«Каждое утро солнце встает над планетой, его добрые лучи гладят лицо моего друга, гладят его морщины, их у него становится все больше с каждым новым днем…
Ну и что ж. Если солнце не стареет, то и друг мой тоже, несмотря на морщины. Ведь его морщины — это мои, я в его лицо смотрю как в зеркало, а мне так не хочется стареть…
Все изменится, а друг мой никогда. Ведь он также смотрит в свое зеркало — мое лицо. А если мы остались — мы будем. Пусть все меняется, лишь бы старый друг был неизменен.
Сейчас я войду в его избушку, мы обнимемся, и оба будем рады встрече, два немолодых уже мужчины.
Нам хорошо будет, мы вспомним обо всем, что было, что успели сделать. На Чукотке. И вообще.
Мы знаем, все, что не успели сделать, сделают другие. Хорошо, чтоб у других тоже были друзья».
Так думал Артур Миронов, когда два дня назад подъезжал к охотничьей избушке своего старого друга эскимоса Кеннакука, попросту Кена.
Все именно так и было.
…Миронов уезжал, как возвращался. Больше праздников не было. Уезжал к друзьям — от любимой женщины. Возвращался — от друзей к любимой женщине. Чтобы облегчить тяжесть расставаний, решил, что лучше сменить женщину. Менять друзей ему и в голову не приходило — он был хорошим человеком.
Потом догадался, что уезжал просто от суеты к покою. Кто же суетится на берегу Ледовитого океана перед лицом вечности и безмолвия?
Толстый Кен, с которым он сетью вытаскивал из-подо льда громадную нерпу (вытаскивал молчаливо и грустно), добрый, молчаливый Кен сказал:
— Ты живешь в городе, я в тундре, но ты думаешь, как и я, когда один.
— А когда людей много?
— У меня в избушке много не бывает. Вот ты приехал — хорошо. А теперь когда приедешь?
— Не знаю.
— Будет плохо — приедешь, — уверенно сказал толстый Кен и улыбнулся.
— Сейчас мне хорошо, — сказал Миронов.
— А потом? — спросил Кен.
— Не знаю.
— Тогда я тебя не отпущу.
— Не отпускай меня, пожалуйста, — засмеялся Миронов.
— Вот мои собаки — они твои… и дом мой — твой… живи…
— Пойду собак покормлю. Можно?
— Мальчик тебя помнит, — сказал Кен. — Он тебя сразу узнал.
— Я его позову.
— Смени одежду. А то опять подумает — в дорогу.
— Я его позову, можно?
— Он тебя помнит.
— Мальчик!
В открытую дверь избушки заползал холод. Вошел громадный серый пес.
— Ненкай… — нежно шептал и гладил его Миронов, — Ненкай[2].
Кен улыбался, тепло ему было на сердце.
Миронов сидел у порога. Мальчик лизнул руку и положил голову на колени. В душе Кена шевельнулась ревность, но он промолчал, он улыбался.
Миронов достал сахар и дал его Мальчику.
— Не надо, — сказал Кен.
— Да, — кивнул Миронов, но Мальчик уже съел кусок. Второго Миронов не доставал.
— Я сам покормлю, — сказал Кен. — Ты еще успеешь.
— Ладно, — сказал Миронов.
Кен потрепал Мальчика по шее, и они вышли.
Вечер наступил быстро. Миронов занимался печью. Наколол мелких дровишек (плавника было заготовлено еще с осени), принес угля, печь загудела.
На стенах с обшарпанной штукатуркой плясали блики огня, блики вместе с темными и белыми пятнами на стенах создавали, причудливые жутковатые фантастические рисунки.
«Совсем в стиле Питсеолак[3]», — подумал Миронов и решил разжечь к приходу Кена керосиновую лампу и приготовить ужин.
Сейчас Миронов у себя в городе, в постели, он приболел, но вечером ему все равно придется встать и идти в ясли за сыном. Жены нет, она на сессии, учится заочно, она моложе Миронова на двенадцать лет, она уехала в Хабаровск, а на улице весна, хоть и живет Миронов в Магадане.
«Приехал бы Кен, — думает Миронов. — Все было бы легче. Ведь обещал».
И Миронов представляет приезд Кена, долгие, как и в тундре, городские чаепития, неторопливые разговоры о том, о сем, и конечно же в конце концов Кен вспомнит случай двадцатилетней с лишним давности.
— Да ну тебя! — скажет Миронов. — Пошли спать!
Кен должен приехать и остановиться у Миронова. Миронов обещал ему путевку на курорт «Талая». С путевкой уже полная договоренность, а Кен все не едет. Да и пожил бы старик хоть недельку в городе — все развеялся бы после тундры.
До вечера далеко… Миронов лежит в постели, и даже читать ему не хочется. Лекарства рядом, на стуле, целая выставка медикаментов в пузырьках и таблетках.
«Не забыть бы переставить на подоконник, — думает он, — чтобы сын не дотянулся».
…С недавних пор он научился всему, что должен уметь мужчина, когда остается с новорожденным сын ж один, без женщины. Сейчас малыш большой, уже в яслях, скоро два будет, а совсем недавно — и вспомнить Миронову смешно — остались они одни, мать тоже на сессию укатила, подруги ее шефствовать приходили. Все премудрости молодой мамаши Миронов освоил на удивление очень быстро, и шефствующие женщины уверяли, что у него даже лучше получается. И перестали в гости ходить, чем очень обрадовали молодого папашу, будущего кандидата наук, не мешали работать. Дома его кабинет завален картами, схемами, образцами — работал он допоздна и, кивая на малыша, объяснял друзьям:
— Вдвоем пишем! Стараемся!
Нелады с сердцем у него начались недавно, после сорока. О причинах он догадывался и без врачей: неумеренность во всем. Неумеренность в работе, в застолье, в курении, в физическом распорядке жизни — то двухнедельная встреча друзей, то резко бросал и пить, и курить, окунался с головой в работу или в спортзале упорно и зло изгонял из организма токсины. А стрессы — у кого их нет?
И когда его прижимала суета, он искал всякого повода, чтобы хоть ненадолго очутиться на берегу Ледовитого, в избушке у Кена. Благо организовывать это было нетрудно: Миронов — геолог и, когда-то его партия работала в этом районе, мало ли дел может быть в этом районе у бывшего начальника партии или в соседнем, из которого до избушки все равно добраться легче, чем из города.
«Весна… — думает Миронов. — Скоро зелень пойдет… не пропустить бы одуванчики… салат «писанли» соорудить… да и другой травки поесть, глядишь, и полегчало б…»
По весне в городе, в местах, свободных от бетона и асфальта, в изобилии росли одуванчики, Миронов собирал их, пока они еще не выбросили цвет.
Салат готовил сам, угощал друзей. Те пробовали, нахваливали. Только жена скептически относилась к кулинарным экспериментам Миронова. И соседка была на стороне жены, предпочитая салату из одуванчиков, ломоть баранины или бифштекс с кровью.
Соседка была рыхлой, пожилой, с больной печенью. И однажды Миронов накормил ее все-таки салатом, пообещав на второе оленины. Боли в печени у соседки прошли. Через неделю она сама попросила — он приготовил. Боли ее не мучили.
— Заготовьте побольше зелени, а то вот они завтра-послезавтра в цвет пойдут, поздно будет, тогда другие блюда надо готовить.
Соседка до самой зимы не обращалась к врачам. И потом смотрела на Миронова как на мага. Только жена, глядя, как Миронов заправляет листья одуванчиков сметаной, говорила:
— Давай так — тебе трава отдельно, мне сметана отдельно…
— Ох, — вздыхал Миронов, — где бы мне траву от вредности найти? Всю бы оборвал тебе одной!
Она смеялась, он целовал ее, а по воскресным утрам, пока она спала, он бегал на базар за редиской, укропом и первыми огурцами для нее. Все это было парниковое, безвкусное и он нажимал на свои салаты из дикорастущих трав…
Он, как собака по весне, мог найти себе траву, не вполне догадываясь, почему именно ее он выбрал, но умел все же приготовить рассольник из крапивы, бутербродную массу из подорожника, жареные корнеплоды лопуха, пироги со щавелем, салат «писанли» или маринованные цветочные почки одуванчиков, кофе из поджаренных корней иван-чая.
Все это было не только съедобно, не только вкусно, но, главное, целебно.
«Сейчас бы травки, — думал Миронов, — да вот пока рановато еще. С недельку, поди, ждать придется».
После первого приступа Миронов стал бояться, что второй застанет его, когда он будет один, с малышом, без жены. И когда она уезжала в командировку или на очередную сессию, он договаривался со своим другом — коллегой по работе, чтобы тот каждое утро звонил ему домой, просто поздороваться и пожелать доброго утра. Это означало, что Миронов жив-здоров, ночь прошла хорошо, до следующего утра. Если телефон утром не отвечал, значит… Вот почему второй ключ от квартиры находился у друга.
Но сейчас и друг в отъезде, а посвящать в свои обстоятельства кого-то постороннего, даже приятеля, Миронов стеснялся, а потому просто никогда не закрывал дверь квартиры, когда ложился спать.
Он полагал, что случись с ним что-нибудь, ребенок будет плакать, и на его крик в квартиру войдут соседи или еще лучше малыш сам сможет выползти на лестничную клетку, тут его и обнаружат, лишь бы только с малышом ничего не случилось, лишь бы он не простудился на лестничной площадке.
Многое он еще предусмотрел по спасению малыша на тот самый крайний случай.
С вечера он на стулья, табуретку, столик для игрушек расставлял еду и питье. В основном, хлеб, сухари, воду, сухую морковь (малыш ее обожал), конфеты, яблоки, если были. Он рассуждал так: в яслях ребенка хватятся на вторые сутки, пришлют кого-нибудь на третьи. На работе хватятся на вторые, придут на третьи. Во всяком случае, малыш двое-трое суток будет без еды. Этого достаточно, чтобы он свалился. Еды, расставленной в комнате, ему хватит продержаться до прихода людей. Ему уже больше года, ходит он довольно твердо и дотянуться до всего этого вполне сумеет. Ну, а если начнет плакать, тут его услышат. Хотя ребенок может при непрерывном плаче охрипнуть через несколько часов. Ну, еще и дверь открыта, это хорошо. Телеграмма вдруг придет или бандероль заказная, Миронову пишут много…
Свой ежевечерний ритуал, как только он с малышом возвращался из яслей, Миронов выполнял неукоснительно.
«Хоть бы кого-нибудь из друзей с Чукотки сюда занесло, переселил бы из гостиницы, все легче было б… и Кен чего-то не едет».
Миронов был реалистом, неизбежного не боялся, но ему страшно, всегда было страшно за сына, упаси боже, если что вдруг станет с ним…
Он понимал, вымаливать у судьбы и день, и год — бессмысленно. Цыганка как-то ему нагадала, когда он был студентом, — ежели, мол, переживешь пятьдесят два года, дальше долго жить будешь. До пятидесяти двух еще далеко, а вдруг цыганка недостаточно квалифицированна? Вдруг пятьдесят два перепутала с сорок два, с тем возрастом, который сейчас как раз у Миронова? Вот Пушкину цыганка совсем аналогично гадала. Переживешь, мол, тридцать семь — дальше долгие дни будут, глубоким стариком умрешь. Как в воду глядела, не пережил…
«При чем тут Пушкин? — злился на себя Миронов. — Нашел, с кем проводить параллели!»
И тут же себя оправдывал: «Я с цыганками провожу параллели».
Он понимал — от судьбы не уйдешь. Вот пример — рядом, этажом ниже, сосед жил, в областном обществе книголюбов работал. Стихи писал. Каждый день брился, носил галстук. Зарядку делал, бегал вокруг дома, тело свое холил, не пил, не курил, на балконе дышал полной грудью. А тут перед самым праздником стал делать замечания рабочим, что не там лозунг прибивают. Стоял он у подъезда и вел с ними нравоучительные беседы, ценные указания давал. И вдруг с третьего этажа пятилитровая банка с маринованными помидорами и огурцами венгерской фирмы «Глобус» на него свалилась. Бац! — и нет областного книголюба… Хорошо еще, что только ключицу переломала. А если б на голову? Уехал сосед лечиться на материк, говорят, совсем решил сюда не возвращаться. Да разве от судьбы уйдешь? Да разве нет на материке банок фирмы «Глобус»?
«Надо бы кошку завести, — думал Миронов. — А еще лучше собаку. Они умеют предчувствовать смерть хозяина. От них я бы про себя больше узнал».
По-разному люди предчувствуют смерть. Вот в прошлом году был Миронов в отпуске. Домик снимал в почти пустой деревеньке, сад-огород.
Сидит он как-то на крылечке, покуривает, смотрит на закат, блаженствует. Подходит к нему хозяйка, у которой он был на постое, тетя Даша и говорит:
— Артур Иванович, а что, если возьмем бутылочку, выпьем и согрешим, а?
Отважно так спрашивает.
— Что ты, тетя Даша, зачем это, это ни к чему… — всполошился Миронов, застеснялся, ушел в свои комнаты.
А утром он узнал, что тетя Даша умерла.
Вот и все. И не виноват Миронов, а вину свою чувствует.
Форточка у Миронова всегда открыта. Весна на улице. Конец мая. Снег тает. А первомайскую демонстрацию совсем снегом засыпало, даже пурга была последняя, свирепая. Скоро июнь — там уж и лето молниеносное, хорошо летом, на Чукотку пора. Да нет, пора уже в ясли, за малышом.
«Что ж Кен-то не едет?»
Вспоминает Миронов прошлое. Странная штука время. Вот ведь как давно все было, уж и думаешь: а было ли?
Проходит время, одни люди остаются в твоей жизни навсегда, другие — как ночной гость — попил чай, переночевал и ушел из дому, будто и не было. И невольно думаешь, что высшая мера в оценке твоих дел — это когда друзья грустят, если тебя нет с ними рядом.
Миронов все еще лежит. Принял таблетку.
«Этот год, думает он, называется годом счастливых перемен. А с начала года двое его знакомых в разных концах области ушли в небытие. Прямо скажем, далеко не хорошие люди. Значит, для кого-то их смерть действительно счастливая перемена. И вот я сам лежу в постели. Если я уйду вслед за ними, — значит, я тоже негодяй? Выходит, надо жить, раз я хороший. Год-то счастливых перемен. А кому мой уход принесет счастье? Никому.
Хоть в этом-то я уверен, слава богу…»
Миронов встает, накидывает плащ, идет в ясли. «Вот все образуется, думает он, достану малышу собаку, большую лохматую чукотскую собаку. И еще научу его не бояться одиночества. Одиночество часто благо, не надо его бежать…
А если Кен не приедет, — дождусь жены и сам к нему поеду. И это враз утяготит его вину перед самим собой из-за несдержанного слова…»
В дни молодости Миронова где-то два с лишним десятилетия назад (боже, как быстро летит время!) эта узкая многокилометровая заснеженная коса сияла первозданной белизной до самой середины июня.
Весной над ней пролетали птицы, и белые канадские гуси обязательно отдыхали тут перед последним броском на остров Врангеля.
Поздним летом на косу вылезали моржи, грелись на солнышке, нестерпимый запах стоял вокруг, рев и хрюканье, но в основном все-таки была тишина — моржи больше спали, нежились на солнце.
Осенью и ближе к зиме коса превращалась в медвежью столовую. Медведи подкочевали сюда с первыми льдами, на косе валялись в множестве мертвые моржи — для старых, больных и просто задавленных в толкотне и свалке коса была последним прибежищем. Пищи для белых медведей было в избытке.
По следам медведей шли песцы, довольствовались остатками медвежьей трапезы.
Согласие в природе ничем не нарушалось.
Но по следам песцов шел человек. Охотники ставили тут капканы, иногда прямо на косе, иногда вынося привады прямо во льды океана — добыча была богатой.
Добыча Миронова не интересовала. Но охотничий сезон ставил перед Мироновым трудно разрешимые проблемы. Молодому начальнику геологической партии необходимо подобрать место для весновки, место выброски, где небольшой отряд должен соорудить стационарные палатки, устроить базу, и это место должно быть идеальным во всех отношениях — и чтобы отсюда удобно было вязать сеть маршрутов, и чтобы река была рядом, и чтобы в реке рыба водилась, и чтобы место это при половодье не заливалось, и чтобы выход к океану был покороче, чтобы при случае взять у чукчей вельбот, да и грузы морем доставлять легче. Много проблем…
Это сейчас с заброской легко: заказал вертолет — и ты вертолет получишь. А тогда на весь район одна «Аннушка» и один «канаельхын» («бычок» с чукотского, так охотники называют вертолет).
У «Аннушки» в районе забот полон рот — то санрейс, то обеспечение оленеводов на время отела, то еще что-нибудь непредвиденное. Да и не всегда «Аннушка» сядет там, где необходимо геологу. А на единственный вертолет тоже очередь — таких партий, как у Миронова, в экспедиции достаточно, а кому первому транспорт — это зависит и от готовности партии, и от погоды, и от благорасположения экспедиционного начальства, в данном случае замначальника экспедиции по хозчасти.
Одна надежда — собачьи упряжки. Но где их взять, если поселковые каюры занаряжены в тундру к оленеводам, а охотники заняты своим делом и не бросят участок, пока сезон не кончится, а он длится аж до середины апреля.
Вот в такое-то тяжелое время раздумий, хлопотливое время и свела судьба Миронова и Кеннакука. На знаменитой Иультинской трассе. Длина ее невелика — всего двести семь километров, но иногда зимой на преодоление этих километров уходила неделя. И сейчас в пути была колонна автомашин, замыкал которую геологический автофургон. Из трубы вился дымок — фургон отапливался, ребята на короткий путь не рассчитывали.
Миронов сидел с водителем. Машина плелась потихоньку, впереди основная колонна пробивала дорогу.
Почти половина пути была уже пройдена, когда на дороге Миронов увидел человека. Сначала он подумал, что это идет к ним шофер одной из забуксовавших машин, но в свете фар Миронов различил на встречном меховую одежду, а никто из шоферов меходежду не носил.
«Пастух, наверное, — подумал Миронов. — Где-то, видать, тут бригада кочует…»
— Мэй, этти! — поздоровался Миронов.
— Привет… — ответил незнакомец.
— Куда?
— В Иультин…
— Ого! — присвистнул Миронов. — Без малого сотня кэмэ! Пешком! Очумел, что ли? Пурга ведь!
— Да я не замерзну… и пурга скоро кончится… все равно кто-нибудь бы встретился, — весело сказал незнакомец.
Во время разговора Миронов внимательно рассматривал его. Он был ровесником Миронова, наверное, чуть старше, у северных людей очень трудно определить возраст. По-русски говорил чисто, правильно, без акцента.
«Чукча или эскимос?» — гадал Миронов и не мог определить.
— Давно идешь?
— Нет… часа два…
— Подожди… — Миронов залез в кабину, вытащил термос. Отвинтил, налил в крышечку. — Пей!
— Чай? — удивился путник.
— Ага! — засмеялся Миронов. — С коньяком и смородиной. Вкусно?
— Ни-че-во-о!
— Садись к ребятам в фургон, там печка, — сказал Миронов и сам забарабанил в дверцу.
— Принимай гостей! — крикнул он в темноту и помог Кеннакуку забраться.
В дорожном шоферском профилактории, где остановились на ночевку, наскоро поужинали, получили маленькую комнатку. После трудной дороги всем хотелось спать, а тут тепло и уютно, узкие железные кровати аккуратно застелены солдатскими одеялами и белоснежными простынями.
Ребята рухнули в постели, и тут только Миронов обратил внимание, что свободной осталась одна койка, для него, а дорожный попутчик вообще куда-то пропал.
Нашел его Миронов в коридоре. Он опять был в меходежде, сидел на полу, в углу, и, казалось, дремал.
— Товарищ, — толкнул его Миронов, — вставай.
Тот послушно встал.
— Пошли.
У окошка диспетчерши (она была и хозяйкой гостиницы) они простояли долго. На стук Миронова никто не откликался. Наконец окошечко отворилось, и показалось заспанное лицо.
— Что такое? — спросила женщина. — Новенькие? А-а, — узнала она, — геологи…
— С нами пассажир… нужно еще одно место, — показал Миронов на Кеннакука.
— Мест нет, — сказала она, увидев человека в кухлянке. — Да не волнуйтесь, они привычные…
— Как это привычные! — взорвался Миронов. — Мест нет, — передразнил он. — На краю света, а совсем как на материке — «мест нет»! Это вот для вас «нет», а для него всегда должно быть, понимаете?
— Ну, нет… — вздохнула она. — А вдруг еще машины подойдут?
— Значит, есть?
Она молчала.
— Пожалуйста, раскладушку, и в нашу комнату.
На раскладушку Миронов постелил спальный мешок, сверху простыни, раскатал одеяло и стал устраиваться.
— Ложись сюда, — показал Миронов на койку. — Тебе еще ой-ей сколько топать, выспись хоть по-человечески.
Кеннакук не возражал. Его коричневое продубленное лицо было непроницаемым.
— Э-эх, хорошо-то как! — вздохнул Миронов. — Спим до победного конца. Спешить некуда.
Пурга действительно улеглась. Остаток пути прошли за день. В Иультине Миронов спросил Кеннакука:
— А теперь куда?
— Мне в другой поселок, на север. Должна за мной прийти упряжка.
— Там, где Коса Двух Пилотов?
— Да. Оттуда.
— Мы из этого поселка будем выбрасываться в поле, — обрадовался Миронов. — Весной…
— Скоро, — улыбнулся Кеннакук.
На улице был декабрь и непроглядная темень полярной ночи.
Но весна все-таки наступила. Миронов вышел из столовой поселка, присел на крылечке, закурил, щурясь от яркого солнца и снежной белизны. Вдали в океане голубели торосы, весело, по-новогоднему сверкали снежинки на антеннах полярной станции, резвились щенки на помойке, и даже движок возле бани тарахтел не уныло, а весело. С визгом высыпала на улицу малышня из школы… Всюду весна, у всех хорошее настроение. Даже у Миронова, хотя он и думает: «Кому весна, кому весновка…»
— Здравствуй, начальник… — услышал он знакомый голос.
Миронов с интересом оглядел подошедшего, привстал:
— Ке… Кен… — пытался он вспомнить.
— Конечно, Кен! — обрадовался тот. — Здравствуй!
— Здравствуй, друг, здравствуй! Вот не ожидал!
— Так мы же зимой договаривались!
— Не помню. Все равно здорово!
После, в маленькой поселковой гостинице, попивая чай на коньяке и смородине (это постоянный «фирменный» напиток Миронова), он поведал Кену о проблемах, мучивших его, о проблемах с транспортом, в данном случае с упряжкой.
— Это мы решим, — твердо пообещал Кен.
— Тогда я в магазин, — засмеялся Миронов.
— Пойдем вместе. А оттуда ужинать ко мне домой. У меня такая еда, что ты и не пробовал, — пообещал Кен.
Домик, в котором жил Кеннакук, состоял из двух небольших комнат, просторной кухни, большой кладовки, склада для угля и пристройки для льда.
Встретил их высокий старик, очень древний (так показалось Миронову), и бабушка, круглолицая, со смешливыми глазами.
— Это мой дядя Агыга, — сказал Кеннакук, — а это бабушка Кайо, моя тетя, самая веселая на побережье.
— Ай! — махнула на него Кайо, она понимала по-русски и засмеялась.
Стол соорудили быстро. Миронов впервые пробовал сырую нерпичью печень, строганину из чира, жареный озерный голец ему понравился меньше. Потом печень пожарили — для гостя. Завершал трапезу олений бульон. Мясо и ребрышки были выложены отдельно. Чай предложили Миронову заваривать самому, тут понимали — на Чукотке у каждого обязательно свой рецепт заварки и обязательно самый лучший. А гость в доме — всегда хозяин, пожалуйста.
Агыга и Кайо как-то незаметно встали из-за стола и уединились в другой комнате. Вскоре оттуда донеслось негромкое пение, скорее речитатив. Они разговаривали, как пели, или, вернее, пели, как разговаривали, сидя на полу, полузакрыв глаза, раскачиваясь.
— Вспоминают… — кивнул на них Кен. — О прошлой жизни. Про гостей разговаривают. Об охоте и дороге тоже. У нас песни называют «товарищи по одиночеству». Когда один, песня всегда помогает. А вдвоем песней можно разговаривать. Каждый свое сочиняет. Это как танец. Ты когда-нибудь увидишь танец. Надо праздника дождаться. Давай еще выпьем, за стариков.
— Давай, — согласился Миронов.
…Кен проводил Миронова до гостиницы.
— Когда тебе удобней выезжать? — спросил Кен, прощаясь.
— Куда выезжать?
— Ну ты же говорил, что тебе нужна упряжка.
— Конечно, нужна!
— Тебя повезет Агыга. Я уже договорился. Я буду проверять его охотничий участок, я помогаю ему, ему трудно охотиться. А поехать он согласен. Он отличный каюр, ты не смотри, что дядя старый.
«Когда же он успел договориться? — недоумевал Миронов. — Все время были вместе, и об этом разговора не велось».
— Ну, спасибо, Кен! Утром я расскажу, куда надо ехать. Я утром загляну.
— Только пораньше, — предупредил Кен. — Мы все очень рано встаем.
«Есть необъяснимое очарование в езде на собачьих упряжках. Я счастлив, что захватил это время», — говорил Амундсен. Миронов то же может повторить вслед за ним. Каюр Агыга тогда помог ему начать отсчет первым километрам, сейчас, по прошествии стольких лет, на тундровом спидометре Миронова этих километров не одна тысяча.
С грустью и теплотой вспоминает Миронов то время. Сейчас он не смог бы проделать на нартах путь в несколько сот километров. И не потому, что не хочет или отваги поубавилось, а просто здоровье не то, да и собак найти не так-то просто. Отвыкли люди от упряжек, вездеходы избороздили тундру, стала она исполосована, вся в морщинах, как лицо Кеннакука. Но до сих пор просыпается Миронов с легким сердцем, с тихой радостью в удачу наступающего дня, если ему кажется, что видел ночью белую тундру и солнце над ней и тысячи солнц, отраженных в каждой снежинке, в каждом кристаллике льда, и слышал скрип полозьев, и улавливал запах тундры, запах весны, и, наверное, какая-то мелодия тех лет, далеких лучших лет его жизни слышалась ему ночью, только он не помнит какая, но знает, хорошо ему было, как хорошо сейчас, когда он все вспоминает…
…Провожали их Кайо и Кен. На дорогу Кайо вынесла что-то завернутое в тряпицу. Агыга кивнул, положил сверток в мешок. Потом Миронов узнает, что это прэрэм — костный мозг оленя с толченым мясом, самое калорийное средстве в долгих переходах. У них оно было как лакомство, вернее даже, как НЗ, который можно тратить для удовольствия, ведь пищи было с собой достаточно.
Для собак захватили с собой целую нерпу. Агыга объяснил, что о корме не надо заботиться, по пути будут избушки, там есть запасы, и людям хватит, и животным. Миронову оставалось только доверять каюру, он теперь полностью подпадал под его власть, хотя каюр формально подчинялся Миронову.
«Десять дней примерно, не так уж и много…» — думал Миронов.
Шли чаще ночью, когда подмораживало. Днем отсыпались на солнышке, выбрав хорошую проталину, разбивали палатку. Иногда валились усталые рядом с палаткой, в меходежде было тепло.
Агыга надел двум собакам чулочки — они порезали лапы о лед, чулочков у него было припасено достаточно. Миронов старательно изучал все детали каюрского быта — и как Агыга разговаривает с собаками, и какой выбирает снег, и как псов кормит, и когда дает им передышку, и когда сам отдыхает, и как укладывает на нарте груз, и как строит взаимоотношения с пассажиром. Есть чему научиться в такой дороге, есть чему. Многое придется постичь Миронову, чтобы потом уже не забывать.
Долгая дорога, ночевки в снегу, хорошо выполненная обоими работа сдружила каюра и пассажира. И когда уже вернулись в поселок, вместо подарка отдал Миронов старику все банки-склянки-консервы, что были в рюкзаке (вот ведь как хорошо дорогу рассчитали, что даже вернулись с продуктами и полным НЗ!), и весь остаток спирта, что хранился у него в гостинице, а было там литра два.
Кену он выложил две нейлоновые рубашки, заграничные, одну новенькую, вторую один раз лишь надеванную, они тогда входили в моду. Кен не удержался и сказал:
— Пришли мне такую же.
— Бери сейчас! — ответил Миронов. — Когда я еще в центре буду? А мне пришлют, бери!
Кен взял и принес Миронову нерпичьи торбаса и нерпичьи штаны.
— Непромокаемые, — сказал он. — В твоей работе очень пригодятся. Залезай в воду и стой — и ничего. Сухо, тепло, как в постели.
— Ну, спасибо, Кен!.. Вот это я понимаю! А легкие-то! Да в них бегать в маршруте как олень буду!
— Да, — смеясь, согласился Кен. Он был рад, что его подарок пришелся геологу по душе.
— Да, пока не забыл, — засуетился Миронов. — Давай я дяде расписку напишу!
Он достал из планшета полевую книжку, вырвал две странички, сел писать.
В те годы, вспоминает сейчас Миронов, листок, вырванный из блокнота и подписанный пассажиром упряжки, являлся для бухгалтерии неопровержимым финансовым документом. (Расписка. Я, имярек, арендовал упряжку и совершил проезд по маршруту такому-то, общей протяженностью столько-то км с каюром таким-то. Число, подпись.)
Это сейчас, если надо выбить транспорт у другой неподведомственной организации, приходится запастись справками, печатями, доверенностями и проч. и проч. А тогда бухгалтерия смотрела на километраж, производила несложные расчеты, платила каюру покилометражно, а счет выставляла той организации, представителя которой каюр вез. Стоило это недорого, как такси. Цена километру была такая же.
Миронов увеличил в полтора раза против истины пройденный километраж, колхоз заплатит Агыге хорошо, а как еще можно отблагодарить каюра? Все, что было у Миронова свое, он уже отдал. Можно поблагодарить и от имени геологической экспедиции.
— Вот и все, — написал Миронов и передал бумагу Кену. — А я в ночь на вездеходе полярной станции укатываю в райцентр. Самолетов еще долго не будет, надо торопиться. Спасибо тебе, спасибо дяде передай, хороший он старик.
— До встречи, — сказал Кен. — Если с Чукотки не уедешь, обязательно встретимся.
— Да мне только в этом в нашем районе еще работать почитай три года до отпуска! Надоедим еще друг другу! — засмеялся Миронов.
Встречались они еще не раз. То Кеннакук по своим делам приедет в райцентр, то Миронов окажется на побережье, Один раз даже ходили на медведя, тогда он не был запрещен к отстрелу. Миронов уже и не останавливался в гостинице, а, приезжая, заходил к Кену, швырял в угол спальный мешок, Кен мешок вышвыривал на кухню и стелил шкуры. На медвежьей шкуре да под пыжиковым одеялом — разве с мешком сравнить!
Очередной весной понадобилось ехать Миронову, нашел ему Кен другого каюра. Не мог Агыга, вот уж больше месяца лежит, не поднимается, совсем заболел, и врачи ничего сделать не могут и в район не отправляют. Говорят, не транспортабельный.
Вернулся Миронов через неделю, когда Агыги уже не было в живых. Посидели тихо с Кеном, вспомнили старика. Бабушка Кайо пропадала в соседнем доме, она теперь больше жила у соседей, там сверстницы, две старухи вдовые.
Миронов расположился на полу, на шкурах. Закурил. Рядом с ним присел Кеннакук. Перенес со стола стаканы и флягу. Сходил за чаем.
— Вот… — неопределенно сказал Кен. И они помолчали.
— Как он умирал? — спросил Миронов.
— Он тебя хорошо вспоминал, — ответил Кен. — Говорил, чтоб я тебе помогал. И еще распорядился, устное завещание…
— Какое завещание?
— Вэрэттырын… — тихо сказал Кеннакук. — Старый обычай. Добровольной смерти. Уходящий к верхним людям старик просит самого любимого из рода — сына или племянника — ускорить его уход. Он поручает. Это приказ.
— И ты выполнил?! — привстал Миронов.
— Что ты?! Вот и боюсь я все время — не в обиде ли на меня дядя там, где звезды, где светятся окна селения мертвых? Верхние люди ведь не обидчивы, да?
— Откуда я знаю? — удивился вопросу Миронов. — Этого никто не знает. Да и нет этого ничего!
— У нас старики по-другому думают. Это и в сказках, и в песнях есть. Нельзя ослушаться воли уходящего на небо. Дядя — последний старик в нашем роду… Больше никто не будет выполнять этот обычай, нет в нашем роду стариков… все там, наверху…
Миронов сидел, обхватив колени и отрешенно глядя в пол.
— Выходит, еще, возможно, сохранился этот обычай?
— Не знаю, где-нибудь далеко в тундре, если есть древние старики, могут выполнить… не уверен.
— Дядя ведь был безнадежен, да? — спросил Миронов. — Врачи ничего не могли, дядя знал об этом?
— Знал…
— А сколько лет ему было?
— В будущем году исполнилось бы восемьдесят.
— Шаман был?
— Нет… дядя сам был немного шаман… умел немного… сейчас в поселке никого нет… может быть, в тундре, не знаю… мы праздники наши выполняем, русским нельзя на них быть, но камлания у нас я не видел…
Миронов заметил на полу в углу черный камень, машинально взял его и принялся рассматривать… Положил на место, не найдя в образце ничего интересного.
— Тунг «елъкутак»… — сказал Кеннакук.
— Что? — встрепенулся Миронов.
— Камень Агыги… это наш семейный охранитель… бог по-вашему…
Миронов издали по-новому стал рассматривать камень, но уже боясь взять его в руки.
Обо всем этом вспоминал Миронов, когда шел в ясли за малышом, и недоумевал, почему же так долго к нему в Магадан не едет толстый добродушный Кен. А потом они все это в который раз за долгие десятилетия дружбы вспоминали вместе ночью, на кухне, за чаем и вином. Дело в том, что, вернувшись из яслей, Артур Миронов с удивлением обнаружил Кена, мирно попивающего чай.
— Я звоню, звоню, никто не отвечает, — вместо приветствия говорил Кен, спеша навстречу Миронову. — Толкнул дверь, а сна открыта. Я и зашел.
Они обнялись.
…Утром Кеннакук позвонил в НИИ, где работал Миронов, и сообщил шефу отдела, что звонят из квартиры, что была машина «Скорой помощи»; что Миронова увезли, что Кен один с малышом и неизвестно, что делать.
— …Сердце… я знаю… — шептал в растерянности шеф, — сердцу не прикажешь…
И невдомек ему было, что мог Миронов приказать сердцу, когда был один, приказывал повременить ради малыша, но вот приехал Кен, заботы с плеч пали, он расслабился — и утренний финал, вот он, такой печальный.
Миронов выкарабкался. Сейчас в поле. Не пьет, не курит. Иногда делает утреннюю гимнастику, говорят, зарядка помогает. Помогает, да не всем. Потому и ждет он с давней тревогой того времени, когда можно будет спросить: как без меня у вас на этом свете?