ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Курочкин встретил Сверстникова в коридоре редакции, с укоризной сказал ему:

— Влипли мы. Сердце мне подсказывало: не печатай «Откровенность». Справедливость — это, брат, штука такая. Так справедливо, а этак — несправедливо. Покрутишь, покрутишь, выходит: этак справедливо, а так — несправедливо. А ты мне бубнишь, бубнишь: «Печатай, печатай!» Вот и напечатали. Кому отдуваться?

— Что случилось?

— Клевета сплошная, вот что, читай! Вошли в кабинет Курочкина.

Сверстников читал гневные письма из Широкого, Кишинева, Керчи, Ижевска. Авторы утверждают, что корреспондент Васильев пристрастно отнесся к Гусеву, оклеветал честного врача и хорошего секретаря парторганизации, они возмущаются безответственным поведением корреспондента «Новой эры» и невзыскательностью редколлегии: «Заголовок статьи «Откровенность» звучит злой пародией, попранная справедливость вопиет».

— Похоже, что напраслину возвели на честного человека, — возвращая письма, сказал Сверстников.

Курочкин вызвал Васильева.

— Как это ты умудрился оклеветать честного человека?

Васильев удивленно поднял брови.

— Я-я оклеветал? К-кого вы имеете в виду?

— Гусева.

— Гусева?

— Вот письма с мест, в один голос их авторы пишут, что вы клеветник.

Васильев без приглашения сел в кресло.

— Я м-мог ошибиться и ошибся бы, если бы п-похвалил Гусева и возвел несправедливые о-обвинения на Кириленко.

— Но вот же письма! — Курочкин бросил письма на стол около Васильева.

— Это т-только письма, а не доказательства.

— Демагог!

Сверстников спросил Васильева:

— Ты хорошо разобрался в деле?

— Н-не сомневаюсь.

Васильев сказал эти слова искренне и убежденно.

— Пиши объяснение, — потребовал Курочкин. Возьми письма, почитай и пиши объяснение.

Через час Васильев положил на стол Курочкина лист бумаги: «В «Откровенности» написано все правильно».

— А где же объяснение? — воскликнул Курочкин.

— Т-тут.

— Мальчишество у тебя не прошло. Я еду слушать лекцию Солнцева, ты тем временем подумай.

«Несерьезный человек, такой запросто подведет — и клади голову на плаху» — с этими мыслями Курочкин поехал в Политехнический музей послушать лекцию Солнцева.

Солнцев хороший оратор, эрудированный, глубокий человек. Аудитория, как всегда, была внимательна к нему. Поаплодировав со всеми, Курочкин ждал Солнцева у выхода из музея. Когда тот появился в дверях, Курочкин сказал:

— Умеете вы подбираться к сердцам людей, так их тронуть, что они сливаются с вашим. Вы куда едете?

— Садитесь, довезу до редакции, — сказал Солнцев. Он не удивился похвале Курочкина — это ему многие говорят.

Солнцев сел рядом с шофером, Курочкин — на заднее сиденье. Он облокотился на переднюю спинку и вполголоса рассказывал всякие истории. Время от времени Солнцев и шофер смеялись. Курочкин тяжело вздохнул.

— Знаете, со статьей «Откровенность» получился прокол.

— Почему? — спросил Солнцев.

— Васильев подвел, натаскал всяких непроверенных фактов. Я не хотел печатать, да вот Сверстников настоял.

— Жаль, — сказал Солнцев. — Статья по духу очень верная, она защищает достоинство советского человека, воюет с наговором, наветом. После XX съезда партии справедливость, доверие — государственная политика. Такими вещами играть нельзя. Жаль, очень жаль. Как это мог Васильев повернуть оружие партии против наших людей, вывернуть все наизнанку?

— Такой человек ради карьеры все сделает, — сказал Курочкин.

— Как это он мог все выдумать? Возврата к методам культа личности не может быть.

— Долго я присматриваюсь к нему, вертится на языке слово «демагог», а выговорить его не могу.

— Странно, странно, — прощаясь, говорил Солнцев. «Как же поступить с Васильевым?» Курочкин то ходил по кабинету из одного угла в другой, то садился за стол, безотрывно смотрел в окно и стучал пальцами по столу. «Как же поступить? Возврата к методам культа личности нет».

— Пусть зайдет Васильев, — сказал Курочкин секретарше.

Васильев вяло шел к столу Курочкина.

— Я в-вас с-с-слушаю.

— Слушать буду я. Что надумали?

— В-в-все то же.

— Пеняйте на себя.

2

Письма, рассказывавшие, как Васильев оклеветал Гусева, стали поступать во многие учреждения. Васильева вызывали инспектора, инструкторы, замы и помы, задавали ему множество вопросов, внимательно выслушивали и вежливо просили написать объяснение на все пункты писем. Он пытался противиться, ссылался на свою статью «Откровенность», но ему объяснили, что она служит ему не оправданием, а криминалом.

Наступила пора, когда письма с его объяснениями стали стекаться в редакцию. Их аккуратно уложили в зеленую папку и доставили на стол Курочкину. Из комитета профсоюза позвонила рассерженная дама:

— Корреспондента Васильева надо предать за клевету суду, а вы все медлите.

Курочкин сказал ей:

— Нельзя с маху решать вопрос, время другое, надо чутко относиться к человеку. Мы рассмотрим дело Васильева, не беспокойтесь.


От резкого звонка правительственного телефона Курочкин вздрогнул.

— Слушаю. Здравствуйте, товарищ Солнцев.

— Получили телеграмму партбюро широковской больницы, — сказал Солнцев, — требуют реабилитировать Гусева, публично извиниться перед врачом.

Курочкин грустно сказал:

— Вот дело-то какое, прошляпили. Я ведь сомневался, месяц задерживал статью, а тут как нажал Сверстников…

Солнцев сердито прервал Курочкина:

— Нечего прятаться за чужие спины. Ты и Сверстниковым должен руководить, что он тебе — губернатор? В редакции, наверное, не в качестве мебели находишься. Кстати, автобиографию нам послал?

— Да, послал.

Курочкин ходил по кабинету взволнованный. «Как обругал… И власть дал». Нажал кнопку звонка, вбежала секретарша.

— Созовите редколлегию.

— Завтра?

Курочкин с недоумением посмотрел на нее.

— Сказал я: соберите редколлегию. Чего тут неясного? Сегодня, сейчас.

Члены редколлегии обратили внимание, что Курочкин необычайно оживлен.

— Только что звонил Солнцев. Все о Васильеве. Оклеветал хорошего врача, честного человека. Я вношу предложение уволить Васильева из редакции.

— Я против, — сказал Сверстников.

— «Я против»… Вроде бы редколлегия и есть Сверстников. Мы уже убедились, что стоит твое «за». Ты ведь был за «Откровенность», ну и что получилось? — Курочкин засмеялся.

— Я верю Васильеву.

— «Верю» — аргумент не из сильных. Вот где аргумент! — В руках Курочкина была папка с письмами.

Курочкин не любил, когда сотрудники газеты доставляли ему беспокойство своими выступлениями. «Ну, я недоглядел, а отвечаешь, как провинившийся. Это несправедливо». Курочкин вспомнил, что когда хвалили какие-либо материалы газеты, то лавры доставались и ему, как творцу хорошего. «Но за эти материалы медали и ордена не выдают, а за ошибку «тягают», того и гляди выговор влепят. А выговор вроде трудовой повинности, отрабатывать надо».

Васильев слушал перепалку Курочкина со Сверстниковым, и ему на память пришел Зловещий пруд. Цвет воды его трудно определить, но мрачный тон красок не ускользает от взора. Поражало же всех отображение в пруду окружающих деревьев. Будто лиственницы, липы, елки опрокинулись в озеро глубоко-глубоко, и макушки там тонули. Когда сядешь у берега и всмотришься в воду — любая травинка и каждый цветок видны, как живые, руку опустишь, пойдут темные-темные круги, и ломают эти травинки, рушат цветы…

Васильев встрепенулся, взглянул на Курочкина: голова блестела от падавшего на нее света.

— Что нам скажет Васильев? — спросил Курочкин.

— Н-ничего.

— Тогда проголосуем.

При одном «против», при трех «воздержавшихся» редколлегия приняла предложение Курочкина об увольнении Васильева. Сверстников не унимался.

— Прошу записать мое особое мнение: я оставляю за собой право лично проверить факты и доложить редколлегии.

Выслушав Сверстникова, Курочкин усмехнулся, взял снова в руки пухлую папку и покачал на ладони.

— Против этого? — Курочкин медленно, как будто под огромной тяжестью, опустил ладонь на письменный стол. — При наличии такого обилия писем в защиту Гусева, быть против решения редколлегии? — Улыбаясь и обращаясь только к Сверстникову, Курочкин заметил: — Мы уважаем твое мнение, но правда дороже его. А вообще, если тебе так тягостно наше коллективное мнение, ты можешь подать заявление в ЦК о предоставлении тебе другой работы.

— Там умеют разбираться и не в таких делах, — с оттенком непреклонной воли проговорил Сверстников.

Курочкин усмехнулся:

— Кончим дебаты.

От Васильева не ускользнул быстрый, но любопытный взгляд Курочкина, как бы спрашивавший: «Как себя чувствуешь, товарищ Васильев?»

— Товарищ Васильев, вы свободны. Теперь обсудим статью Сергея Сверстникова о выставке Телюмина. Кто желает высказаться?

Члены редколлегии единодушно одобрили статью Сверстникова. Курочкин не рискнул выступать против.

— Значит, будем печатать, — сказал он.

Васильев сидел у себя в комнате один в тягостном раздумье, Нелля пришла к нему, пожала руку и шепнула: «Тебя зовет Сверстников. И не тужи. Я верю тебе». Она взяла Николая под руку и прижалась к нему.

У Сверстникова на столе лежала пухлая папка, он ее забрал у Курочкина.

— Знакомясь с письмами, я обратил внимание… — Сверстников оборвал фразу. — Впрочем, об этом пока ни слова.

— Я н-никому не скажу.

— Просьба к тебе будет такая: созвонись с кем следует и выясни — авторы этих писем были в больнице или нет. А сейчас иди домой и ложись спать. — Он подошел к Васильеву. — Иди домой, отдохни.

Сверстников начал еще раз перечитывать письма, подчеркивать отдельные фразы. «Письма пришли из разных городов, написаны разными людьми, почему же в них содержатся почти совпадающие фразы? Допустим, что такие совпадения возможны, корреспонденция «Откровенность» навеяла одинаковые мысли, и выражены они одинаковыми словами. Все это возможно. Но откуда в письмах появились детали, которые не упоминаются в корреспонденции? Называются фамилии сотрудников больницы, о которых не писалось в газете? Может быть, авторы писем были в больнице, какие-то судьбы их туда забросили, и они стали свидетелями событий? Может ли так быть? Собственно говоря, почему я должен верить Кириленко и не верить Гусеву, тем более, что не Кириленко, а Гусев секретарь парторганизации?»

3

Сверстников читает рецензию писателя Лушкина на очерки поэта Алексея Красикова «И туда и сюда» и покачивает головой. Автор в начале статьи заметил, что советские читатели будут благодарны Алексею Красикову за правдивое изображение деревенской жизни: «Смело и поистине правдиво изображены незадачливые руководители колхоза, показаны во всей неприглядности колхозники, над которыми властвует дух частного предпринимательства… Очерки заставляют задуматься над будущим нашего земледелия. Читая их, я все время вспоминал Глеба Успенского и нашел, что ныне по праву его преемником может быть назван поэт, а теперь и прозаик Алексей Красиков».

Сверстников написал на статье: «Вяткиной В. В. — Лушкин заведомо плохую книжку расхваливает» — и попросил Неллю отнести Вяткиной.

Вяткина взглянула на резолюцию и зло выговорила:

— Чудовищно! Я с ним работать не могу.

Она побежала к Курочкину. Нелля ей вслед сказала:

— Не волнуйтесь, спокойнее.

Курочкин, прочитав резолюцию и выслушав Вяткину, позвонил Сверстникову:

— Вяткина говорит, что ты зря бракуешь рецензию Лушкина. Книжку похвалили газеты. Наверно, там люди не глупее нас сидят.

— А ты читал ее?

— Нет.

— Это же пасквиль на колхозный строй.

— Да уж не трусишь ли ты? Не дай бог, книжка разложит наших людей. Так, что ли? А может быть, ты против этой рецензии, потому что опубликовал уже свою?

Сверстников молчал. Курочкин положил трубку телефона.

— Слышала? — спросил Курочкин Вяткину.

— Слышала.

— Иди к толстокожему и докажи ему, что он не прав. Упрется — не сдвинешь. Вот и на редколлегии уперся как бык: «Я против», «Я против».

Курочкин рассказал Вяткиной, как прошло заседание редколлегии. Он говорил о Васильеве, о себе, о Сверстникове, и ее, как ни странно, тревожило, что Сверстников ошибся, защищая Васильева.

Курочкин наклонился через стол, вполголоса сказал:

— Смотри, молчи. Это я тебе только говорю. Я написал в ЦК представление освободить Сверстникова от занимаемого поста.

Вяткина вскрикнула:

— Что ты делаешь!

Курочкин сел и застыл в кресле, потом с усмешкой спросил:

— Уже спелась?

Вяткина от Курочкина пришла в кабинет Сверстникова, робко прошла к креслу, несмело села.

— Можно я закурю? — Впервые за все время их знакомства она попросила у Сверстникова разрешения закурить.

— Что с вами поделаешь, курите.

— Почему вы против рецензии на очерки Алексея Красикова «И туда и сюда»?

— Я вам объяснил.

— Мне понравилась в очерках грубоватость тона и правда, может быть, преувеличенная, но правда, — проговорила Вяткина.

— Для кого и для чего эта преувеличенная правда, какая у нее цель?

— Поднимать гнев народа, — не задумываясь, сказала Вяткина.

— Гнев? — переспросил Сверстников.

— Да, гнев.

— Против кого?

— Не против кого, а против чего, против плохого. Помните «Гроздья гнева» Стейнбека, помните? Этот роман был издан миллионным тиражом, и правительство США было вынуждено предпринять меры в защиту интересов фермеров.

— Валерия Вячеславна, вы всерьез верите, что капитализм можно улучшить путем издания гневных романов?

— Разве не факт, что «Гроздья гнева» — талант одного человека — заставили правительство пойти на уступки фермерам?

— Вот именно на уступки, на временные. И не талант одного человека, а движение фермеров принудило их. Завтра это же правительство отберет «дарованные» блага.

Этого Вяткина не понимала. Сверстников разъяснял ей старательно, но она не понимала. Студенткой ее не волновали Смит и Рикардо, она с опаской посматривала на три тома «Капитала» Карла Маркса. Некоторые цитаты она знала назубок, но не понимала их смысла. Руководитель семинара, всматриваясь в ее лицо, думал: «Зачем ей политэкономия, выскочит замуж и научится считать деньги». Но она замуж не выскочила, заведует отделом газеты «Новая эра». Преподаватели были недогадливы и не подготовили ее к ноше, которую взвалили на ее спину обстоятельства. Преподаватели тянули ее, тянули изо всех сил и вытягивали. И после таких трудов удовлетворенно потирали руки. Как-никак чести института не посрамили, в зачетной книжке одним «неудом» меньше. Никто не задумывался, что беспечная тройка проходила мимо сложившегося мировоззрения девушки.

Вяткина силилась понять Сверстникова — и не могла, она верила в то, что «Гроздья гнева» улучшают и капитализм, и его правительство.

— Валерия Вячеславна, не злоупотребляете ли вы словом «правда»?

— Не понимаю.

— Тенденция, историческая тенденция — победа социалистического земледелия над капиталистическим. Скажу прямее — такая тенденция неотвратима. Это правда. Вы мне говорите: «Вот смотрите — плохой колхоз, плохой совхоз». Я задаю вопрос: «Ну и что же?» Вы мне отвечаете: «Это правда». Правда? Да, такой колхоз и совхоз есть, и не один, сотня, другая, третья. А правда все же не в этом, правда в том, что колхозы и совхозы превзойдут капиталистическое земледелие. В очерках Красикова, хочет он того или нет, господствует мысль — частный предприниматель сильнее коллективиста. Лушкин это заметил и написал: «властвует дух частного предпринимательства».

Сверстникову хотелось растолковать Вяткиной, чтобы все было ясно.

— Вы, — говорил он, — как будто не видите разницы в строе нашей страны и США? Вы не видите разницы литератур. Назначение нашей литературы — строительство. Да, да, строительство, как и у всего нашего народа. Литература «строит» здание идей человека, «строит» волю человека, «строит» его духовный мир. Наша литература вырабатывает энергию созидания, творчества, подвига, героизма. Она и разрушает все вредное, все мешающее нам, но, разрушая, она творит активные силы преобразования. Если книжка делает человека горбатым, если она отнимает у него волю к борьбе, делает его рабом порока, — этой книжке не место на прилавке. Когда на поле появляются сорные травы, их выпалывают. Я люблю книги, которые возбуждают гордость за человека.

— Раз в жизни есть уродливые явления, имеют право на существование и книжки о них, — уверенно заявила Вяткина.

— Книга в США, настоящая, хорошо бьет главного врага людей — капитализм. Хорошая книга у нас строит коммунизм даже тогда, когда бичует плохое.

— Книги пишут, когда найдут что-то.

— Все писатели и поэты ищут, а находят не все. Надо ответить обществу, для чего написал о плохом.

— Раз в жизни это есть — должно быть и в литературе, — с чисто женским упорством отстаивала она свою мысль. Она ничего не хотела принять из суждений Сверстникова.

— Если это в жизни есть — об этом надо написать. Обязательно написать, чтобы все поняли, что подлое, плохое умирает и непременно умрет! А светлое будет жить, пусть это светлое еще слабое, но будет жить! Писатель должен растить полезные людям плоды, а не чертополох.

— Вы говорите «правда», я говорю «правда». Разве правду можно спутать с ложью? — спросила Вяткина.

— Вы мне тлеющую головешку суете в глаза, ослепляете и кричите: «Правда». Что от этой правды толку, если я от нее слепну? Вы меня толкнули в лабиринт, и я там заплутался. Я слышу, как вы кричите: «Правда!» — а дороги к ней у меня нет. Люди недаром придумали для сказок живую воду. Колхоз — это живая вода, и вы не убедите меня в том, что это сточные воды. Правду в нашем обществе творит тот, кто вскрывает недостатки нашего строительства и показывает путь их устранения. Без окна к солнцу в доме будет вечно мрак.

Вяткина вспомнила стихи Сверстникова «Березовая роща». В этой роще деревья тоже умирают и рождаются: тут старушки в зеленых платках, девушки с тугими косами и голенастые смешные девчонки. Роща грустит, каждый листочек роняет на землю слезу, когда со скрипом падает старая береза. Роща соловьиной трелью отзывается на рождение стройной, с белым бантиком в косичках, березки.

…Сергей Сверстников всегда с волнением встречается с лесом. А почему? Кто знает… Может быть, листик березы коснулся листика дуба, как смычок струны, а ему слышится песня; может быть потому, что иволга свистнула, и ей грустно отозвалась синичка, может быть, Сергея тревожат кукушкины слезы; может быть, потому, что ему чудится, будто кукушка не годы считает, а зовет своего сына, свою дочь: «Где вы, где, летите ко мне, сядьте рядышком на ветку и вместе со мной кликните на весь лес: «Ку-ку, ку-ку, ку-ку»; может быть, встревожил душу, лукаво выглядывая из-под листьев, моховичок; может быть, ранила сердце фиалка, уронив последний лепесток; может, этот ручеек спешит к речке и зовет Сергея в дорогу.

Лес тревожит Сергея… Где-то недалеко от соловья старается канарейка, стрекочет кузнечик, жужжит шмель, на просеке свистит, встав на задние лапки, суслик. Муравьи затеяли великое переселение, сцепились ножками, хоботками и перекинули живой мост через ручей, тащат личинки, соломку. Спотыкаются, падают, роняют ношу, снова ее поднимают и тащат, срываются с моста, и ручей их уносит. А это что? Муравьи осторожно несут на своих спинах муравьев, уж не лазарет ли эвакуируют?

Мало ли чем лес тревожит Сергея Сверстникова.

Вяткина, посматривая на Сверстникова, говорит:

— Роща скрипит, когда береза умирает.

— И с каждого листочка роща роняет слезы на землю, когда старушка береза падает. Слезы — штука горькая, — добавляет Сверстников.

— А дальше слащаво: соловьиной трелью отзывается роща на рождение стройной, с белым бантиком в косичках, березки. — Вяткина вздохнула. — Неужели вы не знаете, что соловьям в это время не до песен. Им надо кормить детей.

Сверстников смеялся, но не как всегда, заливисто, — какой-то холодок шел от этого смеха.

— Что ж я вам могу сказать? Соловьи не справляют панихид. Только глухие не слышат песен соловьев, когда они кормят детей. Что ваш Красиков сделал? Он невольно развенчивает идею коллективизации, идею, которой много работы в Азии и Африке, Латинской Америке да и в Европе.

— Сергей Константинович, я читала вашу рецензию на очерки «И туда и сюда». Вы обидели Красикова.

Сверстников вспомнил, как Красиков откликнулся на рецензию. Он был взбешен: «Ты безнадежный догматик, — сказал Красиков Сверстникову, — оторвался от жизни и ни черта не понимаешь в деревенских делах. Поезжай туда и посмотри». Сверстников безмятежно ему ответил: «Почему ты бранишься, как базарная торговка? Я туда еду, буду и в твоей родной деревне. Кому передать привет?» Вначале из трубки раздался хохот, а затем короткие гудки.

Вспомнив этот разговор с Красиковым, Сверстников сказал Вяткиной:

— Вы несправедливы. В рецензии нет ни одного ругательного слова, насмешки, издевки. Верно?

— Верно.

— В рецензии отмечены и положительные стороны очерков, сказано о хорошем языке автора. Верно?

— Верно.

— Рецензия спокойно анализирует идейные и художественные достоинства очерков. Верно?

— Верно… Вы обидели его тем, что он будто бы развенчивает идею коллективизации.

— Это факт. Но я не вижу в его поступке злого умысла. Подумайте обо всем.

Сверстников, как показалось Вяткиной, тепло взглянул в ее глаза. Вяткину это растрогало.

— Я не хочу, чтобы вы уезжали.

— Надо ехать.

У Сверстникова была на руках командировка в область, чтобы написать очерки о современной колхозной деревне и выяснить, прав ли Васильев, правдива ли его «Откровенность».

— Надо ехать. Я буду иметь возможность узнать, что вдохновило Красикова написать такие очерки, проверю и себя. Себя тоже надо всегда проверять, чтобы не ошибиться.

Вяткина ушла от Сверстникова с мыслью: «У нас всегда остается так много недосказанного. Ссоримся, а когда миримся — не замечаю».

Сегодня она несколько раз была у Сверстникова, находила повод за поводом, чтобы поговорить с ним. «Что со мной случилось?» — задала Вяткина себе вопрос. Кончился рабочий день, она вышла в коридор и ждала Сверстникова.

— Пройдемтесь пешком, сейчас свежо, — предложила она.

Они пошли улицами, на которых тишина охраняется многолетними липами, высокими и широколистыми тополями. Вдоль тротуаров тянутся ряды густых акаций и пышной сирени, по улице струится воздух, напоенный запахами цветов.

— Можно закрыть глаза и догадаться, какие здесь цветы растут, — сказала Вяткина.

— По запаху, что ли?

— Ну конечно же. Слышите, запах сирени. — Вяткина и в самом деле прикрыла глаза, повернулась лицом к ветру. — А это запах черемухи.

Вяткина остановилась и посмотрела на противоположную сторону улицы, где готовили площадку под строительство кинотеатра.

— Вчера еще здесь домик стоял, такой беленький, с окнами, вросшими в землю, а сегодня, видите, — развалины.

Сверстников увидел рыжую дворняжку. Она лежала на груде развалин и поводила глазами по сторонам. Чуть вдали на кирпичной глыбе, около яблони, сидел в соломенной шляпе с черным бантом белобородый старик. Он склонил голову и о чем-то сосредоточенно думал, не шевелясь, лишь ветерок полоскал его бороду.

— Грустно, — сказал Сверстников. — Это ведь прощание с прошлым. У него была длинная жизнь и волнения… Он страдал и радовался… Он, наверно, любил. Его, наверно, любили.

И Вяткиной, смотревшей на эти развалины, на пса, на покинутые яблони, стало грустно. Она молчала, как и тот старик, подавленный разлукой с насиженным местом.

Здесь десятилетиями ютились в тени деревьев маленькие домишки, теперь на их месте высятся многоэтажные дома. Строители сохранили лишь деревья. Во время стройки некоторые яблони получили ранения, на них заботливая рука наложила цементные повязки. Весной по-прежнему цветут яблони и вишни, сирень и черемуха, но только их ветки больше не касаются ветхих стен бревенчатых приземистых домиков.

Сверстников прижал руку Вяткиной:

— Слышите?!

Из широких окон новых домов несся голос Огнивцева, вырывалась джазовая музыка, слышался смех.

— Вот и мой дом. — Валерия остановилась. — Зайдемте ко мне.

— Ненадолго, мне надо собраться, а завтра в путь.

— В этой берлоге я живу.

Уютная, чистая, светлая однокомнатная квартира с невысоким потолком обставлена во вкусе хозяйки. На столе разные безделушки. На стене висела в рамке картина: изломанные черты лица и спутанные волосы на голове, выпученные страдающие глаза, кричащий рот, безвольно опущенные бескровные руки.

— Это же противно! — воскликнул с возмущением Сверстников.

— Да, но настоящая, сермяжная правда жизни. А вам подай прилизанного, подкрашенного, сладенького… — Валерия не закончила фразы.

— Интерес к положительному герою иным кажется прилизыванием, лакировкой и людей и жизни. Но мне всегда думается, что противники социалистического реализма страдают патологией шершавого, гнетущего, бездушного. Главное, чем дорог мне положительный герой, — он мой вождь, он всегда впереди меня, зовет меня… Что будут делать нынешние нытики в коммунизме? Коммунизм — это радость труда, радость бытия. Выбить у меня из сердца, из головы оптимизм, отнять у меня веру в сегодня и завтра? Этого я вам не позволю. Не позволю, как не позволяют люди терзать их тела вшам и другим паразитам. Мы тоже критикуем наши недостатки, критикуем, но не черним нашего строя.

Валерия села на стул. Она в первый раз видела Сверстникова в гневе: движения четкие, глаза уже не теплые, а горячие, черты лица отчетливые. Она не соглашалась с ним, но она не могла и не хотела возражать, она слушала его, любовалась им.

— Вам все так улыбается, — сказала она.

— Без улыбки я жить не могу… Революция — это заряд оптимизма многим поколениям людей. Как было бы трудно, да, пожалуй, невозможно жить, если бы утром не всходило солнце. Я иногда задаю себе вопрос: кто вы, хулители доброго и поэты мрака? Черт возьми, да кому захочется продолжить жизнь, чтобы копаться в вашей грязи?

Сверстников остановился перед Вяткиной. Она встала со стула. Он вспомнил, что многие годы ее прошли в США, и с жалостью сказал:

— Как вас искалечил капитализм, такую милую, интересную женщину!

— Не надо жалеть! — прошептала Валерия и закрыла ладонями лицо.

Сверстников стоял растерянный, беспомощный. А Валерия плакала. Он обнял ее.

— Не плачьте, не надо… Ну успокойтесь, — нежно говорил он и гладил ее голову.

Она перестала плакать, большие голубые ее глаза смотрели на него доверчиво и преданно. Сверстников не знал, что делать, собирался отстранить ее, но боялся нового взрыва истерии.

Успокоившись, Вяткина неожиданно для себя сказала:

— Сергей Константинович, вас ждет неприятность.

— Какая?

— Курочкин внес предложение освободить вас от работы заместителя главного редактора.

— Он мне ничего не говорил.

Вяткина нахмурилась.

— Прошу вас, не выдавайте меня…

Сверстников не верил новости — три часа назад Курочкин напутствовал его: «Очень-то не задерживайся, одному тяжело. Посмотри — и айда обратно». Курочкин жал руку и приветливо улыбался.

4

На следующий день после отъезда Сверстникова Васильев зашел в приемную Курочкина. Тот был занят, и Васильеву около часа пришлось ждать. Николай стал волноваться и попросил секретаршу переговорить с Курочкиным. Она пошла доложить о Васильеве и через несколько минут вернулась:

— Он вас принимать не станет, у него нет к вам вопросов.

— То есть как так п-принимать не б-будет?

— Вот так, как я вам сказала.

В самом деле, все так просто: «Вас принимать Курочкин не будет и извольте уходить куда вам вздумается».

— Он еще сказал, — вспомнила секретарша, — что вас ждут на новой работе.

Зазвонил один телефон, другой. Секретарша интересовалась, кто спрашивает, и вежливо сообщала: «Его сейчас нет, позвоните позднее». Наконец чья-то фамилия в телефонной трубке прозвучала авторитетно, и секретарша соединила звонившего с Курочкиным.

— Как же вам не стыдно сообщать, что Курочкина нет, когда он сидит в кабинете?

— Вас принимать не будут! — отрезала она.

Васильев вышел в коридор, ему не хотелось больше быть свидетелем обмана жаждавших переговорить с товарищем Курочкиным. Неужели он, Васильев, раньше этого не видел? Нет, видел, но его тогда это не тревожило. Васильев, размышляя, дошел до лестничной клетки, вспомнил командировку в Ереван. Два электровоза втащили поезд на Сурамский перевал, он выглянул в окно и выставил вперед руку. «Смотрите, товарищ, — сказал Васильев соседу по купе, — отсюда до неба рукой подать, а вы говорите, что правильно жить трудно. Всего мы можем добиться, если захотим». Сосед ответил: «До правды, товарищ, далеко. Приходится поступаться принципиальностью, если не хочешь нажить себе хлопот». Васильев горячо запротестовал: «Нет, ни в коем случае нельзя поступаться принципиальностью. Беспринципность плодит новую беспринципность, а за этим падение. Быть только принципиальным. Правда в наших руках!» — «Не спорю, и мне противна беспринципность, но я повременю быть принципиальным». Васильев не мог понять соседа: «Понимаете ли вы, что делаете? Принципиальность — это крепость, защищающая нас от враждебной идеологии. Беспринципность — это брешь в крепости…»

Вспомнив этот разговор, Николай решительно открыл дверь в приемную, двумя шагами пересек ее и ворвался в кабинет Курочкина. Он успел услышать испуганный шепот секретарши: «Куда вы?!»

— Что вам нужно? — холодно спросил Курочкин.

— Почему вы отказываете мне в разговоре, почему отказываете в разговоре тем, кто вам звонил по телефону? — возмущенно допрашивал Васильев Курочкина.

Курочкин был спокоен.

— У меня к вам вопросов нет, оставьте кабинет, — сказал он.

Васильев засмеялся.

— Нет, я с вами п-поговорю. Вы з-злоупотребляете властью. Люди звонят к вам — значит, вы нужны им и обязаны с ними разговаривать. Не можете сейчас — назначьте другое время, не мучьте людей. Не народ для вас, а вы для народа.

Курочкин окинул Васильева презрительным взглядом:

— Уж не думаешь ли ты воспитывать меня?

— По крайней мере безразличным к вашему поведению не могу оставаться, вы занимаете большое общественное положение и можете много вреда принести своими необдуманными и неверными действиями.

— Не вы мне власть вручали, не вам и судить о моих действиях.

— Верно, не я вам вручал власть. Но только ваш ум, ваш талант, ваша энергия меня могут убедить, что эта власть вам принадлежит не случайно.

Курочкин побагровел и закричал:

— Вон из кабинета!

На крик вбежала испуганная секретарша. Васильев сидел и спокойно говорил:

— Я еще хочу вас спросить, товарищ Курочкин: скажите, для вас положение Программы КПСС о том, что человек человеку друг, товарищ, брат, ничего не значащая фраза? Или, может быть, вы полагаете, что это просто декларация партии? Вы ко мне отнеслись, как товарищ, как брат, как друг? Отвечайте!

Но Курочкин отвечать не мог, он вскочил из-за стола и выбежал из кабинета. Васильеву тоже ничего не оставалось, как уйти.

— Товарищ Васильев, — сказала укоризненно секретарша, — разве можно так расстраивать Михаила Федоровича, он человек больной.

Васильев написал заявление и передал в партбюро, просил вмешаться в его взаимоотношения с Курочкиным.


Михаил Федорович Курочкин возвратился в кабинет, сел в кресло за стол, но даже не взглянул на ворох гранок, был весь поглощен думой. «Ишь ты, чего делается, как Васильев-то разошелся. Гидра демократии подняла голову». Из этого состояния его вывел телефонный звонок.

— Васильев у нас не работает, — отвечал Курочкин. — Подвел нашу газету. Чем он привлек твое внимание? Статью для вас написал? О чем? Можно ли его печатать? Как тебе сказать? Сам знаешь, у нас, журналистов, есть этические нормы. Не мы с тобой их устанавливали, они выработаны жизнью… В этом весь вопрос: имеет ли он моральное право выступать в печати? — Положив трубку телефона, Курочкин снова погрузился в размышления. «Я Васильеву отвечу на все вопросы».

Михаил Федорович перечитал гранки, кое-где на широких полях поставил вопросы, еле видимые глазом таинственные птички, а на самом верху, над заголовком, — «К». Это «К» качалось то в одну, то в другую сторону, и лишь на гранках, запечатлевших постановление Совета Министров СССР, было выведено крупно и четко, а под ней ясно было написано: «Хорошо ли считано с восковками ТАСС?»

Часы показали, что пора кончать рабочий день. «Волга» за тридцать минут докатила его до дачи. Вместе с женой они поужинали и пошли бродить по лесу. Ноги по колено тонули в траве, птицы пели и пели, точно наперебой хотели доставить радость. Курочкин снял рубаху и, предоставив бархатному ветерку поработать над своим телом, останавливался, глубоко вдыхал воздух.

«И чего человеку еще надо? — думал он о Васильеве. — Зарплата на двадцать рублей больше, чем он получал в редакции «Новой эры». Должность, пожалуй, такая же — претензий не может быть. Персональной машины у него не было и не будет. Тут он ничего не потерял и не приобрел. Дачи мы ему не давали, там тоже не дадут. Обижаться не на что. Чего же человек хочет? Есть такие натуры — любят склочничать. Склочник и есть. Я бы, не задумываясь, ушел из редакции, сказал бы только: «Наше вам с почтением». А он… Он еще упирается, не идет».

Жена обратила внимание на то, как, сняв шляпу, поклонившись до травы, Курочкин элегантно расшаркался.

— Чего это ты?

— Да вот, обскользнулся, — ответил Михаил Федорович.

Они шли молча. Жена не хотела нарушать то ли покоя, то ли глубокого раздумья своего мужа. И лишь на обратном пути, когда пролезли в дыру дачного забора, проделанную мальчишками, она спросила:

— Как себя чувствует Невский?

До Михаила Федоровича не сразу дошел ее вопрос.

— Невский? — Курочкин уверенно шел впереди жены по широкой аллее дачного сада. — Теперь от него нечего ждать — развалина.

Михаил Федорович остановился и посмотрел вниз на купающихся в мелкой речушке: «Охота ползать на брюхе по гальке!»

— Невский много хорошего нам сделал, — сказала жена.

Курочкин вспомнил, как пришел к Невскому, когда тот уже устроил его своим заместителем, и сказал: «Жена просила передать тебе: до конца жизни не забудем благородного твоего дела». Потом добавил: «Считай, что я лично преданный тебе человек». Вспомнилось Курочкину сейчас и то, как он, прочитав полосу газеты, подчеркнул красным карандашом ошибку, положил полосу в ящик и ушел домой спать.

Михаил Федорович хмурился, ему было тяжело вспоминать все это. Гадкий поступок терзал сердце. Курочкину хотелось, чтобы тот день вернулся, тогда он поступил бы совсем по-другому: побежал бы к Невскому и спросил: «Заметил, какая дикая опечатка?» А если бы не было Невского, спустился бы вниз и через двор, не одевшись, побежал в типографию и крикнул: «Остановите машину, на третьей странице дикая опечатка!» И Невский, может быть, был бы здоров до сих пор…

Курочкин, погруженный в мрачные свои думы, зашагал еще торопливее.

— Михаил Федорович, к нам в команду! — крикнули с волейбольной площадки.

Он вяло согласился и стал посылать мяч. Жена села на скамью и наблюдала за игрой. Скоро Михаил Федорович повеселел и стал бойко покрикивать: «Мазила», «Сапожник!», «С утра каши не ел!», а когда сам «мазал», что-то ворчал поднос.

5

Коробов прочитал заявление Васильева и обратился к Курочкину:

— Надо бы нам с вами обменяться мнениями о Васильеве.

— Хорошо, днями и обменяемся. Как только буду свободен, приду к тебе.

Прошла неделя. Коробов после заседания редколлегии предложил Курочкину поговорить о Васильеве. Вошла секретарша:

— Михаил Федорович, вас пригласили на совещание, вы не забыли?

Курочкин озабоченно развел руками:

— Видишь, только редколлегию закончили, уже надо идти на совещание. Утром, кажется, никаких дел нет — вот мы и встретимся.

Курочкин приехал на работу во второй половине дня. Коробов зашел к нему.

— Я уж было собрался на работу, — оправдывался Курочкин, — позвонил врач, диагнозы-де плохие, приезжайте… Ну вот побыл у одного, у другого врача, крутили, вертели.

— Что же врачи нашли?

— Вроде бы сахарок в крови обнаружился. Сейчас я полосы посмотрю, а завтра, пожалуй, мы встретимся.

Коробов нахмурился:

— Раз у вас времени нет — обсудим заявление Васильева на бюро парторганизации.

Курочкин переложил бумаги на столе.

— А чего обсуждать?

— Надо восстановить Васильева на прежней работе.

— Это почему? — удивился Курочкин. — Человек без работы.

— А вред какой он нанес газете? Это ты учел? Такие ошибочки Васильевых отгораживают нас от народа.

— Сверстников разберется, кто прав, а пока пусть Васильев работает.

Курочкин переложил бумаги на прежнее место.

— Тогда вроде бы и положено будет рассмотреть вопрос о Васильеве.

— Я настаиваю восстановить Васильева на работе, уверен, безвинно страдает.

— Готов пойти тебе навстречу, но я не могу единолично отменить решение редколлегии.

— А что на редколлегии рассматривать — факты все те же. Раз выхода не находишь, будем обсуждать заявление Васильева на партбюро.

— Так ты решил?

На очередное партбюро Курочкин не пришел. Секретарь сообщила Коробову:

— Михаил Федорович еще перед обедом почувствовал недомогание и уехал.

Партбюро приняло решение «Поручить коммунисту Курочкину М. Ф. рассмотреть вопрос о восстановлении Васильева на работе специального корреспондента».

Загрузка...