ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Сверстников поехал в командировку с боевым настроением. Накануне газета «Литература» опубликовала отвергнутую им рецензию Лушкина на повесть Алексея Красикова «И туда и сюда». Появилась в статье новая мысль — Сверстников боится правды, поэтому в своей рецензии на книгу «И туда и сюда» осуждает автора.

Сборы были недолгими. Он взял с собой небольшой чемоданчик, уложил в него две пары белья, сорочки, полотенце, мыло, зубную пасту и щетку и, непременную во всех командировках, толстую в дерматиновой обложке тетрадь.

Через два часа он был в областном центре. С аэродрома позвонил первому секретарю обкома партии Фролову. Помощник секретаря пообещал подослать машину и сообщил, что Фролов «мотается по области». Помощник знал, что Сверстников и Фролов вместе работали в Лесной области, оба там были вожаками районных комсомольских организаций, потом избирались секретарями райкомов партии. Позже Сверстников работал секретарем обкома партии по идеологическим вопросам в одной области, а Фролов — председателем облисполкома в другой.

В обкоме Сверстников задержался недолго: отделы были пусты, даже в промышленном и строительном дежурили лишь технические секретари.

— Теперь до осени в обкоме будет пусто, — сообщили они.

Сверстников сел рядом с шофером. Проехали одно село, другое. Сверстников спросил:

— А где же соломенные крыши?

— Соломенных крыш теперь меньше, Но есть, и еще немало, — ответил шофер.

Сверстников видел новые избы, свеженькие срубы. Подъехали к колхозу «Красная заря». Шофер сказал:

— Здесь все новое.

С горы как на ладони показался маленький городок. На прямых широких улицах дома под черепичными крышами, с палисадниками и небольшими дворами с огородами, садами и хозяйственными постройками. Тротуары выложены кирпичом, а кое-где залиты асфальтом, около них, как солдаты на страже, стоят тонкие, только что надевшие зеленые платки березки. Проезжая часть главной, Октябрьской, улицы покрыта асфальтом, а боковые, параллельные ей — мелким гравием.

— Когда-то здесь не спасали от грязи сапоги. Теперь колхоз славится детским садом и музыкальной школой имени Глинки, общественной столовой с трехразовым питанием, Домом пенсионеров. Детский сад здесь называют «Соловьиные голоса».

— Это редкость, но так будет везде, — сказал Сверстников.

Отъехали от колхоза «Красная заря» километров десять и за перелеском увидели деревню с валящимися набок домишками. Колхоз «Восход». Бесполезно искал Сверстников хотя бы одну новую доску в заборе или на крыше.

— Как же это сюда ветерок не заглянул? — спросил он шофера.

Шофер молчал.

В Широкое приехали еще засветло. Сверстников не стал терять времени, пошел знакомиться с Гусевым.

— Из газеты «Новая эра»? — удивленно спросил Гусев. — А я решил, что никто не приедет.

— А почему вы не ожидали кого-либо?

У Гусева было неподвижное бледное лицо. Густые рыжие свисшие брови прикрывают глаза, как щитом. Перед Сверстниковым был широкоплечий, с сильными руками, среднего роста мужчина.

— Не ожидал, потому что считал: Кириленко и Васильев свели счеты с честным человеком, умыли руки и были таковы. — В приглушенном голосе Гусева прислушивалось негодование.

«Кажется, действительно обидели человека, незаслуженно оскандалили на весь свет». Сверстникову захотелось подойти к нему, пожать руку и сказать: «Не волнуйтесь, разберемся». И он сделал шаг к Гусеву, и опять бросилось ему в глаза неподвижное бледное лицо Гусева.

— Если разрешите, я вам ничего рассказывать не буду, — заговорил снова Гусев. — Подумаете еще, что выгораживаю себя. Вы уж меня не спрашивайте ни о чем, так все надоело, очень надоело, даже жить не хочется.

— Не отчаивайтесь, — сказал Сверстников.

— Пусть другие говорят. — Гусев отвернулся, смахнул слезу. — К несчастью, медицински образованный человек все видит, все понимает. Зашли мы с Кириленко в палату, больная обращается к нему: «Доктор, что мне можно есть?» Кириленко отвечает: «Кроме жареных гвоздей, все». — «Вы шутите, доктор, — говорит она ему, — разве мне не нужна диета?» Кириленко посмотрел на нее высокомерно и изрек: «Вам нужна диета — пятнадцатый стол». Ну, что вы скажете?

Долго Сверстников слушал Гусева и в глубоком раздумье ушел в гостиницу. Утром Сверстников обнаружил под дверью подсунутые два письма. «Берегитесь, — читал он, — кириленковской банды, обворожат вас, как цыгане». В другом письме сообщалось, что «Васильев имел тайные связи с медицинской сестрой А. П. Она не раз была у него в номере гостиницы. Будьте осторожны, люди Кириленко за вами следят». Обе записки без подписи.

Сергей Константинович взял список сотрудников и по нему отыскивал медицинскую сестру с инициалами «А. П.». Их оказалось семь. «О которой же написано в записке?»

На третий день пришла Заикина. Она очень волновалась, руки ее, положенные на колени, тряслись, собиралась что-то сказать, но не могла начать разговора.

— Чего волнуетесь, говорите, не волк перед вами.

— Я буду откровенна. Записку о банде Кириленко писала я, записку о медицинской сестре писал он, Гусев… Я не могу больше лгать… Не могу больше подличать… Нас с Гусевым связывала двадцатилетняя интимная дружба… Вы меня будете слушать? Хорошо. Вы знаете, что партийное собрание больницы взяло под защиту Кириленко и предъявило обвинение Гусеву в расхищении строительных материалов, назначив комиссию по проверке. Николай Васильев в статье «Откровенность» об этом писал. Секретарь парторганизации нашей больницы Гусев, встревоженный решением собрания, пришел тогда к Васильеву в гостиницу и принес справку о том, что за строительные материалы уплатил деньги. «Почему принесли эту справку мне, вы ее предъявите комиссии», — сказал Васильев. «И вам она нужна, а то еще напечатаете, что Гусев вор». Васильев ответил: «Без проверки я ничего не напечатаю». Я знаю, что Васильев досконально изучил все обстоятельства дела и снова встретился и выслушал Гусева. Гусев неторопливо почти два часа рассказывал, как ему трудно работать с Кириленко. Васильев на прощание ему сказал: «Все закономерно, ваши поступки в духе вашего характера, по-другому вы поступить не могли». Гусев понял эти слова по-своему. «Значит, корреспондент газеты считает, что был прав я, а не Кириленко», — сказал он мне. Я подумала: «Ну, пронесло». Радужное настроение не покидало Гусева до появления статьи в газете. Прочитав статью Васильева «Откровенность», Гусев долго бродил по городу, домой пришел ночью, полный решимости вести бой с Кириленко и Васильевым. Он в одну ночь сочинил опровержение, написал письма родным в Кишинев, Ижевск и Керчь, приложил к ним тексты писем в редакцию «Новая эра» и умолял подписать и немедленно направить по назначению. Гусев мне вручил текст письма от больных. Я его переписала и уговорила тяжелобольных поставить свои подписи, они и не знали, что там написано.

— Как вы могли решиться на такой шаг? — с горечью спросил Сверстников.

Заикина плакала.

— Товарищ Заикина, перестаньте, ну, не плачьте, прошу вас — не плачьте. — Сверстников не терпел слез.

— Я сейчас, я сейчас.

Заикина успокоилась, она подошла к окну, села на стул.

— Вы должны понять, что я с Гусевым жила двадцать лет. Это много, это целая семейная жизнь. Сложность наших отношений вы легко поймете, ведь у него жена, дети… — О чем же я еще хотела вам сказать?.. Да, Кириленко сделал операцию и пришел на собрание, я смотрела на него… Мы говорили, мы очень много говорили о том, какой он плохой, но я не знаю, слышал ли он нас… Наверно, не слышал. Он думал о чем-то другом. Я очень тогда много грязного сказала о нем. И, наверное, в этом я бы не раскаивалась, если б не видела, сколько он сил положил, чтобы жил тот, кому проломили череп… Операция была на редкость сложная, и душевная теплота Кириленко была тоже на редкость безмерная…


Утром Сверстников поехал встретиться с человеком с проломанным черепом — Березкиным.

Сверстников застал Березкина за книгой «Тракторы». Березкин оказался парнем двадцати одного года, самым молодым бригадиром производственной бригады колхоза «Прогресс». Он подал Сверстникову левую руку с широкой ладонью, правая отнялась и пока, как он говорил, предназначалась для физкультуры. Врачи советовали ему делать необходимые упражнения, чтобы возвратить ей работоспособность.

— Теорией занимаюсь. Теперь каждый колхозник должен уметь водить трактор и ездить на автомашине. Раньше, при конной тяге, крестьянин сам пахал, сам сеял, сам жал и молотил. Так и теперь должно быть. Ремесло не коромысло — плеч не оттянет.

Сверстников, посмотрев на Березкина, сразу в него поверил. Упрямый взгляд, широкий энергичный подбородок обещали, что он-то будет водить и трактор и автомашину.

— Когда сам одолею эту премудрость, всех колхозников бригады засажу за книжку. Мы за зиму разочка два разберем да соберем трактор, гляди, и кумекать в деле станем. Лиха беда начало, чем больше науки, тем умнее руки. В прошлом году тракторист ногу вывихнул, так мы неделю трактором любовались, стоим около него и охаем — завести его даже не можем. Поля-то, вон они какие! — Березкин хотел было правой рукой показать, какие поля широкие, но она не поднялась. — Теперь дубинушка-матушка не очень-то выручает, ухнуть-то ухнешь, а дела и с наперсток не сделаешь.

Сверстников вглядывался в открытое лицо Березкина. На сердце забота — и на лице забота, на сердце тревога — и на лице тревога; такому человеку трудно скрыть свое настроение. Слово за словом, и Сверстников узнал, как случилось, что Березкин оказался в больнице.

— Вот за этим забором живет Поля. — Березкин посмотрел в окно на невысокий дощатый забор, покрытый от времени сизым пушком. — В детстве зимой, когда наметет сугробы, на салазках друг к другу ездили. Потом в один год пошли в школу, матери наши упросили посадить нас вместе за парту. Я всегда за нее заступался, она за меня. Если мальчишка посильней обижал меня, она его ноготками… До восьмого класса хоть и вместе были, а я как-то и не замечал ее, по привычке, что ли. В комнате цветок стоит и стоит, в порядке вещей. И вдруг зацвел, и ты на него смотришь, как на диковинку. Я как-то взглянул на Полю и увидел совсем другую — смуглую, большие черные глаза и толстую длинную косу, отливающую грачиным крылом. А она будто знала, о чем я думаю, глядит на меня и говорит: «Глаза-то, Витя, какие у тебя голубые и бездонные, даже смотреть боязно». Мы кончили школу, надо было решать, что делать дальше. Был я комсоргом и стал подбивать ребят всем классом в колхозе остаться. Так и сделали. Через год я стал бригадиром. Силантий не ахти как охоч в колхозе работать. У него во дворе теплица: рассадой и ранними овощами торгует. Стал он Полю посылать на рынок, а она на дыбы; запрещать стал на колхозные работы ходить, а она наперекор, еще азартней за колхозную работу бралась.

У Силантия хорошие семена овощных культур. Поля почти все их в колхоз снесла. Наступила пора рассаду готовить, Силантий хватился, а семян нет. Прибил он тогда Полю. Пошел я к нему и говорю: «Дядя Силантий, ты Полю не трогай, жаловаться никому не стану, а тронешь, сам с тобой поквитаюсь». Посмотрел он на мои руки и ничего не сказал. Видите, в кулак сожму, ого-ого!

Летом Пелагея во двор завезла телегу с зерном в мешках, — продолжал рассказывать Березкин. — Жена Силантия глянула на воз: «Это все нам?» Пелагея радостная такая. «А кому же, мама? Пять мешков я заработала. А вон там, наверху, недомерок отцовский». Силантий побагровел, как заорет на дочь: «Шлюха, что стоишь! Снимай мешки!» Полюшка распрямила плечи — и к отцу, лицо стало грозное. «Ты кому это сказал?! — и гневно смотрит на него. — Кому ты это сказал?»

Силантий все багровел, сжал руку в кулак, мать вскрикнула: «Убьет!» Не помню, как я перемахнул через забор, как схватил Силантия за руку, потом сцепились и давай друг друга дубасить. Силен оказался, чертяка. Такие мужики плечом угол избы подымают. Прибежали соседи и розняли нас.

Ни он, ни я картуз не ломим. Я стал нажимать, чтобы он со всеми наравне работал, а ему надо торговлишкой заниматься. Поджал я и других. Навалился на Максима Овсянкина. Ни сам, ни жена, ни дети в колхозе не работают, а землей пользуются. У него и огород и теплица. Поставил мотор и качает воду. Вот я и внес предложение лишить его всех прав колхозника.

С тех пор точно приворожил я этого Максима к себе, он еще на собрании с меня глаз не сводил. Вижу, что-то уж внимательно все время присматривает за мной. Повадился он к Силантию, а тот к нему, водку пьют, вместе на базар и с базара.

Как-то я возвращался из правления вечером. Пурга была. Вдруг по голове кто-то как ахнет! «Получай свое», — только я и слышал.

Ну, еще когда я без памяти был, началось следствие, все улики на дядю Силантия; видели, как он, хмурый, вышел вслед за мной. Он отнекиваться, а свидетели свое. Посадили, конечно. Поля в больницу ко мне чуть не каждый день приходила и отца осуждала.

Начал я выздоравливать, память совсем возвратилась и вспомнил голос того, кто меня ошарашил. Вспомнил! Пришла как-то Поля, я ей говорю: «А отец твой не виноват». — «Прощать такие вещи и отцу родному нельзя!» — «Нет, не дядя Силантий, а Максим это сделал, его голос был, его». Но недельки три все-таки Силантий посидел в тюрьме. «А мог бы, — говорит Поля, — и мой отец тебя ударить, уж очень у него натура единоличная… Такие ради денег много плохого могут сделать. — Говорит это она с грустью, с досадой, больно ей, бедной, ведь отец родной. — Правда есть правда, она дороже золота, правда на огне не горит и в воде не тонет».

Березкин держал в руке толстенную книгу «Тракторы», смотрел в окно.

— Весна, а я сижу, книжками забавляюсь. Кириленко не пускает.

С улицы донеслась дружная песня. Березкин подошел к окну. Прошли три грузовые автомашины с колхозниками.

— Наши сев закончили. Теперь часто песни поют.

— А я вот проехал колхоз «Восход», там избы валятся.

— У нас нет… «Восход», говорите? А-а, это где председатель пьяница был.

— Разве от одного человека все зависит?

— Не колхоз же виноват, не земля. И между прочим, вы правы, не один председатель… А вот давайте скатаем туда.

Сверстников согласился. Сделали километров двадцать лишнего, не заезжая в районный центр, добрались до колхоза «Восход». Сверстников попросил хозяйку в третьей избе от выгона сварить десяток яиц и чугунок картошки.

— Проголодались, малость закусить надо, деньги сейчас же на стол.

Хозяйка принесла из погреба крепких ядреных огурцов и миску рубленой квашеной капусты. Сверстников попросил добавить репчатого лука.

Пока варилась картошка, успели разговориться. А когда она сварилась, сели все за стол. Сверстников, не снимая кожуры, порезал картошку на ломтики. Кожура сама соскочила. На каждый ломтик картошки он клал ломтик лука, присыпал его солью. Ел неторопливо.

— Ох и хороша! — похваливал он. — Колхозная?

— Нет, со своего огорода, — ответил хозяин. — В колхозе не уродилась.

— Почему?

Хозяин старательно прожевал картошку, вопросительно посмотрел на хозяйку.

— Вроде бы неурожай, говорили. Только, по-моему, сеяли поздно, не удобряли да и семена не ахти какие были. Рядом, в соседнем колхозе, пшеница сто пудов с лишком дала, а у нас и полсотни не было. Там высевают на гектар почти двенадцать пудов, а мы шесть, само боле — восемь. У них кукуруза вымахала аршина на четыре, а у нас только выклюнулась. Они посеяли ее поздненько, а мы раненько, да с уходом не управились — сорняк ее задушил.

В голосе хозяина слышалась обида и осуждение кого-то.

— Говорят, председатель пьяница? — спросил Сверстников.

— Поначалу-то не пил. Из района прислали. Там, видно, дело свое знал, а наше — нет. У нас тут такие в правлении сидели, что любого вокруг пальца обведут, а его-то… Выписывали зерна на посев полтора центнера, а в сеялку засыпали один. А он ушами хлопал… Ну, стали его звать на именины, на крестины, на свадьбы… И завязали ему глазыньки-то. Да, завязали… Чего же осталось делать — вот сняли его…

— Ну, а этих… — Сверстников не договорил фразы.

— Судить, говорят, будут.

— Как же это вы недоглядели?

— Приезжал тут один писатель, Красиков, нашенский он, Петрухи сын. Понаписал он о нас. Мы и такие, мы и сякие. И пьяницы-то мы, и спекулянты, и лодыри. Ни стыда у нас и ни совести. Вроде бы все такие. Чего говорить, плохо мы живем. Что же, от нелюбви к колхозу мы зимой обогревали и откармливали ягнят да телят колхозных, вроде бы как детей, у себя на печке? Ведь и трудодни не просили! А он чего понаписал? Колхоз растаскивают, единоличным устремлениям потакают. Балаболка и есть балаболка. Читал я, читал его статьи и понял: не болеет он за колхоз. Фыркает-то здорово, да толку мало… Народ такое не любит.

— Я гляжу, вы защищаете свой колхоз от критики, — вставил Сверстников.

— А как же, колхоз свой — и беда своя. Он приехал, набалаболил и уехал, а нам здесь жить. По его выходит, в колхозе-то и жить нельзя, а по-нашему — можно. В председатели теперь агронома дали, да и своих людей с умом избрали… Я с войны возвратился с осколком от мины. Железину я таскал лет пятнадцать. Резали меня раз пять. Порежут, порежут, ан этот осколок не там, или там, а его достать несподручно. Что я ему скажу? Он дохтур. А осколок на месте не лежит, ходит и ходит в моем теле, ходит он не в шерстяной обувке, а с подметками на гвоздях… Как он зашагает, житья нет. Ну сразу в больницу, а там резать.

Тут как-то прижало, меня снова в больницу повезли. Дохтур и говорит: «Резать тебя буду». — «Пять раз меня резали, — отвечаю ему, — ты, мил друг, не робей, мясо-то мое не жалей, вырезай побольше вместе с железякой». Дохтур как засмеется, как засмеется. «Что, — говорит, — тебе своего мяса не жалко?» — «Режь, режь!» — кричу я ему. «Ты, — говорит, — подожди денек, мы тебя на рентгене посмотрим». Посмотрели, я жду, нет, не режет. Пришел дохтур опять и говорит: «Еще разок посмотрим». Посмотрел, опять я жду. Вдругорядь пришел дохтур не один — и пошли меня слушать, вертеть, смотреть. Железяк опять как заходит, как заходит, я это стонать. Дохтур и крикни: «В операционную!»

Что дохтур делал, сказать не могу, но он достал железяку из-под самого сердцу. Раньше ненастье — мне плохо, солнце — мне плохо, ни зимой, ни летом покоя нет. Теперь-то я уж молодец.

Хозяйка отозвалась:

— Что правда, то правда, теперь он молодец.

— Кто вас оперировал?

— Кириленков.

— Может быть, Кириленко?

— Да, да, по-нашему-то Кириленков. Вот, видишь, было у меня пять дохтуров, а с делом справился один. Председателей тоже много было… Долго ждать, когда железяку вырежут, а уж вырежут, так легко дышится.

Возвратились в Широкое. Сверстникову все время приходили на ум слова хозяина: «Набалаболил и уехал». На сердце легла какая-то горечь, и слова «набалаболил и уехал» как будто были сказаны и о Сверстникове.


Сверстников решил обязательно встретиться с инструктором райкома партии Кирюхиным, который был постоянным представителем в колхозе «Восход». Застал он его уже дома, в полосатой майке, брезентовых шароварах. Сверстников подал руку.

— Извините, в навозе. — Кирюхин подошел к сорокаведерной бочке, сполоснул руки и обтер их о шаровары. — Вот теперь поздороваемся. — Он крепко пожал руку и виновато показал на гряды. — Упустишь, без овощей останешься. Вечерами только и можешь заняться. Еще денек-два — и управлюсь. Картофель еще посажу.

Сверстников не без любопытства рассматривал Кирюхина: он еще не остыл от работы, лоб влажный, щеки в румянце. Кирюхин довольно поглядывал на грядки, они походили на хорошо взбитые перины.

— Помешал я вам?

— Нет, товарищ Сверстников.

Кирюхин наслаждался заслуженным отдыхом и был доволен сделанным. Он изредка наклонялся, подбирал трухлявые палки и камешки и откидывал их к забору.

— Час, два, как вернулся из колхозов.

— И много за вами закреплено?

— Три, но больше всего бываю в «Восходе», колхоз отстающий, не выполняет директив, не справляется с государственными заданиями.

— Говорят, там председатель был пьяница?

Кирюхин сердито и осуждающе смотрел из-под насупившихся бровей.

— Это верно… был такой… Но другие тоже не без греха, а дисциплину знают. А у этого то сырые настроения — «мокро, сеять нельзя», влажно — «хлеб молотить нельзя», то преступная беспечность — этого «не предусмотрел», того «не предвидел», или ничем не оправданная спячка — не раскачаешь. «Подождем да успеем». — Кирюхин говорил на басах, резко жестикулировал, все равно что рубил дрова.

— А он способен был управлять колхозом?

— Ему ничего не стоило подвести район. — Кирюхин с усмешкой посмотрел на Сверстникова. — Этот председатель потерял чувство ответственности за порученное дело, не оправдал надежды руководящих органов. Вот и все. Способен был лет десять руководить райстрахом, а тут вдруг занемог.

— А как же вы?

— Что я? Что я… Я и записки в райком писал, и секретарям говорил, и на бюро выступал. Я не молчал, а беспощадно разоблачал ротозея. На бюро райкома все отмечали, что Кирюхин вовремя сигнализировал. На заседании бюро говорили, что председателя вовремя сняли, — закончил Кирюхин.

— Вовремя?

Уже второй раз за эту беседу Кирюхин одарил Сверстникова недоумевающим взглядом.

— Что же, по-вашему, руководящий орган не вовремя вмешивается в дела подчиненных ему организаций?

Из соседнего двора над забором показалась седая голова с загорелым лицом.

— Владимир Петрович, — сказала седая голова Кирюхину, — ты завтра поедешь в «Красную зарю», прихвати и мне помидорной рассады и кустов пятьдесят клубники.

— Хорошо, Архипыч, привезу, — улыбаясь, ответил Кирюхин. Седая голова скрылась за высоким забором. — Вот он, Архипыч, был председателем «Восхода». В колхоз-то и не переезжал, видите — дом, огород, сад.

— В «Красной заре» председателем работает бывший инструктор райкома? — спросил Сверстников. — Хвалят, говорят, что, еще когда инструктором был, любил хозяйством заниматься, колхоз тогда в гору пошел.

— У того стиль совсем другой, он по натуре хозяйственник. Партийный работник должен со своего конца подходить, а хозяйственник — со своего. Чуть спутаешь функции, и ты уже не инструктор райкома. — Кирюхин вдруг застеснялся. — Надо бы вас угостить, да жены нет дома, в родильный ушла. Третий будет. — Кирюхин засветился, обмяк. — Намотаешься день-то, придешь домой, вот под этой яблоней давай с ребятками кувыркаться, усталость как рукой снимает. Да и огород забава — сегодня приметил огурчик-пупырыш, утром встал, посмотрел, уже вырос с большой палец. А помидорка? Сорвешь ее, а она горит в руках, как спелая рябина. Вы летом приезжайте, Надюша, жена моя, вареньем угостит, она мастерица варить. Ее варенье с медом спорит.

— Спасибо, — проговорил Сверстников.

Кирюхин на прощание заверил:

— Теперь мы за «Восход» взялись, вытянем из отсталых в ряды передовых… Есть тут и наша недоработка.

2

Петр Дмитриевич Фролов, как только помощник доложил, сам вышел из кабинета навстречу Сверстникову. Они обнялись и расцеловались. На пленуме ЦК КПСС они виделись мельком, поговорить так и не удалось.

Давно отгремели годы юности, перед Сверстниковым был уже не Петька Фролов, а седовласый Петр Дмитриевич Фролов, член ЦК, первый секретарь большой области. От того Петьки сохранился умный, пристальный взгляд и задорный хохот. Крепкий загар лица подсказывает, что этот человек лишь на часок-другой задержался в просторном кабинете. Сверстникову подумалось, что сейчас Фролов выйдет из-за стола и скажет: «Я буду здесь завтра», — и уедет в колхозы.

Сверстников поделился этой мыслью с другом юности.

— Честное слово, показалось: вот встанешь, пожмешь руку и был таков.

Фролов заливисто захохотал.

— Мне рассказывали: приехал ты, а в обкоме шаром покати. Сельское хозяйство всех забирает. Наезжать-то сюда надо, ведь не одним колхозом руководишь, а областью.

Фролов имел сельскохозяйственное образование, кончил Тимирязевскую академию и, уже будучи секретарем райкома, заочно кончил Высшую партийную школу.

— Значит, не понравился Кирюхин? — спросил Фролов.

— «Не понравился» не то слово. Я видел ведь и раньше кирюхиных, — раздумывая, говорил Сверстников. — Без всякого сомнения, я уже с ними встречался. Но тогда я его не успел рассмотреть, и он мне казался деловым, безусловно, деловым. Кирюхины ведь радеют за дело, а вот другие сводят их радение на нет…

— Ты, Сережа, очень осторожно говоришь о Кирюхине… Кирюхин — это… Конечно — показная озабоченность. А на деле? «Я сигнализировал». Мещанин.

— Что ты?! Разве можно так о нем?

— Можно, можно! — гремел Фролов. — Если в тебе горит огонь большевика, ты не будешь болтать, сигнализировать, ты станешь действовать, а этот: «Я писал», «Кто меня может упрекнуть, я сигнализировал»… Кирюхин — это бедствие в любом деле… Извини, я его, кажется, мещанином назвал? Найди в очерках Красикова заботу о нашем деле, искреннюю заинтересованность в нем? Тоже сигнализирует. А ведь мог бы сказать: на этих обопрись, этих приблизь, а этих… Что ты, разве можно! Силантий, Кирюхин, Красиков — это один фронт, неорганизованный, без штаба, но это фронт старого, обывательщины…

— А ты все такой же злой, — заметил Сверстников.

Фролов вздохнул:

— Только на практическом деле видишь, какие это страшные люди — кирюхины. У нас есть еще отстающие колхозы, совхозы и даже целые районы. Стало быть, не вывелись еще и руководители, способные по-маниловски рисовать блестящие перспективы, но не способные организовать и возглавить живое дело. Это и есть Кирюхин…

— Ты мне разреши этот разговор включить в очерк.

— Включай.

Беседовали с паузами: Фролова то и дело отвлекали телефонные звонки.

— Приветствую, друг! По всем признакам вы собираетесь нас обогнать… Вы больше нас сдали молока и мяса.

Но невидимый собеседник из другой области, чувствовалось, задавал вопрос:

— А сколько вы заготовили?

— Да, кажется, на уровне прошлого месяца…

Ни тот ни другой цифр не называли. Фролов улыбался, подмигивал Сверстникову. Он не против, чтобы сосед ушел вперед, но он не хочет, чтобы своя область осталась позади. По всему видно, телефонный звонок соседа — разведка, какое место займет область по стране.

— Он, конечно, знает, как у нас дела обстоят, и я знаю, ревниво следим друг за другом. Что ж, стремление не сдавать завоеванных позиций даже друзьям — хорошее стремление… Откровенно говоря, хочется быть всегда впереди. Как ты думаешь, не зазорно это? — Он с хитрецой посмотрел на Сверстникова.

— Слушая тебя, и мне захотелось быть впереди.

— Значит, не зазорно? Ты знаешь доярку Анну Федоровну, вся страна ее знает. Кто-то из нашего начальства неодобрительно отозвался о ее коровах… «Коровки, говорите, неважные? Не согласна! Коровы добрые будут. Они же только третьим телком. По первой лактации больше двух тысяч девятисот литров дали, в прошлом году — три тысячи шестьсот литров, нынче еще больше дадут, а там видно будет: у них все впереди». Чуешь, как говорит! И она стала получать свыше четырех тысяч литров от этих коров. Гордость-то какая! И урок начальству хороший: если знаешь — суди, не знаешь — молчи. — Фролов придвинулся к Сверстникову и заговорил шепотом: — А начальник-то этот был первый секретарь обкома, Фролов. Анна Федоровна — это настоящий государственный деятель, лидер. Вспоминаю первое ее выступление. Вышла на трибуну и сказать ничего не может. А посмотри теперь!

Фролов умолк. Сверстникову пришла на ум беседа с колхозником в «Восходе», и он сказал:

— В «Восходе» тебя вспоминают.

— В каком смысле?

— О начальстве в плохом смысле не так просто говорить.

Фролов насупился.

— Начальство начальству рознь.

— Будто бы так… Ты в этом колхозе, говорят, много раз бывал?

Сверстников заметил, что Фролову неприятно подсчитывать, сколько раз он был там.

— Приходилось.

— А таких колхозов, как «Восход», в области много?

— Уж не думаешь ли ты распатронить меня в своем очерке? Вот, мол, встретился с Фроловым, беседуем о том, о сем. Как задал ему вопрос о плохих колхозах, он и смолк.

— Вижу, не молчишь, но и на вопрос не отвечаешь. Эх-хе-хе, друг ты мой! Вон как Кириленко работает: целится, целится, хвать — и человек здоров.

Фролов оживился.

— А ведь мудрец, честное слово, — вставил он.

— В «Восходе» один колхозник мне рассказывал — пять раз его резали, а осколок от бомбы не могли вырезать. Кириленко взялся…

— Ну и что?

— Порядок, железяку как ухватил, так и выволок. Ясно?

— Ясно-то ясно. — Фролов склонил голову. — Понимаю, куда клонишь… Учту… А его там зря прижали. Кириленко — это золотые кадры.

— Чего же этим золотым кадрам портят жизнь, мешают работать, из Москвы надо приезжать, как будто власти на месте нет.

— Хо-хо-хо! Вот это да, критикнул, критикнул… — Фролов искоса посмотрел на Сверстникова. — Мне хочется, чтобы везде был порядок, а вот везде-то его и нет. «Восход» был хорошим колхозом, стал плохим. Возьмет верх Гусев или Чачин. Что говорить, была река глубокой, стала мелкой. — Фролов взял папиросу и закурил. — А ты, Сергей, куришь?

— Пять лет как бросил.

— А водку пьешь?

— С секретарями обкомов пью.

Фролов захохотал:

— Все такой же догадливый. Поехали ко мне ужинать. Сегодня утром парочку уточек подстрелил, сам разделал их. Никому не доверяю дичь готовить — портят.

Загрузка...