях разбираться. А вообще-то дурень тот, кто запасы свои проедает. Не кооперативу он этим вредит, а себе самому. Сейчас люди, что верно, то верно, и за него работают, чтобы потом всем полегче было, и за него свой пот проливают, но пройдет немного времени, и он прибьется к остальным. Ведь сколько ни запасайся, на веки вечные все равно не запасешься.

Янош Берко. Мало радости гнуть свой горб, чтобы кто-то потом пришел на готовенькое. Пока всего тяжелее — потеют работяги, а как все будет хорошо, явятся и захребетники, те, кто только издали поглядывал да посмеивался, — явятся и сядут, словно кукушонок в чужом гнезде.

Имре Часар. Он вместе с Яношем Берко был среди тех, кто создавал этот кооператив. Набралось их всего двадцать два семейства, а в самом начале и того меньше было. Пусть-ка вспомнит Янош Берко, что они тогда говорили! Не беда, мол, если на них ляжет самое тяжелое, придет время — с ними будет вся деревня! Те, кто были первыми, сознательно взяли на себя самое тяжелое, даже насмешки терпели. И вот теперь вся деревня кооперативная, как они и мечтали когда-то. Так зачем же теперь ворчать из-за пустяков, когда самое трудное уже позади? У него нет никаких претензий ни к Яношу Секеру, ни к кому другому, только к тем есть претензии, кто работать не хочет, — а таких найдется и среди бывших батраков не меньше, чем среди бывших хозяев. И если бы он понимал землю так, как Янош Секер ее понимает, куда бы как хорошо было. Он и сейчас у Яноша Секера под началом работает, и очень этим доволен, потому что у Секера есть чему поучиться: он и дело знает, и человек он хороший.

Йожеф Хорват. Все они, зачинатели, верили, что придет день, когда к ним присоединится вся деревня, все вступят в кооператив. Так оно и случилось — чего же теперь кое-кто возмущается, что и в правлении представлена вся деревня. Так должно быть, так оно и правильно. Это была их цель, и они ее достигли. А Янош Секер пусть не обращает внимания на всяких болтунов, будь то Берталан Чюреш или кто другой.

Янош Чюреш. Очень сожалеет, что ведет подобные разговоры именно его брат. Он просит Яноша Секера принять во внимание, что Берталан всегда был человек вспыльчивый, сперва наговорит с три короба, потом подумает. Он, Янош, уже объяснил своему брату, что если тот будет разжигать вражду между бывшими батраками и бывшими зажиточными крестьянами, ныне членами кооператива, тогда он не станет дожидаться, пока предпримет что-либо парторганизация кооператива, а сам поставит вопрос о выговоре. Но он знает также, что не все бывшие хозяева рассуждают, как Янош Секер. Есть и такие, кто все еще твердит, что не желает идти в кооператив работать под началом бывших батраков да мужиков неумытых — уж лучше станет запасы свои проедать. Что это за люди? Во всяком случае, умными их не назовешь. Счастье еще, что таких немного и становится все меньше. А суть в том, что вот Имре Часар работает сейчас под началом Яноша Секера, все лето так работал и в прошлом году тоже. А Янош Секер у Иштвана Бако под началом, хотя Иштван тоже ходил к нему на поденщину. И все-таки они понимают друг друга. Правильно или нет?

Иштван Бако, Имре Часар, Янош Секер. Правильно.

Иштван Бако. Просит Яноша Секера думать об интересах кооператива и не обращать внимания на пустую болтовню, а заявление свое взять обратно.

Имре Часар. Просит секретаря райкома еще раз поговорить со своим старшим братом, потому что если Берталан не изменит поведения, то он, как председатель контрольной комиссии, возьмет это дело в свои руки. Предлагает поставить на голосование заявление Яноша Секера о выходе из правления.

Иштван Бако. Сообщает, что все, кроме Яноша Берко, проголосовали против выхода Яноша Секера из правления. Предлагает перейти к следующему вопросу повестки дня — обсудить ходатайство в районный совет о скорейшем ремонте железнодорожной ветки на Сегтелек.

Йожеф Хорват. Ремонт дороги обойдется примерно в двести тысяч форинтов. Если бы дорожные организации могли приступить к работе до начала осенней пахоты, тогда кооператив на общественных началах мог бы осуществить работы примерно на шестьдесят тысяч форинтов. Если кооператив согласится взять на себя эти общественные работы, тогда дело пойдет быстрее. Дорожники передвинули бы ремонт на более близкие сроки. В противном случае придется еще подождать.

Янош Берко. Предлагает не обсуждать этот вопрос до тех пор, пока не будет получен от райкома более точный ответ о планах строителей. Прибегнуть к общественным работам можно только в самом крайнем случае, потому что дел в кооперативе по горло и не обязательно вкалывать задаром, если можно обойтись без этого. Сперва про общественные работы упоминать не надо. А уж если так не выйдет, тогда добавить, что кооператив поможет, рабочую силу даст.

Иштван Бако, Имре Часар, Геза Буркуш, Шаму Надь. Правильно советует Янош Берко, так и надо сделать. А районный секретарь пусть не говорит никому, как они тут порешили.

Иштван Бако. Следующий вопрос — улучшение почв. Он знает, что разговоры об этом идут среди людей, и долг правления — хорошенько обдумать, что следует предпринять. С Лисьей пашней дело плохо: вода наносит ей все больший урон. Под угрозой около ста десяти хольдов плодородной земли, и если не уследить, то в самом скором времени в беде окажется вся низина за пашней. Вода подмывает склон, там образовались такие овраги да рытвины, что машина туда уже не пройдет.

Имре Гергей. Правление должно серьезно все продумать, прежде чем браться за такое. Ведь дело это не шуточное и будет стоить немалых денег, да не в кредит, не в долг, а из трудодней, из личного дохода членов кооператива. На прошлой неделе приезжал инженер-мелиоратор. Три дня провел на пашне, все осмотрел основательно, все измерил, сказал, что помочь можно, но обойдется это недешево.

Иштван Бако. Эти работы кооператив может оплатить только из своих средств. То есть мелиорацию можно произвести лишь за счет уменьшения стоимости трудодня будущего года. С другой стороны, речь идет о ста десяти хольдах, а если учесть и те земли, что в самой низине расположены, так и обо всех двухстах хольдах. Дело обстоит примерно так, что все расходы они вынуждены будут оплатить из собственного кармана, а выгоду от этого, собственно, не они увидят, а уже будущие поколения. Но мелиорацию все-таки проводить надо, потому что нельзя же просто так забросить эти земли.

Янош Берко. Решать в таком деле не просто. Надо все как следует обмозговать: нет ничего хуже, как денежки выкладывать. А сколько же все-таки это будет стоить?

Иштван Бако. Во всяком случае, не меньше двухсот тысяч форинтов. Но в конечном счете речь идет о будущем. О земле, плодами которой жив человек, о внуках их, что место дедов заступят.

Геза Буркуш. Прав Янош Берко, трудно человеку расстаться с деньгами, которые он своим трудом заработал и которые в хозяйстве куда как нужны.

Гержон Кочи. Как видно, никому пока не хочется высказываться. Лучше бы перейти сейчас к следующему вопросу. Пока правление обсудит его, у всех будет время поразмыслить. Оно ведь правда, что деньги в хозяйстве позарез нужны. К тому же, если сейчас о двухстах тысячах говорят, то под конец и до трехсот дело дойдет.

Иштван Бако. В повестке дня осталось только два вопроса. Один — просьба Антала Фараго о вспомоществовании. Сам он стар, жена давно болеет, и больше никого у них нет, так что поддержки никакой, а самому старику работать уже не под силу. Вспомоществования он прямо не просит, но к тому ведет. Поэтому можно рассматривать его заявление как прямую просьбу и проголосовать за выдачу старику пособия в размере двухсот форинтов.

Имре Часар. Спрашивает, сколько израсходовано уже по социальному обеспечению.

Йожеф Тиса, бухгалтер. Осталось тысяча шестьсот форинтов. Но если положение будет уж очень трудное, он сумеет — хоть и не совсем законным путем — достать еще немного денег.

Имре Часар. Дать эти двести форинтов можно бы, да только жизнь Антала Фараго от этого не наладится. Старику работать уже не под силу, это видно, только мается бедняга, а не ровен час и вовсе загнется. Надо такое решение найти, чтобы и непосильную ношу у старика с плеч снять, и чтоб при этом у него концы с концами сходились.

Шаму Надь. Он тоже думал уже об этом и считает, что надо как-то пристроить старика. Осенью можно будет отправить на пенсию Андраша Пайи, а Антала Фараго поставить на его место ночным конюхом. Работа не хлопотная, так что он с нею справится и честно заработает свои деньги. А пока надо выдать ему пособие.

Янош Берко. Антала Фараго только тогда можно будет к конюшне приставить, когда Андраш Пайи уйдет на пенсию. Но Андраш Пайи сперва хочет дом подремонтировать и летнюю кухню достроить. Он потому до сих пор и не шел на пенсию, чтобы деньжат на все это подкопить. Если сейчас отправить его на пенсию, тогда он со своим строительством сядет на мель. Надо подождать, пока он закончит все.

Гержон Кочи. Тогда Антал Фараго и через год этого места не получит.

Геза Буркуш. Надо бы посмотреть, как там у него дела с этим строительством. А вдруг и ускорить можно будет.

Имре Часар. Пусть председатель посмотрит, как идут дела у Андраша Пайи. Если окажется, что конец близко, тогда, может, и кооператив помог бы, чтоб поскорее освободить место для Антала Фараго.

Гержон Кочи. Доски в кооперативе есть. Да и кирпич тоже. Правление могло бы вынести такое решение, что за всю многолетнюю работу Андраша Пайи и в связи с его уходом на пенсию кооператив берется достроить ему дом. Тогда все бы уладилось.

Йожеф Тиса. И он бывает иногда вынужден идти на небольшие отклонения от правил, но то, что предлагают Имре Часар и Гержон Кочи, не предусмотрено уставом, поэтому он не берет на себя за это ответственность.

Иштван Бако. Спрашивает у секретаря райкома, что он скажет об этом и действительно ли будет незаконно, если они так поступят.

Янош Чюреш. В уставе кооператива записано как один из принципов демократии, что кооператив сам решает свои дела как хочет и никто не имеет права в это вмешиваться.

Шаму Надь. Районному секретарю и в других случаях стоило бы оставаться при этом мнении, а не только сейчас.

Иштван Бако. Ставит вопрос на голосование. Объявляет, что решение правлением принято и вошло в силу, а бухгалтер пусть улаживает дело как хочет, лишь бы не вышло никаких неприятностей. Предлагает перейти к последнему пункту повестки дня — о стипендии для сына Кароя Сабо.

Йожеф Хорват. Это предложение стоит принять по трем причинам. Во-первых, паренек этот, Гергей Сабо, все время — и в начальной школе, и сейчас, в гимназии, — учился на отлично. Во-вторых, если он окончит Сельскохозяйственную академию как стипендиат кооператива, тогда он и вернется в кооператив, но уже специалистом с дипломом, будет квалифицированным агрономом. В-третьих, для родителей его тоже было бы большим облегчением, если б кооператив снял с их плеч содержание парня во время обучения. Но самое главное, что среди специалистов кооператива появится односельчанин, которого все знают и который тоже знает все — и людей, и деревню, и поля кооперативные.

Геза Буркуш. А где порука, что Гергей Сабо, заполучив диплом, действительно вернется в свою деревню, а не обоснуется в каком-нибудь большом городе или хоть в его окрестностях? Он не потому спрашивает, что считает молодого Сабо недостойным стипендии, но ведь все знают, как рассуждает нынешняя молодежь, по крайней мере многие, о деревенской жизни. Иной только и ждет не дождется, когда из деревни вырвется.

Гержон Кочи. Геза Буркуш прав. Но он про другое хотел спросить — кто поручится, что государство или Академия не отправят парня в другое место, где, по ихнему мнению, в нем больше нуждаются. Потому что с молодым Сабо договориться еще как-то можно, а вот с государством — будет потруднее.

Йожеф Хорват. Государству нет никакого интереса в том, чтобы студента-стипендиата направлять в другое какое-то место, а не туда, откуда его учиться послали. К тому же, с пареньком надо будет заключить договор, что он, выучившись, сюда вернется. Все здесь знают Гергея Сабо, он парень серьезный, вдумчивый, не похоже, чтобы такой слово свое не сдержал и отмахнулся от кооператива. Вот уж четвертое лето, как он здесь работает, узнали его за это время.

Имре Часар. Спрашивает, какова должна быть стипендия, как ее выплачивать, кому в руки отдавать.

Иштван Бако. Стипендия составляет пятьсот форинтов в месяц. Если Сабо будет учиться в Академии на отлично, тогда общежитие и питание он будет получать бесплатно. В этом случае пятьсот форинтов останутся ему на прочие расходы, на учебные пособия, одежду и тому подобное.

Шаму Надь. Считает, что стипендию надо дать, он с самого начала был за это. Но пятьсот форинтов — деньги большие. Если у парня будет питание, общежитие, зачем ему столько денег? Только приучиться смолоду деньгами швырять.

Гержон Кочи. Конечно, пятьсот форинтов — деньги немалые, бывает, что и две недели спины не разгибаешь, чтобы заработать их на трудодни. Но его мнение такое, что паренек не зря их получит, не задаром. Он, Кочи, неподалеку от Сабо живет, видит, что Гергей как вернется в четыре часа из гимназии — он ведь поездом туда ездит, — так, не успев поесть, уже за книги садится да за тетрадки. И вот этак-то целый год, изо дня в день, пока занятия не кончатся. Утром в половине пятого он уже на ногах, к поезду спешит, чтоб поспеть в гимназию. Хоть и не физическая у него работа, а трудится он, можно сказать, не меньше, чем взрослый, по крайней мере по времени.

Иштван Бако. Его сын тоже в гимназии учится. Тоже готовится сейчас в Академию. Иной раз и за полночь все еще в книгах копается. К тому же ребятам этим даже в субботу уроки задают, так что они и в воскресенье вкалывают, когда весь остальной люд отдыхать может. Когда сам он со сверстниками своими в школу ходил, тогда все было по-иному: школу они разве что во время экзаменов и видели по-настоящему — через пень колоду уроки-то посещали, а уж как в старших классах табели получали, и вовсе не понятно. Чего только не приходилось им делать! И коров пасти, и косить, и с племенным бараном по дворам ходить… Так что он считает, что молодой Сабо отработает те деньги, какие сейчас от кооператива получит. Надо также принять во внимание, что у Кароя Сабо еще шестеро детей в доме и что при стольких-то ртах нелегкое дело обуть-одеть взрослого парня, который к тому же в город попадет, где человек все же больше на виду.

Геза Буркуш. Говорят, что Гергею Сабо пять лет учиться надо. Если по пятьсот форинтов в месяц считать, так получится ровно тридцать тысяч. Большие деньги.

Янош Берко. Конечно, большие, если б их в одночасье выдать пришлось, а не в течение пяти лет. Его же мнение такое, что все это не важно — важно одно, чтобы в Академию попал крестьянский сын и вышел оттуда с дипломом. А уж вернется он в деревню, нет ли — не важно. Его это, по правде сказать, даже не очень беспокоит. Чей он сын — вот что важно.

Имре Часар. Это правда. Но только есть и еще большая правда. В том она, что парень сюда вернется. А значит, среди руководства кооперативом появится специалист, который и сам родом отсюда, их плоть и кровь. Именно так надо ставить вопрос, чтобы соблюдать интересы кооператива. И это хорошо, что в кооперативе свой, здешний специалист появится. Важное это дело! И он бы хотел, чтобы у них всегда был руководителем кто-то из своих. Хорошо это и правильно, о чем бы ни зашла речь.

Гержон Кочи. Согласен, что это и есть самая суть вопроса. Когда свой делами заправляет — считай, полдела сделано!

Геза Буркуш, Шаму Надь, Янош Секер, Пал Киш, Йожеф Молнар. Правильно!

Иштван Бако. Ставит вопрос на голосование, затем оглашает решение: кооператив посылает в Академию своего стипендиата Гергея Сабо, сына Кароя Сабо.

Иштван Бако. Объявляет, что повестка дня исчерпана. Пора вернуться к вопросу о мелиоративных работах. Выступавшие в прениях правы, предполагая, что работы эти могут обойтись дороже, чем в двести тысяч форинтов. Но вопрос в том, с какой ответственностью они относятся к будущему кооператива. Конечно, и личный доход — дело большое, и очень хорошо, когда каждый член кооператива может побольше заработать на трудодни. Надо сказать прямо и откровенно, что, если они начнут мелиорацию, трудодень станет меньше, уменьшится и личный доход каждого. Так что здесь речь может идти только об их общем доходе в будущем. Пусть правление решает этот вопрос по своему разумению.

Шаму Надь. Заявляет, что он обдумал этот вопрос, но хочет знать мнение других членов правления.

Геза Буркуш. Поскольку все, как он видит, молчат и высказываться не намерены, он предлагает председателю поставить вопрос на голосование.

Иштван Бако. Ставит вопрос на голосование и оглашает решение: правление единогласно постановило начать мелиоративные работы на Лисьей пашне.

17 23 часа.

Иногда, совершенно неожиданно и в самое неурочное время, является ко мне Генерал. В шляпе, небрежно сдвинутой на затылок, в грубых стоптанных башмаках, начищенных до блеска, он медленно, торжественно отворяет дверь, с многозначительным видом заглядывает в комнату, устремляет на меня взгляд, в котором застыло почтительное предупреждение, затем во всю ширь распахивает дверь и, отступив к стене, вытягивается в струнку, чтобы пропустить следующего за ним высокого гостя, ибо сам он — лишь восторженный его почитатель, лишь преданный навеки и присягнувший на верность покорный слуга его. Он прижимается спиной к стене и подымает в знак приветствия руку. На лице его — глубочайшая серьезность и растроганность. И вдруг он резко отделяется от стены и, высоко вскинув голову, входит в им же самим распахнутую дверь, которую закрываю за ним уже я.

— Прошу вас! — говорю я. — Право, очень приятно, что вы вспомнили обо мне!

Он останавливается на середине комнаты. Оглядывается, стаскивает тонкие рваные перчатки, легким небрежным движением бросает их на стол, церемонно снимает с головы шляпу — берется за нее сперва одной, потом другой рукой, затем, держа обеими руками за поля, водружает ее на стол, рядом с перчатками. Кидает на меня короткий взгляд из-под насупленных бровей, закладывает руки за спину и, резко вдруг повернувшись, подходит к окну.

— Не помешаю? — спрашивает он.

— О нет! Я польщен вашим визитом.

— Я всегда пренебрегал условностями и от души рад, если другие поступают так же. Когда вы посетили меня, полагаю, я ни единым словом, ни единым намеком не дал вам понять, что визит ваш пришелся в несколько неурочное время. Я как бы не заметил этого!

Он обернулся, посмотрел на меня, слегка склонив голову набок, затем снова медленно вскинул ее.

— Не так ли?

— О, конечно! Именно так… Прошу вас, присядьте. Мне чрезвычайно приятно, что вы не забываете меня.

— Столь многие и столь жестоко забывали обо мне в течение моей жизни, что я не могу позволить себе поступать подобным образом. Вообще правильность своих поступков я всегда определял путем сравнения, а вернее, противопоставления их поступкам моих ближних. И чем значительнее было различие, тем очевидней была моя непогрешимость и порядочность… Прошу вас, не утруждайте себя! Садитесь!

Коротким движением руки он указывает мне на кресло и садится сам. Сидит выпрямившись, положив на колени руки…

Так появлялся обычно мой Генерал, а на улице еще долго слышался гомон детворы, которая не отставала от него ни на шаг. Затем ребятишки разбегались с криками и свистом, быть может, устремлялись в лес со своими собачонками и пращами. Мой Генерал любил их, и они платили ему бесконечной привязанностью, такой искренней и кристально чистой, на которую способны только дети.

Сегодня — вот сейчас, поздним вечером — мой Генерал пришел ко мне опять.

— Какие новости? — Я протягиваю ему портсигар.

Он сидит бледный, растерянный. Потом поднимает голову. Смотрит на меня.

— Скажите… — Голос у него странный, усталый. — Скажите, а не глупость ли все то, что я делаю?

Моя рука с зажженной спичкой замирает в воздухе.

— Не понимаю…

Весь он как-то сникает, лицо становится утомленным, помятым, глаза теряют блеск, растерянно перебегают с одного предмета на другой.

— Мне кажется, — его пальцы беспокойно шевелятся, — я погиб безвозвратно… нет, нет, не возражайте! Я совершенно погибший человек, да и как может быть иначе. Так оно и должно быть!

— Случилось что-нибудь?

— Отнюдь! Ничего не случилось! Все в порядке!

— Не может быть, я вижу, что-то случилось.

— Совершенно ничего!

— Вы что-то скрываете от меня?

Он подымает глаза.

— Боюсь, вы перестанете меня понимать.

— Ну, что вы! Да вы понимаете, что это оскорбление?

— Менее всего желал бы я вас обидеть!

— Тогда вы должны сказать, что вас угнетает!

— Сегодня я был у нашего доктора…

Он встает и, заложив руки за спину, идет к окну. На улице темно. В стекле отражается его лицо.

— У меня были на то чрезвычайно веские причины!

Пальцы его беспокойно ищут друг друга, сцепляются, расцепляются и снова сцепляются, словно сведенные судорогой.

— В последнее время на меня все чаще находят минуты глубокой депрессии, и тогда я начинаю сомневаться в своем генеральстве! Ведь с кем угодно может случиться, что его вера в собственное призвание или, скажем, в свои способности начинает колебаться. Это вполне естественно, я бы сказал, неизбежно и, если угодно, даже желательно. Хотя бы потому, что человек, оказавшись таким образом перед новым испытанием, побеждает собственные сомнения и снова утверждается и в силах своих, и в призвании. Но мои сомнения, приходящие все чаще и чаще, относятся, как бы вам сказать, не к этой категории, нет, нет! Они уже граничат с безумием, превращаются чуть ли не в навязчивую идею! Доктор осмотрел меня очень-очень внимательно и заверил, что все в порядке, а я, несмотря на это, охвачен бесконечным страхом! И как раз вот этот страх и есть причина моих сомнений: ведь я не знал страха! Только сейчас познакомился я с этим чувством!

Он поворачивается ко мне:

— Я вполне откровенен с вами!

— Я чрезвычайно польщен вашим доверием.

— У меня ужасное и недостойное состояние!

Он шагает по комнате взад-вперед, затем вдруг останавливается передо мной.

— Человек, который всею жизнью доказал перед небом и землей, в чем его призвание, за спиной у которого — как у меня — столько лет безупречной службы и великих деяний, кто никогда ни на минуту не поколебался в своей вере и правоте своей, этот человек теряет вдруг веру и чувствует, как почва ускользает у него из-под ног! Способны ли вы понять весь этот ужас?!

— Я был бы способен понять, и в самой полной мере, если бы поверил в это!

— Во что поверили бы?

— Что ваши сомнения обоснованы и что это не просто обычное состояние, какое может постигнуть всякого, кто взвалил себе на плечи такую ответственность, как то сделали вы!

— Вы так полагаете?

— Да! Я убежден, дело лишь в том, что вы стоите перед какой-то задачей, которая превосходит все известные вам доселе, и состояние ваше порождается тем естественным нервным напряжением, которое возникает от чрезмерной сосредоточенности, неизбежной перед любым свершением. Вам нужно немного отдохнуть, и все исчезнет бесследно.

— Из чего вы заключаете, — говорит он медленно, подчеркивая каждое слово, — из чего вы заключаете, что я стою перед задачей, превосходящей все предыдущие?

— Я просто сделал некоторые выводы, друг мой.

— Я спрашиваю вас, из каких источников почерпнули вы сведения о том, что я намерен предпринять?

— Я просто сделал свои выводы, и только, — надеюсь, вам достаточно моего слова?

Насупившись, он смотрит мне в лицо щелочками прищуренных глаз. Наконец произносит:

— Я верю вам! Мне не нужно вашего слова!

И он, медленно, четко ступая, возвращается к окну.

— Впрочем, если подумать, то ведь и предтече моему доводилось проходить через подобные кризисы. Я имею в виду отнюдь не какие-нибудь там сатанинские искушения на горе, например, или на крыле храма, когда сатана предлагал ему всяческое богатство и могущество… Это все смешно! Но припомните, однако, как вскричал он, обвиняя отца своего, что тот его покинул… Вот уж этот крик действительно прозвучал из самых наистрашнейших глубин! А между тем вся его трагедия заключалась в том, что он чувствовал потребность в некоем отце! Какое самоуничижение! И, понимая, почему он так поступил, я вынужден все же осудить его, ибо сколько он приобрел, столько и потерял. О, ему все же неведома была душа человеческая!

— Ну, вот видите… Значит, бывает и так…

— Прошу вас, не сочтите за преувеличение то, что я скажу сейчас, но меня самого часто поражает, сколь бесконечно глубоко знаю я человеческую душу!

— Что ж, это немалое дело.

— Величайшее из всех, какие только можно вообразить себе! Колоссальное дело!

— В таком случае, можно ли обращать внимание на мимолетные настроения?

— Да, да. Мне кажется, вы правы. Значит, вы считаете, что меня в самом деле несколько вымотало волнение или, точнее, напряжение, вызванное чрезмерной сосредоточенностью?

— Я в этом убежден… Между прочим, как вы и сами выразились только что, подобное состояние возникает неизбежно.

— Часто я и сам поражаюсь, насколько глубоко знаю я самое тайное, самое непознаваемое, самое оберегаемое, тайну всех тайн — сокровенное души человеческой! Полагаю, вы не сомневаетесь в этом?

— Ну что вы!

— Я не испытываю потребности в низменном лицемерии, не позволяющем человеку говорить о себе хорошее! Всегда и во всем следует придерживаться истины… Разве достойнее с помощью различных ухищрений ставить других в такое положение, когда они вынуждены хвалить меня? Всю свою жизнь я неуклонно придерживался истины, каковы бы ни были последствия этого!

Он резко поворачивается и вытягивает в мою сторону руку.

— Вы правы! Даже малейшее сомнение в своем генеральском звании я считаю для себя недостойным! Сомнение вдохновляет человека, подстегивает его к выполнению призвания, толкает к новым победам. Вы согласны со мной?

— Конечно!

— Вот о чем речь всего-навсего! И следовательно, у меня нет никаких причин для огорчения! О, вы никогда не узнаете, что значит иметь призвание, поставить самую жизнь свою на служение человечеству. И сохрани вас господь от этого, друг мой! Вы думаете, я могу разделить с воинством моим вот эти минуты, весь ужас и немыслимую горечь слабости своей? Глубоко ошибаетесь! Ему нельзя знать об этих минутах! Генералу не пристало быть слабым, генералу не знакомы сомнения и страх, генерал — это скала, которая с непоколебимым спокойствием выдерживает натиск бурь, он стоит, высоко подняв голову, неприступный и непобедимый!

— Безусловно! Не угодно ли вам присесть…

— С той минуты, как я понял, в чем мое призвание, я твердо знаю одно, вера способна победить все! А чтоб вы поняли, сколь это истинно, я готов поведать вам, что и сам стал генералом и непогрешимым вождем моего воинства исключительно благодаря безмерной силе этой веры. Генералом — подумайте только! — из какого-то учителишки, каких сотни тысяч вокруг!

— Может быть, вы присядете?

— Нет! Я снова ощущаю в себе эту исполинскую силу, которая позволяет мне вести к победе мое воинство! Мой разум ясен и тверд. Сердце бьется ритмично! Оно бесперебойно и сильно выстукивает гимн вере! Возвышающая власть моего разума вновь наполняет все мое существо! Нельзя не подчиниться ему! О маловерие, куда ты исчезло? Растворилось, как тьма перед лучами восходящего солнца, с безжалостной силой изгоняющего ее в преисподнюю! О, какая сила, какая исполинская сила, какое счастье!

Он стремительно подходит к столу. Глаза его горят, по лицу пробегает легкая дрожь, губы трепещут. Он путает перчатки — правую хочет натянуть на левую руку, — но быстро меняет их. Затем тянется за шляпой.

— Мне пора уходить, друг мой! Я не стыжусь перед вами своей слабости, не стыжусь, что обнажил свои муки! Правому стыдиться нечего, ибо страдания и муки свои он приемлет за человечество!

Он надевает шляпу и с минуту смотрит мне прямо в глаза.

— О, что вы можете знать о счастье!

— Я знаю о нем очень мало…

— Не сомневаюсь в этом! — восклицает он и кивком указывает на дверь. — Прошу вас, дверь!

Я распахиваю перед ним дверь. Проходя мимо меня, он на секунду останавливается и обращает ко мне свое лицо. Глаза его влажны, и голос дрожит от волнения.

— Если бы вы знали, как огромна любовь к человечеству, которую я ношу в себе, вы пали бы к ногам моим, а я, подняв вас, сжал бы в своих объятиях…

Я медленно закрываю за ним дверь.

18 24 часа.

Огромная звездная ночь. Хранят величественное молчание тополя. О, что это за дерево! Каждой клеточкой своей оно устремляется ввысь, ни единая частица его не сдается, не смиряется, только ввысь, только ввысь!.. И робко молчат туи, и молчат, прижимаясь друг к дружке, кусты. Вот колышет воздух летучая мышь — шухх, шухх, — но пока обернешься, ее уже и след простыл. Издалека доносится неумолчное кваканье лягушек, и где-то в ночи громыхает телега. Неслышно подходит собака — ее и не заметишь, пока она носом не ткнется тебе прямо в колени, а то вдруг и просто увидишь, что она лежит уже у самых твоих ног и лежа потягивается или вдруг тявкнет, заслышав какой-то неразличимый для тебя звук. И мерцают, подмигивая тебе, звезды, и сияет круглая огромная луна, и отчаянно стрекочут вокруг кузнечики…

— Дай вам бог доброй ночи.

— И вам также!

— Вот и еще день прожили.

— Да…

— А мой день только начинается.

— Кончится и он.

— Кончится! Все когда-нибудь кончится…

Чиркает спичка, вспыхивает раз-другой огонек над трубкой, и от этого на минуту все погружается в кромешную тьму.

— Письмо из дому получили?

— Получил, — отзываюсь я.

— Долго жить одному нехорошо… Я только раз долго без семьи бедовал, когда в солдатах служил. Не люблю я без них, без своих-то.

— В первую войну служили?

— И в первую, и во вторую. Моим одногодкам, знаете ли, столько пережить довелось, что в другое время, может, и на сто годов хватило бы. Сколько живу на свете, все что-нибудь случается, то одно, то другое, только и смотри, как бы не запутаться совсем. Видно, сошел мир с катушек!

Мы помолчали.

— Опять он приходил? — Сторож кивнул в сторону дома.

— Приходил, — ответил я.

— Я видел, когда он вышел от вас… Что поделаешь! Всякие люди живут на свете. А он неплохой человек. Один раз побил сынка моего старшего, Гезу, того, что в эту войну погиб, первым погиб…

— У вас двое погибли?

— Двое. Хорошие, славные были ребята… Не нарадуешься, бывало, на них глядючи. Один в сорок третьем погиб, другой — в сорок пятом… Были — и нету! Сколько намучились мы с ними, вырастили, а теперь даже и не ведаем, где полегли они. Так вот, он Гезу-то, старшенького, и побил однажды, то ли мышь ему Геза в карман сунул, то ли еще что, он и побил его. А под вечер пришел к нам прощения просить. Пришел, бедняга, — простите, мол, что сыночка вашего поколотил! Вот он какой человек был, у него уж и тогда не все шарики на месте были… Как его зверюшки-то?

— Я уж давно у него не был. Ничего, наверно, живут.

— Воинство… хм… Несчастный он человек! Правда, говорят: тому, кто спятил, ничего не больно, так что, может, он еще и счастлив.

— Может, и так.

— На прошлой неделе дал я ему сову… Уж такая лютая, один бог знает, как он с ней справится! А может, и ее приручить сумеет… Принес я ему сову, а он приглашает меня, заходите, мол, не бойтесь! И чего бы мне там бояться? Но все ж не пошел я: такая у него вонь стоит, что не продохнуть. Тогда он и говорит мне: недалеко то время, когда и я, мол, увижу, как двинется его воинство. И тогда мы все попрячемся от стыда! Потому что увидим, говорит, своими глазами, что лиса не трогает зайца, кошка — мышь, коршун — курицу… и пошел и пошел… Что ж, говорю, скорей бы повидать, господин учитель!

— Это что же, он сам попросил у вас сову?

— А как же! Ох, он и обрадовался! Давно уж просил меня принести ему сову, да такую, самую что ни на есть злую да хищную, а он, дескать, сделает из нее мирное существо. Вы видели их?

— Зверей его?

— Да.

— Видел.

— Ну и что же, в самом деле все так, как он говорит?

— В самом деле. Они там все вместе у него, под одной крышей.

— И правда, что не трогают друг дружку?

— Когда я там был, не трогали…

— А что… еще окажется в конце концов за ним правда, и мы-то стыдобушкой умоемся… Ох, как же он прощения просил тогда, когда сынка моего, Гезу, ударил, ведь чуть только не плакал, бедняга.

Небо прорезала падающая звезда.

— И ей конец пришел, — пробормотал ночной сторож.

— Да, угасла.

— Вот уж беда будет, коль он возьмет вдруг да и помрет, — что ж тогда звери-то его делать станут? Что тогда будет?

— Съедят!

— Его?

— Ну, если соседи не обнаружат, что умер он, тогда конец только один будет — накинутся на него все его лисы, собаки, крысы, барсуки да и съедят.

— Что ж, выходит, затем он воспитывал их со всем своим миролюбием? Дурацкий же мир какой! Он говорил, что с людьми не справился, но зато покажет, что от зверей неразумных добьется большего. А они его съедят под конец! Но и то уже дело, что хоть сейчас-то они в мире живут… все вместе…

— Хорошая ночь какая! — Я сладко потянулся.

— Хорошая, это верно.

— В такую ночь сторожить не трудно, правда?

— Ясное дело, не трудно. Вот когда дождь, тогда плохо. А в такое время мир да покой, все спят, никто никого не трогает… Вот уж седьмой год я в сторожах хожу, и, хотите верьте, хотите нет, с тех самых пор так ничего и не случилось. Я уж сколько раз говорил Йошке, директору: и чего только вы держите меня, если нет в том никакого проку?!

— Вы остерегались бы так говорить, а не то они однажды на том и порешат!

— Ну нет! Уж лучше я сам скажу им это, чем они мне! Я свое-то скажу, а они тогда ко мне: «Нет, дядя Иштван, нужен нам сторож, нужно, чтоб присматривал кто-нибудь по ночам!» — «Ну что ж, — говорю, — тогда ладно!» И опять на целый год я при деле. Один только раз и было здесь неспокойно, но мне и то на пользу пошло…

— Это вы про тот случай с Анти Балогом?

— Ну да, с ним да с Йошкой… А наутро Йошка и говорит мне: «Слышали что-нибудь, дядя Иштван?» — «Это я-то? — говорю. — Не, ничего не слыхал». — «Вот и распрекрасно», — говорит Йошка, ну и выпили мы с ним под это дело. А Анти Балог, тот эдак через неделю зазвал меня к себе — я как раз мимо проходил. «Был, говорит, ты под окном тогда?» — «То есть, говорю, как это под окном?» — «Словом, ничего не слышал?» — спрашивает. «Ничего, говорю, ни словечка!» — «Ну и хорошо, коли так!» И выпили мы с ним его палинки.

— Вы пьете палинку?

— Пью, а чего ж ее не пить?

Я вынес из дому бутылку.

— Давайте тогда выпьем!

— Это еще та, вчерашняя?

— Та самая.

— Хороша. Сказать чья?

— Скажите.

— Анти Балога! Верно?

— Верно… А в котором же часу началась та история у Йошки с Балогом и почему они все это ночью затеяли?

Мы потянули прямо из бутылки по очереди, потом поставили ее под тую.

— Тому есть причина! — проговорил сторож. — Анти с той поры, как в Йошку стрелял, в госхоз — ни ногой, а сюда, в контору, тем паче. На работы тоже не ходил, все ждал, что с ним будет. Йошка-то ведь не допустил, чтоб милиция увела Анти, ни тогда, ни после. И не только Анти, никого из деревенских не выдал! Оба они, и Йошка и Анти, думается мне, выжидали тогда, — а ну-ка, посмотрим, мол, что-то другой сделает! Так целый месяц прошел. Анти работать не ходит. А Йошка молчит, не выговаривает ему за это, не вызывает даже!

— А зарплату свою Балог получал?

— То-то и есть, что получал! Потому он и пришел наконец, эдак через месяц, и прямо к Йошке, чтобы выяснить, значит, как оно будет дальше. А тот ему и говорит: «Сейчас мне недосуг, а вот вечером управлюсь с делами, так часов после десяти зайду сюда в контору, приходи тогда и ты, расскажешь, какой ветер тебя принес». С тем сел в пролетку да и укатил в поле, по делам, значит.

— Когда ж это было?

— Да, говорю, месяц уж прошел после той стрельбы. Все уже шло своим чередом, наладилось как-то.

— И пришел он вечером?

— Пришел. Да и как было не прийти?

— А вы все что думали — зачем он его вечером позвал?

— Я вам расскажу так, как оно было. Все тогда за Йошкой следили — он-то, мол, что теперь делать будет? Все ж таки в него Анти стрелял, и раз уж не дозволил Йошка, чтоб увели его, так как же он теперь расплачиваться станет? Потому что уж такой он, этот Йошка, за все расплачивается сполна. Да еще как! Вот и со старым Кишковачем за обеды его рассчитался, за то, что издевался над людьми, мяса брать не разрешал. Так что ж он теперь с Анти сделает? Одним словом, все мы наблюдали за ним…

— Вы здесь были, когда Балог пришел?

— Вот здесь стоял, у конторы. Смотрю — идет. «Пришел твой директор?» — спрашивает. «Ты про Йошку?» — говорю. «Про него, отвечает, про кого ж еще?» Потом сел вон там на скамью перед конторой и ждет. Разговаривать-то ему само собой не очень хотелось, я тоже больше помалкиваю. «Вызвал тебя?» — спрашиваю. «Сам пришел!» — «С чего ж на ночь-то глядя?» — «Так директор твой велел!» Не понял я тогда ничего, ну да оставил его в покое. Думаю: «Сиди уж!»

Мы снова выпили.

— Ушел я, но держался неподалеку, чтоб видеть все ж, что да как. Пришел Йошка. Смотрю, входят в контору. И сразу же в окне свет зажегся…


— Что ж, пришел я, как утром договорились.

— Ну, так прикрой дверь за собой.

Стоит Балог у двери. Потом медленно делает шаг, другой…

— Я, значит, книжку свою получить хочу.

— Какую это книжку?

— Мою трудовую книжку, по которой я здесь в хозяйстве работал.

— Ага! — говорит директор. — Это зачем же?

— Что зачем же?

— Ну, книжку тебе зачем?

Оба молчат. Балог оглядывает контору. На полу ковер, на стене фотографии — волы, лошади, свиньи, таблицы разные — пшеница, кукуруза, виноград. У письменного стола — несгораемый шкаф. За окном, затянутым железной решеткой, молчит ночь, а здесь все залито ослепительным светом: в люстре все девять ламп горят.

— Затем, что уходить собираюсь отсюда.

— Уходить?

— Да.

— Почему?

Директор обходит стол, садится. Откидывается на спинку стула, снимает шляпу, бросает ее на стол. С самого утра он работал без передыху и только что прикатил с дальнего поля. Он проводит по лбу рукой, потом подымает глаза на стоящего перед ним Балога. Вот уже месяц, как он не видел его! С той самой ночи, когда стоял у себя на кухне, стоял, прижавшись спиной к стене… Антал Балог! Директор глядит на него пристально, не отрываясь. Вот он стоит сейчас почти у самой двери. Сколько раз, бывало, стояли они здесь вдвоем, в этой самой конторе перед управляющим…

— Словом, за трудовой книжкой?

— За ней.

Балог смотрит на директора. Постарел он за этот месяц! Но и сейчас у него все та же, с детства знакомая привычка щурить глаза, раздумывая о чем-нибудь. Брови совсем сошлись на переносье. И видит Балог, как стоят они вдвоем, плечом к плечу, перед жандармами… «А, сволочь, мужик вонючий!..» А Йошка молчит, потемнел весь, но только щурит глаза и молчит… На жандарма не глядит, уставился в землю и ни звука!

— Давно я не видел тебя, а, Анти?

Молчит Балог.

— Должно быть, с месяц уже. Верно, Анти?

— Верно! Как раз месяц.

— Невелико время!

— Невелико…

Взгляды их встречаются. У Йошки брови все также нахмурены, совсем сошлись на переносье. В деревне всегда говорили, что взгляд у них одинаковый. У него, Балога, и у Йошки. Цветом глаза у них совсем одинаковые, это точно. Хоть меняйся. Большие глаза у обоих, карие…

— За книжкой, значит, пришел?

— За ней.

— Уйти хочешь из хозяйства?

— Да!

Он, Балог, теперь понимает, что милиция не заберет его. Он понял это уже довольно давно. И знает, что отстоял его Йошка. И не только в первые дни, когда явились за ним по горячим следам, а и потом стоял за него горой… В область ездил, где только не был! Никого из деревни не позволил забрать!

— Ну, а… почему ты хочешь уйти из хозяйства?

И чего спрашивает? Знает ведь все не хуже его самого…

— Ну-ну, говори, иначе не уйдешь. Должен знать и я, и все наше руководство, почему человек надумал уйти, кто бы он ни был.

— Потому и ухожу.

— Почему потому?

— Ты и сам знаешь, чего же зря выпытывать?.. Нету мне здесь места!

— А где ж ты найдешь его?

Где? — думает Балог. Что ж, не такой он еще старый, чтоб работы бояться… пристроится где-нибудь к дорожникам, например, а то и в город уйдет — все одно куда, была бы работа.

— Где-нибудь сыщется.

— Уверен, что сыщется?

Сыщется… Он-то ведь рук жалеть не привык…

— Человеку выбирать не приходится…

— Не приходится? Почему же? Можно к дорожникам пойти, а то и на завод. Можно и к бурильщикам устроиться, и в лесное хозяйство или в госхоз какой-нибудь — вон тут их сразу три под боком, а не нравится, так можно в город податься, там и общежитие дадут — все время ведь объявляют об этом. Зазывают даже, приходите, мол, рабочие позарез нужны, за труд вам платить будем, сапоги дадим, спецовку, обедом обеспечим, да из двух блюд, да мясное каждый день. И еще удостоверение выдадим, чтобы могли вы раз в месяц домой съездить бесплатно, одежду, белье сменить, чтоб не на собственные деньги ехать пришлось!

Так вот зачем он спрашивает! Найдется ли ему, мол, в другом месте работа, если отсюда уехать надумал? Да еще при том, что не выставляют его отсюда, и не то чтоб жить ему не дают, а просто потому, что сам он уехать решил!..

— Найдется место! — говорит Балог.

— А чего же не найтись?.. Вот и я говорю, что найдется. Найдется, да столько, что нам с тобой, Анти, когда-то и не снилось… даже половины того много было бы…

Ходили они, бывало, вдвоем за тридевять земель, чтобы хоть на прополку наняться, даже ненадолго, хоть на неделю, чтобы несколькими филлерами разжиться да самое необходимое домой привезти. Сколько исходили они вдвоем, сколько раз останавливал их жандарм на пути. Кто такие? Откуда? И тут же заворачивал обратно: отправляйтесь, мол, в свой околоток, нечего на чужбине у других хлеб из-под носа забирать, здесь и своих бродяг хватает…

— Нам тогда и десятой доли довольно было бы, верно, Анти? Может, помнишь еще про то?

Помнит он! Все помнит…

— Я только затем и спрашиваю, что знать хочу: помнишь ты еще про то?

Может, и нужно заговорить? Но ведь тогда это надолго… Да и потом — с чего начать? Очень длинная это история!..

— Уйти, значит, надумал?

— Да…

— Потому что здесь остаться не можешь.

— Да…

— Потому что чуть не убил меня?

— Да…

— В другом месте работать стал бы?

— Стал бы!

Вот и опять сошлись у Йошки брови. Вот встает он из-за стола. И выходит на середину комнаты…

— И в том, другом месте мог бы остаться?

— Чего же…

— А в того, кто в другом месте тебе работу дал бы, разве в него не стрелял ты?

Вот он подходит ближе. Вот стоит уже совсем рядом. Он чуть пониже ростом. Всегда так было. И в детстве тоже…

— Куда б ты ни пошел, везде работу тебе даст только тот, в кого ты стрелял тогда ночью! У кого бы ни попросил ты работы, это будет тот самый человек, на которого ты руку тогда поднял.

Йошка стоит совсем рядом… Но он уже не такой, каким был только что. Ого, как вздымается у него грудь, как прерывисто он дышит… И голос уже другой стал! Совсем тихий, но так и дрожит от напряжения…

— Правильно я говорю, Анти?

— Дай мою книжку! — хрипит Балог и смотрит Йошке прямо в глаза. — Если надо тебе рассчитаться со мной — рассчитывайся! Как — это твое дело, а мне моя книжка нужна, затем я и пришел!

— Вот сейчас ты правду сказал, Анти! Есть у нас за что рассчитаться, и в долгу мы не останемся! Я во всяком случае! Одно только мне не известно — ты-то сам знаешь ли, за что я буду рассчитываться? Не знаешь, верно? Ну, тогда я перечислю тебе все по порядку.

Теперь он говорит совсем тихо. А как дрожит у него голос!

— Я все тебе перечислю, как оно есть на самом деле. А ты слушай! С одной стороны, в жизни твоей такая бедность была, что уж страшнее, пожалуй, и не сыщешь. И столько ты хлебнул горя с тех пор, как подрос чуток, что и половины того на шестерых хватило бы. И не мог ты от нищеты этой избавиться большую часть жизни своей, и так бедность в тебя въелась, что человеком надо быть тому, кто тебя отмыть от нее взялся, да и тебе самому надо человеком быть, чтобы верить тому, кто тебя отмыть старается!.. А поскольку обманывали тебя тысячу раз, так ты уже и той руки сторонишься, которая добро тебе делает. И десять раз надобно добро тебе сделать, чтобы хоть на одиннадцатый ты поверил, что худа тебе не желают! Так-то оно, и никак иначе! И это то самое и есть, из-за чего я тебя никакой милиции в руки не отдал, да не отдам и впредь, а если кто совершить это вознамерится, тот со мной будет дело иметь, потому что, как я сказал, настрадался ты уже за все на веки вечные! Так намучился, что тот, кто тебе еще зла желает, самого черта проклятей! Да только это, Анти, еще полдела! Есть и другая его половина — та, из-за которой я тебя сюда призвал. Потому что остался еще за тобой должок!

Ох, не к добру эти долгие речи! Вот и лицо его только сейчас по-настоящему наливается кровью. Он уже не владеет собой, он почти кричит…

— А кто человека сделал из сына твоего? Врач из него вышел или голь перекатная, прислужник господский?! И не он ли построил дом себе — или в хлеву, в сарае живет, как жил ты сам со мной вместе, потому что то и был хлев, да и для хлева-то, для скота не годился?! А кто выстрадал все это, как не отец твой, не дед, как и другие бедняки во все века! Но вспомни-ка и то, что я говорил тебе в свое время: не прячься, не отходи в сторону, не допусти, чтобы другие взяли в свои руки твою революцию! А ты что сделал! «Вот мой билет!» — и хлоп его об стол! Может, это было самое трудное? Отступил в сторону, освободил место другому, тому, у кого ни души нет, ни сердца, чтобы понять тебя! Покинули все меня, ушли! Остался я один как перст, здесь, среди вас, и, куда ни погляжу, никого из своего роду-племени почти и не вижу!.. А вы и головы позапрятали — катись, мол, все к черту, не из-за чего тут и копья ломать! Спрятаться, хвост поджать, пусть себе время идет своим чередом, а чтобы самим хоть пальцем пошевельнуть — так тут вас нет! И все-таки даже при всем этом твоей стала эта страна! Поголодал ты ради этого, забрали у тебя и муку, и пшеницу, и картошку твою, все сусеки выскребли, но сын твой учился бесплатно! Врачом стал бесплатно! Лекарства ты получал бесплатно! Из бараков батрацких выбрался! Так кого ж ты тогда к стенке поставил?.. Будь же проклята рука твоя, что ружье на меня подняла… И вот тебе расплата за это!

Тут поднял Йошка кулак и изо всей силы ударил Балога в лицо.

— Йошка!

— Так кто же отмыл тебя от нищеты твоей, как не эта вот власть!

— Йошка, остановись!

— А ты остановился, когда под окно мое шел?! А за то, что его милость тобой помыкал и детей твоих с восьмилетнего возраста в работу впрягал, против него ты поднял ружье?! Нет, ты только теперь его поднял, и поднял против меня!

Снова безжалостно, с дикой силой опустился кулак. Балог отлетел к двери, из носа у него хлынула кровь.

— А на него ты поднял руку? На милостивого господина своего? В него стрелял ты, когда он жизнь твою крал у тебя, да не затем, чтобы на это дом тебе, завод, школу построить, чтоб детям твоим лучше жилось, а затем, чтобы прихотям своим потакать, шлюху содержать, кучера, карету, замок свой… Ну так становись же передо мной! Пришел час и мне с тобой рассчитаться!

— Опомнись, Йошка!

И вот уже Балог сам оттолкнул его от себя. Теперь и ему кровь бросилась в голову. Вскинулись руки. И он ударил в ответ со всей силой.

Так вот почему Йошка не позволил забрать его? Чтобы самому расплатиться за ту ночь… Но кто же, как не он, Балог, делил вместе с ним землю? Кто партию создавал в сорок пятом, кто, как не он, стал впереди, чтоб вести людей к этой власти? И кто, как не эта власть, насмеялся над ним в самой сильной страсти его, в его самых искренних чувствах? Кто избрал вместо него таких, как Варга, — отлынивающих от работы, никогда не произносивших слова правды ничтожеств? Кто обманывал его, кто твердил, что все принадлежит ему, когда жене его приходилось крапиву собирать по канавам, чтобы сварить супу? Кто бросил ему в лицо чудовищные слова, что он должен чувствовать себя преступником денно и нощно?! А как забыть того, кто на собственной машине привез сюда нового секретаря и назвал всех, кто живет здесь, фашистами?! Да где еще было столько батраков в прежние времена, как не в их районе, столько обездоленных? Значит, это они фашисты?! А когда он правду сказать хотел, кто ему рот заткнул, мол, это вражеские речи? Кто лишил его того, что придавало смысл его жизни, кто сделал так, что вся деревня говорила ему прямо в глаза: «Так вот что обещал ты нам в сорок пятом? Так вот куда ты было загнал нас?» Зачем же тогда Йошка болтает тут о заводе, о школе, о новых городах, когда честь человека, достоинство, гордость были втоптаны в грязь?! Да лучше бы уж и завода того не было! Или пусть гибнет человек, только бы завод построить? И пусть никто пикнуть не смеет, мы и невинных погубим, только чтоб никто рта раскрыт!, не посмел? Господа грабили нас, пока их власть была, но ведь нам сказали, что теперь наша власть — и так затоптать, в ничто превратить честь человека?!

— Остановись, Йошка! — И он бьет снова, с отчаянной силой.

— Остановись?! А ты остановился, когда уже погубил было, да и не меня даже, а себя самого? Так что же лучше-то для тебя? Даже когда очень худо здесь было, не лучше ли было все же, чем на господ спину гнуть? А не в самое ли худое время ты перебрался из той батрацкой берлоги? И не тогда ли сын твой поехал в университет учиться, чтобы в люди выйти? И не тогда ли получал он столько денег за то только, что учился, сколько тебе и не снилось даже, когда батрачил ты от зари до зари?! А много ли ты платил за то, чтоб второй твой сын ремеслу обучился? Государство и одевало его, и кормило, и учило бесплатно, чтобы он профессию получил! Пришлось ли тебе платить за это?..

Сцепившись намертво, грохнулись они на маленький столик в углу, опрокинули стулья. И били, били друг друга дико, безжалостно.

Потом наступила тишина.


Ночной сторож палкой указал на скамью перед домом.

— Я вон там был! Оттуда слышал все, оттуда и видел. Верх взял Йошка… Подошел к умывальнику, что там, в конторе, стоит, стал мыться. Он тоже весь в крови был. Анти, тот все еще лежал у стола, — я думал, может, и помер уже… А Йошка, умывшись, сел у стола, но тоже выглядел не лучше. Потом встал и побрызгал Анти… А когда тот очухался малость, Йошка вышел. Тут и я от окна подался. Не все, что делается, видеть надобно.

Он пососал трубку.

— Да, совсем сошел мир с катушек!.. Йошка сам отвез Анти к доктору, вот здесь, у конюшни, запрягал своими руками. А на другой день послал ему с кучером своим муки да сала копченого, потому что Анти ведь не работал последнее время, а все, что было у него, сыновьям отсылал, — вот и получилось, что в доме было не густо. Так Йошка из своего послал им.

— И приняли?

— Про то один бог ведает! Кучер там оставил… А что потом было, обратно ли отослали, нет ли, про то уж мне неизвестно… А как-то, с неделю назад, вместе вернулись они откуда-то на пролетке. У них тут, во второй деревне отсюдова, свояк есть, что ли, так они к нему на крестины ездили… Ну, увидели меня, выкурили со мной по сигарете. Да только понимаете, какое дело: сын-то Анти Балога, тот, что на заводе работает, так и не вернулся домой. Он и сейчас не отступается от «Двадцати одного»[37]. И с отцом не знается больше — за то, что смирился, мол… Вот здесь мы и сидели, на этой скамье… они да я, рядком сидели.

Мы по очереди отхлебнули палинки. Старик утер рот.

— И вот вы мне скажите теперь: ну, живет себе человек, столько годков живет, сколько на роду написано, и уж так это мало, что сердце заходится, как подумаешь об этом! И даже эту малость не можем мы в мире прожить! Ну, а цель-то какая? Я вам вот как скажу: сотворил господь бог мир и порядок установил, по которому жить, значит… а только вот беда — не хочет род людской на том успокоиться… Ведь если одному хорошо, то другому беспременно худо — так уж заведено. И так оно будет всегда! Вот, скажем, Йошка здесь директором сейчас в госхозе работает, деньги за это получает. И я работаю, и тоже деньги получаю! Я — столько, а он — столько-то, может, раза в три больше, чем я. Вот и кучер его работает и тоже меньше получает… Так всегда было, так и будет всегда! И ничего тут изменить нельзя. Один так, другой этак, а ведь оба одинаково честно работают. Но такой уж порядок! Что тут изменить можно? Да ничего! Ну, да если б только эта беда была! А настоящая-то беда в том, что как ни есть и что ни есть, а на войну человека так и тянут, верно? Кто? Ведь не сам же человек идет, не по собственной воле! Забирают его! Забирают у матери дитя ее, а потом убивают! И никогда это не изменится, а все прочее значения большого не имеет! Прочее все — пустяк, мизинца, ногтя моего не стоит. Вот в чем суть-то…

Он умолк. С минуту сидел неподвижно, глядя перед собой. Потом сказал:

— Славные да пригожие детишки были у меня, сыночки мои… Оба стройные, ладные, таких, как они, не часто увидишь… Где-нибудь да схоронили же их!

Он повернулся ко мне лицом.

— Вполне может быть, что схоронили их по-людски. Правда?

— Конечно.

— А мать все твердит: может, их и не схоронили, как положено, так и бросили, землицей не прикрыли… И в слезы! Да похоронили их, говорю ей, не бойся, не оставили без погребения. А вы что на это скажете?

— Конечно, похоронили! Никого без погребения не оставляют, от того ведь болезни всякие пойти могут, мор начнется. Всех погребают обязательно!

Старик вдруг прислушался.

— Ну, вот первый и подал голос!

Кукарекал петух-полуночник.

— Так, значит, похоронили их, наверняка похоронили, — проговорил сторож немного спустя. — Вот и я всегда говорю матери: успокойся же ты наконец, погребли их, и покоятся они в земле, как тому быть положено…

19 10 часов.

Летняя ночь — всего-навсего гость! Вот и опять солнце плывет в небе, золотит землю лучами, и снова весь мир залит ослепительным сиянием.

За старательно ухоженными грядками, за кустами малины протянулась довольно широкая полоска, поросшая травой. Здесь свободно размещается походная кровать. В воздухе жужжат пчелы, над капустой вспархивают разомлевшие от жары усталые бабочки.

— Да ведь это так, просто стариковское развлечение, — сказал граф. — Возврат к детству. Опять играем, как в детские годы…

— Любопытная игра…

— Ну что вы! Они вредители, не люблю их!

Я закурил.

— А почему бы вам не взять лопату и не попробовать перенести отсюда весь муравейник!

— Потому что ничего я этим не достигну! Я уже пробовал. А они потом снова появляются откуда ни возьмись, не здесь, так в другом месте. Я уж и кипятком их заливал, но проходило несколько дней, и можно было опять начинать все сначала в другом конце огорода.

— Ну, тогда это безнадежно.

— Вы так думаете?

— Мне кажется.

— Возможно! Но пока живем, до тех пор и надеемся.

Он засмеялся.

— Без программы, знаете ли, жить нельзя. Совершенно безразлично, что именно дает человеку смысл в жизни. Вопрос веры всего-навсего. Другой считает это глупостью? Ну и что же? Не все ли равно? Важно, чтобы мы сами находили в том смысл.

— Это у вас консервная банка?

— Да. Теперь у нее более благородное назначение… Верный товарищ, я привязался к ней! Это мой свидетель, если угодно. Средство производства и свидетель!

— По скольку же муравьев вы туда набираете?

— Штук по двадцать-тридцать… Это ведь как когда. Затем я уношу их, возвращаюсь и начинаю все сначала.

Он взглянул на меня.

— А сама идея недурна, признайтесь.

— Согласен.

Так, беседуя, мы подошли к муравьям. Трава здесь была редкая, в земле темнели крохотные дырочки, между ними пролегали ниточки-тропки.

— Господи… до чего же мне все здесь знакомо!

— Вы первый раз сегодня?

— Напротив! Последний мой рейс.

Мы разглядывали землю. Бесчисленные муравьи циркулировали по своим трассам. Беспрерывно и целеустремленно, словно выполняя великий закон жизни, они трудились, поглощенные своим делом. Одни исчезали в дырках, другие торопливо вылезали где-нибудь в другом месте. Все суетились, спешили, встречались и приветствовали друг друга, приносили и уносили вести, таскали травинки, крохотные комочки земли, всякого рода пищу, боролись, останавливались внезапно и снова неутомимо пускались в путь. Их нескончаемая суетня казалась неискушенному наблюдателю беспорядочной, представлялась бессмысленным копошением. Но внизу, под землей, в естественном их доме, находились творения строжайшей целесообразности. Там были дороги и перекрестки, коридоры, что вели к заботливо и обдуманно оборудованным чуланчикам для хранения пищи, для содержания их домашних животных, поставлявших им свежее продовольствие. А в многоэтажных строениях располагались тщательно сконструированные и приспособленные помещения для роста и должного развития их яичек, личинок и куколок.

Строительство и поддержание этого сооружения, его расширение и усовершенствование означает для крошечных муравьев огромную работу и множество забот, и они из поколения в поколение передают свой опыт и эти сооружения потомкам. За едва заметными дырочками в земле человеку чудится строгий порядок, являющийся плодом их общих усилий, порядок, который определяет каждому сферу его деятельности, чтобы таким образом претворился в действительность прекраснейший закон свободы, состоящий в том, чтобы каждый выполнял работу, наиболее отвечающую его способностям.

— Если уж вы застали меня за этим занятием, то вам придется подождать, пока я закончу, — сказал граф, снимая тем временем крышку со своей банки.

— Не обращайте на меня внимания, словно меня и нет здесь… Вам не трудно нагибаться?

— Увы! Что же касается результатов, то я отнюдь не тешу себя иллюзиями. Будем исполнять свой долг, а там будь что будет! То, что делаю я, столь ничтожно! Вот посмотрите, когда они начнут свою деятельность!

— И с каких пор идет эта игра?

— Ба! До каких пор — вот в чем вопрос!

Тяжко отдуваясь, он медленно, с усилием опустился на одно колено.

— Иллюзия, мой милый… все кругом иллюзия!

Он подхватил с земли муравья и поместил его в банку.

— Вы не раздавите его?

— Имея такую практику? Ну что вы… Вот так, аккуратненько. Кладем его в банку! Здесь не происходит ничего особенного — я всего-навсего заставляю их нарушить основной закон их существования. Усомниться в том, что в этом огромном и незнакомом мире главное — они, муравьи, а все прочее — неважно. Впрочем, это осознание своей роли, несомненно, накладывало бы на них неотвратимые и нерушимые обязательства, если бы они не склонны были забывать о них. Что же касается вот этой моей деятельности, то я хотел бы отметить, что само по себе изобретение метода — это уже наполовину победа… А мой метод, полагаю, достоин признания независимо от результатов.

Он одного за другим подбирал муравьев с земли, подхватывал их двумя пальцами и складывал в банку. Маленькие быстрые черные существа стремительно и беспомощно кружились по ее дну.

— Между прочим, я уверен, что все они воображают, будто это всемогущий бог-творец повелел, чтобы они, испытав некую боль, вознеслись ввысь и оказались вдруг в совсем незнакомом месте. Вполне вероятно, что о моих деяниях уже существует у них легенда. «И тогда явилась громадная черная тень, Великие Щупальца, — думаю, что они именно так именуют мои пальцы, — и подхватили они того или этого, из той семьи или из этого рода…»

Он посмотрел на меня и поднял вверх руку, сложив вместе большой и указательный пальцы.

— Метод, мой милый! Вот что заслуживает восхваления! Заставить их нарушить великий закон взаимной связанности, совместного бытия! Когда я перенесу их в другой конец огорода, вы увидите финал игры…

Он смотрел на меня улыбаясь.

— Обидеть меня вы не можете, мой милый… Я слишком стар, вы слишком молоды для того, чтобы мы могли обидеть друг друга. Смело говорите, о чем умалчиваете… Старый дурак, а?

— Ну что вы…

— Тогда еще одно, последнее произволение божье, и — конец.

Он поднял с земли муравья и положил его в банку. Затем встал.

— А сейчас произойдет то, что у нас именуется историей… Конечно, для того чтобы сие деяние облагородилось в историю, необходима перспектива. Нужно время! Когда мы наблюдаем что-либо в процессе становления, образования, кипения, мы не имеем ни малейшего понятия о том, является ли этот процесс исторически значительным, а быть может, даже решающим процессом, открывающим или закрывающим целую эпоху, начало это или конец — мы об этом не знаем! Самое большее, о чем-то догадываемся, ищем аналогии, сравниваем, пытаемся сделать выводы…

Разговаривая, мы миновали раскладную кровать и пошли к противоположному краю огорода.

— Ищи метод — и ты почти победил! Вот сюда, вдоль этих кустов.

В церкви звонили. На улице перед домом с грохотом проехал трактор.

— Сегодня я немного запоздал, — сказал он, — в это время я уже завтракаю…

Возле кустов он остановился.

— Вот мы и пришли.

Держа банку в руке, он указал на землю. Здесь были такие же дырочки в земле, одна подле другой. Те же дорожки, тропинки, муравьи.

— Кто знает, почему они злятся друг на друга? — сказал граф. — Ну да это их дело, не так ли? Я думаю, они просто глупые. — Он опустился на корточки и вытряхнул муравьев из банки. — Вот она, поучительнейшая картина! — сказал он. — Ну, не глупышки ли они все? Взгляните, одного уже убили!

Граф постучал по банке. Затем поставил ее на землю и, отряхнув ладони, поднялся.

— Здесь уже нет нужды во мне. Согласны? — Он взглянул на меня. — Пойдемте позавтракаем со мной.

Возле кровати на низеньком стуле — его, должно быть, только что принесли — стояли на белой салфетке две чашки, сухарики, чайник, масло, мед, колбаса.

Теруш, женщина с детскими глазами, шла по дорожке к дому.

— Так позавтракаете со мной?

— Спасибо… Я только чаю выпью!

А Теруш шла к дому, по пути выгоняя с огорода кур и цыплят.

20 11 часов.

Я лежал на свежескошенной траве, смотрел на небо. Солнце жарило уже в полную силу. Небо было высокое, безмерное и удивительно чистое — нигде ни облачка. Налетавший время от времени слабый летний ветерок доносил ко мне в легком своем дуновении далекие звуки. Где-то затачивают косу, — должно быть, в кооперативе или в госхозе косят новину. По дороге громыхает тягач. Вдалеке пыхтит трактор. Еще дальше работает молотилка, ее беспрерывное стрекотание напоминает жужжание пчел, шмелей, мух. Где-то кто-то перекликается, но от расстояния и жары все звуки доносятся глухо, навевают дрему…

На дороге останавливается пролетка. Я набрасываю на плечи рубаху, оглядываюсь, все вокруг сверкает у меня перед глазами.

Директор госхоза отодвигается в угол.

— Запоздали мы малость. Заснул?

— Нет.

Кучер оглядывается.

— Яблоко хотите?

— Хочу.

Он достает из-под сиденья несколько яблок и протягивает мне, не оборачиваясь.

— Кислые. Ничего?

— Даже лучше.

— Чего уж там лучше… Пивка бы или винца холодненького… Захотите еще, скажите, их здесь много.

Лошади однообразно кивают, хлещут себя хвостами. Потом, вскинув головы, трогаются и вскоре переходят на рысь.

— Ну, что твой граф?

— Да ничего! — отвечаю я.

— Все муравьев своих таскает?

— Таскает! Как раз заканчивал, когда я к нему пришел.

— Ну, видишь! Еще и так можно время убивать. Он едва завидит мою пролетку, уж так кланяется, как и я не кланялся, когда батрачил у него. Однажды встретились мы с ним случайно в аптеке, я и говорю ему — он как раз со стула поднялся: «Послушайте, бог с вами, чего это вы все кланяетесь? Когда я батраком вашим был, и то вам так не кланялся! Раз уж хотите поздороваться, здоровайтесь по-хорошему, а шута из меня не делайте! Ведь и я раньше не от души приветствовал вас, так к чему же теперь эти низкие поклоны?» С тех пор он только кивает при встрече… Останови-ка у косарей, — обратился директор к кучеру. — Я передам с ними жене, чтоб не ждала к обеду. — И снова обернулся ко мне: — Поедешь в район со мной?

— Зачем?

— Маленького Бени Кочиша в техникум не берут. Из-за общежития. Говорят, мест нет. Мне только что бабка его сказала.

— Я не поеду. Сойду у Анти Балога.

— Тогда давай сперва к Анти! — сказал он кучеру. Потом закурил и выпустил клуб дыма. — Вот поеду дела маленького Бени улаживать… А ведь ты видел: парнишка и разговаривать со мной не хочет… Даже не здоровается. Ни со мной, ни с секретарем райкома, ни с председателем сельсовета… Даже со мной, говорю, не здоровается!

Я выбросил окурок.

— Поспать бы сейчас. — И откинул голову на спинку сиденья.

Вдруг я услышал голос кучера:

— А этот несчастный что здесь делает?

По дороге шел Генерал. Вытянувшись в струнку, он шагал четко, по-военному и, когда мы поравнялись с ним, приветственно поднял руку.

Он был серьезен — и приветствовал нас, как равных.


1964


Перевод Е. Малыхиной.

Загрузка...