Книга вторая Нидерланды в XII и XIII веках

С XII века в истории Нидерландов начинается новый период. Видоизменяются взаимоотношения с соседними державами, изменяется экономическое и социальное положение, и за этим идут соответствующие перемены в нравах, взглядах и учреждениях.

Прежде всего произошла коренная ломка существовавшего до этого политического положения. — Лотарингия, столь тесно связанная до конца XI века с Германией, начала постепенно со времени борьбы за инвеституру, отделяться от нее, и император вскоре стал только номинальным сюзереном небольших, образовавшихся здесь феодальных государств. Зато с другой стороны Фландрия, некогда совершенно независимая от Франции, сделалась теперь жертвой захватнических попыток династии Капетингов, стремившихся подчинить ее своей власти. В этой неравной борьбе Фландрия теряла одну позицию за другой: сначала Артуа, а затем большую часть валлонской Фландрии. При Филиппе Красивом она была на короткое время присоединена к французской короне, и заключенный в Лувр Гюи де Дампьер напоминает Ренье III, высланного Отгоном I в глубь Богемии. Французское влияние вскоре проникло по другую сторону Шельды и распространилось в землях Германской империи. В XII веке казалось, что французский король является настоящим сюзереном графов Генегау и герцогов Брабантских. Так всеобщая история Европы, для которой в то время характерны были растущее могущество Франции и все усиливавшаяся слабость Германии, нашла свое точное отражение — правда, соответственно уменьшенное — в истории Бельгии.

Но Европа XII века не состояла уже только из Франции и Германии. Рядом с ними стояла теперь Англия, которая, в свою очередь, выступила на арену борьбы за Нидерланды, чтобы принять участие в поединке, происходившем между более старыми державами. На равнинах Бувина войска графа Фландрского и герцога Брабантского сражались бок о бок с армиями трех крупнейших государей Западной Европы.

Подобно тому, как в аграрный период средневековья в Нидерландах сложилась необычайно сильная феодальная знать, точно так же со времени оживления промышленности и торговли доминирующую роль стали играть города. Действительно, находясь в центре соприкосновения трех великих западноевропейских государств, Бельгия в то же время лежала на скрещении больших торговых путей. Она была не только основным театром военных действий в Европе, но и главным европейским рынком. Эта страна широких эстуариев и больших судоходных рек была для Северного и Балтийского морей тем же, что Италия для Средиземного моря. Рост городов во фландрской равнине был почти столь же бурным, как и в Ломбардской долине, и как и там, так и тут экономическое могущество привело к политическому господству городов. Не было таких крупных политических событий, в которых они не принимали бы участия. Короли Франции и Англии точно так же вели переговоры с Брюгге и Гентом, как папа и император вели переговоры с Миланом, Вероной и Падуей. Территориальные князья вынуждены были считаться с бюргерством, и поэтому их феодальные войны, если к ним присмотреться ближе, часто принимали характер торговых войн. Однако бельгийские города не превратились, подобно итальянским городам или вольным городам Германской империи, в независимые республики. Им не удалось избавиться от зависимости от своих князей. Бельгийские князья в Средние века располагали, благодаря своим городам, настоящими королевскими бюджетами. Взимавшиеся ими с городских коммун денежные налоги позволяли им, — несмотря на незначительные размеры их территорий, — быть наравне с самыми могущественными государями. Доходы с поместий не были уже для них, как для других их современников, основной частью их бюджета.

Начиная с XII века основное содержание истории Нидерландов сводится к роли, которую играли в ней города. Именно этим Нидерланды резко отличались от своих соседей, в этом заключалось их своеобразие, наложившее на них совершенно особый отпечаток. Нигде, кажется, нельзя исследовать при более благоприятных условиях, какое влияние оказали города на средневековое общество, как в этих областях, не имевших собственной национальности. Действительно, это влияние здесь раскрывается в чистом виде, свободном от всяких осложняющих моментов. Оно не перекрещивается и не сталкивается ни с национальным сознанием, ни с политической программой могущественной монархии. Оно предстает перед нами, так сказать, во всей своей наготе, сведенное к своей основной сущности, как грандиозное проявление мощного и жизненного движения, зародившегося в бассейнах Мааса и Шельды.


Кафедральный собор в Турнэ (ХII — ХIII вв.)

Благодаря своему необычайно быстрому экономическому развитию, Фландрия сделалась в XII и XIII вв. могучим притягательным центром для всех частей Бельгии. Вся промышленность и торговая жизнь страны от Мааса до моря устремилась к ее портам. Вследствие этого обе территориальные группы, отделявшиеся франко-германской границей, стали все теснее сближаться друг с другом. Существовавший до этого определенный антагонизм между Фландрией и Лотарингией начал постепенно ослабевать, и между ними установились разнообразные и все упрочивавшиеся связи. Феодальные войны не происходили теперь только на правом или только на левом берегу Шельды: они распространяются одинаково на оба берега. В борьбе между д'Авенами и Дампьерами, к которой в XIII веке сводились почти все политические события, имевшие место в области между побережьем и Арденнами, действующими лицами были как вассалы французского короля, так и вассалы германского императора. Словом, хотя Нидерландам предстояло еще ждать до XV века, пока они будут объединены единой династией и составят единое государство, однако не подлежит сомнению, что во второй половине Средних веков они были уже на пути к этому. Ослабевшая Империя видела, что Лотарингия уходит из ее рук, ориентируется на Запад и объединяет свою судьбу с судьбами Фландрии. И именно от Фландрии зависели теперь судьбы Нидерландов в целом. Ставкой в борьбе, которую она вела против Франции, была не только ее собственная независимость, но и независимость всех соседних княжеств, и благодаря сопротивлению, оказанному ею Филиппу Красивому, она помешала монархии Капетингов добраться до рейнской границы.

Духовное влияние Франции на Нидерланды превосходило даже ее политическое влияние. Французское искусство и литература проникли как в германские, так и в романские части страны, подобно тому, как в XI веке здесь распространились из Франции клюнийская реформа и рыцарство. Здесь переводили французский эпос, фаблио и поэмы, или подражали им. Во Фландрии, в Генегау, в Брабанте и Лимбурге дворянство усвоило французские нравы и язык. В архитектуре готический стиль заменил романский. Парижский университет стал объединяющим центром как для валлонских, так и фламандских студентов. Усвоение французской культуры прежде всего Фландрией явилось естественным следствием ее разнообразных связей с Францией. Именно при посредстве Фландрии, французская культура распространилась в Лотарингии, а затем из Лотарингии проникла в Германию, так что в XII и XIII вв. еще более, чем в XI, Нидерланды были своего рода посредниками в духовном общении между двумя большими западноевропейскими государствами, граница, которых проходила по их территории.


Глава первая Происхождение городов

I

С того времени, как Европа ощутила первые признаки начавшегося возрождения промышленности и торговли, Бельгия приобрела тот облик, который она сохранила с тех пор на протяжении веков: она стала преимущественно страной городов. Нигде в другом месте к северу от Альп они не были многочисленнее, богаче и влиятельнее. Но в то время как итальянские города, — как, впрочем, и большинство французских и рейнских городов — были, если можно так выразиться, не чем иным, как воскресшими римскими городами, большинство бельгийских городов — дети средневековья. До вторжения варваров в Нидерландах существовало одно-единственное более или менее значительное поселение городского типа: это был Тонгр, гражданский административный и военный центр, и, в общем, искусственное порождение Римской империи. Поэтому он исчез вместе с нею, был покинут епископами и оставался с тех пор на положении маленького провинциального города. Фамар и Бавэ, являвшиеся просто гарнизонными городами, были заброшены в меровингский период. С этого же времени стены Арлона превратились в каменоломни[311]. Аррас, разрушенный до основания франками, не смог в дальнейшем оправиться, и тот город, который в настоящее время носит его название, не находится на месте старого Арраса. Теруань навсегда остался большой деревней. Из крупных пунктов в бассейнах Шельды и Мааса только Камбрэ и Турнэ возникли ранее V века. Но напрасно стали бы мы искать в Древности названий Лилля, Гента, Ипра, Брюсселя, Лувена, Мехельна, Валансьена, Гюи, Динана и Льежа. Таким образом, в то время как в Других странах колыбелью городских учреждений были прежние римские города, в Нидерландах, наоборот, эти учреждения — продукт нового социального строя — сложились в новых городах. Промышленность и торговля не только создали здесь городские учреждения, но и вызвали самый рост поселений городского типа.

Мы уже говорили, что в начале каролингской эпохи в бассейнах Шельды и Мааса существовала уже довольно развитая торговля и что порты побережья находились тогда в оживленных сношениях с областями Северной Европы. Страны, расположенные между Рейном и Сеной, составляли центр франкской монархии, и поэтому здесь наблюдается весьма оживленное передвижение людей и товаров. Но так как благосостояние этих стран полностью зависело от существования франкского государства, то оно и исчезло вместе с ним. Разоренная войнами между наследниками Людовика Благочестивого, разграбленная норманнами, оспариваемая Францией и Германией и, наконец, разрубленная на два куска, Бельгия больше, чем какая бы то ни было другая страна, претерпела от разделов и потрясений, ознаменовавших собой начало феодального периода. К началу X века она была покрыта развалинами. Ее монастыри были разрушены, а поселения, основанные купцами в Квентовике, Дурстеде, Валансьене и Маастрихте, превращены были в груды пепла.

Но хотя до конца XI века экономический строй Нидерландов носил — впрочем, как и повсюду в Европе, — преимущественно аграрный и ограниченно локальный характер, однако здесь раньше, чем в других странах, расположенных к северу от Альп, можно было заметить признаки, предвещавшие широкое развитие торговли. Нидерланды благодаря длине своей береговой линии соседству с Англией и трем глубоким рекам, пересекавшим их и соединявших их естественными путями с южной Германией, с Бургундией и с центральной Францией, — благодаря всем этим обстоятельствам Нидерланды призваны были сыграть в бассейне Северного моря ту же роль, что Венеция, Пиза и Генуя в Средиземноморском бассейне. Купцы, привозившие пряности из Италии или Прованса, судовщики, перевозившие по Мозелю и Рейну избыток продукции немецких виноградников, вынуждены были встречаться в Нидерландах ввиду направления путей сообщений, обусловленного рельефом Западной Европы. Через Нидерланды же проходили паломники и англосаксонские монахи, направлявшиеся в Рим или в аббатства, расположенные на континенте[312]. Кроме того, найденные в Дании, Швеции, Пруссии и России фламандские и лотарингские монеты показывают, что бельгийские купцы добирались в конце X и, в первой половине XI века — либо по Северному морю, либо пересекая Германию, — до берегов Прибалтики, где они встречались с восточными купцами, приезжавшими по Днепру[313].

Таким образом на фоне экономического застоя, царившего в северной Европе в начале Средних веков, Partes advallenses выгодно отличались своей богатой и разнообразной жизнью. По этим странам, служившим центром соприкосновения французской и немецкой культуры, непрерывно двигались караваны купцов и судовщики, занимавшиеся странствующей торговлей. Постепенно вдоль берегов их рек вновь появились, как и в каролингскую эпоху, пристани, места для выгрузки и зимние стоянки купцов; на Шельде это были — Валансьен, Камбрэ и Гент, на Маасе — Динан, Гюи, Льеж и Маастрихт.

Торговля долины Мааса сосредоточилась прежде всего вокруг главного рейнского города — Кельна. Объединение Лотарингии с Империей, естественно, облегчило сношения между ней и Германией, и хотя многие льежские купцы высаживались в голландских портах, однако подавляющее большинство их направлялось на восток, к дорогам Тюрингии и Франконии, или к Рейну.

На другом же конце Бельгии центром экономической деятельности было преимущественно морское побережье. С X по XI век завязались очень оживленные сношения между обоими берегами Северного моря. Фламандские, валлонские, германские, фрисландские и англосаксонские купцы встречались в» Брюгге, выросшем в глубине Звинского залива, и в Тиле, который заменил старый Дурстед. Эти нарождавшиеся города с самого же начала носили характер международных центров, и здесь, среди разноплеменных стекавшихся сюда людей, стало складываться торговое право.

Влияние нового образа жизни, порожденного торговлей, вскоре привело к определенным последствиям. Мало-помалу образовался класс людей, живших куплей и продажей. Странствующие купцы исчезли, и на месте их появился вышедший из недр сельского населения новый слой профессиональных купцов. Он стал необычайно быстро расти благодаря постоянному притоку значительного числа тех безземельных людей, которых было так много во Фландрии в XI веке. Наряду с земельным богатством теперь появилось также богатство, состоявшее из движимого имущества. Собственность купца состояла из его судна и его ломовых лошадей. Работавшие на него по найму люди были не сервами, а свободными, нанятыми по договору слугами[314]. Сам он был странствующим и подвижным человеком, свободным от всех тех разнообразных уз, которые связывали в крупных поместьях крестьянина с землей и через посредство земли с сеньором. В странах, через которые ему приходилось проезжать, он был чужеземцем: здесь никто не знал его первоначального происхождения. Всюду, где бы он ни бывал, он считался свободным человеком. Его могли судить только государственные суды. Но мало того: князья покровительствовали ему и брали его под свою защиту. Это объяснялось тем, что купцы представляли для князей необычайную ценность. Они платили налоги за проезд по рекам, бродам, мостам, скрещениям дорог, рынкам. Благодаря купцам монетным мастерским обеспечен был сбыт вычеканенных ими оболов и денье. В случае войны суда mercatores (купцов) давали возможность снарядить флот. С другой стороны, они, и только они, были поставщиками тех шелков, пряностей, мехов и ювелирных изделий, которые составляли роскошь сеньоров[315].

Не подлежит сомнению, что значение, приобретенное нидерландской торговлей стало оказывать, начиная с XI века, соответствующее влияние на политику князей. Войны епископов Льежа и Утрехта против графов голландских были, по крайней мере частично, вызваны пошлиной за проезд, которую голландские графы взимали с судов, проходивших мимо Дордрехта. Роберт Фрисландский, как мы уже видели, устроил свою резиденцию вблизи Брюгге и пытался сделать фламандское влияние доминирующим во всей приморской области. А в другом конце страны льежский епископ Отберт приступил к осаде замка Клермон, сеньоры которого притесняли купцов долины Мааса.

Завоевание Англии нормандцами дало сильнейший толчок экономическому развитию областей, расположенных вдоль морского побережья. Со времени победы при Гастингсе (1066 г.) началась широкая эмиграция с материка в Великобританию. Неизбежным последствием завоевания было мирное нашествие крестьян, рабочих и купцов. Дворяне, прелаты, аббаты, сопровождавшие Вильгельма Завоевателя по другую сторону канала, привели с собой множество людей, говоривших на французском языке, и установившиеся с этого времени регулярные сношения между обоими берегами канала вызвали широкое развитие морской торговли. Этим положением воспользовалась не одна только Нормандия. Последствия его были не менее благотворны и для Фландрии. Среди тех иностранцев, к которым хронисты без всякого различия применяли название «Francigene» (французы), особенно многочисленны были фламандцы[316]. И мы уже выше отмечали, что до начала XII века наблюдался постоянный приток колонистов в Англию из бассейна Шельды. Одновременно необычайно развилась торговля, и усилившееся значение Лондона способствовало процветанию Брюгге.

Брюгге вместе с небольшими соседними портами сделался главным рынком сбыта для товаров, отправлявшихся в Нидерланды из Италии и Центральной Европы. Здесь грузились для Англии французские вина, прибывшие по Шельде, и немецкие, прибывшие по Рейну, камень, добывавшийся в каменоломнях Турнэ, привезенные ломбардцами пряности и шитые золотом ткани и, наконец, льняные и шерстяные ткани, изготовлявшиеся в самой Фландрии. Распевая «Kyrie eleison», моряки поднимались вверх по Темзе[317], они разгружали привезенные ими товары в склады, находившиеся на берегу реки, откуда они отправлялись в глубь страны на ярмарки и в города. В течение второй половины XI века судоходство Фландрии сделало поразительные успехи. Фландрские суда курсировали к берегам Дании, Норвегии и появлялись часто в Балтийском море. Роберт Фрисландский фигурирует в одной легенде, как вождь народа моряков[318], и он действительно сумел собрать флот, который мог попытаться сделать высадку в Англии.

Благодаря такому расцвету Фландрии сюда все более устремлялась вся европейская торговля. Большие ярмарки стали происходить в Туру, Мессине, Лилле, Ипре и Дуэ. Они продолжались с короткими промежутками в течение всего лета и собирали множество купцов из Франции и Италии[319]. Поддерживая сношения через Северное море с немецкими народами, Фландрия благодаря своим ярмаркам находилась также в контакте и с романскими народами. Старая пословица, очень образно гласит: «De pauwen komen in het land met de waels op Thourouts feeste»[320] (Павлины являются в эту страну вместе с итальянцами на ярмарки в Туру.)

Графы извлекали из этих международных ярмарок слишком большие выгоды, чтобы не быть заинтересованными в их охране. Изданные ими законы о соблюдении мира категорически предписывали оказывать уважение купцам и всем прибывшим из других стран людям. Герман из Турнэ хвалил Карла Доброго за то, что он установил во Фландрии такую дисциплину и спокойствие, как в каком-нибудь монастыре[321], и действительно в тот день, когда в Ипре было получено известие о его убийстве, собравшиеся сюда на ярмарку купцы поспешно разбежались[322].

Графы не ограничивались, однако, предоставлением защиты иностранным купцам. Они пытались также обеспечить и поддержать доброе имя фландрской торговли воспрещением порчи монеты. В начале XII века их денье считались лучшими на всем севере Франции[323]. Налоги и всякого рода пошлины, которыми обложены были находившиеся в обращении товары, приносили им достаточно доходов, чтобы они могли не в пример своим соседям, прибегавшим к порче монеты, обходиться без этого. Стремительное экономическое развитие Фландрии заставило ее тогда же порвать с грубыми обычаями, господствовавшими еще в соседних странах, где сохранялась чисто земледельческая культура.

Успехи торговли, разумеется, способствовали развитию промышленности. Производство шерстяных тканей, которым издавна занималось население побережья[324], возродилось с новой силой, и его изделия вскоре составили значительную часть торгового оборота, центром которого были Нидерланды. Редкой удачей для Фландрии было наличие в ней туземной промышленности к тому времени, когда она сделалась складочным местом товаров, отправлявшихся из Италии, Германии и Франции в Англию. Ее сукна стали с ранних пор фигурировать наряду с винами и пряностями в числе важнейших предметов торговли. Фландрская промышленность обязана была своим процветанием исключительно благоприятному стечению обстоятельств. Стада, которые паслись на побережье и которые все умножались по мере того, как строилось все больше плотин в районе «польдеров», доставляли в изобилии шерсть, между тем как непрерывный рост населения заставлял множество людей добывать себе средства к существованию ткацким делом. Производство шерстяных тканей достигло в XI веке таких размеров, что местной шерсти уже не хватало, и землевладельцы из соседних областей находили на фландрских ярмарках великолепный сбыт для своей шерсти[325].

Подобное положение неминуемо должно было привести к коренным изменениям в организации промышленности. В каролингскую эпоху изготовление тканей производилось как свободными крестьянами побережья, так и крепостными служанками в «гинекеях» (девичьих) крупных поместий[326]. Но когда под влиянием роста торговли начался расцвет суконной промышленности, то постепенно в недрах сельского населения образовался класс ремесленников. Суконщик выделился из общей массы земледельческого населения подобно тому, как до него из среды его выделился купец. Он оставил земледельческий труд, чтобы всецело отдаться своему ремеслу. Он переселился из деревни в торговые центры, где он мог найти обеспеченный сбыт для своих продуктов, а для самого себя — товарищей, которые вели одинаковый с ним образ жизни и имели одинаковые с ним интересы и нужды. Таким образом, поселения, созданные купцами вдоль морского побережья или по берегам рек, оказались могучими притягательными центрами для ремесленников. Суконная промышленность, бывшая с самого же начала во Фландрии экспортной индустрией, стремилась войти в соприкосновение с торговлей. Она проникла во все города между Каншем и Звином как в романские, так и в германские части страны. Она придала Фландрии тот ее характерный облик, который она сохранила вплоть до XVI века. Бассейн Шельды был преимущественно страной сукна, подобно тому как долины Рейна, Мозеля, Луары и Гаронны славились своим виноделием. В одном из самых интересных, написанных здесь в XI веке, латинских стихотворений Conflictus ovis et lini («Спор овцы с оленем») воспевались благодетельные качества шерсти и прекрасные голубые с переливами ткани, изготовлявшиеся во Фландрии «для нужд сеньоров»[327].

Из Фландрии суконная промышленность проникла в те области, с которыми она связана была своими речными путями. Валансьен и Камбрэ — на Шельде, Маастрихт и соседний с ним Сент-Трон — на Маасе могут с полным основанием считаться форпостами фламандской суконной промышленности. Но не так обстояло дело с городами верхнего Мааса, в особенности с Гюи и Динаном, которые обязаны были своим благосостоянием металлической промышленности. Эта промышленность была, по-видимому, такого же давнего происхождения на Арденнской возвышенности, как разведение овец и выделка шерсти в сырых долинах побережья. В самом деле, если бы она была, как это обычно думают, занесена в Бельгию из Германии, то нельзя было бы понять, почему она разместилась в дикой местности, чрезвычайно удаленной от рейнских городов. Гораздо более вероятно, что месторождения медных и цинковых руд по берегам верхнего Мааса разрабатывались уже в римскую эпоху и, по-видимому, они продолжали доставлять сырье кузницам данного района и в период раннего средневековья.

Результатом развития торговли в приморской области было оживление транзитной торговли, происходившей по Маасу, и рост локальной промышленности Гюи и Динана. Весьма вероятно, что именно из этих городов доставлялись металлические изделия, упоминающиеся в пошлинном тарифе Визе X века. Во всяком случае в начале XI века граф Намюрский взимал в Динане налог за взвешивание свинца, меди, цинка и латуни[328]. Жители Динана и Гюи запасались медью в Германии. Они доезжали до Кельна, спускаясь вниз по Маасу и поднимаясь затем вверх по Рейну. Отсюда они направлялись затем к рудникам Гослара[329]. Их промышленность, подобно фландрской, была экспортной. Она не ограничивалась только снабжением внутреннего рынка: ее изделия вывозились далеко во Францию и во Фландрию, откуда они попадали в Англию. Подобно тому, как за границей слова «фламандец» и «ткач» были синонимичны, точно так же во Франции литейщиков меди называли «dinantiers» (динанцы).

Промышленность и торговля, как мы видели, очень быстро развились в течение XI века на побережье Фландрии и в долинах Шельды и Мааса, но совершенно не так обстояло дело внутри страны. Брабант, расположенный между обеими этими реками, сохранил дольше, чем соседние территории, свой преимущественно аграрный характер. Он был втянут в движение лишь тогда, когда создано было непосредственное сухопутное сообщение между Брюгге и Кельном. Это произошло в середине XII века[330]. С этого времени реки перестали быть единственными торговыми путями. Транзитная торговля происходила теперь не только в направлении с севера на юг по их течению. С востока на запад медленно двигались теперь по равнине тяжелые возы с Рейна к фландрскому побережью, пересекая Маас в Маастрихте[331] и проезжая, прежде чем попасть к берегам Звина, через Сен-Трон, Ло, Лувен, Брюссель, Алост и Гент: Два торговых потока пересекались с этого времени в Бельгии. Страна была открыта теперь со всех сторон для притока товаров; они ввозились теперь через все ее границы, и это благотворное обилие способствовало ее необычайному обогащению и оживлению.

Впрочем, это положение было особенно выгодно для Фландрии, где все более сосредоточивалась экспортная торговля. К ней тяготела значительнейшая часть промышленности, находившаяся в бассейнах Шельды и Мааса. Голландские гавани — Тиль, Утрехт, Дордрехт — не могли выдержать конкуренции с ней. В течение XII века она стала центром притяжения для всей Бельгии. Купцы из Льежской области вместо того, чтобы направляться в Кельн, стали ездить в Брюгге. Вскоре английская медь вытеснила на динанском рынке медь из Гослара, и в Льеже, где никогда до этого не знали никаких других вин, кроме рейнских и мозельских, впервые в 1198 г. были выгружены вина из Ла-Рошели, доставленные по Звину[332]. Таким образом, под давлением экономических причин, оказавшихся еще более мощными, чем политические, Лотарингия окончательно отвернулась от Империи. Южные Нидерланды, разделенные сначала на две части, из коих каждая вела свою торговлю, стремились отныне объединиться в одно целое, и ориентировались на Фландрию. Теперь возник новый принцип объединения для областей, расположенных на обоих берегах Шельды.

II

В самых старых источниках первые города, возникшие на территории Бельгии, носят два характерных названия. Источники называют их portus, т. е. пристань, место выгрузки, или emporia, т. е. товарные склады[333]. Таким образом, язык определенно предупреждает нас о том, что эти города обязаны были своим происхождением торговле. Они возникли одновременно с образованием наряду с прежним сельским населением нового населения, состоявшего из купцов и ремесленников, и появились прежде всего в таких местах, где налицо были наиболее благоприятные условия для экономического развития.

Выбор занятых ими мест обусловлен тем направлением, которое диктовалось транзитной торговле рельефом почвы, расположением долин и конфигурацией побережья. Они расположились вдоль больших торговых путей, в тех местах, где движение товаров было всего сильнее и регулярнее. Одни из них, как, например, Брюгге и Ньюпорт, выстроились в глубине какого-нибудь залива или устья реки, другие — при слиянии двух рек, как, например, Гент или Намюр, третьи — на берегу какой-нибудь глубокой и судоходной реки, как, например, Сент-Омер на Аа, Лилль на Деле, Дуэ на Скарпе, Валансьен, Камбрэ и Антверпен — на Шельде, Мехельн — на Диле, Льеж, Гюи, Динан, Маастрихт — на Маасе. Аррас и Ипр были торговыми пунктами на пути из Франции в Северную Фландрию; Брюссель и Лувен расположились по дороге из Брюгге в Кельн, в том месте, где начиналось судоходство по рекам Сенн и Диль. Именно к этим наиболее удобным местам, как бы указанным самой природой, неизбежно направлялись люди, покидавшие деревню, с целью найти новое применение своим силам в промышленности и торговле.

Первые городские поселения были, в полном смысле слова, колониями купцов и ремесленников[334], и городские учреждения возникли среди пришлого населения, явившегося со всех концов, чуждых друг другу людей[335]. Хотя эти пришельцы и являются предшественниками горожан, однако они не были самыми старыми обитателями городов. Действительно, колонии купцов не создались на пустом месте. Наоборот, они возникали повсюду у стен какого-нибудь монастыря, какого-нибудь замка или епископской резиденции (civitas, urbs, castrum, burgus, municipium)[336]. Новые пришельцы находили в тех местах, где они поселялись, более старое население «castrenses» (население замка), состоявшее из сервов, «министерйалов» (ministeriales), рыцарей и клириков[337]. Так было, например, с Гентом, где новый город, poort van Gent, образовался под стенами графского замка между двумя деревнями, зависевшими от аббатства св. Петра и св. Бавона; с Аррасом, который пристроился невдалеке от территории, занятой «familia» св. Вааста; с Брюгге, который расположился у подножия крепости, включавшей церковь св. Донациана, а также дом, место для хранения казны и амбары графа; с Камбрэ, который занял обширную территорию около укрепленной стены, окружавшей собор, замок епископа и монастырь св. Обера, и, наконец, с Дуэ, где castel bourgeois (городское укрепление) возникло против «castrum» (замка) князя.

Таким образом, везде теперь имелись бок о бок две различные группы населения: одна, жившая доходами с поместий, и другая, искавшая средств к существованию в торговле или в каком-нибудь ремесле, причем ни одна из этих групп не растворялась в другой. Слияние их происходило лишь очень медленно. Только в результате длительного процесса купеческой колонии, разраставшейся с каждым годом и становившейся все более богатой, цветущей и сильной, удалось в конце концов поглотить все прежние элементы, около которых она возникла, и навязать всему городу свое право и свои учреждения. Понадобилось более 200 лет, чтобы добиться этого. Процесс этот полностью закончился только в XVIII веке.

Пришельцы, оживившие своим появлением начиная с XI века «старые бурги», возникшие в предшествующий период, находились в одинаковом социальном, но не в одинаковом юридическом положении. Они вели одинаковый образ жизни, но различались по происхождению. Среди этих людей, которых источники того времени называли «mercatores», объединяя под этим названием купцов в собственном смысле слова и ремесленников, встречались в самом пестром сочетании свободные люди и крепостные, бежавшие из окрестных крупных поместий. Впрочем, практически эта разница не имела значения, ибо фактически родина новых пришельцев никогда не была известна. Это были чужеземцы, колонисты, и так как об их происхождении ничего не знали, то волей-неволей с ними приходилось обращаться как со свободными людьми. Благодаря этому они совершенно естественно ускользали от частной юрисдикции, осуществлявшейся местными сеньорами. Хотя они обязаны были платить фискальные взносы и земельные налоги, однако все же они, в общем, свободны были от права «мертвой руки» (afflief), и права на лучшую голову скота (coremede), которые лежали на крепостном населении. Они с самого же начала подчинены были компетенции государственной власти. В самом старом дошедшем до нас памятнике бельгийского городского права — перечне прав, принадлежавших графу Намюрскому, в Динане — определенно заявлялось, что те, кто поселится в «колонии города», будут зависеть от графа, а не от «министериалов» льежского епископа[338]. То же самое было и во Фландрии, где суд над населением города (portus) творил граф и его кастеляны, а не чиновники из поместий.

Это правовое положение новых обитателей объяснялось не только тем, что они были иммигрантами, но также и тем, что они были купцами. В самом деле, поскольку они были купцами, они подлежали государственной юрисдикции. Налоги, взимавшиеся с обращения товаров, с покупки и продажи их, налоги, которые на языке того времени назывались «тонлье» (teloneurn), являлись регалией и, следовательно, принадлежали носителю верховной власти, т. е. князю. Суд в отношении мер и весов тоже входил в круг его полномочий. Неизбежным следствием этого было то, что купец, этот постоянный продавец и покупатель, именно в силу своей профессии изымался из ведения частных судов и подсуден был князю. Таким образом, подобно тому как крепостная зависимость была естественным и необходимым условием аграрного и поместного строя, личная свобода с самого же начала стала обычным положением жителей торговых городов. Они не добивались этой свободы ради нее самой: она была естественным результатом их образа жизни.

Эта свобода тотчас же создала у них потребность в объединении друг с другом и во взаимной помощи. Действительно, ведь государственная юрисдикция, которой они подлежали, не была патриархальной властью, подобно частной юрисдикции, осуществлявшейся над населением иммунитетов. Так как купцы не в пример крепостным, рядом с которыми они поселились, не принадлежали никакому господину, то у них не было, как у крепостных, своего естественного защитника. Далее, поселяясь в городе, они покидали своих родных и потому чувствовали себя лишенными той помощи, которую семья, являвшаяся еще такой большой силой в то время, оказывала каждому из своих членов. Впрочем, странствующий образ жизни купцов с давних пор приучил их объединяться, повиноваться одному руководителю и помогать друг другу. Торговля, которую они вели, была караванной торговлей[339]. Летом они группами направлялись в соседние страны, и, находясь на чужбине, каждый из них должен был рассчитывать на моральную и материальную поддержку своих товарищей. Таким образом, среди этих людей, которых и так уже сближали их одинаковые занятия и общность интересов, еще сверх того устанавливались узы товарищества. Несмотря на скудость источников, мы можем констатировать в XI веке наличие купеческих корпораций[340] во всех почти бельгийских городах. Во всех немецких частях страны эти корпорации, подобно тому как это было в Северной Германии и в Англии, назывались гильдиями или ганзами, между тем как в валлонских областях их обыкновенно называли frames (братства), или charités (благотворительное общество).

Впрочем, под какими бы названиями ни фигурировали эти объединения, они повсюду обладали одними и теми же характерными чертами, и повсюду результатом их было появление среди разнородной массы иммигрантов сплоченного объединения, самостоятельной организации, способной

удовлетворять насущные потребность колонии. Правда, в епископских городах Лотарингии, где новые жители поневоле подчинены были административной и полицейской власти епископов, они играли лишь весьма незначительную роль. Но зато повсюду в других местах их влияние, несомненно, было очень глубоким и плодотворным. Уже во второй половине XI века в Сент-Омере кастелян официально признавал существование гильдии, объединявшей фактически всех купцов города[341]. Эта гильдия стала в дальнейшем мощной и цветущей организацией. В ней председательствовал старшина, она имела нотариуса и приставов, «eswardeurs» (custodes). У гильдии было свое особое помещение «Gildehalle», в котором члены ее собирались по вечерам выпить и потолковать о своих нуждах. Ясно, что интересы членов гильдии совпадали в это время с интересами города. Корпорация купцов добровольно возложила на себя несение общественных обязанностей, наиболее необходимых для данного городского поселения. Касса гильдии, содержавшаяся за счет налагавшихся старшинами штрафов и за счет самообложения «братьев», брала на себя уплату за сооружение укреплений и содержание улиц и площадей[342]. Не подлежит сомнению, что так же обстояло дело и в целом ряде других мест. Еще в XIII веке «братство святого Христофора» в Турнэ отдавало часть своих средств на работы по укреплению города и брало на свой счет расходы по охране дозорной башни и по несению караульной службы[343]. В некоторых местах здание гильдии, построенное на ее средства, стало затем городской ратушей. В Лилле графы ганзы, т. е. руководители купеческой корпорации, превратились в конце концов в казначеев городской общины[344].

Не имея на то официальных полномочий и законной власти, гильдия, однако, благодаря своей инициативе пользовалась большим влиянием с самого же начала своего существования. Она представляла собой начало порядка, дисциплины и прогресса. Постепенно купеческая колония, которой она фактически руководила, приняла вид города в настоящем смысле слова. Ее окружали рвом, частоколом или стенами. В центре ее, на рыночной площади, рядом с домом гильдии, возвышалась часовня, построенная жителями и обслуживаемая священником, содержавшимся за их счет. Она перестала быть местом, открытым для всякого приходящего и, в свою очередь, стала «бургом» («bourg»), который в отличие от старого, первоначального бурга называли иногда новым бургом[345]. Ее жители отличались теперь от окрестных крестьян не только своими занятиями и образом жизни, но также и своим пребыванием в укрепленном месте. Их называли уже не только купцами (negociatores, mercatores), но также и «горожанами» (burgenses)[346].

Превращение купеческих колоний в укрепленные бурги может считаться для большинства бельгийских городов исходным пунктом нового развития. Этим превращением в значительной мере объясняется дальнейший рост городских учреждений и городского права. Действительно, отныне нам приходится иметь дело уже не с простой совокупностью купцов и ремесленников, не с простым персональным объединением лиц, занимавшихся торговлей и промышленностью. Город стал уже единой территорией. В пределах городских стен, на одной и той же территории, очутились теперь люди разного социального положения: «mercatores» оказались теперь объединенными с крепостными, клириками, castrenses (населением замка), рядом с которыми они первоначально жили совершенно отчужденно. Общность местопребывания создавала неизбежным образом все более тесную и прочную связь между прежним поместным и новым торговым населением. У обеих сторон появилась склонность объединиться, слиться друг с другом. Чем шире развивалась промышленная деятельность, тем определеннее прежние обитатели стремились расстаться со своим исконным положением и приобщиться к торговле и промышленности. С другой стороны — между иммигрантами и коренным населением установились родственные отношения. Браки между почти всегда свободными новыми пришельцами и почти всегда крепостными женщинами старого бурга создавали все большую путаницу в юридическом положении населения. И точно так же, как и с людьми, обстояло дело с землями. В большинстве городов юридическая природа городской территории была очень сложна. Она была подчинена различным юридическим порядкам и подлежала разным юрисдикциям, смотря по тому, зависела ли она в данном месте от государственной власти, или от такой-то сеньории, такого-то монастыря, такого-то господского двора[347].

Таким образом, новые города XI века рисуются историку в виде социального уклада, находившегося в процессе эволюции. При этом происходило столкновение противоречивых тенденций и несовместимых друг с другом учреждений, и все это не могло прийти ни к какому равновесию. Существовавшие правовые нормы находились в непримиримом противоречии с образом жизни населения, ибо эти правовые нормы, соответствовавшие потребностям аграрного строя, были в условиях городского уклада лишь собранием устаревших постановлений, произвольных правил и «дурных обычаев». Препоны, которые это право ставило личной свободе и собственности, всякого рода привилегии, которые оно давало сеньорам-землевладельцам, волокита в судопроизводстве и применявшиеся при этом варварские приемы — все это были злоупотребления, которые необходимо было во что бы то ни стало искоренить. На пошлины, грубо взимавшиеся с покупки и продажи товаров, смотрели теперь как на несправедливую эксплуатацию торговли, как на незаконные поборы.

Естественно поэтому, что именно купцы стали во главе оппозиции против старого режима. Во время разговоров, происходивших по вечерам в общем зале между членами гильдии, сложилось то, что можно было бы назвать программой политических требований горожан. Эта программа резюмировалась в одном слове, употреблявшемся во все времена оппозиционными партиями, — свобода. Свобода, т. е. полное искоренение поместного права, раскрепощение личности и земли, уничтожение разнообразных юрисдикции и превращение города в особую юридическую единицу, имеющую свое право, которое соответствовало бы интересам городского населения и обладающую специальным судом для применения этого права.

Волнение, происходившее повсюду в городских поселениях, вскоре привлекло к себе внимание князей. С конца XI века для них возник «вопрос о городах», и они оказались вынужденными сделать выбор за или против горожан. Как общее правило, духовные князья были враждебны горожанам, светские же — относились к ним сочувственно. Это различное отношение вполне понятно[348]. В то время как у светских князей не было никаких установившихся политических взглядов, у епископов, наоборот, был совершенно определенный идеал политического и общественного устройства. Относясь весьма не сочувственно к торговой деятельности, церковь охотно называла ростовщичеством те торговые операции, к которым обычно прибегали в своих делах купцы. Она не хотела, кроме того, отказаться от своих судов, своих иммунитетов, своего права убежища и своих юридических и финансовых привилегий, которые все были одинаково ненавистны горожанам. Наконец, епископские города резко отличались от всех других городов. Они кишели монастырями и церквями, и были преимущественно городами священников. В связи с этим епископы, разумеется, стремились всячески удержать торговое население под своей властью и отказывали ему в независимости, в которой они видели угрозу безопасности и самостоятельности духовенства. Поэтому они шли на уступки только в результате долгой и упорной борьбы, и эти уступки «городам» обычно удавалось вырвать только восстаниями. При этих условиях второстепенным городам льежского княжества, вроде Динана, Гюи и Сен-Трона, удалось опередить столицу в смысле политической эмансипации. В 1066 г. Гюи, бывшему уже тогда значительным торговым центром, удалось получить от епископа Теодуэна взамен уступки ему сначала трети, а затем половины движимых имуществ городских жителей, хартию вольностей, дававшую городу ряд значительных преимуществ[349]. Дошедшее до нас, к сожалению, слишком краткое изложение этого документа, самого старого из всех подобного рода документов, существующих в Бельгии, неопровержимо доказывает, что целью его было урегулировать юридическое положение населения и ввести те изменения в судопроизводстве, которых требовали купцы. Жители, к которым в этом документе применяется новое название «горожан» (burgenses), выступают в нем как привилегированная. корпорация. На них возлагалась охрана городского замка, когда епископская кафедра оставалась незамещенной, и в случае войны они должны были браться за оружие лишь через восемь дней после льежцев. Это доказывает, что свобода Гюи была более раннего происхождения, чем свобода Льежа[350].

Вскоре, однако, борьба за инвеституру предоставила епископским городам в Нидерландах — так же, как это было и в Германии, — великолепную возможность избавиться от ига своих сеньоров. Мы плохо осведомлены о том, что происходило в Льеже во время правления Генриха IV, но нет никаких сомнений в том, что народ (враждебность которого по отношению к высшему духовенству известна нам со слов Зигеберта из Жамблу) сумел воспользоваться происходившими в этом время смутами для улучшения своего положения. В 1107 и 1109 гг. Генрих V предоставил каноникам Льежа и Маастрихта их стариннейшую привилегию (antiquissima privilégia) и признал за ними право творить суд в этих городах над их людьми и их землями[351]. Отсюда можно заключить, что горожане пытались присвоить себе эту юрисдикцию. Во всяком случае если им и не удалось полностью осуществить свою программу, то они все же добились широких уступок. Благодаря тому, что император изъял льежские города из ведения судов мира[352], они получили особый мир, сделались особыми в юридическом отношении территориями, и каждый город получил своих местных эшевенов.

История Камбрэ дает нам возможность подробнее проследить развитие городского движения, ибо в отношении Льежа мы знаем лишь каковы были его результаты[353]. В течение XI в. Камбрэ достиг большого благосостояния. У подножия стен епископского замка образовалась купеческая колония, и в 1070 г. вокруг нее возведена была укрепленная ограда. Вследствие объединения со старым городом торговое население оказалось под властью кастелянов и епископских чиновников, которые, не считаясь с его интересами и нуждами, со всей строгостью применяли к нему поместное право[354]4. Вскоре среди новых обитателей началось глухое недовольство. Они стали втайне готовиться к восстанию, клятвенно обязались помогать друг другу и с нетерпением ждали благоприятного случая. Он представился в 1077 г., когда только что избранный епископ Гергард вынужден был отлучиться, чтобы получить инвеституру из рук императора. Едва только он успел выехать, как городские жители завладели воротами города и провозгласили коммуну.

Нет никаких сомнений в том, каковы были их цели, если принять во внимание, что инициаторами и руководителями движения были наиболее богатые купцы города[355]. Коммуна Камбрэ бесспорно являлась, таким образом, прямым следствием экономических перемен, совершившихся среди городского населения. Это была насильственная попытка заменить устаревший режим епископского управления новым порядком вещей, соответствовавшим новым социальным условиям. Общественное мнение было, несомненно, на стороне восставших. Бедняки, и в частности ткачи, воодушевленные пламенными проповедями сторонника папы Григория — священника Рамирдуса, обвинявшего епископов в симонии, присоединились к восстанию[356]. Посреди всеобщего ликования коммуне, этому объекту религиозного рвения одних и практических стремлений других, была принесена торжественная присяга. Впрочем, ее существование оказалось очень недолговечным. Как только епископ узнал о происшедшем, он немедленно повернул назад и под предлогом желания вступить в переговоры добился, чтобы его впустили в город вместе с сопровождавшими его рыцарями. Как это бывает обычно в борьбе, где враждебные партии принадлежат к различным общественным классам, месть была ужасна. Рыцари разграбили дома горожан, масса |Жителей была убита или подверглась пыткам. Рамирдус погиб на костре.

Таков был конец потопленной в крови первой коммуны, упоминаемой в истории средневековых городов[357]3. Но породившие ее экономические причины были слишком мощны, чтобы можно было надолго отсрочить вызывавшиеся ими последствия. Двойные епископские выборы и образование внутри духовенства двух враждебных партий, одной — из сторонников папы Григория и другой — императорской, позволили горожанам в начале XII века восстановить свое прежнее положение. В главе движение опять стали купцы; они восстановили коммуну, и епископ Вальхер, вынужденный потворствовать горожанам, чтобы не дать им перейти на сторону своего соперника Манассе, торжественно признал в официальной хартии новые, созданные ими учреждения (1101 г.). В течение шести, лет коммуна являлась почти независимой республикой: она имела свою, армию, вела войну с графом Фландрским, распоряжалась по своему усмотрению епископскими доходами, словом — походила в течение некоторого времени на вольные итальянские города. Это положение coxpaнялось вплоть до 1107 г., когда Генрих V восстановил в городе епископскую власть и уничтожил хартию коммуны. Однако не могло быть уже и речи о восстановлении прежнего положения и о подчинении населения власти министериалов и епископских вассалов. Городское устройство, созданное коммуной, сохранилось в своих основных чертах и после уничтожения ее. Город по-прежнему имел свое особое эшевенство и своих чиновников. Впрочем, они никогда не примирился с потерей тех неограниченных привилегий, которыми он располагал в начале XII века. Получение dominium civitatis (сеньориальных прав города) всегда оставалось целью его стремлений, и вплоть до середины XIV века его история сводилась в основном к ожесточенной борьбе с сеньором, чтобы восстановить коммуну, захватив в свои руки управление городом и ограничить власть епископа исполнением только духовных обязанностей. Между обеими сторонами существовал постоянный антагонизм, и никак нельзя было установить настоящего равновесия между правами сюзерена и правами горожан[358].

События, разыгравшиеся в Камбрэ с 1077 по 1107 г., встретили широкий отклик в соседних местностях. Они послужили толчком к ряду восстаний, которые стали перебрасываться из одного места в другое. Большинство епископских городов Пикардии — Нуайон, Бове, Лан, Амьен, Суассон — также провозгласили у себя коммуну. Перипетии борьбы жителей Камбрэ с их прелатом вызвали, по-видимому, столь же горячий интерес со стороны торгового населения Северной Франции, как три века спустя война жителей Гента с Людовиком Мальским у ремесленников Парижа, Руана и Льежа.

В то время как епископские города охвачены были бурным движением и завоевывали себе независимость ценой ожесточенной борьбы, горожане Фландрии нашли себе, наоборот, открытых защитников в лице своих графов. Им нигде не пришлось вести войну с местными сеньорами. Благодаря сплоченному территориальному единству страны и могуществу князя, являвшегося верховным судьей над всей своей территорией, торговое население, где бы оно ни обосновывалось, с самого же начала находилось в непосредственном контакте с ним. Именно этим объясняется бросающийся в глаза одинаковый характер городского устройства Фландрии. Так как фландрские города подчинены были исключительно политической власти, то их рост не тормозился, как это было с Льежем или с Камбрэ, домениальным строем или церковными учреждениями. Граф стал для своих городов тем, кем он был уже с X века для своих аббатств, а именно — верховным фогтом. Он содействовал их развитию, подобно тому как он в свое время содействовал распространению церковной реформы Гергарда Броньского; он, так сказать, расчищал им путь и всячески помогал создавать необходимое им новое право. Действуя таким образом, графы, оставаясь по-прежнему блюстителями мира и права, в то же время заботились об интересах своей казны. Действительно, налоги, взимавшиеся с торговли, составляли значительную часть их доходов, и благосостояние графа непосредственно зависело от процветания городов. Таким образом диаметрально противоположное отношение епископов и фландрских графов к горожанам объяснялось вполне естественными причинами: разница в их действиях вызывалась различием в их положении, а не их личными особенностями.

Первые привилегии, представленные нарождавшимся фландрским городам, относятся, по-видимому, ко времени правления Роберта Фрисландского[359]. Уже в конце XI века центральная графская власть вступилась за купцов, обосновавшихся в portus. Она признала законными их требования. Постепенно она сделала горожанам уступки по целому ряду пунктов их программы реформ. Были уничтожены судебные поединки[360]; были сделаны ограничения для церковной юрисдикции[361], и несение военной службы признано было обязательным только в случае неприятельского вторжения[362]. Уже в начале XII века некоторые местности пользовались торговыми привилегиями. Князь отказался от «seewerp» и уступил гильдиям право взимания пошлины (tonlieu)[363].

Вместе с устройством укрепленной ограды или рва вокруг города городская территория получала также особый мир. Этот мир носит в источниках название «cora» (keure), или закона (lex), и синонимичность этих обоих слов вскрывает особую природу фландрских городских учреждений[364]. Городской мир — это «keure», потому что горожане требовали, «избрали» его; это — «закон», потому что он был утвержден графом и гарантирован им. Введение «keure» неизбежно влекло за собой создание специального суда. Со времени правления Карла Доброго каждый «portus» имел свое особое эшевенство (de wet), поставленное князем в качестве местного судебного органа. Хотя это эшевенство, творившее суд над горожанами, и выбиралось из среды poorters (горожан), однако оно носило характер графской судебной корпорации. Фландрским городам не пришлось, подобно Камбрэ, насильственно порывать со своим князем и захватывать его юрисдикцию. Здесь без всякого труда было установлено равновесие между прерогативами князя и самоуправлением горожан.

События, вызванные убийством Карла Доброго в 1127 г., отчетливо показали, какое значение приобрели уже в это время городские коммуны. Они выступили с этого времени на политическую арену, и первая попытка. французского короля подчинить своей власти Фландрское графство потерпела крушение, наткнувшись именно на сопротивление с их стороны[365].

Карл Добрый не оставил после себя прямых наследников. Поэтому известие о его смерти дало возможность многочисленным претендентам, находившимся в том или ином родстве с фландрским домом, заявить» свои права на наследование ему. Герцог Брабантский, графы Голландии и Генегау, Теодорих Эльзасский, сын герцога Лотарингского[366], Вильгельм Ипрский, Вильгельм Нормандский и английский король Генрих были главнейшими претендентами. Королю Франции, в силу его суверенитета, надлежало сделать между ними выбор. Людовик VI остановил его на Вильгельме Нормандском, который, получив Фландрию, должен был оказать ему столь ценную для него помощь против его смертельного врага — английского короля. Вильгельм был без всяких осложнений принят фландрскими баронами. Король не спросил при этом мнения городов и вскоре вынужден был жестоко раскаяться в этом. Карл снискал себе самые горячие симпатии со стороны торгового населения благодаря той решительности, с которой он охранял законы о мире и привилегии, пожалованные им горожанам. Его труп был вырван народом у аббата монастыря св. Петра, хотевшего перевезти его в свое аббатство. Вслед за тем жители Брюгге и Гента, под руководством кастеляна Гервазия из Прэ, предприняли осаду замка в Брюгге, где укрылись убийцы графа.

Однако дело шло не только о мести за гибель популярного князя. Горожане отлично понимали, что при развернувшемся в стране кризисе на карту поставлены были ее важнейшие интересы. Будет ли новый князь, который займет фландрский престол, продолжать по отношению к ним политику Карла и его предшественников? Будет ли он так же, как и они, понимать их нужды и чаяния? Не следовало ли, наоборот, опасаться, что он объединится с дворянством, которое уже воспользовалось междуцарствием, чтобы грабить купцов. При этих условиях города решили поддерживать друг друга и действовать сообща. Они обязались признать верховную власть только такого князя, который даст им достаточные гарантии. Они потребовали участия в назначении графа и принесли присягу Вильгельму лишь после того, как они формально избрали его, так как они не считали себя связанными в своих решениях ни ратификацией французского короля, ни согласием дворянства. Впрочем, Вильгельм, торопившийся поскорее обеспечить за собой графскую корону Фландрии, пошел на самые широкие уступки. Он обещал снизить пошлины и земельный ценз, и даже предоставить гражданам Сент-Омера право чеканки монеты. Но он не исполнил этих обещаний. Не знакомый с Фландрией, он судил о ней так, как если бы дело шло о Нормандии, или Иль-де-Франсе. Он не понимал, что имел перед собой народ, далеко опередивший по своему социальному развитию народы соседних стран. Он сделал ту же ошибку, которая оказалась столь роковой два века спустя для наместника Филиппа Красивого. Он решил, что для сохранения своей власти ему достаточно поддержки дворянства и вскоре забыл о соглашениях, заключенных им с горожанами. Бароны и рыцари воспользовались случаем, чтобы открыто выступить против последних. На смену политике прежних графов, ориентировавшейся на города, явилась политика феодальной реакции. Но почти тотчас же в городах вспыхнули восстания, к которым, по-видимому, приложила руку Англия. Соперники Вильгельма подняли голову: Гент и Брюгге открыли свои ворота Теодориху Эльзасскому. Попытка вмешательства Людовика VI ни к чему не привела. На созванное им в Аррасе собрание никто не явился. Горожане обвиняли его в том, что он якобы продал графство Вильгельму за 1000 марок и утверждали, кроме того, что он не имел никакого права распоряжаться судьбами Фландрии. Разразилась война.

Большая часть фландрского дворянства, поддерживаемая вспомогательными отрядами, посланными французским королем, была на стороне Вильгельма. На стороне Теодориха было все городское население, а также суровые обитатели приморской Фландрии. Борьба между обоими, князьями приняла, таким образом, характер социальной войны: на одной стороне стояла военная аристократия, на другой — оба новых общественных класса, за которыми было будущее, — горожане и свободные крестьяне. Смерть Вильгельма при осаде Алоста (27 июля 1128 г.) ускорила развязку конфликта, относительно исхода которого не могло быть никаких сомнений. Вся страна подчинилась Теодориху, и французский король, предоставив своим преемникам заботу о продолжении политики, первый опыт которой окончился крахом, признал совершившийся факт и дал победителю инвеституру.

Таким образом во Фландрии воцарилась новая династия.

Она обязана была получением престола горожанам, и Теодорих Эльзасский, пришедший к власти вопреки своему сюзерену через народное, восстание, напоминает Вильгельма Оранского, находившегося в таком же положении по отношению к Филиппу II. Впрочем, как и Оранская династия, Эльзасский дом никогда не забывал, кому он обязан был своей удачей. Он никогда не отделял своих интересов от интересов городов. Различные князья, которых он дал стране, всегда сознавали, что невозможно править вразрез с интересами городов. Они остерегались повторять опыт Вильгельма Нормандского. Они отлично видели, что в этой доставшейся им торгово-промышленной стране не было лучшего средства; для укрепления своей власти, чем тесный союз с городским населением.

В связи с этим, чтобы привлечь его на свою сторону, они усвоили очень искусную политику. Они отвели городам определенное место во Фландрском государстве и сумели примирить сохранение своих суверенных прав с независимостью городов. Вместо того чтобы быть вынужденными идти на уступки, они предпочитали делать их заранее. Они одинаково шли навстречу всем крупным городам Фландрии. При Филиппе Эльзасском все города получили одинаковые учреждения и управлялись на основании одних и тех же Keure, так что права и обязанности каждого из них являлись нормой и гарантией прав и обязанностей остальных городов[367]. Здесь существовало в полном смысле слова фландрское городское право, общее для всех городов, и как в романских, так и германских частях графства бюргерство было столь монолитно и сплоченно, что мы напрасно стали бы искать чего-либо подобного в других частях Нидерландов. Несмотря на различие языка и обычаев, фламандские города — Брюгге, Гент и Ипр, и валлонские города — Аррас, Лилль и Дуэ, составляли единую городскую семью, члены которой пользовались одними и теми же вольностями и находились в одинаковом положении по отношению к графу.

Основной городского права явилась не хартия Брюгге, этого крупного германского порта Фландрии, а хартия Арраса, распространенная на различные города. Аррас стал руководящим центром всех фландрских городов как к северу, так и к югу от лингвистической границы. Граф сохранил за собой, кроме того, право, в случае неправильного судебного решения, вызывать эшевенов других городов, чтобы они предстали перед судом эшевенов Арраса[368]. Мы слишком мало осведомлены об обстоятельствах, обусловивших пожалование первых Keures, чтобы понять каковы были причины указанной привилегии, предоставленной этому валлонскому городу. Аррас был, разумеется, при князьях Эльзасской династии одним из богатейших центров страны[369]; в его стенах находилась главная монетная мастерская Фландрии[370], и именно его значением, несомненно, объяснялось особое положение, занимавшееся его эшевенством.

Брабантские города, как мы уже говорили, развивались гораздо медленнее фландрских городов. В то время как в начале XII века Брюгге, Гент и Лилль принимали уже доминирующее участие в политических событиях и их вмешательство решало исход борьбы между претендентами на фландрскую корону, Лувен, Брюссель и Антверпен не играли еще в герцогстве никакой роли и, казалось, совершенно не интересовали князя. Только во второй половине XII века брабантские герцоги занялись урегулированием положения горожан, обогатившихся благодаря торговле, влияние которой стало теперь ощущаться на территории между Маасом и Шельдой. Подобно фландрским графам и по тем же соображениям, они неизменно благожелательно относились к городам. Политика Генриха I (1190–1235 гг.) по отношению к городам напоминала политику Филиппа Эльзасского, только с меньшим размахом и с меньшей последовательностью. В Брабанте не было того единства, которое по ту сторону Шельды наложило столь глубокий отпечаток на городское устройство. Не все брабантские хартии составлены были по одному и тому же образцу и не свидетельствовали так же ясно, как это было во Фландрии, о решении совершенно одинаковым образом урегулировать права горожан. Герцог, наоборот, издавал для каждого города отдельные законы, не пытаясь свести к единому образцу различные городские конституции. Он оказал гораздо более слабое влияние на развитие городских учреждений чем фландрские графы.

Фландрия и Брабант выделялись среди светских княжеств в Нидерландах многочисленностью и богатством своих городов. Генегау и Голландия сильно отставали по сравнению с ними. Голландские города выступили на историческую арену лишь в первой половине XIII века, а что касается Генегау, то здесь можно было бы назвать только один значительный город — Валансьен, который, будучи расположен на берегу Шельды, развивался одновременно с фламандскими городами и конституция которого была очень сходна с их конституциями.

Что касается Турнэ, то он получил в 1188 г.[371] городскую хартию от французского короля Филиппа-Августа, но, будучи весьма удален от центра Франции, он был очень слабо связан с ней и являлся на протяжении всего средневековья своего рода городской республикой между Фландрией и Генегау. В Нидерландах этот французский город пользовался почти такой же самостоятельностью и независимостью, как и вольные города Германской империи.


Глава вторая Феодальна политика до сражения при Бувине

I

Одновременно с тем, как промышленность и торговля видоизменяли физиономию Нидерландов, произошли также значительные изменения в условиях, определивших в первой половине Средних веков политическое положение Лотарингии и Фландрии. Интенсивная экономическая деятельность этих стран, их разнообразные связи с заграницей сделали их еще более восприимчивыми, чем это было в прошлом, к влияниям соседних народов. Они тотчас же испытали на себе отраженное действие событий, столь резко нарушивших в начале XII века равновесие Западной Европы. Кажущаяся сложность их локальной истории легко разъясняется в свете общеевропейской истории[372].

Борьба за инвеституру, разрушив имперскую церковь, дала возможность лотарингским князьям свергнуть иго епископов. Теперь покончено было с большой провинцией, прикрывавшей западную границу Германии между Маасом и Шельдой. Местные династии разделили между собой страну, и пестрая смесь небольших независимых территорий сменила собой более сплоченное целое. Название «Лотарингия» вскоре стало только географическим понятием. В XIII веке оно потеряло даже свое первоначальное значение и применялось лишь к территориям, зависевшим от брабантского герцогства: с этого времени совокупность областей, к которым оно столь долгое время применялось, стала называться Нидерландами, или Nederlanden[373].

Императорам не удалось удержать под своей властью эту ускользнувшую от них страну. Они вынуждены были беспомощно наблюдать за тем, как разрушалось дело, созданное Генрихом Птицеловом и Отгоном I. Генрих V был последним из императоров, явившимся в Бельгию во главе целой армии[374]. После него германские государи лишь в очень редких случаях в течение XII века переходили за Аахен, а в XIII веке и совсем не переходили[375]. Территории, расположенные на левом берегу Мааса, становились все более чуждыми Германской империи. Связывавшие их с нею узы сюзеренитета все более ослабевали, так что в конце концов.; они перестали их ощущать[376]. Гогенштауфенам не удалось укрепить этих связей, да, впрочем, они мало интересовались этим. При Фридрихе, Барбароссе самый верный им нидерландский князь считал себя, в общем, независимым и полагал, что он выполняет свои обязанности по отношению к императору, соблюдая нейтралитет как в отношении Франции, так и Германии[377].

Смерть Генриха V (1125 г.) может считаться исходным пунктом начавшегося отделения Лотарингии от Германской империи. Это отделение произошло без борьбы и насильственногол разрыва; его не домогались и не хотели. Здесь не было ничего похожего на те ожесточенные войны, которые Гизельберт и его преемники вели со своими сюзеренами. Бельгийские князья, всецело поглощенные своими феодальными междоусобицами, воздержались от участия в избрании Лотаря. Более того, когда в начале 1127 г. он прибыл в Аахен, они остались столь же безучастными; за исключением графа Фландрского, Карла Доброго, пославшего к нему аббата для передачи приветствия, никто из них не появился при его дворе[378]. Да и происходившие в это время в стране события ясно показывали, насколько пошатнулся здесь авторитет императорской власти. Генрих Димбургский продолжал носить герцогский титул, отнятый у него Генрихом V и переданный им Готфриду Лувенскому. Во время войны, разразившейся между обоими этими князьями, исчезли последние остатки учреждений, созданных Отгоном I. Но еще хуже обернулось дело, когда Лотарь, желая показать свою власть, в свою очередь лишил Готфрида герцогского титула и передал его Лимбургскому дому (1128 г.). Это решение следовало поддержать оружием, между тем Лотарь ограничился посылкой соответствующей грамоты через свою канцелярию. Никто, разумеется, не обратил никакого внимания на его решение; оба претендента продолжали называть себя герцогами Лотарингии, и борьба между ними разгорелась с еще большей силой. Впрочем, титул, за который они боролись, потерял всякое значение и превратился в громкое слово и никчемное украшение. В свое время так именовался наместник императора по ту сторону Рейна, светский правитель, на котором лежала обязанность охранять с помощью епископов права государя от все усиливавшейся феодальной знати[379]. Но победа этой самой феодальной знати как раз и лишила теперь герцогский титул всякого смысла. Он не соответствовал больше истинному положению вещей и не давал больше своему носителю никакой реальной власти за пределами его земель[380]. Впрочем, современники ясно отдавали себе в этом отчет. Они называли обоих герцогов по имени их владений: для них больше не существовало герцога Лотарингского, для них существовали только герцог Брабантский[381] и герцог Лимбургский. Даже и сам император вынужден был в конце концов примириться в этим положением, которое он не в силах был изменить; он помирился с Готфридом Лувенским, оставив за ним титул, который тот продолжал носить вопреки воле императора. Это было официальное признание исчезновения прежнего герцогства Лотарингского…

Одновременно с тем, как герцогский титул перешел из рук императора к феодальной знати, церковь была отдана на милость светских князей. После смерти льежского епископа Отберта (1119 г.) капитул разделился на две партии, из коих одна избрала Александра Юлихского, а другая — Фридриха Намюрского. Генрих V дал инвеституру Александру, папа же признал Фридриха. Каждый из обоих претендентов представлял таким образом одну из больших религиозно-политических партий, противостоявших друг другу в то время в Германской империи, и казалось, что завязавшаяся между ними борьба должна быть принципиальной борьбой. В действительности же это была чисто феодальная борьба между Брабантским и Лимбургским домами, и нетрудно убедиться в том, что хотя противники ссылались один на свое повиновение императору, а другой — на свое повиновение папе, по существу, они домогались только расширения своих владений за счет епископского княжества. Готфрид Лувенский воспользовался этими обстоятельствами, чтобы захватить в свои руки Сен-Трон. Под предлогом поддержки императорского кандидата он пытался подорвать основы Лимбургской и Намюрской династий, и не исключено, что он причастен был к отравлению Фридриха (1121 г.). Во всяком случае он воспользовался его смертью, ибо вслед за тем как после краткого междуцарствия епископом назначен был его брат Адальберон, он тотчас же перестал поддерживать Александра. Более того, когда последний получил наконец диоцез, он повел против него войну. Однако Александр мог рассчитывать на этот раз на помощь герцога Лимбургского, решившего без всяких колебаний вступить с ним в союз с того момента, как он убедился в его враждебных отношениях с герцогом Брабантским, который ему когда-то помогал. Таким образом одни и те же князья то нападали, то защищали одного и того же епископа, и это как нельзя лучше доказывает, что вмешательство феодалов в дела церкви вызывалось исключительно их политическими интересами. После низложения Александра (1135 г.) перевес опять оказался на стороне Готфрида. Ему удалось навязать капитулу выбор своего шурина Адальберона II. Признание Адальберона императором Лотарем было, несомненно, той ценой, которой последний купил себе примирение с лувенской династией[382].

Мы видим из этого, какое значение приобрела светская аристократия в Нидерландах. Германским государям приходилось теперь считаться с ней. Чтобы сохранить хоть кое-какое влияние на левом берегу Рейна, они вынуждены были вступить в переговоры с этими могущественными феодальными династиями, о которых один современный им хронист образно писал, что «они закрывают своей тенью всю страну». Императоры принуждены были постоянно препираться и торговаться с ними, и для того, чтобы найти себе сторонников, им оставалось только оплачивать оказывавшиеся им услуги. Князья теперь, так сказать, продавали с аукциона свою верность, они отлично сознавали, что являются господами положения и что власть их сюзерена зависит от их доброй воли. В Лотарингии, находившейся отныне всецело во власти феодалов, у высшей знати зародилась теперь идея политического нейтралитета, которая стала впоследствии в XIV веке руководящей нитью в политике Якова ван Артевельде[383]: Непосредственная связь с императором сохранилась только у епископов благодаря инвеституре, которую они должны были получать до вступления во владение своими диоцезами. Но, терроризируя капитулы, светские князья почти всегда вершили судьбу выборов, и им нетрудно было в случае необходимости либо помешать прелату вступить против их воли в страну, либо противопоставить ему конкурента.

При Конраде III германское влияние совершенно сошло на нет. Вибальд из Ставело (умер в 1158 г.) был последним бескорыстным представителем его, но он тщетно боролся за заведомо обреченное уже дело. Просматривая его переписку, проникнутую столь горячей лояльностью, на каждом шагу наталкиваешься на выражения, свидетельствующие о разочаровании и горечи. Этот ясный и сильный ум не строил себе больше никаких иллюзий. Он отлично видел, что раздробленная на части между соперничавшими династиями Лотарингия отошла от Империи. Он сознавал и писал, что она окончательно потеряна для Империи[384].

При этих условиях политика феодалов одержала верх в Нидерландах над политикой Империи. Отныне император перестал быть здесь повелителем; он считался, в зависимости от обстоятельств, то союзником, то врагом, но во всех без исключения случаях оставался неизменно чужеземцем[385]. Лотарингские династии оставались по-прежнему частью Священной Римской Империи, но ни одна из них не считала ее своим отечеством. Они не принимали никакого участия в событиях, происходивших на другом берегу Рейна, они не появлялись на полях сражения в Германии, они не сопровождали императоров в их походах в Италию, и в богатой литературе о них, которая особенно развилась начиная с XII века, лишь в очень редких случаях можно встретить краткие упоминания о судьбах и деяниях германских императоров.

Было бы большой ошибкой объяснить это обстоятельство какой-нибудь национальной антипатией. В самом деле, оно одинаково наблюдалось как во фламандских, так и в валлонских княжествах. Наоборот, последние были, в общем, даже наиболее надежными союзниками императоров. Достаточно вспомнить в этом отношении графа Балдуина V Генегауского при Фридрихе Барбароссе и при Генрихе VI, а в XIII веке первого Иоанна д'Авена. Взаимоотношения Нидерландов с Германской империей отличались не враждебностью, а холодностью и равнодушием, вытекавшими из отсутствия общих интересов. У обеих сторон не было больше ни малейшего стимула к тесному сближению или объединению.

Стремительное социально-экономическое развитие, совершавшееся в бассейне Шельды и Мааса, окончательно отдалило эти области от Германии, которая гораздо дольше сохранила свой, главным образом, аграрный строй. Они все более и более ориентировались на Фландрию, которая приобрела над ними настоящую торгово-промышленную гегемонию. Со времени правления Теодориха Эльзасского фландрские графы принимали участие почти во всех событиях, разыгрывавшихся на правом берегу Шельды. Они вмешивались сначала в дела Голландии, Брабанта, Генегау, а позднее, в XIII веке, их влияние распространилось также и на Гельдерн, Намюрскую область и Льежское княжество. Будучи одновременно князьями Германской империи и вассалами французского короля, они занимали привилегированное положение, и их политика создавала постепенно все более прочные и тесные связи между двумя обломками государств, деливших между собою со времени Верденского договора территорию Нидерландов. Благодаря им оба берега Шельды, объединенные уже общей экономической деятельностью, перестали быть чуждыми друг другу и в политическом отношении. У небольших феодальных государств, простиравшихся от Арденн до моря, появилась теперь общая история. Судьбы лотарингских княжеств объединились с судьбами Фландрии, и франко-германская граница, отделявшая восточную Бельгию от западной, постепенно в течение Средних веков сошла на нет. Первейшим результатом этой эволюции было вступление Лотарингии в более тесные сношения с Францией, и затем с Англией, — с державами, вмешательство которых в дела Фландрского графства в течение XII века все более усиливалось.

Действительно, Фландрия, которая пользовалась полнейшей независимостью от своего сюзерена в то время, когда Лотарингия находилась под властью герцогов и имперских епископов, теперь очутилась в совершенно ином положении. Монархия Капетингов, первые шаги которой были столь робки и затруднительны, со времени царствования Людовика VI почувствовала себя достаточно сильной, чтобы вступить в борьбу со своими могущественными вассалами. После того как суверенитет императора над лотарингскими князьями сделался чисто номинальным, французские короли обнаружили стремление навязать свою власть фландрским графам. Теперь в политической ситуации, сложившейся в X веке, произошла полная перестановка. Влияние Германской империи на правом берегу Шельды ослабело, влияние же Франции на левом берегу усилилось, и в истории Нидерландов открылась новая эра.

Первые симптомы этого обнаружились уже, как мы видели, после убийства Карла Доброго. Правда, политика французского короля, натолкнувшись на сопротивление городов, потерпела крушение, но достаточно было уже одного того, что Людовик VI попытался навязать жителям Фландрии графа, являвшегося его креатурой[386]. Одно время он мог считать себя повелителем Фландрии. Он сопровождал Вильгельма Нормандского в Брюгге. Он был первым французским королем, проникшим в самое сердце Фландрии, подобно тому как его современник Генрих V был последним императором, дошедшим до границы Лотарингии. У Людовика VII, в отличие от его отца, не оказалось поводов для вмешательства в дела Фландрии. За то время, пока он сражался в долине Роны и на возвышенностях Оверни и Веле, Эльзасская династия успела, в частности в период правления графов Теодориха и Филиппа, прочно утвердить свою власть между Шельдой и морем. При втором из этих графов Эльзасская династия достигла апогея своего могущества. В 1164 г.[387], после смерти графа Рауля Прокаженного, Филипп Эльзасский получил в наследство, через свою жену[388], графство Вермандуа с его вассальными владениями Валуа и Амьенуа. Его владения простирались теперь, таким образом, от нижней Шельды до Иль-де Франса, и он занял отныне первое место среди вассалов французской короны и стал самым могущественным князем в Нидерландах. Он принимал деятельное участие в воспитании наследника престола, и когда в 1179 г. Людовик VII был разбит параличом и вынужден отказаться от управления государством, то именно он, естественно, стал первым советником молодого Филиппа-Августа[389]. В начале правления последнего, казалось, вернулись времена; Балдуина Лилльского, правившего в качестве регента от имени Филиппа. Похоже было на то, что новому королю предстоит стать послушным орудием в руках фландрского графа, который женил его (28 апреля 1180 г.) на своей девятилетней племяннице Изабелле (дочери его сестры Маргариты), графине Генегау, и который во время коронации всячески подчеркивал перед французскими князьями свое богатство, выставляя напоказ роскошь своих одеяний и чванясь своим положением.

Брак Филиппа-Августа с Изабеллой Генегауской, по словам хрониста Якова Майера, положил «начало раздорам и вражде между французами и фламандцами, явился источником многих коллизий и войн и послужил исходным пунктом многочисленных катастроф и поражений»[390]. Это значит приписывать незначительному событию очень важные последствия. Разумеется, при заключении этого брака было условлено, что король после смерти графа Фландрского унаследует территории, составившие впоследствии графство Артуа[391]. Но он не стал так долго ждать, чтобы вмешаться в дела своего вассала. Столкновение между монархической политикой Филиппа-Августа и феодальной политикой графа Фландрского было неизбежным. Несчастная Изабелла принесена была в жертву честолюбивым комбинациям[392], она даже не была предлогом к войне, разразившейся вскоре между ее дядей и ее мужем.

Филипп-Август был для Филиппа Эльзасского тем, чем Людовик XI оказался в XV веке для Карла Смелого[393]. Будучи настолько же терпелив и искусен, насколько граф был вспыльчив и высокомерен, Филипп-Август сначала скрывал свое твердо задуманное решение взять самому бразды правления Франции, в свои руки и подорвать могущество своих крупных вассалов. В течение некоторого времени Фландрский граф мог мнить себя повелителем Франции. Он поссорил короля с его матерью и прежними советниками Людовика VII. Шампанская династия, влияние которой до сих пор уравновешивало влияние фландрского дома, была удалена от двора и завязала тайные связи с Англией. Филипп же, со своей стороны, сблизился с императором, исконным врагом английского короля, поддерживавшего Вельфов в Германии, и навербовал себе также сторонников в Лотарингии. Он мог уже рассчитывать на помощь своего шурина, графа Генегауского, и ему удалось, кроме того, привлечь на свою сторону герцога Брабантского и графа Гельдернского. Никогда еще никто из его предшественников не пользовался подобным авторитетом, и в течение некоторого времени он лелеял самые несбыточные мечты.

Но разыгравшиеся события вскоре рассеяли его иллюзии[394]. В 1180 г. Генрих II Английский, всецело поглощенный своими планами войны с Германией, заключил мирный договор с Филиппом-Августом. Одновременно последний примирился с Шампанской партией. Избавившись от своих врагов, он мог теперь подумать о том, чтобы освободиться от тягостной опеки Филиппа и обратить оружие против него. Он решил подорвать могущество Фландрии и, может быть, даже присоединить, к французской короне владения эльзасского дома, так как граф не имел прямых наследников. Война с Фландрией стала теперь его основной заботой, и, решившись на это, он вел ее до самого конца своего правления с той последовательностью и выдержкой, которые характерны были для всех его начинаний. «Либо Франция поглотит Фландрию, — сказал он однажды, — либо ей самой предстоит быть поглощенной Фландрией»[395]. Разрыв начался в 1181–1182 гг., а когда король, после смерти Елизаветы Вермандуа[396], жены Филиппа, потребовал от него уступки Вермандуа, разрыв между ними был окончательно завершен.

Филипп Эльзасский без колебаний принял брошенный ему вызов. Этот пылкий темперамент был теперь обуреваем одной только мыслью — отомстить своему сюзерену и заставить его склониться перед собой[397].

Он носился раньше с планами о господстве над Францией, теперь он горел желанием во что бы то ни стало раздробить ее под пятой Германии. Он вступил в переписку с императором, послал к нему послов и, наконец, сам прибыл к его двору. Он умолял его вторгнуться во владения своего соперника, принес ему вассальную присягу за свои феоды, полученные им от французского короля и, пытаясь увлечь его грандиозными планами, рисовал перед ним заманчивые картины расширения границ Империи до берегов Британии[398]. Но Фридрих Барбаросса не двинулся в Нидерланды. Он ограничился несколькими письмами французскому королю и содействовал заключение перемирия между обеими воюющими сторонами. Помощь Филиппа-Августа была ему необходима против поддерживаемых Англией Вельфов, и он не считал целесообразным компрометировать свои интересы ради фландрского дома и развязывать европейскую войну ради феодальной усобицы. После пяти лет войны Филипп, наконец, решил заключить мир с французским королем. На основании договора в Бове (июль 1185 г.), подтвержденного в следующем году Амьенским миром, он отказался от Валуа, Амьена и большей части Вермандуа, остальная часть которого была сохранена за ним до его смерти. Таким образом он вышел побежденным из своего поединка с Филиппом-Августом. Французская корона, которая должна была капитулировать перед фландрскими графами при Филиппе I и Людовике VI, впервые взяла реванш. Франция внезапно обнаружила свою силу и поставила графство в новое для него положение, при котором Фландрия вынуждена была прилагать все усилия к тому, чтобы отбивать попытки королевства, стремившегося поглотить ее.

Крупные сдвиги, происшедшие в это время в европейской политике, тотчас же отозвались на истории Нидерландов. Вражда между Францией и Англией, из коих первая опиралась на Гогенштауфенов, а вторая — на Вельфов, разделила Западную Европу на две большие партии. Повсюду англо-вельфская партия противостояла франко-гибеллинской, и бельгийские князья, очутившиеся посредине между враждующими сторонами, подобно тому как это было в XIV веке во время Столетней войны, оказались, разумеется, вынужденными принять участие в конфликте. Не интересуясь своими сюзеренами, они заняли такие позиции, которые были им наиболее выгодны. Сообразуясь со своими династическими и территориальным интересами, они становились на сторону то одного, то другого враждебного лагеря, и присоединяли свои интриги к войне, противопоставившей друг другу окружавшие их крупные державы. Граф Фландрский и граф Генегауский были вождями двух враждебных партий, на стороне которых они сражались.

Балдуин V Генегауский, бывший шурином и предполагаемым преемником Филиппа Эльзасского, сначала оказывал ему активную помощь в его политике[399]. Но со времени разрыва Филиппа Эльзасского с Филиппом-Августом, жена которого, Изабелла, была дочерью Балдуина, в отношениях между обоими князьями наступило заметное охлаждение, не замедлившее вскоре перейти в открытую вражду. Филипп, желая обзавестись наследником и предотвратить таким образом, чтобы ему наследовали либо французский король, либо граф Генегауский, женился на Матильде, дочери Альфонса I (Португальского), предназначив ей в приданое большую часть Фландрии (август 1184 г.). Он пытался поссорить Балдуина с императором, поддерживал против него его врага герцога Брабантского и, наконец, обратил против Генегау немецкую армию, которой руководил архиепископ Кельнский и которая предназначалась для военных действий против Франции. В связи с этим Балдуин увидел себя вынужденным сблизиться с Филиппом-Августом. Заключение союза между королем и императором укрепило его положение в Нидерландах. Балдуин был посредником при свидании обоих монархов в Музоне (декабрь 1187 г.) и отныне он стал на западной границе Империи открытым сторонником союза с Францией и одновременно как бы поверенным в делах Барбароссы. Впрочем, он умел устраивать так, что оказывавшиеся им услуги щедро оплачивались. Фридрих предоставил ему Намюрское графство, на которое претендовали как Генрих Брабантский, так и Генрих Шампанский, и пожаловал ему титул маркграфа этой территории, возведя его таким образом в ранг князя Германской империи (1188 г.).

Подобно Филиппу Эльзасскому и Балдуину, но по другим соображениям, Генрих Брабантский тоже присоединился к англо-вельфской коалиции. Этот неугомонный человек был одним из интереснейших типов лотарингской феодальной знати того времени[400]. Снедаемый жаждой расширения своих владений, он не отступал ни перед чем для удовлетворения ее. Не было таких насилий и хитростей, к которым бы он ни прибегал. Его жизнь была сплошной сетью интриг, и его клятвопреступлениям не было конца. В нем не было ничего похожего на неистовство и высокомерие Филиппа Эльзасского; если, одержав победу, он не знал пощады, то в, случае поражения он легко сдавался и шел на унижения. Он был; непревзойденным мастером в умении находить выход из самых скверных положений, если не к своей чести, то во всяком случае к своей выгоде, и за время его правления столь же искусного, сколь и беспринципного, Брабант решительно добился первого места в Лотарингии. Такой человек, разумеется, должен был находиться на стороне врагов своего сюзерена. Генрих Брабантский был почти всегда ожесточенным противником Гогенштауфенов. Он больше, чем кто-либо другой, содействовал уничтожению последних остатков императорской власти в Нидерландах.

Смерть Филиппа Эльзасского при осаде Акры (1 июня 1191 г.) внесла новые изменения в политическую ситуацию. Канцлер графа Генегауского, Гизельберт, которому мы обязаны лучшим изложением событий того времени, узнал об этой новости в Италии, в Борго-Сан-Донино, по дороге в Рим, куда он направлялся просить папу от имени своего повелителя предоставить Льежское епископство Альберту Ретельскому, которому брабантская партия капитула противопоставила Альберта Лувенского. Он немедленно направил в Монс курьера, который так поспешил, что обогнал отправленных в Париж задержавшимся в Сирии Филиппом — Августом гонцов, которые должны были передать приказ о немедленном вторжении во Фландрию[401]. Балдуин[402] тотчас же завладел Фландрией. Города, признавая его законным наследником графа, открыли ему свои ворота. Ставка Филиппа-Августа оказалась битой, и присоединение Фландрии к французской короне стало невозможным. Даже Аррас, Эр и те пункты Артуа, которые по брачному контракту с Изабеллой Генегауской должны были вернуться к французскому королю после смерти Филиппа Эльзасского, призвали Балдуина на помощь в надежде избегнуть таким образом присоединения к владениям французской короны. Но новый граф остался верен договорам, которым он присягнул[403]. Он отказался от территорий, расположенных к югу от Neuf-Fosse (Нового Рва, около Сент-Омера), а Филипп-Август по своем возвращении отказался оспаривать его права на остальную часть страны[404]. Он удовольствовался на время своими первыми приобретениями. Отнятые им у Фландрии валлонские земли из лучших ее украшений, составили графство Артуа и были присоединены к королевским владениям.

Таким образом Филипп-Август добился, в общем, очень многого. Не только южная часть графства вернулась опять к короне, но и Турнэ, находившийся до сих пор под властью Фландрии, теперь отошел королю. В 1187 г. Филипп-Август при посещении этого города, где не сохранилось воспоминания, чтобы здесь когда-либо до этого видели кого-нибудь из его предшественников, пожаловал горожанам права коммуны[405]. Если принять во внимание, что Турнэ стал с 1146 г. отдельной от Нуайона епископской резиденцией, простиравшей свою юрисдикцию на значительнейшую часть Фландрии, то нетрудно понять, какое значение Филипп придавал обладанию этим городом. Турнэ стал с этого времени ценнейшим орудием в руках Франции. Его епископы теперь преданно помогали королю в его политике. Их резиденция стала отныне центром французского влияния и оказывала Капетингам в их борьбе с Фландрией такие же услуги, какие в свое время Льеж и Камбрэ оказали императорам в их борьбе с Лотарингией.

Если смерть Филиппа Эльзасского была удачей для французской политики, то она принесла прежде всего еще больше благотворных последствий для германской политики. Когда в лице Балдуина Генегауского на престол Фландрии вступил князь гибеллин, то Генрих VI, только что наследовавший Фридриху Барбароссе, поспешил привлечь на свою сторону этого ценного союзника. Он закрепил за ним имперскую Фландрию, на часть которой претендовал герцог Брабантский и не согласился освободить графа Голландского от вассальной присяги, которую он должен был принести Балдуину за Зеландские острова, и отказался дать ему титул князя Империи[406]. Никогда еще единение между Генегауской и Гогенштауфенской династиями не было более тесным. В Льеже Балдуин, поддерживая кандидата императора Аотаря Гохштаденского против Альберта Лувенского, брата герцога Брабантского, являлся угрозой для брабантского влияния[407].

Благодаря ему Генрих VI располагал объединенными силами Генегау, Намюрского графства и Фландрии. Нидерланды, казалось, были потеряны для англо-вельфской коалиции.

Но такое положение не могло долго продолжаться. Став повелительницей Фландрии, Генегауская династия должна была вскоре сблизиться с Англией. Балдуин IX[408], наследовавший своему отцу в момент, когда началась борьба между Филиппом-Августом и Ричардом Львиное Сердце, не продолжал политики своего отца. Если Балдуин VIII вел себя, как граф Генегауский, то его сын зато вел себя, как граф Фландрский.

Фландрия, несравненно более богатая и более могущественная, чем Генегау и Намюрская область, стояла у него на первом месте и определяла его действия. Будучи вынужденным выбирать между Капетингами и Плантагенетами, он стал на сторону последних. Он без всяких колебаний порвал с традиционной политикой своих предшественников, которые почти всегда поддерживали своих сюзеренов в их борьбе с англо-нормандскими королями. Действительно, победа Филиппа-Августа над Филиппом Эльзасским только что показала, что предоставленная самой себе Фландрия была не в состоянии противостоять французской короне. А где было найти более надежного союзника, чем этот исконный противник французской монархии? Эти политические соображения были тем более вески, что соответствовали интересам промышленных городов Фландрии. Английская шерсть стала необходимым сырьем для их промышленности, а война с Великобританией, несомненно, положила бы конец этому благодетельному экспорту. В общем, новый граф находился в конце XII века в таком же положении по отношению к Франции и Англии, в каком оказался в середине XIV века Яков ван Артевельде, и в обоих случаях — с перерывом в 150 лет — одинаковые обстоятельства заставили склониться чашу весов в одну и ту же сторону. 8 сентября 1196 г. Балдуин формально вступил в союз с Ричардом Львиное Сердце.

Покрытый славой вышел Балдуин из своей борьбы с французским королем. В 1200 г. Филипп-Август вынужден был, на основании договора в Пероне (2 января), вернуть ему северную часть Артуа и признать его суверенитет над феодами Гин, Ардр и Бетюн. Таким образом Фландрия получила назад часть владений, потерянных ею после смерти Филиппа Эльзасского. К несчастью для страны, граф не мог устоять против желания принять участие в четвертом крестовом походе (1202 г.). Он предполагал уехать на три года, но дело обернулось иначе. Вскоре в Нидерландах стало известно, что он получил императорскую корону в Константинополе, а через некоторое время распространились сведения о том, что он попал в руки болгар (15 апреля 1205 г.). В течение долгого времени народ во Фландрии и в Генегау не хотел верить его смерти и продолжал надеяться на его возвращение. В 1225 г. один обманщик, выдавший себя за императора Балдуина, был принят с энтузиазмом и чуть не вызвал восстание против графини Иоанны.

Отправляясь на Восток, Балдуин оставил беременную жену, которая несколько месяцев спустя родила дочь, названную Маргаритой. В двухлетнем возрасте она, как и ее старшая сестра Иоанна, отдана была на попечение льежского епископа. Смерть их матери, отправившейся в 1203 г. к своему мужу и погибшей по дороге от сирийской лихорадки, и последовавшая за этим адрианопольская катастрофа, приведшая к гибели Балдуина, сделали юных княжен сиротами и одновременно наследницами самых богатых и обширных владений в Нидерландах. Филипп-Август тотчас же пустил все в ход, чтобы получить этих девочек в свои руки. Обстоятельства благоприятствовали ему. Граф Филипп Намюрский, брат Балдуина, назначенный им при отъезде регентом Фландрии и Генегау, не сумел заставить вступиться за судьбу своих племянниц ни Англию, ни Германию, которые были в это время всецело поглощены происходившей в них гражданской войной[409]. Он чувствовал себя изолированным перед лицом исконного врага своей династии, герцога Брабантского, поведение которого становилось все более угрожающим. Он видел единственное спасение во Франции. В 1206 г. он принес присягу на верность Филиппу-Августу[410], обязавшегося выдать за него замуж одну из своих дочерей, а через два года (1208 г.) он, в результате новых обещаний, передал в руки короля судьбу обеих девочек, опеку над которыми он успел за это время откупить у льежского епископа[411].

Все бельгийские историки единодушно осуждали поведение Филиппа Намюрского, как преступление, и не подлежит никакому сомнению, что оно имело роковые последствия для Нидерландов. Между тем оно попросту объяснялось тогдашней ситуацией и господствовавшими в то время взглядами. Регент, как бы он того ни хотел, никак не в силах был противостоять воле французского короля. Как граф Намюрский, он к тому же чужд был Фландрии и Генегау, и нет ничего удивительного в том, что он пошел на комбинацию, всего значения которой он не мог предвидеть и которая вместе с тем давала ему множество преимуществ. Он поступил просто как феодальный князь, не поднимавшийся над узким кругом своих династических и территориальных интересов, не способный провидеть вперед и подняться до более высоких политических, а тем более национальных идей. Он не думал, что совершает государственную измену, передавая Иоанну и Маргариту на попечение французского, короля, который был им таким же дядей, как и он сам.

Он слишком поздно убедился в последствиях своей уступчивости и умер, терзаемый угрызениями совести. Ходил слух, что в момент своего последнего издыхания он умолял аббатов Маршьена и Камброна, чтобы его труп волокли с веревками на шее по улицам Намюра, «так как собаке — собачья и смерть»[412].

Тем временем Филипп-Август успел добиться в Нидерландах благодаря своей дипломатии больших успехов, чем ему удавалось добиться с оружием в руках. Возможность располагать по своему усмотрению судьбами наследниц Балдуина позволила королю подчинить своему влиянию одно временно оба берега Шельды. Не только находившейся в феодальной зависимости от Франции Фландрии, но и находившемуся в такой же зависимости от Империи Генегау предстояло перейти в руки князя, которого французскому монарху угодно будет послать им из Парижа. Он остановил свой выбор на Ферране Португальском, племяннике графини Матильды, вдовы Филиппа Эльзасского. Этот выбор, несомненно, до известной степени объяснялся ливрами парижской чеканки, которыми старая графиня щедро осыпала Филиппа-Августа, но он определялся главным образом политическими соображениями. Казалось, что Ферран, не будучи совершенно связан с Фландрией и Генегау и незнакомый с нуждами и обычаями их жителей, никогда не в состоянии будет добиться здесь власти, которая могла бы внушать опасения. Таким образом его слабость должна была явиться гарантией его повиновения.

Брак Иоанны и Феррана состоялся в королевской часовне в Париже, в январе 1212 г. Новый граф принес феодальную присягу и, в свою очередь, заставил присягнуть своих баронов и свои города, что в случае его неверности они будут помогать французскому королю в борьбе с ним. Филипп-Август принял все необходимые меры предосторожности и мог поэтому со спокойным сердцем смотреть, как молодая чета направилась во Фландрию.

II

Сражением при Бувине открылся длинный ряд европейских битв разыгравшихся на территории Нидерландов. Результатом его было, не только установление надолго политического равновесия в Западной Европе. Оно привело также к необычайно важным последствиям для Бельгии, и потому стоит несколько подробнее остановиться на ходе предшествовавших ему, в течение нескольких лет, событий.

Генрих Брабантский, как мы уже видели, был во время правления Фридриха Барбароссы и Генриха VI ожесточенным врагом императоров и постоянным союзником Англии. Но после победы Филиппа-Августа над Иоанном Безземельным и после победы в Германии Филиппа Швабского над его соперником, вельфом Отгоном Брауншвейгским которого поддерживала Англия, он отступился от, казалось, заведомо обреченного дела и сблизился с французским королем и Гогенштауфенами. Филипп Швабский щедро вознаградил эту перемену фронта: он уступил ему в 1204 г. сохранившиеся еще за Империей права на Нивелльское аббатство, на Маастрихт и Нимвеген и объявил, что в случае отсутствия мужского потомства дочери тоже будут иметь право наследования в герцогстве Брабантском[413]. В следующем году Генрих принес присягу на верность Филиппу-Августу и получил от него ежегодную ренту в 200 марок серебром. Он стал с этого времени, и вплоть до получения Ферраном Португальским в 1212 г. Фландрии и Генегау, самым влиятельным князем в Нидерландах. Смерть Балдуина IX, освободив его от единственного соперника, способного помешать его планам, позволила ему сосредоточить все свои силы и все свои способности на одной цели: создании в самом сердце Лотарингии единого сплоченного государства, которое настолько распространило бы свое владычество вокруг, что Брабантский дом стал бы главой и судьей всей совокупности территорий, тесно переплетенных друг с другом в бассейнах Рейна и Шельды. Авторитет, которым он пользовался благодаря герцогскому титулу, но в особенности центральное положение его земель, облегчали ему его планы, давая ему очень часто возможность вмешиваться в дела и раздоры своих соседей. Он выступал в роли посредника в епископстве Камбрэ, поддерживал в Голландии Вильгельма I против его соперника Людовика Лоозского, снова выдвинул свои притязания на приморскую Фландрию и заставил регента Филиппа Намюрского принести ему присягу на эту область. Но главные свои усилия он направил на Льежское княжество. В первые же годы XII века его предшественники всячески стремились подчинить это княжество своей власти. Для них было необычайно важно распространить свое владычество в центре диоцеза, обнимавшего большую часть их земель, и освободиться от юрисдикции суда божьего мира[414].

Со времени смерти Отберта (1119 г.) не было ни одних епископских выборов, при которых они не пытались бы доставить победу ставленнику своих интересов. В своей борьбе с герцогами епископы опирались то на Лимбургскую династию, то на Генегаускую. Но первая примирилась в 1165 г. с Брабантской династией, а что касается второй, представленной двумя находившимися под опекой детьми, то она не могла внушать никому никаких опасений. В связи с этим Льежское княжество оказалось изолированным, и тогда пробил час решительных действий против него. Генрих хотел теперь не только подчинить его своему влиянию, но решил уничтожить его. Он носился с мыслью, — сообщает Эгидий Орвальский[415], — перенести созданную еще в VIII веке в Льеже епископскую резиденцию в какой-нибудь другой город, само собой разумеется — брабантский.

Эта позиция его обусловливалась глубокими изменениями, совершившимися за это время в экономическом положении Брабанта. Во время правления Готфрида II (1142–1190 гг.), под влиянием все более оживленных торговых сношений, завязавшихся между фламандским побережьем и долиной Рейна, промышленность и торговля сделали здесь значительные успехи. Лувен, Брюссель, Антверпен стали соперничать с фландрскими городами, и вокруг них быстро вырос целый ряд пунктов второстепенного значения, как Нивелль, Тирлемон, Лео, Вильворд и т. д. Мы уже видели, что Генрих постоянно заботился о преуспевании этих городов. Он не ограничивался только предоставлением им муниципальных вольностей, но озабочен был также развитием их торговли, и именно поэтому он вынужден был серьезно ввязаться в войну с Льежским княжеством.

По своему географическому положению епископское княжество находилось как раз посередине между Брабантом и Рейном. Епископ был хозяином рынков сбыта, лежавших на большом торговом пути из Кельна в Брюгге, и распоряжался, кроме того, средним течением Мааса. Словом, он мог закрыть по своему усмотрению те пути, по которым богатство притекало с востока в Брабантское герцогство. Таким образом Льежское княжество занимало такое же положение по отношению к Брабанту, как графство Голландия по отношению к Фландрии[416], и борьба, которую фландрские графы вели в XII веке против своих соседей, чрезвычайно походила на войну, разразившуюся в начале XIII века между герцогом Генрихом и Гуго Пьеррпонским.

Сигналом к началу военных действий послужило примирение Генриха с Филиппом Швабским в 1204 г. Епископ, повинуясь приказам из Рима, отказался принести присягу на верность Филиппу и по-прежнему стоял на стороне Оттона IV. Это давало великолепный повод для похода против него. Герцог направил армию в Маастрихт, который только что уступлен был ему германским императором, и должен был отдать в его руки путь на Кельн, проходивший по мосту этого города. Но епископу удалось очень ловко отвести угрожавший ему удар. Он покорился Гогенштауфенам, и Генрих, обманувшийся в своих надеждах, вынужден был отступить. Но убийство Филиппа Швабского (21 июня 1208 г.) позволило ему вскоре вернуться к своим прежним планам. Он подумывал одно время об использовании помощи французского короля, чтобы добиться германской короны, о которой он помышлял еще при жизни Генриха VI и которая отдала бы в его руки вею территорию Нидерландов[417]. Но он почти тотчас же убедился, что план этот неосуществим, и принес присягу на верность Оттону. Он вернулся, таким образом, снова в вельфскую партию, порвав с Филиппом-Августом, чтобы сблизиться с Иоанном Безземельным. Отлучение от церкви Оттона (18 ноября 1210 г.) не изменило его позиции, наоборот, это послужило для него поводом возобновить войну с льежским епископом, который, снова подчинившись решению папы, отошел от императора. Он добился, чтобы ему поручили привести епископа к повиновению. Он тайно собрал армию, затем, под предлогом похода против замка Моа, неожиданно двинулся на Льеж, плохо укрепленный земляными валами и заграждениями, и, захватив его врасплох, отдал его на разграбление (3 мая 1212 г.). Что касается Гуго Пьеррпонского, бежавшего сначала в Гюи, а затем в Динан, то он оставлен был в покое. Герцог, по-видимому, был очень мало заинтересован в том, чтобы он принес присягу на верность императору. Возложенное на него поручение послужило лишь поводом, чтобы нанести удар в самое сердце враждебной ему страны, разрушить ее столицу, завладеть переходом через Маас и захватить в свои руки большой торговый путь из Германии в Нидерланды.

Победа герцога Брабантского привела к союзу Гуго Пьеррпонскго в французским королем. Он искал помощи у Филиппа-Августа для борьбы с Генрихом, ставшим опять вождем англо-вельфской партии в Лотарингии. Он надеялся таким образом привлечь на свою сторону графа Феррана, только что получившего во владение Фландрию и натравить ДРУГ на друга, как это уже бывало, Генегаускую династию на Брабантскую. Но он просчитался. Через год после разграбления Льежа произошло полное изменение политической ситуации. Генрих Брабантский снова стал союзником французского короля, на дочери которого он женился (апрель 1213 г.)[418], меж тем как Ферран, порвав со своим сюзереном, принес присягу верности Иоанну Безземельному. Можно было думать, что неожиданно вернулись времена Филиппа Эльзасского и Балдуина IX.

Прибыв во Фландрию, Ферран Португальский убедился, что Эр и Сент-Омер захвачены были силой Людовиком, сыном Филиппа-Августа, и вынужден был присягнуть, что он отказывается от этих городов, совсем еще недавно уступленных Балдуину IX по Пероньскому договору. Эта грубая ловушка сулила новому графу печальное царствование. Однако она была лишь предвестницей еще более горьких испытаний. Во время слабого регентства Филиппа Намюрского французский король сумел повести во Фландрии очень ловкую политику. Он привлек на свою сторону, путем пожалования феодов и денежных пенсий, значительную часть влиятельнейших баронов страны. Он сумел вновь оживить у аристократии ее стремление к независимости, в которой он видел столь же надежное, сколь и удобное средство парализовать на будущее время могущество фландрских графов.

Поощренные этой французской политикой, фландрские сеньоры стали присваивать себе права и владения графов. Под их непрерывными ударами правительство, столь крепкое во времена Эльзасской династии, очутилось теперь под угрозой гибели. Образовалась дворянская партия, которая являлась одновременно продуктом и орудием французского влияния и представителей которой можно было, уже во времена Филиппа-Августа, назвать «Leliaerts» (приверженцами лилии), названием, нашедшим себе столь широкое распространение в конце XIII века.

У Феррана был только один способ справиться с образовавшимся против него союзом своих вассалов с его сюзереном. Это — противопоставить приверженцам Франции приверженцев Англии. Чуждый стране, он не мог рассчитывать на горячую преданность, которая поддерживала в тяжелые минуты Филиппа Эльзасского и Балдуина IX. Но золото Иоанна Безземельного могло помешать росту числа новых сторонников французской партии, и граф пошел таким образом на то, чтобы на его глазах во Фландрии завязалась борьба влияний между Капетингами и Плантагенетами. Сам же он озабочен был только тем, чтобы не скомпрометировать себя и соблюсти внешний декорум.

Нидерланды являли в это время странное зрелище. Все чувствовали, что между Францией — с одной стороны, и Англией и Германией — с другой, вот-вот разразится война, и каждый старался продать свою помощь тому, кто подороже заплатит. Повсюду шли интриги и препирательства о цене. Подобно тому, как это повторилось 150 лет спустя, в начале Столетней войны, эмиссары английского короля, запасшись стерлингами и заманчивыми посулами, проникли во все области между Северным морем и Маасом. Они вербовались из самых различных общественных классов. Среди них можно было встретить наряду с графом Рено Булонским, смертельным врагом французского короля, отнявшего у него его землю[419], простых горожан, вроде Вальтера Спронка и Симона Сафира из Гента[420]. Иоанн Безземельный не брезговал никакими средствами, чтобы привлечь на свою сторону князей, дворянство и города[421]. Он послал поздравление герцогу Брабантскому по случаю его победы над льежцами, ссужал деньги графине Фландрской[422], давал охранные листы купцам, вел переговоры с коммунами, покупал услуги рыцарей, находившихся в стесненном положении, ввиду уменьшения их доходов, и жадно протягивавших руки к блестящим денье, непрерывно притекавшим из его сундуков.

Движение было слишком всеобщим, чтобы не втянуть в конце концов Феррана, озлобленного против своего сюзерена и вынужденного из-за измены части дворянства пойти на союз с Англией. Он отказался принять участие в походе, подготовлявшемся Францией против Великобритании. Это был разрыв. За невозможностью напасть на Иоанна Безземельного, ввиду вмешательства папы, Филипп двинул свою армию и флот против Фландрии. Его войска вторглись во фландрское графство с юга, а французские военные суда появились на рейде в Дамме (май 1213 г.). Это неожиданное нападение застало страну врасплох. Большинство городов было в это время защищено еще только рвами и, за исключением Гента, никто из них не оказал сопротивления. Задуманный поход превратился в действительности в военную прогулку. Не встречая препятствий на своем пути, король продвинулся в глубь Фландрии и дошел до болотистых берегов Западной Шельды, которые его панегирист, Вильгельм Бретонский, в пылу восхищения перед столь далекими завоеваниями торжественно сравнивал с покрытыми льдами полярными странами[423]. В то время как солдаты из Пуату и Бретани грабили Брюгге и «как саранча» набросились на товары, хранившиеся в порту в Дамме, Ферран, заключив договор с Иоанном Безземельным, укрылся на острове Вальхерен. Вскоре в Звине появился английский флот. Французские суда, на которых находились бочки с золотом для уплаты жалования войскам, подверглись нападению и были преданы огню. Король, наложив колоссальные военные контрибуции на города, вынужден был отступить. Результаты французского завоевания исчезли так же быстро, как они были достигнуты. Ферран преследовал по пятам отступавшего короля, отнимая у него пядь за пядью завоеванные части страны. Филипп надеялся, по крайней мере, сохранить за собой валлонскую часть Фландрии. Уходя, он оставил гарнизон в Лилле. Но едва только он удалился, как горожане открыли свои ворота графу. Зато, [вернувшись сюда обратно, французская армия предала город огню, чтобы отомстить ему за «измену»[424].


Вооруженные граждане Гента (XIV в.)

Генрих Брабантский не мог помочь Филиппу-Августу в его походе на Фландрию. Он опять всецело поглощен бы войной с Льежским княжеством. В октябре его армия проникла в Газбенгау. На этот раз он натолкнулся на всеобщее сопротивление. Действительно, в этих областях постепенно развился сильный местный патриотизм. Войны происходили — теперь уже не только между князьями, но и между группировавшимся; вокруг них населением. Мы только что видели, как застигнутая врасплох вторжением Филиппа-Августа Фландрия сумела собраться с силами и; свернуть чужеземное иго. Теперь льежцы, в свою очередь, тоже восстали поголовно против брабантцев. Проходя через деревни, отлученный год тому назад герцог находил в церквях заросшие терниями распятья, лежащие на плитах перед алтарями. Церковная служба прекратилась, звон колоколов умолк. Когда он очутился перед Льежем, то нашел его готовым к обороне, защищенным крепкими стенами, с башнями по краям. Так как он не в состоянии был взять его внезапным ударом, то он удалился в направлении на Монтенакен. Здесь именно льежская армия, подкрепленная фландрскими частями, прибывшими из графства Лооз[425], заставила герцога принять бой на равнинах около Степпа (14 октября 1213 г.). Она состояла, главным образом, из отрядов городской милиции. Из пятисот рыцарей, насчитывавшихся тогда в Газбенгау, на призыв епископа откликнулось не больше пятнадцати[426], так как все остальные, нанявшись на службу Англии, отправились во Фландрию. Впервые в Нидерландах городским войскам предстояло сразиться с феодальной армией. Они блестяще выдержали это испытание: атака брабантской конницы, натолкнувшейся на воткнутые в землю пики пехоты, состоявшей из горожан Льежа, Гюи и Динана, потерпела неудачу.

Сражение при Степпе, было предвестником, хотя и в более скромной обстановке, происшедшего спустя сто лет сражения при Куртрэ. Оно не только показало силу городской пехоты, когда во главе ее стоят искусные вожди и когда она умеет держаться оборонительной тактики, но льежская армия обязана была своей победой, главным образом, моральным причинам. Мы ясно видим в возникших в связи с этим сражением легендарных преданиях непосредственное выражение подлинных патриотических чувств и тон автора Triumphus Sancti Lamberti (Торжество св. Ламберта) не менее восторженный, чем тон ван-Вельтема, воспевшерр впоследствии сражение при Куртрэ. Передавались рассказы о предзнаменованиях и явлениях, предвещавших победу, и путешественнику проходившие ночью по полю сражения, якобы слышали, как души мертвецов продолжали битву[427]. Хоругви св. Ламберта, развевавшиеся над льежскими отрядами, стали с тех пор национальным знаменем страны, долгое время в Льеже ежегодно происходило торжественной богослужение в память этого дня.

В то время как льежцы, используя свой успех, вторглись в Брабант сжигая на своем пути деревни и разграбив город Лео, Ферран, сочетая свой план действий с епископом, в свою очередь вторгся в герцогство и дошел до ворот Брюсселя. Герцог вынужден был вступить в мирные переговоры. Ему пришлось унизиться перед Гуго Пьеррпонским, явиться просителем в его столицу и умолять на коленях о снятии с него отлучения от церкви (28 февраля 1214 г.). Но, уже целуя в знак мира епископа, он замышлял новые козни. Неожиданно переменив фронт, он переметнулся от Филиппа-Августа и заключил союз с Отгоном Брауншвейгским, направлявшимся в это время в Нидерланды для соединения во Фландрии с английской армией, предназначенной для военных действий против Франции. Подобно тому, как когда-то он в качестве союзника Гогенштауфенов женил своего старшего сына на дочери Филиппа Швабского и сам взял себе в жены дочь Филиппа-Августа, точно так же теперь он устроил. обручение императора Отгона со своей дочерью Марией (19 мая 1214 г.). Эта Брабантская династия, состоявшая одновременно в родстве с Вельфами, гибеллинами и Францией, вполне была под стать потребностям зигзагообразной и непрерывно меняющейся политике ее главы[428].

Впрочем, последняя перемена фронта Генриха столь же мало была бескорыстной, как и предыдущие. Герцог видел в своем новом зяте лишь помощника против льежского епископа. Он предусмотрительно остерегался слишком сильно связываться с ним. Он не порывал отношений с французским королем и, если можно верить Вильгельму Бретонскому, то как раз накануне сражения при Бувине он якобы сообщил Филиппу-Августу о передвижении союзных войск[429]. Тем временем императорский лагерь был центром интриг против Гуго Пьеррпонского, владения которого князья заранее делили между собой. Генрих заставил признать за собой Гюи, Рено Булонский получал Динан, Ферран требовал освобождения его от вассальной присяги, принесенной им епископу в отношении графства Генегау[430].

Но все эти заманчивые планы рассеялись, как дым. Победа Франции при Бувине (27 июля 1214 г.) нанесла смертельный удар англо-вельфской коалиции и одним ударом уничтожила всю сеть созданных ею территориальных комбинаций. Сложилась совершенно новая ситуация. Теперь было надолго покончено с политикой балансирования, применявшейся до сих пор князьями, переходившими поочередно от Капетингов к Плантагенетам и от Плантагенетов к Капетингам, от Гогенштауфенов к Вельфам и от Вельфов к Гогенштауфенам. Они оказались теперь лицом к лицу с единственной державой — Францией, настолько превосходившей их и доминирующей, что всем попыткам сопротивления ей пришел конец. И до конца XIII века Нидерланды, казалось, превратились в простой придаток к монархии Капетингов. Генрих Брабантский сейчас же примирился с победителем. Он не решался больше ни на какие выступления против льежского епископа и почитал себя счастливым, что ему удалось принести присягу новому германскому императору, Фридриху II, и получить от него признание своих прав на город Маастрихт.

По влиянию, приобретенному Филиппом-Августом в не принадлежавшей ему Лотарингии, нетрудно догадаться, как он должен был вести себя в зависевшей от него Фландрии. Теперь, наконец, он пожал здесь плоды своих двадцатилетних трудов. Днем его триумфа был день, когда Феррана пленником ввели в тот самый Париж, на мосту которого Филипп Эльзасский льстил себя надеждой водрузить свой стяг. Иоанне, правда, предоставлено было владение графством, но на каких условиях! Она должна была обещать срыть укрепления Валансьена, Ипра, Оденарда и Касселя и оставить все остальные укрепленные пункты в том состоянии, в каком они были до сих пор[431]. Крупные города страны должны были дать заложников[432]. Знать письменно обязалась не служить впредь графу и внесла в обеспечение верности своего слова определенные залоги[433]. Вожди французской партии во Фландрии, кастеляны Брюгге и Гента, вместе со своими приверженцами вернулись в страну, и в октябре король приказал графине вернуть им их земли.

Филипп-Август, по-видимому, решил пожизненно держать Феррана в плену. Сыну Филиппа-Августа, родившемуся от Изабеллы Генегауской, принадлежало право наследования во Фландрии в том случае, если Иоанна умрет бездетной, и это порождало соблазн присоединить когда-нибудь графство к владениям французской династии[434]. Однако этот сын, став королем, вернул Феррану свободу. Герцог Бретани подумывал о женитьбе на Иоанне и добился от папы расторжения ее первого брага. У Людовика VIII не было никаких других способов помешать осуществлению этого плана, который создал бы нового опасного врага французской короне, чем освободить побежденного при Бувине противника. Иоанна и Ферран обвенчались вторично после того, как графиня обещала заплатить выкуп в 50 000 парижских ливров и согласилась признать условия Меленского договора (5 апреля 1226 г.)[435]. Этим договором установлены были вплоть до конца XII века отношения между Фландрией и Францией. Граф и графиня обязались верой и правдой служить своему сюзерену, не возводить новых крепостей поч эту сторону Шельды и обновлять старые укрепления лишь с его прямого разрешения. Они должны были заставить рыцарей и все фландрские города, под страхом изгнания или конфискации имущества, принести присягу на верность королю и обещать ему помогать словом и делом, если упомянутые обязательства будут нарушены. Наконец они обязались получить от папы буллу, угрожавшую им отлучением от церкви в случае, если они нарушат эти условия.

Ферран вернулся во Фландрию после двенадцатилетнего плена. Следом за ним прибыли «метр» Альберик Корню и Гуго Атисский, присланные из Парижа для объявления во всеуслышание текста договора и принятия присяги от дворян и городов. Никто не оказал никакого сопротивления, и во французских архивах до сих пор еще сохраняются грамоты, в которых бароны, рыцари, бальи и эшевены доносили о том, что они принесли на мощах присягу поддерживать короля против их «весьма любимого государя», если он, упаси господи, нарушит данное им слово[436].

Ферран был с этого времени самым покорным и самым преданным из крупных вассалов Франции. Он не только не принял никакого участия в восстании французских князей против Бланки Кастильской, но сделал даже диверсию „в Артуа в пользу королевы[437]. Его честолюбие было сломлено, и он чувствовал, что его влияние подорвано. После его смерти (1233 г.) Иоанна согласилась отдать на попечение Людовика IX свою дочь и единственную наследницу Марию, как только ей исполнится 8 лет, с тем чтобы она воспитывалась при дворе до своего брака с Робертом Артуа, братом короля[438]. Но для Фландрии еще не пробил час, когда ей предстояло получить французского государя: смерть Марии в 1236 г. привела к крушению возлагавшихся на нее надежд.


Глава третья Феодальная политика в XIII веке

С начала XII века и до начала XIV в. к Франции, освободившейся от соперничества Англии и Германской империи, перешла гегемония в Западной Европе. Она заняла господствующее положение не только в политическом, но и в духовном отношении, и Нидерланды раньше и больше, чем все другие страны, испытали на себе последствия этого. Французское влияние при Людовике Святом и Филиппе Красивом было в Нидерландах сильнее, чем когда-либо впоследствии, если не считать очень близких к нам времен правления Наполеона I.

Феодальные династии Фландрии и Лотарингии сумели искусно воспользоваться в XII веке войнами, происходившими между великими нациями Западной Европы. Они становились по очереди на сторону то вельфов, то гибеллинов, то французов, то англичан, переходя от одной партии к другой, в зависимости от игры случая и смотря по тому, что им было выгоднее, с точки зрения их интересов. Самым типичным представителем этой системы был, как мы видели, Генрих Брабантский. Но у него не оказалось последователей. После сражения при Бувине пришлось перейти к другой политике. Теперь покончено было с тактикой союзов, которые то заключались, то расторгались, с постоянными переменами фронта, с непрерывным балансированием. Отныне единственной целью князей было добиться расположения французского короля, привлечь его на свою сторону и поссорить его со своими врагами. Все они стали придворными льстецами, и многие старались сделаться его подзащитными. Они получали от него феоды и денежные пенсии. Они добивались для себя самих или для своих детей чести вступления в королевскую семью. Они имели при дворе своих доверенных людей, а иногда шпионов, обязанных держать их в курсе происходивших там интриг, к которым они нередко причастны были сами. Париж перестал быть для них чужим городом, они часто живали в нем и некоторые даже обзавелись в нем дворцами.

Французским королям, начиная с Филиппа-Августа и до Филиппа Красивого, не приходилось больше прибегать к вооруженному вмешательству в дела Нидерландов. Не покидая своей столицы, они улаживали дела этих, почти всегда столь податливых и сговорчивых по отношению к ним, князей. Они держались с ними как повелители, вызывали их ко двору и сообщали им через простых рыцарей свои приказания, которые они должны были принимать со всеми знаками уважения и повиновения. При Филиппе Красивом, герцог Иоанн Брабантский, гордившийся своим каролингским происхождением, не стеснялся заискивать милости у мессира Муша, одного из итальянских советников короля, и слыть в Париже лицом, пользующимся его покровительством[439].

Это постоянное вмешательство Франции было первой характерной особенностью политической истории Нидерландов в XIII веке, но она была не единственной. Наряду с внешнеполитическим влиянием Капетингов большое внутриполитическое значение приобрели города. Князья увидели себя вынужденными все больше считаться с ними. Разоренное падением земельных доходов рыцарство несло теперь военную службу только за деньги и не могло поставлять достаточного количества войск. Армии пришлось усилить за счет наемников и иностранных вспомогательных отрядов. Война стала, таким образом, очень дорогим делом. Чтобы справиться с вызывавшимися ею расходами, для покрытия которых не хватало доходов с собственных доменов, князья обращались за помощью к городскому населению. Они требовали с него налогов или просили его гарантировать заключавшиеся ими займы. В силу этого их политика зависела теперь не только от их усмотрения, но и от доброй воли их подданных. Раньше они воевали с помощью военного сословия, всегда готового двинуться по первому их приказанию. Теперь невозможно было воевать без согласия городов. Интересы страны стали учитываться наряду с интересами князя. Войны стали происходить несколько реже, но они были более продолжительными и приводили к более решительным последствиям, так как они развязывали более грозные силы. Они завершались новыми территориальными перегруппировками и приближали таким образом Нидерланды к тому единству, которого им предстояло добиться в XV веке.

Впрочем, города не всегда поддерживали политику своих князей. Наоборот, часто они противодействовали ей в тех случаях, когда она не отвечала их интересам. Им приходилось неоднократно прибегать к помощи иностранных держав против своего государя. Во Фландрии они объединялись с французским королем, чтобы сломить сопротивление своего графа; в Льежском княжестве они вступали в союз с герцогом Брабантским, чтобы справиться со своим епископом.

Если присмотреться поближе к истории Нидерландов после сражения при Бувине, опуская второстепенные подробности чисто местного значения, то она вся сконцентрирована вокруг двух важнейших событий: вокруг лимбургской войны за наследство и борьбы между д'Авенами и Дампьерами. Обя эти события позволят нам оценить роль различных только что указанных нами факторов.

I

Из крупных феодальных династий Бельгии только один дом герцогов Брабантских пережил XIII век. В то время как Фландрия, Генегау и Голландия в силу случайностей наследования и различных политических комбинаций переходили под власть новых и чужеземных династий, крепкий род Ламберта Лувенского продолжал по-прежнему управлять его наследственными аллодами феодами. Благодаря своему многовековому существованию он стал популярен, а популярность сделала его сильнее всех его соперников или его соседей. Брабантское дворянство и брабантские города искони отличались своей лояльностью. Герцог был в их глазах прирожденным представителем и как бы олицетворением страны. Пробуждение патриотизма было связано с его личностью; развитие династического и национального сознания происходило здесь одновременно. В конце века, при Иоанне II, они нашли себе яркое выражение в рифмованной хронике Иоанна ван Гелю.

Герцогская династия, брабантская по своему происхождению, усвоила себе также и вполне брабантскую политику. Она никогда не питала чересчур честолюбивых замыслов и не носилась с неосуществимыми планами. Она соразмеряла свои начинания со своими силами и не отделяла своих интересов от интересов своих подданных. Начиная с Генриха II и до Иоанна I, она с поразительной последовательностью и настойчивостью старалась достигнуть цели, поставленной уже Генрихом I, именно, приобретения того торгового пути между Рейном и Северным морем, от которого зависело экономическое процветание Брабанта. К этой основной заботе сводились все переговоры герцогов и все начинания брабантских герцогов. Они отказались от своих давнишних притязаний на имперскую Фландрию, чтобы всецело отдаться делу расширения и укрепления своего влияния в восточных областях. Они устанавливали сообща с графами Голландскими и Гельдернскими пошлины на Рейне и на Маасе; они построили башню Вик, которая должна была вести постоянное наблюдение за Маастрихтским мостом, и для обеспечения своих сношений с этим городом они пытались — правда, безуспешно — завладеть — Сен-Троном.

При Генрихе II и Генрихе III, как и при Генрихе I, Аьежское княжество по-прежнему привлекало к себе, в первую очередь, внимание герцогов. Правда, они не могли уже больше использовать для вмешательства в его дела тот способ, который они так удачно применяли в XII веке, ибо после окончательной победы пап над Империей они вынуждены были отказаться от вмешательства в епископские выборы. Но если в XIII веке исчезли религиозные конфликты, то их сменили кризисы другого порядка, хотя и не меньшей силы. Со времени правления Гуго Пьеррпонского епископы находились в состоянии непрерывной войны со своими городами. В 1129 г. население городов Льежа, Гюи, Динана, Сен-Трона, Маастрихта и Тонгра, воспользовавшись тем, что епископская кафедра оставалась незамещенной, создали союз, который часто возобновлялся впоследствии. Епископ чувствовал себя совершенно бессильным перед этим союзом, объединявшим против него благодаря общности интересов как фламандские, так и валлонские, города княжества. Он добился осуждения союза германским императором и знаменитого решения, принятого Вормским сеймом (20 января 1231 г.), запрещавшего во всей Империи образование коммун и городских союзов. Но все это было ни к чему, и положение нисколько не изменилось. Ему оставалось только искать себе союзника, и он нашел его в лице герцога Брабантского. С этого времени герцоги активно вмешивались во все смуты, происходившие в княжестве, они поддерживали, смотря по обстоятельствам, то епископа против горожан, то горожан против епископа, и сумели таким образом держать в одинаковой зависимости от себя обе стороны и нейтрализовать одну другой.

Брабантские князья поддерживали, минуя льежского епископа, разнообразные связи с кельнскими архиепископами. Генрих I благодаря своему корыстному участию в борьбе вельфов с гибеллинами оказался в оживленных сношениях с Филиппом Гейнсбергским и его преемниками, которые чаще всего были его союзниками. Не то было при Генрихе II, жившем в менее бурное время и не нуждавшемся в помощи архиепископов. Он, наоборот, видел в них лишь конкурирующую силу, лишь помеху к осуществлению своих замыслов в странах, расположенных между Рейном и Маасом. В 1239 г. он воевал вместе с герцогом Лимбургским против архиепископа Конрада Гохштаденского. Опустошив окрестности Бонна, он отступил, успев, однако, захватить замок Далем, являвшийся для Брабанта форпостом на правом берегу Мааса.

Смуты, царившие в Империи в середине XIII века, были как нельзя более на руку герцогам. Генрих II мог бы, по-видимому, добиться титула императора, который так соблазнял когда-то его отца. Но он не стремился к титулу, ради которого ему пришлось бы отказаться от своей роли территориального князя. Понимая, что более выгодно распоряжаться короной, чем иметь ее, он помог своему шурину Вильгельму Голландскому получить титул императора, будучи уверен, что, возведя на престол простого графа, он обеспечит брабантской династии в Лотарингии гораздо больший престиж, чем мог бы ей дать императорский титул. События вскоре показали, что он не ошибся. Как только началось великое междуцарствие в Германии, Альфонс Кастильский поспешил обратиться за помощью к Генриху III. Последний не склонен был отказывать ему в своих услугах и признал Альфонса, тем более кельнский архиепископ поддерживал Ричарда Корнульского. Впрочем, он заставил своего кандидата очень щедро заплатить ему за обещания, которые он не спешил выполнять. Помимо полученных им от Альфонса значительных субсидий, он добился от него также передачи себе обязанностей фогта в отношении вассалов и городов Германской империи, расположенных между Брабантом и Рейном и от границ Трирского диоцеза до Северного моря.

Прежняя герцогская власть казалась теперь восстановленной во всем своем объеме, и брабантские князья обладали теперь титулом, дававшим им возможность вмешиваться, по своему усмотрению, в дела рейнских областей. Это была первая и весьма существенная победа, одержанная над кельнским архиепископом.

Вступление на престол Рудольфа Габсбургского (1273 г.) не изменило положения. Начиная с его правления, римские короли или германские императоры, внимание которых все более устремлялось к востоку и югу Германии, поддерживали с Нидерландами только весьма нерегулярные и далеко не близкие отношения. Герцоги перестали интересоваться своими невидимыми сюзеренами, они не принимали больше участия в их выборах, и, когда образовалась коллегия курфюрстов, им не предоставлено было в ней места.

Фактически Лотарингское герцогство стало с этого времени чуждой для Германской империи страной. Лотарингские князья пользовались полнейшей независимостью, и французские короли вновь, как и в X веке, стали обращать свои взоры к рейнской границе. Могущество брабантской династии, естественно, должно было привлечь к себе прежде всего внимание Капетингов. Филипп-Август издавна пытался склонить ее на свою сторону. Его союз с Генрихом I, претерпевший вначале ряд колебаний в связи с поведением этого непостояннейшего человека, после сражения при Бувине упрочился, и еще более укрепился при его преемниках. Старшая дочь Генриха II была выдана замуж за Роберта Артуа, брата Людовика IX; Мария, дочь Генриха III, стала женой Филиппа Смелого; а герцог Иоанн I женился на Маргарите Французской.

Иоанн I был самым выдающимся нидерландским князем конца XIII века[440]. С первого взгляда он производил впечатление героя-рыцаря во французском стиле. Это был страстный любитель турниров и поединков на мечах, большой поклонник дам, покровитель поэтов, а когда нужно — и сам поэт. Он умер сорока лет во время боя на копьях, в момент, когда он всецело поглощен был новой любовной интригой и замышлял похитить графиню де Бар[441]. Он оставил по себе репутацию смелого, доброжелательного и лояльного человека, которого наперебой славили, как валлон — Адне ле Руа, так и фламандец — ван Гелю. Но за этой блестящей внешностью, вызывавшей восхищение и зависть его современников, скрывался очень практичный и весьма предусмотрительный человек, настоящий брабантскии князь, проникнутый сознанием своего древнего и благородного происхождения, необычайно привязанный к своей стране и подданным, человек, добившийся в конце концов благодаря своей смелости и ловкости победы традиционной политики своих предков.

Несмотря на свой беспокойный нрав и светские привычки, Иоанн был в течение всего своего царствования другом городов и покровителем купцов. Времена крестовых походов теперь безвозвратно миновали, преследовать грабителей и разрушать замки дворян, стремившихся поправить свои расшатанные финансовые дела всякими незаконными поборами с торговли, было теперь, по мнению горожан, столь же почтенным делом, как и освобождение гроба господня. Ван Гелю, например, писал следующее:

… Alsoe salich es die pine

Roefhuse te brekene af,

Alse te striden om theilege graf[442].

(«Столь же достойно разрушать прекрасные замки, как и воевать за святой гроб».)

Герцог серьезно взял на себя ту роль блюстителя мира, которую беспомощный Альфонс Кастильский когда-то поручил его отцу. Он выступил в качестве поручителя Landvrede tusschen Maes en Rin (земского мира между Маасом и Рейном). В 1279 г. он создал союз по охране безопасности путешественников и купцов и преследованию разбойников и фальшивомонетчиков, в который вошли архиепископ Кельнский, граф Гельдернский, граф Клевский, и добился от них отказа от некоторых пошлин, взимавшихся до этого времени на Рейне и Маасе. Около этого же времени он вступил в переговоры с Аахеном и Кельном, а в 1268 г. город Льеж признал его своим фогтом. Таким образом брабантская политика опиралась на экономические интересы городов. Она не столько искала поддержки князей, сколько поддержки горожан. На ее стороне было общественное мнение торгового сословия.

Случившаяся как раз в это время феодальная усобица дала возможность герцогу воспользоваться выгодами созданного им положения. Когда в 1283 г. умерла Эрменгарда Аимбургская, не оставив после себя потомства, то на ее наследство оказалась масса претендентов[443]. Граф Адольф Бергский, Вальран, сир Фокмонский, графы Люксембургские — все наперебой доказывали свои права на освободившееся наследство. Но, с другой стороны, граф Регинальд Гельдернский, муж Эрменгарды, получил от Рудольфа Габсбургского право пожизненного владения феодами своей жены и, по-видимому, твердо решил сохранить их за собой.

Таким образом, стала неминуемой война, в которую оказались втянутыми все князья левобережных областей Нижнего Рейна. Вместе с тем она должна была дать Иоанну Брабантскому повод нанести решительный удар. Он купил у Адольфа Бергского его права. Это равносильно было объединению против Брабантского герцога различных претендентов; он знал это, но чувствовал себя достаточно сильным, чтобы справиться с предстоящей ему задачей.

Кельнский архиепископ, Зигфрид Вестербургский, со своей стороны, вступил в союз с врагами герцога. Таким образом, оба самых могущественных князя Лотарингии оказались втянутыми в серьезную борьбу друг с другом, исход которой должен был наконец решить, кому будет принадлежать гегемония между Рейном и Маасом. Одно время пламя войны чуть не охватило всю территорию Нидерландов. В 1288 г. граф Фландрский объединился с Рено Гельдернским, ставшим его зятем, а через него с кельнским архиепископом. Как и во времена Генриха I, Брабант очутился под угрозой одновременного вторжения с востока и запада. Положение было тем более чревато опасностями, что льежский епископ, сын графа Фландрского, мог быть со своей стороны вовлечен в борьбу.

Но Иоанн сумел справиться с нависшей угрозой. Что касается Фландрии, то он обеспечил себе против нее помощь Флоренция Голландского, а льежского епископа он заставил соблюдать нейтралитет, заключив договор дружбы с городским населением его столицы. В конце концов ему даже удалось привлечь на свою сторону не только их, но и графов Юлихского и Клевского, путем обещания им части завоеваний, которые он сделает в Гельдерне.

Восстание кельнцев против архиепископа Зигфрида — восстание, которого с таким нетерпением ожидал герцог, давно уже поддерживавший тайные связи с городом, — привело к открытию военных действий. Сопровождаемый брабантской конницей и отрядами городской милиции Лувена, Брюсселя, Антверпена, Тирлемона, Жодуаня и Нивелля, Иоанн, присоединив еще по пути льежские, клевские и юлихские войска, направился прямо к Рейну. Этот смелый поход в глубь враждебной страны, казалось, неминуемо должен был привести к его гибели. Архиепископ уже видел его в своей власти. Он, смеясь, сравнивал его с выброшенным на берег китом, в которого остается только бросить гарпун[444]. Однако пока Зигфрид собирал вокруг себя своих вассалов и своих союзников, в лагерь Иоанна стекались кельнские горожане и крестьяне из графства Берг. Он выдавал себя за блюстителя мира, заявляя, что он явился сюда только для восстановления его[445], настаивал на святости своего дела и передавал его в руки провидения.

В ожидании прибытия своих врагов он осадил замок Ворринген, где с рейнских судов взимался ненавистный кельнским купцам налог. Именно под стенами этой крепости и завязалось 5 июня 1288 г. сражение. С невероятным ожесточением оно продолжалось весь день. Брабантцев было численно меньше, но они с лихвой возмещали этот недостаток превосходством своей тактики. Получив выучку на турнирах и боях на копьях, они привыкли к передвижению все фронтом и к атакам сомкнутым строем. Когда они увидели врага, бросающегося врассыпную на них, они поняли, что их дело выиграно. «Si comen dunne ende wide» («Они идут редким и широким строем»), — радостно воскликнул сир Лидекерке[446], и сомкнутыми эскадронами (scaren) тяжелая кавалерия ринулась в бой, призывая кличем: «Dick! Dicke!» (плотнее!), не допускать прорыва своих рядов.

Последовавшая за этим рукопашная схватка была ужасна. Около трех часов кельнцы и бергенцы атаковали войска архиепископа с фланга, и это решило исход сражения. 1200 человек легли на поле битвы. Архиепископ и граф Гельдернский попали в плен, граф Люксембургский и его братья были в числе убитых, и в то время как жалкие остатки побежденных спасались бегством, брабантские трубачи радостно били сбор.

Na die maniere ende wise

Doen gereet was die spise[447].

(«Какой вкусной показалась еда после этих дел».)

Сражение при Воррингене встретило широкий отклик в Нидерландах. Оно стало сюжетом ряда французских и фламандских песен и вызвало особенный энтузиазм у горожан, которые видели в нем победу, одержанную к вящей выгоде торговли над разбойниками с большой дороги[448]. Эта победа окружила в Брабанте династию ореолом славы, более ярким, чем когда-либо, и укрепила и без того уже прочные узы, связывавшие ее с населением. Но она особенно усилила ее внешний престиж и ее территориальное могущество.

Поражение Зигфрида было началом упадка политического значения кельнских архиепископов. Их влиянию в левобережных областях Рейна нанесен был удар, от которого им уже никогда не суждено было оправиться. Отныне они перестали вмешиваться в дела Нидерландов, и брабантское влияние безраздельно царило теперь в восточной Лотарингии. Гельдерн был надолго выведен из строя. Что касается Лимбурга, то он перестал существовать как независимое княжество: он был присоединен к Брабанту, от которого ему предстояло отделиться только в конце XVIII века. Снова, как когда-то, существовал только один лотарингский герцог…

Завоевание Лимбурга сделало Иоанна I хозяином того самого торгового пути из Германии в Нидерланды, за который столько времени ломали копья его предки. Брабантские князья владели теперь всем течением Мааса. Одновременно они окружили тесным кольцом своих владений Льежское княжество, и потому им нечего было больше бояться, как когда-то, враждебности епископов.

С политической точки зрения сражение при Воррингене окончательно утвердило независимость Брабанта от Германской империи. Присоединение Лимбурга воочию показало, что герцог совершенно не считался с решениями своего сюзерена, ибо Рудольф Габсбургский формально признал права Регинальда Гельдернского на эту территорию. Впрочем, Рудольф не делал никаких попыток вмешаться. Он вынужден был занять такую же позицию по отношению к Иоанну I, как Людовик VI Французский в XII веке по отношению к Теодориху Эльзасскому.

Но едва только Рудольф Габсбургский предоставил Лотарингию самой себе, как Филипп Красивый поспешил занять освобожденное им место. Именно он примирил Иоанна I с Гюи де Дампьером, приведенным в ярость победой при Воррингене; он же выступил в качестве посредника при заключении мира между Брабантской и Люксембургской династиями. Если присмотреться к той роли, которую он играл в то время в Нидерландах, то можно было, пожалуй, подумать, что князья Германской империи, дела которых он улаживал, являлись его вассалами. Он был в их глазах, пользуясь выражением ван Гелю,

die hochste man

Die men ten werelt vinden can[449].

(«Самым могущественным человеком на свете»).

Не следует, однако, думать, что Иоанн I был простым орудием французской политики. Хотя он и поддерживал самые сердечные отношения с французскими королями, хотя он дважды сопровождал Филиппа III в Арагон и хотя он доводил свою почтительность по отношению к советникам Филиппа Красивого до чрезмерной угодливости, тем не менее он всегда считал Капетингскую династию только очень могущественной и потому чрезвычайно полезной союзницей. Он исходил в своем поведении лишь из интересов своей династии и своей страны. Он выделялся из среды своих соседей ясностью и последовательностью своей позиции. Уверенный в своих силах, он хотел быть полным хозяином своих планов на будущее и сохранить в неприкосновенности свою независимость. Когда к концу своего правления он стал свидетелем подготовки новой войны между Францией и Англией, то он не примкнул ни к одной из сторон, а решил в подходящий момент выйти из состояния нейтралитета, чтобы подороже продать свой союз, или заставить заплатить за свое посредничество. Последние годы жизни он впадал временами в глубокую задумчивость, очнувшись от которой, он начинал развивать к величайшему изумлению своих близких грандиозный план, который ему не суждено было осуществить[450]. Но он завещал свою политику своим преемникам. Его внуку Иоанну III предстояло сыграть в XIV веке ту роль, которую он готовил для самого себя.

II

Война, закончившаяся победой при Воррингене, была венцом традиционной политики брабантских герцогов. Иоанн I сам вызвал ее и провел, и если Филипп Красивый в самом конце ее явился посредником между воюющими сторонами, то это произошло по просьбе герцога, причем он выступил не в качестве повелителя, а в качестве судьи. Совсем иную картину представляла борьба между домом д'Авенов и Дампьеров, занимающая всю вторую половину XIII века. Она привела к ряду столь же существенных, сколь и неожиданных перемен в Нидерландах. Она радикально изменила положение ряда династий и княжеств. Но — и это особенно важно — эта борьба с самого начала и до конца целиком находилась под иностранными влияниями. В общем, она производит впечатление как бы главы из истории взаимоотношений Франции и Империи во второй половине Средних веков. Она превратила бассейны Шельды и Мааса в арену, на которой решался своего рода «западный вопрос»[451].

Со времени сражения при Бувине постоянной целью французских королей было отдать фландрскую корону какому-нибудь французскому князю. С этой целью Людовик IX устроил обручение наследницы фландрского графства с Робертом Артуа, а затем, после внезапной смерти юной принцессы, брак Томаса Савойского, дяди королевы Бланки Кастильской, матери короля, с графиней Иоанной[452]. Но этот брак не дал потомства. Поэтому наследство Иоанны должно было достаться ее младшей сестре Маргарите, которая жила до этого вдали от всяких дел и известна была во Фландрии и Генегау лишь по еще недавнему скандалу.

В 1212 г. Маргарита в десятилетнем возрасте вышла замуж в Кеноу за генегауского барона Бурхарта д'Авена, бывшего в то время по назначению Иоанны и Феррана бальи Генегау. Впрочем, этот брак был недействителен, так как Бурхарт, предназначавшийся сначала для служения церкви, принадлежал к духовному сословию, из которого он в дальнейшем вышел, как и многие другие младшие сыновья, и вступил в рыцари. Эти обстоятельства не были широко известны, но маловероятно, чтобы о них могла не знать Иоанна, для которой они являлись удобным предлогом расторгнуть брак своей сестры, когда ей вздумается. Она тотчас же решилась на это, как только Бурхарт потребовал от имени своей жены часть наследства Балдуина IX. Маргарита осталась сначала верна своему мужу, несмотря на обрушившееся на него отлучение от церкви. Они удалились вместе в замок Гуфализ, где в течение шести лет вели сельскую жизнь владельцев замка, проводя время в охоте на кабанов и оленей в обширных арденнских лесах. Тем временем у них родились два сына. В 1222 г. Маргарита, уступив настояниям своей сестры или подчинившись в конце концов приказаниям церкви, неожиданно уехала от своего мужа и поселилась при дворе Иоанны, выдавшей ее через год замуж за рыцаря из Шампани Вильгельма Дампьера, которому она родила нескольких детей.

Каково же должно было быть теперь юридическое положение ее детей от первого брака? В 1237 г. папа Григорий IX, применив к ним со всей строгостью каноническое право, объявил их незаконнорожденными. Со своей стороны император Фридрих II признал их вполне законными. Это решение приобретало первостепенное значение, так как, поскольку в Нидерландах повсюду было в силе право первородства и неделимости княжеского наследства, то тем самым Иоанн д'Авен — старший сын Бурхарта и Маргариты — вправе был считать себя единственным наследником Фландрии и Генегау, которые после смерти Иоанны, в 1244 г., достались ее сестре Маргарите. Но с этим решением не могли примириться ни дети Вильгельма Дампьера, ни сама Маргарита, возненавидевшая своих старших сыновей со времени своего нового брака. В конце концов по общему решению обратились к третейскому суду папы Иннокентия Ш и французского короля. Не входя в рассмотрение вопроса о законности, они должны были вынести решение относительно эвентуальных прав д'Авенов и Дампьеров на наследство их матери. Заинтересованные стороны, а равным образом рыцари и «добрые города» Фландрии и Генегау заранее обязались признать это решение. Оно было объявлено в 1246 г. На основании его графство Генегау должно было быть предоставлено во владение Иоанна д'Авена, а графство Фландрское — молодому Вильгельму Дампьеру.

Ни один политический акт не имел в XIII веке большего значения для судеб Нидерландов, и если Людовик IX предвидел все последствия его, то его, несомненно, следует считать одним из самых проницательных дипломатов средневековья. Однако более вероятно, что он не в состоянии был оценить всего значения его и вполне искренне желал разрешить предложенный на его усмотрение спор, не упуская при этом из виду выгод Франции. В самом деле его решение несомненно продиктовано было интересами капетингской политики. Разделив владения Маргариты между двумя конкурирующими династиями, он неминуемо ослаблял территориальное могущество фландрской династии; одновременно он создавал против Дампьеров опасного конкурента, который должен был заставить их рано или поздно искать поддержки у французской короны и заплатить полнейшим повиновением за помощь, которая будет им оказана.

Но решение 1246 г. являлось, кроме того, крупной победой Франции над Германской империей. В самом деле, король вынес решение не только относительно зависевшей от него части Фландрии, но и относительно Генегау и имперской Фландрии, являвшейся составной частью Германской империи. Он как будто забыл, что Шельда была границей его королевства, и, воспользовавшись смутами в Империи, самовластно распоряжался не принадлежавшими ему территориями так, как если бы Нидерланды были выморочным имуществом, res nullius.

Это обстоятельство и послужило предлогом для Иоанна д'Авена оспаривать решение Людовика IX. Он решил привлечь на свою сторону Германию, выступить в Нидерландах в роли защитника прав Империи от посягательств Франции и вызвать между обоими государствами конфликт, который должен был быть ему на руку. Но, кроме того, он позаботился обеспечить себе еще и менее отдаленного союзника. Он нашел его в лице графа Голландского, имевшего, подобно ему, свои притязания на Фландрию.

Вражда между Фландрией и Голландией была давнишнего происхождения. Обе эти территории, объединенные на короткое время благодаря браку Роберта Фрисландского с графиней Гертрудой, окончательно отделились друг от друга в конце XI века. С этого времени Голландия, подобно другим лотарингским княжествам, воспользовавшись слабостью церкви в Империи, сделала, как и они, большие успехи[453]. Голландские графы заняли такую же позицию по отношению к утрехтским епископам, как брабантские герцоги по отношению к льежским епископам. По их образцу они вмешивались в епископские выборы и поддерживали города против прелатов. В начале XII века Теодорих VI одержал крупную победу над Андреасом Кейком (1128–1138 гг.), и с этого времени влияние голландских графов в «Стихте» росло с каждым новым царствованием. Во время войны за голландское наследство в первые годы XIII века Теодорих ван дер Аре высказался за Людовика Лоозского. Поражение, нанесенное последнему Вильгельмом I, привело к роковым последствиям для епископства. Спустя короткое время восстание в местности Дрант нанесло чувствительный удар территориальному могуществу утрехтского епископства, которое после этого события подпало, вплоть до конца Средних веков, под влияние голландских графов.

Последние, обезопасив себя со стороны Утрехта, смогли теперь направить все свои усилия на завоевание Фрисландии. Борьба между голландским рыцарством и свободными крестьянами севера была долгой и упорной. Война происходила зимой, посреди снегов и туманов. Благодаря неожиданно ударившим морозам рвы и болота покрылись льдом, и это дало возможность тяжелым феодальным эскадронам вторгнуться в страну. Флоренции III (1157–1190 гг.) был побежден, Вильгельм II (1234–1256 гг.) убит фрисландцами. Однако, несмотря на все это, завоевание страны продолжалось. Флоренции V (1256–1296 гг.) закончил покорение всей страны до острова Тексель и прибавил к своему титулу графа Голландского титул сеньора Фрисландского.

Голландия, расширяя свои владения вовне, за счет Фрисландии и «Стихта», одновременно претерпела и ряд внутриполитических изменений. В течение долгого времени единственным крупным городом на севере был Утрехт. Но во второй половине XII века на побережье начали возникать торговые центры, и голландским князьям, подобно их южным соседям, пришлось заняться интересами своих городов. Именно это и послужило толчком к конфликту их с Фландрией. Действительно, Фландрия, суверенитет которой простирался на всю южную Зеландию, владела правами над устьями Шельды и частично Мааса и Рейна. Голландские графы издавна пытались избавиться от этого. Они обложили фландрских купцов сбором за право «провоза» и потребовали от них новых речных налогов.

Война разразилась. Это была настоящая торговая война, под видом феодальной междоусобицы. Она привела к роковым последствиям для Голландии. В 1168 г. Флоренции III должен был признать сюзеренитет Филиппа Эльзасского над Зеландией, уничтожить введенные сборы за провоз и вынужден был обязаться не возводить здесь никаких крепостей. В 1204 г. Людовик Лоозский признал этот договор с целью обеспечить себе поддержку Фландрии против своего конкурента Вильгельма. Он навлек этим на себя ненависть городов, объединившихся с Вильгельмом, подобно тому как столетие тому назад фландрские города объединились вокруг Теодориха Эльзасского против Вильгельма Нормандского. Впрочем, Вильгельм и после своей победы над Людовиком Лоозским не решился порвать с Фландрией. Он соблюдал порядок, установленный соглашением 1168 г. Его преемник Флоренции IV сделал попытку избавиться от него. Но военное счастье ему изменило, и вплоть до 1246 г. в Зеландии сохранялся статус-кво.

Однако, преемник Флоренция, Вильгельм II, выжидал только благоприятного повода, чтобы перейти опять в наступление. Этим поводом явилось для него решение, вынесенное французским королем по поводу детей Маргариты Фландрской. Он поспешил вступить в союз, предложенный ему Иоанном д'Авеном, и выдал за него замуж свою сестру, Алису. Таким образом династические интересы дома д'Авенов объединились теперь с торговыми интересами Голландии против Фландрии.

Момент начала военных действий был уже близок, и Вильгельм только что присоединил к своему титулу граф Голландии слова «и Зеландии»[454], когда он вдруг был избран императором Священной Римской империи (1247 г.). Это было большим выигрышем для врагов Фландрии. Разумеется, власть императора не пользовалась уже больше никаким престижем в Лотарингии, и Вильгельм не ставил перед собой невыполнимой задачи восстановить ее. После выборов, как и до них, его политика в Нидерландах была в большей степени политикой территориального князя, чем политикой германского монарха[455]. Но он мог по крайней мере использовать к вящей выгоде голландской и д'Авенской династии верховные права короны и не преминул это сделать. Задержавшись сначала в связи с осадой Аахена и своими переговорами с рейнскими городами и князьями на правом берегу Мааса, он ограничился пожалованием Иоанну д'Авену в 1248 г. Намюрского графства, последний граф которого, Балдуин де Куртенэ, наследник императорской короны в Константинополе, не только пренебрег принести ему присягу верности, но, отправляясь на Восток, оставил свои владения на попечение французского короля. Только в 1252 г. Вильгельм открыто занялся Фландрией. Ввиду того, что Маргарита не принесла ему феодальной присяги за зависевшие от Империи феоды, он объявил их конфискованными. Последовавшая за этим война была неудачна для графини, войска которой были разбиты у Весткапеля, на острове Вальхерен (1 июля 1253 г.). Графиня тотчас же обратилась за помощью к Франции. Она поспешила в Париж предложить Карлу Анжуйскому[456], брату Людовика IX, взять на себя защиту Фландрского графства и уступила ему графство Генегау, признав одновременно сюзеренитет короля над Ваасской областью. Это означало передачу Капетингской династии территории, зависевшей от Империи. Решение 1246 г. принесло свои плоды: чтобы справиться с коалицией своих противников, Фландрия вынуждена была стать орудием французской политики. Но именно в силу этого ее победа была обеспечена. На основании состоявшегося в 1256 г. мира были, правда, признаны права Иоанна д'Авена на графство Генегау, оставленное Карлом Анжуйским, но в то же время он вынужден был отказаться от Намюрского графства, и восстановлен был сюзеренитет Фландрии над Зеландией.

Таким образом, перевес оказался на стороне Маргариты. И неизбежным следствием этого были новые успехи французского короля в Нидерландах за счет Германии. Однако Иоанн д'Авен и не думал отказываться от своих планов втравить Францию в войну с Империей. Он втайне лелеял мечту стать самому императором[457]. Внезапная смерть Вильгельма Голландского во льдах Фрисландии (28 января 1256 г.) застигла Иоанна д'Авена врасплох, но не обескуражила его. Под влиянием притязаний Ричарда Корнуольского на германский престол в его изобретательном мозгу тотчас же зародился план восстановления союза Германской империи с Англией против Франции. Он сделался ходатаем Ричарда и, не щадя себя, обрабатывал в его пользу германских князей. Но его иллюзии вскоре рассеялись. Он скоро убедился, что европейская война против Франции неосуществима. Империя всецело поглощена была смутами великого междуцарствия. Ричард был лишь тенью короля, и Иоанн получил от него всего-навсего бесплодное признание своих прав на Намюрское графство.

Иоанн д'Авен умер в 1257 г., завещав своему сыну свою ненависть к Франции и Дампьерам. Тотчас же после избрания Рудольфа Габсбургского (1273 г.) Иоанн II поспешил взяться за дело. Как и его отец, он хотел раздавить конкурирующие династии под пятой Империи. Если бы дело было только за ним, то, франкогерманская война разразилась бы тотчас же. В полных горечи выражениях он умолял Рудольфа двинуться на Нидерланды. Он изображал ему, как князья пользовались постоянным отсутствием сюзерена и освобождали себя от повиновения ему, какие оскорбления Франция наносила императорскому величеству и как граф Фландрский нагло издевался «над притупившимся мечом Германской империи»[458]. Но этому настойчивому зову не суждено было быть услышанным. Рудольф не явился защищать германскую границу, а ограничился посылкой грамот. Он пожаловал Иоанну д'Авену имперскую Фландрию и объявил Гюи де Дампьера изгнанным из Империи. Последний не обратил никакого внимания на эти указы. Он был совершенно прав, когда издевался над мечом Империи. Никогда еще его положение в Нидерландах не было более благоприятным. Его династия одержала решительную победу над д'Авенами. И хотя он вынужден был уступить графство Генегау Иоанну II, однако он получил за то крупную компенсацию, приобретя графство Намюрское, купленное им в 1263 г. у Балдуина де Куртенэ, несмотря на вынесенное в свое время решение Вильгельма Голландского. Он состоял в союзе с графом Люксембургским и графом Гельдернским, один из его сыновей стал в 1282 г. льежским епископом, а в 1290 г. Флоренции Голландский, застигнутый врасплох вторжением Фландрии на остров Вальхерен, отказался на время от своих притязаний на Зеландию[459].

Эти успехи фландрской династии в Лотарингии нетрудно объяснить. Действительно, в то время как Рудольф Габсбургский предоставил Иоанна д'Авена его собственным силам, французский король, наоборот, деятельно помогал всем начинаниям Гюи. Повсюду во владениях Империи, куда только проникало фламандское влияние, за ним тотчас же устремлялось и французское влияние. Развитие феодальной политики и королевской политики происходило одновременно, первая расчищала путь для второй, которая за то предоставляла к ее услугам свои силы. Мы видели, как тотчас же после приобретения Намюрского графства Гюи Дампьером французский король вмешался в дела льежского епископства, которым он до этого совершенно не интересовался. В 1276 г. именно он содействовал заключению мира между графом и епископом[460].

Последний обещал тогда подчиниться de alto et basso решению короля, и его письма по этому поводу были письмами покорнейшего вассала своему сюзерену.

С этого времени французское влияние сделало большие успехи в Льежском княжестве. В 1304 г. епископ Теобальд Барский принес присягу верности Филиппу Красивому, которому около этого времени льежская церковь стала выплачивать десятину со своих доходов. Если, с другой стороны, принять во внимание, что с конца XIII в. установились тесные взаимоотношения между парижским двором и люксембургскими графами[461], если далее вспомнить, что король был союзником Брабантского герцога и благодаря своему посредничеству положил конец воррингенской войне, то вполне понятно, что Капетингская династия могла льстить себя надеждой вскоре опять завладеть той самой Лотарингией, которую Каролинги потеряли в X веке. Французская культура и французский язык, неуклонно распространявшиеся на Шельде, содействовали успехам политики Франции. Казалось, недалек час, когда Нидерланды испытают ту же участь, что и Арльское королевство.

Однако час этот не настал. При этих столь благоприятных обстоятельствах, бывших на руку французскому королю, он вдруг увидел непреодолимое препятствие на своем пути. Он сумел привлечь на свою сторону князей, но не сумел сделать того же самого в отношении городов. Экономические интересы больших фландрских городов, социальная борьба, ареной которой они стали, придали внезапно истории Нидерландов совсем иное направление. Подобно тому как лотарингская феодальная знать свергла в XI в. иго имперской церкви, точно так. же в начале XIV в. фландрские города поднялись против Филиппа Красивого. Крушение политики Капетингов в момент, когда она казалась на вершине своей славы, было вызвано промышленным и торговым развитием бассейна Шельды. Сражение при Куртрэ уничтожило дело, начатое сражением при Бувине. Но между обоими этими событиями была огромная разница. Сражение при Бувине было развязкой большого международного конфликта, сражение же при Куртрэ являлось закономерным следствием внутренней истории Фландрии. Чтобы понять вызвавший его кризис и связанные с ним последствия, нам необходимо бегло рассмотреть, каково было положение Нидерландов в конце XII века.


Глава четвертая Политические и социальные перемены, происшедшие под влиянием торговли и промышленности

I

«Существование и прокормление графства Фландрского, которое не может обойтись своими продовольственными ресурсами, если оно ничего не получает со стороны, — писал в 1297 г. Гюи де Дампьер Филиппу Красивому, — покоится на товарах, которые обычно прибывают сюда морем и сушей из всех стран мира»[462]. Эти слова можно применить также к большей части южных Нидерландов во второй половине XIII века. Действительно, наиболее характерная черта этих областей в то время заключалась в преобладающей роли торговли и промышленности в социальной жизни страны. В тогдашней Европе Бельгия была страной купцов и ремесленников — по преимуществу. Они создали здесь совершенно своеобразную цивилизацию, отпечаток которой население[463] сохранило в течение веков.

Особенности этой цивилизации можно резюмировать в двух словах: она была городской и космополитической. Она зародилась в городах, но в городах, которые были открыты для мировой торговли или промышленность которых имела своим рынком всю Европу. Экономическая и политическая история Нидерландов сходны между собой. Обе они в одинаковой степени — продукт интернациональной жизни Западной Европы.

Поразительное благосостояние Фландрии в XIII веке объясняется общим расцветом торговли в ту эпоху. Страна эта благодаря своему центральному положению между Францией, Англией и Германией сделалась важнейшим складочным пунктом для торговли в Северной Европе. Она приобрела тогда непреодолимую притягательную силу для соседних стран, задержав тем самым надолго развитие голландских портов, а также антверпенского порта. На набережные Брюгге, непосредственно связанного с морем и находившегося на полпути между Зундом и Гибралтарским проливом, стекались товары как с севера, так и с юга. Уже в ранний период старая гавань города оказалась недостаточно обширной и недостаточно глубокой, чтобы принимать суда, входившие в Звин. В правление Филиппа Эльзасского в Дамме построили новую гавань, соединенную каналом с Брюгге. В следующем году на берегах залива появились другие «городки»: Термейден, от которого осталось теперь лишь несколько домов вокруг развалин церкви, Мюникереде, который исчез, Хоуке, представленный теперь дюжиной разбросанных по равнине ферм, наконец, Слецс, колокола которого возвещали путешественникам прибытие в рейд[464]. Огромные плотины, воспетые Данте[465], отмечали берега фарватера, бакены и буи указывали на мели, огромные башни Термейдена, Осткерке, Дамма, Лиссевега тянулись одна за другой вдоль берега, подобно маякам[466], а вдали поднимавшиеся в небо шпили брюггских колоколен указывали мореплавателям на конечную цель их путешествия. Фарватер Звина был так же известен морякам, как фарватер венецианских лагун, а на «Groote Markt» (большом рынке) можно было наблюдать такое же оживление и такую же пеструю толпу, как на площади св. Марка.

Купцы всех стран, берега которых омываются морем, начиная с Прованса до далей Балтийского моря, навещали тогда брюггский порт. Немцы, англичане и скандинавы смешивались здесь с нормандцами, флорентийцами[467], португальцами, испанцами и жителями Лангедока[468]. Город отличался своим космополитическим характером, который тогда нигде нельзя было встретить в другом месте к северу от Альп. Он был общим рынком германских и романских народов[469]. Благодаря ему морское право, зародившееся в портах Средиземного моря, перешло под названием «Seerecht van Damme» к мореплавателям Севера.

Любопытная и недостаточно отмеченная вещь: параллельно тому, как Брюгге становился великим рынком Запада, он утрачивал свой торговый флот. Чем многочисленнее становились иностранные суда, теснившиеся в его порту, тем реже были здесь фландрские суда. Брюггские моряки занимались еще каботажным плаванием[470], а также рыбной ловлей, но они принимали лишь ничтожное участие в дальнем плавании. Во Фландрии XIII века, как и в современной Бельгии, роль торговли нисколько не соответствовала морскому значению страны, и не Лондон или Гамбург, а Антверпен напоминает в наши дни то, чем был Брюгге 600 лет тому назад.

Впрочем, легко понять упадок фландрского судоходства с середины ХIII века. До тех пор пока товары из Испании, Германии или Франции прибывали к берегам Звина по течению рек и сушей, брюггские, гравелингские, ньюпортские, даммские и арденбургские суда переправляли их в Англию и на север. Промышленный подъем Фландрии со своей стороны содействовал развитию национального судоходства. На отечественных судах отправлялись в Англию, Шотландию, Ирландию купцы лондонской ганзы, везя с собой туда сукно, а при возвращении — шерсть. Эти суда заходили в Балтийское море, где жители Арденбурга получили в 1238 г. крупные привилегии от графа Адольфа Гольштейнского. С XII века они поднимались вверх по течению Рейна, и в 1178 г. архиепископ Кельнский предоставил гентцам право свободного плавания по реке, право, долго затем оспаривавшееся кельнскими горожанами, желавшими помешать этим чужестранцам провозить самим свои товары до подножья Альп[471]. Борьба между графами Эльзасского дома и графами Голландскими из-за зеландской пошлины со своей стороны свидетельствует о роли, которую играло в это время фландрское судоходство в дельте Шельды и Мааса. Словом, с конца XI века до середины XIII века фландрские купцы встречались повсюду, куда вывозились фландрские товары. Их тяжелые фуры двигались по дорогам, поднимающимся к Сен-Бернарскому перевалу, а их суда плавали по всем морям Севера.

Но положение дел изменилось, когда транзитной торговлей в Северном и Балтийском морях и Бискайском заливе стали заниматься английские суда и особенно суда ганзейских городов Германии. Фландрские моряки, гораздо менее многочисленные, чем их конкуренты, были оттеснены. Начавшиеся в правление графини Маргариты торговые столкновения между Фландрией и Англией были, по-видимому, своего рода морской войной, в которой окончательно рухнуло морское могущество графства. Во всяком случае в конце XIII века мелкие фландрские порты перестали снаряжать суда, и их гавани опустели. Арденбург, где жизнь била ключом 50 лет назад, перестал быть городом моряков к моменту начала правления Гюи де Дампьера. Во фландрской торговле произошла резкая перемена: из активной, какой она была раньше, она стала теперь пассивной. Купцы, перестав перевозить сами свои товары, переложили отныне эту заботу на других. Этот отказ от традиции, разорительный для второстепенных портов, обеспечил зато благосостояние Брюгге, сосредоточив в нем всю морскую жизнь, сделав из него место встречи иностранных судов, которые вскоре захватили целиком транспортное дело.

С тех пор фламандцы перестали посещать чужие страны.

Находясь на скрещении главных потоков экономической жизни, они не нуждались больше в далеких экспедициях и в устройстве за границей своих торговых отделений. Богатство само шло к ним, и им оставалось только спокойно ожидать его. Правда, до конца XIII века их еще встречали на берегах Балтийского моря, и в особенности в Англии и Шампани. Но они уже нигде больше не поселялись[472]. По мере того как росла их торговля, она принимала, если можно так выразиться, оседлый характер, и их торговая роль свелась к роли маклеров или посредников между различными народами Запада.

В начале XIII века разнообразие и изобилие товаров, грудами высившихся на набережных Дамма, вызвали взрыв восторга у солдат Филиппа-Августа, а Вильгельм Бретонский велеречиво описывает шелковые изделия, драгоценные металлы, меха, вина и сукна, которыми были переполнены склады. Но в это время Брюггский порт был еще далек от того расцвета, которого он достиг через 50 лет, когда он стал поддерживать регулярные сношения не только с Англией, Нормандией и Гасконью, но и с Португалией, Испанией и Провансом, с одной стороны, и ганзейскими городами — с другой. Действительно, с этого времени товары с севера и юга очутились здесь рядом с французскими винами и английской шерстью, являвшимися раньше основными статьями крупной торговли. С Средиземного моря прибывали в огромных количествах пряности, цветное дерево, изделия восточной промышленности, в то время как ганзейские корабли привозили из Германии, России и Швеции хлеб, строительный лес, копченую рыбу, меха и металлы. В конце XIII века одна составленная для купцов грамота упоминает более 30 различных стран, как христианских, так и мусульманских, «из которых прибывают в Брюгге товары», и заключает, что «ни одну страну нельзя сравнивать по богатству товаров, с Фландрией»[473]. Однако брюггская торговля не достигла еще в это время полного своего расцвета. Она достигла своего апогея в начале следующего века, когда регулярные рейсы связали Звинский порт с Генуей и Венецией[474].

Своим поразительным благосостоянием Брюгге был обязан не только своему географическому положению. Этому в значительной мере содействовали и графы фландрские. Если от Балдуина и до Карла Доброго они употребили все свои силы для установления порядка и мира в стране, если при Теодорихе и Филиппе Эльзасских они выступали в качестве защитников горожан, то начиная с Балдуина IX они постоянно заботились о развитии торговых сношений с чужими странами. По сравнению с политикой современных им государей, их собственная политика носила явно либеральный, и, можно сказать, фритредерский характер[475]2. Они — отлично понимали специфические условия, в которых находилась их страна. Вместо того чтобы эксплуатировать торговлю с иностранцами, обременять ее тяжелыми пошлинами, подвергать ее строгому фискальному надзору, они, наоборот, устраняли все препятствия, которые могли бы мешать ее свободному развитию. Вместо того чтобы упорствовать в защите фландрского судоходства от иностранной конкуренции и тщетно пытаться сохранить за ним монополию транспорта, они поняли, что их интересы повелительно предписывают им содействовать превращению Брюгге в международный порт. Если в XII веке они пытались получить для своих подданных торговые привилегии за границей, то в настоящее время они стали привлекать иностранцев к себе. Эта политика явно обнаруживается в ряде привилегий, данных в 1252 г. графиней Маргаритой «остерлингам» (так во Фландрии называли немецких купцов)[476].

Эти привилегии давали им право селиться в Дамме. Они уменьшали пошлины в их пользу, уничтожали береговое право и устанавливали таксу для платы услуг маклеров (makelaeren). Немецкие купцы могли быть арестованы за долги в том случае, если они были principales debitores (основными должниками), и их нельзя было заключать в тюрьму, если они могли дать залог. Они были подчинены исключительно юрисдикции эшевенов, обязанных решать их дела в течение недели. На суда с грузом арест мог налагаться только на основании законной жалобы. Если кто-нибудь был ранен снастями какого-нибудь судна, то собственник последнего оставался на свободе. Чтобы гарантировать беспристрастие судей в торговых делах, бальи и эшевенам было запрещено занимать должности сборщиков пошлины. Наконец, если бы между Фландрией и каким-нибудь немецким городом началась война, то неприятности могли угрожать лишь купцам этого города, да и то им давался срок в три месяца, чтобы покинуть страну и вывезти из нее свое имущество.

Аналогичные привилегии даны были в следующие годы купцам Пуату, Гиени и Гаскони (1262 г.)[477] и испанским купцам (1280 г.)[478]. В то время как в Венеции над иностранцами, теснившимися в своих fondachi (факториях), был учрежден бдительный надзор и республика заставляла их вести торговые дела только с венецианцами, в Брюгге они могли свободно торговать, объединяться между собой или с местными жителями; им была запрещена только розничная торговля, предоставленная местным горожанам. Им было разрешено приобретать дома в городе, и они пользовались особо благоприятными условиями при найме необходимых им погребов, подвалов или складов. Неудивительно поэтому, что они селились в Брюгге на постоянное жительство. В XIV веке здесь упоминаются колонии гасконцев, испанцев, венецианцев, генуэзцев, и португальцев. Но численностью своих членов и размерами своих привилегий выделялась с самого начала, в особенности, немецкая фактория. В 1356 г. она перешла под руководство Ганзы, став с тех пор самым крупным торговым центром, который имел когда-нибудь этот могущественный союз[479].

Брюггские горожане первоначально протестовали против исключительных привилегий, дарованных иностранцам Маргаритой и Гюи де Дампьером. Но государи руководились «интересами общего блага» Фландрии и не давали в обиду своих подзащитных. После некоторых кратковременных столкновений их политика восторжествовала над городским партикуляризмом, и Брюгге окончательно принял вид космополитического города. Его маклеры, через посредство которых происходили все торговые сделки, являлись в середине XIII века первой из всех местных корпораций. Среди них встречались многочисленные имена богатейших патрицианских семейств[480].

Кипучая торговая жизнь, центром которой был Брюгге, должна была развить в нем с ранних пор торговлю деньгами. Уже в конце XIII века Аррас был во Фландрии городом заимодавцев и ростовщиков:

Atrebatura… urbs… plena

Divitis, inhians lucris et foenore gaudens[481].

(Аррас — город, полный богатств, изобилующий прибылями и радующийся процентам.)

Этими заимодавцами и ростовщиками были большей частью разбогатевшие горожане[482]. Но вскоре различные южане — кагорцы, ломбардцы, флорентинцы и сиенцы — заняли место рядом с ними и благодаря своим финансовым талантам, а также огромным капиталам, которыми они располагали, монополизировали в своих руках кредитные операции. С начала XIII века все платежи на ярмарках Шампани и Фландрии и взносы прелатов в римскую курию или заемы, заключавшиеся князьями, производились через них[483]. Граф Фландрский, граф Генегауский, герцог Брабантский и даже простые местные сеньоры[484] привлекали к себе, несмотря на осуждение церковью ссуд, дававшихся под проценты[485], этих торговцев деньгами, всегда готовых открыть для них свои сундуки. С другой стороны, торговое оживление, царившее в Брюгге, привлекало их в этот город, который благодаря им стал в конце века не только первым портом в Западной Европе, каким сделался Антверпен двести лет спустя, но и ее первым банкирским городом.

Ломбардцы поселились не только в Брюгге. Торговая и промышленная деятельность Бельгии стимулировала их поселение во всех областях, расположенных между Маасом и морем, и мы с удивлением встречаем даже в таких маленьких городах, как Лео, наличие филиалов могущественных финансовых домов, основанных в Париже итальянцами[486]. Однако факт этот легко объясняется, если принять во внимание, что нидерландская торговля, как международная торговля по преимуществу, не могла обойтись без помощи банкиров, имеющих разнообразные сношения с заграницей. Впрочем, ломбардцы не ограничивались одними финансовыми операциями. Они принимали очень деятельное участие в крупной торговле в качестве экспортеров сукон и шерсти. Наоборот, евреи, занимавшиеся только денежными ссудами под проценты и воздерживавшиеся от торговых операций, не смогли утвердиться в Бельгии. Некоторые из них встречались в Льежской области, в Брабанте и в Генегау[487], куда они прибыли, вероятно, из Германии, но они не проникли во Фландрию, и даже на правом берегу Шельды их влияние оставалось всегда ничтожным.

Но многочисленность итальянских банкиров доказывает, какое значение получили в это время деньги; еще лучшим доказательством являются денежные реформы, проведенные нидерландскими князьями во второй половине XIII века. Местные деньги стали совершенно недостаточным орудием обмена. В XII веке торговые сношения с рейнскими областями и с Англией привели к употреблению в стране кельнского серебряного денария и стерлинга. В следующем веке первый потерял мало-помалу значение, между тем как роль второго благодаря развитию морской торговли все возрастала. Еще больше была роль «больших денье» (gros deniers), чеканившихся во Франции Людовиком Святым. Поэтому нужно было создать монету, ценность которой соответствовала бы ценности как стерлинга, так и турского гроша. В 1275 г. графиня Маргарита выпустила во Фландрии и в Генегау денье, равнявшиеся по ценности двум третям турского гроша, т. е. двум стерлингам[488]. В Брабанте еще до 1273 г. чеканили стерлинги, которым Гюи де Дампьер приказал в 1283 г. подражать в графстве Намюрском[489], а около того же времени аналогичное мероприятие было проведено в Льежском княжестве[490]. Что касается золотой монеты, то она появилась в начале XIV века. Во Фландрии Роберт Бетюнский приказал чеканить золотые денье, скопированные с флорентийских флоринов; его примеру последовали вскоре соседние князья. Но недостаточно было обладать новой монетой, надо было еще обеспечить обращение ее. По требованию городов, князья заключили между собой монетные соглашения. Такие соглашения имели место в 1299 и 1304 гг. между Брабантом и Фландрией, и число их затем возросло настолько, что в XIV веке деньги любой территории Нидерландов имели свободное обращение во всех других княжествах. Благодаря превосходному качеству этой монеты она вскоре стала известной за границей. В конце XIII в. в Кобленце стали подражать брабантским денье[491], а в следующем веке фландрский ливр был в ходу на всем протяжении деятельности Ганзы.

Как ни велико было значение торговли в Нидерландах с XIII века, но значение промышленности было здесь еще больше. Промышленность придала этой стране ее характерную физиономию и предоставила ей совершенно исключительное место в Европе. Нигде, даже в Италии, нельзя было встретить на столь малом пространстве такого множества крупных мануфактурных центров. От Дуэ до Сен-Трона на равнине, орошаемой притоками Шельды и Мааса, не было ни одного города, который не занимался бы суконной промышленностью. Бельгийские ткани не имели себе равных как по своей мягкости и тонкости, так и по красоте расцветки. Подобно современным лионским шелкам, они были тогда распространены по всей Европе. Повсюду они были такой же неотъемлемой принадлежностью одежды дворянства и богатых горожан, какой стали впоследствии бархат и шелк. Когда Филипп Красивый во время войны с фламандцами закрыл французскую границу для изделий их промышленности, то он оказался вынужденным пропускать во Францию, в нарушение своих собственных указов и, по существу, контрабандным образом, богатые ткани, без которых не мог обходиться королевский двор[492]. Эти ткани были такого исключительного качества, что они экспортировались даже на Восток, где венецианские, марсельские или барселонские суда выгружали их на сирийский берег и где они встречались на базарах с дамасскими тканями и серебряной и золотой парчой. Уже в XIII веке количество сортов их было поразительным. Выделывались алые сукна, грубошерстные, так называемые «dickedinnen», коричневые, полушерстяные сукна (ghemingde lakene), полосатые сукна (strijpte larene) и сукна переливчатого цвета. Изделия каждого города можно было узнать по складке (voud) и по длине кусков, а также по прикрепленной к ним пломбе. В Ипре в конце XIII века город потреблял ежегодно не меньше 800 000 таких пломб[493].

Искусство крашения шерсти было вначале, по-видимому, особенно развито на юге Фландрии. Вильгельм Бретонский хвалит искусность ипрцев в этом деле[494], и в течение всего XIII века алые сукна Дуэ пользовались европейской репутацией. Аррас, со своей стороны, славился изготовлением легких тканей, которые в Северной Германии называли, Rasch (т. е. Arrasch?).


Сукноделы за работой (миниатюра XIV в.)

В ходе исторического развития суконная промышленность стала в Средние века перемещаться с юга Нидерландов на север. Она покинула сначала Артуа, затем валлонскую Фландрию, все более концентрируясь в Ипре, Генте и Брюгге. Но в то же время она распространилась в Брабанте, и в XIV веке Лувен, Брюссель и Мехельн стали соперничать со своими соседями по ту сторону Шельды. Причину этой эволюции следует искать в экономической и политической истории страны.

В то время, когда торговля велась главным образом по сухопутным дорогам и по течениям рек, фландрские сукна распространились в чужих землях благодаря местным или заграничным ярмаркам. Иностранные купцы приезжали за товарами на пять фландрских ярмарок — в Туру, Мессин, Лилль и Дуэ, в то время как бельгийские купцы, со своей стороны, отправляли свои ткани на английские ярмарки, на ярмарки рейнских областей и в особенности на знаменитые ярмарки Шампани[495]. Эти последние оставались до конца XIII века одним из главных рынков фламандской промышленности. Суконщики Дуэ, Лилля и Ипра сбывали туда лучшую часть своих товаров. Каждый год они приезжали сюда обменивать под руководством «eswardeur» (надсмотрщика) свои ткани на товары, привозившиеся из Бургундии, Прованса, Италии и Испании, и их тамошние сделки были так значительны, что для выписывания долговых и кредитных обязательств пришлось создать в городах должность особых клерков, которых называли «шампанскими клерками»[496].

Благодаря развитию морской торговли роль ярмарок уменьшилась к концу XIII века. Фландрские ярмарки пришли в это время в полный упадок. Иностранные купцы не приезжали больше в Мессин или в Туру. Они облюбовали Брюгге, откуда отправлялись для закупок по своему усмотрению в города внутри страны. В правление Гюи де Дампьера крупнейшие промышленные города видели в сохранении ярмарок лишь препятствие для свободных торговых сношений[497]. Отвернувшись от фландрских ярмарок, иностранцы стали мало-помалу покидать также и ярмарки Шампани. Их упадок начался в царствование Филиппа Красивого, когда итальянцы перестали приезжать туда в большом количестве. С тех пор жители Нидерландов стали все реже пользоваться дорогами Франции. Если в XIV веке Дуэ, Мехельн и Аувен имели еще свои ряды в Бар-сюр-Обе, то их торговля здесь все более и более хирела. Вся промышленность устремилась теперь к Звинскому порту.

Присоединение валлонской Фландрии к Франции в тот момент, когда завершалась эта эволюция, нанесло смертельный удар ее промышленности. Оторванная от Брюгге, валлонская Фландрия должна была отказаться от соперничества с городами севера. Это нетрудно понять, если принять во внимание, что море было необходимо не только для сбыта изделий фландрской суконной промышленности, но для получения перерабатывавшегося ею сырья. Действительно, уже с ранних пор местной шерсти оказалось недостаточно для нужд промышленности и пришлось прибегнуть к ввозу ее из-за границы. Для этого обратились, конечно, к Англии. Овцы этой страны богатых пастбищ славились тонкостью и длиной своего руна, и вскоре после нормандского завоевания начался усиленный ввоз английской шерсти во Фландрию. Купцы, приезжавшие продавать свои сукна на ярмарках островного королевства, возвращались оттуда с полным грузом шерсти. Они имели в Дувре и в Лондоне склады, в которых скоплялась в период стрижки драгоценная шерсть. Английские крупные земельные собственники, уверенные в наличии постоянного рынка сбыта, стали развивать в своих поместьях во все большем масштабе овцеводство. Особенно отличались этим цистерцианские аббатства. Шерсть каждого из них была известна и котировалась на брюггском рынке[498]. Пошлины с вывозимой шерсти составляли в XIII веке один из значительнейших источников дохода английской короны[499]. Таким образом, Фландрия и Англия стали необходимы друг другу. Первая не могла обойтись без своей соседки для своей промышленности, а вторая — для своего сельского хозяйства.

Начиная со второй половины XIII века в каждом из крупнейших городов Фландрии купцы, посещавшие английские порты и ярмарки, стали объединяться в компании или гильдии, которые) обыкновенно назывались ганзами. Их примеру последовали купцы небольших городов, и вскоре различные ганзы сорганизовались, сперва в местные группы, а позже — в обширную ассоциацию, которая охватила всю страну и которую назвали Лондонской ганзой[500]. Брюгге назначал «Hansgrave» («графа ганзы») этой могущественной организации; «Schildrake», или знаменосец, должен был быть из Ипра.

Лондонская ганза монополизировала вывоз сукна и шерсти в течение большей части XIII века, т. е. вплоть до того момента, когда фландрская торговля перестала быть активной торговлей. Города, входившие в ее состав, получили от английских королей значительные привилегии. В 1232 г. Генрих III объявил, что он берет под свое покровительство всех ипрских горожан, и издал указ, что они могут быть арестованы лишь за долги, за которые они лично поручились[501]. Четыре года спустя, в 1236 г., фландрские купцы получили от того же государя за подарок в 400 марок обещание, что их не будут тревожить в случае войны между Францией и Англией, если только Фландрия сама не примет непосредственного участия в военных действиях[502]. Благодаря этим привилегиям торговые сношения между обоими берегами Северного моря очень оживились, и в Лондоне чуть было не возникла фландрская фактория. Однако этого не случилось. Исчезновение фландрского торгового флота к концу XIII века и создание в Брюгге складочного пункта для английской шерсти избавили купцов графства от необходимости ездить самим за этим товаром на его родину. Они покинули берега Темзы, и Лондонская ганза, ставшая бесполезной, отныне лишь прозябала. Филипп Красивый добился у Эдуарда I перенесения складочного пункта шерсти из Брюгге в Сент-Омер, но это не дало никаких результатов: Звинский порт представлял для английских экспортеров слишком много преимуществ, чтобы они могли надолго отказаться от него. Однако Фландрия не поглощала всей шерсти, вывозившейся из Англии в Нидерланды. Значительная часть ее шла в Антверпен для нужд брабантской промышленности. Производство сукна приняло с середины XIII в. такие размеры, что для него потребовался ввоз в Нидерланды шерсти из Испании и Наварры. Одни только слишком жесткие и грубые сорта шерсти не находили сбыта; ими было запрещено пользоваться для изготовления тканей, предназначавшихся для торговли[503].

Исключительное процветание суконной промышленности оказало неизбежным образом влияние на организацию труда во фландрских и брабантских городах. В этих крупных мануфактурных центрах цехи, занимавшиеся обработкой шерсти, имели совсем иной вид, чем тот, который представляли вообще рабочие корпорации в Средние века. Легко понять причину этого. Вместо того чтобы производить, подобно другим цехам, на местный рынок, они производили для широкого сбыта, на вывоз. Ткачи, валяльщики, красильщики нисколько не походили на булочников, кузнецов или сапожников. Последние, будучи одновременно ремесленниками и торговцами, продавали непосредственно своим клиентам продукты своего труда; первые же, наоборот, были низведены до роли простых промышленных рабочих. Они не приходили в непосредственное соприкосновение с покупателями, они имели сношения только с дававшими ими работу предпринимателями, т. е. с «суконщиками». Суконщики распределяли между ними перерабатывавшуюся ими шерсть, и суконщики же продавали на рынках готовые ткани.

Таким образом, между купцом и производителем появилось резкое разделение: первый был капиталистом, второй — наемным рабочим. Труд последнего служил лишь для поддержания торговли первого, и промышленный рабочий оказался в конце концов подчиненным купцу[504]. Это положение выступает с большой ясностью в «Jteures» и муниципальных уставах («bans»). Повсюду эшевены предоставили купеческой гильдии надзор за цехами, занимавшимися изготовлением сукна.

Во Фландрии до конца XIII века, а в Брабанте до конца Средних веков[505], гильдия надзирала за различными отраслями производства и регулировала их. Чтобы обеспечить безупречное качество товаров, она подвергала их непрерывному и мелочному контролю. Ремесленники были связаны очень строгой и искусной регламентацией, имевшей целью подчинить их правилам безупречной техники. Промышленные указы, длинный ряд которых открывается уставом стригалей Дуэ (1229 г.)[506], свидетельствуют о бдительности и внимании, от которых ничто не могло ускользнуть, причем новые правила каждый раз усиливали или уточняли старые. Исконные способности фландрских рабочих к операциям, связанным с изготовлением сукна, получали, таким образом, толчок к дальнейшему развитию.

Многообразным операциям, требующимся при изготовлении тканей, соответствовало такое же множество различных групп ремесленников: ткачей (wevers), валяльщиков (volers), стригалей (scherers), красильщиков (vaerwers) и т. д. Каждая из них находилась под надзором особых надсмотрщиков (conservatores drapperie, rewards, eswardeurs), которые назначались отчасти эшевенами, а отчасти гильдиями, и которые заведовали районами или «ommegangs», созданными в промышленных городах для наблюдения за порядком работы. Полномочия этих надсмотрщиков были весьма обширны. Они имели право входить в любое время дня в мастерские и производить там обыски, ибо неприкосновенность жилища, провозглашенная городскими хартиями, фактически не существовала для ремесленников. Поощрялись даже доносы на ремесленников, причем часть штрафов, падавших на них в случае обмана или небрежной работы, уделялась доносчикам. Ремесленники обязаны были работать на виду у прохожих, перед своим окном или своей дверью, так чтобы над ними всегда тяготела угроза быть уличенными в каком-нибудь нарушении правил работы.

Цехи, занимавшиеся обработкой шерсти, отличались от других городских цехов главным образом количеством своих членов. Крупная, работающая на вывоз промышленность, рынок которой бесконечно растяжим и продукция которой непрерывно росла, могла кормить большие массы людей, и с XIII века в нее со всех сторон притекали люди, искавшие работы.

Правда, у нас нет цифр для XIII века, но можно утверждать, что в начале XIV века Гент насчитывал по меньшей мере 2100–2400 ткачей[507]. Рабочие массы больших городов жили, по-видимому, в условиях, довольно близких к условиям жизни современных пролетариев[508]. Их существование было не обеспечено и зависело от кризисов и безработицы. Если не хватало работы, если приостанавливался вывоз шерсти из Англии, то станки переставали повсюду работать, и толпы безработных рассыпались по стране, выпрашивая хлеб, которого они не могли больше добыть своим трудом. Несомненно, положение этих больших цехов, на которых покоилось богатство страны, значительно уступало, в смысле устойчивости и независимости, положению других корпораций. Этим объясняется их буйный и бунтовщический характер, в котором их так часто упрекали, многочисленные примеры которого они действительно дали. Если не говорить о периодах вынужденной безработицы, то положение мастеров (meesters), собственников или нанимателей мастерских было сносным, но совсем иным было положение работавших у них подмастерьев (сnареn). Последние жили в предместьях, состоявших из жалких хижин, которые сдавались понедельно. Большей частью у них не было иной собственности, кроме бывшей на них одежды. Они переходили из города в город в поисках работы. В понедельник утром их можно было встретить на площадях, рынках, вокруг церквей, в тревожном ожидании хозяев, которые наняли бы их на неделю. Всю неделю рабочий колокол (werkklok) возвещал своим звоном о начале работы, коротком промежутке для еды и конце рабочего дня. Заработок выдавался в субботу вечером, по муниципальным правилам он должен был выплачиваться деньгами, но это нисколько не мешало процветанию Truck-system (оплата труда товарами), дававшей своими злоупотреблениями повод к постоянным жалобам. Таким образом ткачи, валяльщики, красильщики образовали особый класс внутри городского населения. Их можно было узнать не только по их «голубым ногтям»[509], но и по их одежде и нравам. Их считали низшими существами, и с ними обращались соответственным образом. Они были необходимы, однако с ними не церемонились, ибо было известно, что место тех, которые не выдержат штрафов или будут изгнаны из города, не останется долго незанятым. Рабочие руки всегда имелись в избытке. Массы рабочих отправлялись искать счастья в чужие страны, их можно было встретить во Франции и даже в Тюрингии и Австрии[510].

Торговая и промышленная жизнь придала большинству нидерландских городов очень характерную физиономию. Ни один из крупных торговых городов не был, в отличие, например, от Кельна, Страсбурга или Реймса, центром какого-нибудь епископства. Это были чисто городские и светские образования. Башня, указывавшая их путнику издалека, была не церковной башней, а башней каланчи. В самом городе лишь ничтожная часть земли принадлежала капитулам и монастырям; она была почти целиком в руках разбогатевших благодаря торговле патрициев, а часть ее, остававшаяся еще в обладании церкви, была выкуплена городскими советами в течение XIII века. Большинство привилегий, которыми пользовалось в других местах духовенство, здесь не существовало: здесь не было ни иммунитетов, ни монастырских домов, ни монастырских погребов, где бы продавалось безакцизно монастырское вино.

Городское законодательство энергично боролось со всяким ростом богатства или влияния духовенства. Оно запретило завещать недвижимости церквям, так что в Ипре в 1258 г. капитул св. Мартина жаловался на то, что он не имеет других источников дохода, кроме добровольных приношений верующих, да и те запрещены эшевенами[511]. В Брабанте города добились от Иоанна I запрещения строить в них новые монастыри. В Генте эшевены яростно оспаривали у церковных властей право руководить школами, в которых сыновья купцов учились письму и счету[512]. Мало того, городские суды постоянно посягали на права клириков отвечать только перед церковным судом и нападали даже на синодальную юрисдикцию[513]. Враждебно относясь к привилегиям клириков, они чинили им всяческие неприятности. Жилль ле Мюизи, благодушный аббат св. Мартина в Турнэ, рассказывает, что когда ему пришлось добиваться от суда эшевенов оставленного ему его родным наследства, то он вынужден был, прежде чем быть допущенным к защите своих интересов, оставить свой монастырь, поселиться в городе и добыть себе светскую одежду[514]. Городские общины явно желали быть хозяевами у себя в городах и заставить всех жителей подчиниться им. С течением времени городские общины стали принимать все более и более светский характер. Корпорации клириков (calende), процветавшие еще в правление Гюи де Дампьера, по-видимому, исчезли в начале XIV века. Что касается старых бенедиктинских монастырей, существовавших в некоторых городах, то они с трудом боролись с антипатией горожан, часть которых, однако, происходила от их бывших оброчников. Церкви бенедиктинцев были заброшены, их право патроната над городскими приходами оспаривалось, а предметом религиозного рвения стали теперь храмы нищенствующих орденов, францисканцев и доминиканцев.

Дворянство постигла та же участь, что и духовенство. До XII века рыцари и министериалы (ministeriales), составлявшие некогда феодальные гарнизоны, обязанные защищать замки, вокруг которых поселилось торговое население, были довольно многочисленны в городах. Но с течением времени они должны были уступить место горожанам. Не допущенные в гильдии, они не могли удержаться долго рядом с патрициями, в руках которых быстро скоплялись движимые имущества. Уже с ранних пор богатые купцы выкупили пошлины и различные доходы, которыми пользовались дворяне[515]. Мало-помалу дворяне удалились в деревню, распродав свои земли и замки. В Бельгии было очень немного городов, в которых они слились бы с патрициатом, как это имело место в Германии. В большинстве из них они бесследно исчезли.

Подобно тому, как горожане подчинили себе духовенство и избавились от дворянства, так под конец они завладели и графской крепостью, вокруг которой они когда-то поселились. Во второй половине XIII века исчезла разница между «ilrbs comitis» (городом графа) и «burgus mercatorum» (купеческим бургом). Торговый город поглотил феодальный город, который он теснил со всех сторон[516]. Князья перестали жить в своих старых замках, предоставив их городам. Они поселились в деревне, где построили себе пышные дворцы графы фламандские поселились в Мале или Винендале, герцоги брабантские — в Кортенберге или в Тервуерене, графы генегауские — в Кенуа. Кое-где, например, в Генте или Брюгге, над кирпичными или соломенными крышами продолжали возвышаться каменные башни и зубцы «Steen», превращенного в тюрьму; в других местах, например, в Валансьене, он был куплен городом, снесен, а на его земле возвели новые постройки.

С XII века городское население стало расти с необыкновенной быстротой. В Аррасе во времена Филиппа Эльзасского фруктовый сад аббатства Сен-Вааст, разделенный на участки и уступленный горожанам, вскоре покрылся домами[517]. В Дуэ в 1225 г. effrenata populi multitudo[518] (огромное множество народа) сделало необходимым создание новых приходов. В 1277 г. пришлось раздвинуть границы пригородов Ипра[519]. В Генте в 1213 г. к городу был присоединен Upstal, затем в 1254 г. — квартал Оверсхельде, в 1274 г. — Старый Город, а в 1299 г. — судебный округ кастелянов. Брюгге купил в 1277 г. сеньории Мандагсхе и Вормезельсхе, а в 1288 г. — землю сеньора Прат. Впрочем, Брюгге и Гент оставались до бургундской эпохи самыми крупными нидерландскими городами, и можно без преувеличения определить в 50 000 численность их населения в период от конца правления Гюи де Дампьера до начала Столетней войны. Широкая гладкая равнина, посреди которой возвышались города, благоприятствовала их расширению. Их новые кварталы росли во всех направлениях, и еще в настоящее время легко распознать во многих из них старые, превращенные теперь в каналы, рвы, через которые они должны были последовательно перешагнуть при своем росте[520].

Небольшие города соперничали в смысле быстроты своего роста с крупными центрами. Слейс, построенный на берегах Звина в 1293 г., имел через тридцать лет уже 5000 жителей[521]. В Поперинге в 1270 г. образовались два новых прихода, ибо население его настолько увеличилось, что одной церкви не хватало для совершения таинств[522]. Таким же образом поступили в Нивелле в 1231 г.[523] В 1298 г. Диет заключал в себе multitudo populorum (множество народа)[524].

По мере удаления от области, занимавшейся производством сукна, картина меняется. Камбрэ, Турнэ и Валансьен, принимавшие до конца XIII века участие в фландрской промышленной жизни, были еще крупными городами, но далее, к востоку, Генегау является уже земледельческой областью. Монс, Авен, Бинш и Ат представляли лишь крупные бурги. Еще далее в Арденнской области два наиболее населенных пункта Намюр и Люксембург насчитывали в конце XIII века не более 8000 и 5000 жителей[525].

К северу, в Голландии и Гельдерне, города были многочисленнее, и им предстояло блестящее будущее. Но, несмотря на старания графов развить здесь промышленность и торговлю, они должны были еще долго оставаться в тени, отбрасывавшейся их блестящими фламандскими и брабантскими соседями: до конца Средних веков ни в одном из них население не превышало, по-видимому, цифры в 10000 душ[526].

В долине Мааса, Маастрихт представлял картину значительного оживления, благодаря судоходству по реке и транзитной торговле, направлявшейся из Германии в Брабант. В Льежской области города Сан-Торн и Гюи, первый — фламандский, второй — валлонский, занимались суконной промышленностью, но не могли, конечно, соперничать с брабантскими городами. Динан значительно превосходил их своей экономической деятельностью и активным характером своей торговли. В Нидерландах этот город занимал особое и своеобразное место, благодаря обработке меди и латуни. Его изделия были распространены, подобно фландрским сукнам, во всей Европе, а торговля Динана с Англией, откуда его купцы с XIII века получали необходимый им для их работы металл, была так значительна, что он имел в Лондоне свой особый рынок и был единственным бельгийским городом, вошедшим в немецкую ганзу[527].

Льеж среди окружавших его мануфактурных центров представлял совершенно отличную картину. Это был вполне духовный, как бы ощетинившийся церковными башнями, город, в котором вокруг кафедрального собора и епископского дворца сгруппировалось бесконечное множество монастырей и всяческих храмов. Он был полон иммунитетов и монастырских домов[528], земля его принадлежала большей частью капитулам и аббатствам. Духовенство здесь стояло выше горожан, и между ними возникали по всякому поводу конфликты.

Постоянно тревожная история Льежа в XIII веке резко выделялась на фоне мощного и спокойного развития фландрских городов. Муниципальная жизнь не могла здесь развиваться свободно, ибо этому мешали разные, шедшие вразрез с нею, права, привилегии, интересы[529]. Город не сумел даже установить коммунального налога. Всякий раз, когда он собирался взимать «фирму» (fermete), духовенство налагало на него интердикт, переставало отправлять богослужение и, в случае упорного сопротивления, удалялось в Гюи. Тогда приходилось уступать, ибо Льеж обладал промышленностью и торговлей лишь местного значения, и без епископского двора и священников, дававших заработок его многочисленному населению, он не мог существовать[530]. Только с конца Средних веков добыча угля и изготовление оружия превратили его в крупный промышленный центр. Но до тех пор он играл лишь ничтожную роль в экономической истории Нидерландов. Никакая крупная международная магистраль не проходила через него. Вниз по течению Мааса торговое движение не шло дальше Маастрихта; вверх по течению река перевозила только камни из Намюрской области и строевой лес из арденнских лесов, экспортировавшийся в Голландию и Фландрию. Льежские купцы лишь в редких случаях упоминаются в чужих странах, за исключением рейнских областей. Городской патрициат не имел того торгового или промышленного характера, который наблюдался во Фландрии или в Динане. Многие из составлявших его семейств, имели предками епископских «министериалов» (ministeriales), мало занимаясь торговлей, они старались разбогатеть, ссужая деньги под проценты, в случае нужды, многочисленным церковным учреждениям страны[531]. Словом, среди крупных бельгийских городов Льеж имел совершенно особую физиономию. Своим значением он был обязан тому, что являлся центром диоцеза и территориального княжества, резиденцией епископа, что в нем было множество монастырей, капитулов и жила масса священников и клириков. Его следует сравнивать не с Гентом или Брюгге, — а, помня, конечно, о масштабе — с Парижем. Подобно Парижу он был, по существу, столицей, постоянным центром многочисленной духовной и светской администрации, поддерживавшей в нем непрерывно жизнь и движение.

При этих условиях городская конституция Льежа представляла, понятно, совершенно иную картину, чем конституции торговых и промышленных городов. Льежу удалось лишь частично освободиться от влияния епископа и кафедрального капитула. Эшевены города не были общинной властью. Эшевены, назначавшиеся пожизненно епископом и капитулом св. Ламберта, были фактически изъяты из-под влияния городского населения. Кроме того, они, вероятно, были древнее его, ибо все говорит за то, что они происходили от эшевенов, созданных, может быть, в каролингскую эпоху для отправления суда на церковных землях. Когда эти земли сделались могущественным княжеством, то, соответственно, возросло значение эшевенов. Находясь в самом центре епископской территории, они составили верховный суд, которому мало-помалу были подчинены все местные эшевенства и все мелкие судебные округи страны. В конце XIV века, по свидетельству Якова де Гемрикура, «названному верховному суду подчинялось больше трех тысяч высших судов, не говоря о судах присяжных и разных низших судах, которым нет числа»[532]. В качестве «феодальной курии» и «аллодиальной курии» они обладали очень обширной юрисдикцией: их полномочия простирались как на валлонские, так и на фламандские части епископства[533]. Несомненно, они являлись также привилегированным судом льежских горожан и блюстителями городского обычного права. Но власть свою они получили от князя, а не от города, и до конца Средних веков ряд особенностей продолжал еще свидетельствовать об их происхождении: так, для разбора дел они собирались в доме, расположенном в монастыре св. Лаберта, около площади перед собором.

Попытки горожан превратить эшевенство в муниципальную власть потерпели неудачу из-за сопротивления епископа и каноников. В отличие от Фландрии, городская автономия нашла в Льеже свое выражение и свой орган не в эшевенах, а в присяжных. Последние были созданы революционным порядком во время conjurationes (союзов) и communiones (объединений), которые упоминаются так часто в истории города с конца XII века; хотя их каждый раз уничтожали, но они каждый раз восстанавливались. Первоначально продукт мятежа, они с течением времени стали постоянными учреждениями, и после восстания при Генрихе Гельдернском всех льежских городов, как валлонских, так и фламандских, восстания, с которым связано имя Генриха Динанского, они заняли окончательно место в городских конституциях. Отныне городской совет состоял из присяжных и двух «makres», позднее «бургомистров». Но этот совет не сумел забрать в свои руки юрисдикцию эшевенов. До конца Средних веков последние продолжали быть представителями верховного правосудия и юрисдикции по земельным делам. Мало того, только в XIV веке они исчезли из совета и перестали вмешиваться в дела городского управления.

Таким образом в муниципальных учреждениях Льежской области налицо были две различные власти, отличные по природе и давности. Более старые, эшевены, образовали сеньориальный суд; более молодые, присяжные городского совета, были представителями общины. Первые отправляли правосудие от имени епископа, вторые — от имени горожан: их полномочия простирались лишь на муниципальные постановления и поддержание мира. Льежский юридический язык очень точно характеризовал полномочия присяжных как «юрисдикцию статутов», в то время как юрисдикцию эшевенов он называл «юрисдикцией закона».

Этого дуализма властей, этого различия между сеньориальной и коммунальной юрисдикцией не существовало во фландрских городах[534]. Конституционная эволюция этих крупных торговых городов происходила гораздо более органическим образом, потому что князь не пытался здесь ставить ей препятствий. В отличие от Льежской области, городские эшевенства во Фландрии были созданы для городов. Они не были древнее их, и в Брюгге, например, и в Генте можно ясно различить рядом с муниципальными эшевенами старых эшевенов кастелянства, прямых продолжателей скабинов каролингской эпохи, не имевших ничего общего с первыми[535]. У муниципальных эшевенов с самого их возникновения была совершенно особая роль. Они были привилегированными судьями горожан, органами городского права. Никакой другой суд не разделял с ними их компетенции и не ограничивал их юрисдикции: им принадлежала земельная, уголовная и полицейская юрисдикция. Они составляли естественный и необходимый суд poortet'oв (горожан), и по мере того как расширялись привилегии города, росли и их полномочия. Так, например, в конце XII века они добились юрисдикции по вопросу о пошлинах.

Если по составу своих членов, избиравшихся среди «viri hereditarii» «ervachtighe liede» (знатных людей) города, а также по природе своих полномочий, эшевенства были городскими судами, то все же они являлись одновременно с этим сеньориальными судами. Когда им приходилось разбирать важные дела, то в них председательствовал граф или его представитель — до XII века — кастелян, а после этого бальи. Точно так же и князь вмешивался в выборы их. Но с течением времени они стали все более и более принимать коммунальный характер. Очень скоро они превратились в городской совет: они стали собирать налоги, издавать постановления об общественных работах, подчинили своему контролю различные функции полиции и управления. В XII веке они назначали надсмотрщиков («eswardeurs», «rewards», «vinders»), которые должны были надзирать за торговлей и промышленностью; они назначали в различные кварталы города констеблей (constaveln), которым было поручено пожарное дело и забота о собирании городской милиции. Издававшиеся ими правила («bans», «keures», «core», «vorboden») образовали вокруг дарованной графом хартии, устанавливавшей основные принципы городского права, особое, все более и более разраставшееся, законодательство. В их архиве скоплялись «хирографы», содержавшие документы о сделках между купцами, о создании рент, о продаже недвижимостей и т. д. Кроме того, в качестве блюстителей порядка, они должны были постоянно выступать как «миротворцы» и третейские судьи; они приводили к присяге при заключении перемирий и заключали в «Ghiselhuis» или сторожевые башни заложников, служивших поручителями примирения между двумя враждовавшими семьями. Чтобы закончить перечень их полномочий, надо упомянуть еще, что они заведовали имуществом сирот, следили за больничным делом, старались лишить духовенство руководства школами и в периоды экономических кризисов выступали в роли посредников между купцами и рабочими суконной промышленности для установления заработной платы. Одним словом, они не были чужды ни одному из проявлений городской жизни. Фландрское эшевенство являлось во всех городах наиболее полным воплощением городской общины.

В. течение долгого времени муниципальные эшевены назначались пожизненно. Но в конце XIII века произошла важная перемена. Многообразные и обременительные задачи, лежавшие на эшевенах, мешали им, несомненно, выполнять с необходимым рвением и добросовестностью свои обязанности. Ввиду этого горожане потребовали и добились назначения магистратов на один год. Это нововведение упоминается впервые в 1194 г. в Аррасе[536] Судьба института годичных эшевенов была такая же, как в свое время судьба артуасского права: он мало помалу завоевал север графства. Ипр получил его в 1209 г., Гент — в 1212 г., Дуэ — в 1228 г., Лилль — в 1235 г., Брюгге — в 1241 г. Принятая в различных городах система выборов зависела, конечно, от местных условий. Но повсюду результатом этого было фактическое освобождение эшевенства из под власти графа. В этом можно легко убедиться, если принять во внимание, что несмотря на принцип избрания эшевенов на год, городской суд составляли всегда одни и те же лица. В итоге эшевенство попало во всех городах в руки известного числа семейств. По букве хартии избиратели эшевенов должны были наметить из числа горожан: «meliores et utiliores ad opus comitis et oppidi» (лучших и наиболее пригодных для пользы графа и города); фактически же они ограничили свой выбор только патрициями. Мало-помалу установилось правило, что для того чтобы стать эшевеном, надо быть членом Лондонской ганзы. А вскоре пришли даже к выводам, диаметрально противоположным тем, которые имели в виду при установлении годичного срока эшевенства.

Любопытный пример в этом отношении представляла Гентская коллегия XXXIX. Эта коллегия образовалась, вероятно, тотчас же после введения годичного срока эшевенства. Она состояла из трех групп по 13 должностных лиц в каждой: 13 эшевенов текущего года, 13 эшевенов предыдущего года, продолжавших выполнять обязанности под названием советников, и, наконец, 13 «vacui» («vagues»), т. е. лиц бывших эшевенами до 13 советников. Между этими тремя группами установлено было правильное чередование, по которому в конце каждого года эшевены становились «vacui», советники — эшевенами и «vacui» советниками.

Таким образом, патрициат окончательно завладел городским управлением, и графиня Иоанна вынуждена была в 1228 г. ратифицировать положение вещей, в силу которого она отныне не могла вмешиваться в назначение городского совета. То, что случилось в Генте, произошло также, хотя и в менее законченном виде, в других городах. В том самом году, когда Иоанна признала коллегию XXXIX, она отказалась также от вмешательства в выборы ипрских эшевенов, и изданная ею по этому поводу хартия показывает, что наряду с 13 эшевенами в собственном смысле слова имелась еще другая группа эшевенов, члены которой обладали несомненно полномочиями, сходными с полномочиями гентских «советников». В Брюгге в 1241 г. тоже имелся наряду с эшевенами «consilium» (совет). Таким образом, городская магистратура, освобождаясь от власти графа, одновременно с этим усложнялась: ее функции специализировались в руках различных коллегий. В общем, эшевены в собственном смысле составляли городской суд (scepenen van der Keure), в то время как советники заведовали земельной юрисдикцией (scepenen van gedeele) и следили за соблюдением общественного мира (paysierers). Что касается управления городскими делами, то ими занимались как те, так и другие.

Эшевены фландрских городов кажутся, на первый взгляд, совершенно похожими на «consules» (консулов) или «Rathherren» немецких городов. Однако они отличались от них в одном существенном пункте. Действительно, как ни велики были их автономия и независимость, они не сумели окончательно освободиться от власти князя. С конца XII века рядом с ними в каждом городе находился графский чиновник, бальи (baillivus, baljum), заменивший прежнего феодального кастеляна. Различие между этим бальи и эшевенами было очень резким. Эшевены были представителями города, бальи — агентом князя. Будучи наемным и сменяемым служащим, он был подотчетен только князю и считал себя орудием его воли. Если эшевены были неподвластны графу, то бальи, со своей стороны, был совершенно неподвластен городу. Так как его постоянно переводили с одного места на другое и выбирали не из населения того города, которым он управлял, то он не мог нигде пустить глубоких корней: это был перемещавшийся с места на место чиновник, зависевший только от князя, назначавшего его и платившего ему.

Городские магистраты и чиновники князя, деятельность которых протекала скорее параллельно друг другу, чем во взаимной координации, представляли столь различные тенденции и идеи, что рано или поздно они должны были прийти в столкновение друг с другом. Первые являлись воплощением городской автономии и партикуляризма, вторые представляли агентов территориальной власти. Первые опирались на привилегии, вторые — на обычное право. С середины XIII века между ними возникают уже трения. Гармония, столь долгое время царившая во взаимоотношениях между графом и городами, уступила место все более и более обострявшемуся соперничеству. Идеал больших городов был явно республиканским и они, достигнув вершины богатства и могущества, лишь с трудом выносили вмешательство своего сеньора. Вдали уже раздавались раскаты грозы, разразившейся в следующем веке.

Нет надобности останавливаться так же подробно на описании брабантских городов, как городов фландрских[537]. Действительно, в обоих случаях наблюдается в основных чертах только что описанный нами конституционный тип. Как и во Фландрии, эшевенство, члены которого назначались князем из среды горожан, составляло городской суд. Рядом с ним находились присяжные, сходные с присяжными льежских городов, и бывшие как органом юрисдикции мира, так и представителями городской общины. Но, в отличие от льежских присяжных, они под конец почти повсюду исчезли в XIII веке и были поглощены институтом эшевенов, представлявшим с тех пор городскую власть по преимуществу. Первоначальное влияние герцога на эшевенство, значительно ослабело в это время, ибо в каждом городе члены его должны были отныне принадлежать к «родовитым семьям» (geslachten, lignages). Число этих «родов» повсюду равнялось числу эшевенских мест, и это совпадение было, несомненно, не случайным. Брабантские «роды», по-видимому, представляли искусственные группы из патрицианских фамилий, созданные для обеспечения монополии выбора эшевенов. Эшевенство оставалось в герцогстве пожизненным гораздо дольше, чем во Фландрии; только с 1234 г. (Брюссель) введен был принцип избрания на годичный срок.

Оригинальная особенность городских конституций Брабанта заключалась в роли, предоставленной ими гильдиям. Можно сказать, что и в этом отношении брабантские конституции носили, по сравнению с городскими конституциями Фландрии, архаический характер. Мы видели, что неподвижный и пассивный характер, приобретенный фландрской торговлей в конце XIII века, лишил гильдии их прежнего значения. Наоборот, в Брабанте, где экономические перемены произошли позже и не так резко, они сохранились, но в соответственно преобразованном виде. Эшевены, уступили им контроль над промышленностью, которым они и занимались до конца Средних веков. Таким образом, они стали необходимым элементом городской организации, но именно благодаря этому они должны были отказаться от своей автономии. Гильдии были строго подчинены коллегии эшевенов, и их деканы (guldekene oudermannen), назначавшиеся ею, приняли характер городских чиновников[538]. Демократическое движение во Фландрии смело последние следы гильдий, в Брабанте же гильдии в XIV веке столь глубоко укоренились в городских конституциях, что они могли противиться демократическому движению. Они пережили упадок суконной промышленности, и следы их можно встретить даже в XVII веке.

Хотя брабантские города со своими «знатными родами» и гильдиями имели физиономию довольно отличную от фландрских городов, учреждения которых были проще и менее архаичны, однако по отношению к князю они занимали такое же положение, как и последние. Подобно им они не стали вольными городами, городскими республиками. В каждом из них герцог имел представителя своей власти. Единственная разница за, — ключалась в том, что брабантские чиновники имели менее современный характер, чем фландрские бальи, они сохранили старые названия «villicus» или «mayeur» (в Аувене), «amman» (в Брюсселе), «ecoutete» или «schoutheet» (в Антверпене). Антагонизм между ними и городами был менее резок, чем во Фландрии, и мы еще увидим, что грозное восстание в XIV веке городов левого берега Шельды против их графа миновало Брабант[539].

II

Легко понять, что в такой промышленной и торговой стране, как Нидерланды, условия жизни сельского населения и земельные отношения должны были измениться с ранних пор. Образование множества городов радикально преобразило аграрный строй. До конца XI века крестьянин работал лишь для удовлетворения потребностей своего сеньора и своих собственных. Как общее правило, продукты сельского хозяйства не вывозились. Если они были в избытке, то их хранили в амбарах на случай возможного неурожая. Продукты сельского хозяйства потреблялись на месте. Никто не имел стимулов производить больше известного и неизменного количества, установленного обычаем. Но когда города стали привлекать в свои стены непрерывно возраставшее население, которое нужно было кормить хлебом и мясом, то для деревни началась новая эра. Так как горожанин необходимо зависел в своем пропитании от крестьянина, то последний стал производить теперь для продажи. Он расстался со своей вековой неподвижностью, он старался увеличить свои доходы, стремился, в свою очередь, развить экономическую деятельность, но сделать это он мог лишь обладая свободой, которой он был лишен до тех пор. Таким образом в XII веке старая земледельческая цивилизация рушилась под напором социальных и экономических причин, приведших к возникновению городов. Крепостная зависимость стала вскоре исключением. Вообще же крестьянин, следуя за горожанином, судьба которого был связана с его судьбой, стал, подобно ему, свободным человеком. Параллельно с этим расцвет торговли радикально изменил жизнь и даже вид деревень.

Быстрое падение стоимости денег, вызванное этим расцветом в начале XII века, было для крупных церковных собственников подлинной катастрофой. Доходы с их поместий, в которых обычай указывал каждому его место, роль и права, в которых установленные раз и навсегда повинности сервов и цензитариев были освящены обычаем, вскоре катастрофически упали. Перед увеличивавшимся из года в год дефицитом монастыри оказались бессильными, ибо ничто не возмещало их потерь. Щедрые пожертвования земель со стороны князей прекратились; некогда столь обильные приношения верующих иссякли; горожане, враждебно настроенные к крупным аббатствам, препятствовавшим своими привилегиями развитию торговли, жертвовали теперь только на городские больницы и на новые монастыри нищенствующих орденов.

Таким образом, старая домениальная организация распадалась. Поместья (curtes) стали дробиться, а управляющие или «villici», которым был поручен надзор за ними, стали наследственными, присвоив себе большую часть их доходов[540]. Обильным источником дохода оставались еще одни только десятины, размеры которых были пропорциональны продуктам сельского хозяйства. Но многие из них были отданы в виде феодов кредиторам, а остававшихся было недостаточно для уплаты огромных процентов ломбардским банкирам или богатым купцам, к которым вынуждены были обращаться нуждавшиеся монастыри[541]. Словом, крупные аббатства, бывшие столь характерными и благотворными организациями в чисто аграрный период Средневековья, не могли больше существовать в новой обстановке, к которой они не были приспособлены[542].

Безвозвратно миновало время, когда люди массами вступали в familiae (в подчинение) аббатств, чтобы, жертвуя на алтарь свою свободу, пользоваться покровительством святого. Теперь благодаря князьям в сельских местностях царил порядок; благодаря городам в них распространялось богатство. Теперь нуждались уже не в покровительстве, а в свободе. Вместе с экономической ролью старых монастырей закончилась и их социальная роль. Все они переживали в XIII веке упадок. Параллельно тому, как слабело управление поместьями, падала дисциплина и хирели научные занятия. От одного края страны до другого — в Сен-Бертене, Сизуэне, Аншене, Лисси, Флоренне, Сен-Троне, Ставело — аббаты вели безнадежную борьбу со все возраставшим беспорядком и надвигавшимся банкротством.

Светские земельные собственники страдали от кризиса не меньше духовных. Класс свободных рыцарей (milites), необычайно многочисленный еще в XI и XII веках, сильно уменьшился в XIII веке. Рост расходов, связанных с военным образом жизни, разорял их. Отправляясь на турниры, они уже не довольствовались, как прежде, копьем, щитом и полотняной одеждой. Доходы с их мелких поместий не позволяли им уже вести жизнь, соответствующую их положению. Поэтому многие из них, впавшие в долги ломбардским банкирам или богатым горожанам, очутились в нужде[543]. В одном только приходе Аев-Сен-Пьер в Брабанте число их уменьшилось с шестидесяти до одного или двух[544]. Чтобы иметь возможность существовать, одни из них нанимались в случае войны к какой-нибудь из воюющих сторон[545]; другие отправлялись искать счастья в крестовых походах; третьи, наконец, брали оплачиваемые должности княжеских бальи. Лишь ничтожная часть их потомков была представлена в дворянстве XIII века, в том изящно воспитанном и культурном рыцарстве Фландрии, Брабанта и Газбенгау, которое пользовалось такой блестящей репутацией во всей Северной Европе.

Рыцарь XIII века был гораздо более крупной фигурой, чем рыцарь XI века. Он владел значительным феодом и почти всегда являлся сеньором какой-нибудь деревни или хотя бы господского двора. Очень часто родоначальником его семьи был «министериал» (ministerialis), управляющий (maire, ecoutete), который, став наследственным, передавал своим преемникам более или менее значительное земельное состояние и право на судебные доходы. Впрочем, это дворянство, в отличие от рыцарей (milites) феодальной эпохи, полуземледельцев, полусолдат, перестало интересоваться обработкой земли. Дворянство ограничилось теперь получением ренты со своих земель и, подобно церковным земельным собственникам, страдало от падения стоимости денег.

Однако лекарство от болезни было под руками. Если старые методы эксплуатации и управления землей не годились при новой обстановке, то надо было решительно отказаться от них и перейти к соответствующей новым условиям экономической организации. Инициатива реформы исходила от цистерцианских аббатств и территориальных князей.

Рядом со старыми монастырскими поместьями, организованными по плану «Капитулярия о поместьях», цистерцианцы, монастыри которых быстро распространились в первые годы XII века в Нидерландах, создали поместья совершенно нового типа. Селясь почти всегда на невозделанных землях, посреди лесов, степей или болот, они усердно занялись распашкой земли. Монахи, которые согласно суровым правилам своего устава должны были бы жить трудом своих рук, мало-помалу собрали вокруг себя послушников (lekebroedere), которым была поручена в значительной мере обработка земли. Вскоре возникли крупные фермы вокруг аббатств, которые обычно сохраняли здесь за собой лишь десятины с распаханной нови («novaeltienden»). Эти фермы стали независимыми сельскохозяйстг венными центрами[546]. В них возделывали хлебные злаки и разводили скот не для непосредственного потребления монастыря, как прежде, но для продажи на городских рынках. Ни барщины, ни тяжелый и громоздкий механизм надзора «villici» не ставили здесь препятствий работам, которыми руководил «grangiarius». Крестьяне, работавшие здесь рядом, с послушниками, были свободными людьми, пришедшими со стороны: на цистерцианских землях почти не было крепостной зависимости. Благодаря этому здесь с ранних пор стали получать крупные доходы. Новые аббатства относились, несомненно, в XII и XIII вв. к числу самых богатых капиталистов страны. Разбогатев благодаря продаже своих продуктов, они могли затем приступить ко все более и более крупным предприятиям и продолжать распашку земель и рубку лесов. Значительная часть степей Кампина и лесов Генегау были разработаны ими, и вдоль всего фламандского побережья протянулись их польдеры[547]. О быстроте их достижений можно судить по одному факту. Дюнское аббатство насчитывало в 1150 г. 36 послушников, а в 1250 г. — 1248[548]. Впрочем, в конце XIII века аббатства от последних отказались и приняли еще более выгодную систему свободного фермерства. Так как период крупных распашек закончился, то послушники сделались бесполезными, и монахи стали сдавать в аренду светским лицам за недорогую цену большую часть своих ферм и своих польдеров[549].

Пример цистерцианцев вскоре нашел подражателей в лице старых земельных собственников из дворян и духовных лиц. Он показал преимущества свободного труда и крупных сельскохозяйственных предприятий, уверенных в регулярном сбыте своих продуктов на городском рынке. Он доказал воочию необходимость порвать с осужденными жизнью методами. Вскоре старые бенедиктинские аббатства отказались ют своей прежней системы хозяйствования. Господские дворы, некогда обрабатывавшиеся крепостными, были разбиты на участки и сданы в аренду или исполу.

Были организованы крупные фермы, которые сдавались в аренду светским лицам. Отказались от далеких угодий, надзор за которыми был очень труден и дорого стоил, чтобы скупать земли в окрестностях монастырей. Удалось вернуть отчужденные десятины, выкупить у управляющих и у фогтов их права юрисдикции. Крестьянам позволили выкупить за деньги не только барщины, но и поголовную подать (census capitis), пошлину за брак, право «мертвой руки» — словом, все пережитки прошедшей эпохи, ставшие теперь бесполезными[550]. Как ничтожны стали в середине XIII века эти повинности, видно из того, что в Сен-Троне в 1250 г. поголовная подать составляла только 5 марок из общего бюджета в 920 марок[551]. Даже феодальная и помещичья юрисдикция, требовавшая расходов, значительно превышавших доставлявшийся ею доход, была либо отчуждена, либо отменена, либо сведена к необходимому минимуму. Словом, старались путем более гибких и жизненных методов добиться увеличения доходов с земельного капитала, бывшего до тех пор в значительной мере непроизводительным. Натуральные повинности, взимание которых происходило медленно и стоило дорого, были повсюду заменены денежными, параллельно с этим личная свобода заменила крепостную зависимость.

Светские князья и крупные бароны способствовали еще более чем цистерцианцы распашке и колонизации страны. В течение XIII века обширные пустоши, или, пользуясь выражением тогдашних документов, «пустыни» (solitudines), которые занимали еще значительную часть Брабанта, Генегау, Фландрии и Намюрской области и которые, по-видимому, никогда не возделывались, были распаханы, и покрывавшие их раньше леса, степи и болота исчезли. В начале следующего века распашки приобрели такие размеры, что в целях сохранения лесов начали запрещать их[552]. Но в Арденнской области, более отставшей в своем развитии, по-видимому, только в XIII веке началась эра распашек.

Рядом со старыми поместьями, старыми земельными участками и деревнями, восходившими либо к римским «villae», либо к эпохе германского поселения, возникли «новые города» (villes neuves), названия которых, оканчивающиеся в валлонских областях на «sart» или на «ster», а во фламандских областях — на «rade» или на «kerke», еще и в настоящее время указывают на их относительно недавнее происхождение[553].

Инициаторами этого дела были, разумеется, крупные сеньоры, и в особенности князья. Действительно, невозделанные земли (warescapis, warets, woestinen, moeren) были подчинены их «верховным правам» или их «юрисдикции», и они одни имели право распоряжаться ими[554]. Передавая обширные участки новым аббатствам, они стали также энергично заселять их.

Заселение земель могло происходить лишь при совершенно особых условиях. Нужны были значительные привилегии, чтобы привлечь колонистов на неосвоенные еще земли. Повсюду была гарантирована самая полная личная свобода «новоселам» (hospites) или «летам» (leaten), поселившимся в новых селениях. Земля была уступлена им за ничтожную подать и умеренные повинности[555]. Им было гарантировано право, обычно копировавшееся с права соседнего города и тщательно регулировавшее тариф штрафов и юрисдикцию. Большинство новых городов Генегау получили право Монса или Валансьена, брабантские города — право Лувена, а города Аьежской области — право столицы. Вновь освоенные места получили повсюду свои особые эшевенства, бывшие органом их права и служившие судом для их жителей. Не было больше речи о старых помещичьих повинностях, праве «мертвой руки», праве на лучшую голову скота, пошлине за брак. В этих деревенских колониях, как некогда в городских колониях, «крепостные» (manants) сразу стали свободными людьми, «franci homines». Их отношения к сеньорам не носили больше следов личной зависимости. Они должны были выполнять повинности только по отношению к государству, именно воинскую повинность и «талью» (taille). Поставленный во главе их мэр (maire) не имел ничего общего с помещичьим управляющим: это был административный чиновник. Очень часто им предоставлялось даже право принимать участие в его назначении[556].

Так возник новый тип крестьянина. Свободный человек встречался теперь не только в городах; он появился также в сельских местностях, и часто можно было наблюдать, что жители новых деревень назывались «горожанами».

Эти новые свободные крестьяне-собственники оказали на общее положение сельского населения такое же влияние, как цистерцианские поместья на старые бенедиктинские поместья. В обоих случаях существовавшие на старых землях порядки изменились в соответствии с порядками, создавшимися на девственных землях. Вместе с дальнейшими успехами колонизации в исстари возделывавшихся областях смягчалось поместное право и крепостная зависимость. В 1245 г. графиня Маргарита заменила в Генегау обычай, в силу которого она взимала половину наследства у каждого из «людей церкви» (homme de sainteur, homme de I'Eglise) очень легкой податью, правом на лучшую голову скота[557]. В 1252 г. она распространила эту меру на крепостных своих фландрских поместий[558]. В 1248 г. герцог Брабантский пошел еще дальше по этому пути, уничтожив без всяких возмещений право «halve — have» на своих собственных землях, т. е. в «s'herren dorpen» (герцогских деревнях)[559]. В 1221 г. было уничтожено в области Алоста и Термонда право преследовать беглых крепостных[560].


Косец

Впрочем, не следует думать, будто для изменения положения крестьян был необходим письменный документ. С того момента как в старом социальном здании появились огромные трещины, оно должно было само собою рухнуть в результате подражания. Мало-помалу крестьяне освободились повсюду. Разумеется, старые «кутюмы» (coutumes) не совсем исчезли. Вплоть до самого конца старого порядка не снимается вопрос о праве «мертвой руки», праве на лучшую голову скота, пошлины за брак. Но даже там, где эти повинности были особенно распространены, например, в области Алоста и в Генегау, их природа изменилась. Они приняли характер фискальных повинностей, простых личных налогов. Люди церкви («hommes de saintem»), потомки старых церковных familliae, стали теперь свободными людьми, вносившими ежегодную подать в несколько денье графу, как фогту аббатств, а взимавшаяся после их смерти с оставленного ими имущества «лучшая голова скота» была в действительности лишь налогом с наследства[561].

Словом, с конца XIII века личная крепостная зависимость стала встречаться очень редко[562], и достаточно пробежать «Cartulaire des cens et rentes dus au comte de Hainaut» (Картулярий цензов и рент для графа Генегау) (1265–1286 гг.), чтобы убедиться, что право преследования беглых крепостных применяется с тех пор лишь в очень немногих деревнях и что вообще огромное большинство населения стало свободным. Любопытная вещь! Во многих случаях можно убедиться даже, что прямые потомки прежних крепостных церкви превратились в привилегированных лиц. Действительно, хотя они перестали быть крепостными, но они все же сохранили преимущества, некогда принадлежавшие «familia», в которую они входили. Так, например, в Генегау «люди церкви» монастыря св. Альдегунды были освобождены от уплаты пошлин[563], а в Брабанте крепостные монастыря св. Петра в Лувене (S. Pietersmannen) подлежали непосредственной юрисдикции герцога: они составляли замкнутую корпорацию, и, чтобы иметь возможность пользоваться их привилегиями, надо было доказать, путем показаний свидетелей, что владеешь этими привилегиями по наследственному праву[564].

Одновременно с тем как население старых деревень получило свободу, оно получило также устройство, сходное с устройством новых деревень. Господские дворы стали простыми имениями, «cours de tenans», laethoven, и утратили личную юрисдикцию над жителями.

Каждый приход получил свое эшевенство, и начиная с середины XIII века территориальные хартии унифицировали положение этих мелких судов, подчинили их вышестоящим эшевенствам, словом, дали деревне судебное устройство, которое она сохранила без заметных изменений до конца XVIII века.

В то время как внутри страны основывались новые города, а «Угольный лес» (Silva carbonaria), столь продолжительное время отделявший друг от друга фламандцев и валлонов, под ударами топоров дровосеков с севера и с юга мало-помалу покрывался возделанными землями, не менее крупные изменения происходили во всей приморской области. Начатые уже в XI веке работы по возведению плотин и по осушке земель стали подвигаться вперед с исключительной быстротой. Вид морского побережья от Бурбура до Антверпена преобразился: море стало окаймляться все более широкой полосой польдеров. С начала XIV века эстуарий Изера, глубоко изрезывавший до тех пор морской берег, совершенно исчез[565].

Издержки, требовавшиеся возведением плотин для защиты польдеров, не позволяли прибегнуть здесь к системе новых поселений. Чтобы приступить в крупном масштабе к такому предприятию и довести его до конца, нужны были большие капиталы. Как и в предыдущую эпоху, за дело решительно принялись графы фландрские. Филипп Эльзасский построил большие звинские плотины; в своих хартиях он хвалился тем, что высушил «за свой счет» обширные территории[566]. Его преемники продолжали работать в том же направлении. Гюи де Дампьер передал в 1282 г. и 1286 г. своему сыну, Иоанну Намюрскому, земли, отвоеванные у моря в области Четырех Округов, и большая плотина, проведенная тогда от Бланкенберга до Тернейзена, еще и теперь называется плотиной графа Иоанна (s'graven Jans dijk)[567]. В 1293 г. тот же самый Гюи приказал защитить плотинами в один прием 1045 мер земли в Осенессе, т. е. приблизительно 450 гектаров[568]. В то же самое время колоссальные площади болот и засыпанных землею пространств (schorre) были переданы аббатствам или уступлены в качестве феодов вассалам. В одном только округе I юльста дюнское аббатство владело в 1245 г. 5000 мерами защищенной плотинами земли и 2402 мерами незащищенной земли[569]. В XIII веке богатые горожане тоже принялись за дело осушки почвы. Когда море снесло плотины Зандлифта и Бейрендрехта, то собственники близлежащих земель доверили восстановление их сиру ван Гистелю и гентскому горожанину ван Свинардену[570]. Среди лиц, имена которых носят еще и до сих пор многие польдеры, вероятно, немало восходит к каким-нибудь капиталистам-предпринимателям XIII века.


Крестьянин, свозит жатву в амбар (миниатюра XIV в.)

С середины XII века в источниках появляется слово «польдер», начавшее заменять тогда старое название «moer», которое до тех пор носили аллювиальные земли, защищенные от наступления моря[571]. Появление этого нового термина указывает, несомненно, на какое-то усовершенствование в искусстве возведения плотин, усовершенствование, ставшее возможным благодаря новым обширным ресурсам, которые предоставляло предпринимателям экономическое развитие страны. Быстрота, с какой производились работы, неопровержимо

свидетельствует о том, что страна была очень богата. Победы над морем шли так быстро, что в некоторых хартиях уже заранее предвидели перенос сбора пошлин из одного места в другое, из-за aque interclusionem[572] (запруженной воды).

Польдеры, величина которых была не одинаковой и границы которых в том случае, если они принадлежали какому-нибудь аббатству, отмечались крестами, делились на известное число «мер» (gemeten)[573]. Часть этих мер сохранял за собой собственник, обрабатывая ее сам, а остальная часть сдавалась в аренду или за ценз[574] Собственники, несмотря на протесты церкви, обычно оставляли себе десятину с нови польдера. В построенных на определенных расстояниях друг от друга амбарах хранились продукты соседних польдеров. В 1245 г. дюнское аббатство имело такие амбары в Зандуме, Нортгофе и Франкендике[575], и еще в настоящее время можно любоваться замечательным образчиком их в Дудзеле, около Аисвега.

Различные польдеры одной и той же области были по необходимости связаны друг с другом. Их плотины входили в одну и ту же систему защиты от моря и взаимно охраняли друг друга. С другой стороны, приходилось принимать совместные меры для устройства стока вод, постройки шлюзов и т. д. Благодаря этому с ранних пор возникли объединения, которые появились в XIII веке в источниках, под названием «wateringen» (wateringues) и которые еще и в настоящее время существуют во всей приморской части Бельгии[576]. В территориальной конституции Фландрии эти «wateringues» занимали такое же место, как и гильдии в городских конституциях Брабанта. Действительно они были в одно и то же время автономными корпорациями и государственными учреждениями, ибо государство постоянно контролировали их при помощи особых надзирателей «watergrafen» и «moermeesters».

Капиталистическая система эксплуатации, результаты которой оказались столь эффективными в применении к польдерам, была применена также к пустошам и болотам внутренней части страны. В XIII веке эта форма эксплуатации земли сделалась, по-видимому, более распространенной, чем основание новых городов. Граф Фландрский приказал распахать за свой счет обширные пространства земли, а другие передал аббатствам; аналогичные факты наблюдались в Брабанте[577]. Обширные пустыри, поросшие вереском, отделявшие приморскую Фландрию от внутренней части страны, начали исчезать. Как и в польдерах, распаханная земля была разделена на две части: одна, окруженная обыкновенно рвом, составляла крупную ферму, эксплуатировавшуюся самим собственником, другая, разделенная на участки, сдавалась «летам» (laeten).

Интенсивная распашка земли предполагала, кроме наличия капиталов, значительное население, и, действительно, мы уже констатировали, что с конца XI века число жителей — по крайней мере во Фландрии — сильно выросло. С тех пор оно не переставало быстро увеличиваться. В течение всего XII века эмиграция фламандцев в Германию и Англию продолжала быть значительной. В XIII веке она замедлилась и под конец совсем исчезла. Объясняется это, несомненно, тем, что в это время крестьянам, нашедшим в городах клиентов, всегда готовых покупать их продукты, стало хватать труда по обработке земли у себя на родине. Поэтому плотность населения стала быстро увеличиваться.

В 1218–1220 гг. территория Брюггского превотства, не очень обширного, заключала 2000 очагов[578]. Жилль ле Мюизи определял численность населения одной villa campestris (деревни) в 1500 жителей[579]. Если эта цифра, несомненно, преувеличена, то список фламандцев, убитых в битве при Касселе, все же показывает, как многолюдны были в начале XIV века приморские деревни. Гондсхот потерял 122 человека, Адинкерке — 76, Альверингем — 77, Беверн — 80, Варгем — 76 и т. д.[580] На основании этого можно заключить о чрезвычайно большой рождаемости, ибо не все крестьяне примкнули к восстанию 1328 г., а кроме того, не следует забывать ужасающей смертности, вызванной страшным голодом 1315 г. Далее следовало бы прибавить для каждой деревни число людей, вернувшихся домой, к числу лиц, погибших на поле битвы. Мы это знаем, для двух из них: для Эльвердинга, весь отряд которого состоял из 49 человек (8 погибших и 41 оставшихся в живых) и Вату, выставившего 172 человека (71 погибших, 101 оставшихся в живых). Если принять в расчет женщин, детей и стариков, а также крестьян, отказавшихся принять участие в войне, то можно прийти к выводу, что число жителей обеих этих общин значительно превосходило цифру в 200–400 душ, являвшуюся, по-видимому, средней цифрой населения деревень в большей части Западной Европы. Кроме того, если трудно выразить в числах увеличение народонаселения, то оно обнаруживается ясно в фактах. В середине XIII века оно приняло такие размеры, что пришлось приступить в широком масштабе к созданию новых приходов. В 1258 г. епископ Турнэ разделил приходы Горена и Рамкруа по причине «множества верующих и обильных доходов церкви»[581]. Другой епископ, Вальтер Марвинский (1219–1251 гг.), поступил таким же образом во многих местностях Западной Фландрии[582]. Прекрасные готические церкви, встречающиеся еще и в настоящее время во многих деревнях этой области, построены по одинаковому плану: они состоят из трех нефов одинаковой ширины, без фасадов; такое расположение, позволявшее легко расширять здание храма, было принято, по-видимому, в расчете на непрерывный рост числа верующих.

Вместе с ростом населения становилась более интенсивной[583] и обработка земли. Начали отказываться от системы оставления земли под паром. До XIII века землю удобряли еще при помощи высушенного камыша, но с этого времени широко стал применяться навоз. Это нововведение объясняется разведением скота, которое стало все более и более распространяться с целью снабжения городов мясом. Огромные размеры оно приняло в особенности в фламандских областях. Крупные фермы брали у окрестных крестьян[584] за определенную плату свиней и коров для откорма на своих пастбищах. Фландрия производила, кроме того, в изобилии молоко и сыр. Хлебные злаки возделывались, главным образом, в областях с небольшим количеством городов, в частности, в Генегау. В Брабанте процветали промышленные культуры, например, культура красильной вайды[585]. Повсюду упоминается ячмень в связи с изготовлением пива, этого национального напитка по преимуществу.

Однако и вино было очень распространено; оно встречалось на столе зажиточных людей, в трактирах подавали исключительно вино. Его привозили либо из Бордосской области, либо с Рейна или Мозеля. Вместе с тем виноградники разводились и в самой стране, вплоть до холодных областей Кампина; виноградники же долины Мааса доставляли вино для торговли[586].

На морском побережье усиленно занимались ловлей рыбы в Дюнкирхене, Ломбардзиде, Бланкенберге. Особенно много рыбаков было, по-видимому, в этой последней местности. Наряду с рыболовством они занимались малым каботажем и привозили из Англии на своих небольших суднах мешки с шерстью и кузнечный уголь[587].

В середине XIII века фландрские деревни стали принимать свой характерный вид. За исключением обширных поросших вереском пустырей Бульскампфельда и Беверхоутсфельда, последние следы которых сохранились до наших дней, не осталось никаких других общинных земель, кроме краев дорог и откосов плотин[588]. Небольшие ольховые рощи, еще столь многочисленные в этой области в XII веке, стали редкими; но поля были окружены деревьями, так что в этой безлесной местности горизонт был повсюду окаймлен листвой. На определенных расстояниях друг от друга высились приходские церкви, вокруг которых располагались жилища священника, кузнеца и трактир общины. Число недавно введенных тогда ветряных мельниц быстро увеличивалось[589]. В конце века их число было уже необычайно велико: вокруг одного только Ипра их было 120. Речное плавание облегчалось запрудами (rabots, rabats); суда проходили их при помощи наклонной плоскости, которая была снабжена воротами и которая называлась «overdrag». Подъемные мосты позволяли беспрепятственно двигаться по рекам[590]. Каналы облегчали как торговые сношения, так и снабжение городов продуктами. В 1183 г. упоминается канал от Фюрна до Диксмюде. В 1188 г. был проведен другой канал по направлению к Поперингу, чтобы облегчить доставку пищевых продуктов на пятничный рынок. В 1243 г. был проложен канал от Арденбурга к морю, в 1251 г. началась постройка канала от Ньюпорта к Ипру и Ливского канала, соединившего Гент с Даммским портом; в 1285 г. Гюи де Дампьер приказал сделать реку Дендру судоходной при помощи канала между Граммоном и Алостом. Ежегодно производилось общее обследование больших грунтовых дорог (Heistrate) и дорог местного значения (Кеrkstrate).

Если в XIII в. положение крестьян в Европе было, в общем, сносным, то, по-видимому, оно было особенно благоприятным в Нидерландах. В частности, во Фландрии сельское население отличалось от крестьянства Франции не только своей свободой[591], но также своим здоровьем и своим превосходным питанием[592]. Существование крестьянина, собственника или фермера было тем более независимым, чем богаче были в его области города, рынок которых он обслуживал. Действительно, благодаря небольшой ренте, которую он должен был платить за свою цензиву или благодаря долгосрочности аренды, именно он, главным образом, воспользовался непрерывным увеличением количества сельскохозяйственных продуктов. В XIII веке производилось бесчисленное множество покупок земли, и страна покрылась множеством мелких хозяйств. Крепостной труд почти совершенно исчез. Образовался класс сельскохозяйственных рабочих (cossaten, coppers), владевших хижиной и клочком земли. Им предоставляли право пастбища на краю дорог и плотин и право рыбной ловли[593]. Кроме того, прядение шерсти, которым занимались в деревне, явилось значительным побочным источником их доходов. Лучшим доказательством экономического процветания Бельгии служит крайне ничтожное количество продовольственных кризисов, о которых упоминается здесь в XIII веке. Их было в этот период лишь два, между тем как в Южной Германии и в Австрии их насчитывали от 4 до 7[594]. Единственной крупной катастрофой, вызванной непрерывными дождями, был голод 1315 г., во время которого цена хлеба достигла вдруг десяти золотых флоринов за «мино». Этот голод, как говорили, унес треть населения[595].


Водяная и ветряная мельница

В Генегау и в Льежской области сельское хозяйство было менее развито, чем во Фландрии, ввиду меньшего значения здесь городов. Крестьяне занимались не только сельским хозяйством, но наряду с ним стала развиваться добыча каменного угля. Об угле, как о превосходном горючем, в источниках идет речь, начиная с 1198 г.[596] В XIII веке имелись уже многочисленные шахты вокруг Льежа и Монса; в 1251 г. одна хартия упоминает не меньше 39 шахт в Кареньоне[597]. Впрочем, это были совершенно мелкие предприятия. В них было запрещено добывать уголь от Иванова дня до праздника всех святых, несомненно для того, чтобы дать возможность рабочим заниматься полевыми работами. Словом, в эту эпоху добыча угля являлась лишь побочной отраслью сельского хозяйства.

В Намюрской области и в Арденнах крестьянство изменилось не так быстро, как в остальной части страны. Это следует, несомненно, приписать немногочисленности городов и недостатку капиталов в этих лесных областях. Старый порядок исчезал здесь довольно медленно. Барщины, хотя и в меньших размерах, все еще продолжали существовать в деревнях; промышленные культуры не разводились, число крепостных было сравнительно велико; дворянство сохранило грубые и воинственные нравы. В Намюрской области вплоть до XV века продолжались частные войны, носившие название «войн друзей»[598]. Даже в Брабанте и в льежском Газбенгау они еще далеко не исчезли к концу описываемого нами периода, как это, по-видимому, имело место во Фландрии. В 1296 г. вспыхнула знаменитая ссора между Аванами и Вару, втянувшая в течение 40 лет в борьбу все «знатные роды» газбенгауского рыцарства.

III

В XIII веке большинство нидерландских княжеств обладало совокупностью территориальных институтов, аналогичных которым нельзя найти в эту эпоху в других странах Западной Европы. В этом отношении Германия могла начать соперничать с ними лишь в следующем веке. Что касается Франции, то рост королевского могущества после Филиппа-Августа воспрепятствовал здесь князьям добиться такой независимости, какой они пользовались в Бельгии.

Этот мощный расцвет территориальных институтов следует, несомненно, тоже приписать экономическому процветанию страны. Огромные доходы, получавшиеся князьями от торговли и промышленности, давали им средства на те расходы, которых требовал усложнившийся аппарат управления. С другой стороны, происшедшие в XI веке изменения в самом составе населения, которое отныне складывалось в значительной мере из купцов, ремесленников и свободных крестьян, повелительно требовали создания нового политического строя. В правильности этой точки зрения легко убедиться, если принять во внимание, что Фландрия являлась тем бельгийским княжеством, в котором экономическая жизнь была особенно интенсивной и в то же время административный механизм — наиболее усовершенствованным и законченным.

В конце XII века нидерландские территории окончательно сформировались. Они перестали быть конгломератом из доменов, графств и фогств; они стали небольшими автономными государствами, связанными более или менее слабыми узами с далеким сюзереном, французским королем или германским императором. Границы их были отчетливо установлены, и можно сказать, что вплоть до конца XVIII века пограничная линия, отделявшая тогда друг от друга Брабант, Фландрию, Генегау и Льежское княжество, не изменилась заметным образом[599]. В то же время внутри каждой территории произошел процесс концентрации. Князь положил конец той независимости, которую прежде сохраняли по отношению к нему его самые могущественные вассалы. Графы Фландрские приобрели в 1165 г. владения Алостского дома, графы Генегауские подчинили себе сеньоров д'Авенов, а герцоги Брабантские — сеньоров Гримбергенских. В Льежской области Гуго Пьеррпонский уступил в 1227 г. Мезьер мецскому епископу, получив от него в обмен за это город Сен-Трон, который был необходим для прикрытия княжества со стороны Брабанта.

Словом, княжеская власть имела отныне точно установленные границы. И власть эта с течением времени становилась все более однородной. В XI веке князь должен был пользоваться самыми разнообразными титулами, чтобы заставить население своего княжества признавать себя. В зависимости от обстоятельств, он выступал то как верховный судья, то как фогт, то как владелец доменов, то, наконец, как сюзерен своих вассалов. В XII и XIII вв. наблюдается совершенно иная картина. Князь обладал теперь верховными правами, imperium, в котором слились, усиливая друг друга, различные элементы, составлявшие его власть. Осуществлявшаяся им власть состояла из сочетания разнородных прав, функций и прерогатив, смешавшихся и скомбинированных между собой таким образом, что их невозможно было отделить друг от друга.

В ранний период средневековья княжеская власть носила феодальный характер. Кастеляны (castellani), управляющие, экутеты (ecoutetes), составлявшие то, что можно было назвать его административным аппаратом, были все наследственными вассалами[600] и были соединены с ним лишь непрочной связью «оммажа» и верности. Поэтому он был вынужден для сохранения за собой своих прерогатив вмешиваться лично во все дела. Он непрерывно объезжал свои земли, отправлял самолично правосудие, председательствовал на собраниях эшевенов, приказывал вешать воров и разбойников, рубить им головы или варить их в кипятке в своем присутствии.

Возникновение городов и раскрепощение сельского населения в XII и XIII веках сильно способствовали росту могущества князей. Города и освобожденное крестьянство помогли князьям ослабить влияние вассалов, ибо, как мы видели, свободные люди старались отдаться под непосредственную власть князя, чтобы освободиться от власти местных сеньоров, более докучной, так как они были ближе к ним. Кроме того, большинство городов непосредственно подчинялось графам, и на графской же земле строились почти все новые города и происходило большинство крупных распашек. Благодаря этому можно было приступить к новой системе управления. Вместо того чтобы передавать своим вассалам наследственные права юрисдикции и управления горожанами и свободными крестьянами, князь удержал их в своих руках. Во Фландрии он стал назначать со второй трети XII века бальи (bajuli, baliuw, bailliu), настоящих сменяемых чиновников, которых он вознаграждал не пожалованием земли, а денежным жалованием и которые должны были отдавать ему ежегодно отчет в делах. Вместе с ними появился новый тип территориального чиновника. Действительно, для бальи не было никакого места в феодальной иерархии. Он по всему своему существу отличался от наследственных кастелянов или экутетов (ecoutetes). Между ним и ими была такая же разница, как между старыми поместными держаниями и арендой на срок. Одни и те же экономические причины преобразили и земельную, и политическую организацию. Подобно тому, как они дали крестьянам возможность освободиться, а землевладельцам заменить цензиву арендой, точно так же они позволили князьям захватить при помощи находившихся на жалованье чиновников, непосредственное управление своими территориями. Политическая реформа, как и сопутствовавшие ей социальные нововведения, предполагала широкое распространение движимого богатства и денежного обращения.

Бальи, как известно, имелись не только во Фландрии. Их можно было встретить в значительной части Западной Европы, в Нормандии, в Шампани, в Бургундии и на землях французской короны, а также на всем протяжении Нидерландов. Во всяком случае, они появились во Фландрии так рано, что нет никаких оснований думать, будто они были здесь созданы в подражание чужеземным образцам. Они являлись, несомненно, видоизмененной формой «министериалов» и нотариусов, которыми пользовались с X века при управлении графскими поместьями. Князь усовершенствовал штат не наследственных чиновников, которым он располагал в своем домене, и придал ему общий характер, а вовсе не заимствовал его из-за границы. Фландрский бальи был делом рук графов Фландрских. Только название его было французским, и в этом нет ничего удивительного, если вспомнить о поразительном распространении в XIII веке французского языка в средневековой Фландрии[601]. Начиная с правления Филиппа Эльзасского, бальи распространились по графству, укрепляя повсюду, куда они проникали, авторитет князя. В 1180 г. их функции были единообразно определены на всей территории княжества[602].

Легко понять успех этого института, если принять во внимание, что он отвечал как интересам населения, так и князя. Горожане и крестьяне видели с радостью, как он подрывает власть наследственных кастелянов, прерогативы которых, покоившиеся на обреченном порядке вещей, были лишь стеснительным анахронизмом. Поэтому кастеляны легко уступили свое место бальи. Мало-помалу они превратились в простых вассалов, обладавших феодами и доходами, но не вмешивавшихся уже в дела государственного управления. В XIII веке часто бывало даже, что граф выкупал сохранившиеся еще у них иммунитетные права. Фландрия оставалась до конца XVIII века разделенной на кастелянства (casselrit); но отныне князя в них представляли бальи[603]. Феодальный чиновник исчез, уступив место чиновнику нового типа.

Бальи почти всегда назначались из мелкого дворянства, многие члены которого нашли себе таким образом карьеру в чиновничьей службе. Как правило, они исполняли свою должность в одном и том же округе лишь короткий срок, обычно год или два. Они должны были быть родом из другого места, чем тот округ, которым они управляли, и им было запрещено жениться на уроженках этого округа[604]. В городах они не могли принадлежать к местным жителям, сильно напоминая этим итальянских подест (podesta). Эти меры были выгодны как графу, так и его подданным: графу, потому что они гарантировали верность и послушание его чиновников, а жителям, потому что они защищали их от злоупотреблений властью, которые мог бы себе позволить бальи, имевший сильных родственников, или очень влиятельный в округе.

Бальи имели около себя — во всяком случае начиная с XIII века — известное количество полицейских служащих (sergents, prendeurs, vangers), составлявших настоящий полицейский отряд. Что касается функций бальи, то они были одновременно судебными, финансовыми и военными. Они делали указания («manen») эшевенствам, взимали налоги, домениальные доходы, штрафы, а в случае войны созывали милицию, направляя ее в армию. Они же председательствовали на судебных заседаниях, которые собирались в XIII веке периодически под названием «doorgaende», «stille waerheden» и которые являлись, может быть, видоизмененной формой старых, «placita majora» (судебных заседаний) франкской эпохи. Они должны были ежегодно давать отчет в собранных ими и истраченных деньгах; мы имеем замечательное собрание их отчетов с середины XIII века. Если они позволяли себе злоупотреблять властью, то на них можно было жаловаться князю, от которого они непосредственно зависели[605].

В конце XIII века была даже создана на некоторое время комиссия из заседателей, обязанных расследовать, как они вели дела[606]. Словом, в лице бальи граф получил замечательное орудие управления. Благодаря им он непрерывно расширял свою власть за счет власти феодалов и церковной юрисдикции; он подчинил себе мейеров, экутетов, амманов и ввел порядок и систему в дела управления. Недовольство высшей фландрской аристократии графами, недовольство, которое с конца XIII века так искусно использовала французская политика, имеет, несомненно, одной из своих главных причин непрерывное усиление власти бальи.

Наиболее полные результаты институт бальи дал, главным образом, в приморской Фландрии. В то самое время, когда Вальтер Марвиский основал здесь новые приходы, графиня Иоанна создала здесь политическое устройство, сохранившееся без существенных изменений до конца старого порядка. До сих пор не было обращено достаточного внимания на то, что все территориальные хартии Фландрии относятся к той области польдеров, которая тянется вдоль моря от Дюнкирхена до Западной Шельды. Это нетрудно понять, если вспомнить, что феодализм не пустил глубоких корней в этой местности, и что почти все население было здесь свободно. Благодаря этим обстоятельствам здесь возможно было в полном объеме установить совершенно простую и логическую систему управления. Дело было начато в крупном масштабе, и за три года (1240–1243 гг.) Фюрнский округ, округ Берг-Сен-Винок, кастелянство Бурбурское, области Ваасская и Четырех Округов[607] получили каждая «Keures», устанавливавшие компетенцию и иерархию эшевенств, права населения и права князя, представленного своим бальи. Эти территориальные «Keures» давались первоначально, несомненно, только деревням, непосредственно зависевшим от графа, но мало-помалу они стали обычным правом и деревень, зависевших от частных сеньоров, так что с течением времени все прибрежье было «подчинено закону» (mise a loi).

Для кастелянств внутренних областей графства мы не имеем хартий, аналогичных хартиям приморской Фландрии. Однако и здесь графская власть сделала быстрые успехи. Уже Филипп Эльзасский и Балдуин Константинопольский могли издать указы, имевшие силу для всех их земель, и в источниках XIII века мы часто встречаем доказательства того, что повсюду укоренился «communis lex patrie» (общий закон государства).

Впрочем, куда ни кинуть взор, повсюду ясно видны были поразительные достижения графской власти. Так, например, в военном деле исчезло право на освобождение от воинской повинности, на которое претендовало население земель, являвшихся феодом какого-нибудь иностранного сюзерена, или принадлежавших ему. Все крестьяне, как свободные, так и несвободные, были отныне обязаны в случае нападения нести службу в ополчении (ost commun, lantwere). Точно так же в финансовом отношении «талья», взимавшаяся от имени князя, получила все более и более широкое распространение, так что дворяне и духовные лица должны были в большинстве случаев мириться с взиманием ее на своих землях[608]. Словом, княжеская власть усиливалась во всех областях с невероятной быстротой и энергией. Он сломала одну за другой все рогатки старой феодальной системы, нанося ей столь же чувствительные удары, как и те, что незадолго перед тем ей нанесли города.

Однако было бы ошибочно думать, будто князья вдохновлялись примером городов. Городское управление и территориальное управление представляли очень различные вещи. В основе их лежали одни и те же социально-экономические условия, заменившие натуральное хозяйство и крепостную зависимость денежным хозяйством и личной свободой, но принципы, которых они придерживались, и применявшиеся ими методы не имели ничего общего друг с другом[609]. Города создали для своего населения политическое устройство, приспособленное к потребностям последнего и функционировавшее только для него; их конституция покоилась в конце концов на привилегии. Наоборот, князья, исходя из идеи о своей верховной власти, стоящей выше всех частных прав и привилегий, считали себя одновременно и верховными земельными собственниками, и верховными судьями своего государства. Они старались подчинить последнее целиком своему авторитету и авторитету своих чиновников. Теоретически они считали подвластных им людей своими подданными. Они требовали не только феодальной присяги и верности, но и послушания, и восстание влекло за собой лишение жизни и имущества[610]. С середины XIII века их старая курия (curia), объединявшая периодически вокруг них баронов, преобразовалась. Из нее выделился постоянный совет, которому графы Фландрские пытались, подражая в этом французским королям, придать в XIII веке название парламента[611]. В этом совете заседали оплачивавшиеся из шкатулки князя юристы, в большинстве своем иностранцы, «профессора права», придававшие ему характер подлинного органа управления[612]. Таким образом князь, окруженный слугами, которые были обязаны ему всем, управлял по своему усмотрению своими делами, непрерывно усиливая свою власть. Благодаря своим легистам он нашел в арсенале римских законов аргументы, в которых он нуждался для обоснования своих притязаний. Разумеется, от теории до практики было далеко, но нетрудно заметить, что все его усилия направлены были к непрерывному расширению его прерогатив и сосредоточению в его руках максимума власти. Преследовавшаяся им цель ясно видна из учения об «особых случаях» (cas reserves), которое было отчетливо формулировано во Фландрии в XIII веке и которое подчиняло непосредственной юрисдикции графского двора множество преступлений, относившихся раньше к компетенции обыкновенных судов[613].

Противоречия между. князем и городами проявлялись не только в их политических принципах, но и в методах управления. Действительно, сравнивая различные отрасли управления в городах и на княжеских территориях, можно тотчас же заметить глубокие различия между ними. Чтобы убедиться в этом, достаточно кинуть взгляд на самую важную из них, а именно финансовое ведомство. Как известно, города для покрытия своих расходов прибегали к акцизам[614]. Ничего подобного нельзя было встретить в княжествах XIII века — большинство князей впало в долги. Деньги, необходимые им для военных и административных расходов, они требовали либо у своих городов, либо — все чаще и чаще — просили их у ломбардских банкиров страны. В правление Гюи де Дампьера эти последние стали во Фландрии подлинными поставщиками графской казны. Из них Граф выбирал главных сборщиков своего финансового ведомства; им он отдавал на откуп значительную часть своих доходов и предоставлял им право чеканки монеты[615].

Но это обстоятельство помешало в конце концов князьям как во Фландрии, так, в других княжествах, достигнуть той степени могущества, можно даже сказать абсолютизма, к которому они стремились. Преследуемые своими кредиторами, они должны были обращаться за помощью к городам, чтобы выполнить свои обязательства, сохранить свой кредит, или избегнуть банкротства[616]. Они добивались от городов, чтобы последние ручались за них перед ломбардскими банкирами и признавали их долги. В других случаях князья просили у городов безвозмездного дара (bede), на который те соглашались в обмен на обещание разных привилегий и вольностей. Словом, в XIII веке граф фландрский зависел от своих городов так же, как многочисленные разорившиеся мелкие помещики того времени зависели от богатых горожан. Если бы города не дали ему своих гарантий или отказались ссужать ему деньги, то он очутился бы в катастрофическом положении. Поэтому между графом и городами с давних пор создались весьма своеобразные отношения. Хотя городам не было даровано формально права вмешательства в дела управления, но они стали оказывать значительное влияние на общую политику. Чтобы получить от них денежную помощь, надо было вести переговоры с ними, склонять их на свою сторону, давать им требовавшиеся ими привилегии. Разумеется, они заставляли платить дорого за свою помощь. Они ловко спекулировали на денежных затруднениях своего государя с целью усилить свое могущество. Они не удовлетворялись уже тем положением, в котором они находились при Филиппе Эльзасском; они стремились стать государством в государстве. Была организована коллегия из эшевенов пяти «добрых городов»: Брюгге, Гента, Ипра, Лилля и Дуэ, коллегия, которая стала играть, вопреки графу, все более и более важную роль в управлении страной[617]. Так, сам ход вещей привел к какому-то неустойчивому положению, вытекавшему из скрытого конфликта между двумя противоположными тенденциями. Князь вынужден был позволить городам широко вмешиваться в свои дела, но он сделал это лишь в силу необходимости. В глубине души он был непримиримо враждебен всякому дележу власти с привилегированными лицами, безразлично, клириками, дворянами или горожанами. Ему удалось устранить оба первых сословия, но он не смог добиться этого в отношении горожан, могущество и богатство которых были слишком велики и в которых он слишком остро нуждался. Но если он уступал, то не добровольно, а под давлением тяжелого положения. Он выжидал лишь благоприятного случая, чтобы вернуть себе обратно утраченные им права и не упускал ни одной такой возможности. Гюи де Дампьер, вынужденный терпеть во Фландрии коллегию эшевенов, действовал совершенно иначе в своем Намюрском графстве, где он мог не считаться с городским населением[618].

Если граф вместе с усилением своей территориальной власти стал все более и более считать себя верховным повелителем государства, то со своей стороны города, осмелев благодаря росту своего богатства и своего могущества, начали обнаруживать диаметрально противоположные притязания. С конца XIII века их идеалом становится, несомненно, как почти во всех торговых и промышленных государствах, республиканский идеал. Между княжескими бальи и городскими эшевенами происходили частые конфликты. В то время как граф стремился ограничить привилегии и юрисдикцию городов, последние, наоборот, стремились непрерывно расширять их. Вскоре они стали вмешиваться в дела за пределами городских стен и захватывать права фогства над окружавшими их небольшими городами[619]. Таким образом рядом с законной и традиционной властью князя образовалась новая и незаконная власть, созданная горожанами и работавшая на них. Между этими двумя властями не было места для соглашения и примирения. Борьба была неизбежна, а тут рядом находился союзник, готовый вмешаться в пользу городов и воспользоваться, в целях своей политики, конституционными смутами во Фландрии: мы имеем в виду французского короля. Начавшаяся в конце XIII века война между Филиппом Красивым и Гюи де Дампьером была вызвана в значительной мере борьбой обеих этих властей за гегемонию.

Конституция Фландрии была в это время, так сказать, незаконченной. Она заключала в себе внутреннее противоречие, коренной порок, последствия которого ясно обнаружились лишь в XIV веке. Обе крупные политические силы, в которых воплотилась жизнь страны, князь и города, не могли объединиться в едином общем действии. Тем не менее следует признать, что с точки зрения территориального управления графство со своим государственным административным аппаратом стояло значительно выше соседнего государства, которым оно послужило образцом. Повсюду, где правили князья из фландрского дома, они ввели институт бальи. Восстание Генегау в эпоху графини Маргариты, восстание, которое предание разукрасило более или менее фантастическими легендами[620], имело, вероятно, причиной рост власти графских чиновников, и в этом отношении его можно считать кризисом, вызванным переходом от старой феодальной системы управления к новой системе фискального и централизованного характера. Институт бальи был создан также в Намюрском графстве, учреждения которого были в правление Гюи де Дампьера организованы по фландрскому образцу.

Иначе обстояло в Брабанте, который сохранил свою старую династию и не подчинялся непосредственно фландрскому влиянию. Однако и в этом княжестве укрепилась новая система управления, но позднее, и в менее четкой форме, чем во Фландрии. Хотя при Иоанне I четыре важнейших феодальных сановника — сенешал, маршал, камергер и знаменосец — продолжали оставаться наследственными и получать свое установленное обычаем содержание, но для фактического выполнения их функций появились особые, состоявшие на жалованье, чиновники[621]. Реальные сенешалы — или «дросты» герцога — по роду своих обязанностей и по своему характеру княжеских чиновников, совершенно походили на бальи графа Фландрского. То же самое можно сказать о лувенских и тирлемонских мэрах, о брюссельских амманах, о нивелльских и жодуэньских бальи, об антверпенских и буа-ле-дюкских экутетах. Таким образом, если положение чиновников носило здесь более архаический характер, чем во Фландрии, если новое название «бальи» было менее распространено, то, однако, в своих основных чертах брабантская конституция подверглась глубоким изменениям. Как и во Фландрии, государство было окончательно разбито на крупные административные округи, подразделявшиеся, в свою очередь, на мэрии, которые вначале включали лишь герцогские деревни ('s heeren dorpen), но мало-помалу распространились на всю страну. Как и во Фландрии — и даже больше, чем во Фландрии, — во всем герцогстве было установлено одно общее кодифицированное в великих хартиях 1292 г. право, нормы которого имели силу как во фламандском, так и в романском Брабанте.

Следует заметить, что брабантская конституция не страдала, в отличие от фландрской, противоречием между княжеской власть и властью городов. Действительно, как ни велико было могущество Лувена и Брюсселя, но в этом отношении они уступали фландрским городам. С другой стороны герцог, домены которого были несравненно обширнее доменов графов Фландрских, не так нуждался, как этот последний, в займах или налогах. Далее, его династия, продолжавшаяся в мужском потомстве с X века, стала национальной и популярной. Преданность ему дворянства, духовенства и городов была безгранична. В Брабанте сохранилась лояльность, которой уже нельзя было встретить во Фландрии после смерти Балдуина Константинопольского. Кроме того, подданные герцогов не имели возможности, подобно подданным графов, апеллировать против своего государя к его сюзерену. Германский император стал для них чужестранцем, и они не знали власти высшей, чем власть брабантского дома, который генеалогисты выводили от Карла Великого, а народное предание — от рыцаря Лебедя[622]. Таким образом, в герцогстве с ранних пор создалась простая и сильная конституция. Интересы князя и интересы страны сумели приспособиться друг к другу. Между ними установился «modus vivendi», из которого с течением времени развился наиболее законченный и наиболее гармонический политический организм старой Бельгии.

Льежская область отличалась от Фландрии, Брабанта, даже Генегау прежде всего слабостью княжеской власти. В то время как власть светских князей непрерывно усиливалась, власть епископов, столь крепкая в императорскую эпоху, непрерывно ослабевала. С тех пор как епископ стал назначаться капитулом, он располагал властью, значительно уступавшей власти его избирателей. Действительно, с конца XII века страной управлял скорее капитул св. Ламберта, чем епископ, так что государство приняло характер церковной республики. Некоторые прелаты, как, например, Гуго Пьеррпонский в начале XIII века, Генрих Гельдернский в середине его, Гуго Шалонский — в конце, тщетно пытались сбросить с себя это иго. Конечно, епископ представлял княжество в сношениях с иностранными державами, принимал присяги вассалов льежскои церкви, но он был лишен инициативы во всяком мало-мальски важном вопросе, и о нем можно было бы сказать довольно точно, что он царствовал, но не управлял. Действительно, ему недоставало той силы, которую придавали светским князьям преемственность их рода и принцип наследственности.

До начала XIV века ни разу два епископа не избирались подряд из одной и той же семьи. Если в XII веке многие из них были навязаны при выборах каноникам графами Генегаускими и герцогами Брабантскими или Лимбургскими, то начиная с XIII века это вмешательство светских князей в выборы прекратилось. Свобода капитула была отныне гарантирована папой, и он избавился от вмешательства как императора, так и соседних князей. Но автономия его достигла своего апогея тогда, когда епископы стали совершенно бессильны. Сменявшие друг друга Иоанн Эппский, Вильгельм Савойский, Роберт Торотский, Иоанн Энгиенский, Гуго Шалонский, Адольф Вальдекский — были одинаково бесцветны. Все они, будучи посторонними для страны людьми, нисколько не интересовались ею; они довольствовались выполнением своих епископских обязанностей и получением связанных с этим доходов.

Иное дело капитул. На его стороне была преемственность и устойчивость, которых не хватало епископам. Он мог проводить последовательную политику, составлять планы на далекое будущее. Управление княжеством сосредоточилось фактически в его руках. Благодаря этому положение капитула в Льежской области напоминало положение герцога Брабантского или графа Фландрского в их государствах. На первый взгляд может показаться, что одинаковая власть принадлежала в одном случае — одному человеку, а в другом — корпорации. Но при более внимательном рассмотрении нетрудно убедиться, что это сходство обманчиво.

Действительно, капитул не обладал, в отличие от светских князей, всеми признанными, если не всеми почитаемыми, верховными правами. По существу, он составлял привилегированное сословие, и его политика, тесно связанная с его частными интересами, не могла не нарушать чужих интересов. Этим объясняются гражданские войны, которые непрерывно разражались в XIII веке в княжестве, и благодаря которым его история так резко отличается от истории соседних государств. Между капитулом, представлявшим главным образом крупное землевладение, и городами, благосостояние которых основывалось на торговле и промышленности, борьба вспыхнула с самого же начала и ликвидировать ее было невозможно. Мелкое воинственное дворянство Газбенгау и Кондроза бурно ринулось в эту борьбу, помогая, в зависимости от обстоятельств, то одной стороне, то другой.

Под давлением капитула в борьбу почти всегда вмешивался сам епископ. Поэтому страна представляла зрелище соперничавших клик, которые беспрепятственно боролись между собой, благодаря бессилию князя, неспособного справиться с ними. Развитие льежской конституции происходило под ударами гражданской войны. Характерно, что все тексты, из которых она составилась, представляют «компромиссы» и «миры». С течением времени из этих непрерывных конфликтов выделился принцип, который, будучи вписан в 1316 г. в Фекский мир, остался до конца старого порядка основой льежского публичного права, — именно обязанность епископа управлять княжеством в согласии с «волей страны», т. е. в согласии с тремя привилегированными сословиями: капитулом, дворянством и городами. С тех пор политическое устройство княжества сохранило в своих основных чертах, несмотря на многочисленные попытки наступления со стороны князя, республиканскую форму. Ни в одном из других нидерландских государств «штаты» не пользовались такими широкими прерогативами и таким огромным авторитетом.

Но благодаря именно тому, что Льжеская область почти целиком зависела от привилегированных групп и что ей не хватало противовеса прочной центральной власти, стоящей выше частных интересов, в ней не создалась та столь активная и столь благотворная система управления, которая с XIII века функционировала во Фландрии, Брабанте и Генегау. Льежская область обладала очень значительной политической свободой, но в ней было мало безопасности, порядка и дисциплины. Бальи появились здесь лишь очень поздно, а территориальное законодательство было очень слабо развито. В созданном в XI веке суде божьего мира сохранилась до конца Средних веков устаревшая процедура[623]1. Финансовая система и судебная организация остались здесь в зачаточном состоянии. Наконец, нормальным институтом княжества остались до середины XIV века частые войны[624].


Глава пятая Язык, литература, искусство, религиозная жизнь

I

В XII и в XIII вв. литературная и художественная жизнь Нидерландов представляла ту же картину, что и их политическая жизнь: в ней царило французское влияние. Легко понять, что иначе оно и не могло быть: ведь эпоха, когда капетингская монархия выдвинулась в первый ряд великих европейских держав, была в то же время классической эпохой средневекового французского искусства и литературы. Первой испытала это влияние, естественно, Фландрия, которая была политически связана с Францией и на юге которой романский язык был национальным языком, подобно тому как она же первая переняла в XI веке рыцарство, клюнийскую реформу и институт божьего мира. Поэтому при описании как интеллектуальной, так и экономической деятельности Бельгии Фландрию следует поставить на первый план.

Лучший способ понять во всем его объеме влияние, оказанное Францией на Фландрию, — это проследить за успехами французского языка в германских частях этого государства. Действительно, здесь произошло с очень ранних пор настоящее офранцуживание, которое, правда, не захватило широких народных масс, но благодаря которому, тем не менее, французский язык сделался в конце концов для высших классов общества вторым национальным языком[625]. Нет никаких сомнений в том, что в XIII веке Фландрия представляла с лингвистической точки зрения такую же картину, как и в настоящее время.

Это обстоятельство не было вызвано какими-нибудь изменениями в самой природе народа. Действительно, после завоевания V века фламандская народность не знала никаких смешений с чужеземцами. Французский язык не был навязан ей насильственно в результате завоевания, как это произошло в Англии, или благодаря чужеземной иммиграции, как это было с немецким языком в Богемии или в славянских и литовских областях Прибалтики. Во Фландрию, частично населенную людьми, говорившими на французском языке, и связанную с Францией своим географическим положением, политической зависимостью, церковными округами и интересами своей торговли, французский язык проник естественным образом, без всяких усилий, благодаря ходу вещей. Мы имели уже повод указать на роль этих различных факторов для предыдущего периода. Но ясно, что их действие должно было усилиться вместе с ростом культуры и могущества капетингской монархии. В XII в. богатые валлонские города южной Фландрии, и в особенности Аррас[626], стали наиболее оживленными центрами романской литературы и культуры, которые быстро распространились отсюда на север графства. Рост французского влияния происходил тем более бурно, что ему не приходилось при этом преодолевать никаких препятствий. Действительно, Англия, с которой Фландрия поддерживала в XII и XIII веках столь оживленные сношения, была сама в это время государством с французской речью, а что касается Германии, то мы уже знаем, что ее былая гегемония над Нидерландами отошла в прошлое.

Таким образом, французский язык не был навязан Фландрии силой. Он проник в нее вместе с французской культурой и вслед за ней. Для всех тех, кто принимал участие в интеллектуальной жизни, он стал привычным и часто необходимым орудием. Если в XI веке клюнийцы ввели знание его в большинство бельгийских монастырей, говоривших на фламандском языке, то цистерцианцы, тоже прибывшие из Франции, дали ему в XII веке право гражданства в многочисленных аббатствах, основанных ими в Нидерландах. Многие монастыри получили своих аббатов и приоров из Франции. В 1207 г. андрские монахи жаловались, что их приор, присланный из Шару, не говорит по-фламандски и что они не могут его понять[627]. Однако факты подобного рода встречались очень редко. Почти во всех больших монастырях монахи, говорившие на фламандском языке, и монахи, говорившие на валлонском языке, жили бок о бок и приучались понимать друг друга. Некоторые из них оставили нам кое-где в писаниях макаронического стиля свидетельство о своих знаниях. Мы знаем, что в Сен-Троне в правление аббата Вильгельма II (1277–1297 гг.) многие монахи были «facundi in theutonico, gallico et latino sermone» (красноречивы на фламандском, французском и латинском языках)[628] и если иногда случалось, что какой-нибудь монах «modice litteratus» (недостаточно образованный) не знал латыни, то во всяком случае можно было надеяться, что он поймет, если заговорить с ним по-французски[629].

Как ни распространен был французский язык в монастырях, но он, несомненно, был еще более распространен в аристократических кругах. Первые графы Фландрские, управлявшие двуязычной страной, говорили на нем, по-видимому, с самых древних времен. То же самое, несомненно, можно сказать о Теодорихе Эльзасском, ибо жители его родной Лотарингии были отчасти романской расы, а отчасти — германской[630]. Хотя его сын Филипп почти в течение всего своего правления оставался смертельным врагом французского короля, но все же он был насквозь французским князем, по своему воспитанию, нравам и языку. При нем графский двор представлял своего рода кружок романских поэтов и ученых, и достаточно сослаться на один только этот факт, чтобы показать, как ошибочно было бы датировать распространение французского языка во Фландрии с правления дома Дампьеров. Впрочем, совершенно верно, что национальность князей, преемников Филиппа Эльзасского, сильно способствовала ускорению начавшегося еще до них процесса. Балдуин VIII и Балдуин IX были по происхождению валлонами; графини Иоанна и Маргарита воспитывались с детства в Париже, и сомнительно, чтобы они научились когда-нибудь фламандскому языку, одни только начатки которого были им, должно быть, известны и на который они, несомненно, смотрели как на недостойный двора жаргон. То же самое имело место и еще с большим основанием при Гюи де Дампьере и всем его роде. В XIII веке единственный язык, которым пользовались графы и на котором говорило их окружение, был французский. На французском языке составлялись отчеты их дворцового ведомства и велась их частная переписка, на французском же составлялись по их приказам инструкции для их бальи и распоряжения, исходившие из их канцелярии. Действительно, французский язык стал с тех пор официальным языком центрального административного аппарата Фландрии.

Дворянство было не менее офранцужено, чем князья. С тех пор как оно утратило свой сельский характер и посвятило себя военному делу и рыцарскому образу жизни, оно переняло у Франции ее нравы, ее костюмы и ее язык. Представители дворянства отличались от остального населения своими обычными занятиями и своим кастовым духом не менее, чем языком, на котором они говорили. Знание французского языка было бесспорным признаком «куртуазности», и чтобы научиться ему, не отступали ни перед какими жертвами. С начала XII века молодых дворян стали посылать с этой целью в Турнэ, Лан или Артуа[631]; у других были наставники-иностранцы. Кроме того, весьма многочисленные браки, заключавшиеся между дворянскими семьями Фландрии, с одной стороны, и семьями из Генегау, Шампани и Пикардии — с другой, способствовали распространению у первых знания валлонских наречий[632]. Французские песенки, весьма вероятно, убаюкивали детство немалого числа фландрских рыцарей, так что для многих из них французский язык был не только языком светского общества и различных торжественных церемоний, но занимал место национального языка[633] в домашнем быту. Словом, фландрские феодалы, подобно своем сюзерену, говорили и писали обычно по-французски. Достаточно перелистать какой-нибудь картулярий, чтобы убедиться, что в XIII веке большинство исходивших от них хартий написано на этом языке. Единственная дошедшая до нас с того времени земельная книга фландрской дворянской семьи, именно Viel Rentier (старая книга рент) одерандрских сеньоров, — тоже написана по-французски, и наличие французских стихов, нацарапанных на обложке рукописи, показывает, насколько романизованы были те, кто некогда держал ее[634] в руках.

Французский язык не остался монополией дворянства: его усвоила также значительная часть горожан. Богатые патриции, подражавшие роскоши и прекрасным манерам рыцарей, организовывавшие по их примеру в городах турниры и «круглые столы», носившие, подобно им, бархатную одежду и золотые цепи и сражавшиеся, подобно им, верхом на лошади в выставлявшихся городами войсках, эти патриции переняли также и их язык. Но еще большую роль сыграли, конечно, потребности торговли. Постоянные сношения фландрских купцов с шампанскими ярмарками заставили их научиться французскому языку[635]. Он был для них также необходим, как необходим в наше время английский язык для крупных континентальных экспортных фирм, ведущих торговлю с заокеанскими странами.

Не только дела велись в Провене, Ланьи, Труа, Ба-Сюр-Обе на французском языке, но на этом же языке писались ярмарочными клерками векселя и долговые обязательства, словом, всякого рода кредитные документы, которыми пользовалась тогдашняя торговля[636]. В самой Фландрии ломбардские и флорентийские банкиры не прибегали к другому языку, так что незнание французского языка поставило бы торговавших шерстью и сукном перед невозможностью вести свои дела[637]. Поэтому нет никаких сомнений в том, что все лица, прикосновенные к крупной торговле, члены гильдий и ганз, стали уже с ранних пор говорить на столь важном для них языке.

Пока шампанские ярмарки являлись для фландрской промышленности главным континентальным рынком, рост романизации в городах происходил с поразительной быстротой. Сент-Омер, население которого было чисто германским по происхождению, стал начиная с XIII века городом, в котором говорили по-французски[638]. Конечно, присоединение его к Артуа при Филиппе-Августе должно было способствовать этому, но одного этого недостаточно для объяснения указанного факта. Действительно, в Ипре, всегда входившем в состав фландрского графства, можно было наблюдать аналогичную картину в правление графини Иоанны. На французском языке писались с тех пор — почти до конца XIV века — все документы его архивов. Во французском переводе до нас дошел текст его городской хартии[639].

Гентские и брюггские архивы слишком бедны источниками XIII века, чтобы позволить нам прийти к столь же бесспорным выводам. Однако, по вполне явным признакам можно убедиться в том, что, несмотря на значительное расстояние этих городов от лингвистической границы, французский язык был здесь в ходу у богатых «poorters» (горожан). Сохранились многочисленные печати горожан с французскими надписями на них[640], и хотя документы, составленные на романском языке от имени патрициев до начала XIV в., редки, но все же в примерах их нет недостатка. Знаменитый Венемар, один из вождей аристократической партии Гента в правление Людовика Неверского[641], приказал составить в 1323 г. на этом языке акт об учреждении больницы, носящей до настоящего времени его имя.

Французский язык, уже глубоко укоренившийся во Фландрии, благодаря обычаям и потребностям торговли, нашел могучее орудие для своего распространения в системе государственного управления. На помощь ему пришло мощное и быстрое развитие муниципальной жизни и княжеского чиновничества. Действительно, эшевены отказались, подобно бальи, в своих распоряжениях и счетах от латинского языка и начали пользоваться общераспространенным французским языком, лучше отвечавшим тому новому практическому духу, которым они были проникнуты. Движение началось, конечно, с романских частей графства. Для, социального и политического состояния Фландрии характерно то, что первый известный нам на французском языке документ происходит из Дуэ (1204 г.). В течение всей первой половины XIII века французский язык непрерывно вытеснял латинский в судебных и административных актах. До 1250 г. он был как в валлонских, так и во фламандских областях страны единственным общеупотребительным языком во всех отраслях управления. Этот официальный французский язык Фландрии представлял довольно странное наречие, лишенное часто гибкости и правильности и до того перегруженное нидерландскими словами, что германские филологи могли бы здесь сделать иногда счастливые находки. Впрочем, он был менее странным, чем романское наречие, которым пользовались в это же время в Англии, и удивительно даже, что он не исказился еще более под пером фламандских писцов. Действительно, многие из тех, кто писал на нем, несомненно, научились ему в результате упорного труда и прилежания. Если можно допустить, что бальи, принадлежавшие почти все к мелкому дворянству, знали его с детства, то этого наверное нельзя сказать об эшевенах и низших судьях, вышедших из народа. Так как графские чиновники употребляли лишь французский язык, то все те, кто имели сношения с правительством, должны были научиться понимать его и писать на нем. Впрочем, следует заметить, что этого результата здесь добились, не прибегая к принуждению и насилию[642]. Начиная с середины XIII века, когда фламандская проза настолько развилась, что стала годиться для изложения официальных распоряжений, власти, имевшие непосредственные сношения с публикой, начали пользоваться фламандским языком, не встречая никаких препятствий со стороны графа. Однако французский остался вплоть до правления Людовика Мальского единственным языком, которым почти исключительно пользовалась центральная администрация. Княжеские чиновники продолжали употреблять язык князя, так что даже для эшевенов, переставших им пользоваться как постоянным языком, знание его все же было обязательно. Чтобы составить себе точное и живое представление о лингвистической обстановке во Фландрии до конца правления Гюи де Дампрьера, достаточно перелистать наугад какой-нибудь тогдашний сборник документов или реестр. Здесь встречаются вперемежку тексты на латинском, на французском и на фламандском языках, и подобно тому, как от историков Фландрии требуется теперь знание этих трех языков, так оно требовалось в самой Фландрии 600 лет тому назад от всех чиновников и государственных писцов[643].

Несмотря на свое необычайно широкое распространение среди дворян, представителей крупной буржуазии, чиновников и даже богатых крестьян[644], французский язык не проник в гущу народных масс. Низшие слои городского населения, как и крестьяне, продолжали говорить по-фламандски. Так, например, из ипрских архивных актов видно, что в XIV веке городские низы в те периоды, когда они захватывали муниципальную власть, заменяли французский язык в административных делах фламандским[645]. Словом, французский язык был в XIII веке во Фландрии языком двора, дворянства и деловым языком. Если в XIII веке благодаря ему в военный, юридический и торговый лексикон проникло множество чужеродных слов, то в отличие от того, что имело место в Англии, он не изменил, по существу, ни повседневного, ни литературного языка. Он не исказил их, а стал рядом с ними[646].

Подобное существование в одной и той же стране двух языков, на каждом из которых говорила одна часть населения, не могло, разумеется, не вызвать довольно серьезных затруднений. В 1175 г. папа Александр III подтвердил старое обычное право гентцев вести тяжбы по церковным делам лишь перед своим деканом и разрешил им не являться в суд турнэского официала, в котором пользовались иностранным языком[647]. Позже, в конце XIII века, среди доводов, приводившихся фламандцами, чтобы добиться от Бонифация VIII создания особого диоцеза, можно найти ссылку на то, «что большая часть графства пользуется фламандским языком и не может руководствоваться наставлениями своих епископов, не знающих их языка»[648].

Французский язык проник в Брабант, как и во Фландрию, но в более слабой степени. Подобно графам, герцоги жили в окружении людей, говоривших на романском языке[649], и людей, говоривших на нидерландском языке, ибо они, подобно им, управляли отчасти валлонским, отчасти фламандским населением. Но благодаря влиянию Франции и авторитету ее культуры, существовавшее при их дворе равновесие между обоими языками вскоре было нарушено. Покровительство, которое оказывала в Англии французской литературе Алиса Лувенская (1121–1135 гг.), супруга короля Генриха I, позволяет думать, что она научилась ценить ее еще раньше, на своей родине[650]. В XIII веке французский язык стал, бесспорно, излюбленным языком герцогского дома. Правда, у этой древней местной династии он не достиг такого исключительного значения, как у чужеземных князей, правивших после Теодориха Эльзасского на другом берегу Шельды. Герцоги пользовались им в своей переписке и в своем домашнем быту, но не для сношений со своими подданными. Во фламандских областях Брабанта чиновники перестали составлять документы по-латыни, лишь для того, чтобы начать пользоваться фламандским языком. Впрочем, народный язык стал употребляться в Брабанте позже, чем во Фландрии, что является лишним доказательством более замедленного развития Брабанта[651]. Древнейшая французская хартия герцогства относится к 1253 г., а древнейшая фламандская — к 1275 г.[652] Но если власти остались верными национальному языку, то зато французский язык утвердился среди высшей аристократии одновременно с «придворными нравами», от которых он был так же неотделим, как в настоящее время английский язык неотделим от всего, связанного со спортом.

Но известно, что брабантцы «считались в чисто германских странах образцовыми представителями рыцарских совершенств и их часто ставили в воздававшихся им похвалах в один ряд с французами»[653]. Вольфрам фон Эшенбах говорит о тех, кто знает французский язык, «что они французы или брабантцы», а Адне ле Руа пишет, со своей стороны, что:

«Tout droit a celui temps que je cis vous devis

Avoit une costume ens el tyois pais

Que tout li grant seignor, li comte et li marchis,

Avoient entour aus gent francoise tousdis

Pour apprendre francois leurs filles et leurs fils».

(«В то же самое время, которое я вам описываю, во фламандской стране был обычай, что все вельможи, граф и маркизы имели около себя французов, чтобы научить своих сыновей и дочерей французскому языку».)

Голландский хронист Мелис Сток подтверждает слова брабантского поэта: он сообщает нам, что граф Флоренции V учился в школе «walsch ende dietsch» (французскому и фламандскому)[654].

Впрочем, употребление французского языка, по-видимому, не распространилось в Брабанте далее кругов высшей знати и даже у тех, которые городились тем, что знают его и говорят на нем, он не оттеснил окончательно на задний план национального языка. Офранцуживание было, по-видимому, в этой стране, главным образом, делом моды, хорошего вкуса и хорошего тона. Хотя сами герцоги не пользовались уже больше фламандским языком в своем семейном быту, но они все же старались знать его. Правящая династия должна была быть двуязычной, как и государство, которым она управляла. Ван Гелю посвятил свою поэму о битве при Воррингене Маргарите Английской, супруге старшего сына Иоанна I;

Want si dietsche tale niet en can

Daer bi willic haer ene gichte

Sinden van dietschen gedichte,

Daer si dietsch in Ieeren moghe[655].

(«Так как она (княгиня) не знает фламандского языка, то я хочу воспеть ее в фламандских стихах, чтобы она могла научиться на них фламандскому».)

Германский Люксембург, князья которого с XII века породнились с Намюрским, Генегауским и Люксембургским домами и который, хотя и жил несколько изолированно, однако поддерживал более тесные сношения с своими валлонскими соседями, чем с Германией, тоже испытал на себе результаты описываемого нами офранцуживания. С конца XI века романские формы проникли в его письменные акты, а с XIII века французский язык стал главным образом употребляться как народный язык, в канцелярии его графов и вскоре даже в документах, составленных для простых горожан[656].

II

По следам французского языка в германские области Нидерландов проникла, разумеется, и французская литература. Это произошло тем легче, что, собственно говоря, она не была для Фландрии и для Брабанта иностранной литературой.

Действительно, валлонские области этих двух государств относятся к тем странам, которые занимали до конца XIII века особенно блестящее место в истории романской литературы. Главной причиной этого могучего расцвета литературы следует без всякого сомнения считать изумительное богатство и бурное экономическое развитие этих областей. В самом деле, характерно, что писатели появились в довольно значительном числе только в тех валлонских областях Бельгии, которые были усеяны большими городами и принимали деятельное участие в тогдашней экономической жизни. Всецело сохранивший свой аграрный характер Люксембург не дал вообще ничего, а Льежская область, промышленная и торговая деятельность которой не может идти ни в какое сравнение с экономической активностью бассейна Шельды, дала в смысле литературного творчества лишь несколько проповедей и несколько текстов морализирующего характера[657].

Наоборот, в богатых городах бассейна Шельды — в Аррасе, Дуэ, Лилле, Камбрэ, Турнэ, Валансьене — было множество поэтов, хронистов и переводчиков. В то же время здесь культивировались все тогдашние литературные жанры: рядом с рыцарской и придворной поэзией «особенно развился порожденный первым крестовым походом новый эпос, как это естественно было ожидать в стране, давшей главных героев его»[658].

В недрах городского населения зародилась шутливо-сатирическая поэзия[659], но наряду с этим стал пользоваться все большими симпатиями и дидактический жанр, так отвечающий практическому духу трудолюбивого общества.

Вся эта романская литература валлонской Фландрии и Генегау носила вполне почвенный характер. Она не была занесена из Франции и не подражала иностранным образцам. Она жила собственными соками и была высококачественна и оригинальна. Она пользовалась местным пикардским наречием и громко требовала своей независимости наряду с собственно французской литературой. В середине XIII века Конон Бетюнский противопоставлял еще свой язык французскому языку:

«Encore ne soit me parole franchoise

Si le peuton bien entendre en franchois,

Ne chil ne sont bien apris ne cortois

S'il m'ont repris Ae j'ai dis mos d'Artois,

Car je ne fui pas noris a Pontoise».

(«Хотя я и не говорю на французском языке, но меня можно понять по-французски, и плохо воспитаны и невежливы те, кто упрекает меня в употреблении артуасских слов, ибо я не воспитывался в Понтуазе».)

Покровительство, оказывавшееся французской литературе с XII века княжескими династиями Бельгии, имело, конечно, огромное значение для процветания этой литературы. Первое место занимала в этом отношении опять-таки Фландрия. Филипп Эльзасский представляется нам своего рода феодальным меценатом. Двор этого энергичного вояки, этого основателя городов, этого строителя плотин, был центром для писателей и ученых, и за толстыми стенами его замков сконцентрированы были весь тогдашний тонкий вкус изящество. Его жена, Елизавета Вермандуа, славилась своими судами любви[660]. Что касается самого князя, литературные вкусы которого были развиты очень тщательным воспитанием[661], то он любил собирать рукописи, которые щедро ссужал окружавшим его поэтам[662]. Не только из Фландрии, но и из различных областей Франции собирались писатели в поисках удобного и почетного существования ко двору князя, славившегося своим богатством и щедростью. Филипп был покровителем Кретьена де Труа, величайшего французского поэта своего времени, а также Готье д'Эпиналя и анонимного автора «Li proverbe au vilain»[663] (Поэма о вилане). Его шурин Балдуин V Генегауский разделял его любовь к литературе. Но по своему серьезному и рассудительному характеру он склонен был, скорее, к дидактическим произведениям, и особым его расположением, пользовались не столько поэты, сколько историки и переводчики. Когда при сыне его, Балдуине VI, Генегаускому дому достался престол Фландрии, то протеже Филиппа Эльзасского нашли в новых князьях не менее щедрых покровителей, чем тот, которого они недавно утратили. Жена Балдуина, Мария Шампанская, была восторженной поклонницей поэзии, а сам Балдуин слыл автором провансальских «сирвент», подлинность которых, по правде говоря, достоверным образом не установлена. В течение всего XIII века фландро-генегауская династия оставалась верной своим традициям. Она продолжала привлекать к себе поэтов и прозаиков. Меннесье окончил для графини Иоанны «Парсифаля» Кретьена де Труа; Маргарита покровительствовала Жану и Балдуину Кондэ; «Couronnement Renard» (Коронация Лиса) было посвящено Вильгельму Дампьеру. В свите его, сына Гюи находилась, во время его участия в крестовом походе Людовика Святого против Туниса, группа менестрелей, принадлежавших его дому[664]. В Брабанте наблюдалась подобная же картина. Самый знаменитый средневековый бельгийский поэт Адне ле Руа был любимцем герцогов, и известно, что один из них — Генрих III — составил несколько изящных, дошедших до нас песенок[665] и покровительствовал, как и Гюи де Дампьер, труверу Перрену д'Ожикуру[666].

Не только страсть к роскоши и любовь к утонченным развлечениям, доставляемым поэзией, побуждала бельгийских князей окружать себя писателями, пользовавшимися народным языком, подобно тому, как поступали епископы, окружавшие себя учеными клириками, писавшими по-латыни. Князья издавна потребовали от них, чтобы они, при помощи переводов на французский язык, сделали доступной для светских людей науку, монополия которой находилась до тех пор в руках духовенства. И очень интересно отметить, что подобно тому как Бельгия стала употреблять в административных делах народный язык раньше самой Франции, точно так же она дала множество переводов и всякого рода дидактических произведений, которыми она обогатила романскую литературу.

Известен пример графа Балдуина II Гинского (1169–1206 гг.). Этот князь, по словам Ламберта Ардрского, «окружал себя клириками и учеными, непрерывно расспрашивал их и внимательно выслушивал. Но так как он хотел все знать и не мог всего запомнить наизусть, то он приказал ученому Ландри де Вабену перевести с латинского языка на романский "Песнь песней", с ее мистическими комментариями, и заставлял часто читать ее себе. Таким же образом он изучил Евангелия, особенно воскресные, с приложением соответствующих проповедей, которые перевел, равно как и жизнь аббата св. Антония, некий Альфред. Он получил также от ученого Готфрида перевод с латинского языка на романский значительной части "Физики". Как известно, достопочтенный отец Симон Булонский перевел для него с латинского языка на романский книгу Солина по естественной истории, которую он, желая получить награду за свой труд, посвятил ему публично и прочел ему»[667].

Балдуин Гинский не был, конечно, одиноким в этом отношении, и можно было бы привести множество фактов, убедительно свидетельствующих о том, что при нидерландских феодальных дворах питали такую же страсть к знанию. Мы уже отметили любовь Балдуина V Генегауского к дидактической литературе. Напомним еще, что древнейший имеющийся прозаический французский перевод, — это, если исключить чисто религиозную литературу, сделанный в 1240 г. генегаусцем Иоанном Тюенским, перевод Фарсалий.

Из различных отраслей серьезной литературы ни одна не была в большем почете, чем история. Здесь тоже начали с переводов. Первый труд этого рода на французском языке был написан Николаем Санлисским для Иоланты, графини Сен-Поль, сестры Балдуина V Генегауского, завещавшего ей рукопись латинского текста хроники Турпина[668] до 1198 г. С тех пор число исторических трудов, написанных на народном языке, стало быстро расти. В 1225 г. один ученый, находившийся под покровительством лилльского кастеляна Рожера, написал по-французски в прозе книгу «Livre des Histoires» (Книга историй), в которой он изложил почерпнутые из самых различных источников исторические рассказы, начиная с сотворения мира и вплоть до своего времени[669]. Если верить Якову Гизу, то Балдуин VI Генегауский приказал составить подобное же произведение. Но местная история вызывала больший интерес, чем всеобщая. Во второй половине XIII века была переведена «Genealogia comitum Flandriae» (Генеалогия графов Фландрии), и вскоре народным языком стали пользоваться не только для популяризации латинских сочинений, но и для составления самостоятельных повествований. Один артуасский рыцарь, служивший у Бетюнского сеньора, написал в 1217 г. хронику войн между Францией, Фландрией и Англией, которая благодаря искреннему тону изложения и художественности повествования может быть отнесена к лучшим произведениям той эпохи, а несколько лет спустя Балдуин д'Авен приказал составить историю Генегау. Впрочем, в это время интерес к истории не ограничивался уже одним дворянством; она нашла благосклонных читателей среди городского населения, и именно для турнэских горожан Филипп Мускэ составил в 1240 г. свою рифмованную хронику.

Хотя горожане и разделяли вкусы аристократии к серьезной литературе, тем не менее они имели все же и свою поэзию, резко отличавшуюся от придворной поэзии, которой наслаждались знатные дамы и сеньоры. Действительно, в городах «эпос о животных» занимал такое же место, какое занимал в замках феодальный эпос. Достаточно хорошо известно, что элементы этого эпоса восходят к глубокой древности и гораздо древнее Средних веков и христианства. Но тем не менее не подлежит сомнению, что именно в Северной Франции и в Нидерландах — и как раз к тому времени, когда возникли торговые города, т. е. в XI веке, — циркулировавшие в народных массах рассказы о животных, восточного, греческого или германского происхождения, подверглись той переработке, которая обеспечила им столь исключительную популярность. Здесь герои этих рассказов были индивидуализированы и получили имена людей; здесь вокруг Аиса и Изенгрина создано было множество второстепенных действующих лиц: Нобль (лев), Гримберт (барсук), Белен (баран), Шантеклер (петух), Куар (заяц), Тибер (кот), Бернар (осел), имена которых, то романские, то германские, в силу своего разнообразия явно свидетельствуют о деятельном сотрудничестве обеих народностей, населяющих Бельгию.

В первой половине XII века один фламандский священник, родом, возможно, из Гента, но во всяком случае человек настолько хорошо знакомый с нравами, языком и народными поговорками своих валлонских соотечественников, что можно было утверждать с известным основанием, будто он родом из романской Фландрии[670], по имени Нивард, облек «в клерикальную и сатирическую форму» рассказы о животных, циркулировавшие в окружавшем его обществе. Поэма Ниварда, написанная по-латыни и к тому же загроможденная намеками на тогдашние политические и религиозные распри, не приобрела популярности. Но и на народном языке пытались рассказать приключения Аиса и Изенгрина. Множество небольших французских стихотворений, сочных и забавных, передавались из одного города в другой, составляя опасную конкуренцию проповедникам и вызывая из их уст жалобы, отзвуки которых дошли до нас.

Роман о Аисе может считаться подлинной и исконной поэзией горожан, но рядом с ним в почете были — если не среди ремесленников и городского простонародья, то во всяком случае среди патрициев — и более высокие жанры.» Желая во всем подражать придворным нравам дворянства, богатые купцы и «знатные семьи» стали с увлечением читать в XIII веке рыцарские эпопеи (chansons de gestes). Несомненно, для удовлетворения их спроса были составлены многочисленные безвкусные переделки, так глубоко обесцветившие и опошлившие в эту эпоху суровый и героический феодальный эпос первоначального периода.

Вторжение придворной литературы в города должно было оказать сильное влияние на образ жизни горожан. Но дворянство не могло смотреть без улыбки на то, как городские «щеголи» (damoiseaux) копируют его одежду и его турниры. Довольно забавная пародия XIII века «Siege de Neuville» (Осада Невилля), написанная на наречии, представляющем смесь фламандского с пикардийским, рассказывает о выдуманной осаде, в которой героями обеих враждующих сторон являются добрые фламандские горожане, изображенные таким образом, как если бы дело шло о Вильгельме Оранском или Гарине Лотарингском[671].

В этих городах, где с XIII века богатство породило большую, чем где бы то ни было, страсть к народным празднествам и увеселениям, не могла не зародиться идея организовывать поэтические состязания, наподобие рыцарских боев на копьях. Эти поэтические состязания, известные вначале под названием «puis», упоминаются в Аррасе, Валансьене, Аилле, Дуэ, Камбрэ, Турнэ. Они не замедлили распространиться во фламандской Фландрии, где они с давних пор послужили толчком к появлению «камер реторики» (chambres rhétoriques)[672].

Как мы видим, литература на французском языке была до конца XIII века очень богатой во Фландрии, Генегау и Брабанте. В силу этого она задержала развитие в Нидерландах самостоятельной и независимой фламандской литературы. В течение долгого времени фламандские писатели довольствовались скромной ролью переводчиков или компиляторов. До конца XIII века духовной пищей для областей фламандского языка служила только романская литература. Дворянство и образованные классы читали французские поэмы прямо в оригинале; другие же классы пользовались переводами «waelsche boeken» (французских книг). Это странное, на первый взгляд, положение объясняется целым рядом причин: одинаковым социальным строем во фламандских и валлонских областях, авторитетом Франции, необычайным распространением французского языка к северу от лингвистической границы, особенно при княжеских дворах и в высшем дворянстве. Конечно, если бы между Маасом и морем нашелся какой-нибудь поэт, столь же мощного духа и столь же пылкой фантазии, как например, Вольфрам фон Эшенбах или Гартман фон дер Ауэ, то подражание французским образцам не помешало бы развитию нидерландской литературы. Но она находилась в крайне неблагоприятных условиях. На этой чересчур богатой и возделанной почве народный характер с ранних пор проникся практически-прозаическим духом, он предпочитал полезное прекрасному и требовал от литературы, главным образом, правил поведения и моральных максим. Горожане, игравшие руководящую роль в политическом развитии Фландрии, наложили вою печать и на фламандскую литературу.

Однако как ни мало оригинальна была эта литература, она представляет все же значительный интерес в культурном развитии Средних веков. Действительно, благодаря ей поэтическое творчество Франции проникло в широких размерах в Германию. В XII и в XIII вв. Бельгия продолжала быть, как и в XI в., посредницей между романской и германской культурами, делившими между собой ее территорию и перемешавшимися здесь друг с другом.

Эта посредническая роль Бельгии началась сразу же вместе с первым поэтом, о котором упоминает история нидерландской литературы, именно с Гендриком ван Вельдеке. Подобно Конону Бетюнскому или Вольфраму фон Эшенбаху, Вельдеке был — редкий случай среди фламандских писателей — рыцарем. Но в то время как Вольфрам не умел ни читать, ни писать, Вельдеке получил образование; он научился латинскому и французскому языкам, он принадлежал к тому классу просвещенных дворян, любопытным образчиком которых был в это самое время граф Гинский. Он был также переводчиком. Его «Sint-Servaes-Legende» и его «Eneit» заимствованы: первая — из латинских произведений, вторая — из «Roman d'Eneas» (Романа об Энее) Бенедикта Сент-Мора. Эти произведения имели колоссальный успех. Вельдеке ввел в фламандскую литературу придворную поэзию, оказавшую с тех пор на нее столь глубокое влияние. Впрочем, он рано покинул свое отечество и поселился в Германии. Французский язык был в его время уже слишком распространен среди бельгийского дворянства, чтобы простой переводчик мог достигнуть той популярности, которую этот лоозский рыцарь приобрел по ту сторону Масса. В Германии, а не в Нидерландах, поэты прозвали его своим «учителем».

Вельдеке — это самый старинный и единственно знаменитый из целого легиона переводчиков. На протяжении всего XIII века всякая «героическая поэма» («geste»), стяжавшая себе хоть мало-мальскую популярность во Франции, немедленно же переводилась на фламандский. Впрочем, ни один из этих переводов не отличался какими бы то ни было достоинствами. Они невольно напоминают современную издательскую халтуру. Напрасно было бы искать в них какой-нибудь художественности, какой-нибудь заботы о форме. Они просто стремились удовлетворить все более распространявшейся среди публики моде. В отличие от Вельдеке, их авторы не принадлежали к рыцарскому сословию: они писали для горожан, и выходили из их рядов. Большинство из них, по-видимому, были выходцами из той группы городских клерков, которые в силу своих обязанностей должны были, как мы видели, знать французский язык. Таков был, несомненно, Дидрих ван Ассенеде (умер около 1293 г.), переводчик «Floire et Blanchefleur», таковы же были, вероятно, Сегёр Денготгаф (в конце XIII века) и Лоу Латевард (1330–1350 гг.), фамилии которых тоже не указывают на более аристократическое происхождение. Эти неизвестные скромные писатели оказали тем не менее своими переводами довольно значительное влияние на средневековый нидерландский язык. Они не только внесли в него массу французских слов, но и популяризировали также некоторые правила просодии, употреблявшиеся в романской поэзии.

Из бесцветной толпы этих переводчиков выделяется одна очень яркая фигура, именно — Биллем, автор «Reinaert»[673] (Лиса). Правда, Биллем тоже заимствовал содержание своей поэмы, как он сам это признает, из «французских книг». Но он превзошел свои образцы, и его повествование, которому он сумел придать подлинно фламандский колорит и место действия которого он перенес в окрестности Гента и в Ваасскую область, «soete lant» остается шедевром средневекового эпоса о животных. Впрочем, легко понять успех Виллема, если принять во внимание, как идеально повесть о Лисе соответствовала характеру и настроениям городского населения[674]. Писателя здесь вывез его сюжет. Если рыцарский эпос, несмотря на свою громкую славу, не смог вдохновить бюргерских поэтов, то совсем иначе обстояло дело с приключениями Лиса, где насмешливо — сатирический юмор нашел для себя полный простор. Несмотря на господствовавшую моду, первый остался в этой торгово-промышленной стране, какой была Фландрия, бесцветно-холодным и отмеченным печатью условности; вторые же, наоборот, облеклись здесь в свою классическую форму и известно, что произведение Виллема, издавна распространившееся в фламандских областях, сохранило здесь свою популярность до наших дней.

Бюргерским мировоззрением был проникнут в XIII веке кроме Виллема еще и другой великий представитель фламандской литературы, Яков ван Марлант (1245–1300 гг.). Тот, кому предстояло вскоре прослыть vader der dietschen dichter algader («отцом всех фламандских поэтов»), был, подобно Дидриху ван Ассенеде или Сегеру Денготгафу, выходец из рядов тех самых clercken (клириков), которые в минуты досуга, остававшегося у них после составления регистров или хирографов, занимались переводом французских поэм. Марлант дебютировал, подобно им, переделками произведений Роберта Борона, Бенедикта Сент-Мора и Готье Шатильона. Но заслуга его заключается в том, что он первый понял, насколько придворный и условный жанр не соответствовал запросам его соотечественников. Он явился во Фландрии творцом дидактического жанра, так идеально соответствовавшего практически-рассудительному характеру народа. Отдав первоначально дань тогдашней моде, он затем спохватился, отвернулся от легкомысленных и опасных романов, boerden поэтов, и обратился к wijze-clercken, в латинских произведениях которых заключены были драгоценные сокровища науки.

Wat waelsch is valsch is («Все французское — фальшиво»)

писал он и, сжегши то, чему некогда поклонялся, обратился к Винсенту из Бовэ, Петру Коместору, Томасу из Кантимпрэ, за полезными истинами которых не могут дать эти:

…Scont waelsche valsche роеten

Die meer rimen dan si weten.

(«Прекрасные французские лукавые поэты, которые больше укладывают в рифмы, чем они знают».)

Не следует думать, будто презрение Марланта к «французским поэтам» объяснялось, как это утверждали некоторые, его враждебными чувствами к Франции[675]. Он отвергал и осуждал книги, написанные по-французски, а не книги, написанные французами. Наоборот, Для него, как и для его современников, Франция была страной всякой науки и всякой философии:

Wie verhief wilen so scone

In die wereldt die Griexe crone,

Daerna Rome, nu Vrancrike.

(«Как некогда красовались в мире греческая, корона, потом Рим, а теперь Франция».)

Он был проникнут даже подлинным энтузиазмом по отношению к этой родине литературы, и любопытно встретить у этого фламандского поэта, писавшего совсем незадолго до, битвы при Куртрэ, следующее торжественное восхваление правления Филиппа Красивого:

Riddersceep ende clergie

Regneert onder die crone vrie,

Cuisheit eere, tucht ende vrede

Es daer meest in der werelt mede[676].

(«Рыцарство и духовенство свободно господствуют под сенью короны, и поэтому в мире процветают нравственность, честь, скромность и мир».)

Впрочем, эти похвалы объясняются очень просто, если вспомнить о тогдашнем притягательном действии парижского университета на Нидерланды. С тех пор как исчезли вместе с имперской церковью большие монастырские школы, Париж стал для Фландрии, как и для Лотарингии, подлинной столицей культуры[677]. Нельзя было найти такого мало-мальски образованного клирика, который не сидел бы в свое время у ног знаменитых учителей, преподававших на горе св. Женевьевы. Жилль ле Мюизи рассказывает, что в дни его молодости семьдесят шесть студентов из одного только города Турнэ слушали здесь лекции[678]. Основывались многочисленные стипендии, чтобы позволить бедным школярам отправиться в Париж для окончания своего образования. Еще при жизни ван Марланта каноник Арнульф Мальдегем основал несколько таких стипендий в пользу молодежи из того самого округа Брюгге, откуда родом был поэт[679]. Нидерланды посылали в Париж не только студентов, но и преподавателей, как например, Сигера из Брабанта, Генриха из Гента, Вильгельма из Мурбеке, Жилля из Лессина и Готфрида из Фонтана[680]. Таким образом, наиболее выдающиеся люди страны отправлялись искать на берегах Сены арены, достойной их честолюбия, или их энергии, и легко понять почему; в следующем веке Яков Гиз, бывший свидетелем этой тяги бельгийских ученых в Париж, мог упрекать своих соотечественников в том, что они имели вкус только к «sciencias grossas atque palpabiles»[681] (обширным и осязаемым знаниям). Марлант с трогательной решимостью и искренностью поставил себе целью передать светским людям ту науку, которая до тех пор была уделом только духовенства. Он был популяризатором — в полном смысле этого слова. Он писал по самым разнообразным отраслям человеческого знания: по естественной истории в «Der naturen Bloeme», политике и морали в «Heimelicheit der Heimelicheden», по священной истории в «Reimbibel» (Рифмованной Библии), по светской истории в «Spiegel historiael» (Зерцале истории). Работы эти были очень своевременны и приобрели немедленно огромную популярность: некоторые из них добились даже — и это, может быть, единственный случай в тогдашней фламандкой литературе — чести быть переведенными на французский язык[682]. Однако эти книги понравились бюргерской публике, для которой они предназначались, не только своим в известном роде педагогическим характером, но и заключавшимися в них добрыми советами, своим серьезным и благочестивым изложением. Поэт хотел, чтобы наука наставляла и морализировала, и, подобно всем моралистам, он черпал в ней доводы против разврата, овладевшего, по его словам, мирянами и духовенством. Его почти всегда твердый и трезвый язык достигает в этих случаях очень часто подлинного красноречия. Настроение Марланта было, по существу, глубоко христианским. Он никогда не поднимался до большей высоты, чем в стихах, посвященных после взятия Акры проповеди нового крестового похода, в своих «Van den lande van Overssee» и «Der kerken claghe». Впрочем, есть основания думать, что его красноречивые призывы к своим соотечественникам не встретили у них сочувствия. Бюргеры, наслаждавшиеся «Reimbibel» или «Spiegel historiael», отнеслись холодно к идее крестового похода, и ван Гелю удалось, несомненно, гораздо лучше выразить их настроения, когда он заявил, что разрушать замки рыцарей, грабивших купцов, столь же почтенная задача, как и сражаться за освобождение гроба господня.

Несомненно, очень преувеличивают влияние Марланта те, кто видит в нем идеолога фландрской демократии, нанесшей спустя несколько лет после его смерти решительное поражение французской армии под стенами Куртрэ. Действительно, Марлант не был вовсе политическим поэтом, и если он проповедывал простоту нравов, если он прославлял бедность и труд, то в этом следует видеть лишь общие места, встречающиеся у моралистов всех времен, а не нападки на городской патрициат, могущество которого было сломлено победой при Куртрэ. У него нельзя найти никакого следа тех социальных требований, которые были распространены в его время среди валяльщиков и ткачей больших городов. Но хотя Марлант и не породил ни Конинка, ни Заннекина, ни Артевельде, тем не менее он оказал решающее влияние на фламандский народ. Не в том смысле, что он окончательно освободил его от зависимости по отношению к французской литературе (в XIV веке выходило множество переводов, и еще при жизни Марланта Гейн ван Акен перевел Roman de la Rose — Роман о Розе), но в том, что он сделал фламандский язык литературным языком, превратил его в язык, способный полностью выразить национальный гений. Он вполне заслужил звание «отца вех фламандских поэтов», которое дал ему Бундале. До конца Средних веков большинство писателей, оставивших глубокий след в нидерландской литературе, были его учениками, и если после его смерти для развлечения продолжали читать «французские книги», то в его произведениях фламандская душа впервые нашла нужную ей насущную пищу.

Искусство в Бельгии разделяло ту же участь, что и литература. Оно также со своей стороны испытывало влияние Франции, и наиболее оживленный центр его точно так же находился в валлонских областях страны.

Правда, в XII веке Льеж сохранял еще германские традиции своей школы. Строитель хора в Сент-Круа всецело находился еще под рейнским влиянием[683], и это же влияние можно распознать в работах эмалировщика Готфрида Клера. Но совсем иную картину мы наблюдаем в следующем веке. Архитектор, построивший динанскую церковь, вдохновлялся, по-видимому, реймским собором. Работы Гуго из Уаньи не имеют ничего общего с германским ювелирным искусством. Как бы велика ни была его личная оригинальность, однако в его творчестве можно с полной очевидностью найти новые пришедшие из Франции формы, свидетельствующие о том, что процесс эволюции завершен[684].

Этот процесс еще значительно легче и раньше закончился в Турнэ, который по своему местоположению должен был скорее, чем Льеж, испытать на себе влияние Франции, да к тому же Турнэ, в отличие от Льежа, не зависел от имперской церкви. Через Турнэ готическое искусство Франции распространилось в Бельгии, подобно тому, как романское искусство Германии проникло в него через Льеж. Оно здесь вполне завладело скульптурой[685] и подчинило своим принципам архитектуру. Изумительные хоры, которые при епископе Вальтере Марвиском (1219–1251 гг.) заменили романские хоры собора, были чисто французским произведением — по своему плану и методам постройки. Однако турнэская школа не ограничилась рабским копированием французского стиля[686]. Теснящиеся вокруг собора прекрасные церкви св. Якова, св. Николая, св. Марии-Магдалины и св. Квентина отличаются большой оригинальностью. Со своей плоской абсидой, своими моноцилиндрическими столбами, своими копьевидными окнами без крестов и трилистников, своими непрерывными верхними галереями боковых приделов, своими сквозными скульптурными украшениями, своим главным фронтоном с двумя башенками по бокам, украшенными тонкими колонками, они являются образчиками того полного грации и изящества типа, который можно узнать сразу с первого же взгляда.

Турнэский стиль быстро распространялся повсюду, куда проникали камни из каменоломен Турнэ[687]. Его можно встретить в Валансьене, в восточном Генегау, во Фландрии, за исключением приморской части ее[688], и даже в Голландии. Неоспоримые признаки его можно найти в церкви св. Николая и св. Иоанны[689] в Генте, и его главные мотивы легко распознать в мотивах брюггских памятников, построенных до середины XIV века. К сожалению, мы не знаем имен художников, которым принадлежали во Фландрии сооружения, сделанные в правление Иоанны и Маргариты Константинопольской, когда архитектурная деятельность была особенно оживленной. Сохранилось имя только одного из них, именно валлона Арну из Бинша, творца прекрасной церкви Паммельской Божьей матери в Оденарде. Почти бесспорно, что валлонские же архитекторы были строителями других каменных памятников в графстве. Таким образом, страна, доставлявшая строительный материал, продолжала по-прежнему доставлять также и художников, пользовавшихся мм в своей работе. Впрочем, вряд ли можно сомневаться в том, каким успехом пользовались турнэские архитекторы в долине Шельды, если известно, что еще в XIV веке художники этого города работали над сооружением гентской башни и брюггской ратуши.

В отличие от Фландрии, Брабант не испытал турнэского влияния. Обладая богатыми каменоломнями, он не нуждался в привозном камне из других стран и потому избавился от наплыва чужеземных архитекторов. В связи с этим его памятники имеют совершенно иной вид, чем памятники Фландрии. Хотя хоры церквей св. Иоанна — в Генте и св. Гудулы — в Брюсселе построены в одно и то же время, но они, бесспорно, принадлежат двум различным школам. Этой самостоятельностью брабантской архитектуры объясняется блестящая участь, выпавшая на ее долю. Начиная с XV века она распространилась повсюду в Нидерландах, покрыв их замечательными зданиями.

Приморская Фландрия, бывшая, подобно Брабанту, тоже независимой от турнэской школы, стала, как и он, колыбелью самостоятельного и оригинального искусства. Здесь строительные материалы тоже имели решающее влияние на развитие архитектуры. Тесаный камень, отправлявшийся по Шельде, не мог попасть в эту страну, расположенную к югу от устья великой реки. Поэтому здесь пришлось обратиться к кирпичу. Конечно, местные архитекторы вдохновлялись повсюду французскими или турнэскими образцами, но употреблявшийся ими материал заставлял их прибегать к новым комбинациям, придававшим церквям этой области, например — церквям в Дамме, Арденбурге и Ливеге, совершенно своеобразную физиономию. Потребление кирпича должно было породить отличавшиеся фантазией и изяществом произведения, особенно в области орнамента. Украшения стен зернохранилища в Тер-Досте, построенного в XIII веке, предвещали уже появление тех очаровательных фронтонов, которые еще и в настоящее время радуют взор путника на улицах Брюгге, Ипра и Гента.


Гентская башня

Большинство церквей, сооруженных: во Фландрии в XIII веке, было приходскими церквями. Построенные на средства жителей, они свидетельствуют о богатстве и могуществе больших городов страны. Однако они не являются еще наиболее ярким проявлением этого процветания; подлинное свое выражение любовь горожан к блеску нашла в гражданских памятниках. Если во Франции, Германии и Англии можно встретить церкви, значительно превосходящие нидерландские храмы благородством своих линий и гармонией пропорций, то зато мы тщетно стали бы искать здесь зданий, могущих соперничать с Брюггским и особенно с Ипрскими торговыми рядами. Здесь мы имеем перед собой совершенно новое искусство, ничем никому не обязанное. Фландрия нигде не заимствовала образцов тех грандиозных и строгих сооружений, практическое назначение которых так удачно сочетается с их характером, захватывающим по своему героизму и величию. Это — творения того городского гения, который наложил свою печать и на литературу, освободив ее от рабского подражания французским образцам. Но результаты, достигнутые в искусстве, были еще более блестящими; свое наиболее благородное и характерное выражение фламандская культура XIII века нашла в сооружениях городских торговых рядов.

Этот очерк культуры Нидерландов в XII и XIII вв. был бы неполон, если бы мы не закончили его несколькими беглыми указаниями на своеобразные проявления религиозного чувства в Бельгии в эту эпоху. Мы уже знаем, какого рвения достигала религия в XI веке и с какой силой она проявилась во время первого крестового похода и борьбы за инвеституру. Ее тогдашний мощный порыв сохранился затем в течение долгого времени. На протяжении более чем ста лет Бельгия оставалась рассадником крестоносцев и все более покрывалась сетью аббатств. Второй крестовый поход вызвал в Бельгии такой энтузиазм, что из некоторых местностей, как утверждают, ушла большая часть мужского населения. Теодорих Эльзасский четырежды отправлялся в святую землю; Филипп Эльзасский — умер в ней в 1191 г.; Балдуин IX — играл в четвертом крестовом походе ту же роль, что Готфрид Бульонский в первом.

В то же время непрерывно продолжалось создание новых монастырей. Не одни только князья стремились строить их. С ними соперничали дворяне и даже простые бюргеры. Новые ордена премонстрантов и цистерцианцев распространились из Франции в Бельгию с такой же быстротой, с какой в предшествующий период проник клюнийский орден. При жизни св. Бернара (умер в 1153 г.) в Бельгии было основано не менее семи цистерцианских монастырей[690]. Эти монастыри появились во всех частях страны. Валлонская область перестала быть исключительным районом монастырей. Из Нидерландов новые ордена распространились в Германии, и колонии бельгийских монахов заселили по ту сторону Рейна не одно цистерцианское аббатство[691].

Религиозное чувство было не менее сильно в городах, чем в сельских местностях, но оно приняло в них особую форму. Горожане пытались с ранних пор освободиться от вмешательства аббатств в свою религиозную жизнь, подобно тому, как они старались освободиться от вмешательства феодалов в свою экономическую и юридическую жизнь. Они хотели сами назначать священников своих приходов, учителей своих школ. С XII века патриции стали строить часовни, которые они пытались превратить в общественные церкви. Уже в XI веке у гильдий были свои капелланы. Вскоре возникло множество всякого рода религиозных братств. Число больниц росло с неслыханной быстротой.


Старый Гент (Склады товаров)

В противоположность старым монастырям и капитулам, к которым относились с явной враждой, нищенствующие ордена были приняты с энтузиазмом. Не было такого мало-мальски крупного города, который не имел бы уже с первой половины XIII века своих францисканских и доминиканских монастырей, и в борьбе этих орденов против белого духовенства и старых монастырей общественное мнение стояло на стороне новоприбывших. Последние стали активно вмешиваться в городскую жизнь; они проповедовали в городских церквях; они сопровождали городские армии в качестве священников, наконец, один из них оставил нам наиболее волнующий и наиболее правдивый рассказ о предстоявшей вскоре фландрским городам героической борьбе с Францией[692]. Одушевлявший его демократический дух можно было встретить и у его собратьев. В начавшейся в XIII веке борьбе между патрициями и ремесленниками их симпатии были явно на стороне бедноты, подлинными духовными руководителями которой они стали[693].

Свободомыслие, характерное для религиозного чувства в городах, небезопасно было для правоверия. В этих оживленных, полных движения местах, где сталкивалось такое множество людей совершенно различных положений, само религиозное рвение могло легко толкнуть на путь ереси.

Ересь распространилась так же, как само христианство во времена Римской империи среди городских купцов и ремесленников. С XII века значительная часть ткачей стала увлекаться подозрительными, с точки зрения ортодоксии, учениями. В Антверпене пропагандой манихейских идей среди населения занялся Танхельм, и в течение всего XII века еретические учения, подобно плохо потушенному пожару, непрерывно вспыхивали — то в одном, то в другом месте[694]. Социальные и моральные потрясения, вызванные движением городов, в достаточной мере объясняют это положение вещей. Впрочем, духовенство смело выступило против опасности. Мужественные священники поставили себе задачей проповедовать Евангелие и преподавать нравственные истины народу. Они вступили в тесное общение с народом, составляли для него на народном языке духовные песни, принимали участие в его воскресных развлечениях. Таков был, например, в Льеже, Ламберт Косноязычный, эта чрезвычайно своеобразная и в равной мере привлекательная и характерная фигура. Он осуждал заморские паломничества, стоящие слишком дорого, и ставил гораздо выше их раздачу милостыни и любовь к униженным. Он утверждал, что менее грешно трудиться в воскресенье, чем присутствовать на представлениях фигляров, предаваться пляскам и пению на площадях перед церквями и на кладбищах[695]. Эти проповеди принесли свои плоды. В XIII веке опасность была предотвращена, и в дальнейшем речь шла лишь о спорадических вспышках ереси в Дуэ и в Аррасе, являвшихся мелкими и не имевшими никаких последствий эпизодами.

Пропаганда Ламберта Косноязычного и его подражателей характерна для того тревожного и смутного периода, которым сопровождалось образование городов. Наиболее яркими представителями успокоившегося и вернувшегося к ортодоксии городского благочестия были бегинские общины. Первыми бегинками были вдовы или девушки, которые, не приняв монашества, предавались молитвам, умерщвлению плоти и уходу за больными. Их мы встречаем с XII века в городах, где избыток женского населения обрекал многих на безбрачие. Самым совершенным образцом их была Мария из Уаньи, которая после нескольких лет брака разошлась с мужем, посвятила себя долгое время уходу за прокаженными и под конец поселилась с несколькими подругами около маленького монастыря Уаньи в Намюрской области, где ее образ жизни поразил Якова Витри[696].

Эти мистически настроенные женщины, число которых с начала XIII века сильно возросло во всей валлонской области, стали объединяться. Так возникли бегинские общины. По-видимому, первая из них была основана в Льеже Ламбертом Косноязычным, имя которого осталось за сгруппировавшимися вокруг него «бегинками»[697].

Общины бегинок тотчас распространились в городах, где они вскоре утратили свой аскетический характер и приспособились к потребностям городской жизни. Они по-своему способствовали здесь разрешению «женского вопроса».

Бегинки не давали вечных обетов. Они могли вернуться в свет и выходить замуж. Их образ жизни не был исключительно созерцательным; если их средства не позволяли им вести независимый образ жизни, то они прибегали к ручному труду. Многие бегинки занимались в XIII веке прядением шерсти, другие — обучали детей из бюргерских семей[698].

Бегинские общины достигли в середине XIII века невиданного расцвета. Из валлонских частей страны, где они возникли первоначально, они вскоре распространились во фламандские области, проникнув здесь даже в самые небольшие города. Так, например, во Фландрии до 1275 г. бегинские общины существовали в Генте, Брюгге, Лилле, Ипре, Арденбурге, Оденарде, Исендике, Остбурге, Дамме, Гистелле, Куртрэ, Дейнзе, Алосте, Термонде и т. д.[699] Создание бегинских общин вызвало вскоре появление бегардов (beghini), которые были отмечены в Брюгге уже в 1252 г. Они жили согласно уставу св. Франциска или св. Доминика, и занимались ткачеством[700]. Менее многочисленные, чем бегинки, они распространялись, подобно им, в других странах и проникли в Германию и Францию. Таким образом Нидерланды, с давних пор получившие от своих южных соседей новые монашеские ордена и новые стимулы духовной жизни, передали им, в свою очередь, новый институт, родившийся на их почве из взаимодействия их общественных сил.


Загрузка...