Рассказы Иосифа Кахиани

Я передаю эти рассказы не в том порядке, как их услышал… Потому что слушал я их на скалах, на снежных склонах, иногда в домике на берегу реки. Мои записи не вызвали возражений у рассказчика, и с его согласия я сохранил настоящие имена людей и названия мест.

Иосиф Георгиевич Кахиани — заслуженный мастер спорта по альпинизму, трехкратный чемпион страны и девятикратный призер в заочных соревнованиях по альпинизму, заслуженный тренер РСФСР. Он живет в долине реки Баксан, под склонами Эльбруса. Подробнее о нем вы узнаете из его рассказов.

Человек жив!

Когда в первый раз я увидел горы, не знаю, как не знаете вы, когда в первый раз увидели деревья, дома, траву… Наверное, горы отразились в моих глазах, как только я их открыл.

Это было в Адиши у подножия Тетнульда. Там жила семья моей матери. По сванским обычаям женщина уходила рожать в дом матери. Тетнульд — Белая вершина (тетне — по-свански белая) — острый пик, без скал, из снега и льда. Адиши — самое высокогорное селение в Сванетии, кроме Ушгури, которое выше, но ненамного. В Адиши зима начинается рано — в сентябре уже снег. Там я родился 16 февраля 1921 года.

Моей матери брат Авалиани Романоз в царское время только один в Адиши и Жабеши знал русский язык, и был он охотник. Когда я родился, он взял комочек снега и дал мне в руки, чтобы я нигде не замерзал и не боялся снега. Рассказывают, что я не закричал.

Через три месяца несли меня через перевал в Жабеши, в дом отца. Романоз нес в рюкзаке, а моя мать шла рядом и, конечно, беспокоилась.

Романоз, Адсыл Авалиани и братья Зурабиани были одними из первых сванских альпинистов. Они восходили на Тетнульд. Когда Симон Джапаридзе (старший брат Алеши Джапаридзе — впоследствии знаменитого альпиниста Тбилисского клуба) и Пимен Двали погибли на Тетнульде, брат моей матери Романоз, его двоюродный брат Адсыл, Годжи Зурабиани и его брат Павле вчетвером нашли погибших и сумели принести их в Жабеши. За это они были награждены правительством именным огнестрельным оружием — нарезными берданами. Оружие — это была для свана высшая награда. Они наградное оружие могли везде носить: на свадьбах, на собраниях. И дети, и взрослые говорили: "Вот какой героический поступок совершили". По тем временам это был действительно героический поступок, потому что никакой техники транспортировки на сложных склонах разработано не было. Да и вообще у них не было почти никакого альпинистского снаряжения.

Погибших увезли в Тбилиси, на родную землю, и похоронили. В Грузинском альпинистском клубе хранятся сейчас фотографии Романоза, Адсыла, Годжи и Павле — первых сванских альпинистов-спасателей.

Годжи Зурабиани стал потом заслуженным мастером спорта по альпинизму. А в тридцать пятом году он взял меня на перевал Китлот на мои первые спасательные работы. Мне было тогда 14 лет. Это были альпинисты с Украины, они сорвались с гребня — карниз обвалился. Тогда и мне пришлось в первый раз выносить из гор тела погибших.

Зурабиани учил меня грамотно ходить в горах. Ему нравилось, как я передвигаюсь, и он сказал мне: "Ты будешь альпинистом". Он брал меня на охоту.

Охотников было немного. Большинство сванов рубили лес и сплавляли по Ингури до Зугдиди. А зимой перед закрытием дороги уезжали на заработки в город: скосил сено, завез дрова семье и уходил на 6 месяцев, до мая, пока не сойдут лавины.

Я задумался над словами Зурабиани. На грузинском языке есть слово "мтамслели" — восходитель гор, а по-свански говорили — "коджаржи мезлял". Но мне нравилось "альпинист" — так говорил Зурабиани. Я стал заниматься сам на скалах, лазил на гладкие старые башни. Это была тренировка на вертикальных стенках. Я так увлекался, что забывал про коз, которых пас. А козы однажды ушли в горы. Я боялся идти домой и в километре от дома заночевал в башне. Меня искали. Я видел, как в селении горели костры и люди находились в волнении. Думали, что я сорвался где-нибудь.

Потом я вышел, потому что услыхал, как кто-то крикнул:

"Козы дома, приходи домой". А это мать догадалась так крикнуть. Я спустился с башни и бросился домой. Меня не ругали, говорили: "Человек жив! Человек жив!" На следующий день домой пришли козы.

Отец мой часто ходил в Верхнюю Балкарию, в ущелье Чегем и Безенги, через перевалы Твибер и Цаннер.

Они ходили косить сено, несли с собою косы и страховались на снегу и льду заостренными рукоятками. Когда ходили по закрытому леднику, где трещины скрыты снегом, брали шестиметровый шест и привязывали к животу. На этом шесте повисали, если проваливались. Тогда товарищи подходили и вытаскивали за шест. А если шел один, то сам по шесту перебирался к краю трещины.

Кто заглядывал в трещину, помнит, как пропадает на ледяных стенах зеленый свет и капли воды тихо уходят в бездонную темень. Люди старались ходить все вместе.

Были у сванов самодельные веревки. Специально сажали кха (по-русски конопля) и плели из нее веревки: десятиметровки и двенадцатиметровки. Конечно, их применяли не только для страховки в горах, а в хозяйстве тоже. Альпинист веревки, на которых ходит, ни для чего больше применять не будет, но у сванов веревок было мало. Их долго хранили, берегли, их не продавали, а если кто делал веревку на заказ, то для него резали барана. Еще применяли длинные ремни из бычьих шкур. Но ремни на снегу, на льду, намокая, тянулись, теряли прочность, скользили.

Идя на сенокос, мой отец однажды упал в трещину. К счастью, внизу оказалась вода. Ему удалось вынырнуть и врубить в лед кинжал. На нем он висел. Люди, с которыми он шел, связали все веревки. Но их не хватило. Привязали рукоятки кос, тогда хватило.

Отец мне потом не раз говорил: берегись трещин. И за всю жизнь, даже на самой надежнейшей страховке нейлоновой веревкой, ни разу, ни на один метр я не провалился в трещину.

Тем, кто ходил на покосы в Балкарию, за работу там давали молодых бычков. Тогда к бычкам привязывали тот же шестиметровый шест к рогам и спине. За шест бычка направляли между трещин, как рулем, и удерживали, если срывался.

Бычки скользили по льду, им было плохо на копытах, и местами для них приходилось рубить ступени.

У бычка, как вы хорошо знаете, четыре ноги, ему нужно много ступеней, и очень хороших, потому что кошек на бычка не надевали. Так что (я так думаю) рубку ледовых ступеней изобрели сваны.

А бык был основным транспортом в Сванетии. Там, где он пройдет и протащит груз, ни один наземный транспорт не пройдет. В детстве мне не раз приходилось сопровождать быков, и однажды в крутом русле замерзшего ручья на самом краю высокого обрыва мой бык заскользил.

У меня в руках была палка с самокованым трехгранным наконечником. Бык полз к обрыву — вот-вот упадет, а я бегал вокруг по льду, как по земле, и работал очень быстро. Так я учился чувствовать лед!

Нельзя сказать, что можно любить лед! Альпинисты знают, что самое опасное — идти по льду. А часто он такой хрупкий, что одним неосторожным ударом можно сколоть большой кусок и обрушить готовые ступени — подрубить себя.

Но я чувствую себя на льду хорошо. Могу целый день идти впереди группы и, не сменяясь, рубить лед. Мне однажды крикнули снизу, из второй связки: "Хватит, ты уже восемь часов рубишь лед". А я, помню, ответил: "Что восемь часов — да я всю жизнь рублю его".

Сначала я увидел кошки четырехзубые. Сваны их ковали для себя — сено косить, чтобы не срываться со склона. Но и на льду они держали. Потом ледоруб. Я взял его в руки и сразу почувствовал — это новые возможности на скалах и на льду. Это было на тех спасработах в тридцать пятом году. Ледоруб мне впервые дал Зурабиани.

Сваны охотники тогда ходили с палкой, снабженной трехгранным наконечником. Потом наконечники стали делать из штыка винтовки, и называли их "миджра". Это считалось самым лучшим для оборонительных дел и для гор. Откуда они появились, я не знаю. Носили штык и как кинжал. Но мне носить не пришлось.

Много с тех пор пришлось мне использовать разного альпинистского снаряжения советского производства и зарубежного — целый арсенал разных приспособлений и инструментов из стали, титана, алюминия, из капрона, нейлона и полиэтилена, из лучших сортов резины, тончайших крепчайших тканей. Я полюбил новое снаряжение, но старое сванское снаряжение для ходьбы в горах, хотя я уже не доверяю ему свое тело, представляет сейчас большую ценность для моей души. Оно придумано давно, чтобы человек ходил в горах и оставался жив.

Я побывал во многих горах, но наши горы Центрального Кавказа (как вы хорошо знаете, они не самые высокие в мире), остались для меня как альпиниста самыми интересными.

Однажды с Мишей Хергиани мы стояли рядом на одном из приемов в Лондоне, устроенном в честь советских альпинистов. Было очень интересно, нам была оказана высокая честь. Нас трогал общий дух торжественности. Но потом, вдруг как-то одновременно — так уж получилось — сказали мы друг другу: "Миша… Иосиф… в горы так хочется, домой, правда?!"

Случай


Кто уходит на вершины и с них приходит, часто слышит слова о везении и случае. Но слово "повезло" всегда у меня рядом со словом "не повезло". Человек ведет свою линию жизни среди противоположно направленных случаев, и длина ее зависит от того, как ее проложить. Мне говорят: "Везучий ты, что выжил после удара молнии…" А я думаю: "Невезучий я, что она ударила в меня…" Зависело ли от меня тут что-нибудь? Судите сами:

"…В 1953 году четверо альпинистов траверсировали массив Улу-Тау-Чан. Погода стояла тихая, лишь легкая дымка заволакивала небо. Когда группа достигла центральной вершины, руководитель траверса Кахиани сел на камень и стал писать записку. Остальные расположились поодаль. Вдруг перед грудью Кахиани что-то ярко вспыхнуло, и он, потеряв сознание, покатился с гребня. Задержала его от падения веревка. Это был взрыв шаровой молнии, которая обожгла альпиниста от груди до ступней ног и расплавила фотоаппарат…"[1]

А вот говорит другой писатель: "Как курьез можно привести случай, происшедший на вершине с инструктором Кахиани в 1953 году. Разряд шаровой молнии прошел по поверхности тела альпиниста, кое-где причинил ожоги и разорвал брюки-тирольки на узкие ленты. (Ошибка — штормовые штаны. И. К.). Самое замечательное произошло с обувью: ботинки на рантовых триконях мгновенно разрядом были распороты вдоль по задним, каблучным, швам вплоть до рантов, и альпинист был буквально выкинут из ботинок. Шнуровка сыромятным ремнем при этом осталась туго затянутой"[2].

Верно, все так. Но к этому "курьезу" мне бы хотелось еще добавить, что если бы врач-альпинист Тарасов очень долго и упорно не оживлял меня, если бы товарищи по восхождению очень быстро не спустили бы меня по гребню, если бы врачи Тырныаузской больницы очень сильно не постарались в борьбе с ожогами на всем моем теле, то красавица Улу-Тау-Чан замкнула бы мою жизнь, как замыкает она ущелье Адыр-су.

Вот такой явился в моей жизни случай.

Но кое-что тут зависело от меня. Кое-что. В группе были медработник и альпинисты, которых я так подготовил, что они понимали тот гребень и смогли спустить по нему беспомощное тело.

Большая стена

Считается, что это самое сложное восхождение из тех, которыми я руководил. Может быть, это так.

На стене пика Таджикистан (Памир) я поручил первый трехсотметровый участок пройти мастерам спорта Шацкому и Наугольному — фирновые крутые склоны в основании стены. Они прошли, я приблизился к передовой двойке и спросил, устали они или нет. Они не устали и попросили разрешения идти дальше. Но я собрал всех на скалах. Конечно, встать рядом мы не смогли, но было слышно.

Это было уже совсем по-особому. Суета осталась внизу. В первый раз на душе спокойно от всяких спешек. Голова чиста, как воздух, затопивший долину между подошвами моих ботинок и уже далекой землей. Памирские ледники на высотах четыре-четыре с половиной тысячи метров освобождаются от снега к концу августа. Был еще только конец июля, и ледник был закрыт. С высоты хорошо видно, как снег просел на месте трещин и больших разрывов. Мы смотрели вниз на свой след, как с борта только что взлетевшего самолета. И на два километра стена уходила над нами вверх. Это был наш маршрут.

Он начинался на высоте четыре тысячи пятьсот метров и закончился на шести с половиной тысячах (6618 метров). Поверьте, что стенная работа на таких высотах довольно утомительна.

Я начал собрание: "Залиханов, что у тебя?" Он отвечал: "Восемнадцать карабинов, шесть ледовых крючьев, пять горизонтальных и пять вертикальных скальных крючьев, один скальный молоток, два зажима…" Я проверял без списка. Нельзя на такой стене возиться с бумажками. Напряжение было так велико, что и теперь я точно помню, что было в рюкзаке у каждого из восьмерых… "Баранья ляжка и кусок балкарского сыра", — закончил перечисление Залиханов. А надо вам сказать, что не могли мы рассчитывать, что удастся нам собраться вместе, поэтому продукты у каждого в рюкзаке были подобраны в соответствии с его вкусом. Мы старались во всем сделать как можно больше приятного друг другу, как малые дети, которые играют в очень вежливых взрослых, или, как влюбленные, старались: что угадать из желаний другого. Этот стиль поведения был для нас самый выгодный и самый приятный.

Я подумал о расстановке сил. Конечно, я не раз об этом думал, но теперь, когда земля уже ушла, подумал еще раз.

Когда я веду в горы молодых альпинистов, то мы забиваем крючья через метр или через два. Но вот по стене идут мастера. Мастера вообще обязаны не срываться. А если идешь по очень трудному месту, то чувствуешь, как далек ты от срыва, насколько надежно держишь себя на стене и какова возможность здесь для падения. Поэтому я бы сказал, что для мастера страховка не только в крючьях и веревках, но и в нем самом — его руках, ногах и голове. А если он будет ходить по правилам новичка, то никуда на большой стене не уйдет. Нельзя увлекаться, рваться ввысь, но и без увлеченности нельзя пройти трудное место. Вот почему я считаю, что хорошим альпинистом нельзя стать быстро. А каждый срыв — большая травма для характера, для смелости и уверенности, даже если страховка сработала и тело осталось совсем целым.

Я шел за Шацким и Наугольным, видел их над собой и проверял их работу, проверял каждый их крюк и остался один раз недоволен. Я не хочу сказать, что обязательно умею бить крючья лучше их (хотя опыт имею большой), но я был руководителем. На то и дается один человек в группе, у которого власть, чтобы думать обо всех тонкостях больше других. Он берет на себя эту задачу и должен понимать, что остальные как бы немножко меньше думают, раз есть руководитель. Так получается невольно, так устроены люди, особенно когда устанут. Мы тогда не были усталые, но я понял, что нужно в самом начале не пропустить неточность. Пришлось мне остановить передовую двойку и пойти вперед самому. Ребята не обиделись. Они уже сами руководили сложными восхождениями. Их опыт не позволил бы им обидеться, даже если бы я на них закричал. Но и я себе не позволил этого.

Сменив Шацкого и Наугольного, я пошел вверх в паре с Гелием Степановым, потом с Мишей Залихановым. Оба они теперь мастера спорта международного класса. Они страховали меня, я был спокоен. Весь остаток дня шел впереди, потому что на таких скалах менять первого — значит потерять много времени. Я навешивал веревки, и остальные поднимались по ним на зажимах. Они смотрели на меня снизу. Каждый мог идти впереди — все мастера спорта. На более коротких стенах не принято слишком часто идти по веревкам на зажимах, но на такой большой стене (мы рассчитывали ее пройти за восемь суток) я решил как можно больше экономить силы людей. Стена была такова, что мы должны были постепенно использовать весь наш ресурс. Я следил за тем, чтобы мы находились как можно ближе все вместе. Но все-таки часто была разница по высоте и на тридцать и на сорок метров. Стремясь использовать полнее весь световой день, мы не знали, где и как кому придется ночевать. Поэтому я старался обеспечить такой порядок подъема рюкзаков, чтобы каждый рюкзак находился поближе от своего хозяина. У каждого в рюкзаке и накидка-палатка от дождя, и спальный мешок, и алюминиевая платформочка, которую он должен подвесить, чтобы, сидя на ней, переночевать. Я все время высматривал естественные площадки, чтобы наконец хоть близко собраться всем вместе, но так ни разу это нам не удалось за все одиннадцать дней, которые мы провели на стене вместо восьми.

Примусы у нас были по одному на двоих. Поэтому стремились располагаться парами. Да и вообще веселее. Погода была хорошая, но на такой высоте ночью приходилось укрываться накидками — малейший ветерок сразу охватывал холодом. В накидке есть окошко. Через него передают еду, питье, через него можно выглядывать. Если сидишь боком, то взгляд идет вдоль стены и больше вниз, а вверх как-то не очень. Но я старался расположиться так, чтобы смотреть вверх, разыскивая пути. Бывает это иногда мучительно, никак не можешь понять, где лучше. Там трещин не видно, а там вроде бы легко, но свежие царапины от ударов камней и ветер тянет запахом, который бывает, если поиграть в "кремушки". Надо не давать себе измучиться сомнениями, а растить симпатию к какому-нибудь пути. Хорошо, когда можно посоветоваться и есть поблизости человек. Но если и он начинает сомневаться, это уже слишком много сомнений. Тогда нужно быстро решать. А решив — идти, потому что самое худшее — заметаться. Я всегда стараюсь делать как можно меньше траверсов. Когда идешь прямо вверх, то глаза и тело вовлекаются в большую хорошую работу. А когда идешь вбок, то как-то нехорошо на душе. Вбок идти тяжелее.

Прошло дня три-четыре, и нам казалось (мы говорили об этом), что идем уже так давно. А к одиннадцатому дню стали уже забывать, что было, когда мы по этой стене не шли. Мы привыкли на ней жить, поднимаясь вверх. Если бы она была еще выше, то шли бы и шли по ней. Но, конечно, умом я понимал, что наш предел где-то довольно близко.

Самые сложные участки я проходил сам. Такое уж есть право у руководителя, если есть силы. Но я старался, чтобы как можно больше людей поочереди шли первыми. Каждый из нас пришел сюда, чтобы почувствовать себя сильным и умным. Надо дать человеку такую возможность. И, когда он идет впереди, ему временами бывает так хорошо, и такой восторг его охватывает, что на несколько дней он и сильнее, и умнее. Все это, конечно, относится и ко мне самому.

Обычно мы останавливались на ночлег до темноты. И пока устраивалось хозяйство, я уходил наверх на одну веревку. А страховал меня Наугольный. А кто-нибудь, кто был поближе, готовил ужин и на нас. Это было очень важно, навесить хотя бы одну веревку с вечера. Утром, когда все тело было затекшим и совсем деревянным, нехорошо было рисковать, я знал из занятий гимнастикой, как необходимо размяться, прежде чем лезть на снаряды.

Перед концом стены на самом последнем отвесе мы попали на монолитные скалы. Здесь можно было двигаться только на шлямбурных крючьях, привешивая к ним веревочную лесенку с тремя дюралевыми перекладинками. Еще за несколько дней мы обнаружили, что шлямбуры из твердых сплавов, которыми мы кое-где пользовались, оказались хрупкими, выкрашивались, ломались, или это камень оказался слишком крепким.

Что делать? Я чувствовал, что в конце концов может получиться очень нехорошо. И я хранил один шлямбур. Не знаю почему показалось мне, что стоит именно выбрать его из других. Я работал им осторожно и сохранил его целым к верхнему участку. Теперь от него зависело, пройдем мы или нет. И в этом был вопрос уже не только спортивного успеха, но и гораздо большее. Не знаю, хватило бы у нас сил или нет спуститься назад по стене. Я уже говорил, что вбок идти трудно, да было и далеко, а через вершину мы выходили на простые склоны. Я бил по шлямбуру так осторожно, как будто он был стеклянный. Вообще-то я не сторонник шлямбуров. Ходили же мы без них очень долго на сложные маршруты. А потом появились шлямбуры, идти можно было по любому отвесу и любому навесу, пока хватит сил висеть и колотить молотком. Разве это альпинизм? Альпинизм — это когда притираешься к камню и живешь вместе с ним, когда лед, камень и снег становятся продолжением твоего тела. Альпинизм — это когда в предельном рывке идешь прямо вверх и потом с удивлением видишь, что пальцы в крови. И когда, в своем настроении, не доказывая никому ничего, знаешь, что в альпинизме есть смысл.

Почему же я ругаю шлямбур, когда я воспользовался им в тяжелый момент? Так, наверное, капитаны парусных кораблей ругали пароходы, но, терпя бедствие в океане, спускали на воду паровой катер, чтобы спастись. Они, наверное, были бы не прочь, чтобы не стало пароходов, превративших океаны в озера, а парусных капитанов в устаревших чудаков. Но я верю, человечество защитит и сохранит альпинизм. Для чего? Я не знаю. Когда мы выходим в горы, нами руководят не соображения, а чувства, которые трудно объяснить.

Наша с Мишей стена

К 1957 году почти все самые интересные вершины и стены Главного Кавказа были покорены. Пройдены маршруты на Ушбу, Чатын, пик Щуровского, Шхельду-Тау, Вольную Испанию, на Тютю-Баши в стенном варианте… Но стена Донгуз-Оруна оставалась непокоренной. Тогда мы сделали ее с Мишей Хергиани.

Те дни ясно выделяются в моей памяти. Маршрут наш до сих пор не повторен, но дело не в этом: что касается нас с Мишей, стена Донгуз-Оруна стала для нас чем-то очень личным.

Мы работали инструкторами в альплагере "Шхельда". В один прекрасный день купались, а потом загорали на чистой траве. Тогда я и предложил Мише такой вариант: стена Донгуза под ледовую Шапку и Шапка в лоб. Он сразу сказал мне: "Давай одевайся, поехали смотреть". Мы встали и попросили машину у начальника лагеря товарища Шевелева. "А куда вы?" — "Мы на Донгуз". "Что, с ума сошли? — "Нет, мы только посмотреть и потом обратно". — "Черт с вами, но сразу доложите мне по возвращении". Видно, были у нас такие лица, что он подумал, будто эти два диких свана решили лезть немедленно.

Я вам скажу, что наш начальник Шевелев был по душе нам. Он нас очень уважал, а мы — его. Мы всегда были готовы для таких приятных людей сделать все, что угодно, и для лагеря. Я еще потом расскажу об этом человеке.

Было решено заявить восхождение на Донгуз-Орунскую стену на первенство СССР по альпинизму.

Существование заочных соревнований по альпинизму меня уже тогда удивляло, но, когда серьезные люди вокруг меня идут в ногу, я тоже иду.

Когда мы с Мишей узнали в 1955 году про соревнования, то был у нас такой разговор: как же, ведь альпинизм — это дружба, а дружба — это когда радуешься успехам друга? Но что получится: если я буду соревноваться с ним за медали, запоет у меня в душе та же альпинистская радость? Нет, она будет немножко испорчена, если победит он. Тогда нужно решить вопрос: может быть, плохие у нас самих души? Но если нет, то кто-то хочет нам их испортить. Зачем?

Но как мы могли говорить против медалей, если еще не завоевали ни одной?

Теперь медали завоеваны, и я говорю: не нужны альпинизму медали.

Альпинизм не приспособлен для соревнований. В них заключена опасность, и не только для жизни. Но, конечно, человек всегда может поступить как он хочет: есть соревнования или нет.

Однажды я читал, как погиб в Антарктиде Роберт Фол-кон Скотт. Его дневники. Прочел и понял: это останется людям навсегда. Это будет над войнами, и над рекордами скоростей, и над соревнованиями. Ведь дело не в рекордах, не в цифрах и гонках, а просто в том, каков был человек, как смог он жить и как смог умереть.

Я отвлекся, простите, но я все время думаю о Мише.

Заявку нашу приняли, с трудом, но приняли. Федерация альпинизма СССР считала, что эта стена слишком опасна. Тем более что наверху заканчивается ледовым отвесом.

Мы с Мишей обрадовались, что разрешение получено, что нас так признали. Признание вызвало радость, но жили мы в мыслях уже на стене.

В утро перед нашим выходом на Донгуз-Орун нас привезли в машине к развилке дороги, и через два часа мы подходили к стене, там близко…

Сначала нас было четверо, кто должен был идти на стену. Потом… Кузнецов в книге "Горы и люди" пишет так: "…потом Курбан отказался. Его можно понять: слишком много детей у него. А тут и Женя жениться решил".

Читаю и чувствую: что-то не так. Я спрашивал тех, кто хорошо знает русскую грамматику: дословно приводит Кузнецов все Мишины слова? Мне сказали: нет, раз нет кавычек, значит, мог изменить. Тогда я буду обращаться к Кузнецову, не тревожа Мишину память. Александр Александрович, вам кажется, что эти люди испугались? И вы говорите об этом Мишиным голосом? Это неаккуратно. Нет же, это было не так. Курбан и Женя, как очень опытные альпинисты, поняли, что мы в то время были подготовлены лучше и что такую стену удобнее брать вдвоем. Как альпинисты, они не могли этого не понять. Александр Александрович, взгляните на эту стену — вы альпинист, постарайтесь — и тоже поймете.

Курбан Гаджиев и Женя Тур пожертвовали своим успехом ради нас. Наша радость после победы стала их радостью. Когда человек струсит, так не бывает. Я очень хорошо вижу: когда человек радуется откровенно или когда немного нет.

Спасибо вам, Курбан и Женя, за вашу большую жертву и за вашу большую чистую радость!

Абалаков Виталий Михайлович сказал мне перед выходом: "Иосиф, смотри, ты старший".

Я был старше Миши на одиннадцать лет.

Из-за перевала пришел отец Миши — альпинист, мастер спорта Виссарион Хергиани. Он отозвал меня в сторону и сказал: "Прошу, побереги Мишу. Это моя единственная просьба". И он ушел через перевал ждать вестей. Не хотел он оставаться под стеной.

Много друзей собралось смотреть за нами с земли. Потом мы все время чувствовали их взгляды, и даже ночью.

Мы шли по старой Донгуз-Орунской тропе. И все высматривали апфх. Это жаба. А может быть, лягушка. Не очень я их различаю, все они в горах худощавые и далеко прыгают. Миша за мной шел — и оглядывался. А я вперед смотрел. Достаточно было одному заметить и сказать другому. Хорошо, если апфх встретится с правой стороны.

Немножко по росе прошли, и вдруг как выпрыгнет такая с длинными ногами на целый метр через тропу и справа налево. Ну, значит, теперь удача. Мы знали, что теперь возвращаться не будем, и запели старую сванскую песню:

Буба, Буба, какучелла,

Буба — старый человек,

выпить хочет араку

для веселия души,

Буба какучелла…

Буба, Буба, какучелла,

Буба — старый человек,

девушку он захотел

для веселия души,

Буба какучелла.

Буба, Буба, какучелла,

Буба встретить хочет друга

и спросить его: "Откуда

ты идешь? Куда идешь?"

Буба какучелла-а…

Развеселились, идем на подъем. И постепенно уже лес прошли, на ледник вступаем, по леднику идем — загораживает стена от нас целый мир, а мы на нее смотрим, притихли.

"Вот она, Миша", — сказал я.

"Вот она, Иосиф. Сами к ней идем…"

Под стеной заночевали. И слышали всю ночь, как идут камни. Знали, что в палатку не попадут, но грохот проникал в душу; запах гари заползал в палатку. Тут-то мы и поняли, почему с этой ночевки возвращались многие.

Миша спросил меня: "Иосиф, как твой ампутированный палец?" (Незадолго перед этим на высоте я отморозил ногу). Я сказал, что раз его нет, то нечего о нем и спрашивать. Я сказал довольно резко. Миша спросил из-за страха за меня, а не за себя, но если я вышел, то разве можно меня так спрашивать?

Не раз я отступал от горных вершин. Однажды с группой подошел к стене Чанчахи-Хох и ушел. В тот год на Чанчахи не пошел никто. Значит, я был прав. Однажды на Шхельде-Тау мы не дошли пятнадцать метров до вершины, и началась гроза. Я сказал, что надо спускаться, и мы спустились. Уполномоченный по району Павел Сергеевич Рототаев решил, что эту вершину нам надо засчитать. Я сказал — нет, альпинизм должен быть по совести точным до последнего метра. Но он сказал: "Пусть твой альпинизм немного пострадает, но останется в живых та молодежь, которую гроза будет заставать в двадцати метрах от вершины". И я это понял. В общем, я умел остановить себя и знал, что за это люди не упрекнут.

Очень сильный камнепад бушевал всю ночь.

Около десятка групп подходили сюда до нас и вернулись. Несколько групп за эти годы приходили после нас. И вернулись.

Почему же мы не вернулись тогда?

Какой бы тщательной ни была страховка на веревке, но, если тело и нервы человека не подходят для этой вершины, он погибает. Как бы тело и нервы человека ни были подготовлены и плюс умелая работа с веревкой, но человек все равно будет побежден, если не принял вершину сердцем.

В этих словах заключены для меня три правила безопасности альпинизма.

Попробую объяснить по трем пунктам, почему той ночью, слушая удары камней, я не сказал Мише: "Давай вернемся".

Страховка? Мы понимали ее не хуже законов жизни, усвоенных со слов стариков.

Здоровье своих тел и нервов чувствовали и наяву, и во сне.

Лежа той ночью в палатке под стук камнепада, мы с Мишей решили идти, потому что слишком любили друг друга и хотели оказаться на этой стене вдвоем. Не знаю, понятно я объяснил или нет?

Вспоминаю, как мы познакомились. Это было в ущелье Адылсу в Украинской школе инструкторов альпинизма. Подошел ко мне молодой человек и заговорил на сванском языке. Я как раз ползал по траве, собирая снаряжение, которое сушил после спуска с вершины. Мне стало неудобно, что он стоит передо мной. Я поднялся, и мы продолжили разговор стоя лицом друг к другу. Мне сразу понравилось, что он очень стеснительный и со взглядом доброй души. Ростом невысок, очень хорошо развит, и все время улыбающееся лицо. Из разговора я понял, что ему одиноко. Но прямо он об этом не сказал. И еще я узнал, что его дядя замечательный человек — заслуженный мастер спорта Гварлиани Максиме.

Я спросил: "Нравится ли тебе этот спорт?" Он сказал: "Мне очень нравится, но мне тяжело. Не знаю русского языка и не могу запомнить снаряжение, а главное — русские имена".

Было ясно, что он задумал сбегать один через перевал в свое родное село Местиа.

"Кто твой тренер?" — спросил я. Он замолчал, фамилию не мог запомнить.

"Мой тренер, — сказал он, — очень веселый человек, он бывал на моей родине, ростом он небольшой, несколько слов знает по-свански, знает моего дядю Максима, хороший человек, но фамилия его трудная, Зах… Зах…" "Захаров Павел Филиппович, — сказал я. И заставил Мишу тут же при мне выучить. — Инструктора надо помнить и очень уважать. Он тебя учит такому довольно сложному делу, как сохранение твоей жизни. И как сохранить жизнь другим. Надо запоминать имя, отчество".

И Миша это хорошо понял и, когда сам стал инструктором, представлялся новичкам: Миша Виссарионович. Тренера Миши многие называли сокращенно Палфи, по мы так его не называли. В тот же день я поговорил с ним.

"Он будет хорошим альпинистом потому, что хороший человек, — сказал Павел Филиппович. — Знаю, что он собирается один через перевал, но мы этого не допустим. А сегодня он назвал меня по имени отчеству — значит, скоро выучит русский язык. — И добавил: — Он ходит изумительно. Не исключено, Иосиф, что вы будете ходить вместе".

Да, так и получилось. С Мишей мы прошли несколько хороших вершин. И судьба привела нас вместе под стену Донгуз-Оруна уже настоящими альпинистами и мастерами спорта.

Мы много разговаривали на стене. То есть, пока двигались, говорили мало. В работе альпинистам почти не надо говорить. Если Миша уходил наверх так, что я его не видел за нависающим склоном, то по движению веревки знал, что происходит. Потом сверху крик: "Иосиф, идешь?" — "Иду, Миша!" Но и этого можно не говорить. Когда в Северном Уэльсе я ходил по скалам в паре с англичанином Ральфом Джонсом, то мы не знали общего словесного языка. Были язык веревки и настроение людей, сохраняющих друг друга. Дай бог, чтобы те, кто говорят по многу слов в минуту, понимали друг друга так, как мы молча. С Мишей мы перекликались потому, что было приятно среди уходящего вверх и вниз каменного пространства услышать на родном языке родной голос: "Иосиф, идешь?" — "Иду, Миша!"

Зато на ночевках, когда мы висели рядом, пытаясь спать, многое переговорили. И так уж отдыхали душой, что я решил: для организма полезнее хорошо разговаривать, чем плохо спать.

Миша тогда недавно женился и спрашивал меня, как сделать семейную жизнь возможно лучше? Я говорю: "Миша, это сложнее, чем работа на скалах, когда ты знаешь, что чем сильнее забил крюк, тем лучше для жизни. Вот на льду нельзя слишком сильно бить молотком по крюку. Нужно, как ты знаешь не хуже меня, чувствовать точную степень удара. А женщину вообще, как ты знаешь не хуже меня, бить нельзя. В этом вся сложность".

Когда я женился и перевел жену через перевал, то стали мы жить с ней в Тегенекли. В один прекрасный день встретился я с фронтовыми друзьями и позволил себе довольно как следует выпить. Работал я тогда в сельсовете. А ребята были из Харькова, и оказалось, что они в школе инструкторов в Эльбрусе. Провели мы с ними время, и они пошли в свой лагерь, а я пошел домой и, не говоря супруге ни слова, лег спать. Слышал сквозь сон, как она жаловалась моему отцу: видишь, какой он пришел сегодня. Примерно около часа ночи мне приснился ручей, который идет где-то с высокой горы и мимо меня проходит, но в рот мне не попадает. Я проснулся и говорю моей жене Нателле: "Можно ли кружку водички?" А она мне говорит: "Товарищ Кахиани, ты участник Великой Отечественной войны, ты сегодня встретился с друзьями, слава богу, что у тебя с войны конечности руки и ноги сохранились, а во дворе течет самотеком бесплатный ручей-водопровод, который ты сам сделал. Можешь позволить себе встать, пойти к нему и выпить, сколько тебе надо".

Я не мог спорить, что у меня конечности целы, поэтому встал и направился к водопроводу.

В первую очередь выпил очень много воды, а потом… У дома отец вспахал полосу сажать картошку; и в ту дождливую ночь я походил босиком по колено в пашне, молча пришел и лег к молодой жене в постель. Она говорит: "Что-то ноги у тебя очень холодные". А я ей сказал русскую пословицу, которую знал с войны: "Утро вечера мудренее".

С полночи ноги у меня начали высыхать, и мне пришлось чесаться, что беспокоило ее и не очень ей нравилось.

На следующий день она говорит моему отцу: "Наверное, мне придется идти обратно через перевал, потому что вот так сделал твой сын". Отец сказал мне по-свански: "Как ты не понимаешь, что с молодой женой в постели спать не то же самое, что ночевать в окопе".

На следующий день пошел я на работу и ни грамма не выпил, но пришел покачиваясь. Ни слова жене не говоря, лег спать. Ночью говорю: "Что-то опять водички хочется. Неужели придется вставать?" — "Нет, нет!" — говорит жена.

Миша так смеялся, что раскачивался на крючьях. Полночи прошло незаметно. Он мне рассказывал о своей семье, я давал советы. А к концу ночи нам сильно захотелось пить, и Миша говорит: "Ты знаешь, Иосиф, что-то мне очень воды хочется". А я говорю: "Миша, если бы сейчас можно было походить по земле, то я бы тебе это не уступил".

В ту ночь, это была вторая ночь на стене, у нас не было воды. А первую ночь мы всю шли, потому что по ночам было меньше камней.

В свете налобного фонаря выглядывал малый кусочек стены, а остальная она уходила во мрак. Я видел Мишин фонарь и свет под ним на стене. Иногда я ничего не видел, и только веревка уходила. Стук камней волновал нас в темноте: куда они летят? Пока они летели мимо.

Мы двигались вверх. Прошло несколько часов, и первые двести метров утонули в темноте под нами. Пройден нижний скальный участок. Теперь крутой лед вел нас влево, и я пошел первым. В спасательных работах мне приходилось и до этого работать ночью на льду.

Мы подходили к бергшрунду, который надо было преодолеть. При переходе со льда на чистую скалу между льдом и каменной породой есть пространство щель, провал — бергшрунд. В сумерках утра я увидел, что ближний к нам край его так исковеркан, будто огромные звери рвали когтями. Картина была такая, что страшно было вступать на этот лед. Тем более что мы знали, почему он такой: камни его тут били сплошным потоком.

Уже разгорался рассвет. На верх стены упало солнце. Еще оставалось метра два до края бергшрунда, когда мы услышали гул. Этот звук обгонял камни. Оставалась секунда… Мы рванулись и прыгнули в бергшрунд. Держа наготове ледорубы, мы готовились цепляться за стенки… Неглубоко в бергшрунде был снежный мостик. Конечно, мы увидели его прыгая. Но, что бы мы сделали, если бы его не оказалось? Став на мостик, мы сразу подняли лица кверху и увидели, как замелькали на фоне серого неба камни и куски льда. Мы поглядели вниз, в трещину, она уходила в черную бездну.

На том мостике мы ютились два часа. Камни били в край трещины и залетали внутрь. Но пока мимо нас.

"Иосиф, — спросил меня Миша, — на войне так же было? Как было на войне, страшнее ждать?"

Я сказал ему, что на войне было просто хуже.

Я пошел на войну добровольно, как на эту стену, и тоже добивался права пойти. Военком меня несколько раз отсылал: "Нет приказа еще брать в Тбилиси таких молодых". Но я добился, и меня взяли. Между прочим, те люди, которые спрашивали меня тогда, зачем сам идешь на войну, напоминают тех, которые спрашивали часто, зачем идешь на гору. Но тем тогда было легко ответить: "Защищать Родину".

О войне я не буду рассказывать, о войне очень правдиво и хорошо люди научились рассказывать за тысячи лет.

Но, вспоминаю, однажды уничтожил я фашистский дзот, и меня отпустили в двухнедельный отпуск. В разгар войны я оставил фронт и двинулся через Россию. Трудно было добраться до Сванетии, и я несколько раз уже подумывал, что мне это не удастся.

Но вот я среди сванов. Надо ли рассказывать о том празднике. Был общий праздник вокруг меня. Люди говорили мне, что праздник для меня. Говорили мне люди, которых я чтил с детства. В первый раз в моей жизни так было.

И тогда, дома, в безопасности, окруженный любовью и слыша родную речь, я стал чаще думать о тех, кто остался в окопах. Я спал в теплой постели, и мне приходилось ворочаться от мыслей: как они сейчас там спят? Я хорошо знал людей, которые, может быть, в этот момент гибнут. Я вернулся в часть и застал всех живыми.

Нам с Мишей рассказывали, что, пока мы шли по стене Донгуз-Оруна, некоторые из тех, кто ждал нас внизу, не могли спать. Ну, вроде бы стеснялись.

Теперь я вам расскажу, почему так сложно было идти на Донгуз-Орун. Там отвесные скалы, снег, прилепившийся к ним, натечный лед, висячие ледники. Но это как водится на всех высоких стенах. Есть у Донгуза и особенности: он повернут к северу, он в тени. Вода затекает в трещины и замерзает там. Скальные крючья, попадая на обледенелый камень, выскальзывают. Вода в трещинах, замерзая, рвет камень, и от этого по отвесной скале летят камни вниз почти непрерывно. Но это еще не все. На вершине намерзла ледяная шапка. Толщиной она в сто двадцать метров, из них половина навеса. Это не отвес — это отрицательный угол, это, извините, если плюнуть, то и на стену не попадешь, а сразу вниз далеко-далеко. Как идти по такому ледяному навесу?

Конечно, мы в общей сложности не одну неделю рассматривали маршрут и в бинокли, и в трубы, и просто так. Конечно, мы имели мнение, как идти тот или иной участок. Но мы были альпинистами, имеющими опыт, и понимали, что та жизнь, которая предстоит нам на стене, внесет большие изменения в планы.

Посвящу вас в некоторые особенности стенных восхождений. Допустим, на вершину можно попасть не только по стене. Можно пройти по гребню, можно и с другой стороны подняться по склонам меньшей крутизны. Но если вышел на стену, то только два пути — вверх или вниз. А если забрался очень высоко и вниз намного дальше, чем вверх, то путь остается один — вверх. Почему же, спрашивается, нельзя уйти вбок — сделать траверс — пересечение со стены на гребень?

Не выйдет. По прямой линии не пойдешь — значит, траверс получится либо со спуском, либо с подъемом. Если с подъемом, то все равно значит вверх, только в выборе зацепок ты уже ограничен, ищешь их только с одной стороны. Вот получается сложнее, чем вверх, когда годятся зацепки и справа, и слева. Траверсировать со спуском — вообще безумная задача, потому что наше тело плохо приспособлено к лазанью вниз и по стенам спускаются на веревках, которые потом вытягивают за собой, оставляя на стене забитые крючья. Но ведь веревка висит строго вниз, попробуйте по ней спуститься под углом вбок. Еще одно: если идешь вверх, то ноги работают в естественном положении и не мешают друг другу, а если идешь вбок, то ноги перекрещиваются. Но все бы это ничего, если бы не одна маленькая деталь: ведь стена-то по ширине соизмерима с высотой и часто вбок гораздо дальше, чем вверх, а иногда в десятки раз.

— А если идти ближе к краю?

На этот вопрос отвечу вопросом: а если не ходить вообще? И сам отвечу: можно и не ходить, а можно пойти. Мы пошли.

Мы вышли на стену почти по центру и никуда с нее свернуть не могли.

Мы должны были идти вверх и смотреть вверх. Непрерывно смотреть вверх, потому что оттуда со стремительностью артиллерийских снарядов в нас летели камни. Мы уворачивались от них в последний момент, потому что камень, ударяясь о стену, резко меняет направление.

Мы следили за каждым камнем, летящим в нас, играя с ним в игру: кто кого обманет. Один из них чуть не обманул меня, но я прильнул к стене так плотно, что стал, наверное, в два раза тоньше. И камень унесся своей дорогой. Шеи у нас болели больше рук и ног — так вертели мы головами.

Это было днем, когда мы выбрались из бергшрунда и пошли по сверкающим скалам. Натечный лед сверкал на них. Эти очень яркие пятна льда притягивали нас как магнит, но мы старались их обойти. Что значит — притягивали? А вот что: по стене хоть и намечаешь заранее путь, но она тебя все равно куда-то влечет. И очень трудно сопротивляться ее воле.

Мы шли по стене день за днем, преодолевая ее сложности и ночуя там, где нас не могли достать камни. Это были очень крутые участки под карнизами, где нельзя было найти выступа, чтобы хоть как-то сесть. Мы подвешивали веревочные лесенки с тремя дюралевыми перекладинами и на этих перекладинах сидели. Между прочим, тогда такие лесенки только начинали применять. Нам дал их Виталий Михайлович Абалаков. Теперь лесенки дополняют еще дюралевой площадкой. Но нам на ночлегах приходилось висеть сидя на жердочках.

Мы шли по стене. Стена влекла нас в ловушки, которые мы обходили с большим напряжением. А иногда даже на трудных участках становилось совсем легко, каждый шаг приносил успех, прочные зацепки радовали тело. Какое счастье, когда чувствуешь и применяешь свою силу!

Миша выходил вверх, а я его страховал. Надо очень напрягаться, чтобы как можно раньше почувствовать, когда случится срыв. И руки должны успеть на сколько можно выбрать веревку, пока сорвавшийся падает и еще не натянул веревку, и с точностью до очень малого мгновения предчувствовать руками и телом рывок и принять его на себя, использовав всю свою силу, и одновременно сохранить мягкость.

Но я уже говорил, что при мне еще никто не срывался. Мне ребята не раз говорили: "Ты так на нас смотришь, что мы не срываемся". Конечно, человек всегда чувствует, как за ним смотрят.

Последнюю ночь мы провели под самой Шапкой. Увидели маленький каменный карнизик, а под ним горизонтальную трещину и решили, что в нее забьем крючья, а головы спрячем под карнизик.

Я прицепил две лесенки, вдел в них ноги, а на коленях пристроил примус. Ничего, кроме чая, нам не хотелось. Даже мысли не появлялось о еде так хотелось пить. Я разжег примус, поставил на него кастрюльку и привязал ее для страховки к одному из крюков, на котором висел сам. Примус привязан не был, я сжимал его коленями, и он уже начинал приятно согревать их. Пока в кастрюле растапливался снег и лед, Миша немного в стороне продолжал забивать крючья — благоустраивался. Мы уже привыкли к разным висячим положениям. Вот и сейчас так спокойно готовились к чаепитию, словно и не было под ногами зияющей пустоты. Но я уже не раз замечал в своей жизни, что стоит только ощутить покой и умиротворенность, как обязательно произойдет что-нибудь неприятное. Вот и в это мгновение на нас уже бесшумно летели глыбы льда.

Меня вдруг швырнуло куда-то в сторону: боль в плече, в ногах…

"Эрмиле-е!" — услышал я Мишин крик.

Это мое сванское имя. Перед войной в Тбилиси, когда я учился в техникуме физкультуры, меня переименовали в Иосифа, и в книжке мастера спорта по гимнастике я уже был Иосифом Георгиевичем. С тех пор так и зовусь. Потом, с легкой руки английских альпинистов, я стал мистером Джозефом. Прижилось, некоторые ребята и до сих пор меня так зовут. Вот сколько я имею имен.

Но в тот миг Миша закричал: "Эрмиле!"

Когда я начал приходить в себя, то увидел, что вишу на самостраховке. Удар опрокинул меня, хотя ноги остались вдетыми в лесенки. Если бы не кастрюлька и примус, которых теперь не было, то кусок льда раздробил бы мне колени.

Миша мгновенно оказался около меня и ощупал мое рассеченное плечо.

"Иосиф, как ты, Иосиф?" — говорил он.

"Чай, кастрюлю — все унесло, Миша", — сказал я.

Но рука, слава богу, работала.

Тем временем наступила ночь, и внизу, в долине, наши друзья уже ждали от нас условного светового сигнала.

Там были наши учителя, заслуженные мастера спорта Абалаков и Гусак. Абалакова все хорошо знают, даже люди далекие от альпинизма. Гусака меньше, хотя он знаменит среди альпинистов. Гусак был невысокого роста, его очень и очень все любили. А у французов (не знаю, жив ли сейчас) такой высокий альпинист Марсель Ишак. Тоже альпинист мирового класса. И спрашивали: "Кто Гусак?" — и отвечали: "Русский Ишак, только маленький".

Из Сванетии из-за перевала пришли болеть за нас заслуженные мастера спорта Бекну Хергиани и Годжи Зурабиани. Для нас, сванов, это было большой честью.

Мы тогда никак не могли понять и все время удивлялись: почему так получилось, что такие уважаемые и знаменитые люди пришли смотреть на наше восхождение, и достойны ли мы этого?

Я помню еще много других друзей, которые ждали нас внизу, но не могу сейчас всех перечислить, потому что о каждом что-то обязательно надо рассказать.

Когда ледяной обстрел прекратился, то мы не сразу пришли в себя. А когда пришли в себя, я вспомнил про световой сигнал. Мы зашевелились, начали разыскивать пленки и от волнения найти не могли. Мы боялись, что спасатели уже идут в темноте и рискуют ради нас. Ракет мы не взяли из-за экономии веса, рацию тоже. Сигналы подавали поджигая куски пленки. По я никак не мог их нашарить рукой в рюкзаке. Тогда Миша вытащил пленку из фотоаппарата, и я поджег ее.

Еще не начало светать, когда мы собрали рюкзаки. Я забил в щель рядом с двумя скальными еще один, ледовый, крюк. Скальные крючья плоские, из мягкой, вязкой стали, они повторяют трещину в глубине камня и заклиниваются. Ледовый крюк жесткий, четырехгранный, но он в два раза длинней скального, а мне спокойнее, когда что-то глубоко забито.

Я выпустил Мишу на двух веревках. Одну он пропускал в карабины каждого из промежуточных крючьев, а другую — через один. Так веревки легче идут и было больше надежды, что одна из них останется цела, если другую перебьет глыба.

И вот Миша подошел к многолетнему льду. Лед оказался слабым.

"Нет, не держится крюк!" — сказал Миша сверху.

Потом он все-таки забил крюк и подвесил к нему лесенку. Потом на первую ступеньку поставил ногу, а я потихоньку потянул веревки, приподнимая Мишу и прижимая его ко льду.

Крюк держался. Миша переступил на вторую ступеньку, а коленом оперся на третью. Крюк держался. Теперь забитый крюк был у него на уровне груди. Тогда он начал освобождать руки и поднимать их над головой. В одной он держал крюк, а в другой айсбайль (ледоруб, совмещенный с молотком). И снова по звуку я слышал, как ненадежно заходит крюк…

Четыре часа длилась эта работа. Со всем старанием мы отгоняли накопленную усталость и стремились остаться на высоте — не быть сброшенными. Начало казаться, что мы не одни — вместе с нами тут существуют глубина, небо, ветер и лед, который не хочет нас держать, но пока еще терпит. Толщина его велика, и он выступает далеко над стеной, а мы можем прицепиться только к самому тоненькому слою у его поверхности. Ему даже лень нас скидывать. Потом с каждым шагом и полушагом он начал прочнеть. Это было как выздоровление. Вдруг ветер, который дул раньше снизу, пропал. Мы оказались в спокойствии и тишине. А над головами всплывали и распадались летучие снега. (Вы можете видеть их из долины. Их называют "снежные флаги".) Тот ветер, который их поднимал, дул сверху. Когда мы до него дотянулись, сразу иней нарос на бровях и ресницах.

"Ты поседел, Иосиф!" — сказал улыбаясь Миша.

"Ничего, пусть это останется мне на память, Миша!"

Мы пришли на вершину, а ветер вдруг ушел и оставил нас с ней наедине.

После Донгуз-Оруна

После вся радость от нас ушла. Мы начали спускаться в сторону Накринского ледника. И явилась нам мысль, что надо теперь делать описание… Если такое восхождение не описать, то все пропало…

"Что пропало?" — подумал я. И стеснилось в груди от мысли, как будем мучаться с описанием, не умея этого делать…

Не хотим ничего делать! И рассказывать о горе не хотим. Что спрашивать?! Вот она стоит рядом, никуда с места не сдвинулась. Идите и смотрите! А хотите — лезьте. И мы немножко с Мишей поговорили об этом.

От раздражения чуть не заблудились в районе перевала. Потом ниже у озера стали попадаться альпинисты, которые вышли навстречу. Мы старались быть со всеми очень вежливыми и благодарными. Но сразу поехали в "Шхельду" и забились в свой домик. Я затрудняюсь сказать, что получилось, но мы сидели молча в комнате из четырех стен, выходить не хотели, а на звук открываемой двери поворачивались как на грохот камня.

Нам нужна была тишина. Невозможно было напрягаться для разговора. Каждое слово, которое приходилось говорить, казалось ужасно глупым, а правильных слов сказать не могли.

Ночью я вздрагивал так сильно, будто изнутри вдруг ударяло. И что-то снилось, снилось, но не стена. Утром нам было еще хуже. Мы просто попросили, чтобы к нам, пожалуйста, вообще никто не заходил. А мне захотелось уйти опять на стену.

Но пришел начальник лагеря Арон Исакович Шевелев и сказал:

"Ребята, идите сюда".

Мы вышли с ним за дверь.

"Садитесь в машину".

Никого, кроме нас, в машине не было. Шевелев вел машину и с нами не разговаривал. Я подумал, что если привезет нас к врачу, то повернемся и уйдем. А если захотят помешать, то вылезем в окно.

Потом вижу город — по Нальчику едем. В машине жарко, крыша накалилась, и в городе жара…

"Выпьем водички, ребята", — сказал Шевелев.

Мы вышли и выпили водички. Стоим, смотрим на уличное движение, на дома с открытыми окнами и на собак…

"Я сейчас", — говорит Шевелев. Сел в машину и уехал. Мы пошли по ровному асфальту, походка у нас была грубовата. Никто нас вокруг не знал и ни о чем не спрашивал. В парке увидели цветы, людей, которые отдыхали на скамейках, дети бегали вокруг. Мы прошли весь парк. Вдруг мне захотелось, чтобы подбежал какой-нибудь ребенок и спросил: "Дяди, откуда вы идете?" Тогда бы я ему рассказал, как и где мы были.

Миша вдруг говорит: "Что-то, Иосиф, пятка чешется, опять нам, наверное, дорога предстоит".

Когда мы вернулись в "Шхельду", был дождь, и ветер, и временами принималась пурга. Нас сразу встретил Шевелев и сказал:

"Хорошо, что вы приехали, группа гибнет на траверсе Гадыл-Башкара. Мы ничего не можем сделать, стена обледенела…"

И еще он нам сказал, что слышно, как пострадавшие кричат. Девушка там одна кричала: "Позовите Мишу, Иосифа!"

Мы сразу вышли: Миша, Миша Младший (тоже Хергиави, родственник Миши, вообще-то он был старше, но в альпинизме, при Мише, он сам себя, да и мы его так называли) и я. Пострадавшие оказались на сложной стене. На четвертый день они перешли вершину и начали спуск на веревках в сторону плато Джан-Туган. Остановились ночевать на площадке. А ночью ветер им палатку разорвал, и под мокрым снегом и ветром люди моментально обледенели, и веревки тоже, и сама стена тоже. Теперь двинуться с места люди не могли.

Мы спешили, мы очень спешили и слышали крики. Погода была ужасной. Вой ветра проникал в душу, а руки мерзли мгновенно. Когда мы вылезли на площадку, а те люди увидели нас, то я помню, как стали оживать и светлеть их лица; будто чернота смерти нехотя сползала с них.

Один из пострадавших был очень плох. Мы старались напоить его чаем, но это было трудно. Мы укутали его в сухой мешок и скорее начали спуск.

Он был привязан к Мише на спину, а я их сопровождал. Миша Младший тем временем готовил к спуску остальных. Пострадавший иногда приходил в себя, и мы с ним старались разговаривать. Он сказал: "Осторожнее будьте, не рискуйте из-за меня, я подожду". Он вел себя очень мужественно, но он не выдержал спуска.

Остальных мы спасли.

Если бы мы подошли хотя бы на час раньше! Как получилось, что нас пришлось увезти в город?!

Когда ты овладел альпинизмом, то самое лучшее, что остается делать в жизни, — это спасать в горах людей. И если получилось так, что можно было сделать больше и от тебя это зависело, становится тяжело.

Мы сидели в своей комнате, пришел Шевелев и сказал:

"Ребята, вы не правы совсем. Успокойтесь, не все могут так спасать на обледенелой стене, не все и хандрят после восхождения. Может быть, альпинизм и придуман для того, чтобы выяснить, где предел человеческих сил?"

Он говорил добрые слова. Нам стало легче.

Скалы и медали

Когда Миша шел по скалам, не думалось о технике, просто смотрелось, так это было красиво.

Когда на Крымских соревнованиях он шел вверх, зрители замирали, не от страха (какой там страх, страховка сверху тросиком) — от восхищения. И он неизменно становился чемпионом страны.

Идти по скалам — это как песню петь, остановиться нельзя, не будет песни. Идти по скалам — это взглядом обгонять руки, а руками обгонять взгляд. Идти по скалам — это испытывать быстрый подъем своего тела. Но я считаю, что идти нужно спокойно, так, чтобы в каждый момент можно было остановиться и двинуться дальше, когда захочешь. А это уже стиль не скалолазов.

Вот сижу дома на диване, а тянет куда-нибудь, за скалу уцепиться. Это высшая радость, которую могу представить. Я просто скучаю без скал, к ним привык. Всю жизнь они у меня под руками, а я у них на груди.

Они меня держат. Когда они надежные — они добрые. Но даже ненадежные скалы были ко мне добры. Я все думаю: почему спортивное скалолазание появилось в среде альпинистов? Могло бы ведь и просто среди других спортсменов, ведь это же не альпинизм?

Наверное, становится обидно иногда альпинистам, что никто не видит их, и захотелось показаться, пройтись на глазах у всех.

Конечно, заманчиво, я понимаю и нисколько не порицаю. Но это очень далеко от суровой чистоты альпинизма, от людской теплоты на холоде высотных скал, когда тебя никто не видит.

Я никогда не занимался спортивным скалолазанием. Соревноваться на скорость, с верхней страховкой, стартуя на земле и финишируя наступив на разрисованную черту? Я этого не хотел. Почему?

По нескольким причинам: ампутированный палец (это препятствие можно было бы преодолеть), подмена духа альпинизма азартом соревнований, не мог поверить, что срыв допустим, что можно сознательно рисковать срывом. И еще, я боялся, что этот стиль укоренится во мне и подведет там, где верхней страховки не будет.

А Миша очень увлекался скалолазанием. Он говорил, что в скалолазании медали несомненны, они без всяких неясностей и они чисты. На восхождениях у нас был разный стиль передвижения, но никогда у нас не было споров. Он попадал под мое влияние и принимал мой стиль.

Он всегда верил в мою интуицию. Иногда я кричал ему: "Миша, стой, прижмись". И он моментально выполнял это. А потом удивлялся: "Как ты угадал, что пойдут камни?" А я не мог объяснить, наверное, просто чувствовал повадку горы, как чувствует охотник, куда прыгнет зверь.

Все, что я умел как альпинист, Миша старался понять и освоить. Но душа его рвалась к своему стилю. И, конечно, такой альпинист, как он, должен был получить свободу.

После Донгуз-Оруна мы редко ходили вместе. Миша руководил рекордными восхождениями, и я тоже. Понятно, что в одной группе не может быть двух руководителей. Мы ходили в разных ущельях, в разных районах. Но, когда встречались вдруг и снова шли вместе, это был для нас праздник. Я в такие минуты и часы ясно чувствовал, что, не будь званий, значков, медалей, разрядов, да и самого понятия "альпинизм", мы с ним все равно бы ходили ходили бы и ходили в горы.

Теперь иногда говорят, что Миша ходил в горах не как альпинист, а как скалолаз. Нет, Миша был альпинистом самого высокого класса. Просто стиль его мало кому мог подойти. Вспоминают тогда "Русский вариант" и спрашивают: как это понять?

Мише всю жизнь было трудно отвечать на расспросы. Это наша общая с ним беда. Но слыша вопросы, мы как бы накапливали их, чтобы когда-нибудь ответить. Ему не пришлось, придется теперь это делать мне.

Когда Миша вернулся из Франции, а я уже слышал, что он там выкинул, то все очень ясно мне объяснил.

"Это был не альпинизм, — сказал он, — это была борьба за Альпинизм".

Это было на северной стене Гран-Жораса. На самой знаменитой и сложной стене Французских Альп. Она и большая к тому же (тысяча двести метров). Миша и Слава захотели взять эту стену.

Слава Онищенко — очень сильный альпинист, по профессии он врач-хирург. Слава приятный, скромный человек, но особенно меня трогает, что он хирург. Я это чувствую. Такая благодарность у меня к врачу, который нас поправляет. Этот другой человек делает все, что в его силах, чтобы ты жил и тебе было хорошо. Я не врач, я только горный спасатель, но хорошо чувствую врачей. Это такие люди, которые друзья всем. Вот и сейчас вспоминаю Абдуева — врача нальчикской городской больницы. Он говорил мне, когда в горах на мотоцикле я сломался. "Будешь ходить в горах. Хотя вы там так и норовите сломаться. Но ничего, видно, так уж вы устроены, что вас надо постоянно чинить. Будем чинить".

Миша рассказывал мне, что на том маршруте есть один участок, где нужно пройти сильно вправо, спуститься вниз, еще небольшой траверс, а потом только вверх.

Перед этим участком стояла группа альпинистов. Они устали и решали вопрос: продолжить восхождение или начать спуск.

Миша и Слава подошли и остановились. Скромно ждут.

Те их спрашивают: "Кто вы?" — обычный вопрос на международных маршрутах, вроде бы: "Давайте познакомимся". — "Мы русские".

Видно, тех альпинистов это подогрело, и они решили продолжить подъем. И заняли участок. Но шли очень медленно.

Целый час Миша и Слава стояли и скромно ждали.

Потом очень вежливо предложили: давайте мы вам поможем.

Те отказались.

Тогда опять очень вежливо, прижимая руку к сердцу, Миша и Слава попросили: пропустите нас, мы быстро пройдем и вам не помешаем. Но те альпинисты не согласились.

Тогда Миша пошел прямо вверх. Он шел по инерции вверх бегом. Мельчайшие зацепки не могли бы удержать его, если бы хоть чуть-чуть приостановился. Он не мог остановиться и забить крюк. Над хранящим безмолвие Славой Миша поднялся на головокружительную высоту. Зато закричала вся гора — несколько групп, что видели: "Не надо! Не туда! Там нет пути!" — кричали люди и хватались за головы.

А он прошел у всех на виду, забил крюк и принял Славу.

Это сделал сильнейший скалолаз и альпинист мира.

Тот путь французы назвали "Русский вариант". Его никто не повторил. И дай бог, чтобы никому больше не пришлось по той скале так идти.

Миша был жив, а уже становился легендой. О нем много писали хорошего. Но вот уже после его смерти выходит книга, где приводятся якобы его рассказы об ушбинских зеркалах. Группа шла тогда по стене, ранее считавшейся неприступной из-за этих самых "зеркал" — гладких монолитных участков. Конечно, их можно было пройти только на шлямбуриых крючьях. Но Миша всегда презирал эту работу. Он считал ее не альпинизмом, а как бы вспомогательной техникой при альпинизме, чтобы добраться до тех участков, где можно опять рвануться вверх на собственных руках и ногах. И он прошел там довольно большой участок без промежуточных крючьев. Но вот как об этом пишут: "…Пошел лазаньем в скальных туфлях, а тут град. Туфли не держат на скалах. Ушел вверх на сорок метров, шел без страховки, негде было крюка забить. И застрял! Не могу найти зацепки и все! Чувствую, слабею, долго не продержусь. А веревка к ребятам идет. Полечу и их сорву. Тогда я крикнул вниз: — Отвяжите веревку!.."

Я спрашиваю моего младшего брата Джумбера: "Что это такое? Кто такие эти люди, которым Миша мог так крикнуть?"

Джумбер отвечает: "Те, которым он не мог так крикнуть, — это я. Я держал Мишину веревку вот этими руками".

Джумбер поднялся и вышел.

Я знал, что Миша не мог Джумберу так крикнуть, но все же спросил.

Если пишется что-то об альпинизме, то нужно понимать, что нет таких случаев, когда веревка может быть отвязана. Потому что, идя в горы, человек допускает, что, может быть, придется красиво умереть, но не оставляет себе возможности сомнительно выжить. Это основное правило горной игры.

Я понимаю, что может случиться человеку растеряться и выжить, нарушив это правило, которое сам взял, как свое знамя; но это беда, это несчастье самое страшное. Разве мог Миша такое предложить? Нет, это просто неудачный прием, стремление вызвать у читателя чувство страха.

Это беда альпинистов, что они почти никогда не рассказывают сами, а альпинистов-сванов в особенности. Все только о них рассказывают. В конце концов, я не против сказок, но надо менять имена.

Об отношении нашем к медалям я уже рассказывал. Но Миша очень болезненно переживал несправедливость. Когда его восхождение на Ушбу оценили несправедливо, он решил уйти из альпинизма.

Об этом узнала Александра Джапаридзе, сестра погибших Симона и Алеши. Когда Симон погиб на Тетнульде, Алеша пошел в горы. Он был очень сильным альпинистом и на уровне техники тридцатых годов сделал почти все, что было возможно. Но хотел еще больше осложнить задачу и стал ходить зимой. Зимой он и погиб на Ушбе вместе с Мухиным Колей и с Аниани Келешби. Много лет прошло, пока их нашли на леднике Гуль. И пришла Александра, тогда уже знаменитая альпинистка, и опознала брата. И всю свою жизнь она посвятила памяти братьев и горам.

Она позвала к себе Мишу Хергиани, расспросила и успокоила. А потом на поезде поехала в Москву. На самолете она уже не летала, было ей уже много лет. Что были для нее эти медали? Что было для нее настроение молодого Миши, которого она к тому же вполне смогла успокоить? Очень пожилая женщина поехала из своего дома в другой далекий город, потому что в альпинизме произошла несправедливость.

Справедливость была восстановлена. Но Миша потом так жалел, что проявил обиду. Он так досадовал на себя и стыдился, что поддался настроению тех, кто придумал медали в альпинизме.

Много сделали нехорошего медали в альпинизме. Я знаю одного человека (если бы только одного такого), он со своей командой специально слишком долго шел по стене, создавая "особую трудность". Чуть ли не месяц шел. Конечно, все время он не висел на стене, а спускался вниз, приходил в лагерь, парился в бане, отдыхал. Ничего не имею против чистоплотности, но мне тяжело видеть в альпинизме нечистоплотность. И той командой были получены медали. Вы спросите: зачем же с таким человеком ходят и почему о его проделках молчат?

Отвечу прямо, но кое-что придется объяснить.

В альпинизме у нас теперь только мастер спорта получает возможность ходить достаточно свободно. Чтобы стать мастером по действующим правилам, нужно занять хорошие места на чемпионате страны. Чтобы восхождение было признано одним из лучших, оно должно быть одним из самых сложных, а значит, дорогим. А откуда взять на него деньги? Вот и приходится примыкать к тем, кто умеет их доставать. Если это правило о мастерском звании отменят, я буду рад. Ведь не всегда же оно было. И никто не скажет, что альпинизм от этого был хуже.

Зачем ты ругаешь наш альпинизм, спрашивают. Да нет же, я ведь не ругаю, а переживаю за кое-что. Ну неужели вся жизнь в альпинизме не дала мне права за кое-что переживать.

О высотном альпинизме

Я восходил на высшую точку Советского Союза — пик Коммунизма (7495 метров). Выше мне побывать не пришлось.

Не раз читал и перечитывал я впечатления от выхода на вершины восьмитысячников: у Тенцинга, Хиллари, Эрцога, Эванса, Тихи.

Слова, сказанные этими людьми, проникают мне в душу и возбуждают мои собственные впечатления. Я сразу замечаю, что испытанное мною слабее. От этого мне и обидно, но одновременно думается: значит, я бы мог подняться выше.

Несмотря на свой ограниченный опыт высотника, я хочу сравнить ощущения при достижении высотной вершины и при победе над стеной.

Высотная вершина — это переход в иной мир. Себя не узнаешь, не узнаешь и то, что видишь. Сквозь новизну с трудом пробивается радость победы. Она заставляет шептать торжественные слова, и самому себе удивляешься.

Морис Эрцог и Луи Ляшеналь были разведчиками неведомого мира восьмитысячника. Я перечитываю героические страницы повести Эрцога и с содроганием вижу картину, как пятнадцать человек, расположившись на склонах колоссальной горы, помогают подняться на ее вершину двоим, а потом несут вниз то, что от этих двоих осталось: их искалеченные тела, чудом еще живые. Это трагедия высотной вершины.

Альпинист, который способен Туда подняться, не может позволить себе забыть, что теперь нужно остаться живым, успев спуститься. Тогда внизу будет победа.

А на стене победа наверху. Ее берешь руками и пьешь.

Что же касается высотных стен, то там совмещается и то, и другое. Что при этом получается? Трудно сказать, но все-таки кажется мне, что и у высотных стен победа тоже наверху. Есть что-то правильное в том, чтобы, преодолев сложный подъем, там наверху перейти через грань, после которой путь вниз проще.

И наоборот: если путь подъема и спуска самый простой из возможных и один и тот же, то с каждым шагом вверх на пределе сил как бы закрываешь себе все больше и больше путь к возвращению. А высота завлекает. Так, в 1924 году Ирвин и Меллори скрылись на подступах к вершине Эвереста, и больше их никто никогда не видел.

На высоте идешь вверх, как бы не замечая. Тяжелый труд становится целью жизни, нет выхода иного в сознании, как только идти вперед, что означает вверх. Что при этом представляет из себя человек, становится он примитивнее или наоборот? Не знаю, но человек сильно меняется. Сознание сковано, обдумывания простейших задач стараешься избежать, и как выход из этого тупика остается движение. В этом ужасном движении проходят чувства темные и светлые, по силе своей неведомые внизу. Вот как засасывает высота. Но тут должна сработать натренированная воля восходителя. Нужно заставить себя не только работать телом, но и мучительно думать мучительно, потому что иначе не получается — о возвращении.

Принято считать, особенно в книгах, что в необычной обстановке "выворачивается нутро человека": благородство обостряется, обостряется и низость. Но думаю, что это не так. Обостряются только благородство и широта человеческой натуры, потому что обстановка упрощена и сама по себе приспособлена к проявлению благородства. Я не раз замечал, что люди, выглядевшие красиво на восхождении, в житейских ситуациях вели себя очень мелко. Я думаю, что это происходит оттого, что все в жизни боятся разного: одни драк, другие гор, третьи начальства. Когда я встречаю человека, который вроде бы не боится ничего, то я всегда насторожен и ищу в нем какой-то большой скрытый страх.

В альпинизм часто идут люди, которые нигде не чувствуют себя так свободно и уверенно, как в очень немногим людям доступных местностях. К ним отношусь я.

Там у меня нет опасений, что со мной не посчитаются, что меня кто-нибудь попытается унизить, что кому-нибудь я покажусь смешным. Не знаю, только поэтому или по многим еще причинам я хожу в горы, но в них я счастлив.

И как каждый человек, который дорожит чем-то своим единственным и очень драгоценным, я необычайно ревнив. Я совершенно терпеть не могу, когда люди используют горы и престиж альпинизма для достижения своих очень узких и личных целей!

Теперь я расскажу о трагедии на пике Победы.

Можно ли потерявшего силы альпиниста оставить подождать вблизи вершины, укутав, обезопасив (насколько это возможно на тех высотах, где и здоровому надо спешить и спешить), — сложный вопрос. Я бы так никогда не сделал, но тем не менее это довольно трудный вопрос. Если ответить однозначно — нет, если вменить группе в категорическую обязанность, не заходя на вершину, немедленно спускать уставшего, то это может быть источником опасности еще с другой стороны: ведь если каждый человек будет знать, что при его отказе вся группа пойдет вниз, даже из-под самой вершины — то он скорее согласится умереть, чем остановиться. И он умрет — такие случаи были. Поэтому с моральной точки зрения этот вопрос должен быть оставлен для решения самой группы, уже там, а не здесь, внизу. Но такая свобода решения возможна лишь тогда, когда самой большой заботой группы является жизнь каждого человека.

В той группе мнения разделились: Миша Хергиани и Теймураз Кухианидзе говорили об отказе от вершины — двое против четверых. Пострадавший тоже хотел остаться и ждать. Тогда, не обсуждая больше, Миша сказал: "Я немедленно буду его спускать". Правильно он сказал. Не стал бы я там учитывать мнение пострадавшего и вообще бы не стал решать голосованием такой вопрос. Я бы не стал его даже обсуждать, всем вниз немедленно — и все.

Трое по-прежнему хотели идти наверх. Тогда Теймураз пошел с ними, хотя не хотел. Почему? Да просто втроем в связке идти было гораздо сложнее, чем двумя двойками. И Теймураз пошел.

Четверка ушла. Миша, привязав Мишу Кадербиевича (это был Миша Хергиани Младший) на веревку, потащил его волоком вниз по снегу. И в ближайшие сутки Миша сделал для спасения человека то, что было выше человеческих сил. Не знаю, кто бы смог еще такое совершить.

Тем временем четверка взошла на вершину, оставив рюкзаки несколько ниже. На вершине они разошлись. Илико Габлиани и Теймураз начали спуск, а Кирилл Кузьмин и Джумбер Медзмариашвили прошли по гребню дальше. Кирилл хотел найти записку Ерохина.

Ерохина я хорошо знал. Ерохин погиб на Домбай-Ульгене зимой. Он оставил целую школу прекраснейших альпинистов Бауманского училища, которые помнят его и свято чтут. Что было дальше на Победе? Дальше было очень плохо. Погода испортилась, и связки потеряли друг друга. Это было бы еще ничего, но Илико и Теймураз не смогли найти рюкзаков — прошли мимо. И стоянку Кирилла и Джумбера они тоже не нашли. Как они выжили в ту ночь без палатки, без спальных мешков, без еды, без питья, в сорокаградусный мороз, под ветром?

Утром они были еще живы. Они даже сохранили способность двигаться.

И пошли вниз. Но как они шли… У Илико ноги совершенно отморожены до колен. Он не почувствовал, как потерял с одной ноги шекельтон, и шел босиком. Руки отморожены выше кистей. Почернело лицо. Теймураз пострадал несколько меньше, но тоже очень сильно.

Страхуя друг друга, в связке, они снова и снова пытались идти вниз. И они шли.

Кирилл и Джумбер, имея снаряжение, переночевали нормально. Утром Миша, который вырыл на ночь пещеру и всю ночь не переставал массировать Мишу Младшего, не давая ему умереть, выбрался из пещеры и увидел, что выше по склону стоит палатка. Там показался Кирилл…

На семитысячнике люди могут видеть друг друга и могут слышать голос, но требуются часы и сутки, чтобы дойти.

"Илико и Теймураза не видели?!" — кричал сверху Кирилл.

Можно представить, что почувствовал Миша при этом вопросе. Но как раз в этот момент наверху показались двое. Это были они.

Не видя, в каком состоянии отставшая связка, Кирилл и Джумбер свернули лагерь и продолжили движение вниз, а Миша тем временем одевал Мишу Младшего и готовил его к спуску, и когда Кирилл с Джумбером подошли, то втроем они потащили его дальше вниз.

В этот день им удалось, несмотря на то что Кирилл и Джумбер были тоже плохи, спуститься далеко, до седловины, до высоты 7000.

Там начали рыть пещеру, чтобы укрыть больного Мишу Маленького.

Они ее вырыли.

Тогда Миша решил идти наверх навстречу Илико и Теймуразу.

Но они и сюда пришли сами. Они показались наверху. От их вида у Миши потемнело в глазах.

На седловине наконец собралась вся группа вместе. Положение было отчаянным.

Илико умирал. Но он верил, что спустится. Миша его растирал, а он, с трудом обретая речь, шептал ему: "Миша, жалко, что ты не дошел до вершины, Миша…"

Утром Илико умер.

Что было потом?

Потом был трагический марш впятером вниз. Пройти удалось мало. Настала ночь. Кошмарная ночь. Она прошла. Они были еще живы.

Дальше был сложный склон. Миша по-прежнему спускал Мишу, которому стало немного лучше. Теймураз, Джумбер и Кирилл ушли на другой путь. Во время одного из спусков на веревке она сорвалась вместе с камнем, на котором была закреплена, и Теймураз упал вместе с ней метров на восемьсот ниже, на ледник Звездочка.

Остались на скалах Джумбер и Кирилл.

Что было дальше?

Трудно сказать. Мне рассказывал Миша со слов Кирилла, рассказывал и мой брат Джумбер Кахиани с его же слов.

Остались на скалах Кирилл и Джумбер, без веревки. Они продолжили спуск. Джумбер все забирал влево, все смотрел: может быть, Теймураз, падая, зацепился веревкой? Кирилл не верил в такое, говорил ему. "Ты сорвешься, не ходи туда". Но Джумбер не мог не посмотреть, не увидеть, не убедиться, что там Теймураза нет.

Джумбер был руководителем штурмовой шестерки. Если в группе больше двух человек, то один всегда бывает руководителем. Один человек должен быть руководителем. Почему?

Люди так устроены, что руководитель все равно сам появится. Так пусть уж он будет с самого начала, и пусть он помнит, что его власть, которая ему дана, требует от него заботы о жизни всех остальных. Он за это в ответе перед собой и перед всеми. При этом — "давил" на него кто-нибудь или нет — в ответе все равно он.

Я хорошо знал Джумбера Медзмариашвили. Он был со мной при восхождении на пик Коммунизма. Еще раньше я знал его как чемпиона Грузии по боксу. Это был очень мягкий и скромный человек.

С трудом могу представить себе состояние Джумбера в минуты, только знаю твердо — оно было ужасным. Меня удивляет, что он шел взглянуть на стену. В действительности он шел за Теймуразом. И он сорвался вслед за ним и на ледник Звездочка. Теймураз и Джумбер оказались недалеко друг от друга на леднике. Их вынесли из-под готовых сорваться лавин и увезли каждого на землю, где он родился.

Кирилл остался на скалах один. Без веревки, с поврежденной рукой он смог спуститься. Это было очень сложно.

Миша спас Мишу Младшего. Он спустил его и передал спасателям. Сам собрался идти вверх, но тут пришел Кирилл.

Илико остался на семи тысячах.

Я все думаю, почему же они не отказались от вершины?

Я думаю об этом, потому что неспокоен, потому что хочу поменьше гибелей; для того, чтобы всегда, если наступает такой момент, когда только спасение человека должно стать единственной мыслью, этот момент не пропускали.

Многие годы я старался понять: как избежать несчастий в альпинизме? В моих силах было оценивать риск и возможность аварий. В конце концов я пришел к выводу: можно обеспечить полную безопасность, можно! Но для этого нужно ограничить степень сложности восхождений.

— Будет ли при этом развиваться альпинизм?

— Нет.

— Сохранит ли он свою привлекательность?

— Нет.

— Сохранится ли альпинизм?

— Этого никто не знает.

— Нужен ли он при всем этом?

— Мне — да.

— Нужен ли человечеству?

— Не мне решать.

— Но может ли альпинист хотя бы безопасно пройти путь от новичка до мастера?

— Может, как может боксер пройти от новичка до мастера без поражений.

— Но поражение альпиниста страшнее, чем поражение боксера.

— Зато альпинист выбирает противника сам. Талант альпиниста в том и есть, чтобы не только правильно преодолеть, но и правильно выбрать. И, конечно, далеко не новичку дается право самостоятельно выбирать. Насколько при этом велика, ответственна и, я бы сказал, торжественна роль инструктора альпинизма — судите сами.

26 лет почти каждый сезон работал я инструктором альпинизма. Водил новичков, значкистов "Альпинист СССР", разрядников, спортивные группы и снова новичков, значкистов, разрядников… Водил на сотни вершин, будучи инструктором отделения, начальником отряда из нескольких отделений и снова инструктором… Это уже не спорт, а работа. Спорт — это для себя, а работа есть работа. Но можете себе представить отношение молодых людей к учителю, который ведет их зачастую на первое в их жизни по-настоящему взрослое дело. Это самая прекрасная работа, которую мне довелось испытать. В ней не только техника альпинизма, в ней все человеческие проблемы, которые можно встретить в жизни. Но они освещены по-особому: они протянулись по острому гребню, справа и слева от которого пропасть. И, пожалуй, для меня эта работа была увлекательнее, чем рекордные восхождения. Когда-нибудь я о ней расскажу подробнее.

Лорд Хант и Тенцинг

Джон Хант, руководитель первой победной экспедиции на Эверест, в своей книге "Красные снега" пишет: "Абалаков и Белецкий могли быть идеальными руководителями гималайской экспедиции, такая двойка, как Кахиани — Хергиани, могла бы добиться успеха в Гималаях". А сэр Джон понимает в высотном альпинизме.

Мы с ним познакомились у нас в горах и поднялись вместе на пик Кавказ. Это было очень приятное восхождение: хорошая погода, красивая вершина. Помню, на маленькой вершинной площадке на самом краю пропасти Хант вдруг задремал. Я подобрал веревку потуже и сижу его сторожу. Потом он вроде забыл, как тогда заснул, но у меня есть фотография…

Сам он на вершине Эвереста не был, пожертвовал личной славой ради успеха всей экспедиции. И первыми на Вершину Мира взошли шерп Тенцинг и новозеландец Хиллари.

С Тенцингом мы тоже встречались на Кавказе и очень подружились. Я принимал его в своем доме. Потом получил от него такое письмо:

Ассоциация шерпов-альпинистов

Тонга Роунд,

Дарджилинг

Западный Бенгал

Мой дорогой Джозеф!

Я вернулся в Индию 19 марта 1963 г.

Я получил очень большое удовольствие во время моей поездки в вашу чудесную страну и при восхождении с тобой на гору Эльбрус. Большое спасибо за подаренные мне кожаные брюки. Они мне очень нравятся.

Я надеюсь, что ты и Миша приедете в Дарджилинг в следующем сезоне. Как замечательно, что мы вместе поднимались на гору Эльбрус. Для меня это большая честь.

Посылаю тебе значки Гималайского института альпинизма "Дарджилинг" и нашей Ассоциации шерпов-альпинистов и надеюсь, что ты их получишь.

Искренне твой

Тенцинг Норгей.

Помню, тогда мы только познакомились и поднялись на плечо горы Чегет, чтобы оттуда рассмотреть Эльбрус, он обернулся к стене Донгуз-Орун и спросил Женю Гиппенрейтера: "А взял ее кто-нибудь?" Женя ему ответил: "Да. Вот эти два человека", — и показал на нас с Мишей. Мы стояли немного ниже по склону и в стороне. Тенцинг подошел к нам и обнял нас.

Самые большие вершины у нас в стране не превышают семи с половиной тысяч метров. И я, и Миша поднимались на них. Будь у нас восьмитысячники, мы, может быть, только высотными восхождениями и занимались бы, ибо стремились решать в альпинизме задачи самые сложные. А достойных стен у нас хватает. Мы занялись стенами.

Но многие технически очень сложные стенные восхождения я бы отдал за попытку подняться на восьмитысячник. Как мы с Мишей мечтали об Эвересте! Мы были включены в состав советской Гималайской экспедиции. Но она не состоялась.

Теперь уже многие альпинисты из разных стран побывали на Вершине Мира. Наши альпинисты достигли такого высокого класса, что им просто необходимо взойти на Эверест. Это дело престижа нашего альпинизма и всего нашего спорта.

Я полон сил, у меня захватывает дух при мысли: "Идти на Эверест!" Но мне уже не придется, я понимаю. Есть много сильных и молодых. И когда кто-то из них будет идти на Эверест, я буду тоже счастлив [3].

Миша

Я смотрю на фотографию Миши. Он без медалей, он не на фоне гор — за его улыбающимся лицом деревья в летней листве под ярким светом солнца. Миша в черкеске, на поясе у него кинжал, который он никогда не обнажал как оружие.

Это было в Сванетии, но я не помню, в какое именно лето. Он редко надевал черкеску. А это он надел костюм отца. Виссарион ведь был хорошим танцором и замечательным певцом. Он знал все старинные сванские песни. С ансамблем он не раз выступал в Тбилиси. И Миша так хорошо пел. Мы вместе с ним хорошо пели. Только древние стихи и музыка. Они вмещали весь мир, который мы видели с высоты и который оставался даже с высоты невидимым.

Мы вместе часто пели на остановках. Но когда по скалам шли, то вместе старались не петь. Это слишком опасно, песня заслоняет все, когда ее поешь вместе. А если сам, один, то можно видеть, думать, работать…

Много говорили и говорят о том, что Миша не испытывал страха. Разве так бывает?..

Когда мы с ним ходили в связке, он мне ничего не говорил о своем страхе, а я не говорил о своем. Напарнику в связке всего не скажешь. Нужно думать, что ему можно говорить, а что нет. Как жене, прежде чем рассказать что-нибудь, подумай.

Но потом, когда мы уже не составляли одну связку, то могли говорить о страхе как альпинист альпинисту.

Миша говорил мне и нашему общему другу Жоре Бараташвили, который не альпинист. "Не верь, — говорил он Жоре, — когда слышишь, что альпинисты не боятся. Если так, то я самый трусливый из них. Часто думаю, как бы не задрожали ноги. На сложных участках этого еще не было, но не могу отделаться от мысли, что страх ползет за мной по стене и ждет, как бы накинуться. Устаю от него. Бывают минуты, что думаю: спущусь и никогда больше не пойду. Потом отдохну, и все забудется. А горы тут как тут, стоят, только облака идут мимо. Никуда мне от гор не уйти…"

Кажется мне, что и для Миши, как и для меня, сложный горный маршрут был единственным местом в мире, где удавалось по-настоящему расправить плечи, по-настоящему вздохнуть грудью.

В 1969 году мы задумали очень сложный маршрут. Пик Коммунизма с одной стороны срезан стеной. Плато хребта Академии наук лежит на высоте вершин Эльбруса. С этого плато встает стена еще на два километра вверх почти до самой вершины. Эту стену мы решили пройти. Это было бы самое значительное из всех наших восхождений. Если бы оно состоялось.

В штурмовую группу вошли: Михаил Хергиани, Джокия Гугава, Джумбер Кахиани, Томаз Боканидзе, Рома Гауташвили и я. Руководил штурмовой группой Миша.

На душе у него было тогда неспокойно. Он был уже очень знаменит. И как это бывает, к знаменитому человеку стало приходить много людей с просьбами помочь в делах, защитить в обидах. Миша, который всю жизнь стремился помочь человеку прежде, чем его об этом попросят, очень переживал. Люди были уверены в его могуществе. Но что может сделать альпинист на равнине? Он ведь только в горах незаменим.

В то время мы жили с Мишей далеко друг от друга. Он жил в Тбилиси, заканчивал институт физкультуры. Я по-прежнему в Терсколе, где работал инженером по технике безопасности Высокогорного геофизического института.

Когда в шестьдесят четвертом году нам с Мишей предложили переехать в Тбилиси, а нашлась там квартира только одна, для него, то он мне сразу сказал: "Уедем отсюда, Иосиф, будем снова вместе". А я ему: "Миша, как ты знаешь не хуже меня, в Сванетии, когда кто-то строит дом, люди мирятся. А в городах, как ты знаешь не хуже меня, люди, получая квартиры, частенько ссорятся. Может быть, кто-то хочет нас поссорить? Но ты должен остаться в Тбилиси и учиться в институте. А это… что тебе дают, не коснется нашей дружбы". Но мне хотелось ему сказать: "Ты прав, Миша, давай уедем отсюда".

Не сказал.

В последний раз Миша был у меня в конце шестьдесят восьмого года. Он был грустный, и в этот раз мы с ним говорили о многом личном, что останется между нами.

Последнее письмо я получил от него в Терсколе. Послано оно из Тбилиси 8 мая 1969 года. Написано на грузинском языке и хранится у меня. Вот его перевод:

"Здравствуй, уважаемый Иосиф, желаю здоровья!

Когда здоровье есть, то остальное можно сделать. Вот и давай постараемся, чтобы еще раз народ о нас заговорил. Теперь о делах. 1 июня все должны быть в Тбилиси и пройти медицинскую комиссию. Потом едем в альплагерь "Айлама", где проведем сборы. Отсюда уже каждый участник должен выехать с полностью подогнанным снаряжением.

О Джумбере мне до сих пор ничего не известно. Почему он не прислал заявление? Освобождение для него я сейчас вышлю Гоге Сулаквелидзе.

…Иосиф, теперь ты мне должен дать один совет. На время, пока будут сборы в "Айламе", меня приглашают в Италию. Надо мне ехать?

Конечно, оттуда я бы привез газовые примусы, которых бы нам хватило на стене. Можно еще оттуда привезти кое-что из снаряжения, очень полезного на стене.

11 мая еду в Москву по вопросам снаряжения.

Миша, желающий тебе добра".

Когда случается несчастье, часто потом говорят о предчувствии. Я не буду об этом говорить, но так получилось, что, прочтя Мишине письмо, через час я был в дороге.

В Нальчике подвернулась машина на Тбилиси, но, доехав до Орджоникидзе, она сломалась. Шофер пошел искать запасные части и возвратился только утром. На Крестовый поднимались медленно — машина очень плохо тянула…

Лишь в полдень я оказался у Мишиного дома в Тбилиси.

"Так это ты, Иосиф? — сказала, открывая мне дверь, Мишина жена Като. А я думала, Миша опять вернулся. Он два раза возвращался, надеясь увидеть тебя. А теперь это ты…"

Я позвонил в аэропорт и узнал, что Миша уже в воздухе.

Конечно, я мог его разыскать по телефону в Москве. Но что бы я ему сказал? Мне надо было сказать ему твердо: "Не езди туда! Поедем сразу на Памир, и я сам буду держать твою веревку!" Но разве я мог так сказать?

Я не мог ему так сказать, потому что Слава Онищенко, с которым он отправлялся в Италию, отличный альпинист, а мое желание лично охранять Мишину жизнь было не более чем мое желание…

Потом уже обо мне написали такие слова: "…его опыт и нюх солдата вовремя сдерживали экспансивного Хергиани…" Не знаю, верно или нет, но написано это было уже потом.

За два дня до отъезда из Тбилиси через Москву в Италию Миша случайно на улице встретился с Жорой Бараташвили. И сказал ему: "Если бы организовать в Сванетии Всесоюзную Школу Альпинизма, такую же, как Национальная школа Альпинизма Франции! А то в альплагеря приезжают работать инструкторы в свой отпуск или по специальным освобождениям. А немногие инструкторы-профессионалы не поставлены как следует в обществе. Они переходят из лагеря в лагерь, а зимой пристраиваются кто куда. Разве при такой жизни будет высокий профессиональный уровень? Я много понял. Это не должно уйти со мной. Иначе зачем я ходил? Сейчас съезжу в Италию. Потом мы сделаем самую большую стену. Потом принесу Илико на родную землю и оставлю большой альпинизм…"

Он не в первый раз говорил, что оставит большой альпинизм. Быть сильнейшим альпинистом это не шутка! Миша был одним из сильнейших, и это требовало напряжения всех сил у всех на виду. Свернуть с этого пути он уже не мог. И виноват ли кто-нибудь, что так бывает? Я не знаю…

Миша погиб в Доломитовых Альпах в Италии, на стене Су-Альто. Взяли ее впервые два француза. Фамилия одного из них Габриэль. А Мишин дядя Габриэль Хергиани погиб перед тем в горах — выстрелил из ружья на охоте, и лавина сошла на него. Вот Миша и попросил Славу Онищенко сходить именно на Су-Альто. Я ни в чем не виню Славу (и речи не может быть), но если бы я там был, то, наверное, решил бы идти на двух веревках, а две веревки камень не перебьет…

Слава видел, как Миша летел вниз, собравшись, и ждал рывка веревки. Рывок последовал, но слабый. Миша продолжал падать…

"…Люди с веранды альпинистского отеля, следившие за восхождением, видели, как падал один из лучших альпинистов планеты, всю жизнь стремившийся вверх. Ничего они не могли сделать.

Еще проявило потрясающую оперативность итальянское телевидение, сообщившее о гибели "знаменитого Хергиани" чуть ли не в тот момент, когда тело его упало с высоты шестисот метров…"

Много раз я перечитывал эти слова, сказанные моим бедным другом Олегом Куваевым. Он сам погиб еще до того, как его слова о Мише прочли миллионы людей. Доброе и горячее сердце Олега не выдержало слишком сильной работы на самой большой стене напряжения чувств. Он умер, написав замечательный роман "Территория". Я видел, как он работал на камне под шум реки Баксан недалеко от моего дома — это была работа без страховки.

Не случайно только Олег так сильно смог написать о Мише — оба они смогли по-настоящему жить и умереть.

Может быть, альпинист и писатель и не должны доживать до старости?

Слава вытащил обрывок веревки и остался стоять один на стене. Он простоял вечер и ночь. Наутро спасатели из разных стран с другой стороны поднялись на Су-Альто, и к Славе на длинном тросе спустился француз, подошел к нему, траверсируя стену. Это было непросто. Потом их двоих на одном тросе подняли.

Мы ждали Мишу уже на Памире, когда пришла тяжелая весть. Свернув экспедицию, вылетели в Тбилиси. Там я принял гроб Миши. Слава сопровождал его. Кое-кто пугал Славу: "Не езди в Сванетию, там тебя убьют". Пусть краснеют те, кто так говорил. Слава, конечно, поехал и был принят моим народом как друг погибшего нашего дорогого Миши.

Спасательные работы

Я не видел таких ледяных шапок, как на Донгуз-Оруне, нигде ни до этого, ни после. На стене пика Коммунизма, на маршруте, который мы задумали с Мишей пройти в 1969 году, — гибель Миши не дала нам это сделать, — там таких шапок нет. На Чатыне нависающий снежный карниз (я обошел его, когда шел там) гораздо меньше. Потом через несколько лет этот карниз рухнул, когда его проходила команда Левы Мышляева. Лева вышел под карниз и сказал связке, которая находилась еще сзади: "Ребята, подождите за нами идти, кажется мне, что он сейчас упадет". Это были его последние слова. Как он мог почувствовать, что карниз сейчас рухнет?

Их сбросил этот карниз. Я знал всех этих замечательных ребят и очень любил их.

Они пролетели восемьсот метров. Мы вынесли их тела из гор.

Это были тяжелые и очень-очень грустные спасательные работы. К сожалению, таких работ у Миши и у меня в жизни было немало. Но некоторые спасательные работы мы вспоминали с улыбкой, с радостью.

И хотя тоже было трудно, но так твердо чувствуешь свое место на земле, когда удается спасти живых людей. Тогда начинаешь любить спасенного очень сильно.

Однажды в горах Чечено-Ингушетии потерялись трое туристов. Это было зимой. Начались большие снегопады, и передвигаться в горах было смерти подобно. На острый гребень мы вышли с Мишей, и с нами был еще Миша Младший. Там много групп участвовало в спасработах, и нам дали сигнал: возвращайтесь, очень опасный снег. Мы не хотели возвращаться. Сделали еще несколько шагов вперед, и у нас из-под ног ушла большая лавина. Это была ужасная картина: миллионы кубометров снега стронулись с места и, моментально набрав скорость, с такой силой ударили в ущелье, что одного только грохота можно было испугаться. От снежной пыли сделалось темно. Это горы говорили нам вполне серьезно: стой, ни шагу! Мы понимали язык гор, и нам захотелось жить. Остро почувствовали мы свое право жить, но в то же время представили очень ясно свое состояние, окажись вдруг, что не сможем отсюда выбраться, и как мы захотим тогда, чтобы нас спасли! Тогда каждый из нас понял, как хотят жить и ждут нас те, которых мы ищем.

И мы поговорили друг с другом: значит, уж такая у нас судьба, раз не можем мы повернуть назад.

Когда спасатель идет и не знает, живы ли люди, у него бывают разные сложные настроения. Один внутренний голос шепчет: им уже не помочь, не рискуй. Другой говорит, а вдруг?! Третий, будто над тобой в вышине, заявляет: ну-ка посмотрим теперь, на что ты сейчас решишься и что ты есть за человек?

Мы устроили маленькое совещание из трех человек. Может, погибнем ребята, но за это нас не упрекнут. В конце концов, не известно, как придется погибнуть, может быть, в городе после ресторана, все бывает… Тогда это будет чистый проигрыш. А тут дело верное — и если жизнь, и если смерть. Вдруг нам весело стало (может быть, стыдно так говорить спасателю, но я говорю правду), весело оттого, что какая-то необычная свобода рисковать открылась в нашей жизни. Все, что не дозволено в спортивных восхождениях, нам теперь разрешалось, как на войне. Но я думаю, что весело стало вот почему: вдруг уж очень точно совпало настроение у нас троих, у каждого из нас троих. Так иногда бывает, если совсем одновременно скажут люди одно и то же слово — и засмеются.

Мы двинулись вперед, и ничего уже не существовало, кроме движения. Мы были одни в целом мире и наша цель. Да и мира уже никакого не было, кроме пурги. А потом пурга ушла, и все пространство залил туман. В тумане тревога населяет душу. Не знаю и почему. Нужно бороться с ней. Все время представлять себе, что видишь больше, чем на самом деле. Но если многое мы чувствовали странно в те часы, то это не значит, что мы плохо работали. Наоборот, мы были очень восприимчивыми и способными к правильным решениям. Надо было выявить такие места, в которые туристы могли спуститься живыми, но выйти оттуда не могли. Это было одно направление нашей мысли, второе — идти туда, куда ведут горы сами, завлекают, если им отдаться бездумно. Ведь те, которые потерялись, наверное, так и шли.

Через пять часов нас сразу потянуло в каньон. В нехороший такой каньон, куда должны были сойти сейчас лавины. Но мы туда пошли, потому что были уверены: они, пострадавшие, — там.

Шли мы быстро. Каждый час, каждые полчаса у тех, кого мы искали, могли кончиться силы нас ждать.

Нам было страшно идти в тот каньон. Умом я понимаю, что в такие моменты у иных может возникнуть злость на пострадавшего. Но сердцем я этого не приму. И ни у меня, ни у того, с кем я ходил на спасработы, не появлялось такого чувства. Почему я об этом заговорил? А вот почему. Мне иногда случалось услышать от людей со спасательными значками на груди (спасателями я их назвать не могу) такие слова: "Вот мы их найдем и поколотим, чтобы не лезли куда не надо". Я с таких людей значок спасателя своей рукой срывал, и счастье их бывало, если они при этом не вздумали сопротивляться. Я не стесняюсь об этом говорить, потому что тот, кто позволил себе угрожать потерпевшим, для меня вне закона.

Когда мы увидели в тот раз пострадавших — их палатка проявилась перед нами сквозь снегопад, — то почувствовали сразу, что они живы. Чтобы их не напугать, мы запели по-свански песню, которая называется "Лиле". Между прочим, эта песня у нас хорошо получалась. А нам вдруг закричали: "Кто такие?! Уходите! Зачем вы пришли в наш дом?!"

Они были невменяемы. Мы ничего не могли им объяснить. Тогда я сказал, что мы пришли в гости, как это позволяет кавказский обычай. Там было двое девушек и один парень. Парень не подпускал девушек к нашей еде и протягивал им два кусочка сахару, которые для них сохранял.

Мы уложили их всех в наши сухие спальные мешки. Но пострадавшие никак не могли там согреться. Тогда мы легли с ними, и грели их, и пели им сванские песни до утра. И к утру они поняли, что мы их спасатели.

На следующий день каждый. из нас нес одного человека на плечах по глубокому снегу. Это было очень тяжело, но у нас в тот день откуда-то появилось невероятное количество сил. Погода прояснилась, и над нами повис маленький вертолет. А нам, знаете, было даже жалко, что кончилась наша работа.

К спасенным мы приходили в больницу. Когда они видели нас, то радовались так, что плакали. Каждый раз они не хотели, чтобы мы уходили. Расставаясь, мы сказали, что всю жизнь будем принимать их у себя как друзей. Наверное, они постеснялись — до сих пор не написали и не пришли. Жаль, потому что из троих своих спасателей двоих они больше не увидят. Миша Кадербиевич умер в Сванетии в 1966 году, за три года до гибели Миши Хергиани.

О замечательных людях и альпинистах

В 1959 году я участвовал в рекордном первовосхождении на стену пика Ворошилова (Памир). Красивая, сложная, высотная стена. Руководил Виталий Михайлович Абалаков.

Он очень много сделал для советского альпинизма. Мы были горды, что нас ведет такой человек, и называли его Вождь.

Стена такая большая, и широкая, и крутая, с карнизами, с резкими контрфорсами, мы много дней шли по ней, и на ней можно было заблудиться. Абалаков часто сам уходил вверх на разведки, отыскивая пути, еще с кем-нибудь одним в связке. Часто он брал меня и был мною доволен. Мне приходилось на войне быть разведчиком — утаскивать немецких офицеров, и хотя тут все было иначе, мне казалось, что стена молча наблюдает за нами, куда мы пойдем. И усмехается, если идем на непроходимый путь. Многому я научился у Виталия Михайловича, и мне подходил его стиль: надежный, вдумчивый, рабочий. Я все время чувствовал и силу духа, и физическую силу этого человека. Мы на стене, как обычно, перекликались; например, снизу кому-то не видно, и он кричит: "Кто в первой связке?" А сверху ответ: "Первым работает Вождь".

Был с нами заслуженный мастер спорта Яков Григорьевич Аркин. Он очень любил играть в шашки. Напарника себе подбирал, чтобы на висячих ночевках соглашался в шашки играть. Только долго этого никто вынести не мог. Аркин кричит мне как-то сверху: "Сван! Джозеф! Приходи ко мне в гости, сыграем в шашки". Я отказываюсь деликатно, говорю, работа есть еще по хозяйству. Тогда он собирается сам ко мне прийти. Никак ведь невозможно, говорит, тебе отказаться принять гостя. Но я говорю, что и принять невозможно — дом в опасности, одного терпит, а двоих ни за что не выдержит — слабенький снежный карнизик, а обрушится, придется вместо лежачей ночевки висячую терпеть.

В это время Абалаков сверху спрашивает: "Где там Сван спит, как он устроился?" — заботливый человек.

Аркин ему говорит: "Устраивается. Копается что-то. Возмущается. Карнизом недоволен".

А я говорю: "Передай Виталию Михайловичу, что я не прошу квартиру в Москве, но могли бы мне здесь карнизик получше подобрать".

Тогда мне Виталий Михайлович через Аркина так вежливо передал: "Спокойной ночи, Иосиф".

Аркин обладает удивительным гипнозом. Достаточно сыграть с ним в шашки или поговорить, как вдруг получается, что ты уже не на стене работаешь или отдыхаешь, а где-то на горизонтальном месте. Так умеет он снять с человека напряжение. Мне иногда даже обидно становилось: мы вроде бы героический поступок совершаем, а он все так облегчает, что вроде мы и не герои. Но зато как он серьезен, когда что-нибудь надо решать. Вот тут уже, наоборот, он действует с запасом серьезности. Вот и поймите, как удается человеку так быстро переключаться.

Я не могу привести каких-нибудь очень уж увлекательных для вас эпизодов, потому что, слава богу, не было их. Впечатление от восхождения осталось цельное, крупное. Мы были в трудном месте, мы были сильны, мы не делали ошибок.

Это абалаковский стиль.

Он очень замечательный человек, Виталий Михайлович. Но я перед ним немножко робею. Он немножечко суховатый (на мой вкус) по сравнению, например, с Николаем Афанасьевичем Гусаком, ныне покойным, моим замечательным старшим другом.

У нас с Гусаком было много разных историй. Вот одна из них, которая случилась как раз перед тем восхождением. И называется она:

"И. Кахиани по Э. Шиптону".

Сидели мы как-то с Гусаком перед самым вечером под стеной пика Ворошилова. Что-то все тогда скучали. А нам с ним было не очень скучно читали мы книжку "Приключения в горах" и весело смеялась над всякими глупостями, которые о горах пишут. Потом Гусак полистал и говорит: "Смотри, Иосиф, вот это дело". — "Что за дело?" — спрашиваю.

А он говорит: "Снимай ботинок". — "Зачем?" — сказал я, но стал снимать.

Посмотрел он на мою ногу и говорит: "Обувайся".

Я опять не стал спорить. Но только я обулся, он говорит: "Снимай другой ботинок". — "Да хватит, — говорю, — сколько можно: снимай — обувай?" "Слушай, — говорит, — какой же ты сван, если стариков не слушаешься". Я разулся.

"Вот, — говорит, — это нам и нужно". И показывает мне книжку. А там нарисован след — след снежного человека, обнаруженный в Гималаях знаменитым альпинистом Эриком Шиптоном. И сказано: "Следы йети по Э. Шиптону". А моя правая нога с полуампутированным пальцем очень подходит к этому изображению.

Взвалил меня Гусак к себе на спину и понес к берегу озера, где песочек у воды. И я ступал правой ногой по самому берегу, как будто левая нога по воде шла.

Приходим в лагерь и сидим, как будто задумались. Нас спрашивают: "В чем дело?". А мы говорить не хотим. Потом Гусак все-таки соглашается, только просит всех, чтобы каждый поклялся, что будет молчать.

Все, конечно, поклялись и ждут Гусаковой шутки. А он вдруг серьезно так говорит, что целый год готовились к штурму стены, а теперь экспедиция в опасности — все сорвется, если не проявим настоящей альпинистской твердости и неподкупности. И показывает книжку с рисунком. Все посмотрели книжку и смотрят на Гусака. "С этим сваном пойдешь вместе, обязательно что-нибудь случится", — говорит он. — "Неужели следы?" — "Да вот, полюбуйтесь у озерка".

Все как побегут. А Михаил Иванович Ануфриков в палатку запрыгнул и роется там, фотоаппарат ищет: "Никому не подходить! Запрещаю!" — кричит.

Всех разогнал, бегает, снимает направо и налево, в воду залез.

Гусак говорит мне тихонько: "Смотри, нас так никогда не фотографировал. Ничего, пускай теперь твою ногу поснимает".

Ануфриков — очень замечательный альпинист, большой и добрый человек, он не обиделся на нас потом.

А мы с Гусаком пошли в кусты, там по траве и по веткам повалялись и кричим:

"Смотрите, он тут лежал!"

Вечером у костра все стали серьезно думать, потому что если сообщить в Москву, то заставят нас его ловить и конец экспедиции.

Ануфриков горячится:

"Вы как хотите, а я завтра проявлю пленку и отошлю в Москву".

"А мы тебя свяжем, — говорит Гусак, — пленку засветим, а следы затопчем".

А я ему тихонько:

"Кончай, а то он ночью сбежит с пленкой, и тогда уж точно никакого восхождения — придется Ануфрикова ловить. А не поймаем, так начнут по всем горам ловить меня".

Потом на стене так мне кричали: "Эй, снежный человек!"

Но я не обижался, потому что те, кто побывал на всех семитысячниках Памира и Тянь-Шаня, гордо называются "снежными барсами", так что же "снежный человек" разве хуже?

Как я стал альпинистом

Я работал тогда секретарем Сельсовета. И уйти мне было трудно. Тогда здесь был Эльбрусский сельсовет, после войны я пришел и немного знал русский язык. Но как-то я сказал председателю, что больше не могу.

Я купил путевку в альплагерь за шестьдесят рублей, и два дня меня искали. На второй день председатель приехал на лошади: "Где мой секретарь?" Но путевка куплена и уже не вернешь.

Потом я окончил Украинскую школу альпинизма у Погребецкого. А потом попал в альплагерь "Накра". Там была интересная жизнь, хотя было и скучно. В поселок ходить нельзя — лавины, но я придумал развлечение: поднимался по соснам.

Летом я ходил в отделении. Занимались мы на перевале Басса. В Отечественную там были самые крупные бои. Наши подпустили немцев до перевала без единого выстрела. Потом граната и… Рельеф там подходящий. Я воевал на равнине, но, находясь в тех местах, думал все время, как бы здесь воевать пришлось. Потом помню, как мы готовились к траверсу Ушбы: Кузьмин, Рукодельников, Алферьев и я, четвертый. Одновременно на Ушбинском плато было четыре группы. Мы вышли первые, нас любезно пустили без очереди. Не знаю, почему нас пропустили, мы только подошли, а они уже два дня ночевали. Ну, думают, мы немного пройдем, и они обгонят. Мы прошли Ушбинскую подушку, сделали в тот же день Северную Ушбу, перешли седловину, сделали Южную Ушбу и спустились до Мазерской зазубрины, до Джапаридзенских ночевок.

Я не успел узнать Алешу Джапаридзе, но мне хочется о нем рассказать. "Он завтракал в Терсколе, поднимался на Восточную Ушбу, а ужинать уходил в Сванетию. Твой друг (хотя ты его не знаешь, молодой ты) делал так…" — рассказывал мне о нем Гусак.

В декабре месяце они пошли на Северную Ушбу. Джапаридзе, Аниани, Мухин. Они ушли, и восемнадцать дней была пурга. Они начали спускаться с седловины к Тульскому леднику. Палатки и веревки были найдены ниже седловины через 12 лет. Они, наверное, все-таки сами спустились, потому что, если бы их снесла лавина, они бы не были все вместе и повернуты лицом к селению. Их нашли туристы из Харькова.

Ушба, ее вершины — не простые вершины. Я имею в виду не сложность. Нельзя горы оценивать просто по сложности, даже те, на которых не были люди. А откуда мы знаем, пытались или нет подняться?

Мы не знаем, что с каждой горой было давно-давно. Альпинизму двести лет, но мне не верится, что раньше так неимоверно долго на вершинах не бывали люди. А если бывали, а мы не знаем, то надо это учиться чувствовать. Что касается Ушбы, то хватало и того, что мы знаем, чтобы испытать в душе торжество.

Теперь самых дорогих моих спутников на вершины, с которыми связана основа моей жизни, нет в живых. Я больше не хожу на вершины и стены, и мне бывает грустно, и что буду делать дальше — не знаю. Но ни разу я не пожалел еще о той купленной путевке и о раз и навсегда повернутом пути.

Загрузка...