Глава 15
гаспжа гврть имя нада писть крупной буквы
Хль Витора Арто
мы сумраи гаспжа Хль так назвл мы нас
сумраи храбые но я не сумраи я не храбаа не вон
не вон вон воен воин
гаспжа говрть не воин тоже хрош полезна
ружие убиват ум тоже убиваь Хль говорть
Я буду умныть
мня бижали бжа абиж мня мен меня
били больн больна больноо меня обижали нльзя боше
я буду сумраи не ружие я буду сумраи как ум
Я Витора Я буду учись кто абиж мня Я стану умном бить
на смерт
Опись АА105062, текст 5
Гаваль уже изрядно устал от стука дерева, лязга металла и прочих звуков, которые больше сгодились бы военному лагерю. Однако приходилось сидеть и работать, поскольку военные заботы требовали записей. Сколько бойцов, чем вооружены, кто где стоит и за что ответственен. Менестрель, волею Хель и Артиго произведенный в комиссары-картографы, честно старался запомнить новоприбывшее воинство, делая краткие заметки на клочке пергамента, который был затерт настолько, что ни к чему приличному непригоден. В самый раз отмечать солдатскую сволочь, «быдлопадлоскотопихоту», ежели по Бьярну.
Арнцен Бертраб. Глуповат, вернее слишком уж юн и малоопытен. Не рыцарь и даже не оруженосец, фактически просто мальчишка на лошади. Но вроде бы первый и признанный сын пятого барона, не бастард какой-нибудь.
«Дядька» — спутник юного кавалера, не слуга, не холоп, но именно «боевой друг». Судя по кое-каким обмолвкам, действительно родной дядя Арнцена, только, в отличие от отца, незаконнорожденный, от безвестной крестьянской девушки. Дело в общем житейское — два единокровных брата, одному достается все, а другого не гонят со двора и на праздники дозволяют сесть у краешка господского стола, на том привилегии заканчиваются. Тем удивительнее, что «Дядька» племянника, судя по всему, искренне любил и опекал. Хотя может и притворяется… Кто их разберет, этих провинциальных дворянчиков с их убогими двориками.
Следом шли два брата — Колине и Маргатти. Колине был похож на сову и праведника одновременно, а Маргатти высокий, едва ли не с Бьярна длиной. Оба наемники, которые по неким причинам решили, что глухие задворки для них куда лучше городов и резиденций состоятельных землевладельцев. Это подразумевало наличие тяжких грехов и, скорее всего, приговора с отчетливой перспективой виселицы. Но — единственные настоящие бойцы в подкреплении, присланном бароном для защиты арендаторов.
Драуг — бородатый человек с оправой от очков. Где и как он их обрел, оставалось загадкой, зачем безделушка требовалась неграмотному солдату — Бог знает. Больше об этом человеке Гавалю сказать было нечего, пока, во всяком случае.
Пульрх — странный мужичок с невероятно чистыми, яркими глазами, а также удивительно добрым нравом. Судя по тому, что видел менестрель, светлоокого бойца его спутники по-настоящему любили, считая кем-то вроде талисмана, огоньком добра в беспросветной жизни солдата. Его благодушие и наивность служили мишенью для острот, но беззлобных. Как шутили над самим Гавалем соратники по Армии… У Пульрха имелась еще одна занимательная вещица — его собственный портрет «в три четверти», настоящий рисунок писчим углем на хорошей плотной бумаге. Кто и зачем рисовал обычного крестьянина — оставалось загадкой, сам изображенный категорически отмалчивался. Но Гаваль, как человек городской и приближенный к искусству, видел, что здесь была приложена мастерская рука, неизвестный живописец хотел изобразить именно Пульрха. Тот рисунок берег, постоянно хранил на груди в конверте из тонкой, хорошо выделанной кожи.
Обух имел щегольскую, по-господски стриженую бородку с усами, а еще почти не снимал глубоко посаженный шлем. Говорил редко и мало, с ярко выраженным акцентом юго-востока. Если Колине и Маргатти очень пристойно владели топором и мечом, то немногословный Обух считался неплохим алебардистом, судя по ухваткам — служил в настоящем войске, где бойцов худо-бедно учили единообразным действиям в линии. Имя это или прозвище — «Обух» — осталось неизвестным.
И восьмой — Готлиб, именуемый «Писарем». Толстяк, глядя на которого, Хель странно улыбалась, будто жирняга ей напоминал что-то крайне забавное. Несмотря на прозвище, означенный Писарь был неграмотен и по большому счету мог лишь поглощать еду в каких-то невероятных количествах. Самое забавное — он как-то ухитрялся изыскивать провиант, да еще без воровства.
Имена сопутствующих дам Гаваль записал, как услышал — «Мара» и «Лара». Они были законными женами братьев-наемников и выполняли крайне важную роль мастеров на все руки. Могли с равной легкостью и править кособокой телегой, и готовить, и чинить любое снаряжение кроме доспехов. Хель, оценив это, проворчала что-то вроде «тыльное обеспечение», и ремарка едва не вызвала скандал, поскольку женщины сразу предъявили рыжей за хамство и оскорбительные намеки насчет того, что и как обеспечивают разные тылы, то бишь зады. Но худо-бедно порешали конфликт, хоть и на повышенных тонах. Зато солдатские жены сразу нашли общий язык с Виторой.
Новоприбывших разместили, накормили, а утром следующего дня над ними взяли руководство Бьярн с Марьядеком, организуя оборону Чернухи.
Гаваль посмотрел на короткий список, состоявший главным образом из простеньких символов — чтобы легче запоминать и тратить меньше полезной площади пергамента. Глубоко задумался над увиденным. Во-первых, здесь наблюдался определенный и загадочный символизм. Восемь человек Несмешной армии (без учета Виторы), восемь человек (без учета жен), присланных бароном. Наверняка эта магия одинаковых чисел что-нибудь да значила, но Гаваль не имел ни астрологических, ни нумерологических талантов, поэтому не знал, как сие толковать. Во-вторых, шестнадцать — это уже солидно, почти настоящий военный отряд, способный заставить отступиться неизвестных «живодеров». То есть шансы на то, что Армия останется и бросит вызов бандитам, резко повысились, а Гаваль не имел никакого желания испытывать судьбу, проверяя градус трусости злодеев. В третьих…
Менестрель еще раз внимательно посмотрел на список. Увиденное настораживало и вызывало тревогу, но юноша никак не мог понять — что именно его смущает. Быстрота, с которой Бертраб-старший откликнулся на призыв о помощи. Очень скромные условия этой самой помощи, изложенные в ответном послании. Сын — первенец! — во главе отряда. Но сам отряд, разношерстный, крайне сомнительных боевых качеств. Все это никак не складывалось в единую картину… Гавалю не хватало жизненной мудрости, чтобы понять «нескладушку», и он всерьез подумал — не обратиться ли к человеку, более сведущему в делах военных? Бьярн, скажем… Хотя нет, он страшный. Но Раньян или тот же Марьядек, наверное, смогут пояснить.
С другой стороны, а нужно ли это вообще?
Он еще немного посидел и подумал, глядя вокруг из-под крыши открытой беседки. На самом деле, конечно, никакая это была не беседка, обычная мастерская для работы теплое время года. Но работа нынче остановилась, а место было удобным для того, чтобы все видеть, со всеми общаться и делать заметки, разложив необходимые принадлежности на большом чистом столе.
Гаваль тяжело вздохнул и потер лицо, чувствуя, как неприятно колется быстро густеющая борода. Отвратительно… приличный человек вообще не должен знать, что такое щетина, однако жизнь бывает сурова, и Господь испытывает людей тяжелыми событиями.
Менестрель оглянулся, на этот раз быстро, едва ли не воровато. Оставил разложенные на столе принадлежности, как было, чтобы любой увидевший подумал — хозяин отошел по делам и с минуты на минуту возвратится. Гаваль быстро, надев маску поспешной деловитости, сходил в сарай, где лежали его небогатые пожитки. Пересчет в уме добра, нажитого с Несмешной армией, помогло накрутить себя дополнительно: вот к чему приводит странствие бок о бок с неудачниками! Разумеется, вошью на аркане это никак не назвать, но, прямо скажем, человек с такими талантами вправе рассчитывать на куда большее. Мерзким, скользким червячком зашевелилась память о том, что Армия подобрала замерзающего юношу в буквальном смысле без штанов, спасла от смерти, приютила и защитила — это чего-нибудь да стоит. Но Гаваль решительно замел дурные мысли как можно дальше в подвал памяти.
Это спутники должны испытывать благодарность за то, что им выпало странствовать в обществе такого человека с будущим великого творца. Прикоснуться к великолепию — само по себе награда, за которую расплатились ничтожно и оскорбительно мало. Поэтому он, Гаваль Потон-Батлео ничего не должен временным попутчикам.
Совсем ничего!
По-прежнему держа на физиономии маску деловитой занятости, Гаваль направился к восточным воротам. Мимо прошел толстяк Писарь, жуя на ходу черный сухарик. Затем Гамилла, бок о бок с обоими братьями-наемниками. Женщина, широко размахивая руками, что-то им втолковывала, мужчины — удивительное дело! — внимательно слушали. Витора показалась из боковой улочки, груженая коромыслом с двумя большими ведрами, полными до краев. Лекарская служанка поглядела на менестреля, и Гавалю почудилось, что в глазах ее плещется не наигранное презрение. Словно безграмотная девка, неспособная даже имя свое написать внятно, прочитала намерения молодого человека как богослов Первый свиток. Юноша заторопился, шепча проклятия в адрес деревенского бабья, тупого, пригодного лишь к слепому выполнению глупых приказов.
Последней Гавалю встретилась Хель, общавшаяся с межевым по каким-то земельным вопросам. Взгляд рыжеволосой лекарки скользнул по менестрелю, и юноша враз облился холодным потом, ожидая, что его тут же остановят и будут выяснять, куда это он собрался. Но Хель почти сразу отвернулась, внемля деревенскому жителю.
Переставляя, как ходули, неверные ноги, мокрый от страха Гаваль таки дошел до ворот, где стойко нес дозор Пульрх. Здесь сложностей не предвиделось, добряк наверняка пропустит грамотея, особенно если сослаться на какое-нибудь очень важное занятие.
Гаваль с облегчением выдохнул, предвидя успешное завершение короткого, однако нервного испытания «уйди поскорее из деревни».
— Погоди, добрый странник…
В первое мгновение Гаваль не понял, что обращаются к нему. Затем говоривший ухватил юношу за рукав потрепанного кафтана, и Менестрель вздрогнул, снова перепугавшись, что замысел бегства раскрыт. Но нет. Его робко, осторожно придержала обычная селянка.
Девушке вряд ли исполнилось больше пятнадцати-шестнадцати лет, она была миленькая, веснушчатая и, судя по коротенькому завитку, выбившемуся из-под платка на голове, рыжеватая, почти как Хель, только немного темнее. Гаваль не видел ее ни среди вдов, ни в компании мужних крестьянок, и, судя по довольно приличной одежде, девчонка происходила из умеренно зажиточной семьи.
— Добрый день. Я слушаю.
Памятуя о непреходящем риске тумаков, Гаваль старался говорить преувеличенно вежливо, руки держать на виду и сохранять расстояние, чтобы, не дай Господь, не заподозрили флирт. Однако девушка сделала шажок вслед на отодвинувшимся юношей, и молодые люди вновь оказались вплотную, лицом к лицу.
— Мы погибнем?
У менестреля отвисла челюсть, настолько деловито и в то же время обреченно прозвучал вопрос. Мимо шла целая компания теток с коромыслами. За ближайшими домами Кадфаль зычно провозглашал что-то вроде проповеди, вдохновительную речь о Божьей любви, а также помощи достойным людям в борьбе с нечестивыми. У лесопильного склада Обух в компании молодых селян перебирал жерди, видимо подыскивая годные древки. Безымянный и грустный студент вел под уздцы черного Барабана, выговаривая животному как ребенку за попытку нажраться неперебранного сена, где полно крестовника. Боевой конь косился на человека, мрачно всхрапывал и демонстрировал несогласие. В общем, кругом текла жизнь, все были чем-то заняты и (пока, во всяком случае), ничто не предвещало апокалиптических ожиданий. На всю деревню пахло горячей похлебкой из проса и бобов, щедро заправленных салом — без малого два десятка вооруженных гостей требовалось хорошо кормить.
Девушка смотрела на менестреля снизу вверх и терпеливо ждала ответ. Гаваль, чтобы выиграть пару мгновений на обдумывание, поправил торбу, шмыгнул носом и почесал небритый подбородок.
— Нет, — сказал он, в конце концов, самым решительным голосом, на какой был способен.
Девушка моргнула карими глазами, в которых не имелось ни сказочной бездонности, ни выразительности, лишь доверчивая наивность, как у олененка. Гаваль ощутил укол неудобства, происходящего из накрепко заученных добродетелей истинно верующего. Юноше захотелось утешить это создание, погрязшее в убожестве сельской жизни, обреченное на беспросветный тяжкий труд и вечный страх перед чужим своеволием.
— Нет, — повторил он еще решительнее. — Мы не позволим.
— Правда? — с прежней наивной бесхитростностью уточнила девушка.
В душе Гаваля происходило непонятное, этакое бурление и коловращение, похожие на угрызения совести. Юноша повторял себе, что не обязан крестьянам никак и ничем, а без ответственности не может быть и сомнений. Но при виде больших темных глаз обычной селянки в простом платьице и зеленом платке безупречная рассудочная логика давала сбой. Живой разум и яркое воображение Гаваля тут же рисовали картины того, что осатаневшая солдатня будет творить с такими вот девчонками, когда ворвется в Чернуху, сокрушив невеликую силу обороняющихся.
— Честное слово, — пообещал он и добавил после краткого мига сомнений. — Мы не позволим. Господин Ар… наш господин очень храбр, его воины… мы сильны и доблестны.
Она улыбнулась все с той же наивной бесхитростностью, как человек, всю жизнь видевший только привычный уклад и знакомые с младенчества лица. А потому редко (или вообще никогда) не встречавшийся с настоящим обманом, изощренной ложью.
— Ты славный, — сказала она. — И боевитый.
Будучи, как и положено мужчине, тщеславным типом, который падок на лесть, а в глубине души уверен, что велик, ужасен и действительно крайне боевит, Гаваль машинально приосанился, чтобы грудь выпятилась, а плечи развернулись, подчеркивая стать.
— И красивый, — добавила девушка, по-прежнему не выпуская рукав менестреля.
Черт те что, подумал юноша. Между тем сердце у него забилось чаще, стало жарко, несмотря на прохладу, румянец окрасил щеки в очаровательно розоватый цвет, обостряя и так выразительные скулы. Девушка робко улыбнулась и взялась за рукав и второй рукой, тихо вымолвила:
— Пойдем.
И он пошел, увлекаемый молодой крестьянской женщиной, не зная куда и плохо понимая зачем. Надеясь на то, что могло бы произойти, однако желая разорвать связь и бежать далеко-далеко. Страшась и одновременно вожделея сам не зная чего, как положено молодости, когда все ново и будоражит кровь…
Спустя много лет, пережив друзей и сподвижников, перебирая, словно бусины в очень длинном ожерелье, многочисленные воспоминания долгой жизни, Гаваль искал средь них те события, что направили его по этой дороге. Событий и развилок было много, но именно тот ранний вечер необычно теплой, затянувшейся осени неизменно казался старику одним из ярчайших эпизодов. Событием, когда все, что происходило, оказывалось наполнено особым смыслом и совершалось, будто по воле самого Пантократора.
Дом, куда вели юношу, словно бычка с веревкой на шее, оказался на краю деревни, у забора. Обычный, ничем не примечательный дом с огородиком (кажется аптекарский), пристроенным сараем и пустой сушильней то ли для рыбы, то ли еще чего. Рыбой не пахло, поэтому, наверное «еще что». Гаваль шел, как зачарованный, ожидая, что вот-вот его кто-нибудь начнет бить за попытку совращения местной, однако всем, похоже, было наплевать. То ли каждый встречный поглощен своим делом, то ли здесь имелись какие-то своеобразные обычаи, а может просто фартануло, как бывает в сложные времена большой опасности.
В общем, Гаваль более-менее опомнился, когда за ним стукнул засов, а впереди оказалась большая комната на всю ширину дома — главный зал, где обычно проходила вся жизнь домочадцев. Здесь было пусто, необычно пусто для довольно большого строения, где нашлось бы место неполному десятку жителей. Лишь у холодного очага сидела на соломенной циновке маленькая старушка, грея тонкие, изломанные временем и трудом пальцы над горшочком с углями. Очень старый платок, изъеденный временем, стиркой и молью, прикрывал сутулые плечи, острые, словно рыбьи кости под тонким покровом дряхлой плоти. Старушечий взгляд помутнел от прожитых лет, и Гаваль не видел в нем искры разума.
— Кто это… — вздрогнул юноша.
Девушка сначала не поняла, затем качнула головой и ответила:
— Бабуля.
— Э-э-э… — проблеял Гаваль, тыча пальцем в старушку, но менестреля уже крепко взяли за пояс и увлекли в дальнюю комнату, туда, где были закрытые ставни, полутьма, освещаемая лишь сальным огарком свечи, а также низкая, рассохшаяся от времени кровать с тощим тюфяком. Тюфяк оказался набит свежей соломой и адски кололся даже сквозь плотную ткань. Вместо подушки в изголовье лежал чурбачок, его почти сразу же сбросили на пол из-за ненужности, даже вредности в разворачивающемся действе. За деревяшкой последовало одеяло, а затем и платье девушки.
Огонек свечи мигнул, погас, то ли сам по себе, исчерпав естественный срок, то ли задутый второпях.
От селянки пахло травами, будто девушка работала в аптечной лавке. У кожи был солоноватый привкус, а губы, наоборот, казались чуть горькими, как у рябины. В частом, тяжелом дыхании явственно угадывались мята и чабрец. Гаваль утонул в этом облаке травяных ароматов, растворился полностью, чувствуя, как берет верх животное начало, жаждущее страсти, удовольствий, но более всего — тепла и отвлечения. Последней сколь-нибудь вменяемой мыслью Гаваля было: никогда мы не чувствуем себя столь вещественными, живыми, как в момент опасности, а также возможного зачатия новой жизни.
А после исчезли заботы и страхи, не стало деревни, идущих неведомо где бандитов, тревог и опасений. Даже само время растворилось, утратило смысл в объятиях обычной сельской девушки, чье имя Гаваль так и не догадался спросить (пока это имело хоть какое-то значение).
Над деревней разнесся громогласный вопль, больше похожий на завывание демонов ледяного ада:
Холод и зной, бедность и труд,
Голод терпят, от жажды мрут,
Грабят, насилуют, жгут —
Вот как военные люди живут!
Очевидно проснулся этот… как там его… Дьедонне, кажется. Судя по голосу, наемный барон пришел в себя очень бодрым, готовым к действию. И дурной вопль дернул Гаваля из почти медитативного полузабытья, будто из прогретой солнцем воды маленького чистого озерца.
Юноша лежал, чувствуя, как впилась в ягодицу торчащая ость из набивки тюфяка. Ощущение было неприятным настолько, чтобы досаждать, но при этом не настолько, чтобы предпринимать какие-то действия. Как жужжание комара в полусне. Правый бок менестреля грело живое тепло, с избытком уравновешивая колотье набивки. Гавалю хотелось, чтобы состояние расслабленной дремы не заканчивалось, чтобы всегда было так спокойно, темно, умиротворенно. Чтобы мир за тонкими стенами оставался где-то вдалеке и не вторгался в «здесь», «сейчас». Сердце все еще билось часто, резко, кровь струилась по жилам, будто весенняя река, питаемая талыми водами.
Но… все хорошее заканчивается.
Девушка повернулась, ее тонкая рука легла юноше на грудь. Шершавая, загрубевшая от работы ладонь царапнула ребра, и Гаваль вздрогнул.
— Вы нас и в самом деле не бросите?
Тихий голос возникал, будто сам собой, рождался из полутьмы, наполненной запахами тюфячного сена, свежего пота, аптечных трав, сгоревшей свечи, углей, положенных накануне в жестяную грелку.
Дочь костоправа, вспомнил Гаваль ни к селу, ни к городу. Точно, он видел конопатую девчонку рядом с горбуном, что лечил и животных, и скотину в Чернухе. Отсюда, наверное, и аптекарские запахи — дочь помогает отцу, собирает всякое для отваров и микстур. Или на селе микстурами не пользуются?..
Следом за первой мыслью потянулась и вторая, куда более неприятная: если не дочь, а жена?.. Не заставила себя ждать и третья, отвратительно здравая и расчетливая: разницы то по большому счету никакой. Городской переспал с деревенской, у которой наверняка полдеревни так или иначе в близком и дальнем родстве, и хоть девства не лишил за отсутствием такового, селяне забивают насмерть за меньшие прегрешения.
Юноша содрогнулся всем телом, от пяток до загривка, понимая, в какую передрягу таки залез по собственной глупости. Причем на пороге спасения от ужасов вероятной схватки.
На кой черт?!!
Девушка, то ли дочь, то ли жена уважаемого человека, истолковала судорогу неожиданного любовника по-своему. Она теснее прижалась к нему, буквально вцепилась не по-женски сильными пальцами, наверняка оставляя на коже следы.
— Вы не бросите нас?.. — горячо прошептала она ему в ухо. Теперь девичий тон был очень далек от милой игривости, звучавшей совсем недавно. В ее вопросе звенел страх, и Гаваль опять вздрогнул, поняв, что слышит отражение собственной паники, кромешного ужаса перед скорым будущим.
Только сейчас он подумал, насколько безопасным было на самом деле путешествие в компании случайных попутчиков, ставших постоянными. Да, с ним, прямо скажем, не приходилось скучать, и Господин Смерть не единожды гладил волосы менестреля остистой рукой, напоминая о своей близости. И все же…
Она прижалась к нему всем телом, и юноша почувствовал, как быстро колотится сердце девушки, входя в один ритм с его собственным. Теперь ее тело уже не казалось приятно теплым, наоборот, безымянную селянку сотрясал холодный озноб, и ледок начал переползать на Гаваля, злобно кусая голую кожу.
— Да, конечно, — сказал он, в свою очередь крепко сжимая девушку в объятиях.
Гаваль очень постарался, чтобы его собственный голос звучал ровно и уверенно, как на сцене или в салоне достойных особ. Видимо получилось, потому что женская фигурка рядом расслабилась, перестала царапать хилую грудь музыканта заусенцами на пальцах.
— Лежи, — шепнула она ему на ухо, и Гаваль содрогнулся в третий раз, поняв, что больше не чувствует ни запахов, ни тепла. Словно рядом с ним лежал кадавр.
— Отдыхай… Я скоро вернусь. Принесу еды и питья.
Она тихонько шуршала нижней рубахой и платьем. Сквозь плотно затворенные ставни проникал тонюсенький и слабый лучик вечернего солнца, так что юноша видел только силуэт, угадывая плавные движения случайной любовницы. Девушка сидела на краю лежбища и долго заправляла растрепанные волосы под чепчик, со всем старанием пряча густые пряди. Вытерла лицо куском ткани, что служил полотенцем и, склонившись к парню, против ожиданий не поцеловала его напоследок, не сказала что-нибудь глупое и милое, а лишь провела кончиками пальцев по лицу и губам.
Тихо стукнула дверь, подвешенная на хороших железных петлях (признак зажиточности), выбили звонкую дробь девичьи шаги в грубых ботинках. Гаваль остался молча лежать, попытался как-то упорядочить сумбурные мысли. Юноша замерз, а разбросанную одежду еще требовалось найти да собрать по всей комнате. Гаваль стиснул зубы, зашипел, топя в протяжном звуке витиеватое ругательство. И решительно встал, спеша одеться, пока решимость не растворилась в сомнениях окончательно.
Пока он собирался, вновь, как вчера, зазвонил сторожевой колокол, за хлипкими стенами глухо застучали копыта. Сельская лошаденка, сразу понятно, ничего общего с ровной, тяжелой поступью боевого животного.
Тревожные голоса зазвучали вразнобой, постепенно сливаясь воедино, как шум прибоя. Гаваль вздрогнул, схватился за торбу, суетливо задергался, пытаясь собраться с мыслями. В эти мгновения юноша неистово завидовал спутникам, которые не теряли присутствия духа даже перед лицом смерти, не говоря о более мелких испытаниях. А у него поджилки трясутся, и вот-вот расслабятся кишки всего лишь из-за какого-то звука.
Старушка внезапно дернулась, подняла голову и вполне осмысленно прошептала:
— Снова… снова солдаты… снова придут… снова все будет…
Голос у нее был глухой и надтреснутый, как старая ветка, обломанная, проеденная древоточцем. И внезапно Гаваль услышал, увидел целую историю, скрытую всего лишь за неполным десятком слов. Историю, которую он знать не хотел, отчаянно не желал, и которая неожиданно, непрошено врезалась в сознание, как заточенное гравировальной иглой шило.
Старая женщина неловко и зябко подтянула платок, закутываясь в истрепанную шерсть. Голова и костлявые плечи опустились, выражая усталое отчаяние, покорность перед неизбежностью.
Идут, подумал Гаваль, и одно слово заставило сердце менестреля сбиться, пропустив удар.
Идут…
Он вышел, стараясь держаться независимо, деловито, как человек, отягощенный крайне важными заботами. Гавалю казалось, что сейчас он всенепременно столкнется с горбуном, и костоправ немедленно потребует расправы над совратителем дочки (или все-таки молодой жены?..), однако Господь миловал.
Далеко на западе, там, где алела полоска заката, поднимались черные дымы. Точь в точь такие же, каких Армия уже нагляделась за минувшие дни бегства, только в этот раз жирно-черные столбы оказались ближе. Куда ближе. Совсем недавно их не было, и значить это могло лишь одно. А что именно, Гаваль боялся проговорить даже про себя, в робких мыслях.
Мимо прошли Хель и Бьярн, одинаково прямые, высокие, с выражением холодной устремленности на лицах.
— Я не вижу беженцев, ни единого, — отрывисто молвила женщина. — А они должны бы идти перед бандой, верно?
— Да, — согласился рыцарь, криво ухмыляясь изувеченной физиономией, словно разговор шел об очень смешной шутке. — Должны бы. Но их нет.
— Это значит, бежать некому? — отрывисто уточнила рыжеволосая. Она вновь пренебрегла шляпой или хотя бы платком, прохладный ветерок слегка растрепал отрастающие волосы оранжево-медного цвета.
— Да.
Они продолжили разговор, а менестрель, оставив за спиной шум и тревожные сборы, устремился на восток, подальше от бандитов, солдат, опасных попутчиков, юного императора и других неприятностей.
Он легко прошел через ворота, сопровождаемый лишь кивком Пульрха. Бесхитростный добряк обманулся деловитым образом юноши, решил, что если человек идет, значит ему надо. Оказавшись за тыном, видя перед собой темный ободранный лес, Гаваль зашагал быстрее, почти срываясь на бег и придерживая тощую суму на плече. Никогда ему не было так стыдно. Каждый шаг в сторону от обреченной Чернухи укреплял понимание, что неудачливый музыкант спасает жизнь, однако притом совершает акт наивысшей слабости, чистейшей трусости, о котором не забудет до конца своих дней, сколько бы их не отмерил юноше Пантократор. Но страх погибели, жажда бытия все-таки оказывались чуть-чуть сильнее.
Гаваль рыдал от ненависти и презрения к себе, к своей трусости, но все же, обливаясь слезами, уходил дальше и дальше, в сумрак близкой ночи, подальше от звона тревожного колокола и черных столбов дыма.