3

Юрка Лаптев, друг мой сердечный! Мы как-то сразу подружились, едва познакомились на вступительных экзаменах в институт. У нас было очень много общего и в биографиях, и в отношении к жизни. Мы и родились оба двенадцатого сентября двадцать первого года. Учились в одной группе, жили в одной комнате в студенческом общежитии. Он писал немного странноватые стихи, любил исполнять их под гитару. При всей своей странности эти стихи и песни притягивали слушателей, их хотелось слушать ещё и ещё. Считалось, что Лаптев целиком нацелен на стихотворчество. Он действительно был постоянным участником семинаров, темой которых была поэзия. Мало кто знал, что Юрка пишет ещё и прозу, только он её никому не давал читать, даже друзьям. Мне он всё-таки дал прочесть две толстенные тетради, в которых разместилась «вещь» под названием «Миры, что рядом». Юрка честно предупредил, что «вещь» до конца не завершена, что в ней пока больше вопросов, чем ответов. Проза его оказалась ещё более странной, чем стихи. Я потому и сказал о ней «вещь», что не нашёл ей определения. Роман — не роман, повесть — не повесть… Да и по жанру смесь фантасмагории с философией. Я многого там не понял, отдельные главы мне показались скучными, а некоторые читал с напряжённым интересом. Книга, среди прочего, содержала фабулу, которая особенно меня поразила. Речь шла о фантасмагорическом мире живых литературных персонажей существующих и несуществующих книг. Большинство из этих персонажей и не знают (а если им говорят, то не верят), что они являются марионетками в руках Творца (читай — автора). Другие начинают осознавать своё положение, но им от этих знаний только хуже. Самое незавидное положение у персонажей заднего плана. Они безлики, жизнь их совсем невыразительна. Если главные герои волей Творца наделены яркой судьбой, если они выходят сухими из любой воды, то персонажи заднего плана, как солдаты короля или гвардейцы кардинала, гибнут пачками, не успев влюбиться, жениться, родить детей… Творцу некогда и незачем было тратить время на такие пустяки. А ведь это всё живые люди, каждый из которых носит в душе целый мир. Но Творцу некогда, да и незачем с ними возиться, они нужны только как фон, оттеняющий главных героев. Однако если какой-то герой сдуру или по случайности проявлял самостоятельность и отклонялся от начертанной линии, то мог случайно попасть в другой сюжет (то есть в другую жизнь), где ему места среди главных героев не было. И катился тогда бывший герой в безликую, заготовленную на убой толпу… Управляли деятельностью персонажей наместники Творца. Они же контролировали параметры основной линии, не позволяя ей пересекаться с линиями других романов. Но настоящий главный герой Юркиной книги был действительно рыцарем без страха и упрёка, при этом Юрка умудрился создать образ героя очень реальным, осязаемым. Не придуманным! Юркин герой искренне верит в идеалы мифического светлого будущего, которые ему подсовывают власть имущие, посылая умирать за эти идеалы. Основным качеством Юркиного героя была ответственность за людей, которые по каким-либо причинам прибивались к нему, становились под его начало. По мере чтения книги становилось абсолютно ясно: герой не бросит этих людей ради спасения своей жизни, и это свойство для него также естественно, как дыхание. Судьба бросает его с линии на линию, наместники Творца и их свора подставляют и предают его каждый раз, при этом всё время герой стоит перед вечным выбором между нравственным и безнравственным… В целом «вещь» была необычной, я бы сказал — непривычной. К тому же трудно было смириться с ощущением незавершённости событий, хотелось бы, чтобы конец был более определённым. Многое имело прямую аналогию с существующей реальностью. А надо сказать, что при всей моей наивности и вере в светлое будущее всего человечества, многое в нашей жизни меня интуитивно отталкивает. И мне было очевидно: такую книгу не только не напечатают, но и взгреют за неё. Юрке об этом я честно сказал, а также признался и в том, что многого не понял, и попросил это непонятое объяснить. Он же грустно ответил: «Раз даже тебе надо объяснять, то что же говорить о других? Если написанное требует объяснения, значит либо читатель плох, либо писатель плох. Меня не устраивают оба варианта». На этом разговор о его прозе закончился и больше не возобновлялся. А вот о поэзии мы говорили по-прежнему много. Читали другу свои новые вирши, критиковали безжалостно и свои и чужие стихи, радовались своим и чужим удачам…

Вообще-то главным Юркиным свойством являлась необходимость задавать себе (а часто и другим) огромное количество вопросов. В основном это были вопросы философско-этической направленности, что, впрочем, не исключало и массы других направлений. Решал он свои же вопросы исключительно для себя самого, без малейшей мысли что-то где-то доказывать, публиковать. Читал он безумно много, не вылезал из библиотек. Утром, бывало, проснёшься — он уже читает (а может — ещё читает). Он бесстрашно «замахивался» на философские авторитеты. Не в смысле, что громил их с трибуны. Просто он, изучив очередные труды очередного писателя или философа, формировал своё представление о предмете и не боялся, если это его представление в корне расходилось с основоположниками. Например, в одном разговоре со мной, громя Кампанеллу за его несостоятельный «Город солнца», он попутно (кратко и доходчиво) объяснил мне, почему и Коммунизм по Марксу тоже утопия. Как ни наивен я был, но понимал, чем могут кончиться такие изыскания, и попросил Юрку больше ни с кем не обсуждать эту тему. Юрка же ответил, что этот вопрос для него решён раз и навсегда, а значит без крайней надобности к нему и возвращаться незачем, тем более сейчас ему гораздо интереснее понять природу богоискательства Канта. (Час от часу не легче, подумал я.) Как-то раз, когда он забрёл в очередные дебри непознаваемого, я шутливо сказал ему, что нельзя так разбрасываться, что нельзя объять необъятное. «А чего же ты хочешь? Жизнь — это сплошные вопросы! Или лучше сделать вид, что их не существует?» — ответил он очень серьёзно.

До окончания института оставалось совсем немного, когда началась война. Призвали нас одновременно в конце августа сорок первого. Мы вместе явились в военкомат, а потом вместе ехали в одном вагоне, рядом с другими такими же призывниками. Были мы одеты в то, в чём пришли на призывной пункт, и, естественно, ни о каком оружии и речи не было. Хотя вру, речь как раз была: кто-то кому-то где-то сказал, что экипируют и вооружат нас на месте прибытия. Опять же по слухам — нас должны были везти в район Ленинграда, но где-то разбомбили пути, и нас повезли в объезд. Часа два мы стояли на станции Савёлово. В Савёлове к нашему эшелону подцепили ещё три вагона с призывниками. Они были призваны из Калининской, Псковской и ещё более северных областей чуть ли не месяц назад, перекочёвывали из накопителя в накопитель, пока не попали в Савёловский, где ждали уже неделю. Местный военком едва ли не под пистолетом заставил нашего начальника поезда подцепить дополнительные вагоны с новобранцами, и мы тут же тронулись дальше. Ехали медленно, с частыми остановками. Через сутки попали в переплёт. Иначе и не назовёшь наше положение. Впереди был разбомблён железнодорожный мост и, как оказалось, сзади нас путь тоже отрезан, так как ближайшую станцию немецкая авиация прошлой ночью раздолбала в дым, вместе с находившимися там эшелонами. Так война впервые показала нам свои коготки… Ещё почти сутки неизвестности, пока начальник нашего эшелона искал связь, пока нашу судьбу кто-то где-то решал. Эти сутки мы провели в эшелоне. Рядом было поле с турнепсом, мы выбегали из вагонов, рвали турнепс и утоляли голод. К счастью, нас не бомбили. Дальше нами распорядились так: приказано было оставаться на месте, ждать прибытия ремонтников и помогать им в восстановлении моста. Бедлам и неразбериха были жуткими. Единственный офицер, сопровождавший нас и являющийся нашим командиром, оказался суетливым, крикливым, беспомощным человеком. Он даже не сам догадался разбить нас на группы и назначить там старших. На вопросы типа: «А что мы будем кушать? Домашний харч кончается…» — он только кричал, что надо было раньше думать и взять жратвы побольше. Не буду подробно вспоминать этот отрезок нашей с Юркой службы. А коротко события развивались так. Когда прибыли ремонтники, наладился хоть какой-то порядок. Часть наших ребят под руководством спецов работала на мосту, часть наладилась в соседние деревни на уборку картошки и на другие работы (за продукты, разумеется). Многие там же и ночевали. А если быть правдивым до конца, то скажу, что часть ребятишек (в основном из «савёловских» вагонов) просто разбежалась и в эшелон уже не вернулась. Из песни слова не выкинешь! Что было — то было…

Эшелон прибыл в город Череповец, и нас загнали на запасной путь. Опять неизвестность. Приказ: из вагонов не выходить. Прошёл час, три… Мы с Юркой решили сбегать на станцию — может, удастся обменять что-нибудь на курево… Пока бегали, искали, меняли — кошмар: наш эшелон ушёл! Мы стоим обалдевшие, и мысли у нас самые похоронные: патруль, комендатура, дезертирство, трибунал… Потом стали логически рассуждать: мы в цивильном, значит патруль нас не сразу возьмёт. А если и возьмёт, то документы, удостоверяющие личность, у нас при себе. Ещё есть справки, где сказано, что мы отчислены из института в связи с призывом в Красную армию. Есть повестки и приписные свидетельства с отметкой военкомата о призыве. И мы же не прячемся, мы хотим скорее на фронт! Короче, решили явиться в либо в ту же комендатуру, либо в местный военкомат. Где их только искать? Начальник вокзала наверняка знает. Вошли в здание, разыскали нужный кабинет, около которого толпа, жаждущих попасть к начальнику на приём. Ждём. Тут из кабинета выходит военный, по петлицам — подполковник. Мы к нему: «Товарищ подполковник, разрешите обратиться?» Разрешил. Объяснили коротко суть дела и попросили подсказать, куда нам надо явиться. «А документы у вас есть? Или тоже в эшелоне оставили?» Предъявили документы. Он внимательно их проверил и сказал: «Ну вот что, орёлики, пойдём‑ка со мной, у меня и поговорим». Идти пришлось не очень долго, через несколько кварталов подполковник подвёл нас к трёхэтажному зданию, казённым видом напоминающему школу. У входа стоял часовой, он козырнул подполковнику и пропустил нас в здание.

Проведя нас в кабинет, подполковник сразу, без предисловий, объяснил нам, что он является начальником Лепельского военного пехотного училища, эвакуированного сюда из города Пепеля. Он же, по совместительству, является начальником череповецкого гарнизона, поскольку весь военный гарнизон города и состоит из курсантов его училища. И он, подполковник Куракин, данной ему властью, зачисляет нас курсантами вверенного ему училища. Потом уже менее официальным тоном, даже как-то по-домашнему, сказал, что в армии ощутимая нехватка младшего комсостава, что срок обучения курсантов резко сокращён. После четырёх месяцев обучения нас выпустят младшими лейтенантами, командирами взводов. А ещё он доверительно добавил, что образовательный уровень контингента, направляемого в училище теми же военкоматами, страшно низок. Семь классов — это мечта, это даже очень хорошо. Недавно в числе вновь прибывших обнаружилось несколько человек абсолютно неграмотных. Как пропустили? Их, конечно, отправили рядовыми на фронт. Так что два московских студента — находка для училища, и что на нас будут смотреть, как на правофланговых. «Кстати, а военная подготовка у вас в институте была?» — спросил он. «Была, товарищ подполковник. Мы даже прошлым летом успели пройти полевую практику в Гороховецких военных лагерях. Мы даже зачёт по военной практике сдали на тему: стрелковый взвод в наступлении. Только вот званий командиров запаса нам не присвоили».— «Знаю, знаю. Приказ был наркома обороны Тимошенко — отменить военную подготовку в гражданских ВУЗах. И присвоение студентам командирских званий отменить. Видно, не хотели Гитлеру лишний повод давать для обвинения нас в милитаризации. Дескать в СССР на словах готовят столько-то офицеров, а на деле гораздо больше. Уж не к агрессии ли готовятся?» Подполковник что-то написал на листочке и с этим листком подошёл к карте, висевшей на стене, с минуту смотрел на неё невидящим взглядом. Сказал, обращаясь к карте: «Нам бы день простоять, да ночь продержаться». Потом отдал нам листок и приказал: «А теперь отправляйтесь на первый этаж в комнату два‑Б, там лейтенант Романцев вас оформит и скажет, что и как».

Четыре курсантских месяца в городе Череповце сорок первого года… Много это или мало? У каждого своя мерка, у каждого своя память. Подъём в пять тридцать, вместо зарядки — пробежка два, а то и три километра, скудный завтрак (перловка) и занятия до обеда, в обед та же перловка, только разбавленная водой, на второе перловая каша, только политая жиром, чай. И занятия до ужина. На ужин… После ужина политинформация.

Отбой в двадцать три тридцать. Уже через полмесяца начались полевые учения. Бесконечные марш-броски, с постоянно увеличивающейся дальностью. Наша рота считалась пулемётной. Из курсантов этой роты, в которую были собраны ребята чуть пограмотнее других, готовили командиров пулемётных взводов и рот. Эти архаичные подразделения ещё существовали в Красной армии. Они порой несколько восполняли нехватку артиллерии. Например, батарея из четырёх или шести пулемётов «Максим» могла вести по скоплению противника массированный огонь с закрытых позиций (практически навесным огнём). Стрельба корректировалась наблюдателем по артиллерийским принципам. При марш-броске пулемёты приходилось нести на себе. При этом пулемёт разбирался на три составные части: станок, щит, ствол с приёмником. Самым тяжёлым был станок, впрочем и остальное было не многим легче. Самым стандартным был бросок на тридцать километров, но бывало и пятьдесят. Два раза было сто! Надо ли говорить, что при такой нагрузке и таком питании мы были не просто голодны, а очень голодны. Жрать хотелось даже во сне. Кто сказал, что к голоду можно привыкнуть? Смотря какой голод! Говорят, если совсем не есть, то чувство голода атрофируется. Может, и так. Но если тебя кормят мало и регулярно — чувство голода держит тебя мёртвой хваткой, это я утверждаю. Что ещё, кроме марш-бросков и голода, запомнилось из той курсантской жизни?

Вот первый всплывающий в памяти эпизод. Проблему с питанием решили как-то облегчить путём рыбной ловли. Для этого выделялось двое курсантов во главе с офицером. Рыбная «ловля» осуществлялась самым варварским методом. Рыбу глушили гранатами. Технология была следующая: на одном из весьма дальних озёр (километров двадцать от города) мы держали лодку-плоскодонку. С утра «рыболовы» отправлялись туда с мешками гранат за спиной. На озере группа садилась в лодку: курсанты гребли, офицер сидел на корме, гранаты выкладывались на дно лодки перед ним. Гранаты были системы Ф‑1 (лимонки). Метрах в двадцати от берега офицер начинал работу. Он готовил их к «бою» и опускал с кормы в воду. На определённой глубине гранаты рвались и глушили рыбу. Всё вроде бы просто. А в тот день всё пошло наперекосяк. Я тот день — первое ноября — на всю жизнь запомнил. Отрядили нас с Юркой за рыбой под началом лейтенанта Свиридова, командира нашего взвода. Сначала всё шло как надо: мы гребём, упираемся, а Свиридов гранатами занимается. И как так получилось, что он готовую к взрыву гранату из рук выпустил — да в лодку?! Потом-то мы догадались, да и не в этом суть. Вот лежит эта граната среди других, вроде она, вроде и не она. Счёт идёт на мгновения. У Ф‑1 среднее время до взрыва после отпускания предохранительной скобы всего три-четыре секунды! И мы все трое сиганули за борт! Взрыв! Осколки визжат! До берега метров двадцать или тридцать. Мы в шинелях! Умудрились их сбросить, кое-как доплыли до берега. Череповец — это Вологодская область, это не Сочи. Могло в тот день и очень морозно быть, но нам и тут повезло. Было ниже нуля, может так три-пять градусов и без ветра. Лейтенант наш командует: «Ребята, бросок на двадцать километров, бегом марш!» И мы побежали… Свиридов только командует время от времени убавить или прибавить темп…

Надо отметить, что спортсменом он был отличным. Из-за этого и курсантам часто приходилось терпеть от него. Он органически не понимал, почему это курсант не может выполнить то, что может выполнить он. На марш-бросках он был просто зверь! Бывало курсант взмолится, говорит: хоть убейте, хоть на фронт отправьте, не могу больше… А он: «Лентяй! Другие могут, а ты нет? Ты и на фронте будешь ныть, мол, не могу? А ну вперёд, а то в трибунал отдам за неподчинение командиру! Один раз (тоже на марш-броске) мы шли мимо бывшего капустного поля. Капусту убрали, но отдельные порченые кочаны и оборванные листья лежали по краю. Голодные курсанты стали выбегать на раскисшее осеннее поле, хватить эту капусту и есть её тут же на марше. Сначала лейтенант смотрел на это сквозь пальцы. Понимал же и сам, что такое голодное брюхо. Потом интуиция подсказала ему, чем эта капуста может обернуться: «Отставить! Прекратить есть капусту, выкинуть её! Вас же понос разнесёт на марше, нам идти ещё целый день!» Кто-то послушался и выкинул, кто-то просто не успел много съесть, но кто-то и обожрался с голодухи. И вот уже через пару часов их колонны послышалось: «Товарищ лейтенант, разрешите выйти из строя! Товарищ лейтенант…» На первый раз он разрешил, приказав всему взводу остановиться и оправиться. Но история уже через час повторилась. Тут уж лейтенант прервал «разговорчики в строю», сказав, что до привала ещё два часа и будете идти без остановки. А «поносники» пусть в штаны оправляются, умнее будут. Просьбы одного из несчастных не прекращались долго, пока рядом идущие не взмолились: «Товарищ лейтенант разрешите ему выйти из строя, от него воняет, спасу нет!» Только после этого лейтенант скомандовал остановку и обратился к нам со словами: «Я вам не враг, и меньше всего хочу вас мучить. Но впереди фронт, и если вы не привыкнете выкладываться до последнего, то погубите и своих бойцов и себя. Из-за пустяка, из-за гнилого кочана капусты погубите. Из-за неумения просто быстро пройти пятьдесят километров… Пять минут отдыха. Кому надо — оправиться. Больше поблажек не ждите». И действительно, проступков не спускал… Например, некоторые курсанты повадились ночью ходить по большой нужде не в туалет, что стоял в отдалении от основного здания, а прямо у задней стены, чуть ли не под окнами. Холодно им было бегать до общего домика. (В нашем здании давно уже не функционировал нормальный туалет.) Так вот, когда одного курсанта поймали на месте «преступления», то лейтенант заставил его руками своё дерьмо в сортир относить. Жестокость ли это? Не знаю. Знаю, что для своих курсантов он отстаивал каждый положенный грамм пайка, каждую минуту отдыха, которую так и норовили урвать у нас для выполнения каких-нибудь побочных нужд. Когда один курсант на учении сломал ногу, лейтенант нёс его наравне со всеми. А вот ещё штрих к портрету Алексея Васильевича Свиридова: поскольку он не курил, мог бы обменивать табак на что-то съестное, как это делали другие. Он же отдавал свой табак курсантам. А главное: он все марши выполнял вместе с нами и выкладку нёс на себе такую же.

…И мы добежали! Добежали до самого училища, и что интересно — никто из нас даже насморка не схватил. А почему взрыв нас не убил? Ведь детонировало не меньше двух десятков гранат! Всё тоже чудо или его величество случай — взрывная волна почему-то пошла строго по вертикали. Видимо, получился так называемый направленный взрыв.

Другой запомнившийся эпизод связан с подполковником Куракиным. Началом этой истории послужила моя случайная встреча (опять же на вокзале) с одним московским знакомым. Меня послали за чем-то на вокзал, и я шёл по запасным путям вдоль очередного эшелона. Вдруг меня окликнули по имени. Ба! Это Феликс Фролов, я его знал студентом, когда он обитал в нашем общежитии. (Один этаж нашего общежития одно время занимали студенты горного института). Феликс успел окончить этот институт прямо перед началом войны. С присвоением званий у них была точно такая же история, но гляжу — Феликс в лейтенантской форме, с пистолетом в новенькой кобуре. Начались расспросы. Выяснилось, что командир их бригады обладает полномочием от имени командарма присваивать военнослужащим младшие офицерские звания. Это право дано ему и некоторым другим старшим командирам. Феликс, увлечённо жестикулируя, бубнил: «Наш командир — золото! Настоящий фронтовик! Он Звезду Героя ещё за Монголию получил. Очень толковый. Сразу понимает, что к чему. Мы же готовые офицеры. Кому, как не нам, звания присваивать? Вот и дал мне сразу лейтенанта! Слушай, зачем тебе в училище гнить, шагистикой заниматься, на тыловом пайке пухнуть? Пошли к нему, у нас командиров взводов некомплект. Он черкнёт пару строк твоему начальнику, и тебя отпустят к нам. Ты же не в тыл просишься. Что? И Лапоть с тобой? Вот здорово! Вместе и проситесь к нам!» А ведь он быстро обработал меня. Отвёл в штабной вагон, представил комбригу. После недолгих разговоров он подписал мой рапорт и велел подписать его у нашего начальника. (На Лаптева я тоже получил «добро».) Рванул в училище, успел переговорить с Юркой, и мы попросились на приём к нашему подполковнику. Куракин выслушал нас молча. Сказал: «Сейчас обед, идите в столовую. А после отбоя пусть Климов ко мне явится». Стало ясно, что он нас не отпустит… Что про нас подумает Феликс и его комбриг? Конечно, решат, что мы струсили, что хотим в тылу ещё побыть…

После отбоя я, как приказано, явился к подполковнику. Он предложил сесть, закурил и предложил мне. «Послушай, сынок, войны на твою долю — ох как ещё хватит! Ещё навоюешься, надеюсь. Надеюсь, потому что ведь и в первом бою убивают. Куда ты торопишься? Думаешь, в институте военную подготовку прошёл? Да тебе хоть дали толком пострелять? Побыл в Гороховцах и думаешь, что стал офицером? Да мы тут из кожи вон лезем, чтобы хоть чему-то вас научить за эти четыре отпущенных месяца. Да! От большой нужды мы даём лейтенантские кубики восемнадцатилетним пацанам и даём им право командовать людьми. Людьми! Пойми, это не пешки на доске. Ну отпущу я тебя сейчас на фронт. Ну дадут тебе досрочно звание. Хорошо, если судьба пощадит, и ты необходимые знания накопишь в бою. А если нет? Если по незнанию в первом же бою и людей положишь и сам сгинешь? Что толку-то! Свиридов ваш всю финскую прошёл, уж он знает, чему вас учить. А то, что у него наград нет — так та война была для нас, чтоб ты знал, не победной. Орденов да медалей за неё мало давали. Так что давай-ка учись, пока есть возможность. Тут хоть голодно, но кормят регулярно. Тут хоть мало спите, да на койках, на простынях и под одеялами. Тут, наконец, крыша над головой. А в окопах сейчас холодно, мокро. Я уж не говорю, что там убивают. Так что не торопись туда, а учись серьёзно. Вот новый, крупнокалиберный, пулемёт изучать начнём… И вот ещё что: болтай поменьше! А то тут на тебя форменный донос написал один наш курсант. Хорошо у нас политрук толковый, ко мне с этой бумажкой пришёл…» Из дальнейшего разговора выяснилось, что в политдонесении я практически обвинялся в антисоветской пропаганде. Дескать, говорил я, что наш советский рубль — это пустая бумага, и что официальные государственные цены не имеют ничего общего с действительностью. Далее Куракин сказал: «Я не знаю и не хочу знать, что ты там говорил на самом деле, хода я этому доносу не дам, но ты прекрати всякие посторонние разговоры! Всё, разговор окончен! Иди спать!»

Когда я той же ночью передал наш разговор Юрке, он без увиливаний сказал, вернее прошептал: «Про фронт я совершенно с ним согласен, но не мог же я остаться тут, если бы ты пошёл на фронт. А про донос яснее ясного. Помнишь, после политинформации Русаков к нам подошёл, объясните, мол, братцы-студенты, что такое инфляция?» Ну конечно я вспомнил. Подкатил Русаков к нам с этой просьбой, говорит: «Политрук научные термины употребляет, непонятные. Растолкуйте, о чём речь?» Я растолковал, как попроще, примеры живые приводил. Антисоветского ничего в моих объяснениях не было, а то, что на рубль ничего купить нельзя — любой знает. А эта сволочь, значит, так со мной обошлась. Чем же я ему не угодил? Тут Юра мне и подсказал: «Он на должность помкомвзвода метит, а Свиридов недавно обмолвился, что Климов — один из лучших. Вот и решил он проверенным способом действовать. Игра стоит свеч, ведь с той должностью могут и в училище оставить. Но мы-то фронта не боимся, так что плюнь ты на это дело. А с эти гадом, даст бог, ещё сквитаемся». Ах, друг мой Юрка! Как же тепло мне стало от его слов. Как облегчал он мне жизнь весь этот нелёгкий период. Когда выдавалась возможность, мы предавались интеллектуальным пиршествам, читая наизусть стихи. Он их знал гораздо больше, в том числе и те, которые не всякий имел возможность прочитать. Он читал мне стихи Есенина, Цветаевой, Ахматовой, Гумилёва, Белого… Он читал мне наизусть рассказы Аверченко… От одной темы он только уходил, от своей книги, название которой врезалось мне в душу: «Миры, что рядом»… Однажды я пробовал его раскрутить на разговор об этой книге. Стал расспрашивать, что он подразумевал в тех или иных случаях. «Ответов нет,— сказал он,— лишь сплошные вопросы». Где эта рукопись? Юрка ответил, что оставил её у одной девушки. Вот как! У Юрки есть девушка, а я и не знал, и никто из наших ребят не знал. Я упрекнул друга, мол, мне бы уж мог сказать. «Тогда не мог»,— ответил Юрка и вдруг вынул из пакетика с документами маленькую любительскую фотографию. На пеньке сидела девушка, головка её была чуть наклонена отчего косы спускались почти до земли. Смотрела она не в аппарат, а немного в сторону. Взгляд был грустный. «Красивая»,— сказал я. «Красивая»,— как эхо откликнулся Юрка. Расспрашивать о сердечных делах у нас с ним было не принято, а больше он ничего и не рассказывал.

Новый сорок второй год мы успели встретить в училище. Тридцать первого декабря подполковник нас поздравил с Новым годом и прозрачно намекнул, что наш выпуск — дело двух-трёх дней. И точно, второго января первую роту курсантов выстроили на плацу и зачитали приказ о присвоении каждому из нас воинского звания младший лейтенант. Торжественно вручили «кубари», которые мы немедленно прикрепили на петлицы. Праздничный обед мало чем отличался от обычного, разве что величиной порции. Каждому вручили пакет с предписанием по месту дальнейшего прохождения службы. К нашей радости мы с Юркой опять вместе. (Видно, из-за того, что наши фамилии по алфавиту в списке стояли рядом.) Отбытие объявили на завтра. Я, Юрка и Володя Ковалёв решили подойти к Свиридову, чтобы поблагодарить за науку. Он к тому моменту был уже командиром роты. Многие на него держали зуб, считая его службистом и придирой. А мы так уже не считали. Невзирая на неодобрительные взгляды некоторых бывших курсантов, мы подошли к лейтенанту и громко (чтоб все слышали) поблагодарили его за науку, за переданный нам военный опыт, приобретённый им на финской войне. Он не ожидал, и был явно тронут. Смущённо жал нам руки. Мы тут же спросили, почему он не говорил нам, что был на финской войне? «А гордиться нечем. Как вспомнишь, сколько там глупостей мы наделали, так впору от стыда под снег спрятаться»,— очень тихо ответил он нам. …Уже на другой день мы убыли в действующую армию.

Относительно свежий полк, в который мы попали, получил приказ деблокировать окружённую под Вязьмой кавалерийскую часть. Командующий нашим полком, капитан Иванов, был, как кто-то сказал, из молодых да ранних. Он метался вдоль окопов, сорвавшимся голосом призывал идти вперёд, за Родину, за Сталина! Атаковали по ровному белому полю, каждый раз откатываясь назад и оставляя на снегу сероватые бугорки. Скоро этими бугорками было покрыто всё поле, а командир матом и пистолетом снова и снова поднимал людей из окопов. Через день поредевший полк наскоро пополнялся маршевыми ротами и всё повторялось снова. После многодневных атак нам удалось прорвать кольцо окружения, войти в прорыв и создать коридор для выхода окружённых. Но немцы мощными фланговыми ударами перерезали этот коридор, более того, заставили наши части отступить восточнее рубежей, занимаемых ранее. Наш полк оказался разорванным на две части. Одна соединилась с кавалеристами, пополнив ряды окружённых. Другая отступила. Нам с Юркой не повезло, мы оказались в окружении. Сводная наша группа закрепились на окраине крошечной деревеньки, которая носила название Сидоровы Трошки. Немцы изредка лениво нас атаковали, прощупывая нашу оборону. Очевидно у них уже не было сил для активных действий. Сил явно не хватало и у нас, но наш командир, вопреки очевидному, снова и снова поднимал нас на прорыв.

При одной из очередных попыток пробиться меня ранило в ногу и в голову. Я остался лежать без сознания метрах в тридцати от нашей передовой линии. Вытащить раненых не давал немецкий пулемёт, неуклонно пресекавший любое движение на поле. И всё же Юрка пополз ко мне, и что удивительно — дополз. И обратно доволок. Немец в него попал, когда мы были почти в недосягаемости. Почти…

…На войне каждый день длинный. Если считать с момента нашего прибытия на фронт — Юрка прожил на войне тридцать девять дней. Из них девять дней он умирал. Мы лежали в подвале полуразрушенного дома, где разместили часть раненых. Ему было очень тяжело, пуля застряла в животе, начинался перитонит. И всё же он ещё пытался чего-то записывать. Пару раз я видел, как он что-то писал карандашом в своей тетрадочке. О своём положении он сказал только раз: «Проклятая боль отнимает у меня возможность даже думать». Он долго смотрел на меня своими ясными, всё понимающими глазами и добавил: «Я даже не знаю, чем кончилась моя книга… Осталось столько вопросов… А может, на них и нет ответов?» Он умер в последний день февраля. Прежде чем политрук забрал Юркины документы, я вынул из них конверт с фотографией девушки с косами до земли. На конверте был и обратный адрес: город Севастополь… Его тоненькую ученическую тетрадь, найденную в мешке, я тоже взял себе. В тот момент у меня не было сил её читать. И потом было не до этого. Я прочёл его записи только после выхода из окружения. Там, среди прочего, я прочёл и очень тяжёлые стихи, написанные, видимо, в эти последние февральские дни и отражающие всё его отчаянное физическое и моральное состояние:

Посмотрел на часы: двадцать три ноль пять.

Я хочу спать.

Я хочу спать.

Я хочу спать, хоть с бомбой в руке,

Я хочу заснуть.

Хоть на потолке…

Я хочу заснуть,

Хоть где-нибудь.

Я посмотрел на часы — час ночи без пяти.

Я хочу в сортир, но не могу идти…

Хочу спать.

Я хочу заснуть.

На полу или на потолке.

Хоть где-нибудь.

Я посмотрел на часы — ноль два двадцать две.

Моё сердце почему-то стучит где-то в голове.

Хочу спать.

Я хочу заснуть.

На кровати или на потолке.

Хоть где-нибудь.

Я посмотрел на часы — три двадцать семь.

Я не понял, время что, не идёт совсем?

Хочу спать.

Я хочу заснуть.

На стене или на потолке.

Хоть где-нибудь.

Я посмотрел на часы — на них пятый час.

Значит я всё же спал, но это кончилось на раз.

Хочу спать.

Я хочу заснуть.

На снегу или на потолке.

Хоть где-нибудь.

Я посмотрел на часы — время полшестого.

Какого черта я проснулся снова?

Хочу спать.

Я хочу заснуть.

Под потолком, на потолке,

Хочу заснуть,

Хоть где-нибудь…

Я хочу заснуть:

на кровати, на полу, на унитазе, на стене, на подоконнике, на лампе, или мордой в умывальник, буквой зю, в коленной стойке, или с миной под подушкой, или в тумбочке сложившись…

Хоть где-нибудь!!!

А ведь за все девять дней я не слышал от него ни единой жалобы и, поверьте, ни единого стона…

На последней странице его тетрадочки были крупно написаны всего два слова, обведённые несколько раз. Он написал: «СПЛОШНЫЕ ВОПРОСЫ»…

В той же тетрадочке я нашёл философские стихи о трагической сущности героизма, которые я поставил бы эпиграфом к повести о нём самом, если бы таковая была. Первая строфа этих стихов начинался так: «Когда герой не человек, а лишь прекрасный миф…»

С тех пор я видел много смертей. Страшно признаться: даже привык к ситуации, когда только что разговаривал с человеком, а вот его уже нет. Но Юркина смерть сидит у меня в сердце, как игла, как осколок. Я ни на минуту не забываю его чистых глаз, его взгляд, отражающий всю муку и отчаяние уходящей жизни. С его смертью потерялось что-то очень важное, что-то очень необходимое мне. Я не могу точно объяснить это состояние. Наверно, это что-то от потери смысла жизни вообще. Наверно, так тоскует душа. Зачем, зачем все вокруг? Зачем внутри меня целый мир, если вот так просто он превращается в ничто? Сплошные вопросы…

Загрузка...