Книга третья Борба между Фландрией и Францией

В летописях Нидерландов внимание историков и интерес читателей прежде всего привлекают к себе особенно XIV и XVI столетия. Действительно, оба они отличаются одинаковыми чертами — героизмом и страстной энергией. Но сходство не ограничивается только этим. Революция XVI века была национальным и религиозным движением. В противоположность ей революция XIV века происходила на социальной почве. Она была совершенно чужда национальной идее, и участники ее совершенно и не помышляли об изменении политического строя Нидерландов и объединении их различных территорий в одну общую родину. Было бы глубоко ошибочным считать Якова Артевельде предтечей принца Оранского.

Однако есть все основания придавать особое значение XIV веку. Развернувшаяся тогда внутри страны ожесточенная социальная борьба повлекла за собой величайшие политические последствия. Она привела к полувековой войне между Фландрией и Францией, закончившейся окончательным крахом анексионистской политики, которую капетингская монархия преследовала со времени Филиппа-Августа. В связи с этим Фландрия имела в XIV веке решающее влияние на судьбу Нидерландов. Благодаря своему упорному сопротивлению Франции она избавила их от участи, которая, казалось, была им суждена в конце XIII века. Филипп Красивый был последним французским королем до Людовика XI, серьезно угрожавшим границам Бельгии: вместе с ним исчезла исключительная гегемония Франции над Бельгией, установившаяся после битвы при Бувинё.

Как это наблюдалось и раньше, политические события, развернувшиеся в XIV веке, были тесно связаны с общей историей Европы. Предоставленная своим собственным силам, Фландрия, разумеется, не сумела бы оказать сопротивления своему сюзерену. Но, как и во времена Феррана Португальского, она заключила союз с Англией, и подобно тому как битва при Бувине поставила ее в зависимость от Франции, так сражения при Слейсе, Креси и Азенкуре избавили ее надолго от опасности того ига, которое она сбросила с себя после сражения при Куртрэ.

Но Фландрии удалось сохранить свою независимость лишь ценой тяжелых утрат. При Филиппе-Августе она потеряла Артуа, при Филиппе Красивом — валлонскую Фландрию. Лилль и Дуэ вышли из того объединения больших городов, которое в течение столь долгого времени задавало тон культуре страны, и графство перестало быть двуязычной областью. С другой стороны, приобретение домом д'Авенов Голландии и Зеландии непосредственно связало с южными областями эти территории, которые до тех пор почти не имели сношений с ними. Таким образом, политическая жизнь Нидерландов приняла более отчетливо фламандский характер, а французское влияние в них соответственно уменьшилось.

Упадок шампанских ярмарок и политическое ослабление Франции, со своей стороны, тоже немало способствовали этому. Поэт Бундале уже не испытывал того восхищения перед этой страной, которое так явно вдохновляло ван Марланта. У него можно встретить совершенно недвусмысленное заявление о его принадлежности к фламандской национальности.

Но хотя влияние Франции и ослабело, тем не менее оно не было заменено влиянием какого-либо другого государства. Германия продолжала оставаться чуждой Нидерландам, а Англия, с которой они поддерживали столь тесные сношения, не оказывала на них никакого заметного влияния. Но именно в силу этого на нидерландской почве постепенно выработалась своеобразная культура, которой предстояло в XV веке засверкать таким несравненным блеском. В обстановке борьбы, столкнувшей между собой в пределах городов патрициев и ремесленников, а в рамках территорий — города и князей, родились те художники, которые обессмертили своими шедеврами бургундскую эпоху. В Нидерландах, как и в Италии, политическая жизнь, закалив характеры, разбудив мысль, породив индивидуализм, подготовила расцвет искусства. Век Артевельде сделал возможным век ван Эйка.


Глава первая Социальный и политический характер борьбы

I

С момента окончательного установления городских конституций, города различных нидерландских территорий в течение долгого времени управлялись одними только патрициями. Как известно, это явление наблюдалось повсюду в средневековой Европе, и сама эта универсальность доказывает неизбежность его. Города, бывшие по преимуществу торговыми центрами, должны были естественно пройти в своем развитии через такую политическую стадию, когда власть находилась в руках крупных купцов.

Но кроме этой причины имелись еще и другие. В самом деле, городское право предоставляло всю полноту гражданских и политических прав только земельным собственникам и владельцам некоторого движимого капитала. С другой стороны, городские должности были бесплатны и поглощали все время занимавших их, так что добиваться их можно было только богачам.

Почти все первые патриции (за исключением льежских и лувенских, среди которых встречались, как и в некоторых германских городах, «министериалы») были разбогатевшими купцами. С очень ранних пор — во всяком случае с начала XII века — в среде зарождавшегося бюргерства появились крупные состояния. Gesta episcoporum Cameracensium (Деяния епископов Камбрэ) сообщают с множеством подробностей — столь же живописных, сколь и поучительных, — историю некоего Веримбольда, который, не имея ничего, нажил в несколько лет большое состояние[701]. Накопленные таким образом купцами богатства, позволили им превратиться в земельных собственников. Деньги, заработанные торговлей, были помещены в земли или пошли на покупку рент с домов. В XIII веке почти вся городская земля принадлежала богатым «знатным родам», geslachten[702], и многие бюргеры, отказавшись от торговли, жили комфортабельно на свои доходы, не перестававшие возрастать вместе с ростом городов и городского строительства[703]. Зти привилегированные лица, которых грамоты называют «vin hereditarii, hommes heritables, erwachtige lieden» (родовитые люди), получили в народе прозвище «otiosi, huiseux, lediggangers» (бездельников). Многие из них, кроме того, увеличили свои богатства либо взяв на откуп взимание налогов, доходы с княжеских поместий и городских «акцизов», либо принимая участие в банковских операциях какой-нибудь ломбардской кампании[704].

Наряду с этой группой, которую можно считать группой «старых патрициев», существовала еще купеческая гильдия, приобретавшая все более аристократический характер. Удалив в конце концов из своей среды ремесленников и начав допускать в качестве членов только торговцев шерстью и сукном, она заключала в себе наиболее энергичные и активные элементы высшего бюргерства. Впрочем, между viri hereditarii и купцами гильдии (comanen) всегда поддерживались тесные взаимоотношения. В каждой родовитой семье имелись представители обеих категорий. Первая непрерывно пополнялась за счет второй, а эта — в свою очередь, была открыта для сыновей «lediggangers», желавших заниматься торговлей. Многие граждане были одновременно купцами и родовитыми бюргерами (marcans et bourgeois heritables)[705]. Словом, хотя отдельные патриции и занимались различными делами, тем не менее в целом все они составляли особый класс, с ясными отличительными признаками. На них смотрели, как на бюргерство в собственном смысле слова (poorterij), хронисты называли их то majores, то ditiores, то boni homines (могущественными, богатыми или славными людьми).

Контраст между этим плутократическим классом и остальной частью городского населения резко бросался в глаза.

По своим обычаям, одежде, часто даже по языку, на котором они говорили, патриции обособились от «простонародья», от «ремесленников» (communitas, gemeen). Безвозвратно прошло то время, когда в первых городских поселениях купцы и ремесленники были слиты между собой под названием mercatores. Разница в богатстве положила между ними непроходимую грань и сделала невозможным какое бы то ни было общение. Во всех проявлениях социальной жизни патриции надменно афишировали свое превосходство. Они присваивали себе звания here, sire, damoiseau; их увенчанный зубцами каменные дома (steenen) высились со своими башенками над убогими соломенными крышами рабочих жилищ[706]; в городских войсках они составляли конницу; в доме гильдии, ghiselhuis, тщательно различали и обращались совершенно по-разному с ремесленником и буржуа, привыкшим пить вино за своим столом[707].

Эта кастовая надменность, так открыто проявлявшаяся патрициатом, имела свои основания. Действительно, начиная с середины XII в. до конца XIII в., крупное бюргерство представляло поразительное зрелище. Своим умом, энергией и трудолюбием, своими деловыми способностями, своей преданностью общественному делу, оно невольно напоминает, несмотря на разницу во времени и обстановке, парламентскую аристократию, управлявшую Англией в VII и XVIII вв. Правда, ее дело оставалось анонимным, и лишь случайно до нас дошли имена некоторых «poorters» (горожан), причастных к тогдашней политической жизни: таким был, например, Симон Сафир из Гента, к которому неоднократно обращался английский король Иоанн, как к посреднику в Нидерландах. Но если роль отдельных лиц нам неизвестна, то о роли всего коллектива можно судить по ее результатам. Во время правления патрициата окончательно сформировались города, были возведены их стены, построены их рынки, приходские церкви, дозорные башни, вымощены городские улицы, упорядочены водопроводы, проведены каналы. При этом же строе в городах была введена та финансовая, военная и административная система, которую они с тех пор сохранили без существенных изменений до конца Средних веков. Правление патрициев дало городам народные школы[708], освободило города от юрисдикции церковных судов, уничтожило феодальные повинности, тяготевшие еще на городских землях или городских жителях, и сделало, наконец, все выводы из вписанных в грамоты привилегий.

Патриции не только в качестве городских правителей придали городам тот блеск, которого они достигли в конце XIII в. Они, кроме того, щедро жертвовали свои состояния на городские дела. Так, камбрэский хронист восхвалял только что упомянутого нами Веримбольда за то, что он выкупил за свой счет обременительный налог, взимавшийся у одной из — городских застав[709]. Но горячий местный патриотизм, одушевлявший высший слой городского населения, проявился в особенности в строительстве городских больниц. С конца XII века создававшиеся ими благотворительные учреждения множились с поразительной быстротой[710]. И подобно тому, как хоры церкви св. Иоанна в Генте, Ипрские и Брюггские торговые ряды, канал от Гента до Дамма и трубы Зилебеке и Дикебусхе, питавшие ипрский водопровод, — еще и в настоящее время напоминают о величии и плодотворности патрицианского правления, точно так же благотворительные учреждения современной Бельгии обязаны в значительной мере своими богатствами пожертвованиям этих «erwachtige lieden» (родовитых бюргеров) и этих «comanen» (членов гильдий), щедро жертвовавших для облегчения участи бедных часть барышей, которые они получали со всех концов Западной Европы от продажи фландрских сукон.

Но те же причины, которые породили могущество патрицианского строя, привели также и к его гибели. Имея все достоинства классового управления, он под старость приобрел все недостатки его. Привилегии патрициата и занимавшееся им повсюду исключительное положение первоначально признавались всеми. Было естественно, что самым богатым купцам досталась городская власть. В этих населенных пунктах, живших торговлей и промышленностью, олигархия богатства стала неизбежной с самого же начала, подобно тому как в свое время неизбежен был феодальный строй, соответствовавший потребностям эпохи, когда главной экономической силой была крупная земельная собственность. Но в то время как в XII веке княжеские бальи и чиновники постепенно заменили феодалов, положение которых не отвечало больше новому порядку вещей в стране, патрициат не желал отказаться ни от одной из своих прерогатив. С течением времени его власть становилась все более стеснительной и обременительной; он упорно не допускал «простой народ» к каким бы то ни было должностям и отказывал ему в каком бы то ни было контроле.

Недостатки системы, передававшей политическую власть над массой ремесленников в руки тех самых людей, на которых работали эти ремесленники, не замедлили сказаться со всей силой. Рабочий класс, в котором в XII веке происходило брожение под влиянием еретических учений, в XIII веке охвачен был бурными социальными требованиями. Священники и нищенствующие монахи, отдавшиеся делу проповеди Евангелия среди бедняков, и пробудившие у них чувство человеческого достоинства, часто, сами того не желая, сеяли среди них своей проповедью христианского смирения презрение и ненависть к богачам. Так, например, в Антверпене Вильгельм Корнеций заявлял, что богач, даже добродетельный, хуже проститутки[711]. Какое же негодование должна была вызывать среди усвоивших подобные взгляды людей безнаказанность, которой пользовался, например, согласно гентской «Keure» тот, кто похищал «дочь бедняка», чтобы сделать из нее свою любовницу?[712]

В промышленных городах недовольство усиливалось и питалось главным образом волнующим вопросом о заработной плате. Правда, некоторые слишком вопиющие злоупотребления были уничтожены, по крайней мере номинально; так, например, Truck-system (оплата труда товаром) была запрещена[713]. Но тем не менее тарифы заработной платы устанавливались исключительно эшевенами, избиравшимися из среды патрициата, т. е. из среды тех же предпринимателей. Кроме того, эти самые предприниматели, злоупотребляя своим положением, эксплуатировали работавших на них ремесленников, либо не выплачивая следуемой им платы, либо обманывая их насчет количества сырья, которое они им давали[714]. Если прибавить к этому запрещение рабочим ручного труда вступать в гильдии и продавать сукно, предоставление надзора за цехами, обрабатывавшими шерсть, исключительно только купцам, тайну, в которой городские советы держали свои совещания, то легко понять, почему во всех торговых городах между Маасом и морем образовались две классовые партии: партия бедняков и партия богачей. С одной стороны — патриции (majores, goeden, bons); с другой — ремесленники (minores, kwadien, mauvais). Это — буквальное повторение того противоречия, которое наблюдалось в это же время в Италии между «popolo minuto» («тощий народ») и «popolo grasso» («жирный народ»).

Борьба была тем более неизбежна, что ремесленники противостояли купцам, будучи объединенными между собой. Правда, независимые цехи со своей корпоративной юрисдикцией и с правом назначать своих старшин и своих присяжных появились лишь в следующем веке. Но уже с XII века внутри рабочего класса образовались религиозные братства[715], а в течение XIII века сами городские власти для лучшего контроля над трудом разбили представителей различных профессий на особые группы (officia, ministeria, metiers, ambachten, neeringen). Как сурово ни контролировали они ремесленников, как ни запрещали им собираться без разрешения, как ни требовали, чтобы во главе их стояли гильдейские купцы[716], — они не могли помешать росту в рабочем классе чувства товарищества и солидарности, усугублявшегося сознанием общности его интересов и подготовлявшего его к борьбе против патрициата.

Было бы ошибкой думать, будто уже в XII веке в городах имелись какие-нибудь следы народного движения[717]. Отмечаемые в эту эпоху источниками частые бунты были направлены против духовенства и феодалов, в них принимало участие все население, без различия классов, и их целью было окончательное устранение последних помех, мешавших развитию городских конституций. Впрочем, до 1200 г. социальная дифференциация была еще слабо выражена. Вспомним, что слово «mercatores» относилось тогда как к купцам, в собственном смысле слова, так и к ремесленникам. Но иначе обстояло дело в следующем веке. Теперь брожение внутри «простонародья» распространилось на всю территорию Нидерландов. В Льеже в 1253 г. Генрих Динанский поднял бедноту против эшевенов и против епископа[718]. В Динане в 1255 г. ковачи меди пытались путем насильственной революции свергнуть экономическое господство эксплуатировавшего их патрициата[719]. В Гюи в 1299 г. ткачи вели борьбу с «conservatores drapparie», т. е. с купцами гильдии[720]. Аналогичную картину представлял Брабант. Валяльщики Лео составили в 1248 г. заговор против городских властей; в 1267 г. Лувен сделался ареной восстания ремесленников[721]. Но особенной силы достигли волнения во Фландрии и в соседних областях. В 1225 г. беспорядки, которыми было отмечено появление лже-Балдуина, носили явно демократический характер[722]. Беднота («vilains» и «menues gens») с восторгом приветствовала появление мнимого императора. Она ожидала от него конца своих бедствий и приветствовала его, как социального реформатора.

Povre gent, telier et foulon

Estoient si privet coulon;

Et li mellour et li plus gros

En orent partot mauvais los.

Et dissoient la povre gent

Qu'il en orent or et argent.

. . . . . . . . . . .

Et empereour l'apieloient.

(«Бедные люди, ткачи и валяльщики, стали его доверенными слугами, а богачей и «лучших» людей постигла всюду злая участь. И бедные люди говорили, что благодаря ему они получили золото и серебро… и называли его императором».)

Так, простодушная лояльность народа сочеталась у него со смутными стремлениями к идеалу справедливости и с корыстными вожделениями, обеспечив таким образом успех обманщику, который в течение некоторого времени имел на своей стороне весь городской плебс. Графиня Иоанна, напуганная неожиданным взрывом восстания, бежала и скрылась в Турнэ, откуда стала умолять французского короля о помощи. В Валансьене разразилась настоящая революция. Патрицианские присяжные были смущены, ремесленники провозгласили коммуну, захватили не успевших бежать богачей[723], и для усмирения города пришлось прибегнуть к осаде его. Вчитываясь в прозаическое изложение Филиппа Мускэ, нетрудно убедиться, что лже-Балдуин играл в течение некоторого времени ту же роль, какую играл три века спустя Иоанн Лейденский, и валансьенские мятежники напоминают искренностью своих иллюзий, упорством своих надежд и жестокостью своего поведения мюнстерских анабаптистов.

События 1225 г. произвели слишком глубокое впечатление на сознание народа, чтобы следы их могли изгладиться совершенно. С этого времени Фландрия продолжала оставаться ареной социального движения, серьезность которого все усиливалась по мере приближения к XIV веку. Прежде всего оно проявилось в городах валлонской Фландрии. В Дуэ в 1245 г. оно было отмечено народными восстаниями, которые назывались «takehans»[724], и в которых нетрудно распознать все признаки стачек. Отсюда движение не замедлило переброситься на север графства. В 1274 г. гентские ткачи и валяльщики, доведенные до отчаяния своим положением, организовывали заговоры против эшевенов или бежали в Брабант[725].

О размерах опасности можно судить по средствам, употребленным для борьбы с нею. Ткачам и валяльщикам было запрещено носить оружие, или даже просто показываться на улицах со своими инструментами, собираться в числе более семи, объединяться для каких-нибудь иных целей, кроме интересов цеха. На них посыпались самые суровые наказания: изгнание, смертная казнь[726]. Между городами были заключены соглашения на предмет выдачи ремесленников, которые, организовав заговор в одном из городов, укрылись бы затем в другом[727]. Ганза семнадцати городов — это образовавшееся в начале XIII века могучее объединение мануфактурных центров[728] — не имела, по-видимому, никаких других целей, кроме общей защиты от мятежных или подозрительных ремесленников. Эти мероприятия только усилили социальную вражду и ненависть.

Между тем патрицианский режим, по мере того как он старел, все ухудшался и оказывался все менее способным к сопротивлению. Первоначально плутократический, он теперь превратился в какую-то эгоистическую и своекорыстную олигархию. Купеческие гильдии и эшевенства все более становились монополией нескольких привилегированных семейств. Патрициат закрыл доступ в свою среду для новых людей. Он обнаруживал тот дух замкнутого протекционизма, который можно было наблюдать впоследствии у цехов в период их упадка в конце Средних веков. В Брюгге патриции протестовали против привилегий, предоставленных графом иностранным купцам, а своими придирками вызвали временно в 1280 г. эмиграцию в Арденбург «oosterlngen» (немцев и испанцев)[729]. В Генте положение было еще хуже. Члены коллегии XXXIX сумели превратить звание эшевена в какой-то наследственный феод, так что среди эшевенов можно было найти стариков, больных и прокаженных, абсолютно не способных выполнять свои обязанности[730]. Со всех сторон раздавались жалобы на пристрастие и грубость городских советов[731]. Патрициат раскололся[732]. Многие из «знатных людей» и купцов разделяли с простым народом чувство отвращения к клике, захватившей власть и пользовавшейся ею лишь в своекорыстных интересах. Как это постоянно бывает с одряхлевшим и разложившимся строем, эшевены, перед лицом надвигавшейся на них грозы, обнаружили невероятное ослепление. В Генте члены совета XXXIX оставляли безнаказанными такие факты, как похищение их племянниками дочерей крупных бюргеров, а их лакеями — дочерей «мелких людей». В Ипре, в Дуэ новые постановления еще ухудшили и без того тяжелое положение рабочих суконной промышленности. В Брюгге акциз был сильно увеличен, и повсюду он давал повод к самым вопиющим злоупотреблениям, так как эшевены перекладывали его с себя на бедняков[733]. Городские финансы повсеместно были в самом хаотическом состоянии. Для погашения дефицита у ломбардских банкиров занимали деньги под большие проценты. С другой стороны — нежелание эшевенов отчитываться в делах давало повод к обвинениям их в хищениях. Их упрекали в растрате городских средств на празднества; возмущались тем, что многие из них брали на откуп взимание налогов.

Революция была неизбежна. В 1280 г. она разразилась почти во всех городах Фландрии либо в результате определенного сговора, либо под влиянием заразительного примера, и в течение нескольких дней она распространилась в Брюгге, Ипре, Дуэ и Турнэ[734]. На этот раз это были уже не изолированные и не несвязанные между собой попытки, а твердое решение покончить с патрицианским режимом. Ремесленники, угнетаемые невыносимыми правилами, купцы и суконщики, исключенные из гильдии, плательщики налогов, озлобленные непрерывным ростом их, объединились против общего врага. Фландрские города стали тогда впервые свидетелями тех уличных боев, которые сделались столь частым явлением в XIV веке. Грубые народные инстинкты, распаленные накопившейся издавна ненавистью, прорвались с неслыханной яростью. В Ипре бунтовщики обратились за помощью к ремесленникам соседних деревень, впустили их в город и раздали им оружие. В течение целого дня шла резня и грабежи. Не были пощажены даже церкви, богато украшенные благочестивыми патрициями[735].

События 1280 г. неизбежно вызвали энергичное вмешательство графа в городскую политику. Гюи де Дампьер с радостью ухватился за повод вмешаться в распри между партиями. В том, какова будет его позиция, не могло быть никаких сомнений. Уже с давних пор он с трудом выносил этих надменных «господ», которые желали соперничать с его властью, запрещали его бальи вмешиваться в их распоряжения, или контролировать их действия, и мешали выполнению его приказаний. Неоднократно, но безуспешно, он пытался ограничить их независимость и заставить их почувствовать свою власть. В 1275 г. он вместе со своей матерью Маргаритой ликвидировал по просьбе «простонародья» власть совета XXXIX в Генте[736]. В 1279 г. он хотел заставить эшевенов давать ему отчет[737]. Он пытался подчинить города юрисдикции stillen waerheden (franches verites) своих бальи. Но его попытки потерпели неудачу. Члены совета XXXIX не замедлили вернуться снова к власти, городские советы упорно отказывались от всякого контроля, а с княжескими чиновниками никто по-прежнему не считался. Вопреки «Keure» эшевенам удалось навязать графу бальи, которые выбирались из местных патрициев и были лиши орудиями в их руках.

Нет сомнений, что в этих столкновениях между графом и патрициями сочувствие народа было на стороне первого. Всякая попытка ограничить ненавистную власть могла рассчитывать на поддержку «простонародья». Ремесленники не сознавали еще, что интересы князя не тождественных их собственными интересами, и что если он стремится сломить патрициат, то не для освобождения их, а для ограничения городской автономии в свою пользу. Поэтому в 1280 г. они обратились к графу и смиренно изложили ему свои просьбы: установление контроля над городскими властями, уничтожение наследственного эшевенства, представительство ремесленников в городском совете, восстановление прерогатив бальи и соблюдение правил, связанных с их назначением[738]. Кроме этих требований имелись еще и другие, как например, отмена привилегий гильдий и разрешение каждому ввозить шерсть, не становясь для этого членом Лондонской ганзы. Эта программа слишком отвечала желаниям графа, чтобы он мог отвергнуть ее. Обращаясь к Гюи, ремесленники фактически и самым недвусмысленным образом признавали его власть над городами. Граф поспешил воспользоваться обстоятельствами. Разумеется, он не мог оставить безнаказанными «ужасные деяния», обагрившие кровью улицы городов. Что касается Ипра, то признавая, что ответственность за бунт падает на эшевенов, которые «по их собственным словам» отлично осведомлены были об опасности бунта, он заявил, однако, что мятежники «не должны были никоим образом приступить к действиям против эшевенов, но должны были просить нас улучшить положение и ожидать этого улучшения от нас, так как нам принадлежит это право». Поэтому он считал, что по причине поднятия восстания, они, в силу его верховной власти, должны быть лишены в его пользу всего своего движимого и недвижимого имущества. Однако, не желая использовать до конца свое право и разорить свой город, он согласен на взыскание лишь четверти имуществ.

Противоречие между этими фразами о «верховной власти» и чуть ли не об оскорблении величества и партикуляристской политикой городов бросается в глаза. Однако в конечном итоге приговоры Гюи были благоприятны для народного дела. Большинство требований оппозиции было принято, и в первое время она вынуждена была закрыть глаза на прерогативы, которые приписывал себе граф в ущерб городским привилегиям. Действительно, Гюи поспешил отвоевать утраченные им за последние годы позиции. Уже в 1280 г. он отказался вернуть Брюгге его грамоты, сгоревшие во время пожара городской башни. В Генте он установил тщательный надзор за советом XXXIX и завладел печатями города и ключами от его казны. Он усилил влияние своих бальи и заставил признать пункт об «особых случаях»[739]. Словом, он вдохновлялся, очевидно, принципами Филиппа Красивого[740], и его целью, без всякого сомнения, было торжество централизованного и монархического строя наподобие того, который французский король создавал в это время в своем государстве.


Собрание горожан (миниатюра XV в.)

Но сопротивление не заставило себя ждать. Если ремесленники, пытавшиеся главным образом сломить господство патрициата, по-видимому, мало озабочены были посягательствами графа, то нельзя того же сказать о тех бюргерах, которые объединились с народом для свержения городских олигархий. Они вовсе не желали, чтобы падение последних пошло на пользу князю. Они боролись лишь с пристрастной и закрытой для них системой городского управления; они тоже желали принимать участие в делах управления, от которых их устранили. Что касается городской автономии, то они твердо решили защищать ее, и дальнейшее развитие событий должно было вызвать у них горькое разочарование. Поэтому они вскоре сблизились с прежними городскими властями. Недовольство бюргерства росло по мере того, как все яснее раскрывались планы графа. Словом, вчерашние враги объединились теперь для защиты муниципальной независимости, противопоставив монархическому идеалу князя явно республиканский идеал. Признаки этого поворота обнаружились очень скоро. В 1283 г. Гюи оказался вынужденным мягче отнестись к прежним ипрским эшевенам и простить им их поведение в 1280 г.[741] В Генте, при устроенном по его распоряжению (в 1297 г.) расследовании ведения дел советом XXXIX, многие опрошенные свидетели заявили, что они согласны принять институт годичного эшевенства лишь при том условии, чтобы это нововведение не усилило графской власти[742]. В 1295 г. Брюгге выступил против графа с длинным списком жалоб[743].

Для успешной борьбы с политикой князя патрициату необходим был союзник. Выбор этого союзника диктовался сам собой: это был французский король.

Союз патрициата фландрских городов с Филлипом Красивым имел столь важные последствия для истории Бельгии, что на нем необходимо остановиться несколько подробнее. Большинство бельгийских историков, писавших под влиянием современных предубеждений, создало совершенно неправильную концепцию этого союза. С легкой руки Кервина де Летенгове сторонников короля почти неизменно считали виновниками французских захватов. Для них не жалели слов презрения и ненависти, и кличка «Leliaerts» (приверженцы лилии) стала в Бельгии, да и теперь еще является в ней синонимом государственного изменника и предателя родины.

Между тем следовало бы принять во внимание, что патриотизм, или, если угодно, — национальное чувство, развилось во Фландрии лишь позднее, под влиянием войны с чужеземцами. Для фламандского народа борьба с Францией была тем, чем были войны с Англией для французского народа. Зарождение фламандского национального сознания можно датировать с битвы при Куртрэ; тщетно стали бы мы искать следов этого чувства в общественной жизни предыдущих эпох. Далее, обвинять патрицианскую партию в том, будто она желала присоединения страны к Франции, значит — либо ничего не понимать в средневековой политике городов, либо выражаться двусмысленно. Патриции призвали французского короля на помощь против графа не для того, чтобы пожертвовать своей независимостью, а наоборот, чтобы сохранить ее. Им, республиканцам и партикуляристам, совершенно чужда была мысль о том, чтобы дать Франции поглотить себя, подчиниться управлению бальи Филиппа Красивого и платить французской короне «тальи» и субсидии («aides»). Их поведение объясняется столь же естественно, как и поведение вольных городов Германии того времени. Чтобы избавиться от опеки территориального князя, от своего «промежуточного сеньера» («seigneur moyen»), они пытались стать в непосредственную зависимость («immediatete») от своего высшего сюзерена, они стремились, подобно немецким городам, к Reichsunmittelbarkeit. Они желали стать не французами, а непосредственными вассалами французского короля, и уничтожить таким образом узы, связывавшие их с князем. Разумеется, если бы они могли предвидеть будущее и устремить свой взор за грани узкого горизонта их текущих интересов, то они поняли бы, что подобная политика неминуемо должна будет обернуться против них. Непосредственная зависимость от германского императора давала немецким городам свободу, но непосредственная зависимость от Капетинга — неизбежно должна была принести рабство фландрским городам. Городские республики могли процветать в Германии, где центральная власть была бессильна и лишена авторитета, во Франции автономия городов была несовместима с усилением королевской власти и централизации. Патриции не поняли наивности тактики, заключавшейся в том, чтобы апеллировать против Гюи де Дампьера к тому самому Филиппу Красивому, который в своем государстве уничтожал городские коммуны, сносил их городские башни и конфисковывал их хартии. Они видели в нем лишь покровителя; они обращались к нему, подобно тому, как льежцы обращались против своего епископа к герцогу Брабантскому, или подобно тому, как еще раньше камбрезийцы по тем же причинам умоляли о помощи графа Генегауского[744].

Впрочем, инициаторами этой политики были не города. Приняв ее, они лишь последовали примеру дворянства. Недовольство последнего учреждением института бальи и постоянным ограничением его прерогатив побудило его с начала XIII века вступить в союз с французским королем против графа. Дворяне с радостью приняли тот пункт Меленского договора, который обязывал их, в случае войны с Францией, покинуть своего сюзерена. В первой половине XIII века лишь очень немногие дворяне не видели во французском короле своего естественного покровителя. Самые крупные из них, находившиеся в родстве с высшей французской аристократией, охотно сливались с ней и фактически не признавали больше графской власти. То же самое относилось к некоторым из крупных аббатств, со своей стороны пытавшихся добиться покровительства французской короны. В 1287 г. аббат монастыря св. Петра в Генте заявлял перед парижским парламентом, что он находится под защитой короля, а не графа[745].

До тех пор пока одни только дворяне и аббаты апеллировали против своего сюзерена к верховным правам короны, ничто не угрожало серьезно положению Дампьеров. Но опасность надвинулась вплотную, когда ту же позицию заняли и города. Действительно, было совершенно очевидно, что в тот момент, когда граф не сможет больше рассчитывать на повиновение и, в особенности, на финансовую помощь этих могущественных коммун, питавших его казну, власть его, подточенная в корне, должна будет рухнуть от малейшего толчка.

Опасность эта обнаружилась уже в царствование Филиппа Смелого (1270–1285 гг.), но она не была тогда еще очень серьезной. Уже в 1275 г. члены коллегии XXXIX, в ответ на отмену их Гюи и Маргаритой, апеллировали к парижскому парламенту. После расследования им было отказано в их жалобе и семь из них были смещены. Однако их коллег парламент оставил на прежних местах, и данное городу новое устройство не могло быть проведено[746]. Это была первая и очень осязательная неудача графской политики. Тем не менее отношения между Гюи де Дампьером и его сюзереном из-за этого не испортились. В царствование Филиппа Смелого фландрский дом распространил свое влияние на все части Нидерландов, и, если королевские распоряжения и вмешательство агентов короны в дела графа должны были быть ему крайне неприятны, то с другой стороны, король, поддерживавший все его начинания, тем самым давал ему более чем достаточную компенсацию, чтобы побудить его терпеливо сносить кое-какие унижения[747].

В тот момент, когда Филипп Красивый вступил на французский престол (1285 г.) Гюи де Дампьер был самым могущественным из нидерландских государей. Этот граф, в котором большинство историков видело только хорошего отца семейства, озабоченного будущностью своих многочисленных детей и вечно занятого поисками денег для их приданого, был в то же время большим честолюбцем и политиком. До этого времени он знал в своей карьере одни лишь удачи. Он восторжествовал над домом д'Авенов, приобрел Намюрскую область, распространил свое влияние на Льежскую область, Люксембург и Гельдерн. Помощь, которую ему постоянно оказывали французские короли, играла огромную роль в этом быстром возвышении. Но должен был наступить момент, когда французская корона откажется помогать росту фландрской династии, когда она увидит опасность, которой грозит ей образование на ее самых незащищенных границах княжества, становившегося по мере своего расширения все более независимым, и когда она попытается подчинить его своей власти.

Чем более укреплялась монархия, чем более управление государством концентрировалось в руках короля в ущерб крупным вассалам, чем более выдвигалось благодаря деятельности парламента и легистов понятие о суверенитете короны, а значит — и суверенитете государства, тем более неизбежным становилось столкновение. Если оно разразилось между Филиппом Красивым и Гюи де Дампьером, то ни тот, ни другой во всяком случае не ответственны за это, ибо ни один из них не мог бы помешать этому.

Политический кризис, от которого страдала Фландрия в конце XIII века, дал новому королю отличный повод вмешаться в ее дела. В 1287 г. он вмешался в нескончаемый конфликт между графом и коллегией XXXIX[749], причем в его поведении видна та холодная решимость и сознательная грубость, которые характерны для всей его политики. Уже не один только парламент поднял перед ним вопрос об этой тяжбе. Филипп пустил для этого в ход своих чиновников. Вермандуаский бальи стал своего рода королевским прокурором во Фландрии. Он наблюдал и контролировал все действия графа, он присутствовал на заседаниях его суда, он обращался с ним, как с одним из подсудных ему лиц. Иногда он не удостаивал даже самолично показываться. Вместо него делегировались сен-кантенский прево или простые судебные «сержанты» («sergents»). В 1289 г. король отдал приказ, что если на графском суде будет присутствовать один из его «сержантов», то при разбирательстве дела следует пользоваться французским языком, для того чтобы этот «сержант» мог без труда следить за прениями. Не остановившись перед неслыханным до тех пор актом самовластия, он в то же время поручил «сержанту» Онорэ де Мустье отправиться в Гент и взять под свою защиту тамошних граждан.

Члены коллегии XXXIX поспешили торжественно принять «блюстителя» («rewaert», «gardien»), которого посылал им король. Находясь благодаря ему под непосредственной защитой короны, они могли теперь безнаказанно игнорировать графа и его бальи. Вышитый лилиями стяг, поднятый на городской башне, делал город неприкосновенным, и патриции оказывали ему такие же почести, как некогда союзники римского иарода оказывали консульским фасциям. Они повсюду афишировали этот грозный символ верховной власти, и ремесленники в насмешку назвали их «Leliaerts», т. е. приверженцы лилии.

Но этим еще не кончились унижения графа. Недостаточно было отнять у него юрисдикцию над гентцами; он должен был, кроме того, еще согласиться платить жалованье тому самому «сержанту», который лишил его власти над ними. Вскоре в Брюгге и Дуэ были назначены тоже королевские «блюстители». Поощренные многозначительным поведением короля, все недовольные поспешили воспользоваться благоприятным случаем. Не только города, но и частные лица стали апеллировать к парламенту, а последний постановил, что во время процессов тяжущиеся будут совершенно освобождены от власти графа.

Можно задать себе вопрос: почему Гюи де Дампьер согласился покорно примириться со столь нетерпимым положением? Однако его поведение легко понять, если принять во внимание тогдашнюю политическую обстановку. Порвать с Филиппом Красивым, отказаться от старого союза фландрского дома с французской короной и, в одно мгновение, уничтожить связанные с этим крупные выгоды, — значило вступить в борьбу с графом Генегауским, который не отказался от своих притязаний на имперскую Фландрию и ненависть которого не улеглась. Кроме того, произошли события, на основании которых граф мог предполагать, что тот самый французский король, который не переставал унижать его в его собственном государстве, во внешней политике был склонен подстрекать его к новым приращениям его владений.

В 1290 г. Валансьен восстал против Иоанна д'Авена[750]. Это восстание было вызвано теми же причинами, которые определяли тогда поведение фландрских городов. Опираясь на «бедный народ», граф желал покончить с правлением патрициата. Началась война, и Иоанн повел осаду города. Чтобы избавиться от угрожавшей им опасности, патриции обратились к Филиппу Красивому. Они составили докладную записку, в которой доказывали, на основании Меровингских и Каролингских дипломов, что их город принадлежал французскому королевству, а не Германской империи. Филипп не мог, конечно, упустить такой прекрасный случай расширить свои владения. Он согласился принять просьбу Валансьена и позволил ему отдаться под покровительство Гюи де Дампьера или одного из его сыновей (1292 г.). Возможность приобретения самого крупного города Генегау, являвшегося одновременно превосходной базой для военных операций против своего соперника, должна была заставить графа Фландрского забыть много унижений. Он вообразил себе, что сможет с помощью французского короля вернуть часть наследства своей матери, которое было отдано д'Авенам, соединить, в случае овладения Генегау, свое Фландрское графство со своим Намюрским графством и, наконец, установить свою гегемонию Над всеми южными Нидерландами. Но его иллюзии вскоре рассеялись. В 1293 г. Иоанн д'Авен примирился с Филиппом Красивым, и заманчивые планы, которыми одно время тешил себя Гюи, рухнули.

Однако в это время надвинулись крупные политические события, которым предстояло оказать решающее влияние на судьбы Фландрии. После продолжительного мира Франция и Англия стали снова готовиться к тому вековому поединку, который однажды уже имел столь тяжкие последствия для Нидерландов. Эдуард I, как некогда Иоанн Безземельный, искал союзников повсюду на континенте. Он вел переговоры с герцогом Брабантским, графом Голландским и графом Гельдернским. Собственно говоря, ни один из них не желал брать на себя серьезных обязательств. Иоанн Брабантский очень правильно изложил их политику, когда незадолго до своей смерти сообщил одному из приближенных свое намерение соблюдать в надвигавшейся войне нейтралитет до тех пор, пока он сможет заставить того или другого из противников дорого заплатить ему за его помощь[751]. Английский король не мог, конечно, не стараться склонить на свою сторону графа Фландрского. Действительно, Фландрия являлась для англичан, после потери ими Нормандии, естественным путем при всяком вторжении во Францию. Брюггский порт был идеальным местом высадки. Правда, с 1270 г. вечно возобновлявшиеся трения политического и экономического характера сильно испортили отношения между графами и английскими королями. Но нужда заставила забыть это. Весной 1293 г. начались переговоры между Эдуардом и Гюи. В следующем году по Льеррскому договору (31 августа 1294 г.) было решено, что Филиппина Фландрская вступит в брак со старшим сыном английского короля.

К моменту этих переговоров уже шла война между Францией и Англией, и армии противников сражались в Гиени. Филипп Красивый поспешил расстроить английские планы относительно Фландрии. При известии о заключении Льеррского договора, он, под предлогом апелляции членов гентской коллегии XXXIX к парламенту, пригласил Гюи в Париж и здесь заключил его в тюрьму вместе с двумя его сыновьями. Старый граф был отпущен на свободу лишь после того, как он уступил своему сюзерену невесту английского принца, которую Филипп приказал впредь воспитывать вместе со своими детьми и которая умерла в Лувре в 1306 г.[752]

Впоследствии Гюи де Дампьер торжественно заявил, что брак его дочери с сыном Эдуарда не помешал бы ему лояльно служить своему сюзерену[753]. Действительно, все говорит за то, что он не собирался заключить в 1294 г. формальный союз с английским королем. Ни в одном из известных нам документов, относящихся к этому году, нет никакого намека на соглашение между обоими государями. Кроме того, если бы Гюи находился в это время в рядах противников Франции, то Филипп, очевидно, не отпустил бы его на свободу и не ограничился бы запрещением ему «содействовать браку одного из своих детей с членом семейства английского короля, или какого-либо другого врага королевства». Впрочем, никто и не обвинял графа в присяге Эдуарду. Его враги ограничились составлением фальшивых писем с его печатью, чтобы доказать, будто он послал в Англию лошадей и вооруженных людей[754].

Словом, поведение Гюи объясняется очень просто. Сначала он пытался соблюдать нейтралитет как по отношению к Франции, так и Англии. Он питал фантастическую надежду отдалить военные действия от своих границ, сохранив при этом необходимые для фландрской торговли рынки на Западе и на Юге. К этой политике вернулись впоследствии и после него: так поступил сорок лет спустя Яков Артевельде в начале Столетней войны. Но в обоих случаях она фатально потерпела крах. Фландрия, находясь между двумя воюющими странами, должна была высказаться в пользу одной из них и стать на чью-либо сторону, чего бы ей это ни стоило. Однако Гюи колебался еще в течение трех лет, прежде чем сделать решительный шаг.

После заключения Филиппины в Лувр положение графа оказалось одинаково фальшивым как по отношению к Англии, так и по отношению к Франции. Вопреки своему желанию он оказался втянутым в распри своего сюзерена. Король лишал его всякой свободы и всякой инициативы как во внешней политике, так и во внутренней. Поэтому нет ничего удивительного, что он попытался найти выход из колебаний и противоречий своей политики. Вынужденный занять ложную позицию и прибегать к всяческим мелким уловкам, он, в промежутке между 1295 и 1297 гг., по-видимому, совсем потерял голову.

Действительно, трудности, с которыми ему приходилось бороться, были непреодолимы. Внутри страны — города не прекращали своей оппозиции; на границах — старые враги Фландрии, воспользовавшись ее затруднениями, поспешили напасть на нее: Иоанн д'Авен угрожал Валансьену, в то время как Флоренции Голландский, союзник английского короля, вторгся в Зеландскую Фландрию[755].

При этих обстоятельствах Эдуард обнаружил гораздо больше дипломатического искусства, чем Филипп Красивый. Он сумел не порвать с графом, продолжая переговоры с ним и пытаясь привязать его к себе многочисленными доказательствами своей дружбы. 6 апреля 1295 г. он выплатил ему 100 000 ливров, которые был ему должен граф Гельдернский; несколько дней спустя, 28 апреля, он постарался устроить ему перемирие с Флоренцием Голландским[756]; в октябре он возобновил переговоры на счет брака Филиппины с его сыном. Но, завоевывая таким образом доверие старого графа и обеспечивая себе его признательность, он в то же время вел себя непримиримо по отношению к городам. Он запретил вывоз английской шерсти, рассчитывая таким образом задушить фландрскую промышленность и заставить горожан стать на его сторону. Он знал по опыту всю силу этой тактики. Двадцать лет тому назад она заставила в три месяца капитулировать фламандцев (1274 г.). Король рассчитывал и на этот раз добиться аналогичных результатов и, несмотря на огромные жертвы, которых требовало от его подданных прекращение торговли шерстью, он, не колеблясь, прибегнул к этому средству[757].

В то время как Эдуард всячески помогал своими услугами очутившемуся в тупике Гюи де Дампьеру, Филипп, наоборот, вел себя по отношению к нему более сурово и требовательно, чем когда-либо. Он приказал прекратить торговлю с Англией. Однако предвидя, какое недовольство эта мера вызовет у городских купцов, он поручил следить за выполнением ее не королевским «сержантам», столь многочисленным во Фландрии, а графским чиновникам. Таким образом, на одного Гюи обрушилось все недовольство, вызванное королевским решением, а доход от конфискации арестованных товаров, который оставлял ему Филипп, не стоил потери им остатков своей популярности. Столь же пагубным были для него королевские указы относительно монеты. Известно, как усердно Филипп Красивый занимался порчей французской монеты. Заставить Фландрию принимать эти порченные деньги, значило нанести самый тяжкий удар торговле страны. Но Филипп не остановился перед этим. Граф должен был следить за строгим выполнением этих драконовских указов, запрещавших, под угрозой самых суровых наказаний, пользоваться какими бы то ни было деньгами, кроме французских, и заставлявших богачей превращать свою прекрасную золотую и серебряную утварь в обесцененную монету. При всей своей покорности Гюи де Дампьер не мог подчиниться в этом приказаниям своего сюзерена. Он натолкнулся на упорное сопротивление горожан. Королевские указы остались мертвой буквой, и на лиц, не выполнявших их, были наложены огромные штрафы.

Но король скоро понял, что он идет по ложному пути. Недовольство, вызванное его политикой, грозило толкнуть Фландрию в объятия Англии. Поэтому в начале 1296 г. он согласился пойти на большие уступки. Чтобы ослабить удар, нанесенный фландрцам разрывом торговых сношений с Англией, он освободил их сукна от всякой иностранной конкуренции внутри королевства. Он отменил штрафы за невыполнение его монетных указов. Он дал двухгодичную отсрочку всем долговым обязательствам, сделанным графом и бюргерами. В то же время он ограничил полномочия во Фландрии своих «сержантов», отвергнул апелляцию к парламенту гентской коллегии XXXIX и позволил Гюи де Дампьеру судить своим судом всех тех, кто совершил какой-нибудь проступок во время разбора их апелляций к королю. Однако Филипп требовал вознаграждения за свою уступчивость. Взамен за доставленные графу выгоды он получил от него право взимания двухпроцентного налога со всех движимых и недвижимых имуществ его подданных. Взимание этого налога должно было производиться чиновниками Гюи де Дампьера, а доход с него должен был делиться пополам между ним и королем (16 января 1296 г.).

Ведя эту политику, Филипп одновременно вступил в тайные переговоры с врагами своего вассала. Едва только было заключено указанное нами соглашение, как Филипп вступил в союз с Иоанном д'Авеном и с Флоренцием Голландским, внезапно покинувшим английского короля (9 января 1296 г.)[758]. Гюи очутился в опасном положении. Первого ноября 1295 г. парижский парламент заставил его вернуть Валансьен королю. Было очевидно, что Филипп заплатит этим городом за союз с Иоанном д'Авеном. Действительно, в феврале 1296 г. он приказал городу открыть свои ворота графу Генегау.

Но патриции вовсе не желали снова подчиниться своему князю. Вместо того чтобы повиноваться, они призвали Гюи де Дампьера и признали его верховную власть над городом. Гюи торжественно обещал считать отныне Валансьен фландрским городом, никогда не возвращать его Иоанну д'Авену и защищать его против всех, даже против французского короля[759]. Досада на то, что он был так обманут своим сюзереном, ненависть к дому д'Авенов и, наконец, снедавшая его всегда страсть к расширению своих владений — все это толкнуло его на этот раз на разрыв. Возможно также, что недавние уступки Филиппа Красивого придали ему больше веры в себя. Он, несомненно, считал свое положение во Фландрии укрепившимся. Однако он жестоко в этом ошибался.

Не успел он обнаружить эти первые признаки независимости, как рука французского короля обрушилась на его плечи с большей тяжестью, чем когда бы то ни было. Достаточно было нескольких указов, чтобы дать понять несчастному, что он был игрушкой в руках своего сюзерена. Действительно, взимание двухпроцентного налога ожесточило города. В марте они обратились к Филиппу Красивому с просьбой освободить их от этого налога, взамен за взнос ими определенной суммы. 7 апреля их предложение было принято, король объявил об отмене налога, и сообщил о своем решении графу. Он обещал уступить ему половину субсидии, полученной от городов, но не выполнил этого обещания. Таким образом нарушенное одно время согласие между королем и патрициатом было восстановлено во всей своей силе. Амьенскому бальи было поручено, как некогда Вермандуаскому, заставить графа покориться. 30 мая король приказал Гюи «беспрекословно» повиноваться ему. В следующем месяце положение еще ухудшилось. Фландрские города снова оказались под наблюдением королевских «сержантов». Гюи, привлеченный брюггскими горожанами к суду парижского парламента, должен был предстать перед ним. Между тем Иоанн д'Авен возобновил войну, а Филипп, чтобы помешать своему вассалу защищаться, вторгнувшись, со своей стороны, в Генегау, принадлежавший Империи, запретил Генту, Брюгге, Ипру, Лиллю и Дуэ вывести свои войска из французского королевства. Он «не без жестокой иронии» велел графу «следить за тем, чтобы его приказания строго выполнялись» (7 июля 1296 г.)[760].

Гюи де Дампьер предстал перед парламентом во второй половине августа 1296 г. Произнесенный в присутствии делегатов от его городов приговор обязывал его возвратить Валансьен и ничего не предпринимать против горожан, допустивших «королевских сержантов» и подчинившихся их власти. На следующем заседании он испытал еще горшее унижение. Суд вынес решение о конфискации его графства, и он должен был символическим вручением железной перчатки передать королю владение им.

Правда, Филипп вернул ему его земли и ограничился сохранением за собой Гента. Но если Гюи питал еще по прибытии в Париж какие-нибудь иллюзии, то теперь они навсегда рассеялись. Он увидел, как его сюзерен, поддерживал против него его злейшего врага, открыто поощрял мятеж его подданных и привлек его, несмотря на его протесты, к суду своего парламента, вместо того чтобы позволить ему защищаться перед судом «пэров». Против теории легистов, против монархической централизации, против безжалостной политики, которая, опираясь на римское право, приносила в жертву абсолютизму государя традиции и привилегии, которая подчинила пэра Франции контролю бальи и позволила собранию докторов права конфисковать графство, он апеллировал к феодальной теории. Правда, сам он во Фландрии всегда игнорировал ее. Действительно, разве оппозиция городов, которой бил его Филипп Красивый, не была результатом попыток Гюи подчинить их своим чиновникам, своему суду, своей верховной власти? Разве они не восстали против него во имя своих попранных вольностей? Таким образом, по отношению к современному государству, стремившемуся порвать с прошлым, положение было одинаковым как во Фландрии, так и во Франции. Городской патрициат защищал муниципальный партикуляризм против Гюи де Дампьера, подобно тому как сам Гюи де Дампьер защищал свою независимость крупного вассала против своего сюзерена. Обе стороны находили в старом праве доводы против нового права, и Гюи лишь подражал поведению патрициев своих городов, когда, приняв чисто феодальную доктрину, заявил, что считает себя свободным от своих обязанностей вассала по отношению к государю, которого он обвинял в нарушении своих обязанностей сюзерена.

Впрочем, Гюи решительно нечего было бояться разрыва с Францией; Меленский договор, обязывавший его вассалов покинуть его в случае неповиновения королю, не мог его удерживать, ибо он уже теперь испытывал последствия его, хотя и не нарушил его. Ему оставался только один шанс — вернуть свою власть над своими подданными и отразить нападение Иоанна д'Авена — именно: союз с Англией. В то время как отношения между Филиппом и Гюи де Дампьером все ухудшались, Эдуард I не переставал искусно опутывать последнего своими сетями. Он не жалел ничего, чтобы склонить его на свою сторону: он обещал ему большие денежные субсидии, браки для его детей, возвращение Артуа. И в то время как его посланники рассыпали эти обещания старому графу, число союзников Англии с каждым днем увеличивалось: граф Гельдернский, сир Фокмонский, герцог Брабантский, граф Бар принесли присягу Эдуарду. Германский король Адольф Нассауский, примкнувший в 1294 г. к союзу, обещал помощь Германской империи. Флоренции Голландский, перешедший на сторону Франции, был убит (27 июня 1296 г.). При этих обстоятельствах присоединение Гюи к коалиции было только вопросом времени. Уже осенью 1296 г. он стал вести себя характерным образом. Он отказался предстать 20 сентября перед новым заседанием парламента. В самой Фландрии он старался склонить на свою сторону ремесленников, одновременно возбуждая их против патрициев. С этого времени в городах к социальному размежеванию между патрициатом и «простонародьем» прибавилась еще и политическая дифференциация. Образовались две партии — королевская и графская. Первая приняла знамя белой лилии, вторая — фландрское знамя с черным львом: «clauwaerts» противостояли теперь «leliaerts». Дело графа стало казаться равносильным торжеству городской демократии; его победа над французским королем должна была свергнуть навсегда ненавистное господство патрициев. Феодальные интересы Гюи совпали теперь с экономическими интересами ткачей и валяльщиков, так что в народе пробудилось одновременно горячее чувство лояльности по отношению к династии и ненависти к его врагу — французскому королю.

Гюи не пренебрег ничем, чтобы поддержать и укрепить столь благоприятное для него настроение масс. В конце 1296 г. ив начале 1297 г. он энергично выступил в пользу «простонародья». В Генте он приказал произвести расследование, как вели дела члены коллегии XXXIX, затем сместил их и отправил в изгнание[761]; и в то же время он даровал городу хартии, оставшиеся до конца Средних веков основой его привилегий, В Дуэ он пытался заменить аристократическое управление демократической конституцией[762]. Он не только вернул Брюгге отобранные у него в 1280 г. вольности, но и расширил их[763]. Чтобы склонить на свою сторону города, он пошел на величайшие жертвы и отказался на время от своей монархической политики. Он соглашался со всеми требованиями и восстановил в пользу народной партии ту городскую автономию, с которой он так упорно боролся, пока во главе городов стояли патриции. Всецело поглощенный текущими интересами, он предоставил городам полное самоуправление и осыпал их привилегиями, которые он, впрочем, надеялся отнять у них впоследствии, как идущие «вразрез с правом и с разумом[764].

К тому времени, когда Гюи стал так отчаянно искать помощи партии ремесленников, он успел уже порвать с Филиппом Красивым и заключить союз с Эдуардом. 9 января 1297 г. два прелата Намюрского графства, аббат из Жамблу и аббат из Флорефа, покинули Винендале, чтобы передать французскому королю вызов его вассала. До нас дошло длинное письмо, которое они везли с собой; в нем, под официальной фразеологией той эпохи, нетрудно прочесть страстное выражение долго сдерживаемого негодования и гнева[765]. Граф тщательно перечисляет все свои обиды. Чаша его унижения переполнилась, и его послание превращается в грозный обвинительный акт против Филиппа Красивого. Ничто здесь не забыто: ни заключение Филиппины, ни союз короля с Иоанном д'Авеном, ни отказ судить графа судом «пэров», ни монетные указы, ни запрещение торговли с Англией, ни соглашение короля с городами во время взимания двухпроцентного налога. Письмо написано не просто вассалом, защищающим свои права, но и территориальным князем, защищающим независимость своей власти и интересы своего государства. Экономические соображения причудливо сочетаются с доводами, почерпнутыми из феодального права, придавая манифесту одновременно и очень старый, и новый характер. Гюи то говорит подобно тому, как мог бы выражаться за сто лет до него Филипп Эльзасский, то подобно тому, как станет выражаться через сорок лет Яков Артевельде.

В то время как оба аббата ехали в Париж, Гюи обратился к Эдуарду I с мольбой о помощи. Несколько дней спустя, 2 февраля, в уолшингемской часовне был подписан договор[766]. Эдуард обещал поддерживать графа деньгами и войсками и обязывался не заключать мира, без участия графа. Кроме того, 25 января, для предотвращения отлучения, которое должно было, согласно Меленскому договору, быть наложено на Фландрию в случае ее разрыва с Францией, в церкви св. Донациана в Брюгге было зачитано торжественное обращение к папе[767].

Но, несмотря на все, граф не был готов к борьбе, ибо события заставили его слишком поторопиться. Объявив войну королю, он не имел средств для ведения ее. Он мог рассчитывать только на ничтожную часть дворянства. Укрепления его городов, разрушенные в начале XIII века, были затем лишь частично восстановлены. Сам он, больной старик, не мог руководить военными операциями. Он поручил руководство ими своим сыновьям и своему внуку Вильгельму Юлихскому. Молодые князья не пали духом и, перед лицом опасности французского вторжения, мужественно выполнили свой долг. Они разделили между собой защиту страны: Роберт Бетюнский и Гюи Намюрский выбрали себе Лилль, Вильгельм Кревекер — Дуэ, Иоанн Намюрский — Ипр[768]. Войска, которыми они располагали, состояли в большей своей части из немецких рыцарей и наемников, поспешно навербованных в Рейнской области. Тем временем тревоги Гюи росли с каждым днем. Адольф Нассауский написал ему 31 августа, что политическое положение Германской империи не позволяет ему прийти к нему на помощь[769]. Эдуард, задержавшийся в Лондоне из-за переговоров с парламентом, не спешил с высадкой своих войск[770]. Герцог Брабантский оставался нейтральным. В Голландии могущественная партия отказывалась признать графом Иоанна I — сына Флоренция V, простое орудие в руках английского короля, и призвала Иоанна д'Авена, со своей стороны вербовавшего войска в Генегау. В тот момент, когда французская армия достигла фландрской границы (15 июня 1297 г.), никто из союзников графа не пришел к нему на помощь. Он стоял один против короля.

Вторжение произошло быстро. В сентябре королевская армия завладела Лиллем, разбила перед Фюрном Вильгельма Юлихского, захватила Бурбур и Берг; ее легкая кавалерия подошла даже к стенам Ипра, гарнизон которого не решился преградить ей переход через реку Лис. Прибытие Эдуарда замедлило ее дальнейшее продвижение. Однако было слишком поздно, чтобы спасти положение. Английская армия сосредоточилась в Генте, между тем как французская армия остановилась в Ингельмюнстере, куда прибыли брюггские патриции, чтобы передать Филиппу Красивому ключи от своего города. Оба короля явным образом боялись начать враждебные действия. 9 октября в Вив-Сен-Бавоне было заключено перемирие, после чего французские войска вернулись во Францию, а английские в Англию. Но пока что значительнейшая часть Фландрии очутилась в руках Филиппа Красивого. У Гюи остались только — Дуэ, Ипр, Гент, Ваасская область и область Четырех Округов.

Вив-Сен-Бавонское перемирие скоро превратилось благодаря посредничеству папы, в окончательный мир между Францией и Англией. Эдуард, вопреки своим обещаниям, отступился от Гюи де Дампьера: в договоре, заключенном в Монтрейле-Приморском 19 июня 1299 г., не было никакого упоминания о Фландрии.

Между тем граф почти исчерпал все свои ресурсы. Он знал, что Филипп Красивый будет неумолим, и поэтому не пытался даже смягчить его. Чтобы спастись от угрожающего ему удара, он делал лихорадочные усилия, соглашался на всяческие жертвы. Он отказался в пользу Иоанна Голландского от сюзеренитета над Зеландией, которого так гордо требовали его предки; он принес присягу верности новому германскому императору Альбрехту Австрийскому и отправился в Аахен присутствовать на его коронации. В Риме его сын, Роберт Бетюнский, и его послы осаждали своими просьбами папу и кардиналов[771]. Но все было напрасно! Иоанн Голландский, бессильный и слабоумный недоносок, умер в ноябре 1299 г., Альбрехт Австрийский вступил в союз с французским королем, а Бонифаций VIII принял участие в борьбе лишь тогда, когда было уже слишком поздно. В самой Фландрии Leliaerts (приверженцы белой лилии) подняли голову в городах, еще покорных графу. Патриции Дуэ призвали французов; терроризированные народные массы боялись пошевелиться.

Срок перемирия истек 6 января 1300 г. Тотчас же королевская армия под командованием Карла Валуа вторглась во Фландрию. Сопротивление оказали только Ипр, где войсками командовал Гюи Намюрский, и Дамм, защищавшийся Вильгельмом Кревекер. Но относительно исхода кампании не могло быть никаких сомнений. У графа оставалась только тень армии. Вильгельм Кревекр располагал для сопротивления врагу лишь 800 бойцами. В Ипре доведенные до отчаяния городские власти желали сдать город. Энергичный Гюи Намюрский, искусно распространяя в массах ложные сведения, сумел удержать его до мая. В этот момент старый граф отказался от борьбы. Вместе со своим старшим сыном, Робертом Бетюнским, и с Вильгельмом Кревекер, он отправился к Карлу Валуа, отдавшись целиком на милость короля. 24 мая пленники, в сопровождении небольшого отряда оставшихся им верными лиц, прибыли в Париж. Филипп Красивый отказался принять их. Продержав их в течение двух недель в Шатлэ, он назначил местом заключения Гюи де Дампьера Компьенский замок, Роберта Бетюнского — Шинонский замок, Вильгельма Кревекер — Иссуденский замок. Их спутники были заключены в различных местах королевства: в Монлерийской башне в Нонетте (в Оверни), в Фалезе (в Нормандии), в Людене, в Иссудене, в Ниоре, в Шиноне и в Жанвиле около Шартра[772].

Второй раз на протяжении XIII века граф Фландрский стал пленником французского короля. Но катастрофа, обрушившаяся на Гюи, была тяжелее той, которая постигла в свое время Феррана, а победа Филиппа Красивого была более полной, чем победа Филиппа-Августа. На сей раз графства Фландрского больше не существовало. Было покончено с этим крупным северным феодом, дававшим некогда опекунов французским королям. Сбылись слова Филиппа-Августа: Фландрия была поглощена Францией, она составляла отныне лишь одну из королевских провинций, она была включена в земли французской короны. Филипп Красивый поспешил послать туда наместника. Сам он прибыл с большой пышностью в мае 1301 г., чтобы показаться своим новым подданным. Бальи и чиновники были замещены новыми людьми. Эмблема белой лилии заменила черного льва на знаменах и гербах. Это была подлинная аннексия. И эта аннексия, казалось, предвещала в скором времени аннексию Нидерландов в целом.

Действительно, Филипп Красивый, захватив Фландрию, мог в то же время убедиться, что его политика восторжествовала и в Лотарингии. Иоанн д'Авен, ставший самым верным его союзником, получил в 1299 г. наследство Иоанна I Голландского[773]. Владея Голландией, Зеландией и Генегау, он приобрел огромное могущество. С его помощью французский король мог надеяться на самые блестящие результаты. Ему не приходилось бояться сопротивления со стороны Германии, бессилие которой только что убедительнейшим образом показал Альбрехт Австрийский. Действительно, Альбрехт, безуспешно запретив Иоанну д'Авену завладеть Голландией, выступил против него и дошел до Нимвегена; но, узнав о продвижении графа, поспешил отступить[774]. Таким образом, Франции, казалось, суждено было вскоре расширить свои владения до берегов Рейна и уничтожить результаты Верденского договора. Герцог Брабантский чувствовал создавшуюся для него угрозу, пронесся уже слух, что Филипп намеревается лишить его престола[775]. Характерны были, с другой стороны, посягательства Франции на берега Шельды. Камбрэ казался вполне французским городом. Наконец, Филипп, захватив Фландрию, присоединил к своим владениям как ту часть графства, которая зависела от его короны, так и ту, которая зависела от Империи.


Глава вторая Битва при Куртрэ

I

Филипп Красивый сумел захватить Фландрию, но он не сумел удержать ее за собой. Королевская политика, так искусно использовавшая борьбу между графом и патрициями, натолкнулась, в свою очередь, на грозную оппозицию. Французское завоевание произошло благодаря верхам бюргерства; освобождение страны было делом рук ремесленников. В обоих случаях города сыграли главную роль. В начале XIV века судьба Нидерландов зависела от победы брюггских ткачей и валяльщиков над рантье и купцами. В этой стране крупной торговли и крупной промышленности политическая история и на этот раз определялась социальной историей[776].

Действительно, было бы ошибочно приписывать восстание Фландрии против Филиппа Красивого стихийному взрыву национального чувства. Конечно, уступки, сделанные Гюи де Дампьером народной партии в момент его разрыва с королем, вызвали у ремесленников взрыв сочувствия к графу и, соответственно, ненависти к Франции. Но ни это сочувствие, ни эта ненависть не проявились в каком-либо энергичном выступлении. Цехи приняли аннексию, не взявшись за оружие, и Гюи с печалью констатировал, что привилегии и вольности, дарованные им своим добрым городам, «чтобы добиться их благосклонности», ему «дали мало»[777]. В 1298 г. он так мало рассчитывал на восстание в его пользу городской демократии, что пытался добиться от папы аннулирования сделанных им ей обещаний.

Итак, казалось, что не исключена возможность заставить «простой народ» принять навязанный Фландрии новый порядок. Для этого нужно было только, чтобы король отказался от своего союза с патрициями, решительно пожертвовал ими ради народной партии, выступил в роли покровителя «minores» (народа) и предоставил им управлять по своему усмотрению городами. Первоначально Филипп Красивый, кажется, понял это. При посещении Гента он, по просьбе ремесленников, отменил один новый налог; несколько дней спустя он уничтожил коллегию XXXIX и заменил ее избиравшимся на год советом эшевенов из 26 членов, которые были разделены на две «скамьи» и половина которых выбиралась из народа[778]. Но такая политика явно противоречила традициям французской монархии. Согласие между королем и городской демократией не могло быть длительным. Неумелая политика наместника, которого Филипп поставил во главе Фландрии, только ускорила неизбежный ход событий.

Жак Шатильон не имел ни одного из качеств, необходимых для выполнения порученной ему деликатной миссии. Это был высокомерный и несдержанный человек, настоящий представитель феодальной знати, относившийся грубо и презрительно к народу, не способный понять интересы, стремления, могущество больших городов, которыми ему пришлось управлять. Находясь, кроме того, в родстве с самыми знатными семьями фландрской аристократии, он вскоре подпал под их влияние. Его правление было сигналом к злейшей реакции. Дворянство, состоявшее почти исключительно из «leliaerts» и давно лишенное графами права вмешательства в государственные дела, поспешило воспользоваться благоприятной ситуацией.

Шатильон, захлестнутый волной его требований, совершил ту же ошибку, какую совершил за двести лет до него другой агент Франции — Вильгельм Нормандский. Во Фландрии, где бюргерство было всем, он желал управлять при помощи феодалов. Вскоре со всех сторон поднялись протесты против алчности чиновников: в Брюгге даже иностранные купцы стали жаловаться на новые взваленные на них налоги[779]. Между тем патрициат, многие члены которого находились в родстве с мелким дворянством, сблизился с наместником. В Брюгге верхи бюргерства искали поддержки у Иоанна Гистеля, одного из вождей аристократии и одного из советников Шатильона. Когда Филипп Красивый покинул Фландрию, то озлобление народной партии дошло до последних пределов. Она увидела, что результатом французского завоевания было лишь усиление в городах господства патрициев, а в сельских местностях — господства рыцарей[780].

Поводом к восстанию послужило взимание в Брюгге особого налога для покрытия расходов, связанных с празднествами в честь короля во время посещения им города. Ткачи, валяльщики, стригали, все бедняки, все пролетарии взялись за оружие. Во главе их стал некий ткач Петер Конинк, кривой, малорослый и щуплый человек, который «никогда не имел собственных десяти ливров», но который умел находить слова, возбуждавшие в сердцах гнев и жажду мести[781]. Он организовал «простой народ», дал ему вождей и двинул его против богатых «leliaerts». Последние стали умолять о помощи Иоанна Гистеля и Жака Шатильона. К городу подошел отряд из пятисот рыцарей. По условному сигналу он должен был овладеть городскими воротами, в то время как патриции напали бы на народ. Но заговор был раскрыт. Ремесленники взялись за оружие и оттеснили своих врагов в тот замок, в котором некогда укрылись убийцы Карла Доброго. Часть их была перебита, часть — взята в плен, и ремесленники захватили власть над городом.

Шатильон беспомощно присутствовал при этих событиях. Он призвал на помощь своего брата, графа Сен-Поля. Во главе отряда французских наемников из гарнизона Куртрэ и массы «leliaerts» он снова подошел к Брюгге, открывшему ему свои ворота. Он приговорил город к лишению всех его привилегий и сносу городских стен, а для обеспечения его покорности приказал заложить фундамент мощной крепости[782].

Это унижение заставило патрициев и ремесленников забыть на время свои раздоры и объединиться для защиты городской автономии. Город обратился с апелляцией к парламенту, который некогда оказал ему такую помощь против графа. Но времена изменились, и весной следующего (1302) года парламент подтвердил приговор Шатильона.

Между тем сведения о случившемся дошли до старшего из сыновей Гюи де Дампьера от второго брака — Иоанна, укрывшегося в Намюрском графстве. Он знал ресурсы Брюгге и настроение рабочего населения и решил, что, может быть, с помощью ткачей и валяльщиков он сумеет свергнуть Шатильона и вернуть обратно графство. Зимой 1301 г. он выработал следующий план. Он свяжет дело своего отца с делом городской демократии и в качестве искусного политика использует возбуждение, царившее во Фландрии[783]. Конинк, тайно поощряемый им, вернулся в Брюгге. Ремесленники снова поднялись. Королевский бальи, понимая, что всякое сопротивление бесполезно, покинул город в сопровождении большого числа патрициев, боящихся оказаться скомпрометированными, если они останутся в городе во время восстания. Тогда Конинк открыто выступил против Шатильона. Он приказал прекратить снос городских стен и сооружение королевской бастилии.

Несколько недель спустя Гент последовал примеру Брюгге. В нем вспыхнуло грозное восстание против патрициев, которым наместник Филиппа Красивого разрешил взимать новый налог, «maltote», так что и здесь борьба против патрициев превратилась в борьбу против поддерживавшего их французского режима.

Чтобы придать народному движению единое руководство, собрать городской пролетариат под знаменем Фландрии и направить его против Франции, необходим был вождь, который был бы приемлем для всех городов. Он нашелся в графской семье: это был Вильгельм Юлихский.

Вильгельм был, по своей матери, внуком Гюи де Дампьера и младшим братом другого Вильгельма Юлихского, который сражался с французами в кампании 1297 г. и был убит в сражении при Фюрне. Приняв духовный сан, он был маастрихтским пробстом к тому времени, когда разразилась война. Но он был духовным лицом лишь по одежде. Совсем еще молодой, изысканно одетый, красавец, одаренный ярким красноречием и незаурядным умом, он горел желанием отличиться в сражениях и мечтал о чести восстановить авторитет своего дома[784]. Его дядя, Иоанн Намюрский, поступил правильно, отправив его во Фландрию. Едва вступив в Брюгге, он стал идолом толпы. «Считали чудом, — говорит ван Вельтем, — что этот мальчик явился с востока, чтобы помочь народу в борьбе против Франции… благословляли небо за его прибытие». Но если ремесленники приняли его с энтузиазмом, то богачи держались в стороне. Стало известно, что Шатильон решил свирепо отомстить за нанесенное королю оскорбление и что в Генте «leliaerts» опять вернулись к власти.

Положение казалось безнадежным. Вильгельм удалился в область Четырех Округов, а вскоре затем — в Намюрское графство. Брюггцы, покинутые им, пали духом. К Шатильону была отправлена депутация, которая сдала ему город при условии, что наиболее скомпрометированным в последних мятежах лицам дано будет время, чтобы покинуть город.

На следующий день (17 мая 1302 г.) Шатильон, чувствуя себя хозяином положения, прибыл окруженный грозной военной свитой. Народ считал, что для него все потеряно. Беглецы были еще недалеко, их вернули. Воспользовавшись ночной темнотой, они добрались до краев крепостных рвов, легко перешли через наполовину разрушенные крепостные валы, вырезали французских часовых и проникли в город. — Это послужил сигналом к общей резне. Солдаты Шатильона, захваченные во сне, были легко перебиты. По улицам раздавался клич Schild et Vriend (щит и друг)[785]; французы, пытаясь скрыться в толпе, провозглашали его вместе с другими, но их выдавал французский акцент и их беспощадно убивали. В эту страшную ночь, вместе с французами было убито много патрициев. Шатильон с несколькими приближенными к нему лицами успел бежать.

Теперь между королем и Фландрией легло нечто непоправимое. Социальная ненависть сделала свое дело, война была объявлена[786].

Пять дней спустя Вильгельм Юлихский и Петер Конинк прибыли в Брюгге, где они были встречены радостными криками. Во всей приморской Фландрии к ним примкнули небольшие города и сельские жители, озлобленные дворянской реакцией, последовавшей за французской аннексией. Как и во времена Роберта Фрисландского, сигнал к восстанию был дан энергичным приморским населением, свободными крестьянами польдеров. Прибывший со своей стороны Гюи Намюрский был восторженно встречен жителями Оденарда и Куртрэ. В Ипре ремесленники заставили «leliaerts» открыть ему ворота города. Только Гент, оставшийся под властью совета XXXIX, сохранил верность королю. В других местах повсюду «clauwaerts» стали хозяевами страны, сменили эшевенов, конфисковали имущество патрициев и сбросили знамя белой лилии. Торжество демократической партии усилило национальный энтузиазм. Присутствие князей влило в сердца мятежников несокрушимое доверие к себе. Все ожидали «с львиным мужеством»[787] битвы, которая, как они знали, была неизбежной.

Она произошла под стенами Куртрэ 11 июля 1302 г.[788]. Сам состав обеих армий показывал, что этот день должен был решить судьбу не только политического конфликта, но и борьбы классов. За Робертом Артуа шли, рядом с французской пехотой и наемными войсками, составленными из генуэзских арбалетчиков и немецких рыцарей, блестящие эскадроны дворян из Артуа, Нормандии, Пикардии, усиленные отрядами, посланными Иоанном д'Авеном, и множеством «leliaerts». Наоборот, фландрская армия состояла исключительно из пехотинцев и простолюдинов, валяльщиков, ткачей, крестьян из Вольного Округа Брюгге, которые все были вооружены тяжелыми пиками и носили железные шлемы на голове. К ним присоединились, несмотря на запрещение эшевенов, семьсот гентцев, под командованием Яна Борлюта. Так как дворяне и патриции предали национальное дело, то фландрская армия состояла почти исключительно из пехотинцев. Лошади были только у Гюи и Вильгельма, кроме того, было еще около тридцати рыцарей, среди которых один знатный голландский дворянин Ян Ренесс, враг д'Авенов и несколько мелких дворян из Брабанта, Лимбурга и прирейнской Германии, нанятых фландрскими князьями[789]. Впервые, вероятно, можно было наблюдать зрелище городской демократии, которую вели в бой феодальные князья и которая помогала им отвоевать себе назад свое наследие. По не повторившемуся более в истории стечению обстоятельств, события приняли такой оборот, что восставший народ был заодно с сыновьями своего государя, так что династические интересы и социальное восстание странным образом переплелись и слились в одно общее дело. Все пестрело противоречиями во фландрской армии, в которой молодые князья, воспитанные на французский лад и говорившие только по-французски, командовали массами рабочих и крестьян, язык которых они едва понимали[790].

Против всякого ожидания эта армия одержала победу. Она победила не только потому, что ею командовали отличные полководцы, что на ее стороне было преимущество местности, пересеченной рвами и неудобной для кавалерийских атак, что Роберт Артуа в своем нетерпеливом стремлении победить позволил своим войскам беспорядочно броситься на неприятеля, но и потому еще, что она сознавала, что борется за свое существование. Она ощетинилась против неприятельской конницы несокрушимым барьером своих пик, никто не покинул рядов, никто не брал пленников. Как и в Брюгге, все говорившие по-французски были перебиты. Сам Роберт Артуа, вместе с множеством графов и знатных баронов, остался на поле брани. Никогда еще не было подобного сражения, где победители отказывались брать выкуп у выбитых из седла рыцарей. Дворяне, привыкшие биться с феодальными войсками, оказались беспомощными перед этой мрачной энергией и суровостью народной армии. Они были охвачены паникой, и сражение закончилось полным разгромом их рядов. Вечером Жилль ле Мюизи мог наблюдать под стенами Турнэ смертельно усталых, голодных, полуживых от страха беглецов, продававших за кусок хлеба свои доспехи горожанам[791].

Во Франции битва при Куртрэ надолго сохранила характер какой-то трагимистической катастрофы. Вызванный ею страх в значительной мере обусловил ту нерешительность, которой отличались в последующие годы военные операции Филиппа Красивого.

Впрочем, вскоре распространился слух, что участь сражения при Куртрэ решена была только изменой. Были сочинены неправдоподобные рассказы о ловушках, в которые фландрцы завлекали французское рыцарство, и легенды эти распространялись за границей возвращавшимися по домам наемниками. Под конец они проникли даже в Бельгию, так что по странной иронии истории именно они популяризировались фламандской живописью и фламандскими гравюрами, вплоть до наших дней[792].

Политические последствии битвы при Куртрэ были столь же значительны, как и битвы при Бувине. Последняя подчинила Нидерланды французскому влиянию, первая освободила их от него. Но в то время как сражение при Бувине относится к общей истории Европы, битва при Куртрэ является исключительно национальном событием. Она объясняется самим характером фламандской культуры, она есть продукт социальных и политических движений, волновавших страну. Она разразилась внезапно, столь же неожиданная, как и революция, и столь же радикальная — по своим последствиям. Нескольких часов этой битвы было достаточно, чтобы установить во Фландрии демократическое правление и вернуть графство династии Дампьеров. Патрициат, Филипп Красивый и Иоанн д'Авен были побеждены одновременно. Нидерланды не только не были на сей раз увлечены потоком общеевропейской политики, но, наоборот, изменили направление ее. Битва при Куртрэ была первым ударом, нанесенным французской гегемонии. В Риме Бонифаций VIII посреди ночи поднялся с постели, чтобы выслушать рассказ о ней.

Почти одна только приморская Фландрия приняла участие в борьбе под руководством Брюгге. Находившийся во власти патрициев Гент, занятые французами Лилль и Дуэ не могли присоединиться к ней[793]. Но после победы восстали все крупные города. Одинаковые причины породили одинаковые последствия в валлонских и фламандских городах. Борьба с Филиппом Красивым была не национальной, а социальной войной. Лишь только лилльские и дуэсские ремесленники узнали радостную весть, они тотчас же призвали победителей на помощь против сторонников короля[794]. Гюи Намюрский немедленно поспешил к ним на помощь. При Куртрэ фландрская армия ограничилась отражением нападения; теперь она смело перешла от обороны к нападению.

II

Героическая борьба Фландрии с Францией в течение первых двадцати лет XIV века, борьба, которую она вела только своими собственными силами, представляет, несомненно, одно из самых поразительных и грандиозных явлений средневековой истории. В течение всего конца царствования Филиппа Красивого, в течение царствования Людовика X, в течение значительной части царствования Филиппа Длинного, французские короли тщетно истощали все свои ресурсы на то, чтобы положить конец сопротивлению Фландрии. После различных мирных договоров и договоров о союзах, прекращавших на время борьбу, она снова оказывалась каждый раз еще более упорной и ожесточенной. Разумеется, конфликт Филиппа Красивого с Бонифацием VIII и гражданская война, охватившая Францию при Людовике X и Филиппе Длинном, были на руку фландрцам. Однако как ни серьезны были эти события, они не могли настолько ослабить королевское могущество, чтобы устранить колоссальную диспропорцию между силами обеих воюющих сторон. Если бы победа зависела только от численности войск, то Фландрия, несомненно, была бы обречена. Но нехватку в материальных силах она возмещала моральным перевесом. О фландрских армиях начала XIV века можно сказать то же самое, что об армиях французской республики конца XVIII в. В обоих случаях — импровизированные солдаты, навербованная наспех милиция, могли выдержать натиск регулярных войск лишь потому, что к патриотизму у них присоединялась вся страсть победоносной партии. Республиканцы, сражаясь с эмигрантами, в то же время сражались с Австрией; а фландрские ремесленники видели во Франции прежде всего союзницу «leliaerts» и патрициев. Борясь с Гюи Намюрским и Вильгельмом Юлихским, французский король полагал, что он имеет перед собой только возмутившихся крупных вассалов; в действительности же он имел перед собой вождей восставшего социального класса. Этим объясняются огромные размеры принесенных Фландрией жертв и массы выставленных ею бойцов. Ремесленное население предместий ее больших городов являлось неисчерпаемым человеческим резервом, из которого она могла брать людей без счета. Конфискованные мятежниками богатства патрициев составили военные фонды[795]. К этому надо прибавить, что сырая почва Фландрии, пересеченная рвами и глубокими реками, превращавшаяся осенью благодаря дождям в непроходимые болота, ставила продвижению французских армий такие же препятствия, на какие наткнулись в XI веке имперские армии. Наконец, следует заметить, что городские войска, составленные большими сомкнутыми батальонами, поражали и сбивали с толку королевские армии своей неожиданной тактикой.

В конце июля 1302 г. фландрская армия осадила Лилль. Начальник французского гарнизона, покинутый «простонародьем», обещал сдать город, если король не придет к нему на помощь до середины августа. То же самое произошло и в Дуэ. Иоанн Намюрский, прибывший во Фландрию и принявший здесь верховное командование, знал, что французский король не может собрать в такой короткий срок новую армию. Поэтому он распустил городскую милицию и, оставив себе лишь несколько всадников, и нескольких ставших на сторону народа патрициев, ожидал сдачи обоих городов, которая и произошла в указанный срок. Вся Фландрия, до «Нового Рва» (Neuf-Fosse), отделявшего ее от Артуа, была отвоевана у Франции.

Между тем король лихорадочно готовился к новой кампании. Парижская буржуазия требовала суровой мести за унижение, испытанное при Куртрэ. Она смотрела на фландрцев, как на дерзких и безумных бунтовщиков. Введенная в заблуждение именем П. Конинка (Pierre Li Roi), она думала, что они выбрали себе королем какого-то ткача.

Oncques mes tele forsenerie

Ne fu de tele gent oie,

Qui lor propre seigneur, lessierent,

Et un vilain roy esleverent,

Et tournerent line conte;

De fet, sans droit, en royaute.

(«Никогда еще не слыхано было такого безумия, чтобы люди отступились от своего собственного государя и выбрали королем человека низкого происхождения, фактически превратив, вопреки всякому праву, графство в королевство».)[796].

Филипп Красивый пытался, как и всегда при тяжелых обстоятельствах своего царствования, склонить на свою стороне общественное мнение. Он приказал своим бальи распространить в народе слух, что его войска были побеждены лишь благодаря измене. В действительности, поражение Роберта Артуа крайне тревожило его. Письмо, посланное им в августе буржскому духовенству, явно свидетельствует о полной растерянности; можно было подумать, что Франция находится накануне вторжения. «Только тот, — читаем мы здесь, — у кого в груди железное сердце, кто совсем лишен человечности, может отказать при таких обстоятельствах прийти на помощь нам и королевству»[797].

Филипп Красивый сам стал во главе своих войск. Но воспоминание о Куртрэ было еще слишком свежо, и это мешало ему действовать энергично. Встретившись с неприятелем, французская армия остановилась. В течение всего сентября фландрцы, следуя тактике, которая так удалась им при Куртрэ, держались оборонительно, а король не решался напасть на них. Он надеялся, что голод заставит их отступить, но случилось как раз наоборот. Благодаря близости крупных городов, рекам и каналам, соединявшим Брюггский порт с внутренними областями страны, снабжение фландрской армии происходило легко и без перебоев, между тем как королевская армия, для прокормления которой требовались громоздкие и дорогостоящие обозы, вскоре ощутила на себе последствия недостаточного снабжения. Лошади умирали от недостатка фуража; пришлось отступить и оставить поле сражения за мятежниками.

Последние могли считать себя отныне непобедимыми. Прибытие в мае 1303 г. Филиппа Тьетского[798], старшего из сыновей Гюи де Дампьера после Роберта Бетюнского, который находился в заключении вместе с отцом, еще более укрепило их веру в себя. Филипп получил звание правителя Фландрии (houdende de amministratie van Vlaenderen), но фактически он ограничился тем, что не мешал действовать народной партии и соглашался на все ее желания, чтобы поддерживать ее энтузиазм, делавший ее столь грозной на поле битвы. С весны «clauwaerts» по собственному почину, перешли в наступление не только против короля, но и против Иоанна д'Авена и своих епископов. Весной 1303 г. флот, под командованием Гюи Намюрского, стал тревожить берега Зеландии, между тем как одна армия вторглась в Генегау, а другая, — завладела епископским городом Теруанем. Фландрцы питали такую же ненависть к французскому королю, как и к прелатам, которые по его приказанию наложили интердикт на страну. Они стремились освободиться от Франции и от французской церкви. В Риме их послы требовали от Бонифация VIII возведения Фландрии в особый диоцез[799]. Все французское стало ненавистным. Во время занятия Теруаня у статуи Людовика Святого отбили голову, а затем город был подожжен[800]. Отсюда армия направилась к другой «духовной столице страны — Турнэ и осадила этот город, но безуспешно.

Филипп Красивый согласился на перемирие в сентябре 1303 г. Он даже освободил из тюрьмы старого Гюи де Дамьпера и его сыновей и позволил им вернуться во Фландрию. Но он воспользовался перемирием, чтобы собрать новую армию, и, сделав огромное усилие, снова вторгся в графство в июле 1304 г. Одновременно французский флот, под командованием генуэзского генерала Гримальди, отплыл в Зеландию, чтобы соединиться там с судами Вильгельма д'Авена, отец которого умирал тогда в Валансьене[801], и чтобы сокрушить Гюи Намюрского. Несмотря на малые размеры своих судов, последний не побоялся принять бой с галерами Гримальди. После ожесточенного сражения Гюи Намюрский был разбит при Зирикзее, взят в плен и увезен во Францию (10 и 11 августа).

Если битва при Зирикзее, с одной стороны, подстрекнула французского короля к энергичным действиям, то с другой, она только усилила, а не ослабила сопротивление фландрцев. Вильгельм Юлихский, Филипп Тьетский и Иоанн Намюрский решительно выступили против неприятеля, с которым они сошлись 18 августа при Монс-ан-Певеле[802]. Сражение не дало решительного перевеса ни одной из сторон и поэтому они обе приписывали себе победу. Правда, фландрцы оставили поле сражения, но король побоялся преследовать. Он приступил затем к осаде Лилля. Спустя несколько дней он заметил из своего лагеря, что против него движется новая армия. Фландрцы решили на сей раз довести дело до конца; никогда еще они не выставляли такого количества бойцов. Но вместо того чтобы сражаться, обе стороны приступили к переговорам. Между королем и уполномоченными графа и городов были установлены предварительные условия окончательного мира[803]. Было решено, что вольности и привилегии городов останутся нетронутыми и что на Фландрию будет наложен лишь штраф, — эта — столь часто встречающаяся в Средние века особая форма военной контрибуции. Переговоры длились год и закончились, наконец, договором в Атис-сюр-Орж (Athis sur Orge, июнь 1305 г.)[804].

Этот документ был скорее смертным приговором, чем мирным договором. Фландрия обязывалась назначить королю 20 000 ливров ренты в Ретельском графстве, выплатить ему в четыре года 400 000 ливров, поставлять ему ежегодно контингент в 600 бойцов, снести все крепости своих «добрых городов». Особенно пострадал Брюгге, душа восстания. 3000 его горожан должны были отправиться в паломничество. Покорность Фландрии французской короне гарантировалась отныне следующими пунктами: граф, его братья, дворяне и города должны были присягнуть на Евангелии быть верными королю и не заключать без него никаких союзов; если граф нарушит свою клятву, то земля его будет конфискована, и так же будет поступлено, если он не накажет немедленно всякое нарушение договора. Все фландрцы, начиная с четырнадцати лет, должны были принести присягу точно соблюдать мирные условия, и эта общая присяга должна была повторяться каждые пять лет. Кроме того, ее должны были приносить эшевены при вступлении в должность и дворяне — при уплате рельефа за свои феоды; и те и другие должны были через сорок дней отправиться к Амьенскому бальи, чтобы снова проделать в его присутствии эту церемонию. До окончательного выполнения условий мира король должен был сохранить в виде залога лилльское, дуэсское и бетюнское кастелянства, а также замки Кассель и Куртрэ. Все лица, принявшие во время имевших место волнений сторону короля, должны были получить компенсацию за понесенный ими ущерб, а феоды, розданные королем во время оккупации Фландрии, должны были остаться в сохранности. Страна должна была помочь королю наказать всякого нарушителя мира, хотя бы это был сам граф Фландрии. При первом же нарушении мирного договора на Фландрию должен быть наложен интердикт, который может быть снят только по требованию короля. В заключение графу были сделаны две уступки: впредь он будет подсуден суду пэров, а не парламента; кроме того, граф Генегау-Голландский не был включен в мирный договор, так что Роберт Бетюнский, наследовавший в марте 1305 г. Гюи де Дампьеру, мог продолжать борьбу против дома д'Авенов.

Таковы были условия Атисского мира. Легко представить, какое негодование он вызвал в народе. После успешной войны Фландрия получала столь унизительный мир, как если бы она потерпела поражение, или сдалась на милость победителя. Правда, король отказывался от аннексии графства, но он оставлял ему лишь тень независимости. По отношению к городам договор был неслыханным обманом. Первоначально было условлено, что их вольности будут сохранены, в действительности же от них требовали снесения крепостей. Они ожидали только выплаты штрафа, а их заставляли приносить позорную присягу; над их головами снова навис дамоклов меч интердикта. Национальное сознание слишком выросло во время войны, чтобы возможно было принять подобные требования. Ткачи, валяльщики, всякого рода «ambachters» (цеховые ремесленники), сражавшиеся при Куртрэ и Монс-ан-Певеле, решительно отвергли их. Они обвиняли графа в том, что он сговорился с королем, чтобы обмануть их. Среди фландрских делегатов, ведших переговоры с Филиппом Красивым, ни один не принадлежал к партии ремесленников; все были дворянами, и этого было достаточно, чтобы придать Атисскому миру характер какой-то махинации против городской демократии. Для народа было очевидно, что он повлечет за собой патрицианскую реставрацию. Разве крупные буржуа, купцы, богачи, состояния которых были разграблены во время войны, не воспользуются положением, чтобы утолить свою жажду мести? Разве король не требовал, чтобы все его сторонники были вознаграждены за свои убытки? Словом, политические предубеждения, подкреплявшиеся воспоминаниями о победах над французам, толкали ремесленников на сопротивление. Они заявили, что договор неприемлем и выполнение его невозможно[805].

Граф, несомненно, ожидал этого взрыва негодования. Он знал, что его представители, уступив требованиям короля, нарушили условия соглашения, заключенного под стенами Лилля. Он знал это настолько хорошо, что еще до заключения мирного договора, пытался усыпить недоверие городов. В мае 1305 г. его брат, Филипп Тьетский, дал жителям Ипра охранную грамоту на случай, если договор будет посягать на их вольности[806]. Города были правы, обвиняя его в том, что он их обманул и требовал от них предварительного одобрения мира, который, как он знал, противоречит принятым в 1304 г. обязательствам. Но мог ли поступить иначе Роберт Бетюнский? Нужны были слепой энтузиазм и раскаленные страсти ремесленников, чтобы надеяться, что после сражения при Зирикзее и Монс-ан-Певеле Фландрия, подвергаясь нападению сразу с севера и с юга, сумеет отразить нашествие с двух сторон. Мир повелительно диктовался обстоятельствами, и как бы суров ни был, приходилось принять его. Ведь неизбежным результатом неудачной кампании была бы окончательная конфискация графства и победа Вильгельма д'Авена.

Роберт и города исходили из радикально отличных точек зрения. Последние старались помешать лишь возвращению к власти «leliaerts» и патрициев, первый же думал о своих интересах территориального государя. Недолговечная коалиция, заключенная во время войны между династией и городской демократией, к моменту мира распалась. Граф отступился от дела тех ремесленников, армии которых его братья организовали и вели в течение трех лет в бой. Атисский мир в том виде, в каком он оформился после переговоров между графом и Филиппом Красивым, был не столько договор между королем и фландрцами, сколько соглашением между королем и крупным вассалом. Если он нарушал вольности городов, то давал зато графу ценные преимущества, признавая его подсудным пэрам Франции и разрешая ему воевать в Зеландии. Конечно, мир все же оставался очень тяжким, и Роберт без всякого сомнения собирался в подходящий момент протестовать против уступки валлонской Фландрии. Но временно он удовольствовался миром в его теперешнем виде. В качестве вассала короны и члена дома Дампьеров, он, очевидно, находил в нем выгоды, достаточные для того, чтобы компенсировать ту непопулярность, которую он ему стяжал у городов.

Впрочем, последние должны были в конце концов примириться с совершившимся фактом. Бежавшие во время войны патриции и «leliaerts» вернулись во Фландрию. Граф перестал поддерживать ремесленников против них. Со своей стороны король обещал разные уступки, внес некоторые смягчения в отдельные пункты договора, отказался от сноса крепостей, так что в апреле 1309 г. города решились присягнуть договору[807]. Между тем Роберт воспользовался миром, чтобы продолжать традиционную политику своей семьи по отношению к дому д'Авенов: в 1310 г. он заставил Вильгельма прекратить военные действия и восстановил сюзеренитет Фландрии над Голландией. В то же время он пытался исцелить нанесенные войной раны. Многочисленные привилегии вернули в Брюгге иностранных купцов[808]. Промышленность снова расцвела, и даже пышнее, чем когда бы то ни было раньше. В Ипре число пломб, припечатывавшихся к кускам сукна, поднялось с 10 500 в 1306 г. до 33 000 в 1308 г., 63 000 в 1309 г., 87 000 в 1310 г., 92 500 в 1313 г.[809] Поразительная экономическая живучесть Фландрии вызывала изумление французов, выразителем которого явился Жофруа Парижский:

Mes la fin est qu'en voit aller

Flamands partout, et marcheandent,

Et partout achatent et vendent.

(«Но в конце концов можно видеть, что фландрцы разъезжают повсюду, занимаются торговлей и повсюду покупают и продают.)[810].

Роберт мог теперь подумать о возобновлении борьбы с Францией. Действительно, он находился по отношению к Филиппу Красивому в таком же положении, как некогда Гюи де Дампьер. Король снова стремился завладеть Фландрией. Он поручил Энгеррану де Мариньи добиться от наследника Роберта, Людовика Неверского отказа от своих прав в пользу короны[811]. Таким образом Атисский мир оказывался лишь перемирием: на самом деле король не отказался от мысли об аннексии графства, и его политика заставляла Роберта обороняться, точно так же, как в свое время вынужден был защищаться его отец. Не имея возможности, подобно последнему, ждать помощи от Англии, примирившейся теперь с Францией, Роберт рассчитывал найти союзника в лице германского императора. Уже в 1309 г. он повел переговоры с Генрихом VII[812]. Но Генрих, поглощенный своими итальянскими войнами, не сделал ничего для Фландрии. Он, правда, попытался воспользоваться Иоанном Намюрским для борьбы с посягательствами Филиппа Красивого на область Камбрэ, но это было все[813].

Таким образом Роберту Бетюнскому оставалось рассчитывать только на самого себя. К несчастью, положение Фландрии в 1309 г. не было уже таким, как в 1302. Энтузиазм, одушевлявший ремесленников во время войны, испарился. Города усвоили уже по отношению друг к другу ту эгоистическую и партикуляристскую политику, которая привела несколько лет спустя к войне между ними. Они постепенно отделились от Брюгге и стали пытаться сговориться с королем[814]. Вернувшиеся в страну «leliaerts» интриговали в Париже против графа[815]. С другой стороны, Вильгельм д'Авен жаловался Филиппу Красивому на вторжения графа Фландрского в Генегау[816]. Словом, в 1310 году вернулись к тому же положению, что в 1297 году. Роберт, вызванный на суд палаты пэров, согласился под конец (11 июля 1312 г.) отдать Лилль, Дуэ и Бетюн, взамен чего король отдал ему ежегодную ренту, установленную по Атисскому миру[817]. Таким образом Фландрия, лишившаяся уже при Филиппе Августе Артуа, потеряла теперь валлонскую Фландрию.

Но Роберт, согласившись на эти жертвы, сразу же спохватился. Он стал протестовать против поведения короля по отношению к нему, стал жаловаться, что его обманули, выдвигать разные затруднения по поводу уступленных территорий, называть Атисский мир невыполнимым. Его сын, Людовик Неверский, пытался вызвать против Франции возмущение городской демократии и пробудить национальное чувство[818]. Филипп Красивый, чтобы предупредить разрыв, не нашел иного средства, как самому сблизиться с партией ремесленников и посеять в ней недоверие к графской династии[819]. Дважды, в 1313 и 1314 гг., казалось, что война вот-вот разразится, и она действительно вспыхнула тотчас же после смерти короля. Его преемник, Людовик X, повел армию во Фландрию, но непрекращавшиеся дожди задержали ее продвижение, и блестящая рыцарская экспедиция самым жалким образом застряла в болотах (сентябрь 1315 г.). Эта неудача одобрила графа. Впрочем, обстоятельства сложились благоприятным для него образом. Он энергично использовал смуты, которые вспыхнули во Франции при восшествии на престол Филиппа Длинного (1316 г.); вследствие этого свобода действий французской монархии была парализована. Он приказал арестовать и заключить в тюрьму сторонников Атисского мира. Общественное мнение снова стало на его сторону, и города перестали выполнять Атисский договор. Становясь все самоувереннее, по мере того как росли затруднения и нерешительность французской короны, города не побоялись потребовать в 1318 г., чтобы французские пэры, советники, бароны и епископы поклялись помогать им против короля, если он нарушит привилегии фландрцев, и чтобы в этом случае король подлежал церковному суду и отлучению. В дополнение к этому они дерзко заявляли, что в случае возвращения Лилля, Дуэ и Бетюна, они готовы удовольствоваться меньшими гарантиями[820]. На границах непрерывно происходили стычки между французскими и фландрскими гарнизонами. В обоих лагерях война приняла национальный характер. В Париже королевский капеллан проповедовал, что столь же похвально сражаться с фландрцами, как и с сарацинами[821]. Наложенный на Фландрию интердикт не дал никаких результатов, ибо граф заставил священников продолжать богослужение. Между тем король не желал рисковать новой кампанией. Его колебания настолько ободрили Роберта Бетюнского, что в 1319 г. он стал готовиться к нападению на Лилль. Но гентцы, снова подпавшие под власть своих «leliaerts» — патрициев, отказались присоединиться к нему[822]. Оба сына графа, Людовик Неверский и Роберт Кассельский, грозили вступить с ними в союз против своего отца. Избегнуть гражданской войны можно было только заключив соглашение с королем. После долгих колебаний и раздумья Роберт наконец решился на это. 5 мая 1320 г. мир был окончательно заключен, и граф прибыл в Париж принести феодальную присягу Филиппу Длинному. Его внук, молодой Людовик Неверский, женился на Маргарите Французской.

Фландрия уступила, наконец, свои валлонские земли, которым суждено было вернуться к ней лишь в конце XIV века. Она стала чисто фламандской территорией, избегнув тем самым навсегда опасности быть поглощенной Францией. Почва для миссии бургундских герцогов была теперь подготовлена.


Загрузка...