Телефоны редакции газеты «Новая эра» работают с бо́льшей нагрузкой, чем обычно. Поступают новогодние новости о досрочном завершении годового плана, поздравления.
«Под новый год не дадут работать», — подумал Сверстников. Тут же снова зазвонил телефон.
— Слушаю… — Поздравлял товарищ из правления Союза композиторов. — Спасибо, вас тоже поздравляю и желаю в новом году новых хороших опер и песен… Что, что? Хаманэ? А кто он такой? Критик?.. Вспоминаю. За меня попросите извинения у Хаманэ…
Перевод статьи японского музыкального критика Гиндзи Хаманэ Сверстников прочитал почти месяц назад и направил в отдел литературы и искусства для подготовки в печать, а потом забыл об этом материале. «Вот и работенку подкинули».
Сверстников вызвал редактора отдела Вяткину.
— Где статья Хаманэ? — спросил он.
— Хаманэ? — Вяткина вопросительно подняла брови. — А-а-а, это токийский музыкальный критик? Сдала в архив.
— Почему?
— Почему? — Вяткина недоуменно пожала плечами. — Нельзя такую статью печатать, в ней высказываются довольно архаичные мысли.
Сверстников вспомнил, что ему статья чем-то понравилась.
— Разыщите, пожалуйста, статью, почитаем еще разок.
— Что же, сейчас откопаем, — вяло проговорила Вяткина и не торопясь вышла. «И чего это ему взбрело в голову читать статью Хаманэ? Может быть, есть дипломатические соображения?..»
Через некоторое время она вернулась в кабинет Сверстникова.
— Вот. — И Вяткина села в кресло, закурила.
Сверстников внимательно прочитал статью.
— Хорошая статья и по духу и по форме! Что же вас смутило?
Вяткина ответила не задумываясь:
— Разве вы не заметили? Музыка ставится в прямую связь с классовой борьбой…
Сверстников еще раз перечитал статью: «Из абстрактного комбинирования звуков, полностью лишенного национальной специфики и оторванного от традиций, не может получиться шедевр, способный тронуть сердце народа»… «но это нужно буржуазии»… «это нужно американскому империализму»… «Победа абстракционизма — смерть национальной музыки»… «Пролетариат — вот кто хранитель и создатель современной японской музыки»…
— Вроде бы все на месте. Пролетариат Японии, несомненно, самый прогрессивный класс социального развития, думаю, и культуры страны, достойный наследник японской культуры. Так это и у нас.
Вяткина спросила Сверстникова:
— А вы читали статью Камнева? Как он талантливо высмеивает тех, кто считает, что от цены на кирпич зависит мировоззрение героев!
— Если бы этот Камнев, — сказал Сверстников, — производил кирпич и потерпел крах на рынке, он понял бы, в какой связи находится сознание и живот! На баррикады выходят не только с оружием, но и с музыкой.
— Под вальс стреляют, — Вяткина засмеялась.
Сверстников искоса посмотрел на Вяткину: «Зубастая».
— С «Марсельезой» люди сильнее. Я только что прочитал стихи французского поэта Жака Превера «Под открытым небом». Знаете этого поэта?
— Я ведь французский слабо знаю.
— Скромничаете.
— Это вы свободно говорите по-английски и по-французски, а я только на английском — это почти мой родной язык.
— Послушайте, как эти стихи звучат на французском, в переводе на русский уже многое будет потеряно.
На бульвар Вожирар меня случай привел, и младенца увидел я там.
Он в коробке для обуви спал под кривым фонарем.
Спал он тихо (ах, прелесть!), так крепко он спал (о, кошмар!).
Спал последним он сном.
Вот счастливец, попавший тайком на бульвар Вожирар!
День за днем, ночь за ночью
Под небом открытым,
Под чистыми звездами
Жизнь я веду.
Где они, эти чистые звезды?
Не знаю.
Не видят их те, кто попал в беду.
День за днем, ночь за ночью
Под небом открытым —
Вот так мне приходится жить.
Это — странное небо и грустная жизнь,
Очень грустная жизнь.
Вяткина сразу же почувствовала музыкальность стиха Превера, будто наяву увидев коробку для обуви и в ней мертвого младенца, вздрогнула. Сверстников смотрел на встревоженное лицо Вяткиной. В памяти она повторяла: «Где они, эти чистые звезды?.. Не видят их те, кто попал в беду».
Сверстников прервал молчание.
— Я понимаю сложность мышления, восприятия жизни, понимаю, что жизнь в искусство входит не как простой фотографический отпечаток, но именно она, жизнь, велит художнику.
Вяткина улыбнулась.
— Значит, художник ее раб?
— Нет, подлинный художник ее творец, он ведет людей от рабства к свободе… Статью Хаманэ надо печатать, сдавайте в набор.
Услышав повелительный тон в голосе Сверстникова, Вяткина вспылила:
— Почему вы решаете это единолично?
— Статью Хаманэ отправили в архив, конечно, демократическим способом?
Вяткина покраснела, не ответив Сверстникову, ушла. У себя в комнате она подумала: «Разнервничалась, уйти бы молча — и все». Вяткина взяла в руки автоматическую ручку, ей хотелось вычеркнуть фразу, понравившуюся Сверстникову. «Не буду, пусть идет так в набор».
Сверстников быстро ходил по кабинету. «Такую статью в архив! Японский музыковед, беспартийный, пишет, как марксист, и это не радует Вяткину. Удивительно!»
Вошел Николай Васильев.
— В-вы чем-то в-взволнованы? — спросил он.
— Угадали, волнуюсь, больше — встревожен. — Сверстников рассказал историю со статьей Хаманэ.
— С-ставьте статью на обсуждение к-коллектива редакции. Вы у-увадите, как это полезно.
— Разве обсуждают в коллективе статьи?
— Нет, но в-ведь можно.
— Действительно, можно… Пожалуй, зайду к Вяткиной… Надо показать ей, что я не в обиде на нее.
— Это т-тоже полезно.
Сверстников постучал в дверь.
— Войдите… — услышал он голос Вяткиной.
Вошел.
— Вы? — удивленно спросила она.
— Я, — весело проговорил Сверстников.
— Статью Хаманэ я отправила в набор.
— Хорошо.
Вяткина в редакции, как говорят шутники, с доисторических времен, вначале работала литературным сотрудником, затем старшим, а когда появился Курочкин, — заместителем редактора отдела, а потом и редактором. Вяткина любит балет. Стены ее кабинета увешаны фотографиями скульптур Янсон-Манизер. Сверстников посмотрел на романтическую Тио Хоа в исполнении Галины Улановой, на порывистую и натянутую, как струна, полную дразнящей неги и страсти «персиянку» — Майю Плисецкую.
— Я люблю скульптуры Янсон-Манизер. Никому еще до нее не удавалось с такой силой запечатлеть могущество русского балета.
Сверстников перевернул лист бумаги, лежавший на столе.
— Голубь Пикассо. А это что? Пружина, что ли, нарисована?
Вяткина смутилась:
— Это, это так себе…
Сверстников понимающе кивнул головой: тоже «произведение искусства». «Пружина», действительно, называлась произведением искусства, она тоже висела долгое время на этой стене, пока к Вяткиной не заглянул Николай Васильев. Он так же пристально и неторопливо рассматривал каждую фотографию скульптур Янсон-Манизер, как сейчас Сверстников, а когда глаза его остановились на прыгающей пружине, значительно сказал: «П-п-превосходно!» — «Вам нравится?» — обрадованно воскликнула Вяткина. «К-как же! Эта картина не сковывает мысль. Я могу думать, что это изображено у-уставшее земное ч-человечество. Вот оно собрало силы и рванулось в космос, к новым мирам, в поиск счастья». Вяткина не удержалась: «Я и не подозревала: вы тонкий мыслитель!» Васильев улыбнулся. «А м-можно подумать так: д-добродетель, терпевшая всякие муки, вдруг сказала: «Б-баста, я свободна!», и в-выпрямляется, крушит все, к-кругом только щепки летят». — «Вы прекрасно понимаете своего сверстника». Васильев умолк и долго сосредоточенно смотрел на рисунок. «И н-на змею похожа… Хотите я вам шепну сущую п-правду об этой картине?» — «Шепните». Вяткина наклонила голову в сторону Васильева. «Знаете, что это? Это р-ржавая пружина от истлевшего д-дивана».
С тех пор Вяткина не всякому показывала прыгающую пружину, не хотела она ее показывать и Сверстникову.
Сверстников, держа в руке лист бумаги с изображением прыгающей пружины, говорил:
— Кандинский, Малевич, ну что же, в истории искусства и они есть…
Сверстников отвел взгляд от прыгающей пружины, пожал руку Вяткиной.
— Заблуждение… Болезнь обновляющегося века.
— Сергей Константинович! — тревожно позвала Вяткина, но Сверстников, должно быть, не услышал ее: дверь за ним закрылась.
Вяткина закурила… «Как трудно с этим человеком, как с ним сложно!» Она взглянула на часы и вскрикнула: «Боже мой, я опаздываю!»
Валерия Вяткина пришла на вечеринку к скульптору Зименко с опозданием. Ей помог раздеться ее друг поэт Алексей Красиков. Она бросила на руку ему пальто, Зименко подала шляпу.
— Какая прическа! — воскликнул Зименко.
Окинув взглядом гибкую фигуру Вяткиной, Алексей Красиков сказал:
— Опять другая!
Вяткина смутилась, ей показалось, что над нею смеются. Собираясь на вечеринку, она надела первое попавшееся под руку платье, нацепила какие-то серьги, причесаться толком не смогла. Вяткина потихоньку удалилась, посмотрелась в зеркало и поняла, что она действительно «опять другая».
Сегодня у скульптора Зименко друзья собрались по случаю окончания работы над скульптурой «Беременная».
Поэт Алексей Красиков прочитал стихи. Вяткина процитировала его:
— «Как странно, кажется, я вас люблю…» — это так неожиданно сказано.
Валерия сидела рядом с писателем Лушкиным — милым старичком. Он поддержал Вяткину.
— Справедливы ваши слова: Алексей Красиков очень даровит.
Зименко пригласил осмотреть «Беременную». Гости смотрели на скульптуру и молчали. Красиков, мастер на экспромты, рассеял тишину:
— К чему стремится мать, когда в ее утробе ребенок? К рождению нового. Она вся уходит в это рождение нового. Совершенно закономерно, что живот занимает центральное место, мы не видим или почти не видим лица, рук, ног беременной…
На Валерию смотрело опухшее, с расплывшимися чертами лицо. «И это — счастье материнства?.. — Дрожь пробежала по ее телу. — Нет, я не стану матерью!»
Друзья жали руки Зименко. Безвольно подала свою руку и Вяткина.
— К столу! — пригласил Зименко.
Зазвенел мелодично хрусталь, заблестели, заискрились глаза друзей, они улыбались и шутили. От коньяка стало тепло и весело.
Лушкин быстро пьянел. Он знал за собой эту слабость и решил высказаться, пока не одолел его Бахус.
— Имя Зименко засияет в истории… У меня свое восприятие. И в поэзии также. Что такое солнце? Раскаленная сковорода! Почему это не поэтично? Что такое лицо? Оно мне кажется пуговицей.
Все решили, что это самый подходящий момент для тоста и хором провозгласили:
— За Лушкина!
Алексей Красиков громко сказал:
— Валерия Вячеславна, мы гордимся выступлениями вашей газеты. Статья Зименко нас радует. Вы наша надежда. За нашу Валерию! — Красиков поцеловал ей руку.
Только одна Вяткина знала, как дорого ей стоило напечатать статью Зименко в «Новой эре». Она даже Алексею Красикову об этом не рассказывала.
Вяткина считала статью Зименко очень значительной. Курочкин вначале колебался — печатать статью или нет, но Вяткина его уговорила. На очередной летучке Вяткина заявила: «Зименко глубок и смел. Он с присущей ему даровитостью раскрывает проблемы нашего искусства».
Николай Васильев, одобрительно посматривая на Курочкина, заговорил: «Послушать Вяткину, так заслуга в напечатании этой статьи принадлежит только ей. А Курочкин Михаил Федорович вроде бы при сем присутствовал. Статья, я думаю, привлечет внимание. Она призывает учить зрителя высоко ценить произведения живописи, на которых люди, звери, деревья, цветы отдаленно напоминают живую природу. Сразу видно, что художники не копиисты. Я был бы наивен, если бы отметил только это достоинство статьи. Валерия Вячеславна, правильно ли я понимаю, на мой взгляд, его эстетические гипотезы простираются дальше этого ограниченного статута искусства?» — «Конечно!» — «Я так и понял. Когда будут усвоены идеи Зименко… Я забежал вперед, извините… Народ, массы сами не могут усвоить этих идей, их надо им вдалбливать. Каким способом — из статьи не ясно… Но это деталь… А вот, когда эти массы усвоят идеи Зименко, они сами будут творить необыкновенное… Чем сейчас эти массы заняты? Выпускают, как теперь говорят, красивые автомобили и тракторы, не уроды ботинки, хорошие в носке и приятные на вид костюмы. А вот когда массы усвоят идеи Зименко, они откажутся от этих несовершенных трудов и станут выпускать автомобили, передняя часть которых представит сочетание голов носорога и кабана, кузов — двугорбого верблюда. И опять-таки только на первом этапе. Когда эти массы станут интеллектуальными личностями, они будут творить не похожее ни на что реальное. В это время заблудшее искусство отойдет от изображения действительности, невоспитанное в прошлом человечество прозреет и склонит свои колени перед теми, кого оно отвергало».
Курочкин сердито одернул Васильева: «О серьезных вещах надо говорить серьезно». Николай Васильев доброжелательно посмотрел на него. «Правильно, Михаил Федорович, о серьезных вещах надо писать серьезно. Зименко и художники, которых он сердечно поддерживает, освобождаются лишь от традиций, которые их обязывают серьезно трудиться», — под дружный хохот сотрудников закончил свою речь Васильев.
Вяткина подала реплику: «Вы скоморох, вот что самое главное». — «Я скоморох? Вы шутите, я хотел провозгласить лозунг: «Вперед к изобразительному творчеству первобытных», но воздержался. Зименко и вы шагнули в безвременье».
Сотрудники редакции газеты «Новая эра» собрались на очередную летучку. В зале шумно, Курочкин постучал карандашом по графину.
— К порядку, к порядку! — прокричал он. В зале установилась тишина. — Надо развивать демократические начала в редакции. Вот мы, как только представился случай, вносим на обсуждение коллектива статью иностранного автора, японского музыковеда Гиндзи Хаманэ. Сергей Константинович, вам слово.
Сверстников хотел было изложить свою точку зрения, но передумал.
— Товарищ Вяткина пусть скажет.
— А мне думалось, с итога начнем, — проговорил Курочкин, — с черты, которую вы подвели. Мне рассказывали, что вы приказали ее печатать… — Немного помолчав, сказал: — Вяткина так Вяткина.
Вяткина не ожидала, что статью Хаманэ станут обсуждать в коллективе редакции, и не скрыла своего возмущения поступком Сверстникова: «Как будто ему было недостаточно, что со мной переговорил».
— Сверстников командует, — выпалила Вяткина.
Послышалась реплика:
— Суть дела излагай.
Всем нравилось, что статья поставлена на обсуждение коллектива.
— Вы читали статью, — нервно говорила Вяткина. — Неужели мы будем в газете проповедовать вульгарный социологизм! Слава богу, мы научились тонко мыслить…
Поднялся шум.
— Тише, тише же! — Вяткина пыталась утихомирить присутствующих.
Настойчиво призывал к порядку и Курочкин:
— Не шумите, не шумите!
Курочкин почувствовал, что управлять летучкой сегодня трудно.
— Что ты… чушь какую несешь?! — сердито проговорил он, обращаясь к Вяткиной.
Реплика достигла цели — все успокоились. Растерянно смотрела на Курочкина Вяткина. Она хотела выкрикнуть: «Ведь на статье твоя виза, там твоя маленькая «К»!», но не могла и слова вымолвить — волнение перехватило дыхание. «Курочкин, конечно, забыл, что дал согласие не печатать статью Хаманэ».
— Садись, — уже спокойно проговорил Курочкин.
Работники редакции говорили, что в Японии ведут бой классы, сражается и музыка, прогрессивное и консервативное в ней.
Вяткина, считавшая себя непререкаемым авторитетом в искусстве, вдруг обнаружила, что ее товарищи знают и любят музыку, разбираются в ней. Вяткина расстроилась: все сотрудники редакции одобрили статью японского музыкального критика.
— Глубже надо изучать проблемы и лучше писать. — Сказав это, Курочкин хотел было закрыть летучку, но увидел поднятую высоко руку Васильева. — Чего ты?
— Слово прошу.
Васильев занял надлежащую позицию для выступления — он видел Курочкина. У Васильева лирический бас, от этого речь его певучая.
— Товарищ Курочкин всегда нам говорит, что мы не т-так пишем, с-советует писать по-другому. Но как? Если бы я взялся за передовую, мне было бы легче: Михаил Федорович нам часто п-преподает пример. Следуя его испытанному пути, я бы н-написал, что означенной проблеме мы раньше и теперь придаем огромное значение. Дальше я бы сказал: «Но проблема ныне созрела». Виноват, так как в прошлом году в передовой писалось: «Проблема ныне созрела», я бы так сформулировал мысль: «Проблема ныне особенно созрела», в будущем году можно будет написать уже «гигантски созрела». В заключение я призываю читателей «приковать внимание, напрячь силы, засучить рукава». Последний абзац, конечно, лучезарный: «Нет сомнения, проблема будет решена в кратчайший срок». Но нам-то приходится писать статьи и очерки. Товарищ Кур-рочкин, нап-пишите что-нибудь. Дайте нам обр-разец того, как писать. Мы готовы следовать в-вашему примеру.
Посматривая исподлобья на Николая Васильева, Курочкин думал: «Артист, вот артист. Ишь ты, состроил наивное лицо, простодушную улыбку, вроде бы недоумевает: «Как это до сих пор не дошли до мысли, что надо написать образец статьи, очерка, корреспонденции, фельетона — и все будут так писать». Как доверчиво он на меня смотрит, будто уверен, что завтра заместитель главного выдаст «шедевр»…»
— Не думаешь ли ты, товарищ Васильев, что я буду за тебя статьи писать, а ты гонорар получать?
По этой реплике Васильев понял, что Курочкин исчерпал свое терпение, и стал еще собраннее.
— Нет, за меня п-писать не надо, вы п-публикуйте то, что я пишу, прекратите молчаливую войну против меня. Вы мне мстите за критику.
До такого жгучего разговора на летучках еще не доходило.
Курочкин сегодня почему-то не смог держать себя в руках, его нервы шалили. «Хорошо Васильеву болтать, — думал он. — Мне надо все гранки прочитать, побыть на десятке заседаний и совещаний».
— Вы клевещете! — выкрикнул Курочкин. — Мы посмотрим, на что вы способны.
Сверстников остановил Курочкина:
— Ты говоришь, что мы посмотрим, что пишет Васильев. Кто это «мы»? Мне нравится, как он пишет!
— Товарищ Сверстников, мы с тобой можем об этом поговорить, помимо летучки.
— Почему же не здесь? Васильев хороший журналист, и я, например, готов учиться у него.
Курочкин явно сердился:
— Тебе, поэту, здесь есть у кого поучиться. Статьи писать — не стихи латать. — В зале раздался смех. Курочкину это понравилось, он и сам засмеялся. — Думаю, школа газеты «Новая эра» бесследно для тебя не пройдет! — весело закончил он.
Одни сотрудники хмурились, другие с интересом слушали, третьи ухмылялись, но все думали об одном: баталия между Курочкиным и Сверстниковым началась.
В спор вмешался Коробов Яков Васильевич, секретарь партбюро, редактор отдела пропаганды марксизма-ленинизма.
— Спокойнее, спокойнее, Михаил Федорович. Я познакомился с последней статьей Васильева «Откровенность», думаю, ее надо печатать.
— Я тоже ее читал — она бьет по остаткам культа личности, — подтвердил Сверстников.
— Я так же думаю, — согласился Коробов. — Я давно наблюдаю за Васильевым — это хороший коммунист, человек дела. Вспомните, мы его посылали на целину — он неделю работал на току со всеми наравне. И какой материал привез! Вспомните, мы его посылали за очерком в милицию — он вместе с милиционерами участвовал в ликвидации банды воров. Такие корреспонденты, как Васильев, во время войны вместе с солдатами шли в атаки.
Раздались аплодисменты.
— Черт знает, — улыбаясь, сказал Курочкин, подумав, что на летучках до сих пор не аплодировали. — Может быть, я ошибся, что не печатаем «Откровенность», может быть. Раз коллективное мнение «за», я тоже «за». Мнение коллектива превыше всего. — Курочкин прикинул: «Коробов друг Невского, того и гляди пойдет к нему ябедничать и тот даст указание печатать».
Когда-то Яков Коробов предстал перед Невским, уже редактором железнодорожной газеты. В кабинет вошел он худеньким мальчишкой, в плаще, серой кепке, в туфлях. Одна туфля была перевязана бечевкой, носок ее выглядел, как ощеренная пасть щуки. Под плащом виднелась поношенная шерстяная шаль, укутавшая щуплое тело Коробова. Юноша, несмотря на приглашение, не сел.
— Я хочу работать в газете, — сказал он.
Невский улыбнулся: перед ним был персонаж из нашумевшей картины «Путевка в жизнь».
— Хочу работать в газете, — вторично убедительно проговорил Коробов, и ему нельзя было не поверить.
— А что ты умеешь делать?
— Я из детского дома — там писал статьи в стенной газете, буду писать статьи у вас.
Невский еще раз оглядел Коробова с ног до головы: «Легко одет, а на дворе минус тридцать». Он остановил свой взгляд на туфле с оторвавшейся подошвой. Коробов заметил взгляд Невского и пояснил:
— Это я сейчас перед входом в ваше здание запнулся и, вот видите, оторвал подошву. — Он покачал толовой. — Ничего, вечером починю.
Невский взял Коробова литсотрудником. Коробов начал писать. Принесет заметку, Невский заставит ее переделать. Второй раз покажет, снова потребует переделать. Однажды Коробов взмолился:
— А вы сами поправьте, как другим.
Невский вышел из-за стола, положил руку на плечо Коробову:
— Легкого хлеба захотел.
Яков Коробов пошел, в который раз уже, переделывать статью.
После этого дела у него пошли лучше. Писал он много и бойко — слава могла вскружить голову. Тогда Невский рассказал ему, как Чавга Зулын стал Батором.
На берегу Буир-Нур в юрте родился мальчик. Мать его назвала Чавга Зулын. Мать его хорошо кормила своим молоком, он рос не по дням, а по часам. Потом мать сказала ему, хотя он еще и не все понимал: «Теперь будешь пить кумыс». Чавга стал расти еще быстрее, но от матери не отходил, она его таскала на своей спине, а когда подрос, становила позади себя в седло, и он привык к верховой езде. Однажды Чавга сказал: «Я сам хочу ехать на лошади». Мать не возражала, Чавга хватался за стремя, подпрыгивал, но луки седла не мог достать. «Подожди, сынок, я тебя подсажу»; Мать подсаживала его долго, пока он не подрос. «Ну, а теперь садись сам на коня и скачи».
Чавга Зулын вырос сильным, он лучше всех скакал, лучше всех стрелял из лука, его в сомоне (деревне) называли тархан таян аврага — чемпион чемпионов. Сын сказал матери: «Я самый сильный на всем свете». Мать огорчилась такими словами. «Ты видишь, мать, я выше всех ростом, я шире всех в плечах». — «Верно, — сказала мать, — в нашем сомоне нет тебя сильнее, а свет — это весь мир, он очень большой, там есть сильнее тебя». — «Я их всех одолею!» — запальчиво воскликнул Чавга Зулын и побежал седлать коня. Мать вышла к нему, взяла в руки повод и сказала Зулыну: «Нет, сын, ты не одолеешь их, ты подрос, чтобы достать луку седла, но ты еще не набрался скромности». — «А что такое скромность?» — спросил Чавга. «Это от мудрости, она удваивает силы». — «А где мне ее взять?» — «Будешь любить людей, уважать их, прислушиваться к их советам — у них и возьмешь».
Чавга Зулын долго искал скромность и не заметил, как люди его стали звать «Батор».
Вначале Коробов обиделся на Невского, а потом сообразил, что скромность, которая пошла на пользу Чавга Зулыну, и ему не будет обузой.
В январе 1940 года Яков Коробов, как он говорит, «знакомился с линией Маннергейма». Тогда Коробов был корреспондентом «Правды». Потолкался он в штабе фронта, побыл в армейских соединениях и потом очутился в роте. В своем блокноте он написал: «Мое появление здесь дружно приветствовала артиллерия финнов, подкрепляя довольно организованный хор пулеметным и ружейным огнем». Появились и унылые строки: «День, а тишина, как ночью. Тоскливо». А что дальше было, можно прочитать в «Правде». Он не писал и не рассказывал только о себе, а рассказать было что.
…Генерал Марецков вручил орден Ленина лейтенанту Зиганшину и пожаловался:
— Мы так и не нашли того солдата.
На одном участке в начале боя пуля сразила командира. Все залегли и лежали, потеряв счет времени. Это были томительные и позорные минуты. И вот в белом халате солдат, который лежал рядом с Зиганшиным, сказал: «Рванем, что ли!» Поднялся во весь рост и крикнул: «Вперед!» Потом этого солдата потеряли.
Когда Зиганшин вышел от генерала, в приемной увидел того солдата без всяких знаков различия. Нарушив все уставы, он вбежал к Марецкову, схватил его за руку и потащил за собой.
— Он, он! — кричал Зиганшин.
Это был Яков Коробов, которого Марецков знал лично.
— Он нас повел в бой, он! — кричал возбужденно Зиганшин.
Генерал Марецков с удовольствием обнял Коробова и поцеловал.
— Тебе ведь орден надо дать…
Сергей Сверстников вспомнил, что этот же Коробов в 1940 году пробрался в осажденный Париж. Он имел собственную машину, с разрешения немецких властей поехал на фронт и не стал ожидать, когда фашисты войдут в город. Его больше интересовало, как будут парижане отстаивать честь и независимость своей родины. И он пробрался через две линии фронта, пробрался с помощью бывшего белогвардейца — того, может быть, которого отец Коробова выгнал из России. Он много видел, много слышал и написал о предательстве Петэна и мужественной душе французского народа… Его скромные записки еще понадобятся французским историкам.
Этот Коробов сейчас и вмешался в спор.
После летучки Курочкин задержал Сверстникова.
— Ты не обращай внимания на текущие разногласия. Работа: ты мне скажешь неприятность, я тебе… Мало ли что бывает, мне статья нравится, а тебе нет. Это, брат, в порядке вещей. Главное, камня за пазухой не таскай.
Сверстников поднял руку и выпятил вперед ладонь, точно оборонялся.
— Что ты! Что ты!
Сверстникову было неприятно, что он впервые разошелся во взглядах с Курочкиным, и сейчас обрадовался, что Курочкин нашел возможность объясниться.
— Я так и думал, что ты незлопамятный. — Курочкин на секунду умолк, переложил бумаги на столе. — Американцев принимаешь? Смотри, как бы опять насчет бани не задали вопроса.
До прихода в редакцию Сверстникова прием иностранцев был монополией Курочкина, он любил поговорить с гостями. Но с приходом Сверстникова Курочкин решил, что сам будет встречаться с государственными и общественными деятелями, а Сверстников — с журналистами и писателями. Курочкин тогда напутствовал своего коллегу: «С ними очень хлопотно». Сверстников скоро в этом убедился. Один американский журналист спросил его: «Ходят ли в России в баню?» Он весело ответил: «Я уже двадцать лет не был в бане». Через некоторое время в научно-популярном американском журнале «Мэканис иллюстрейтед» появилась корреспонденция Лоуренса Сендерса. Он сообщал об ответе Сверстникова и добавил: «Это, естественно, в характере русских. Человек, посетивший недавно Верхоянск, рассказывает, что с наступлением декабря все в Верхоянске — люди, быки, свиньи, олени — забираются в хижины. Люди начинают пить особый сибирский спиртной напиток, который называется «запой» и который, как утверждают, изготовляется из старого мха, обрезков рогов и газет, настоенных на картофельном спирте. Мужчины, одурманенные «запоем», в течение двух самых холодных месяцев находятся в сладкой спячке… За ними ухаживают их преданные трезвые жены. Когда приходит весна, все, пошатываясь, встают на ноги, и раздается громкий клич: «Эй, люди, пора собираться в степь!»
По инициативе Сверстникова в «Новой эре» был напечатан очерк о Верхоянске.
— Ты думаешь, они заметят этот очерк? — спросил Курочкин Сверстникова.
— Найдется же там честный редактор!
— Не для того они печатали, чтобы замечать наш очерк, — смеясь, заметил Курочкин и замолчал: он завидовал Сверстникову — тот свободно читал и говорил по-английски, по-французски, читал по-немецки, редко прибегая к словарю.
«Жаль, что в свое время не изучал языков», — вздохнул про себя Курочкин и полез руками в стол, давая этим понять, что разговор окончен. Потом, чтобы не оставалось между ними «шероховатостей», сказал:
— Я восхищаюсь, что ты знаешь три заморских языка.
Сверстников посмотрел на часы:
— Да, мне пора, американцы уже ждут.
— Ни пуха ни пера.