Книга четвёртая Князья и города в XIV веке

Глава первая Политическое положение перед Столетней войной

В политической истории Бельгии до начала XIV века можно наблюдать двоякий процесс.

Лотарингия, тесно связанная с Германией сильной рукой Отгона I, потеряла в X и XI вв. независимость, которой она пользовалась почти непрерывно при всех перипетиях своего исторического существования, начиная со смерти Лотаря I. В течение примерно 150 лет, она составляла лишь одну из провинций Германии. Затем великое потрясение, вызванное борьбой за инвеституру, позволило ей, начиная с XII века, мало-помалу отделиться от этой державы. Ее светские государи освободились от власти епископов; ее герцог перестал быть императорским наместником. Она вскоре распалась на ряд княжеств, которые во время смут великого междуцарствия (1254–1273 гг.) добились полной независимости и над которыми Священная Римская Империя отныне утратила всякую реальную власть.

Эволюция Фландрии протекала первоначально совершенно иначе. Благодаря слабости первых капетингских королей ее графы с ранних пор добились весьма значительной власти над своей территорией и в течение долгого времени их династия могла свободно усиливаться, что еще более подчеркивало то зависимое положение, до которого герцог и имперские епископы довели их соседей из Генегау и Брабанта. Но в то время как силы Германии стали убывать, силы Франции начали, наоборот, прибывать.

Таким образом в то время, как благодаря своеобразному изменению предшествующей ситуации, князья с правого берега Шельды могли уже больше не опасаться императоров, левобережные государи вынуждены были защищать против Капетингов свое наследственное достояние и свой суверенитет.

Начиная с царствования Филиппа-Августа (1180–1223 гг.) опасность стала быстро возрастать. Франция не только старалась ослабить Фландрию, но обуреваемая более грандиозными честолюбивыми планами, она стала отныне смотреть на графство, как на ось обширного обходного движения, которое должно подчинить ей все Нидерланды и благодаря которому ее границы раздвинутся вплоть до Рейна. При Филиппе Красивом могло одно время казаться, что план этот вот-вот осуществится. Но король учел лишь роль владетельных князей. Он полагал, что для достижения своих целей ему достаточно уничтожить Дампьеров, вступить в союз с д'Авенами и склонить на свою сторону герцога Брабантского, графа Голландского и епископа Льежского, или вступить с ними в соглашение. Он не учел роли богатых фландрских городов, которые с давних пор были раздираемы сильнейшей социальной борьбой и простой народ которых видел в победе французского короля конец всем своим самым заветным чаяниям. Как только графство было аннексировано, ремесленные массы восстали с неудержимой силой, разбили вопреки всем ожиданиям французское рыцарство на равнинах Куртрэ, снова посадили на трон Роберта Бетюнского и закрыли Филиппу Красивому путь в Бельгию. Правда, Фландрия вышла из борьбы урезанной. По миру 1320 г. она уступила королю еще принадлежавшие ей остатки тех обширных валлонских земель, которые некогда простирались до Канша. Но если эта последняя жертва и уменьшила ее территорию, зато она усилила ее способность к сопротивлению. Ее граница, непрерывно отступавшая с начала XIII в. к северу, окончательно остановилась у реки Лис. Потеряв сперва (1191–1212 гг.) Артуа, а теперь — Лилль, Дуэ и Орши, Фландрия отныне стала чисто фламандской территорией. От Франции ее отделяло теперь уже не просто течение реки, а главным образом, как это понимал уже Виллани[823], различие в языке и нравах. Долгая война с французским королем пробудила в ней национальное сознание. Будучи двуязычной, Фландрия чувствовала некогда свое родство с Францией; теперь же, сделавшись чисто фламандской, она почувствовала, как в ней пробудилось национальное самосознание. Отныне, став более чем когда-либо недоступной для аннексии, она будет, подобно крепкой твердыне, защищать Нидерланды в наиболее слабом их пункте.

Если ход политических событий вызвал это первое ослабление французского влияния, то тому же одновременно содействовал еще ряд других причин. В самом деле Франция перестала быть главным рынком Бельгии. Ярмарки в Шампани, бывшие до конца XIII в. главным местом сбыта для основной индустрии страны — суконной промышленности, потеряли свое исключительное значение с тех пор, как благодаря успехам мореплавания установились легкие и быстрые сношения между бельгийским побережьем и странами Севера и Юга. Морская торговля, которой очень благоприятствовала географическая конфигурация страны, стала главным источником экономической жизни Нидерландов. Имея своим главным центром Брюгге, затем — Антверпен, она распространилась постепенно на различные территории страны, стремясь все больше и больше связать их друг с другом и установить между ними солидарность интересов, значительно содействовавшую подготовке того государства, которое здесь основали впоследствии бургундские герцоги. В течение всего XIV в. Франция играла в экономической жизни Нидерландов несравненно менее важную роль, чем Англия или Ганза.

Наконец, если желать точно судить о положении, наметившимся примерно около 1320 г., то не следует забывать, что наследники Филиппа Красивого не в состоянии были продолжать его политику. Феодальная реакция, начавшаяся в их царствование, а вскоре затем — война с Англией, парализовали их силы. Правда, французские короли продолжали довольно активно вмешиваться в дела Нидерландов, особенно если сравнить их деятельность с деятельностью германских императоров. Но времена, когда они могли обращаться с бельгийскими государями как с подзащитными, нуждающимися в их покровительстве, уже миновали. Они перестали им приказывать, а старались снискать их расположение при помощи брачных союзов или всякого рода милостей. Они отлично понимали, что могут отныне использовать их, лишь склонив их на свою сторону, и их поведение по отношению к ним напоминает то, как вели себя более ста лет тому назад Гогенштауфены по отношению к Балдуину Генегаускому.

Впрочем, поведение бельгийских князей в XIV в. довольно сильно напоминает их поведение в XII в. Не чувствуя больше давления всемогущей Франции, которая со столь давних пор заставляла их трепетать, они снова обрели свою прежнюю свободу действий. Находясь между двумя великими державами, которым предстояло вскоре вступить в Столетнюю войну, они производили выбор в зависимости от своих интересов. Они были теперь сторонниками англичан или французов, подобно тому, как они в свое время были вельфами или гибеллинами, не из убеждения, а по расчету. Они всегда были готовы перебежать в тот лагерь, который сулил им больше выгод. С другой стороны, сложный переплет политических вопросов, занимавших тогда Европу, облегчал им возможность действовать по своему усмотрению. Необычайно удобно было перед лицом французского короля, законность власти которого оспаривалась Англией, и императора Людовика Баварского (1314–1347 гг.), отлученного от церкви папой, ссылаться на угрызения совести, когда повиновение становилось тягостным или казалось невыгодным! Кроме того, чего бояться государей, которые были заняты другими делами, и которые не только не питали захватнических планов, но, наоборот, считали себя счастливыми, если могли купить за недорогую цену ненадежный союз феодального князя?

Таким образом положение Нидерландов в XIV в. резко отличалось от их положения в XIII в. Они получили по отношению к Франции почти такую же свободу действий, какой они пользовались с давних пор по отношению к Германии, и оказались как бы предоставленными самим себе, благодаря отсутствию державы, достаточно сильной, чтобы подчинить их своему влиянию. Поэтому их политическая жизнь приобрела совершенно новый характер. Приступая к изучению периода, столь богатого всякого рода событиями, чрезвычайно важно разобраться в происшедших изменениях и, если возможно, попытаться распутать их сложный клубок.

I

Вместе с Робертом Бетюнским, умершим 17 сентября 1322 г., во Фландрии исчез последний представитель традиционной политики Дампьеров. Действительно, Роберт в течение своего долгого царствования неизменно оставался верным двоякой цели, которую преследовал его отец, именно: сохранить по отношению к французской короне феодальную независимость графства и уничтожить в Нидерландах дом д'Авенов. Если он был вынужден заключить мир с Францией, если он должен был решиться после столь упорной борьбы отдать Лилль, Дуэ и Орши, то лишь уступая силе и отнюдь не считая случившееся непоправимым. Убедительное доказательство этого он дал, выбрав местом своего последнего успокоения церковь св. Мартина в Ипре, и отказавшись от того, чтобы его тело покоилось рядом с останками его предков в аббатстве Флин, до возвращения Фландрии отнятой у нее области[824]. Подписывая тяжкий мир со своим сюзереном, он, впрочем, рассчитывал вознаградить себя за него победоносной войной с Вильгельмом д'Авеном. Он постарался устранить его от участия в договоре 1320 г., и нет сомнений в том, что с тех пор он ждал лишь благоприятного случая, чтобы снова начать борьбу.

Совершенно иную позицию предстояло занять его преемнику. Вместе с ним оборвалась старая традиция, уступив место другим честолюбивым планам.

Согласно условиям договора от 1320 г. наследником Роберта Бетюнского был назначен его внук Людовик, к которому после смерти его отца (22 июля 1322 г.) перешло графство Неверское[825]. Ему было всего восемнадцать лет, когда он получил в наследство Фландрию; он совершенно не был подготовлен к обязанностям, которые возлагало на него управление ею. Воспитанный с детства при парижском дворе, он не знал ни языка, ни нравов, ни интересов своих подданных. Его советники были подобраны министрами Филиппа Красивого. Один из них, аббат из Везле, был даже сыном того самого Пьера Флота, который погиб в битве при Куртрэ[826]. Король позаботился о том, чтобы вполне изолировать Людовика от влияния его отца и деда, и поставленная им себе цель была достигнута. Женатый на принцессе королевской крови[827], граф считал себя членом царствующего дома Франции и признавал своим гербом белую лилию.

Не следует поэтому удивляться, если его правление было продолжительным и трагическим недоразумением. Он прибыл во Фландрию, столь же мало подготовленный к управлению этой страной, как Вильгельм Нормандский в начале XII века, или Жак Шатильон — в конце XIII в. Хотя в первом порыве лояльности, знаменующей вступление на престол нового государя, большие города радостно раскрыли перед ним свои ворота, но конфликт между ними и им был неизбежен. Народ вскоре почувствовал, что во главе его стоит чужестранец. И вскоре народ начал сожалеть о временах «доброго графа Роберта»; распространился даже слух, что Людовик собирается обменять Фландрию на графство Пуату[828]. Надо, впрочем, признать, что король, не довольствуясь гарантиями, которые давало ему воспитание его молодого вассала, поспешил лишить его последних помыслов о независимости. Когда Людовик решился вступить на престол до принесения присяги на верность королю, он получил суровый урок в виде временной конфискации графства. С другой стороны — выдвинутые перед королевским судом его дядей Робертом Кассельским и некоторыми членами его семьи требования своей доли в наследстве Роберта Бетюнского, заставили его добиваться благосклонности короля в тот самый момент, когда он получил этот унизительный урок. Этого было более чем достаточно, чтобы раскрыть ему глаза. Он понял, что он может рассчитывать на помощь лишь своего сюзерена, и отныне все его помыслы были устремлены на то, чтобы любой ценой снискать его расположение. Усердие, с каким от стал добиваться выплаты жителями Фландрии штрафа, наложенного на них на основании Атисского мира, вызвало вскоре грозное восстание. Впрочем, этот мятеж, чуть не стоивший ему короны и даже головы, нисколько не повлиял на его поведение. В его памяти осталась только крупная услуга, оказанная ему Филиппом Валуа, разбившим мятежников в битве при Касселе, и с тех пор благодарность еще теснее привязала его к царствующему дому Франции; когда разгорелась Столетняя война, ему предстояло принести в жертву этому дому свои насущнейшие интересы, обнаружив, таким образом, больше рыцарской преданности, чем политического смысла.

Но Людовик Неверский отличался от Роберта Бетюнского не только своей уступчивостью по отношению к Франции. Его линия поведения в Нидерландах указывает в то же время на совершенно новую ориентацию.

Свободный от династических чувств, под влиянием которых его предки так долго боролись с д'Авенами, он не видел никаких оснований продолжать длительную и бесплодную войну. Став чуждым своему дому, он мог хладнокровно признать необходимость закончить безысходную борьбу, и одним из первых актов его правления было заключение мира с Вильгельмом I Генегау. 6 марта 1323 г. он окончательно отказался от Зеландии, взамен чего Вильгельм отказался от всяких претензий на имперскую Фландрию[829].

Таким образом закончилась, наконец, самая продолжительная феодальная усобица, нарушавшая до тех пор покой Нидерландов.

Но в то же время радикально изменилось и положение фландрской династии по отношению к соседним династиям. Людовик, так сказать, ликвидировал старые долги своего наследства. Он покончил с прошлым и решительно отказался от вмешательства в дела Генегау и Голландии. Если, с другой стороны, принять во внимание, что в 1305 г. пришла к концу личная уния между Намюрской областью и Фландрией[830], то нетрудно составить себе ясное представление об изменениях во внешней политике графства, происшедших с наступлением нового правления.

Династическая традиция, оборвавшаяся во Фландрии, продолжала однако неукоснительно действовать в Брабанте. Герцоги, занятые укреплением своей власти по нижнему течению Мааса, старались жить в мире со своими южными и западными соседями, Иоанн I тщательно избегал вмешиваться в войну между Дампьерами и д'Авенами. Его преемник, Иоанн II (1294–1312 гг.), придерживался той же линии поведения во время продолжительной борьбы фландрцев с Филиппом Красивым и последними Капетингами. Будучи сам женат на Маргарите Английской, дочери Эдуарда I, он постарался женить своего сына на французской принцессе, подчеркивая таким образом политику нейтралитета, позволившую ему упрочить результаты битвы при Воррингене, не прибегая к оружию.

Честолюбивая и авантюрная политика Иоанна III (1312–1355 гг.) резко отличалась от этого несколько робкого благоразумия. Последний представитель в Нидерландах мужской линии могучего рода Ренье Длинношеего, Иоанн III являлся поразительным образчиком атавизма. Такой же яростный вояка, как и хороший дипломат, бурный, неистовый, безрассудный, но в то же время предусмотрительный, приверженец рыцарского идеала, нисколько не стеснявшийся однако в случае нужды прибегать к хитрости и нарушать данное слово, он всем, даже своей любовью к поэзии, напоминал своего деда Иоанна I, которого он, несомненно, взял себе за образец. Его неистовый характер не исключал гибкости, и в случае необходимости он умел забывать, как самый настоящий оппортунист, свое надменное родовое высокомерие. Он заявляет устами поэта Бундале, что Брабант — это аллод и что у него нет другого господина

Dan Gode diet al gheeft ende gaf[831]

(«Кроме бога, дающего все дары и милости».)

Но, когда ему нужно было нарушить свои обещания Эдуарду III, он вспомнил, что он вассал императора[832]. Он кичился своим каролингским происхождением и считал узурпаторами наследников Гуго Капета, хотя, когда ему было нужно, он без всяких колебаний обращался к ним за помощью. Его политическая линия, как и у Иоанна I, носила явно выраженный брабантский характер. Преследуя интересы своей династии, он никогда не терял из виду интересов своих подданных. К его царствованию относится начало возвышения Антверпена и знаменитые грамоты, фиксировавшие, в основных чертах, политическую конституцию герцогства.

Продолжая в точности следовать политике своего отца и деда, Иоанн III поставил себе прежде всего целью упрочить завоевания Брабанта на берегах Мааса. Он начал с нападения на Регинальда Фокмонского, представителя на границах Нидерландов «Raubritter» (разбойничьих рыцарей) рейнской долины[833]. Он заставил его уступить себе Герлен и Ситтард, затем, сделав его пленником на честное слово, назначил ему в качестве резиденции добрый город Лувен (1318 г.). Путем соглашений с графом Голландским, он получил несколько позднее Гесден (1319 г.) и Дронгелен (1321 г.) а в 1323 г. приобрел Грав у сира Отгона Кейка[834]. Таким образом, Брабант имел теперь прочные опорные пункты вдоль всего течения Мааса, и транзитная торговля между рейнскими областями, Англией и Фландрией, которой мешал находившийся у устья реки складочный пункт Дордрехт[835], стала все более и более направляться в сторону Антверпена.

Но не успел Иоанн III добиться этих результатов, как они оказались под угрозой.

Графу Генриху III Люксембургскому, погибшему в битве при Воррингене, наследовал его сын Генрих IV. Слишком слабый, чтобы продолжать войну с Брабантом, он примирился с Иоанном I, на дочери которого, Маргарите, он женился в 1292 г. С тех пор, занятый своей борьбой с графом Баром и тем, чтобы утвердить своего брата Балдуина в Трирском архиепископстве, он перестал интересоваться притязаниями своей семьи на Лимбургское герцогство[836]. Но его неожиданное вступление на германский престол (1308 г.) и вскоре затем (1310 г.) брак его сына Иоанна (Иоанна Слепого) с богемской наследницей, внезапно превратили его дом в одну из первых династий Империи.

Правда, Генрих не пытался использовать в Нидерландах эту блестящую ситуацию. Его маленькое наследственное графство составляло лишь ничтожный придаток к обширным владениям, полученным им в бассейне Эльбы. Кроме того, зачем было затевать войну с Брабантом? Германия уже давно отказалась от вмешательства в дела лотарингских государей, а Генрих, преисполненный благородных и несбыточных мечтаний о восстановлении в Италии престижа императорской власти, тщательно избегал создавать себе бесконечные осложнения возобновлением старой распри. Одним словом, император забыл обиды, нанесенные когда-то графу Люксембургскому.

Но иначе сложились дела при его сыне. Иоанн Слепой, этот коронованный кондотьер, этот вечный прожектер, этот неисправимый любитель ссор, этот яростный вояка, не мог упустить случая распространить на Нидерланды сеть сложных интриг, которыми он в течение тридцати лет держал в тревоге Европу. Брабантское происхождение его матери позволяло ему, при желании, вызвать конфликт с Иоанном III. Он не преминул сделать это, когда у него оказался для этого досуг, и в 1324 г. он потребовал часть полученного герцогом наследства. Последний ограничился ссылкой на принцип, согласно которому в политических наследствах дочери отстранялись в пользу мужского потомства, и на неделимость крупных территориальных феодов[837]. С этого момента война была неизбежна.

Однако одними своими силами Иоанн Слепой не мог ничего сделать с герцогом. Этот богемский король, казна которого была постоянно пуста, в Бельгии был лишь графом Люксембургским. Огромная разница между его ресурсами и ресурсами брабантского государя (который, к тому же, считал его одним из своих вассалов за феоды Арлон и Лярош) бросалась у в глаза[838]. Люксембург, совершенно не имевший больших городов и остававшийся в стороне от экономического подъема, который в течение XIII в. увеличил и преобразил население соседних территорий, представлял поразительный контраст по сравнению с ними. Если в областях, расположенных по берегам Мааса, торговля лесом, который сплавляли по реке до фландрских портов, поддерживала некоторое оживление[839], если плодородная долина Сюры была покрыта виноградниками и если, наконец, закон Бомона принес свободу многочисленным пунктам, расположенным на берегах Семуа[840], то Арденнское плато и ущелья Услинга (Oesling) давали средства к существованию лишь очень немногочисленному населению редких деревень, разбросанных среди бесплодных пустырей или д лесных чащах. Страна была покрыта множеством мелких сеньорий, в которых сохранились, вместе с былыми патриархальными нравами, крепостное право и методы примитивного земледелия. Дворянство, совершенно не знакомое с придворными нравами Фландрии или Генегау, закаляло себя постоянным занятием охотой, и на поле сражения при Воррингене дало блестящие доказательства своего мужества. К несчастью, оно не было ни достаточно многочисленным, ни достаточно дисциплинированным, чтобы предоставить в распоряжение своего государя крупную военную силу, а последний был слишком беден, чтобы купить себе услуги наемников.

Таким образом Иоанн Слепой не решался выступить один против герцога Брабантского, у которого было более трех тысяч вассалов, рассеянных между Шельдой и нижним течением Рейна[841], «добрые города» которого могли выставить многочисленную пехоту и сундуки которого были полны золотом.

Но именно могущество герцога уже с давних пор вызывало зависть и ненависть его соседей. Почти все они пострадали от его высокомерия или его посягательств, и энергичному и живому человеку нетрудно было объединить их, организовать их в наступательный союз и, пользуясь выражениями мужественной песни Иоанна III, спустить их, как свору против этого брабантского кабана, удары клыков которого каждый из них испытал[842]. К этому делу богемский король приступил в 1324 г. Тесная связь с царствующим французским домом, явившаяся результатом брака его сестры Марии с Карлом IV (1322 г.), затем обручение его сына Карла, будущего императора, с Бланкой Валуа (1323 г.), должна была необычайно облегчить ему его задачу, так как он мог теперь использовать влияние французского короля, который, мечтая в это время о германской короне, искал лишь повода вмешаться в дела Империи и увеличить кредит своего союзника у нидерландских князей.

Из числа последних Иоанн Богемский прежде всего подумал об епископе Льежском.

Со времени захвата Лимбурга, расширившего брабантские территории до Мааса, отношения между духовным княжеством и его могущественным западным соседом, стали очень натянутыми. Правда, промышленное население Льежа, Гюи и Динана, озабоченное только интересами своей торговли, желало жить в мире с герцогами, охранявшими пути между Рейном и Шельдой, господами нижнего течения Мааса, имевшими возможность, при желании, закрыть доступ к Антверпену и фландрским портам. Но епископ и особенно капитул, бессменный хранитель вотчины св. Ламберта, руководились совершенно иными соображениями. Посягательства брабантских князей на Маастрихт, препятствия, которые они чинили в своих владениях церковной юрисдикции и юрисдикции мира, их интриги, с целью добиться от папы учреждения отдельного брабантского епископства[843], высокомерие, с которым они отвечали на неоднократные жалобы епископского правительства, наконец, их враждебные по всякому поводу — как их в этом обвиняли с основанием или без всяких оснований — отношения к льежской церкви, — все это являлось постоянным источником для конфликтов. Чтобы справиться с этим опасным противником, епископы, не будучи в состоянии больше рассчитывать на императора, под конец тоже последовали примеру других лотарингских князей и стали добиваться с середины XIII века помощи французского короля. Эта тенденция еще усилилась, когда с начала следующего века авиньонские папы стали сами назначать епископов, значительно урезав, таким образом, избирательные права капитулов. Действительно, с тех пор французский король, в качестве защитника или господина папства, стал оказывать исключительное влияние на епископские выборы, и если в X и XI вв. епископский посох и кольцо были наградой за верность императору, то отныне для получения их нужно было обнаруживать преданность и повиновение французскому королю. Этим объясняется быстрый рост французского влияния в Льежской области в интересующий нас период.

Кроме того, с тех пор как стало возможно получить епископство, опираясь на поддержку парижского двора при авиньонском дворе, младшие сыновья семей, искавшие себе положения, достойного их происхождения, и совершенно чуждые интересам Льежа, не могли не пытаться использовать столь подходящий случай. Это и случилось после смерти Теобальда Барского, который, последовав за императором Генрихом VII в Италию, умер 13 мая 1312 г. от ран, полученных во Флоренции на поединке.

Один каноник из монастыря св. Ламберта, по происхождению льежец, Вильгельм Жюльмон, выставил свою кандидатуру на епископскую кафедру. Но в это время в Орлеанском университете учился молодой брат графа Маркского, который, будучи уже с некоторого времени вормским пробстом, решил, что настало время получить диоцез[844]. Смерть Теобальда, оставившая вакантным одно из богатейших епископств в Лотарингии, случилась для него вовремя. Он поспешил устроить так, чтобы его родные и его друзья рекомендовали его Филиппу Красивому и благодаря вмешательству короля он добился от Климента V грамоты на возведение его в епископский сан. В течение нескольких недель он получил последовательно саны иподиакона, диакона и священнослужителя, после чего он был посвящен в епископы кардиналом Тускуланским.

Разумеется, Филипп Красивый не без серьезных политических оснований оказал эту услугу молодому клирику. Для его планов относительно границ Империи ничто не могло быть полезнее, чем иметь в Льеже своего человека, и дальнейшие события показали, что он не ошибся, выбрав с этой целью Адольфа Маркского. Действительно, Адольф в течение своего долгого правления был деятельным и преданным проводником французской политики, и не его вина, если Льеж не постигла в XIV веке та же участь, что и Верден[845]. Во всяком случае, хотя он усердно повиновался всем приказам Капетинга, идя ему так далеко навстречу, что обещал ему даже помощь против германского императора[846], хотя он получал из личной шкатулки короля ежегодную ренту в 2000 золотых реалов[847], но он ни на минуту не терял из виду интересов своего дома.

До этого времени ни один льежский епископ не обращал так мало внимания на свой духовный сан, как этот прелат, всегда готовый вскочить на коня, драться в рукопашном бою и самому вести среди града стрел и камней свои войска на штурм крепости[848]. Ни один из них, кроме того, не обнаруживал такой беззаботности по отношению к княжеству, население которого против своей воли стало его подданными. Блестящие доказательства этого он дал в 1336 г., пренебрегши случаем присоединить к епископству графство Лооз и предоставив своему шурину Теодориху, сиру Гейнсбергскому, завладеть этой территорией[849].

Словом, подобно Людовику Неверскому во Фландрии, он остался чужеземцем в Льежской области, и его правление наполнено было непрерывной борьбой с «добрыми городами» и капитулом. Окруженный немецкими родственниками и советниками, вассалами или подзащитными его семьи, он использовал свое влияние в пользу своих родных[850] и благодаря своему положению при французском дворе добился передачи своего наследства своему племяннику, молодому Энгельберту, точно епископство стало одним из феодов графов Маркских. Таков был тот человек к которому Иоанн Богемский собирался обратиться для совместной борьбы с герцогом Брабантским. Его предложения были, разумеется, встречены благосклонно. Во-первых, Адольфу приходилось не раз сносить высокомерие герцога, но, кроме того, он знал, что война с Иоанном III входила в планы французского короля, и этого было достаточно, чтобы склонить его на сторону богемца.

С 1327 г. Иоанн Богемский фактически вел уже войну с брабантским герцогом. Однако поглощенный множеством проектов и планов он сначала ограничивался тем, что поддерживал против Иоанна III сира Фокмонского, который, выйдя на свободу тотчас же начал воевать с герцогом. Последний овладел (9 мая 1329 г.) после долгой осады Фокмоном, и тогда Регинальд, не будучи больше в состоянии сопротивляться, обратился к французскому королю за посредничеством. Это был ловкий ход, ибо Филипп Валуа, тесно связанный с Люксембургским домом, из внимания к последнему поспешил взять на себя защиту интересов побежденного.

Но Иоанн III твердо решил сохранить плоды своей победы. Он поручил передать в Париже, что, не будучи вассалом французской короны, он не допускает ее вмешательства[851]. Этот ответ, бесспорный признак упадка французского престижа в Лотарингии после смерти Филиппа Красивого, должен был глубоко оскорбить короля. Но поведение герцога вскоре дало ему еще больше оснований для возмущения. Действительно, два года спустя Иоанн без всяких колебаний принял в Брюсселе, который впоследствии так часто давал убежище французским изгнанникам и беглецам, Роберта Артуа, привлеченного к суду парламента в качестве фальшивомонетчика и врага королевства.

Иоанн Богемский поспешил воспользоваться благоприятным случаем. Поддерживаемый Филиппом Валуа, он быстро сорганизовал союз, в котором объединил разных клиентов и вассалов французского короля, а также врагов Брабанта, прельщенных надеждой получить по окончании войны кусок герцогства. Епископ Льежский тотчас же созвал милицию своих «добрых городов», и в конце апреля 1332 г. Иоанн Слепой, Регинальд II — граф Гельдерна, Вильгельм V — граф Юлиха, Людовик IV — граф Лооза, Иоанн II — граф Намюра, Рауль IV — граф д'Э, коннетабль Франции — Теодорих III Фокмонский и Иоанн Генегау, сир Бомонский, присоединились к нему в Фексе и перешли брабантскую границу.

Внезапное нападение застало герцога врасплох. Он принял посредничество графа Генегау, дочь которого уже несколько лет была обручена с его сыном, и поручил ему вести переговоры с союзниками. Он отлично понимал, что душой коалиции был французский король, и в то время как Вильгельм Генегау всячески пытался заключить мир, он без всяких угрызений совести сблизился с Филиппом Валуа, согласившись, чтобы его наследник, обрученный с генегауской принцессой, стал женихом Марии, дочери французского короля. Этот ловкий маневр спас его. Филипп, не заботясь больше о союзе, провозгласил 20 июня 1332 г. перемирие на год, оставив за собой право разобрать за это время пункты обвинения против герцога[852].

Союзники, считавшие, что настал момент расчленить Брабант и разделить его между собой, оказались одураченными. Не осмеливаясь сопротивляться решению короля, они, однако, остались втайне верны решению возобновить войну. Лишившись поддержки Франции, они могли теперь рассчитывать на графа Генегау, который не мог простить ловкому брабантцу, что он так хитро обманул его, и особенно на графа Фландрского, которого Адольф Маркский привлек к коалиции, продав ему город Мехельн.

Территория Мехельна была подарена Нотгеру Отгоном II 6 января 980 г., т. е. в то время, когда императоры задаривали поместьями, доходами и иммунитетами лотарингскую церковь, на обязанности которой лежало сдерживать светскую аристократию и следить за ней. Но епископам не удалось связать с основным ядром своих владений в долине Мааса этот передовой пост против графов лувенских, и когда в течение XI и XII вв. лувенские графы окончательно консолидировали свое территориальное могущество, Мехельн оказался отрезанным от столицы диоцеза и изъятым, в силу сложившегося порядка вещей, из-под непосредственной власти льежской церкви. Одна из местных знатных семей, семья Берту, происходившая от старых церковных фогтов, создала себе здесь независимую сеньорию, между тем как вокруг церкви св. Ромбо возник «portus» (портовый город), который благодаря своему превосходному положению на Диле и близости Рупеля и Шельды стал в XIII веке одним из крупных экономических центров области. Епископы не пытались подчинить себе этот могущественный город. Они оставили в покое это отдаленное владение, которое по своим учреждениям и своим интересам коренным образом отличалось от льежских городов и обнаруживало, наоборот, сильное тяготение к соседним брабантским городам, занимавшимся подобно ему суконной промышленностью. Но хотя епископы отказались от реального обладания Мехельном, однако они неоднократно использовали свои права собственности на него. Надежда присоединить этот крупный город к своим владениям не могла не соблазнять соседних князей, и епископы умели искусно пользоваться этим для поправки своих финансовых дел. Уже трижды с начала XIV в. Мехельн был заложен за крупные суммы сначала — герцогу Брабантскому, затем — графу Генегау, потом — графу Гельдернскому[853]. После жалкого краха коалиции, созданной против Иоанна III, Адольф, нуждавшийся в деньгах и союзниках, снова устремил свои взоры на Мехельн. В июне 1333 г. он уступил его графу Фландрскому за 100 000 турских ливров[854].

Для Людовика Неверского эта покупка являлась ценной компенсацией за потери, недавно понесенные Фландрией. Она обеспечивала ему dominium (господство) над течением Шельды, служившим с давних пор предметом спора между графами и герцогами[855], делала его господином Рупеля и всей системы связанных с ним речек, а главным образом позволяла ему чинить препятствия торговле Антверпена, возраставшее благосостояние которого стало тревожить фландрцев.

Но чем выгоднее было приобретение Мехельна для Фландрии, тем более чувствительным ударом это было для Брабанта. Герцог не для того завоевывал Маас, чтобы позволить отнять у себя Шельду, и поэтому ожидавшийся его противниками casus belli (повод для войны) вскоре представился. Готовясь к борьбе, Иоанн III чувствовал, впрочем, за собой поддержку всего Брабанта. То, что он продолжал еще называть своим наследственным достоянием, стало государственной территорией, принадлежавшей одновременно государю и его подданным, территорией, которую они намерены были защищать общими силами. Брабантская политика с столь давних пор объединявшая интересы династии с интересами страны, принесла свои плоды. Герцогство предстало теперь как некая моральная величина, некое коллективное существо, одушевленное единой волей и едиными помыслами. Крупные брабантские города не замедлили предоставить в распоряжение герцога свои денежные ресурсы. В несколько недель была навербована значительная армия наемников, между тем как мехельнцы, которые не хотели позволить распоряжаться своей судьбой без спроса, закрыли свои ворота перед графом Фландрским.

По сравнению с этим мощным проявлением брабантского патриотизма, союз врагов герцога был хрупкой коалицией династических интересов, тайной вражды и алчности. Одна только Фландрия была заинтересована в том, чтобы поддержать Людовика Неверского, и она, несомненно, поддержала бы его, если бы он не погубил здесь бесповоротно своей популярности и если бы страна не страдала еще от недавно потрясавших ее волнений[856]. Что касается других союзных князей, то они действовали только под влиянием личных интересов. Их города оставались равнодушными к этому конфликту, которого они не искали и причины которого были им чужды. Одно только рыцарство отозвалось на призыв государей. Но обнищавшее и опустившееся, оно представляло лишь притупившееся оружие и не способно было справиться с брабантской армией, снаряженной на деньги городов. Поэтому союзники тщательно избегали сражения. Они ограничились блокадой Брабанта. Они заперли герцогство в его границах «как цыпленка в клетке»[857], надеясь взять его таким образом измором.

Но надежда эта оказалась напрасной. Несмотря на то, что торговля совершенно замерла, население брабантских городов не оставило своего государя и, после многомесячных бесплодных попыток (ноябрь 1332 г. — сентябрь 1333 г.), коалиция должна была признать свое бессилие. Впрочем — враждебные действия тянулись еще до лета 1334 г. Но король французский вмешался уже в пользу герцога. Он добился от папы приказа Людовику Неверскому вернуть Мехельн (октябрь 1333 г.)[858]. Со своей стороны Адольф Маркский, хлопотавший с сентября о получении Майнцского епископства[859], перестал интересоваться безнадежной кампанией. В результате — феодальная коалиция разбилась о твердое сопротивление герцогства. Иоанн III покончил с этим делом, взяв на себя обязательство выплатить воюющим сторонам военные издержки (август 1334 г.). В действительности он вышел из борьбы более сильным, чем когда-либо. В год подписания мира он заключил союз также с архиепископом Кельнским и графами — Генегауским, Гельдернским и Юлихским, между тем как его сын Иоанн женился на Изабелле Генегауской, а Вильгельм Генегауский стал супругом Иоанны Брабантской[860]. Его примирение с домом д'Авенов стало полным и таким образом планы Иоанна Богемского окончательно рухнули, а с ними и планы епископа Льежского. Что касается сеньории Мехельн, которую поручено было сперва охранять французскому королю, то она была окончательно присоединена к Брабанту в 1347 г., а деньги, уплаченные за нее Людовиком Неверским Адольфу Маркскому, были возвращены ему.

II

Победу Иоанна III можно рассматривать, как окончательное разрешение в пользу Брабанта старого Воррингенского спора. Она произошла лишь на одиннадцать лет позже примирения домов д'Авенов и Дампьеров (1323 г.), так что к началу XIV века можно отнести ликвидацию двух крупных феодальных проблем, занимавших Нидерланды с середины прошлого века и определивших их политику. Теперь они покончили с прошлым, и, когда разразилась Столетняя война, они могли свободно сообразовать свое поведение с новой ситуацией. Но чтобы понять их поведение, необходимо в нескольких словах остановиться на династии, которая призвана была отныне играть доминирующую роль, именно — династии графов Генегауских и Голландских.

Как мы указывали выше, граф Генегауский, Иоанн д'Авен, унаследовал в 1299 г. графства Голландское и Зеландское и, несмотря на попытки германского императора, Альбрехта Австрийского, вернуть себе эти территории, сумел их сохранить за собой. Создавшейся таким образом личной унии между графством Генегауским — на юге и графством Голландским с его зеландскими и фрисландскими придатками — на севере Нидерландов предстояло сохраниться вплоть до бургундских времен. Это был еще один шаг на пути к территориальному объединению, предвестник еще пока далекого дела Филиппа Доброго. Наряду с Брабантом и Лимбургом, объединенными после битвы при Воррингене, Генегау и Голландия-Зеландия составляли, так сказать, с конца XIII в. первые основы Бургундского государства. Империя не сумела вернуть себе феоды, остававшиеся вакантными после того, как угасли владевшие ими династии. Освободившееся место немедленно занималось местным князем, так что уменьшение числа правящих домов Лотарингии шло параллельно с ростом значения тех из них, которые сохранились.

Став графом Голландским, Иоанн д'Авен очутился в положении, совершенно сходным с тем, в котором находился сто лет тому назад его предшественник Балдуин VI, когда он унаследовал Фландрию. Центр его интересов оказался внезапно смещенным. Голландия и Зеландия со своими городами, торговля которых начинала соперничать в это время с торговлей фландрских портов, и с предоставляемой ими их государям возможностью обширных завоеваний в фрисландских областях, являлись более обширным полем деятельности, нежели Генегау, сжатый между Брабантом и французской границей и лишенный выходов к морю. Получив это богатейшее наследство, дом д'Авенов сразу оказался во главе морской и колониальной державы. Он сумел показать себя достойным этой задачи. Сын Иоанна, Вильгельм I (1304–1337 гг.)[861], был во всех отношениях одной из замечательнейших фигур своего времени. Популярность, приобретенная им как в Голландии, так и в Генегау, красноречиво свидетельствует о его талантах и уме. Совсем не похожий хотя бы, например, на Людовика Неверского, этот валлонский князь, призванный в 17 лет управлять чисто германской областью Нидерландов, удивительно сумел приспособиться к обстоятельствам, акклиматизироваться среди своих новых подданных и избегнуть всяких поводов для столкновения с ними. С поистине изумительной гибкостью, равную которой можно встретить лишь у некоторых австрийских государей нового времени, он устроил себе какую-то двойную жизнь, наподобие того, как он организовал для обеих частей своего государства двоякое управление. В Генегау он, подобно своим предкам, отправлял правосудие под дубом в Кену а, ломал копья на поединках, устраивал празднества и пиршества в своем Валансьенском дворце; находясь же в Голландии, он посещал плотины и польдеры, занимался работами по осушению болот, раздавал грамоты своим городам, беседовал с купцами, организовал управление в Западной Фрисландии. В каждой из своих территорий у него был особый совет, составленный из местных жителей. Хотя его родным языком был французский, но он предусмотрительно не пользовался им в делах, касавшихся его нижнегерманских подданных[862]. Но в одном из его обоих графств его нельзя было обвинить в том, что он покровительствует чужестранцам за счет туземного населения, изменяет обычаи страны или нарушает ее привилегии. Результаты его правления были одинаково благотворны для Генегау и Голландии. Генегауское дворянство, которому брат графа, Иоанн Бомонский, служил образцом всех рыцарских доблестей и изысканности, поражало тогда тем ярким блеском, которому предстояло вдохновить Иоанна Красивого и очаровать поэтическое воображение Фруассара. Одновременно в Голландии и в Зеландии была создана превосходная система управления, обуздывались буйные нравы дворянства, а города достигли невиданного дотоле благосостояния.

Внешняя политика Вильгельма I был не менее успешной, чем его внутренняя политика. Мир, заключенный им в 1323 г. с Людовиком Неверским, оказался в итоге исключительно выгодным для него, ибо взамен пустых устаревших претензий на имперскую Фландрию, он получил реальное и бесспорное обладание Зеландией. С тех пор он всегда — если исключить только его кратковременное участие в коалиции 1333 г. против Брабанта, объяснявшееся его антипатией к герцогу — тщательно избегал вмешательства в распри своих соседей. Соблюдавшийся им нейтралитет, не вызывая ни в ком подозрения, позволил ему повсюду усилить свое влияние и свой авторитет. В 1323 г. он заключил монетный договор с Брабантом, а позже — в 1334 г. — он получил руку Иоанны, наследницы герцогства, для своего сына; он был посредником в кровавой борьбе, происходившей в Льежской области между епископом и городами. Он был интимным советником и союзником графа Гельдернского и мог рассчитывать на преданность епископов Камбрэ и Утрехта.

Эта политика нейтралитета, столь плодотворная в Нидерландах, оказалась еще более выгодной во внешних сношениях. Вильгельм был сначала, как и его отец, союзником и почти подзащитным Франции. Эта политика, вызывавшаяся его положением по отношению к Дампьерам, потеряла, разумеется, всякий смысл после мира 1323 г. Не имея оснований бояться больше Фландрии, граф мог отныне обходиться без поддержки французского короля, и, если он остерегался порвать с ним, то во всяком случае с этого времени он обнаруживал по отношению к нему полнейшую независимость. В следующем году германский император, Людовик Баварский, возложил на него деликатную миссию: выяснить точные границы между Францией и Империей вдоль Генегау[863]. Впрочем, к этому времени хорошие отношения между Людовиком и Вильгельмом успели уже утвердиться. В 1314 г. граф присоединился к сторонникам баварца и получил в награду за это торжественный отказ от притязаний на Голландию и Зеландию, завещанных Альбрехтом Австрийским германским государям[864]. Впрочем, с этих пор он ограничивался чисто платонической преданностью, стараясь не быть втянутым в религиозно-политические смуты, потрясавшие тогда Империю[865], и не поссориться ни с папой, ни с Францией из-за дела, интересовавшего его лишь постольку, поскольку оно могло быть выгодным для него. Он продолжал придерживаться этой линии поведения даже тогда, когда Людовик в самый год своего отлучения от церкви (1324 г.) вступил в брак с его дочерью Маргаритой. Это отлучение не только не повредило Вильгельму, но, наоборот, оказалось ему на руку, ибо папская курия, боясь, чтобы он не примкнул к партии своего зятя-императора, стала выказывать ему с тех пор совершенно исключительное благоволение. Так, граф получил в 1327 г. разрешение, необходимое для брака его дочери Филиппины с молодым английским королем Эдуардом III.

Этот брак, скрепивший старый союз дома д'Авенов с Плантагенетами, не был простым делом случая. Уже в первые годы своего правления Вильгельм, руководствуясь торговыми интересами голландских городов, должен был завязать тесные сношения с Англией. Поэтому когда королева Изабелла, спасаясь от своего мужа Эдуарда II, появилась на материке со своим сыном, то она прежде всего обратилась к графу Генегаускому с просьбой помочь ей в ее смелой попытке низвергнуть Эдуарда и посадить на трон принца Уэльского. Вильгельм без всяких колебаний обещал ей свою помощь. Он предоставил в ее распоряжение блестящее. генегауское рыцарство и суда своих портов. Известен успешный исход этого предприятия, которым руководил Иоанн Бомонский (сентябрь 1326 г.) и известно также то, как Эдуард III получил корону, отнятую у его отца. Брак с Филиппиной в Йорке (25 января 1328 г.) явился наградой за услуги Вильгельма.

С тех пор последний, будучи в одно и то же время тестем германского императора и английского короля, пользовался авторитетом, какого не имел до тех пор ни один из нидерландских государей. Он призван был играть среди них важнейшую роль в начале Столетней войны. Но это великое событие задело не только бельгийских князей. Оно слишком близко затрагивало интересы городов, так что они не могли остаться в стороне и вынуждены были принять в нем участие, вмешавшись в связи с этим еще раз в большую политику.


Глава вторая Города в XIV веке

XIV век, начавшийся победой фландрских цехов при Куртрэ, закончился их разгромом при Вест-Розебеке (27 ноября 1382 г.). В промежуток между этими двумя датами города продолжали оставаться на политической авансцене в южных Нидерландах. История этих областей сохранила нам наряду с именами князей имена множества вождей и трибунов бюргерства: Николая Заннекина, Вильгельма Де Декена, обоих Артевельде, Иоанна Гейенса, Франца Аккермана, Петера Коутереля, Петера Андрикаса и многих других. Руководители городской политики выступили теперь открыто; они вышли из безвестности, скрывавшей их от нас почти в течение всего XIII в., и это обстоятельство убедительнее всего доказывало усилившееся значение городской политики и все более проявлявшийся ею индивидуализм.

Но города XIV века коренным образом отличались от того, чем они были в предыдущий период. В каждом из них на место власти патрициата стала власть цехов, на место исключительного влияния крупных купцов и рантье (otiosi) влияние ремесленников. Нигде в Европе, за исключением Северной Италии, возникновение и рост городов не были столь быстрыми, как в Бельгии. Точно так же только во Флоренции можно встретить нечто аналогичное тому, чем они стали с этого времени. Как и в могущественной тосканской республике, не только политический вопрос делил здесь партии на враждебные лагеря, но демократическая революция, развертывавшаяся здесь, осложнялась социальной проблемой. В этих рабочих городах извечная проблема, раздирающая промышленное общество, возникла с давних пор, и они пытались по-своему решить ее. Бельгия являлась тогда, более чем когда-либо, опытным полем для Европы. Поражения или победы народной партии встречали более сочувственный отклик, чем где-либо, в этих больших городах, где борьба интересов и страстей происходила среди населения более многочисленного и более пронизанного резкими противоречиями, чем где-либо в другом месте. Казалось, будто общая судьба всех бедных и униженных разыгрывается в волнующей трагедии, ареной которой они являлись. И нетрудно понять тот страстный интерес, с каким во Франции Этьен Марсель, а затем — парижские и руанские «Maillotins» следили за перипетиями восстания гентцев против Людовика Мальского, а также и то, что кельнские ткачи немедленно переняли режим, созданный победившими льежскими ремесленниками после их торжества в 1393 г. над патрициями[866]. Могучая сила движения, сотрясавшего города, была так велика, притяжение, оказывавшееся им, так сильно, что оно перекинулось даже в деревню и вызвало во Фландрии грозное аграрное восстание, задолго до французской Жакерии и восстания Уота Тайлера в Англии.

Интерес, представляемый бельгийскими городами XIV века, заключается не только в их внутренней истории. Хотя они и растратили бесконечно много сил на ожесточенную партийную борьбу, тем не менее у них все же осталось еще достаточно энергии для того, чтобы бороться со своими сюзеренами и соседями, чтобы господствовать над деревней, чтобы вырвать у своих государей исключительные привилегии и, наконец, чтобы установить в различных территориях политический строй, отводивший исключительное место их влиянию. Они вмешивались даже в общеевропейские дела, и постоянные попытки английских королей обеспечить себе их помощь в борьбе с Францией красноречивее всего свидетельствуют об их могуществе.

Хотя городские революции XIV века повсюду вызывались в основном одними и теми же причинами, однако в различных областях страны они имели свои своеобразные особенности. В Льежской области революция протекала иначе, чем в Брабанте, в Брабанте — иначе, чем во Фландрии; чтобы понять все значение ее, необходимо сначала изучить ее в ее различных проявлениях.

I

Начало демократической эры в нидерландских городах можно датировать с «Брюггской заутрени» (17 мая 1302 г.). Правда, мы уже видели, что и до этого события шла борьба между ремесленниками и патрициями, minores и majores, причем первые вели борьбу во имя завоевания власти, вторые — во имя сохранения ее. Но нигде еще усилия народа не привели к положительным результатам. Неожиданная победа брюггцев над коалицией французского короля с патрициями, и последовавшее тотчас же за этим падение олигархического режима во Фландрии, воодушевило ремесленников других частей Бельгии. Оно внушило им впервые сознание своей силы, и немедленно же в Брабанте и в Льежской области простонародье, точно по приказу, поднялось, охваченное единым порывом[867].

Это восстание имело неодинаковые результаты в Брабанте и Льежской области. Сурово подавленное в герцогстве, оно, наоборот, явилось в епископском княжестве исходным пунктом периода волнений и конфликтов, придающего этой области в истории XIV века почти такой же интерес, как и Фландрии. Валлонская демократия — с берегов Мааса и фламандская демократия — с берегов Шельды раскрывают перед нами благодаря разнообразию своих тенденций и различию своего устройства и среды, в которой они возникли, почти полную картину всех форм городского народного движения в этот период средневековья.

Среди бельгийских городов Льеж, как мы знаем, в течение долгого времени выделялся своей совершенно особой физиономией. До конца XIV века, когда стали эксплуатироваться его угольные копи, Льеж не знал крупной промышленности, и торговля его вплоть до того же времени значительно уступала торговле Маастрихта, имевшего возможность благодаря своему более благоприятному положению использовать транзитную торговлю между прибрежными портами и рейнской долиной. Но у Льежа нашлись другие источники для компенсации этих неблагоприятных обстоятельств. Столица обширнейшего диоцеза Бельгии, объединявшая в своих стенах семь соборов, два больших аббатства и бесчисленное множество церквей, Льеж обязан был своей ведущей ролью не природе, а истории. Благодаря клирикам, монахам, тяжущимся жизнь кипела здесь ключом. Правда, она была очень отлична от жизни мануфактурных центров Фландрии и Брабанта, но не менее активна. В стенах Льежа, в отличие от Гента и Лувена, нельзя было встретить тысяч ремесленников, живущих суконной промышленностью[868]; но его купцы всегда имели обширную клиентелу благодаря духовенству и многочисленным, постоянно жившим, в городе иностранцам, и были поставлены здесь в гораздо более благоприятное положение, чем в любом другом месте. Большинство населения составляли ремесленники и лавочники, имевшие свои собственные домики и ведшие независимое существование.

На основании этого специфического характера льежской мелкой буржуазии легко сделать соответствующие выводы о характере тамошнего патрициата. Действительно, отсутствие наемных рабочих в Льеже свидетельствует об отсутствии здесь того класса работодателей, из которого складывалась во Фландрии и в Брабанте городская аристократия. Патриции Льежа являлись, скорее, розничными торговцами сукна, подобно германским Gewandschneider, или банкирами, получавшими крупные прибыли благодаря денежным затруднениям церковных учреждений города и епископства, обремененных огромными долгами, как это характерно было для большинства крупных земельных собственников во второй половины Средних веков. Несмотря на скудость наших источников, мы можем предположить с большой вероятностью, что в XIII и отчасти в XIV вв. Льеж был, подобно Аррасу, городом банкиров[869]. В то время как во Фландрии патрициев упрекали в снижении заработной платы и в угнетении рабочих, в епископском городе их обвиняли, главным образом, в финансовых плутнях и в темных ростовщических операциях[870].

С очень давних пор между ними и капитулом св. Ламберта, вокруг которого группировалась остальная часть льежского духовенства, разгорелась открытая вражда. Многочисленность и могущество этого духовенства делали его грозным противником, но к этому присоединялась еще помощь, оказывавшаяся ему мелкой буржуазией в его — то скрытой, то явной — борьбе с эшевенами и знатными родами. Гоксем, этот превосходный хронист, сохранил нам любопытное свидетельство, характеризующее умонастроение немалого числа каноников XIV века.

Взвесив достоинства и недостатки «oligarchia» и «democratia», он решительно высказывается в пользу последней, и, несмотря на аристотелевскую форму, в которую он облекает свою мысль, можно полагать, что современные ему события оказали известное влияние на этот вывод.

Перед лицом своих противников льежские патриции не остались изолированными. Благодаря компетенции льежского суда эшевенов, простиравшейся, в отличие от того, что было в других городах, на всю территорию княжества[871], они находились в постоянных сношениях с дворянством Газбенгау. Вскоре произошло сближение между патрицианскими семьями города и дворянскими семьями деревни. Это оказалось выгодным для обеих сторон, ибо если благодаря состоявшимся между ними вскоре бракам в рыцарское сословие вошло известное число разночинных семейств, то зато они принесли обедневшей деревенской аристократии богатства городских банкиров и купцов. Общность интересов все более сплачивала этот союз, в результате чего в начале XIV века произошли глубокие изменения в характере патрициата. С этого времени он явно и быстро утрачивал свой городской характер. Его члены переняли нравы и манеры рыцарства[872], приобрели поместья в окрестностях города и ввели множество дворян в состав бюргерства. Их ряды, в отличие от того, что наблюдалось в фландрских и брабантских городах, перестали пополняться за счет разбогатевших ремесленников, и патриции, насколько это было для них возможно, стали сливаться с классом, чуждым городскому населению по своим традициям и образу жизни. Это лишь усилило и без того многочисленные недоразумения между патрициями и «простонародьем». Чем зажиточнее становились цехи, тем невыносимее делалось для них правление родовитых семей. Между патрициатом и народом возникла настоящая классовая ненависть; возраставшее высокомерие одних — непрерывно питало злобные чувства у других, и нужен был лишь подходящий повод, чтобы они прорвались наружу[873].

Союз, заключенный патрициями с дворянством, был далеко не выгодным для них. Благодаря ему они оказались в конце XIII века вовлеченными в войну двух знатных семейств — Аванов и Вару, которая в течение 40 лет захватила все родовитые семьи страны, и под конец привела к почти полному истреблению газбенгауского рыцарства.

Таково было положение дел, когда появились известия о фландрских событиях. Тотчас же возникли беспорядки в Гюи, где сместили эшевенов[874].

В Льеже разразились волнения среди цехов, на улицах произошла резня, и простонародье приступило революционным образом к выборам одного из двух бургомистров города[875]. Застигнутые врасплох, патриции не решились оказать сопротивление, чтобы не вызвать и без того угрожавшее восстание. Но они уступили лишь силе, решивши про себя тотчас же восстановить свое исключительное господство в городе, как только возбуждение умов уляжется. Они попытались сделать это во время междуцарствия, последовавшего за смертью епископа Адольфа Вальдекского (13 декабря 1302 г.), который по примеру Гюи де Дампьера был заодно с народом. Не считаясь с соглашением, установленным в 1287 г. между капитулом и городом (Paix des Clercs), они распорядились о взимании «fermete» (фирмы), налога, одинаково ненавистного духовенству и ремесленникам[876], а чтобы досадить своим противникам и резко подчеркнуть свою непримиримую ненависть к демократии, с которой во Фландрии боролись французский король и «leliaerts», они дали своим сыновьям, которым было поручено взимание этого налога, характерное название «детей Франции», pueri de Francia[877]. Эти провокационные выходки закончились жалким крахом. Духовенство и «простонародье» объединились для общего отпора. Первое наложило интердикт на город, а второе — осмелев под влиянием энергичного поведения мясников, взялось за оружие; перед отлучением духовенства и пиками простонародья «богачи» снова капитулировали. Цехи получили право назначать одного из бургомистров и иметь представительство в городском совете. С 1303 г. их имена впервые стали фигурировать в городских списках[878].

Патриции должны были признать, что они недооценили силу своих противников. Они поняли, что им необходимо принять энергичные меры, чтобы вернуть себе утраченные позиции и выдержать борьбу, вспыхнувшую, по примеру столицы, во всех «добрых городах» княжества. В Сен-Троне была организована гильдия арбалетчиков, целью которой было держать народ в повиновении[879]. В то же время аристократическая партия, под влиянием примера союза фландрских «leliaerts» с Филиппом Красивым, постаралась обеспечить себе содействие брабантского герцога с целью «восстановить свое прежнее положение, или даже еще улучшить его по сравнению с тем, что было, когда восстало правящее теперь простонародье»[880]. Она сблизилась также с епископом Теобальдом Барским, который, будучи недоволен растущим влиянием капитула в делах управления, охотно принял их помощь. Таким образом, судьба самого управления страны стала зависеть теперь от исхода конфликта между патрициатом и цехами. Образовались два враждебных лагеря: с одной стороны — капитул и «беднота», с другой — епископ и «богачи», и борьба между ними должна была вот-вот разразиться. Но к моменту начала военных действий с цехами противная сторона заколебалась. Вместо того чтобы вступить в бой, они вступили в переговоры, и мир, заключенный в Воттеме, еще раз подтвердил победу ремесленников (1311 г.).

Смерть Теобальда Барского во время экспедиции в Италию германского императора Генриха VII (13 мая 1312 г.) послужила сигналом к столь долго оттягивавшемуся решительному столкновению. Согласно местной традиции, она делала необходимым назначение «мамбура», который должен был управлять страной до избрания нового епископа. Капитул св. Ламберта назначил для исполнения этих обязанностей своего главу — Арнульфа Бланкенгеймского; аристократия же высказалась в пользу графа Арнульфа V Аоозского. Ни поведение «простого народа», ни поведение патрициата, не могло вызывать в этом случае никаких сомнений. Первый тем энергичнее высказался за главу капитула, чем решительнее второй стал на сторону Арнульфа Аоозского. Последнему нетрудно было склонить газбенгауское рыцарство и «богачей» Льежа и Гюи к попытке насильственного переворота.

Она произошла в ночь с 3 на 4 августа 1312 г. Пожар, устроенный «богачами» на мясном рынке, явился для их единомышленников, укрывшихся вне городских стен, сигналом к захвату города. Шум и пламя пожара разбудили горожан. Ремесленники ринулись к рынку, между тем как глава капитула собрал в соборе несколько каноников и свою домашнюю челядь, поспешно вооружил их и отправился вместе с ними на помощь народу. Прибытие этого неожиданного подкрепления решило исход дела. Среди каноников многие, подобно знаменитому Вильгельму Юлихскому, принадлежали к дворянству и были знакомы с военным делом. Они стали во главе народных отрядов, которым постепенно удалось оттеснить членов патрицианских семей и дворян к Пюблемонтскому холму. Добравшись до церкви св. Мартина, эти несчастные, избиваемые, истощенные, теснимые со всех сторон горожанами, к которым присоединились крестьяне из окрестностей города и углекопы из предместья св. Маргариты, попытались спрятаться в этой церкви. Но ярость сделала толпу безжалостной. Здание храма подожгли, и в тот момент, когда солнце поднялось над этой «Льежской заутреней», пламя уничтожило церковь, стены которой обрушились на побежденных[881].

Эта катастрофа потрясла партию «богачей». Она отказалась от мести за смерть своих близких и от попыток борьбы — по крайней мере в данный момент — с этим «простонародьем», которое оказалось столь грозным. Заключенный 14 февраля 1313 г. в Англере мир ликвидировал политическую власть патрицианских семей[882]. Отныне, чтобы быть членом городского совета, надо было записаться в какой-нибудь цех. Таким образом, городская конституция стала чисто народной конституцией.

Вскоре после Англерского мира епископская кафедра была занята Адольфом Маркским. У нас нет никаких оснований думать, что епископ неискренне признал его, однако едва лишь был заключен этот мир, как между ним и народом вспыхнула война. Было бы большой ошибкой думать — как это постоянно делали, — что война эта была вызвана систематической враждебностью князя к цехам. Что бы ни говорили, но ни Адольф, ни его преемники не обнаруживали первоначально антидемократических (если можно здесь употребить это выражение) принципов. Для них было совершенно безразлично, управляются ли города «богачами» или «беднотой», при условии, конечно, чтобы соблюдались их верховные прерогативы. Они готовы были предоставить горожанам организоваться по своему усмотрению, лишь бы они не выходили за пределы чисто городских интересов. Но как раз эту сферу интересов невозможно было точно отграничить. Княжеская власть и муниципальная власть слишком глубоко отличались друг от друга по своим тенденциям, чтобы их можно было примирить между собой. Территориальное государство, эта хаотическая совокупность разнородных сил, классов и принципов, должно было пройти, до наступления состояния равновесия, через долгий период конфликтов, в которых князья и города неизбежно должны были играть главную роль.

Таких конфликтов было немало в то время, когда во главе городской власти стояли патриции. Но они стали особенно серьезными с тех пор, как цехи захватили власть. Между городами, где все должности были выборными, где все граждане принимали участие в общественных делах, а постоянной заботой всех были исключительные и непосредственные выгоды города, и князем, который черпал свой авторитет в своей «верховной власти», окружал себя тайным советом из рыцарей, юристов и безответственных чиновников, и который, в силу своего происхождения, а также своих верховных прерогатив, должен был считаться одновременно и с интересами своего рода и с интересами дворянства, духовенства и горожан, трения были неизбежны, и из этих трений неизбежно должна была родиться война. Тем не менее война эта вначале не была вовсе войной за принципы. Лишь постепенно резкое столкновение двух сил сменилось борьбой сознающих свою цель партий, а патриции и дворяне, объединившиеся вокруг князя в общей оппозиции ко все более агрессивной городской демократии, усвоили к началу бургундской эпохи чисто монархический идеал. Но к тому времени, когда началось правление епископа Адольфа Маркского, это было еще делом далекого будущего.

Никогда еще положение Льежской области не было более затруднительным, чем в момент вступления нового епископа в столицу (рождество 1313 г.). Действительно, революция городов не прекратила борьбы Аванов и Вару, продолжавших яростно истреблять друг друга. Адольф тщетно пытался заставить их заключить мир. Никто не считался ни с его авторитетом, ни с авторитетом его чиновников, которые и без того как иностранцы были ненавистны большинству населения, и он сам оказался вынужденным принять участие в этой борьбе. Его вмешательство в пользу Вару заставило Аванов стать на сторону городов, и таким образом распря родовитых семей превратилась во всеобщую гражданскую войну. Возникший вследствие этого хаос нашел свое отражение в рассказах хронистов того времени. Грабежи, убийства, акты мести, всякого рода жестокости, которыми пестрит их повествование, скрывают от нас ход событий, подобно дыму пожара, через который можно различить лишь смутные очертания и неясные движения.

Города широко воспользовались этими беспорядками для посягательств на епископские «прерогативы» («hauteurs»). Только страшный голод 1315 г. принес некоторое успокоение стране, вырвав оружие из рук истощенных бойцов[883].

Впрочем, Фекский мир, заключенный 18 июня 1316 г.[884], был двусмысленным компромиссом: пытаясь удовлетворить одновременно и князя, и города, он не принес разрешения ни одного вопроса. Он дал лишь короткое перемирие, и после уборки урожая все спорные вопросы были подняты вновь. Безнаказанность делала города более смелыми. В последовавшие за этим годы они сочли для себя все позволенным. Льежцы прогнали своего «mayeur», присвоили себе верховную юрисдикцию, конфисковали епископские доходы, завладели «werixhas», пустырями, которые были расположены в пригородах и обладание которыми было очень ценно, благодаря угольным копям, вступившим тогда в эксплуатацию[885]. Они даже навербовали армию наемников. Большинство «добрых городов» последовало примеру столицы. Замки епископа были повсюду осаждены, его чиновники изгонялись или преследовались народом. Множество жителей сельских местностей записалось в число горожан, освобождаясь таким образом от юрисдикции своих сеньоров.

Положение стало еще более грозным, когда на берегах Мааса узнали о восстании приморской Фландрии против Людовика Неверского[886]. Наложенный на столицу интердикт и эмиграция капитула св. Ламберта не дали никаких результатов. Епископ имел все основания опасаться, что вот-вот разразится настоящая революция и на развалинах существующего строя создастся новое общество, в котором власть князя перейдет в руки повсюду победоносных ремесленников[887]. Он бежал в Гюи, население которого, бывшее в ссоре с Льежем, приняло его в свои стены и оказало ему содействие, столь же ценное, как и помощь, оказанная в это же время Гентом графу Фландрскому. Епископ стал умолять папу и французского короля выступить против торжествующей «грубой черни», призвал на помощь своих германских родственников, Адольфа II, графа Маркского, Регинальда II, графа Гельдернского, Адольфа VI, графа Бергского, Гергарда IV, графа Юлихского, собрал вокруг себя рыцарство диоцеза и брабантских дворян, жаждавших сразиться с простонародьем, которое, казалось, намеревалось ниспровергнуть всю социальную иерархию. Разгром при Касселе (23 августа 1328 г.) восставших фландрцев побудил его, наконец, рискнуть вступить в бой. 25 сентября 1328 г. он встретил армию Льежа и «добрых городов» около Гессельта[888] и нанес ей решительное поражение.

Таким образом, оба первых крупных конфликта в Нидерландах между князьями и городами закончились почти в одно и то же время победой первых. После битвы при Касселе были восстановлены во всем их объеме верховные права графа Фландрского, а после битвы при Гессельте — верховные права епископа Льежского. Так оно осталось и впредь. Льежу, как и Брюгге и Генту, не удалось превратиться в независимую республику. Ни один из этих городов не сумел — в отличие от того, что так часто бывало в Германии — добиться звания вольного города. Несмотря на вековые усилия, они не сумели сбросить с себя княжеской власти, от которой они пытались освободиться. Они не стали государствами в государстве; они остались частью территориальных княжеств, из которых они хотели вырваться; и если они были наиболее активными и наиболее энергичными «членами» их, если они завоевали в них первое место и преобладающее влияние, если их автономия и их свобода действий резко выделялась по сравнению со все усиливавшейся покорностью французских городов короне, то, по существу, этим дело и ограничилось. Они заняли промежуточное положение между германскими «freie Reichstadte» и коммунами Франции, находившимися под неусыпным контролем своих прево и бальи.

Их могущество и богатство легко объясняет, почему они избегли участи последних. Но почему им не удалось добиться положения первых? Почему, например, Льеж, отнюдь не уступавший численностью своего населения и своим богатством епископским городам Германии, не добился той «иммедиатизации», которую получили столь многочисленные германские города? На первый взгляд, вопрос этот кажется очень сложным, но на него нетрудно ответить.

Действительно, если какая-нибудь муниципальная республика обладает независимостью по отношению к территориальному государю, то это еще не значит, что она пользуется абсолютной независимостью. Она может освободиться от власти своего графа или своего епископа, лишь признав непосредственную власть верховного сюзерена. Немецкий вольный город был свободен лишь в том смысле, что он заменил близкую, и тем самым активную власть своего сеньера, далекой и тем самым очень слабой властью императора. Но в XIV веке император стал для Бельгии чужестранцем. О его существовании, так сказать, забыли; к его вмешательству и не думали вовсе апеллировать. Это доказывает убедительнейшим образом поведение льежских городов в рассматриваемую эпоху. Они обращались с бесплодными жалобами к папе вместо того, чтобы призвать Адольфа Маркского к суду Людовика Баварского, который, будучи врагом его[889], не упустил бы случая высказаться в их пользу; если Людовик не оказал бы им реальной помощи, то он дал бы им во всяком случае грамоты, на которые они могли бы ссылаться в оправдание своего неповиновения[890]. Но они пренебрегли единственным авторитетом, который мог бы дать им юридические основания для сопротивления притязаниям епископа; они и не подумали использовать единственного представлявшегося им шанса стать вольными городами. Объясняется это, по-видимому, тем, что у них исчезло сознание их принадлежности к Империи и что отныне вся их политическая жизнь протекала в узких границах княжества.

Но такое положение вещей, которое, впрочем, в довольно отличной форме мы встречаем и во Фландрии, лишило их всяких шансов на победу. Преследуя только свои выгоды, они оказались вынужденными опираться лишь на свои собственные силы. Узость их муниципальной исключительности обрекла их на изолированность. Было слишком очевидным, что их победа привела бы к невыносимому преобладанию их интересов, принесла бы все в жертву их свободе и причинила бы ущерб всем, кроме их самих. Поэтому с самого же начала борьбы не только дворянство, являвшееся в противовес бюргерству городов воплощением сопротивления деревни, но и капитал, некогда столь часто поддерживавший их, оказались на стороне епископа. Они были таким образом побеждены коалицией интересов, которым они угрожали и которые объединились против них. Их партикуляризм был сокрушен другими партикуляризмами. Их борьба с епископом была в действительности борьбой между ними и территориальным государством, и в конечном итоге победило последнее. Действительно, как ни плох был Фекский мир, заключенный в разгар гражданской войны, но он все же явился исходным пунктом конституции страны. Победоносный епископ не осмелился нарушить его; он удовольствовался тем, что не позволил городам получить больше привилегий. Мир был торжественно ратифицирован через несколько недель после битвы при Гессельте, 4 октября 1328 г.[891]

Принятые против мятежников постановления, известные в истории под названиями Вигоньского мира, Флонского мира и Женеффского мира[892], заслуживают того, чтобы в нескольких словах остановиться на них. Они ликвидировали, разумеется, покушение Льежа на епископские «прерогативы», они отняли у него верховную юрисдикцию, заставили его вернуть «werixhas», ограничили чрезмерные привилегии, связанные с правом гражданства, и затруднили впредь вступление в число «внешних горожан» (лиц, живущих вне города, но пользующихся правами горожан). Но если в них ясно сквозит цель ограничить автономию города и сделать ее совместимой с верховной властью князя, то не следует думать, будто в них можно найти малейший намек на стремление восстановить старый аристократический режим, удовлетворить устарелые притязания патрициата, отдать «бедноту» под опеку «богачей». Никто не помышлял об уничтожении равенства гражданских прав; ни одна из экономических или юридических привилегий патрициата не была восстановлена. Удовольствовались отменой непосредственного управления города цехами. Последние продолжали существовать в качестве экономических корпораций, но они перестали составлять политические группировки и избирательные коллегии. Их старшины не заседали больше в городском совете. В 1330 г. Женеффский мир сосредоточил муниципальную власть в руках бургомистров, присяжных и советников, которые отныне одни только получили право созывать горожан на пленарные заседания. Все должности были поровну распределены между «беднотой» и «богачами», а на место совета, состоявшего раньше из «старшин» («gouverneurs») цехов, стал новый совет, состоявший из 80 лиц, избранных в шести округах (vinaves) города[893]. Надо заметить, что членов совета назначали бургомистры и присяжные, и что они же одни обладали правом по своему усмотрению «собирать всю городскую общину», т. е. созывать общее собрание всех граждан. Произведенная реформа городского управления была, как мы видим, зрелым плодом долгих размышлений и руководилась очень определенными политическими соображениями. Целью ее было предотвратить в будущем новые восстания. Для этого она путем уничтожения цехов как политических организаций ослабляла наиболее многочисленную часть горожан-ремесленников, а в качестве дополнительной гарантии она заставляла их разделить с потомками старых родовитых семей все городские должности. Но ее постигла та же участь, что и многочисленные другие попытки, испробованные в XIV веке с той же целью. Хитроумные препоны, ставившиеся ею натиску народных сил, были слишком хрупки, чтобы долго сдерживать их. Политическая жизнь пробудилась среди ремесленников, подобно тому, как два века тому назад, она пробудилась среди купцов «portus'a», и неудержимо стремилась к полному своему расцвету. Каждый цех был слишком заинтересован в управлении городом, чтобы предоставить его целиком городскому совету. Экономическая структура города, указывавшая каждой профессии ее роль, ее привилегии, ее особую регламентацию, объединявшая всех их в одно моральное целое, в одно коллективное существо, все члены которого были солидарны друг с другом, повелительно требовала аналогичного устройства в политической области. Как бы ни соперничали друг с другом различные цехи, стремясь каждый лишь к своей выгоде и не думая об интересах своих соседей, они не могли не действовать сообща, чтобы избавиться от навязанного им нового положения. Если в целом масса ремесленников лишена была того, что теперь мы назвали бы классовым сознанием, то зато каждая из составлявших ее многочисленных групп повиновалась мощному корпоративному духу, каждая глубоко чувствовала свое собственное унижение, и из совокупности этих частных недовольств необходимым образом вырастала общая оппозиция.

Бургомистр «бедноты», скорняк Петер Андрикас, один из тех первых бюргерских политиков, множество примеров которых дает нам история XIV века, стал во главе оппозиции. В 1331 г. вспыхнуло восстание, которое, однако, потерпело неудачу, так как оно было преждевременно раскрыто. Но епископ увидел в этом грозный симптом. Он решил, что соглашение от 1330 г. предоставляет еще слишком много автономии ремесленникам и что необходимо изменить его в сторону большей суровости. 10 июня 1331 г. был провозглашен Воттемский мир, который народ назвал «законом ропота»[894]. Он еще строже, чем раньше, подчинил цехи власти князя. Избираемые ими старшины были заменены «wardeurs» (надзирателями), назначавшимися коллегией эшевенов, которой поручено было пересмотреть в два месяца уставы всех ремесленных братств. Были усилены уголовные наказания для тех, кто самочинно созвал бы народное собрание или ударил бы в набат; установлены были уголовные преследования всякой возможной попытки «на словах или на деле» вызвать «мятеж в городе».

Это новое суровое постановление имело не больше успеха, чем сравнительно умеренное предыдущее. Цехи продолжали, несмотря ни на что, неизменно добиваться своего вмешательства в ведение городских дел. В 1343 г. они наконец добились успеха — Сен-Жакская грамота допустила участие их «старшин» в городском совете, предоставила им выбор «присяжных бедноты» и установила, что в будущем достаточно требования двух или трех цехов, чтобы заставить бургомистров созвать пленарное собрание горожан[895]. С тех пор Льеж обладал в течение ряда лет конституцией, которую брабантские города заимствовали у него в конце XIV века. Цехи получили доступ к управлению городом, но они управляли им не одни. «Богачи» продолжали делить власть с ними; они назначали одного из двух «бургомистров», половину присяжных и половину советников.

Но. система, которая могла долго держаться в Лувене и Брюсселе, была в Льеже обречена на более или менее быстрое исчезновение. Дело в том, что равновесие, якобы устанавливаемое ею между обеими частями городского населения, было мнимым равновесием. После резни 1312 г. льежские патриции потеряли всякое значение в городе. Все более и более растворяясь в мелком дворянстве, они стали почти совершенно чужды городским интересам. В 1330 г. их роль совсем сошла на нет, и противовес, которым они согласно тексту соглашений, должны были быть по отношению к ремесленникам, оказался иллюзорным. Они и сами это поняли и в конце концов в 1384 г. добровольно отказались от этого раздела городской власти, который стал для них бесполезной обузой, пустой затратой сил и тягостной повинностью[896].

С тех пор и вплоть до великих войн с Бургундской династией власть в городах находилась исключительно в руках цехов. Политическими правами пользовался тот, кто был внесен в их списки. Городской совет, присяжные которого ежегодно назначались ими и находились под контролем их старшин, представлял теперь только административный механизм, работу которого они регулировали по своему усмотрению. Оба бургомистра, избиравшиеся из состава этого совета, были исполнителями воли народа, ибо все важные вопросы должны были обсуждаться 32 цехами и решаться в каждом из них большинством голосов, путем «рецессов» («sieultes»). В этой конституции, самой демократической из всех, которые Бельгия имела в Средние века, поражает, может быть, не столько принцип прямого народовластия, сколько абсолютное равенство, предоставлявшееся каждому цеху. В этом городе, в котором ни одна отрасль промышленности не была настолько развита, чтобы оказывать исключительное влияние, как это было с суконной промышленностью во Фландрии и Брабанте, все промышленные корпорации обладали одинаковыми правами. Каждый цех имел двух «старшин», точно так же каждый цех посылал двух присяжных в совет и при «рецессах» каждый из них имел по одному голосу. Льежское конституционное устройство объясняется экономическими и социальными особенностями города. Ошибочно было бы видеть в нем — как это сделал в своем знаменитом труде Мишлэ — проявление какого-то особого валлонского демократического чувства[897]. Чтобы убедиться в этом, достаточно принять во внимание, что в другом валлонском городе, Динане, преобладающее влияние цеха медников и наличие класса богатых купцов помешали введению эгалитарной системы, существовавшей в столице, и повлекли за собой создание организации, в точности напоминающей организацию крупных фландрских городов, занимавшихся суконной промышленностью[898].

II

Брожение, вызванное в народных массах победой брюггских цехов ощущалось в Брабанте так же, как и в Льежской области, но только с меньшей силой и не так долго. В герцогстве, расположенном между Фландрией и постоянно раздираемом гражданскими войнами епископским княжеством, не наблюдалось такой интенсивной деятельности, и учреждения его развивались более нормальным образом. Этот факт тем более замечателен, что, на первый взгляд, могло бы казаться, будто покрытое подобно Фландрии мануфактурными городами оно должно было бы разделить участь последней и пройти через те же смуты. Наше удивление еще возрастает, когда мы узнаем, что брюссельские и лувенские ткачи и валяльщики питали к патрициям такую же ненависть, как их брюггские, ипрские и гентские собратья[899], и что они прилагали столь же энергичные усилия, чтобы вырвать у них власть. Их восстание в 1302 г. связано было с многочисленными. предыдущими восстаниями и отличалось от них лишь своей внезапностью и размерами[900]. И однако после кратковременной вспышки старый порядок снова был восстановлен. Разбитые повсюду ремесленники не сумели завоевать политических прав. В 1306 г. они оказались под более тяжелым, чем когда-либо, и истинно тираническим гнетом. В Аувене им было запрещено иметь оружие[901]; в Лео им запретили op haer lijf ende op haer goed (под страхбм смертной казни и лишения имущества) собираться больше чем вчетвером[902]; в Брюсселе смертная казнь угрожала всем тем рабочим суконной промышленности, которые после пожарного сигнала не вернулись бы в свои предместья и оказались бы в стенах города[903]. Повсюду власть патрициев была усилена новыми мероприятиями. Герцог обязал даже своих чиновников оказывать им впредь помощь с оружием в руках в случае мятежа[904]. Тогда, наконец, «geslachten» (знатные роды) заняли то положение, которое они сохранили затем за собой до конца века и за ними окончательно закреплена была монополия избрания эшевенов.

Таким образом в то время, как в других местах патрициат вышел побежденным и искалеченным из борьбы с «простонародьем», в Брабанте он почерпал в ней прилив новой энергии. В Льеже, как и во Фландрии, нередко можно было видеть, как князь помогает в интересах своей политики народной партии; в герцогстве же, наоборот, государь, неизменно враждебный требованиям ее, никогда не колебался в выборе своей линии поведения. Иоанн И, столь мирный по отношению к своим соседям, тотчас же взялся за оружие, как только вспыхнуло восстание цехов 1 мая 1303 г. и разгромил брюссельские цехи на равнинах Вильворда. И невозможно сомневаться относительно обуревавших его чувств, когда узнаешь, что после своей победы он отдал приказ зарыть живыми наиболее скомпрометированных ткачей и валяльщиков, отряды которых стали здесь, как и во Фландрии, во главе народных масс[905].

Нетрудно объяснить причины этого поведения. Прежде всего надо принять во внимание позицию патрициата по отношению к герцогу. В Льежской области родовитые семьи сблизились с епископом лишь после своего внезапного поражения, во Фландрии они обратились за помощью против ремесленников к французскому королю и заставили тем самым графа опереться на последних. Но брюссельские и лувенские патриции с самого же начала увидели в государе своего естественного защитника против оппозиции, о силе которой и внушаемом ею ужасе красноречиво свидетельствовали средства, примененные для борьбы с ней. Чем больше возрастало промышленное благосостояние городов, чем больше разрастались вокруг их стен предместья ткачей и валяльщиков, тем большую враждебность к себе чувствовали патриции[906] и тем настоятельнее они нуждались в покровителе. Но никакого другого покровителя, кроме герцога, у них не было. Поэтому чтобы добиться его помощи, они выказывали ему абсолютную покорность и лояльность и охотно предоставляли при всяком случае в его распоряжение свои силы и свое имущество. Такое положение вещей было слишком выгодно для герцога, чтобы он отказался от преимуществ, которые оно ему давало. Он принял союз с родовитыми семьями, заплатив им за это помощью против ремесленников. С тех пор сохранение аристократического режима стало для него гарантией верности его городов, и из политических соображений он старался защищать его, пока только мог.

Впрочем, длительное существование этого режима зависело не от одной только доброй воли герцога. Разумеется, Иоанн II и Иоанн III оказали патрициату крупные услуги, но они не в состоянии были бы предотвратить падение его, если бы он сам по себе не обладал внутренней устойчивостью и значительной силой сопротивления. В отличие от льежских родовитых семей, которые с начала XIV в. стали растворяться в дворянстве, хиреть, беднеть и играть в городском управлении все более незначительную роль, брабантским «geslachten» в течение долгого времени удалось сохранить свою численность, могущество и богатство. Их политическая роль в точности соответствовала их экономическому положению. Входившие в состав их семьи были не только семьями земельных собственников, живших за счет ренты со своей земли, но и вполне заслуживавших то название праздных бездельников (otiosi, lediggangers), которое народ дал во Фландрии в XIII веке городской аристократии. Промышленность давала всем им возможность компенсировать непрерывное уменьшение доходов с земли и сохранить благодаря активному участию в городской жизни свое влияние и свой авторитет. Впрочем, брабантский патрициат не составлял замкнутого класса, недоступного для «новых людей». Пустоты, возникавшие в нем благодаря вымиранию отдельных родов, непрерывно пополнялись снизу, за счет ассимиляции разбогатевших плебеев[907]. Таким образом свежие силы непрерывно питали жизненную энергию родовитых семей. В Брюсселе в 1375 г. члены семи «geslachten» (знатных фамилий), имевшие от роду более 28 лет, насчитывали 245 глав семей[908]2. При помощи гильдии патрициат пускал свои корни в массу горожан и черпал в ней питавшие его соки. В то время как фландрские гильдии, ставшие эгоистическими кликами и заботившиеся только о сохранении своих устарелых привилегий, были сметены демократической революцией или сохранились лишь в небольших городах, в Брабанте они обнаружили замечательную живучесть в течение всего XIV века. Они были здесь существенной частью городского строя. Они отнюдь не являлись здесь бесплодным пережитком прошлого, но, наоборот, в течение этого периода непрерывно создавались новые гильдии: в Диете — в 1316 г., в Льерре — в 1326 г., в Герентальсе — в 1385 г.[909] Брабантская торговля, более консервативная, чем фландрская, менее активная, чем последняя, и в особенности не подвергавшаяся столь резким изменениям, под влиянием успехов мореплавания дала возможность старому учреждению приспособиться к новой обстановке. Гильдии отказались от странствующей торговли, ради которой они некогда были созданы, и изменили cвoю структуру, ограничившись только областью промышленности. Они своевременно отрешились от исключительности, столь характерной во Фландрии для Лондонской ганзы и вызвавшей ее падение. Правда, они исключили из своей среды рабочих, но разбогатевшим ремесленникам ничего не стоило записаться в них. Они объединяли в одну и ту же группу, не считаясь с их происхождением, всех тех, кто обладал известным капиталом, так что патриции и плебеи встречались здесь на общей почве, которую гильдии предоставляли для их деятельности.

Эта почва ограничивалась почти исключительно суконной промышленностью. Брабантские гильдии XIV века носили название Lakengulde, Broederschap van der lakengulde; они объединяли всех работодателей, всех предпринимателей, на которых работали ткачи и валяльщики; они же устанавливали заработную плату, наблюдали за мастерскими и регулировали на рынке продажу готовых тканей[910]. Характер, который они придали экономической организации городов, в точности соответствовал внешнему виду последних. Бросавшийся повсюду в глаза контраст между жалкими рабочими предместьями и центральной частью буржуазного города, окруженной мощными стенами с крепкими запорами на воротах, проявлялся столь же резко в строгом подчинении наемных ремесленников предпринимательской гильдии.

Пока продолжался расцвет суконной промышленности, благосостояние гильдий и тем самым патрициата обеспечивало сохранение аристократического строя. Этим объясняется также, почему ремесленные корпорации добились автономии в Брабанте значительно позже, чем во Фландрии, или в Льежской области[911]. Но упадок брабантской промышленности повлек за собой необходимым образом падение этой политической системы. В конце XIV века обнаружились первые признаки этого упадка, являвшегося результатом конкуренции с большими городами — мелких городов и деревни, а позже — английской конкуренции. К этому же времени относится начало коренного преобразования городских конституций герцогства. Уже в 1385 г. брюссельская гильдия находилась в состоянии полного разложения[912], и нет никаких сомнений в том, что аналогичное явление наблюдалось в лувенской гильдии еще раньше. Ремесленники не преминули воспользоваться создавшимся положением. Ослабевшие родовитые семьи —,подозрительные к тому же в глазах герцога Венцеслава, чуждого традициям своих предшественников, — не могли после этого сохранить влияние, не соответствовавшее больше их реальному значению. Однако они продолжали яростную и отчаянную борьбу с ремесленниками, которых они в такой же мере презирали, как те их ненавидели. Но после долгой и упорной борьбы, не раз обагрявшей кровью улицы городов и прославившей имя Петера Коутереля, они должны были примириться с неизбежным. В 1378 г. Лувен получил конституцию: вдохновляясь, очевидно, той конституцией, которую Сен-Жакская грамота дала Льежу, она поделила управление городом между патрициатом и цехами[913].

Интересно, однако, констатировать, что в льежский образец здесь был внесен ряд поправок. Несмотря на свой упадок, суконная промышленность сохранила еще очень большое значение. Она наложила слишком глубокий отпечаток на городское население, чтобы не получить своего отражения в новых учреждениях. Между тем как в Льеже всем цехам была предоставлена равная доля в городских делах, в Лувене непатрицианские члены гильдии приобрели особое значение благодаря тому, что им предоставлено было право составлять вместе с членами родовитых семей списки кандидатов в эшевены, и им одним дано было право назначать патрицианских присяжных. Что касается цехов, то, не составляя отдельной политической корпорации, они были разделены на десять групп или «наций», каждая из которых посылала в городской совет одного присяжного. Таким образом, лувенская конституция, вдохновлявшаяся, очевидно, Сен-Жакской грамотой, предоставляла, однако, значительные отличия от льежской и, скорее, приближалась по своей трехчленной структуре к тому политическому типу, которые можно было встретить во всех промышленных городах Бельгии как в Динане, так и во Фландрии.

Быстрый упадок суконной промышленности сделал вскоре роль гильдии бесполезной. Когда в 1421 г. Брюссель, в свою очередь, получил новое городское устройство, то гильдии не было отведено в нем никакой роли[914]. Патрициат и девять «наций», обнимавшие все цехи, распределили между собой поровну городские должности и чины. Но по принятой тогда конституции, установившей роль и привилегии каждого «члена», видно, что эра великих восстаний закончилась и что ремесленники потеряли ту силу и энергию, многочисленные доказательства которой они дали в XIV веке. Во всех параграфах закона 1421 г. ясно проглядывает забота установить одинаковым образом полномочия групп, взаимная зависть которых друг к другу известна и в отношении которых исходят из того, что их число и роль останутся уже неизменными. Когда в 1422 г. защита городских стен была распределена между семью «нациями», то для удовлетворения самолюбия остальных двух наций пришлось поручить им попеременный выбор одного из двух «caudsiedemeesteren» (смотрителей городских мостовых)[915].

Брабантские цехи слишком поздно добились участия в политической жизни, чтобы играть в ней значительную роль. Они устали уже от борьбы, когда получили политические права, которых так долго лишал их патрициат. Но совсем печально сложилась участь последнего. Вынужденный разделить городскую власть с цехами, он после этого превратился в олигархию, которая упорно не допускала притока свежей крови и скоро совсем зачахла. В Брюсселе в 1477 г. у родовитых семей были на время отняты политические права, а в 1532 г. Карл V окончательно лишил их последних политических прерогатив, ибо в это время оказался всего только двадцать один патриций, бывший в состоянии фигурировать в списке кандидатов в эшевены[916].

III

Брабантские города со своими родовитыми семьями и гильдиями; сохранились до конца XIV века в том виде, который фландрские города представляли в XIII веке. Их устройство продолжало покоиться на своих старых патрицианских основах, между тем как во Фландрии последние были окончательно уничтожены и приходилось строить наново все здание. Над ним работали в течение ста лет, непрерывно разрушая, починяя и наново строя и все-таки не придав ему в конце концов устойчивости и гармонии. Но история этих попыток и чрезвычайно поучительна, и захватывающе интересна. Фландрская демократия, не менее активная, чем льежская, прошла через более трагические испытания, подняла гораздо более сложные вопросы и пыталась решить гораздо более трудные проблемы.

Эволюция, приведшая цехи к власти в епископском княжестве, протекала на отчетливо отграниченной территории и привела в движение лишь немногие факторы. Наоборот, во фландрских городах значительно большей силе имевшихся там налицо политических и социальных групп, соответствовали не только разнообразие и грандиозность событий, в которые они были втянуты, но и сложность взаимоотношений этих групп и различие их интересов и устремлений. Поэтому чтобы понять развернувшиеся здесь конфликты, необходимо произвести несколько более подробный анализ населения этих больших городов. То, что нам уже известно об их соседях в Брабанте и на берегах Мааса, позволит нам путем сопоставления лучше понять их своеобразие и особенности.

По мере приближения к морскому побережью, можно заметить, что экономическая жизнь средневековой Бельгии становится все более интенсивной и широкой. Льежская область, за исключением Динана, обладала лишь местной промышленностью. Но, выйдя за пределы Газбенгау, мы вступаем в область крупных мануфактурных центров, промышленность которых питалась экспортной торговлей.

Здесь следует различать две особые группы: Брабант и Фландрию. Брабант был более удален от моря и располагал менее обширными рынками сбыта, имея только одну гавань, Антверпен, которому тогда еще далеко было до соперничества с Брюгге. Экспортная торговля Брабанта велась преимущественно сухопутным образом. Его основными рынками были на востоке — Кельн, с которым его связывала маастрихтская дорога, а на юге — Франция, от которой он был отделен лишь Генегау. Несмотря на упадок шампанских ярмарок, брабантцы не переставали посещать их в течение всего XIV века. В то же время они пользовались столь частыми в эту эпоху перерывами в торговле между Францией и Фландрией, чтобы обеспечивать дорогими материалами Париж[917] и снабжать здесь товарами итальянских купцов, отправлявших их затем в Неаполь, Константинополь и Фамагусту[918].

Иную картину представляла Фландрия. Здесь старые торговые дороги были заброшены в начале XIV века. В противоположность брабантской сухопутной торговле, Фландрия пользовалась главным образом морскими путями, и ее вывоз простирался далеко, захватывая все европейские порты[919].

Взимавшаяся в Звине пошлина с товаров, значительная уже в предыдущем веке, возросла с поразительной быстротой. Из трех больших флотов, ежегодно отправлявшихся венецианской республикой, один плыл прямо в Слейс. Его галеры встречали там гамбургские, любекские и данцигские «coggen» (когги), английские, гасконские, португальские, каталонские корабли, и ни одно из этих судов, выгрузив свои товары, не покидало гавани, не заменив их полным грузом разных тканей. Фландрские купцы, которым оставалось только ожидать чужестранцев, приезжавших со всех стран к ним, стали оседлыми. Они уже не отправлялись на ярмарки, они отказались путешествовать и плавать, как это они делали во времена Лондонской ганзы. Их прежняя активная торговля стала пассивной, но прибыли их от этого только увеличились. Во всех приморских портах, От финского залива до Адриатического моря, фландрские сукна пестрели в лавках розничных торговцев, или же отправлялись в глубь страны и проникали в самые отдаленные углы, куда доходили еще последние волны экономического движения. Фландрские мастерские, находясь в самом центре этого движения, беспрестанно втягивавшего их изделия в общий товарооборот, не должны были заботиться о сбыте их, ибо до конца столетия спрос на них при нормальных обстоятельствах был всегда значительно выше предложения. Монополия несравненной по высоте техники, которой они обладали вместе с брабантскими мастерскими, обеспечивала им успешный сбыт их продуктов на всех рынках[920]. До того времени, когда Англия начала сама перерабатывать шерсть, которую она им доставляла, им нечего было опасаться конкуренции; единственные кризисы, которые им предстояло испытать, были кризисы не экономические, а политические.

Эта могучая жизненная энергия не могла не повлечь за собой глубоких преобразований в торговых учреждениях. Гильдии и ганзы, созданные в то время, когда шампанские ярмарки являлись рынком сбыта для фландрских сукон, оказались не в состоянии сохранить за собой монополию экспортной торговли, охватывавшей теперь почти всю Европу. Со своими привилегиями, своей исключительностью, отсутствием гибкости, они представляли теперь устаревшие организации, фатально обреченные на гибель. Перед новыми требованиями времени они очутились в том же положении, в каком оказались цеховые корпорации с наступлением эры капиталистической мануфактуры[921]. Их гибель была тем более неизбежной, что они тесно связали свою судьбу с судьбой того самого патрициата, разгром которого принесло с собой начало XIV века. Они были унесены вместе с ним катастрофой 1302 г.

Впрочем, последняя явилась лишь завершением длинного ряда народных волнений, которые, начиная с первой половины XII века, становились все более грозными и сильными.

Иностранная оккупация, неудача Шатильона, союз французского короля с патрицианскими «leliaerts» против ремесленников, дали лишь повод для торжества партии, которая раньше или позже призвана была при всех обстоятельствах сыграть первостепенную роль в истории городов. Это была партия ткачей. Именно она уже с давних пор была вдохновительницей и руководительницей в больших городах оппозиции патрициату. Из ее рядом вышел в 1302 г. вождь Петер Конинк, вокруг которого сгруппировались все недовольные. Наконец, после Атисского мира, она не только дала лучших бойцов, сражавшихся с французскими войсками на полях при Куртрэ и Монс-ан-Павеле, но и захватила власть в городах во время волнений, вызванных войной, и пыталась преобразовать городское управление в соответствии со своими планами и интересами. Ткачи, получив поддержку других ремесленников суконной промышленности — валяльщиков, красильщиков, стригалей, и т. д., — стремления которых совпадали в это время с их собственными, и увлекши за собой многочисленную группу мелких цехов, радовавшихся свержению эгоистического патрициата, который до этого держал их в стороне от участия в политической жизни, — ткачи воспользовались своей популярностью, чтобы осуществить программу реформ, руководившуюся, по-видимому, потребностями и стремлениями рабочих крупной промышленности. Действительно, эта программа шла значительно дальше обычных требований ремесленников. Она не ограничивалась тем, что предоставляла им место в городском управлении, вручала им контроль над городскими должностями, давала им представительство в городском совете и уделяла каждому из них его долю политического влияния; она стремилась, сверх того, внести радикальные преобразования в самую организацию труда и изменить, в значительной степени, экономическую жизнь городов. Этим она отчетливо выдает своих творцов, выступая перед нами, как дело рук совершенно особой социальной группы[922].

В то время как, например в Льеже, результатом демократической революции явился сперва раздел власти между патрициями и ремесленниками, а затем — отнятие ее у первых и передача вторым, причем ни цеховые порядки, ни экономический строй, на котором они покоились, не подверглись никаким изменениям, во Фландрии мы видим совершенно иную картину. Дело в том, что — как мы уже указывали в первой части предлагаемого труда — цехи, взявшие здесь руководство движением, не были такими же цехами, как все остальные. Хотя промышленные объединения ткачей и валяльщиков имели, на первый взгляд, тот же вид, что и объединения, например булочников, кузнецов или ювелиров; хотя в них существовала та же иерархия учеников, подмастерьев и мастеров; хотя их члены тоже были защищены от конкуренции посторонних рабочих; хотя они точно так же указывали каждому его права и его обязанности; хотя они проникнуты были тем же корпоративным духом и теми же чувствами солидарности — тем не менее нетрудно заметить, что они радикально отличались от них во многих отношениях. Действительно, в отличие от других ремесленников, мелких независимых предпринимателей, работавших на местный рынок и продававших без помощи посредников своим городским или пригородным клиентам товары, изготовленные из принадлежавшего им сырья, рабочие фландрской суконной промышленности не были в состоянии сами сбывать изготовлявшиеся ими ткани неизвестным им и далеким покупателям. Обрабатываемая ими шерсть доставлялась им купцами, и к этим же купцам она возвращалась в виде тканей, после многочисленных операций, каждая из которых была специальностью особого цеха. Поэтому ткачи, валяльщики, красильщики, стригали, очутившись в положении наемных рабочих, и устраненные с рынка, на который они работали, оказались подчиненными классу работодателей, который в других цехах сливался с ремесленниками.

Признаки, которыми обыкновенно характеризуют средневековую промышленность, неприменимы к ним; как бы предвосхищая будущее, они являют нам уже в XIII веке то зрелище, которое домашняя промышленность будет представлять во всей Европе после Возрождения. Если правильно оценить их экономическую природу, то их никак нельзя, несмотря на их: корпорации, отнести к категории цеховых ремесленников. Действительно, у последних орудия производства — мастерская, сырье — составляют собственность рабочего, продукт принадлежит ему и он прямо сбывает его потребителю[923]. Во фландрской же суконной промышленности капитал; был отделен от труда. Мелкие мастерские, расположенные вдоль улиц плебейских кварталов, работали лишь на оптовиков, от которых они, получали и для которых они выполняли заказы. Независимо от того, принадлежал ли ремесленник к группе мастеров, имел ли он или брал внаймы несколько ткацких станков (getouwen), или несколько валяльных чанов (kommen), либо же он относился к группе простых подмастерьев (сnаереn), живших только трудом своих рук, он одинаково лишен был экономической независимости[924].

Неизбежным следствием этой зависимости рабочего от предпринимателя явилось, с давних пор, подчинение цехов, занимавшихся обработкой шерсти, купеческим гильдиям. Введено было законодательство, строго подчинявшее цехи гильдиям, передававшее купцам (coomannen) право назначения надсмотрщиков (rewards, vinders) суконной промышленности, предоставившее им надзор и регламентацию промышленности, наказывавшее изгнанием простые нарушения техники производства и угрожавшее даже смертной казнью за стачку или недозволенное собрание. В результате этого ремесленники, работавшие в суконной промышленности, создавшие богатство городов и составлявшие значительнейшую часть их населения, оказались самыми бедными и презираемыми жителями их. Все, даже, их поселения в жалких предместьях, расположенных у ворот городов, свидетельствовало о том, что это низший класс, отделенный глубокой пропастью от остальной части городского населения.

Попытка переворота, во время «Брюггской заутрени» дала им столь долгожданный и постоянно отыскивавшийся ими повод навсегда освободиться от своего гражданского бесправия (diminutio capitis). Но для этого недостаточно было лишить патрициев их политических привилегий, нужно было еще уничтожить экономическую зависимость рабочих крупной промышленности, позволив каждому из них заниматься торговлей шерстью и сукном; чтобы провести эти реформы, ткачи повсюду завладели городским управлением и поручили своим деканам и присяжным, имена которых появляются тогда впервые в истории, введение своего рода осадного положения или террористического режима, благодаря которому ремесленники суконной промышленности были в течение двух лет хозяевами и господами городов[925]. Новые революционные власти провели в жизнь различные пункты их программы, не решаясь ссориться с могущественной партией, руководившей народными массами, помощь которых была им необходима для борьбы с Филиппом Красивым. Первого августа 1302 г. Иоанн Намюрский, по своем вступлении в Брюгге после победы при Куртрэ, торжественно приложил свою печать к хартии, предоставлявшей всем жителям города и всем тем, кто поселился бы в нем в будущем, свободу заниматься всякого рода торговлей и ремеслами[926]. Тем самым рабочие суконной промышленности добились главной цели своих требований. Свобода торговли означала конец промышленного режима, поддерживавшегося гильдиями. Она устанавливала равенство между рабочими, занимавшимися обработкой шерсти и другими ремесленниками, она позволяла им добывать себе сырье, самим продавать продукт своего труда, одним словом, она давала им экономическую независимость и социальное уважение, которого они были лишены, пока оставались наемными рабочими. Ткачи, валяльщики, стригали, красильщики стали, в свою очередь, мелкими предпринимателями. Их корпорации, находившиеся до тех пор под опекой, получили автономию и self government (самоуправление), приобрели право юрисдикции над своими членами и, неся отныне обязанность надзора за производством, поспешили выработать новую регламентацию. Согласно этим правилам, образцы которых дошли до нас, к сожалению, лишь в ничтожном количестве, изгнание и смертная казнь заменены были штрафами; в них запрещено было употреблять рабочих для «рабских» работ (schalkelijk werk)[927].

«Человек с голубыми ногтями» избавился наконец от унизительного положения, в котором он так долго пребывал; он стал ровней прочим горожанам, он захотел искоренить повсюду признаки своего прежнего унижения. Едва лишь демократия одержала победу, как «простонародье» Ипра решило построить новую городскую стену, которая., должна была объединить с остальной частью города предместья, в которых оно жило, и указать тем самым, что отныне для всего населения имеется лишь одно право гражданства[928].

Атисский мир (1305 г.), положив конец войне с Францией, положил конец также революционному правительству, установленному ткачами в городах.

Когда после смерти Гюи де Дампьера власть в графстве перешла к Роберту Бетюнскому (март 1305 г.), то на него тотчас же посыпались со всех сторон жалобы и требования. Вернувшиеся в страну «leliaerts» и патриции требовали произвести следствие по поводу всякого рода насилий, учиненных над ними; гентская коллегия «тридцати девяти» стремилась вернуть себе власть, в Арденбурге члены закрытой гильдии желали вернуть себе исключительное право быть избираемыми в эшевены[929]. Как это часто бывает после великих социальных катастроф, старые привилегированные группы ничего не забыли и ничему не научились, они стремились только к полному восстановлению прежнего порядка вещей. Они желали патрицианской реставрации, которая ввела бы во фландрских городах такую же конституцию, как та, что существовала по ту сторону Шельды, в городах Брабанта, которая передала бы городское управление в руки родовитых семей и снова подчинила бы всемогущим гильдиям негодующие массы рабочих суконной промышленности.

Но граф не мог согласиться с подобной политикой. Он не забыл, что «leliaerts» и патриции стали на сторону Франции против его отца, и знал, что полученным им наследством он был обязан лишь сопротивлению, оказанному ткачами и валяльщиками Филиппу Красивому. Он тем менее намерен был порвать с ними, что считал Атисский мир простым перемирием; решившись взяться снова за оружие при первом же благоприятном случае, он хотел сохранить за собой возможность еще раз обратиться к их военной энергии и силе, многочисленные доказательства которой они дали. Но если он не был намерен следовать политике герцога Брабантского и выступить в качестве защитника патрициата против «простонародья», то, с другой стороны, он не мог капитулировать перед последним и продолжать стоять на позиции, которой его братья вынуждены были придерживаться во время войны. Он ликвидировал революционный строй, установленный в городах ткачами и валяльщиками; временные городские должности уступили место коллегиям эшевенов, организованным согласно хартиям; вместо осадного положения началось нормальное отправление правосудия.

Однако цехи не потеряли окончательно всех своих завоеваний. Они сохранили свои автономные корпорации, право заниматься торговлей и значительную долю участия в общественной жизни. Не были восстановлены невыносимые злоупотребления родовитых семей в финансовой области: талья, которой облагались прежде только бедняки и от которой свободны были богачи, осталась отмененной и была повсюду заменена налогом на пищевые продукты и некоторые предметы широкого потребления[930]. Не были восстановлены ни гильдии, ни старый патрициат, окончательно ликвидированные народным восстанием. У ремесленников отняли лишь присвоенное им себе во время войны право управлять городами, считаясь только со своими собственными интересами. Хотя патрициям не вернули ни одной из их привилегий, но все же невозможно было исключить их из городского управления. Задача заключалась в том, чтобы разделить последнее между ними и цехами и добиться устойчивого равновесия между «poorters», рантье и крупными купцами и «neeringen» (цехами). Принятая система сводилась в конечном счете к той, которую ввела в Льеже тридцать лет спустя Сен-Жакская грамота; она явно стремилась к примирению различных групп городского населения, отводя каждой из них в городском управлении влияние, соответствовавшее ее интересам[931].

Однако это привело не к миру, а к периоду непрерывных волнений и грозных восстаний. Не прошло и нескольких лет, как народная ненависть прорвалась с такой же силой, как в ту эпоху, когда ремесленники находились под ярмом патрициев. В Ипре богачи, боясь быть вырезанными «простонародьем», умоляли французского короля отложить снос городских стен, окружавших еще старый город, в котором они жили[932]. В Брюгге, в Арденбурге, вспыхнули кровавые мятежи[933]. В Генте в 1311 г. и 1319 г. ткачи восстали и опять началась мрачная пора изгнаний и смертных казней[934]. Эти народные движения, несомненно, отчасти вызваны были необходимостью выплачивать огромные штрафы, наложенные Атисским миром, но они имели и более глубокие причины. Их нетрудно обнаружить, если принять во внимание, что инициаторами этих волнений были почти исключительно рабочие суконной промышленности и что остальные цехи, очевидно удовлетворенные полученными ими уступками, либо не приняли в них никакого участия, либо же приняли самое ничтожное участие.

Действительно, рабочие, занимавшиеся обработкой шерсти, вскоре убедились, что они не достигли своей цели. Гильдии были уничтожены, свобода торговли разрешена всем и однако их положение нисколько не улучшилось. Их мечта об экономической независимости не сбылась. Социальный идеал, во имя которого они боролись и который они видели осуществленным в организации других цехов, оказался для них столь же недоступным, как и раньше. Они остались, как и прежде, работниками на дому, наемными рабочими купцов-капиталистов. Какое значение могло иметь для них то обстоятельство, что они добились политических прав, что по отношению к ним законодательство смягчилось, что они могли выбирать из своей среды старшин своих корпораций, если, несмотря на все это, они должны были непрестанно трудиться на работодателей? Чем больше были их надежды, тем горше было их разочарование, и теперь они перенесли свою прежнюю ненависть к гильдиям на «poorters» и «добрых людей» («bonnes gens»), дававших им работу. Однако они заблуждались, считая себя их жертвами, ибо в действительности они были жертвами крупной промышленности.

В самом деле, ликвидация гильдий, этих одряхлевших и устарелых организаций, не уничтожила в крупных мануфактурных центрах Фландрии посредничества капитала; она только изменила форму этого посредничества. Для того чтобы последнее исчезло, суконная промышленность должна была отказаться от экспорта, которым она жила, и ограничиться местным рынком. Только в этом случае ткач мог бы стать тем, чем он хотел быть, подлинным средневековым ремесленником, вроде тех, каких было много почти во всех тогдашних городах, и продавать в своей лавке в розницу изготовленные им самим ткани.

Но чем больше промышленность освобождалась от местного рынка, чем шире изделия ее распространялись по всему свету, чем больше она потребляла драгоценней английской шерсти, обеспечивавшей тонкость ее тканей, тем непосильнее оказывалось для ремесленника освободиться от ненавистного купца. Действительно, одни только богатые суконщики могли снабжать непрерывно работавшие мастерские достаточным количеством сырья, одни они могли удовлетворить оптовые заказы заграничных покупателей, этой космополитической массы комиссионеров и приказчиков всех стран, теснившихся на рынках и заполнявших дома маклеров. Таким образом, столь торжественно провозглашенная свобода торговли нисколько не помогла рабочим. Место гильдий заняла новая группа капиталистов, которая, несмотря на то, что она не обладала юридической монополией и привилегиями, все же, сохранила в своих руках благодаря логике вещей руководство экономической жизнью. Словом, капитал и труд не могли объединиться в одних и тех же руках, и по мере того, как росло процветание суконной промышленности, ремесленники со своими скудными средствами неизбежно оказывались не в состоянии производить все более и более сложные операции, которых требовало снабжение промышленности сырьем и сбыт ее продуктов.

Однако не следует представлять себе суконщиков того времени в слишком модернизированном виде. Общие условия экономической жизни средневековья, зачаточное состояние кредита ставили их деятельности узкие пределы. В них следует видеть лишь богатых горожан, пользовавшихся своим богатством, чтобы заниматься прибыльными операциями по оптовой покупке и продаже. Сами термины, которыми их обозначали: poorters, lieden di van ghenen ambachte en zijn (люди, не принадлежащие ни к какому цеху), указывали, что торговля составляла для них лишь побочное и, так сказать, случайное занятие[935]. В отличие от крупных предпринимателей нашего времени, они остерегались всецело уходить в дело, в которое они вкладывали лишь часть своего состояния. Если до конца XIII века они покупали шерсть в Англии[936], то теперь они добывали ее себе либо в Калэ, либо в самом Брюгге, куда она привозилась в большом количестве местными итальянскими или немецкими купцами, которые сумели в XIV веке захватить почти полностью монополию ввоза ее и которые, снабжали также суконщиков квасцами и необходимыми красящими веществами. Получив таким образом сырье, эти суконщики давали ремесленникам мелких мастерских шерсть для прядения, крашения, тканья, валянья, стрижки и т. д., а затем — продавали за свой собственный счет конечный продукт[937], либо непосредственно своим согражданам, либо пользуясь услугами маклеров (makelaer), если, как это чаще всего случалось, покупатель был иностранцем[938].

Этого краткого очерка достаточно, чтобы показать, в чем фландрская суконная промышленность XIV века походила на современную крупную промышленность, но также и чем она от, нее отличалась. Работая, как и последняя, на весьма обширный рынок, она неизбежно носила капиталистический характер. Но он не был для нее типичен в целом. В наше время фабрикант является одновременно собственником сырья, орудий труда и изготовленных продуктов, он соединяет в себе предпринимателя и купца, и полученные им в торговле барыши непрерывно поддерживают или умножают капиталы, вложенные им в его различные операции, во Фландрии же эти различные функции были уделом ряда отдельных групп. Торговля и промышленность здесь были совершенно отделены друг от друга. Торговлей занимались две группы купцов (торговцы шерстью и суконщики), промышленность же была делом ремесленников. Капитал играл здесь уже довольно крупную роль, но он был слишком слаб, чтобы поглотить и захватить все. Будучи раздроблен и находясь в тысячах рук, он не обладал тем могуществом, которое придает ему в наши дни его колоссальная концентрация[939]. Его обладатели должны были ограничиваться узким полем деятельности, распределять между собой роли и иметь перед собой класс производителей, которые, хотя и были доведены до положения постоянных наемных рабочих, тем не менее располагали благодаря своей корпоративной организации, силой, с которой неминуемо приходилось считаться в течение всего столетия.

Действительно, до тех пор пока упадок суконной промышленности не изменил радикально условия существования городов, ткачи оставались верны своему идеалу экономической независимости. С неутомимой энергией боролись они за то, чтобы избавиться от зависимости, вытекавшей из самой сущности их промышленности, и чем значительнее была их роль в социальных волнениях, придающих истории Ипра, Брюгге и Гента столь драматический характер, тем отчетливее видно, что это была почти современная борьба между капиталом и трудом.


Суконные ряды в Ипре (XIII в.)

Трудно было бы понять, каким образом эта борьба могла продолжаться так долго, каким образом рабочий класс сумел сделать эти гигантские усилия и уцелеть после всех посыпавшихся на него кровавых репрессий, если бы мы не знали, что сила его была в его численности. Было бы крайне интересно иметь точные данные по этому вопросу, но, к несчастью, мы такими данными за XIV век не располагаем. Однако нельзя сомневаться в том, что в крупных фландрских городах ремесленники суконной промышленности составляли подавляющее большинство населения. Равновесие между различными профессиями, наблюдающееся в большинстве средневековых городов, здесь было резко нарушено в пользу одной из них, и мы здесь имеем перед собой картину, сильно напоминающую мануфактурные центры нашего времени. Один конкретный факт покажет это лучше всяких длинных комментариев. В Ипре, в 1431 г., т. е. в период, когда не прекращались жалобы на гибель города и на плачевное состояние суконной промышленности, последняя охватывала еще 51,6 % всех профессий[940], между тем как в то же время во Франкфурте-на-Майне[941] она обнимала лишь 16 % их. Кроме того, за отсутствием других сведений, можно сослаться на общинные счета Гента, Ипра, Брюгге, указывающие нам, во всяком случае, на военную силу ткачей и валяльщиков. Так, например, в 1340 г. отряд, посланный гентцами для осады Турнэ, состоял из 1800 wevers (ткачей) и 1200 volders (валяльщиков), в то время как cleene neeringhen (мелкие цехи) выставляли все вместе лишь 2100 человек[942].

Но сила, которой цехи суконной промышленности обязаны были своей численности, уравновешивалась все возраставшим сопротивлением им.

Мало того, что «poorterie» (патрициат), выходцами из которого были торговцы сукном и торговцы шерстью, составил против них партию, численная слабость которой компенсировалась ее денежным могуществом, но сверх того, почти всегда — и все чаще и чаще, по мере того, как конфликты становились более ожесточенными — большинство мелких цехов занимало враждебную по отношению к ним позицию. Действительно, экономические требования промышленного пролетариата были им чужды. В качестве мелких бюргеров, живших местным рынком, они имели иные интересы и иные нужды, чем рабочие суконной промышленности, вечные стачки и восстания которых наносили большой урон их розничной торговле. В связи с этим «простонародье», некогда шедшее единым фронтом против патрициата, теперь распалось на враждебные группы. Ткачи не сумели, как когда-то, склонить их на свою сторону. Мало того, внутри самой суконной промышленности против них поднялись грозные противники, а именно — валяльщики.

Борьба между ткачами и валяльщиками, так часто обагрявшая кровью улицы мануфактурных городов и способствовавшая краху демократического движения, просто объясняется самой техникой суконной промышленности. Обработка шерсти требует, как известно, ряда особых операций — пряденья, тканья, валянья, стрижки и крашения, — которые производятся каждая специальной группой ремесленников; все они, за исключением первой, производимой исключительно женщинами, в городе либо в деревне, положили начало соответствующим цеховым корпорациям. Но между этими цехами должна была установиться иерархия, которая, неизбежно приспособляясь к самому процессу труда, должна была в результате подчинить их в большей или меньшей степени ткачам. Действительно, в мастерских ткачей шерсть превращается в ткань, а различные манипуляции, которым подвергается затем эта ткань, имеют целью лишь придать ей прочность, гибкость и мягкость, но не меняют в ней ничего по существу. Поэтому ткачи должны были контролировать работу валяльщиков, красильщиков и стригалей, которые завершают их работу; вскоре они стали претендовать на установление заработной платы для этих профессий. Но тогда последние, под руководством валяльщиков, наиболее многочисленных среди них, поднялись на защиту своей независимости[943], и нередко для борьбы со своими противниками объединялись с купцами и мелкими цехами.

Таким образом, история фландрских городов протекала в XIV веке в крайне сложной обстановке, и если нам пришлось так подробно это показывать, то не только потому, что очень редко можно встретить в Средние века в каком-нибудь другом месте аналогичную картину, но особенно потому, что противоречие интересов и социальные конфликты вскрытые нами здесь, непрерывно оказывали исключительное влияние на ход важнейших событий, в которые графство было втянуто в промежуток времени между правлением Людовика Неверского и Филиппа Смелого.


Глава третья Восстание приморской Фландрии и битва при Касселе

С начала XII века отношения между Фландрией и Францией все время определялись позицией городов. В 1127 г. после убийства Карла Доброго восстание Брюгге, Гента, Лилля и Сент-Омера вызвало падение Вильгельма Нормандского и расстроило первую попытку французской короны подчинить своему влиянию Фландрское графство. В царствование Филиппа-Августа Балдуин VIII получил наследство Филиппа Эльзасского, благодаря городам и вопреки маневрам французского короля. Позже борьба между Филиппом Красивым и Гюи де Дампьером прошла через те же этапы и окончилась таким же образом, как и борьба между патрициатом и «простонародьем». Наконец, победоносная городская демократия задержала при Роберте Бетюнском выполнение условий Атисского мира и, как мы увидим, заставила при Людовике Неверском Филиппа Валуа дать ей одно из крупнейших сражений XIV века.

Таким образом, политика фландрских городов была повсюду тесно связана с общей политикой. Их могущество, подобно их торговле и промышленности, ощущалось далеко за пределами их области. Их взаимное соперничество, их распри с их государями приобрели европейское значение и вызвали вмешательство Франции, подобно тому, как по ту сторону Альп усобицы ломбардских и тосканских городов-республик привлекли к себе внимание германских императоров и повлияли на политику последних по отношению к Италии.

I

Замена в начале XIV века олигархического строя народным правлением нисколько не изменила отношения фландрских городов к князю. Действительно, патриции и цехи, расходившиеся решительно во всем, становились единодушными, когда дело касалось защиты муниципальной автономии и сведения к минимуму роли графа и его бальи в городском управлении. Правда, эти тенденции ко все более полной независимости могли выявиться лишь в больших городах, достаточно сильных, чтобы добиваться широких привилегий, которые они называли затем вольностями («vrijheden»). Уже к середине XIII века гентские, брюггские, ипрские, лилльские и дуэсские эшевены образовали под названием «фландрских эшевенов» коллегию, сыгравшую крупную роль в политическом устройстве страны и потребовавшую права выступать от своего имени. В правление Гюи де Дампьера это движение еще усилилось. Главные города явно стремились подчинить себе сельские местности, забыв, что за пределами своих пригородов они не имеют «ни права, ни суда, ни управления, ни какой бы то ни было власти»[944].

События 1302 г. не только не ликвидировали этих посягательств на права князя, но, наоборот, еще усилили их, придав им юридическую опору. Иоанн Намюрский ни в чем не отказывал большим городам. Шесть недель спустя после разрешения брюггцам свободы торговли, он дал им право назначать эшевенов во всех местностях, для которых их город являлся высшим апелляционным судом, а два года спустя он признал за ними привилегию призывать на войну крестьян и жителей «smale steden» (маленьких городов), кастелянства или Вольного Округа Брюгге[945]. С тех пор этот обширный округ составлял лишь своего рода продолжение городской территории, лишь какой-то огромный пригород. Вскоре он должен был стать еще более грозным для графа и более независимым от его власти, чем в те отдаленные времена, когда он принадлежал феодальным кастелянам.

Роберт Бетюнский не пытался отнять у больших городов сделанные им уступки. Вынужденный жить в мире с ними, чтобы обеспечить себе их помощь против Филиппа Красивого, он сделал им новые уступки, позволив им еще более упрочить свою власть над кастелянствами и увеличить свою внутреннюю независимость. После присоединения Дуэ и Лилля к Франции, Брюгге, Гент и Ипр разделили с князем территориальную власть и стали по отношению к нему в положение представителей страны той самой Фландрии, три главных «члена» которой они составляли и которую они сравнивали с зданием, покоившимся на них, как на трех мощных колоннах[946].

Таким образом, правление Людовика Неверского началось для трех фландрских городов при самых благоприятных обстоятельствах. Затруднительное положение молодого государя, права которого на корону оспаривались его дядей, Робертом Кассельским, дало им отличный повод еще более укрепить свое положение. Людовик, из опасения, как бы они не высказались в пользу его соперника, немедленно по своем прибытии во Фландрию дал им все те вольности, которых они требовали. В октябре 1322 г. он гарантировал Ипру и Брюгге исключительное право заниматься суконной промышленностью в их кастелянствах[947]. У гентцев же, обладавших уже этой привилегией, права их бальи были распространены на Ваасскую область и на область Четырех Округов[948].

Таким образом, в первую четверть XIV века политика городов, в силу благоприятствовавших ей все время условий, сделала успехи во всех областях. Княжеская власть, которая в течение прошлого века сумела справиться с сопротивлением феодалов и заменить повсюду наследственные права кастелянов властью сменяемых бальи, назначаемых князем и ответственных только перед ним, вынуждена была капитулировать перед большими городами. В несколько лет князь потерял все столь медленно завоеванные им позиции, и могло казаться, что графы заменили старое устройство более современным, находящимся в большей гармонии с новым социальным строем лишь для того, чтобы облегчить большим городам завоевание ими страны. Действительно, к тому времени, когда Людовик Неверский наследовал Роберту Бетюнскому, преобладание городов было бесспорным и влияние графа, по сравнению с их влиянием, казалось совершенно ничтожным. Фландрия была отныне разделена на «округа» («quartiers»), находившиеся под исключительным руководством могущественных городов, и представляла почти такое же зрелище, как и итальянские городские тирании.

Насколько хватал взор с высоты каланчи каждого из «трех городов», все добровольно или насильственно подчинялось влиянию города. Брюгге, Гент и Ипр на землях в протяжении нескольких лье за своими стенами контролировали отправление правосудия, призывали жителей на военную службу, запрещали деревням заниматься той суконной промышленностью, монополию которой они оставили за собой, и которая, обеспечивая им их богатства, давала им также силы, необходимые, чтобы удерживать в повиновении сельские местности. Действительно, они были по отношению к ним не покровителями, а суровыми и беспощадными господами. Результатом той свободы, которую они не переставали требовать для себя, были покорность и даже подчинение других. Ремесленники, столь ревниво относившиеся к своей независимости и столь гордившиеся своими правами, были безжалостны и беспощадны по отношению к жителям деревень. Нет ничего более жестокого и более бесчеловечного, чем их поведение по отношению к деревням, где они периодически появлялись с вооруженными отрядами, чтобы добиться соблюдения своих привилегий, ломая ткацкие станки, разбивая чаны валяльщиков и рамы для сушки сукна[949].

Однако было бы очень несправедливо осуждать с точки зрения современности эту политику больших городов. Исключительность, толкавшая их на это, была им навязана, и эта политика не могла быть иной. Нетрудно понять, если учесть экономические условия того времени, что она объяснялась насущнейшей необходимостью — необходимостью жить. В Средние века, когда поселения с 10 000 жителей считались уже крупными городами, Фландрия со своими городскими скоплениями в 30–60 тысяч человек представляла исключительную картину и вынуждена была преодолевать такие трудности, которые были неизвестны в других местах. Как ни значительна была ее торговля, как ни велики были успехи обработки земли, но ни торговля, ни земледелие не могли обеспечить бесперебойного снабжения масс, сконцентрировавшихся в трех пунктах ее территории. Война, внезапный перерыв транзитной торговли, роковым образом обрекли бы их на голод, если бы они не обеспечили себе бесперебойного снабжения путем реквизиции сельскохозяйственных продуктов в обширном районе. Численность их населения, чрезмерная для эпохи, когда товарооборот находился еще в зачаточном состоянии, заставляла города подчинять себе деревню. Чтобы понять, какое значение это имело, достаточно вспомнить, например, что Гент, вынужденный довольствоваться одними только ресурсами Ваасской области и области Четырех Округов, мог в правление Людовика Мальского, и позднее — в правление Филиппа Доброго, вынести в течение нескольких месяцев суровую блокаду, не испытывая голода.

Таким образом, с начала XIV века сельские местности оказались в значительной мере принесенными в жертву городам, крестьянин оказался принесенным в жертву горожанину. Задачей первого было прокормить второго, и он попал под его опеку. Запрещение заниматься суконной промышленностью завершило это экономическое порабощение. Оно было тем более невыносимым, что шерсть, обрабатывавшаяся в городах, прялась большей частью крестьянками[950]. Мотки ниток, загромождавшие хижины крестьян, были своего рода приманками, неодолимо привлекавшими их к профессии ткача… Несмотря на беспощадные кары, обрушивавшиеся на них, они не переставали восстанавливать свои маленькие мастерские. И нельзя сомневаться в том, что их помещики и, может быть, даже богатые купцы, соблазненные дешевизной деревенских рабочих рук, поддерживали их попытки. Но ремесленники, занимавшиеся обработкой шерсти, отлично понимали какую опасность представлял для них этот дешевый труд, если бы ему было позволено свободно развиваться. Поэтому чем больше росло их влияние в городской политике, тем беспощаднее оказывалась эта, политика по отношению к деревне. Этого достаточно, чтобы понять, как велико различие между нашими современными демократиями и городскими демократиями средневековья. Последние по-своему обнаруживали столь же узко буржуазный характер, как и старый патрициат… Как и последний, они не могли подняться над идеей привилегии. Свобода, как они ее понимали, была исключительно свободой ремесленника в пределах городских стен, внутри которых даже пролетариат был — если только позволено ставить рядом два таких термина — своего рода аристократический пролетариат.

При этих условиях небольшие города должны были разделить участь деревень. Уже в конце XIII века можно видеть, как их могущественные соседи стремились низвести их на положение своих подданных или вассалов. Брюгге с давних пор удалось навязать свою гегемонию торговым местностям в своих окрестностях — Дамму, Слейсу[951] и Арденбургу. Если Ипр, не столь могущественный, не сумел окружить себя столь же многочисленной группой городов-клиентов, то зато Гент в XIV веке мало-помалу подчинил своему влиянию все пользующиеся городскими правами пункты Восточной Фландрии.

Результатом этих посягательств «трех городов» Фландрии было быстрое распространение права гражданства за пределами их стен. Чем тяжелее было бремя их господства над небольшими городами и сельскими местностями, тем более ценными казались привилегии их жителей. Поэтому право гражданства, связанное сначала с пребыванием либо в самих городах, либо в их пригородах, — право, которого добивались со всех сторон лица, жившие вне городов, — стало личной и независимой от места жительства привилегией, которую можно было приобрести путем уплаты пошлины за внесение в списки горожан. Города не скупились на это. Их могущество росло вместе с числом «внешних горожан» (haghe или buitenpoorters), которые, подчиняясь исключительно юрисдикции их эшевенов и избавляясь, таким образом, от всякой посторонней власти, являлись в кастелянствах преданной им клиентелои и активно работали над сохранением и усилением их влияния. В 1322 г. эти новые горожане были уже настолько многочисленны в окрестностях Гента, что Сен-Пьерский аббат жаловался на то, что он не может найти в своих владениях достаточно вассалов для назначения эшевенов[952]. Легко составить себе приблизительное представление об их численности в XIV веке в Ипрском округе (quartier), если принять во внимание, что в 1465 г., т. е. в период, когда институт «внешнего гражданства» был в полном упадке, город насчитывал еще 1465 haghepoorters, рассеянных в 157 местностях[953].

От суверенной власти графа, несомненно, ничего не осталось бы в XIV веке, если бы «три города» объединились между собой и почувствовали свою взаимную солидарность. Но их взаимная вражда спасла графа. Впрочем, эта вражда была неизбежна, ибо она вытекала из только что описанного положения вещей. Действительно, поводы к конфликтам между крупными городами становились все многочисленнее по мере того, как росло их могущество и расширялась сфера их влияния. Несомненно, в иные моменты кризиса они иногда сознавали общность своих интересов. Но их политика, покоившаяся на монополии и привилегиях, была всегда проникнута исключительным духом партикуляризма, и их отношения чаще всего определялись взаимным недоверием и соперничеством. Каждый из них жил для себя, не интересуясь своими соседями. Хотя они были, одушевлены сильным местным патриотизмом, но следы подлинного национального чувства встречаются в их истории лишь очень редко.

Это можно ясно видеть на примере того, что случилось после заключения Атисского мира. Брюггцы, давшие сигнал к восстанию и руководившие войной с Францией, оказались покинутыми, как только пришлось приступить к выполнению условий мирного договора. Ипр и Гент постарались переложить на них вместе с ответственностью за события, большую часть наложенных на страну штрафов и бесстыдно отказались принять участие в уплате суммы, требовавшейся для выкупа трех тысяч брюггцев, осужденных в виде почетного наказания на паломничество[954]. Это поведение, разумеется, усугубило и без того уже сильное недовольство брюггских горожан условиями Атисского договора. С 1313 г. они перестали выплачивать свою долю в наложенных на Фландрию штрафах, и, несомненно, сопротивлению Брюгге следует приписать задержку в выплате графу пожизненной ренты («transport») в 10 000 ливров в возмещение за уступку французскому королю Лилля, Дуэ и Орши. Людовик Неверский, который немедленно по вступлении на престол потребовал одновременно выплаты штрафов и следуемых ему сумм, шел тем самым на риск конфликта. Его неискусная политика лишь ускорила взрыв.

Двоюродный дед Людовика, тот самый Иоанн Намюрский, который руководил в 1302 г. сопротивлением Филиппу Красивому и благодаря своей ловкой политике сумел склонить ремесленников на сторону графа, когда война была окончена и Дампьеры возвратили себе свое наследственное достояние, вернулся к привычкам и поведению феодального князя. Энтузиазм, поддерживавший его во время борьбы, иссяк вместе с ее окончанием. Примирившись с французским королем[955], он отныне думал лишь о своих интересах. Однако хотя в качестве графа Намюрского он уже давно стал чуждым Фландрии, у него все же сохранились там слишком крупные поместья, и он был слишком тесно связан родственными узами с правящим домом, чтобы не поддерживать с ним частных сношений. Хотя он и отказался принять участие в длительной ссоре Филиппа Красивого с Робертом Бетюнским, однако он оказал последнему крупную услугу, устроив в 1312 г. перемирие между ним и графом Генегау и взявшись лично гарантировать выполнение его. Может быть, в награду за его услуги, а, пожалуй, также, чтобы заранее обеспечить его поддержку Людовику Неверскому, старый граф назначил ему незадолго до своей смерти ежегодную ренту в 1000 ливров с города Брюгге. Но брюггцы так же основательно забыли Иоанна Намюрского, как сам Иоанн забыл о своих прежних демократических замашках. Между ним и городом сейчас же возникли трения, а затем последовал открытый разрыв. Он попал даже в руки брюггцев, которые держали его пленником в своих торговых рядах к тому времени, когда Людовик Неверский наследовал Роберту Бетюнскому[956]. Выпущенный на свободу, вероятно, во время торжественного вступления графа в город, он как старший из членов его семьи стал его влиятельнейшим советником. Он воспользовался своим влиянием для получения в начале 1323 г. сеньории Слейс.

Сделав этот дар, Людовик Неверский обнаружил полнейшее непонимание могущества и интересов самого богатого фландрского города. Дав удовлетворение графу Намюрскому, он нанес Брюгге тяжелый удар. Действительно, не было ничего легче, чем воспользоваться положением Слейса, расположенного у устья Збина, для того чтобы помешать баржам, груженным товарами с судов, бросавших якорь в слейском рейде, подняться вверх по течению к городу или, по крайней мере, чтобы создать ему опасную конкуренцию. Для брюггцев это было вечным кошмаром. До сих пор им удавалось сохранить свое господство над Слейсом. Но разве нельзя было ожидать теперь, что Слейс с помощью своего нового сеньора свергнет навязанное ему иго и перестанет считаться с правилами, запрещавшими морским судам выгружать товары на его набережных? Перед лицом столь серьезной опасности, угрожавшей в равной степени всему населению Брюгге, оно объединилось для общего сопротивления. Горожане, недолго думая, взялись за оружие. Внезапность разыгравшихся событий застала графа и его двоюродного деда врасплох. Иоанн Намюрский успел лишь вместе с несколькими рыцарями броситься в Слейс, между тем как Людовик прибыл в Брюгге, надеясь успокоить возбуждение народа. Он мог бы избавить себя от этой унизительной попытки. Горожане остались непреклонными, и граф, беспомощный и жалкий, вынужден был(последовать за отрядами ремесленников и «poorters», направившимися в Слейс. После кровавого сражения городок был взят штурмом, а затем беспощадно подожжен. Иоанн Намюрский был взят победителями в плен. Эти волнения, за которые граф не осмелился отомстить их виновникам, явились прологом к одному из самых грозных восстаний в истории XIV века. По исключительному в летописях Нидерландов стечению обстоятельств это восстание не только толкнуло друг против друга различные партии горожан, но и охватило деревенское население морского побережья и приняло в течение нескольких лет характер настоящей социальной революции.

Кратковременное завоевание Фландрии Филиппом Красивым в конце XIII века не только упрочило господство патрициата в городах, но и усилило позиции дворянства в сельских местностях. В правление наместника, столь преданного интересам рыцарства, как Жак Шатильон, оно поспешило воспользоваться случаем, чтобы упрочить свое влияние и помешать таким образом непрекращавшемуся уменьшению своих доходов. Начавшаяся тогда дворянская реакция была особенно сильна в той области польдеров и «wateringues», которая простиралась вдоль нижнего течения Шельды и морского побережья от Ваасской области до Нового Рва (Neuf-Fosse), и которая так резко отличалась от остальной части Фландрии своими почвенными условиями и положением своих жителей.

В этой отвоеванной у моря, болот и пустошей местности, крестьяне, потомки колонистов (hospites), освоившие эту землю и защитившие ее плотинами, никогда не знали поместного строя; они сохранили личную свободу и большинство из них были земельными собственниками. В середине XIII века они получили грамоты, которые, установив для них особое политическое устройство, окончательно обособили их от остальной части сельского населения, освобожденного в течение XII века, но продолжавшего жить под юрисдикцией светских сеньеров или аббатов. Начиная с правления графини Маргариты, все кастелянства морского побережья — области Кассель, Берг, Бурбур и Фюрн, Вольный Округ Брюгге, область Четырех Округов и Ваасская область обладали своими «законами», своими привилегиями и судами, пользовались широкой независимостью и образовали территориальные корпорации, признанные и гарантированные публичным правом. В каждом из них собрание «keuriers» (keurheeren) пользовалось такой же властью, какая в городах принадлежала собранию эшевенов, а жители или «keurbroeders», связанные друг с другом узами взаимной защиты и помощи, образовали рядом с городскими общинами такие же деревенские общины.

Чем большую энергию, силу, способность к самоуправлению и чувство независимости вызывало у крестьян подобное устройство, тем нестерпимее должны были им казаться притязания и посягательства дворянства. Едва только Фландрия подпала под власть французов, как со всех сторон раздались жалобы крестьян на угнетение и порабощение.

Поэтому они с восторгом приветствовали восстание Брюгге в 1302 г. Несколько дней спустя жители Вольного Округа и Западной Фландрии приняли Вильгельма Юлихского, как освободителя. Их восстание носило столь всеобщий характер, их поведение было столь угрожающим, что «leliaerts» поспешили бежать, не делая попыток безуспешного сопротивления. Только Кассель сдался лишь после осады. В июне вся страна, от Брюгге до Нового Рва, оказалась в руках народа и взялась за оружие.

В течение тех двух лет, когда шла война, закончившаяся Атисским миром, жители ее приняли под руководством Брюгге деятельное участие в военных операциях.

Благодаря постоянному контакту ремесленников с крестьянами среди последних распространились демократические тенденции, недавно восторжествовавшие в городах. Ненависть к дворянам, к «leliaerts», к поддерживавшей их Франции все более и более овладевала умами. Так как почти все рыцарство эмигрировало, то крестьяне остались единственными хозяевами кастелянств, управляли ими по своему усмотрению и вскоре привыкли к безраздельному обладанию властью.

При этих обстоятельствах нетрудно понять, какую ярость должен был вызвать Атисский договор. В страну вернулись толпы эмигрантов, высокомерно требовавших компенсации за убытки, понесенные ими во время беспорядков. Неудивительно поэтому, что мир казался народу изменой.

К тому же разве он не был делом рук дворянства и разве можно было сомневаться, что он являлся сговором между французским королем, графом и аристократией в целях угнетения бедноты? В простоте своей «простонародье» не в состоянии было понять политических соображений, заставивших Роберта Бетюнского прекратить враждебные действия. Полные веры в свои силы, гордясь своими успехами на полях сражений, они тем менее боялись продолжения войны, что она с полным основанием казалась им необходимым условием того народного правления, к которому они привыкли.

Попытки графа взимать контрибуцию в пользу французского короля вызвали яростное восстание как в крупных городах, так и в сельских местностях. В 1309 г. жители Ваасской области восстали, выбрали себе капитанов или hooftmannen, народных вождей, имена которых отныне будут столь часто встречаться в истории Фландрии. Чтобы усмирить восставших, Роберт Бетюнский вынужден был призвать на помощь рыцарство. Мятежники сложили оружие лишь после отчаянного сопротивления; двадцать пять капитанов были изгнаны, пять — погибли на виселице, а между дворянством и народом с тех пор появился новый повод к ненависти.

Возобновление военных действий с Францией (1310–1320 гг.) задержало на несколько лет взрыв гражданской войны. Но она неминуемо должна была вспыхнуть после мира, заключенного в 1320 г. На этот раз нужно было во что бы то ни стало выполнить условия мирных договоров и дать французскому королю колоссальную сумму в 1 500 000 ливров, из которых были выплачены до этого времени только 480 000.

Дальнейший ход событий объясняется тем, что с начала XIV века крупные города присвоили себе власть над окружавшими их местностями. Гент, где после подавления грозных восстаний ткачей, патрициат захватил в свои руки городское управление, сумел предотвратить народное восстание в Ваасской области и в области Четырех Округов. Но Брюгге, где после похода на Слейс создалось демократическое правление, находившееся под влиянием цехов суконной промышленности, поступил совершенно иначе. Конечно, он нисколько и не думал покровительствовать в окружавших его местностях движению за независимость, которое освободило бы их от его власти. Уже в течение многих лет он пытался ограничить привилегии Вольного Округа, и еще совсем недавно он не колеблясь разбил ткацкие станки в деревнях этого кастелянства[958]. Но восстание в Западной Фландрии было слишком для него выгодно, чтобы он мог пожелать ставить ему препятствия. Ведь упорный отказ крестьян платить контрибуцию французскому королю и ренту графу позволял ему самому избавиться от этих ненавистных уплат. Разве могли ткачи и валяльщики, которых возмущало социальное неравенство, не поддержать массового восстания против дворян? При первых же симптомах брожения, обнаружившегося в Вольном Округе и в Фюрнском кастелянстве вскоре после похода на Слейс, Брюгге, по-видимому, стал поддерживать восставших. Инициатор и вскоре главный вождь восстания, Николай Заннекин, фигурировал в списке его «внешних горожан» (haghepoortes)[959].

То, что нам известно об этом Заннекине, достаточно убедительно показывает, насколько восстание крестьян Западной Фландрии отличалось от двух других великих крестьянских восстаний XIV века — от французской Жакерии 1357 г. и от английского восстания 1318 г. В отличие от вождей Жакерии и от Уота Тайлера, по имени которого назвали восстание 1381 г., Заннекин вовсе не был бедняком. У него были значительные земельные владения в деревне Лампернис, а большинство ставших под его начало людей принадлежало к классу мелких собственников, столь многочисленных в приморских кастелянствах. Не бедность заставила его сторонников взяться за оружие. Кроме того, их восстание радикально отличалось своей длительностью и своей организованностью от тех внезапных и грозных вспышек, которые разразились впоследствии во Франции и в Англии, но которые были столь же бурными, сколь и кратковременными. Оно представляется нам, как попытка революции, сделанная крепкими, полными веры в себя, воли и настойчивости крестьянами, вдохновленными эгалитарными идеями и решившимися навсегда избавиться от ненавистного дворянства. Целью, которую преследовало это восстание, было установление крестьянской демократии и такого аграрного строя, при котором вся земля принадлежала бы тем, кто ее обрабатывает, и эта цель выступила с тем большей отчетливостью, чем больше ширилось и становилось сильнее восстание.

Причиной восстания следует считать поведение «keuriers» и «prointeurs» (pointers)[960] из среды дворянства, которые, вернувшись после мира с Францией в кастелянства, использовали свое положение, чтобы вознаградить себя за убытки, понесенные во время эмиграции. Их обвиняли в том, что они произвольно облагали налогами людей, присваивали себе противозаконно штрафы за неявку на судебные заседания, производили пожалования и заключали займы, не отдавая никакого отчета в своей деятельности. Зимой 1323 г. вспыхнули беспорядки сперва в Вольном Округе Брюгге, а вскоре затем на территориях Фюрна и Берга. Они были подавлены, на без особой жестокости. Дело в том, что жалобы повстанцев оказались обоснованными, и после обследования, произведенного дядей графа, Робертом Кассельским, и гентским, брюггским и ипрским эшевенствами, они получили полное удовлетворение. По решению третейского суда (28 апреля 1324 г.) была провозглашена всеобщая амнистия, смещены некоторые «keuriers», а расходы, произведенные без согласия народа, были возложены на чиновников.

Таким образом, народ одержал победу, но он не удовольствовался этим первым успехом. Он видел в нем залог более полной победы. Он считал, что наступил момент для того, чтобы окончательно свергнуть существующий строй. Когда наступило время жатвы, крестьяне стали отказываться от уплаты десятин и требовать, чтобы хлеб, принадлежащий монастырям, был роздан бедным[961].

Это поведение было достаточно показательным для настроения умов. Оно свидетельствовало о том, насколько определились и укрепились во время последних беспорядков социальные тенденции, которые с начала века владели умами народных масс. Дело шло уже вовсе не о том, чтобы искоренить некоторые злоупотребления. Нападали уже не просто на политические привилегии. Народ считал теперь своим естественным врагом всякого, кто жил на земельную ренту и на кого он работал. Мелкие собственники, мелкие свободные фермеры морского побережья, простые сельскохозяйственные рабочие — тесно сплотились между собой против дворянства, против крупных аббатств, против всех богачей, к какому бы классу они ни принадлежали[962]. В конце 1324 г. между обоими лагерями разразилась война.

Это была война на истребление. Крестьяне и рыцари соперничали друг с другом в жестокости. Народные отряды, под руководством своих «hooftmannen» изгоняли графских бальи, грабили и поджигали замки дворян, и убивали с неслыханно-утонченной жестокостью тех из них, которые на свое несчастье попадали в их руки. Граф, со своей стороны, приказал Роберту Кассельскому усмирить мятежников «либо поджегши их дома, либо убив и утопив их, либо затопив их имущества и земли, либо всяким иным способом, который вы и ваши люди найдете нужным».

В «Kerelslied», единственной дошедшей до нас песне того времени, можно найти отзвук этой беспощадной борьбы. Бурлящая ненавистью, она рисует длиннобородого, грязного, нажравшегося простокваши и сыра «Kerel» (крестьянин), который в своем надменном самодовольстве мечтает подвыпивши о том, что весь мир принадлежит ему и желает подчинить себе рыцарство. С каждой строфой усиливаются насмешки, оскорбления, проклятия, заканчиваясь под конец диким военным кличем: «Мы заставим выть "Kerels" (крестьян), пустив наших лошадей по их полям; мы их потащим на виселицы и повесим; нет им спасения от нас; они должны вернуться под ярмо»[963]. Единственным комментарием к подобной поэзии были слова одного монаха, современника этих событий: «Ужасы восстания были таковы, что люди возненавидели жизнь»[964].

В восстании приморских кастелянств поражает не только его неистовобурный характер, но и его продолжительность. Последнее обстоятельство было бы непонятным, если бы мы не знали, что Брюгге, относившийся сочувственно к движению с самого начала, взял на себя в 1324 г. руководство им. Городская демократия пришла на помощь деревенской демократии. Ткачи и сукновалы, хозяева этого большого города, объединили свои усилия с усилиями крестьян и пополнили их ряды. Монахи, священники высказывались за народ. Была организована пропаганда, в которой к евангельскому идеалу смутно примешивались неопределенные коммунистические тенденции и жгучая классовая ненависть. На кладбищах Западной Фландрии появились демагоги, которые возвещали толпе наступление новой эры и покоряли себе умы пылом своего убеждения и энтузиазма[965]. Маленькие городки в окрестностях Брюгге вскоре последовали его примеру. В Ипре восставшие цехи призвали, в свою очередь, отряды, находившиеся под руководством Заннекина (1325 г.), страх перед которыми тотчас же обратил в бегство эшевенов и богачей. Как и после битвы при Куртрэ, ткачи и сукновалы захватили власть. На деньги городской общины тотчас же были разрушены стены и ворота, запиравшие центр города, населенного патрициями, и вокруг рабочих предместий была снова возведена стена, которая была впервые построена в 1302 г. и которую патриции поспешили снести. Городская артиллерия была немедленно отправлена на помощь революционной армии[966]. Казалось, что последняя должна быть непобедимой, раз из трех городов Фландрии два уже открыто поддерживали ее.

Но Гент не поддался общей заразе. Господствовавшие в нем «poorters», которые были тем более враждебны народному делу, что его успех обеспечил бы преобладание Брюгге, стали на сторону противников его. Они превратили свой город в убежище и плацдарм для дворян Западной Фландрии и патрициев из Брюгге и Ипра. Подражая инсургентам, они вручили власть hooftmannen (капитанам), подавили мятеж ткачей и разместили гарнизоны в крепостях своего кастелянства, а также в Ваасской области, где происходили волнения.

Но борьба достигла еще большего ожесточения, когда Людовик Неверский, захваченный в Куртрэ, забрызганный кровью своих советников, убитых на его глазах, и сам находясь под угрозой смерти, попал в руки брюггцев. Под давлением народа он уступил власть своему дяде, Роберту Кассельскому, который не переставал его преследовать с момента его вступления на престол и который, несомненно, надеялся, пользуясь смутой, завладеть графством. Тем временем гентцы дали титул «Ruwaert» двоюродному деду графа Иоанну Намюрскому. Таким образом, династия раскололась и снабжала вождями обе непримиримо враждебные партии, оспаривавшие друг у друга права на Фландрию.

Французский король не мог больше оставаться безучастным к ходу событий. С начала восстания не только прекратилась выплата контрибуций, наложенных Атисским договором, на народная партия, находившаяся теперь под руководством Брюгге, заняла явно враждебную по отношению к Франции позицию. Она запретила обращение во Фландрии французских денег, она захватила замок Эльшен в епископстве Турнэ и разместила там войска, наконец, она вступила в подозрительные переговоры с Англией. Кроме того, разве не приходилось опасаться, что поведение этих рабочих и крестьян, которые захватили в плен своему государя, узурпировали его права и поставили на место его чиновников своих капитанов, не подаст рано или поздно опасный пример французскому крестьянству? 4 ноября 1325 г. король приказал наложить интердикт на мятежников, обвиняя их в оскорблении величества и требуя от них покорности. В то же время он обратился с угрожающими письмами к Роберту Кассельскому, конфисковал его поместье в Перше, прекратил торговые сношения между Францией и Фландрией, взял на себя защиту гентцев и сосредоточил войска в Сент-Омере.

Политика французского короля поколебала уверенность мятежников. Роберт Кассельский, поняв тщетность своих интриг, немедленно оставил народную партию и, добиваясь прощения, стал особенно усердно сражаться с ней. Интердикт тревожил совесть людей, а прекращение торговли было пагубно для всех. Среди мятежников начался раскол. Более умеренные из них потребовали и добились освобождения Людовика Неверского. Французский король, у которого в этот момент оказались серьезные осложнения с Англией, обнаружил готовность к переговорам, и 19 апреля 1326 г. был заключен мир в Арке, около Сент-Омера. Мир этот требовал снесения крепостей, построенных во время беспорядков, уплаты следуемых Франции контрибуций, уничтожения «новшеств», введенных мятежниками и смещения их капитанов. Церкви и аббатства должны были получить возмещение за свои убытки, а графу дали 10 000 ливров. Роберт Кассельский получил прощение, и интердикт был снят.

Одно время можно было думать, что порядок будет наконец восстановлен. Граф послал своих бальи занять свои места в Западной Фландрии. Довольно значительная партия желала мира и обнаруживала законопослушность. Но «капитаны», привыкшие к власти, стремились сохранить ее. Они чувствовали за собой поддержку большого числа готовых на все сторонников, надеявшихся создать новый строй, в котором «мелкий люд», избавившись от государя и дворянства, будет всемогущим. Возбужденные до крайности страсти заглушали у них голос благоразумия. Интердикт, отлучение не останавливали их, а только усиливали их ненависть к власть предержащим. Не прошло и нескольких дней, как условия мирного договора были нарушены. Капитаны остались на своих местах, бальи были снова изгнаны, а те, которые пытались защищать их, сделались жертвами всякого рода преследований. Их заключали в тюрьму, конфисковывали их имущества, разрушали их дома, кирпичи которых шли на возведение оборонных укреплений.

Восстание, поднятое самыми крайними элементами, отличалось на сей раз такой жестокостью, как никогда еще до сих пор. Во главе его стал один крестьянин из Бергского кастелянства, по имени Яков Пейт. Радикализм его идей ясно показывает, какое широкое распространение получили революционные тенденции с того времени, как начались волнения. Нападки направлялись теперь даже на церковь. Пейт открыто выказывал свое презрение к религиозным обрядам, которых он демонстративно не выполнял, он желал бы, по его словам, видеть, как последний священник будет повешен на виселице[967]. Он организовал настоящий террор. Сторонники графа, умеренные, все те, кто не высказывались определенно за бедный люд, были брошены в тюрьму. По какой-то утонченной жестокости дворян и богачей заставляли убивать своих собственных родных на глазах народа. Интердикт, наложенный снова на страну, не возымел никакого действия. Находившиеся во главе вооруженных отрядов капитаны заставляли священников продолжать отправление богослужения. Те из последних, которые осмеливались противиться этому, «бойкотировались» и были вынуждены бежать. Никогда, ни во время Жакерии, ни во время английского восстания 1381 г. не было допущено таких жестокостей, как те, которые совершались тогда в Западной Фландрии.

Как оно всегда бывает, умеренные были затерты крайними. У них не было никакой организации, а пассивный по своей природе дух порядка не внушал им той энергии, какую придавал противной партии революционный дух. Правда, кое-где оказывалось частичное сопротивление. Яков Пейт был убит, но его гибель нисколько не изменила положения. Брюггские ткачи, продолжавшие поддерживать восстание, приказали начать судебное следствие по поводу его убийц.

Граф бежал в Париж, чтобы умолять о помощи своего сюзерена, предоставив гентцам заботу об оказании сопротивления мятежникам. Неожиданная смерть короля Карла Красивого (1 февраля 1328 г.) задержала на несколько месяцев французское вмешательство, ставшее отныне неизбежным. Надо было покончить с этими мятежниками, которые, «подобно скотам, лишенным чувств и разума»[968], угрожали ниспровергнуть весь существующий строй. Их пример встречал уже подражание. Разве не восстали также уже и льежцы и разве их епископ вместе с Людовиком Неверским не умолял нового короля, убеждая его в том, как велика опасность? И, наконец, разве сам папа не требовал настойчиво выступления? Дело шло уже не просто о том, чтобы заставить фландрцев соблюдать договоры. Настало время спасать традиционный социальный строй. Кроме того, восстание, становясь все смелее, вступило в новую фазу и угрожало уже непосредственно французской короне. Во Фландрии знали, что вступление на престол Филиппа Валуа вызвало протесты со стороны Англии. И бургомистр Брюгге, Вильгельм де Декен, смело ступив на тот путь, на который позднее должен был вслед за ним стать Яков ван Артевельде, предлагал Эдуарду III признать его французским королем, если он окажет поддержку народной партии[969].

Филипп Валуа собрал свою армию в июне 1328 г. Он решил напасть на мятежников с юга, в то время как граф и гентцы будут им угрожать с востока. Этот искусный маневр имел, очевидно, целью ослабить сопротивление, раздробив его, и он вполне удался. Брюггцы, вынужденные прикрывать свой город, не смогли выступить против вторгнувшегося неприятеля. Задача преградить ему дорогу была поручена жителям Фюрнского, Бергского, Бурбурского, Кассельского и Бальельского кастелянств, которые, сосредоточившись на горе Касселе, ожидали под командой Заннекина прибытия неприятеля. Позиции их были неприступны, тем, что наблюдали за неприятелем и тревожили его, с целью заставить его покинуть свои позиции и спуститься в равнину.

23 августа 1328 г. ошибка, которой они ожидали, была сделана. Измученные жарой и жаждой мятежники решили покончить с этим и внезапно двинулись тремя отрядами на королевский лагерь. Хотя они выбрали самый жаркий час дня, когда французские рыцари, сняв оружие, искали в своих палатках убежища от солнечного зноя, но их наступление не могло иметь успеха. Народные армии были сильны лишь в оборонительной тактике. Если их компактные массы умели на хорошо выбранной позиции выдерживать, не дрогнув, кавалерийскую атаку, то они не обладали ни достаточной гибкостью, ни достаточной быстротой, ни достаточной точностью в маневрировании, чтобы броситься с какими-нибудь шансами на успех в атаку на закаленные войска, которые умели отступать и рассеиваться перед их тяжелыми отрядами, а затем переходить в атаку и окружать их, когда в результате наступления они уставали и ряды их расстраивались. После непродолжительной паники французы пришли в себя. Три фламандских отряда вскоре оказались окруженными со всех сторон копейщиками и отрезанными друг от друга. Их ряды расстроились, и они представляли теперь лишь беспорядочную массу людей, обреченных на гибель. Сражение было кратким и кровавым. Тысячи трупов остались на поле битвы[970].

На этот раз восстание было раздавлено. На следующий день король принял прибывших умолять его депутатов кастелянств, сдавшихся на его милость. Брюгге и Ипр без всякого сопротивления открыли свои ворота и стали пассивно ожидать воли победителя и мести Людовика Неверского.

Надо было ожидать беспощадной расправы. В глазах графа, дворянства, патрициев, мятежники стояли вне закона и не заслуживали ни прощения, ни жалости. На следующий день после сражения бывшие в армии бароны стали настойчиво предлагать королю предать приморскую Фландрию пламени и истребить всех жителей ее, не исключая женщин и детей.

Капитаны и все те, кто выполняли какие-нибудь должности у мятежников, были обезглавлены или колесованы. Вильгельма Де Декена отправили в Париж и там четвертовали[971]. Роберт Кассельский и мелкие местные сеньоры Западной Фландрии поспешили конфисковать имущества виновных. В городах вернувшиеся к власти патриции-эмигранты проявили крайнюю жестокость. Вплоть до 1330–1331 г. общинные счета Ипра упоминают о множестве «даров», сделанных брюггским, гентским, лилльским и мехельским бальи за то, что они приказывали казнить осужденных.

Хотя официальная расправа была менее варварской, чем эти акты насилия и жестокости, но она также носила тот же беспощадный характер, который свойственен наказаниям за преступления по оскорблению величества. Все грамоты, все привилегии мятежных городов и кастелянств, были отняты у них и переданы графу. Брюгге и Ипр были присуждены к тому, чтобы разрушить свои стены, засыпать свои рвы, изгнать несколько сот наиболее скомпрометированных горожан и платить пожизненную ренту графу. В продолжение многих месяцев непрерывно продолжались заседания следователей, занятых розысками виновных и установлением вознаграждения жертвам восстания. Наконец имущества тех, кто сражался против короля при Касселе, были конфискованы.

С помощью террора уже в октябре повсюду был восстановлен порядок. 19 октября папа, хотя и неохотно, согласился на снятие интердикта, наложенного на Фландрию. Все те, кто пользовались достаточным кредитом или имели достаточно денег, чтобы добиться прощения, поторопились обратиться с заявлениями, в которых они отдавались на милость графа. Отчаянная попытка Сегера Янсона поднять в июле 1329 г. Вольный Округ Брюгге была последней судорогой восстания.

Так окончилась грандиозной катастрофой наиболее всеобщая попытка установить демократическое правление в Нидерландах. Ее крах повлек за собой неудачу льежского восстания, явившегося откликом на фландрские события[972].

Характерным для только что описанных событий является поддержка, оказанная друг другу городскими и деревенскими массами. В дальнейшем нам уже не придется встретить чего-либо подобного. Отныне политическая авансцена будет занята только большими городами, сельские же местности перестанут принимать участие в политической жизни. Следует, впрочем, заметить, что дворянство, против которого поднялись с таким ожесточением крестьянские массы, само вышло слишком ослабленным из борьбы, чтобы впредь пытаться подчинить их своей власти. Под влиянием все возраставшей власти городов над кастелянствами и все усиливавшегося противоречия между интересами городов и интересами сельских местностей, они даже мало-помалу сблизились с крестьянами и под конец солидаризировались с ними.

Но в мануфактурных центрах ткачи и валяльщики остались страстно преданными идеалу социального равенства и политической независимости. Если истощенные Брюгге и Ипр перестали играть ведущую роль в демократическом движении, зато гентцы, решительно порвав с политикой, которой они придерживались до битвы при Касселе, продолжали их дело, отдав ему массу сил и неистощимой энергии. Фландрия успокоилась на время лишь для того, чтобы снова стать ареной партийной борьбы. Дворянство, патриции, разбогатевшие ремесленники сплотились и составили под конец вокруг графа консервативную коалицию; во имя сохранения существующего строя они стали защитниками прерогатив князя, заставив тем самым своих противников сделать основным принципом своей политики — уничтожение последних. В вихре гражданских смут исчезли старые прозвища «Leliaerts» и «Clauwaerts»[973], на место которых для обозначения боровшихся партий возникли новые названия «de goeden en de kwadien» («хорошие и дурные»). Однако народная партия сохранила видимость национальной, или вернее — антифранцузской партии. Со времени битвы при Касселе французский король сделался в ее глазах защитником ее злейших врагов; и ненавистью, которую он навлек на себя, объясняется в значительной мере позиция фландрских городов в начале Столетней войны.


Глава четвертая Столетняя война и Яков Артевельде

Как мы видели, сношения бельгийских государей с Англией, начиная с завоевания острова норманнами, становились из века в век все более оживленными. Однако они значительно отличались от сношений этих государей с Германией или Францией. Действительно, в то время как германский император или французский король вмешивались в дела Нидерландов в качестве сюзеренов — первый Лотарингии, второй — Фландрии, английский король был для этих государств лишь чужеземцем. История Бельгии тесно связана с историей двух великих континентальных держав, деливших ее между собой. В ее национальной культуре германское и французское влияния сказывались то одновременно, то поочередно. Что касается Англии, то Бельгия, будучи политически независимой от нее, ничего не заимствовала у нее ни в один период средневековья. Как ни часты были ее сношения с этой державой, они объяснялись исключительно дипломатическими комбинациями, военными нуждами или экономическими соображениями.

Английские короли, постоянно соперничавшие с Францией, с давних пор поняли, какую выгоду они могут извлечь в борьбе со своим противником из союза с Нидерландами. С начала XII века они всячески пытались создать себе там клиентелу путем раздачи «денежных ленов», или заключения браков между своим домом и важнейшими феодальными династиями бассейнов Шельды и Мааса. Впрочем, созданные ими связи никогда не были ни очень прочными, ни очень длительными. Бельгийские государи вмешивались в распри, которые их нисколько не касались, лишь из соображений личного интереса. Они проявляли по отношению к английским королям только чисто коммерческую верность и преданность и готовы были в случае малейшей опасности лишить их своей помощи, всегда стоившей долгих усилий.

Однако один из них являлся исключением из общего правила — именно граф Фландрский. Действительно, будучи вассалом французского короля, он, в отличие от своих лотарингских соседей, видел в постоянно возобновлявшейся борьбе между своим сюзереном и английским королем не только повод загребать в свою казну фунты стерлингов, но в силу своего феодального положения он неизбежно втягивался в эту борьбу, и до тех пор, пока со стороны Капетингов ему ничего не угрожало, он точно выполнял свои обязанности по отношению к ним. И Роберт Иерусалимский, и Балдуин VII сложили головы на службе Людовика VI в походах против Нормандии. Но когда с началом царствования Филиппа-Августа рост королевского могущества стал угрожать Фландрии, картина радикально изменилась: фландрские князья, вместо того чтобы продолжать бороться с Англией, стали отныне рассматривать ее, как наиболее надежного защитника своей независимости. Достаточно вспомнить, как решительно Ферран Португальский стал на сторону Иоанна Безземельного и как Гюи де Дампьер оказался вынужденным после долгих колебаний покинуть Филиппа Красивого ради Эдуарда I. Только в лице Людовика Неверского на фландрском престоле, в силу изложенных нами обстоятельств, на короткий срок снова появляется князь, безраздельно преданный Франции и погибший, подобно своим предкам XII века, с оружием в руках в борьбе против англичан.

Впрочем, вмешательство Англии во фландрские дела выходило далеко за пределы чисто династических интересов. С середины XIII века оно стало все более и более привлекать внимание больших городов, промышленное процветание которых зависело от количества и правильности поступления английской шерсти. Для графов это было лишним мотивом ориентироваться в своей политике на Великобританию и занять по отношению к ней такую позицию, которая, оберегая их наследственное достояние, в то же время отвечала также экономическим интересам горожан. Но тут мы подошли как раз к пункту, где политика князя и интересы городов оказались в резком противоречии друг с другом и породили конфликт, который благодаря своим последствиям оказал решающее влияние на судьбы Нидерландов.

I

В то время, когда Эдуард III, победив Шотландию, решил начать с Францией войну, ставшую неизбежной после вступления Филиппа Валуа на престол Капетингов, герцог Брабантский вышел победителем из борьбы, затеянной против него большинством соседних государей. Он тотчас же заключил союз с самым могущественным из своих прежних противников, с графом Генегауским и Голландским, обеспечив себя таким образом от возможности новых нападений со стороны Иоанна Слепого, епископа Льжеского и графа Фландрского. Однако вопрос, послуживший причиной борьбы, остался не разрешенным. Мехельн не принадлежал ни Людовику Неверскому, который купил его, ни Иоанну III, которому он отдался сам. Эта столь желанная добыча осталась временно в руках французского короля, как приманка, одинаково соблазнительная как для графа Фландрского, так и для герцога Брабантского. Епископ Льежский не менее их интересовался конечной судьбой города; если бы Мехельн достался герцогу, то епископ должен был бы вернуть графу 100 000 ливров, за которые он его продал. Он тем энергичнее старался помешать подобной возможности, столь убыточной для него и столь выгодной для брабантца, что высокомерие последнего по отношению к нему становилось совершенно невыносимым.

Этот Мехельнский вопрос, не дававший покоя трем наиболее влиятельным бельгийским князьям, был зато совершенно безразличен Вильгельму Генегаускому. Он один сохранял свободу действий, обеспечившую ему влияние у всех его соседей и делавшую его как бы арбитром в их споре. Если бы даже его не связывали с английским королем крупные услуги и тесные семейные узы, то все же, несомненно, к нему обратился бы Эдуард III в поисках союзников в Нидерландах. Вильгельм, преждевременно состарившийся и «так жестоко страдавший от подагры и песка в моче, что он не в состоянии был двигаться»[974], сохранил, однако, всю гибкость своего ума и без всяких колебаний поставил к услугам своего зятя всю ту политическую ловкость, множество доказательств которой он дал. Уже в декабре 1336 г. начатые им переговоры привели к столь благоприятным результатам, что Эдуард, сбросив маску, назначил его своим уполномоченным в Нидерландах[975]. Валансьен, любимая резиденция графа, стал открыто местом средоточия английских эмиссаров, которые расточали обещания и деньги, и которые, стремясь ослепить всех богатством своего господина, «вели широкий расточительный образ жизни, не жалея никаких средств, точно здесь был сам король своей собственной персоной»[976].

Нетрудно было склонить на сторону Англии графа Гельдерского, который в 1332 г. женился на одной из сестер Эдуарда, а также ряд владетельных князей с берегов Мааса и Рейна — графов Лооза, Юлиха и Марки, которые за деньги обязались предоставить английскому королю несколько сот «закованных в железо бойцов». Но помощь этих сеньоров, далеких от французской границы и обладавших незначительной силой, могла служить лишь дополнением к большой задуманной коалиции. Совсем иное значение имели как по расположению своих территорий, так и по своей силе, герцог. Брабантский, граф Фландрский и епископ Льежский. Вильгельм и король пустили в ход все, чтобы добиться присоединения их к коалиции, но это им удалось лишь частично.

Если Иоанн Брабантский заставил усиленно просить себя, прежде чем обещать свою помощь, то не потому, что его удерживали его договоры с французским королем. От своих предков он научился не усложнять политики моральными соображениями; он делал вид, что колеблется, лишь для того, чтобы запросить большую цену за свою помощь. Он согласился продаться, лишь получив огромные субсидии для себя, а для своих городов — торговые интересы которых князья из его рода никогда не отделяли от своих династических интересов — обещание, что складочным местом английской шерсти станет Антверпен[977]. Вопрос о Мехельне тоже оказал свое влияние на поведение герцога. Разрыв с Филиппом Валуа давал ему отличный предлог для захвата города.

Вступление Иоанна III в английскую коалицию явилось для льежского епископа самым сильным мотивом отстраниться от нее. Он был слишком злобно настроен против брабантца, чтобы решиться сражаться в одних рядах с ним. Летом 1337 г. у него произошел новый конфликт с последним, и он воспользовался этим, чтобы еще теснее связать узы, соединявшие его с Францией и с близким союзником последней — Иоанном Слепым. В то время как его немецкие родственники продались Эдуарду, он обещал Филиппу Валуа за 15 000 парижских ливров привести в Компьен отряд в 500 вооруженных людей (29 июля)[978].

Позиция Людовика Неверского была еще более определенной, чем позиция епископа. С Францией его связывали не только полученное им воспитание, феодальные обязанности и заключенный им брак, но и честь повелительно диктовала ему не покидать короля, который спас его в битве при Касселе и вернул ему его графство. Не обращая внимания на самые настойчивые заманчивые предложения, он безоговорочно стал на сторону Филиппа Валуа, принеся все в жертву признательности. В 1336 г. он без всяких колебаний запретил, несомненно по приказу французского короля, торговлю с Англией[979], вызвав тем самым лишний раз гнев против себя городов, все могущество которых он, однако, уже узнал на опыте.


Церковь Сен-Ромбо в Мехельне (XIII–XV в.)

Первое сражение Столетней войны произошло на территории Нидерландов. Хотя начало военных действий не было официально объявлено, но французский и английский флоты открыли их в Ла-Манше и в Северном море летом 1337 г., а 11 ноября английские войска напали на остров Кадзант и отплыли назад, изрубив фламандский отряд, охранявший морское побережье[980]. Впрочем, эта стычка не имела никаких последствий. Эдуард, занятый военными приготовлениями, не мог еще в течение нескольких месяцев начать серьезную борьбу. Наконец 16 июля 1338 г. он снялся с флотом в 400 судов с Ярмутского рейда, направившись к устью Шельды и на следующий день высадился в Антверпене[981].

По прибытии своем в Антверпен он должен был испытать сильнейшее разочарование. Ни один из князей, за помощь которых он заплатил так дорого, не был еще готов. Герцог Брабантский, которого смерть Вильгельма Генегау (7 июня 1337 г.) сделала самым влиятельным из союзников, проявлял странную медлительность, а остальные — сообразовывали свое поведение с его позицией[982]. Вместо того чтобы тратить время на переговоры с ними, король решил добыть себе юридический титул, который позволил бы ему заставить их выступить. За год до этого он вступил в союз с императором Людовиком Баварским, через посредство их общего тестя — графа Генегау и, хотя он знал, что Людовик, находясь в крайне затруднительном положении, не мог ему оказать никакой реальной помощи, но он надеялся получить от него полномочия, которые усилили бы его авторитет в Нидерландах. Ведь герцог Брабантский утверждал, что он выступит против Франции лишь по приказу своего сюзерена[983]. Эдуард мог вскоре убедиться в неискренности этих заявлений. Титул наместника Империи, торжественно данный ему Людовиком Баварским в Кобленце 5 октября, нисколько не улучшил его положения. Герцог нашел новые предлоги, чтобы не выполнять своих обязательств. Лишь протомившись в Антверпене целый год, Эдуард смог наконец убедить его принять участие в походе, который, будучи затеян в слишком позднее время года, плохо снаряженный и вяло руководимый, ограничился лишь безуспешным рейдом на французскую границу (октябрь 1339 г.)[984].

II

Арест английских купцов во Фландрии по приказу Людовика Неверского в 1336 г. неминуемо повлек за собой репрессии со стороны Англии. Эдуард ответил на это запрещением вывоза шерсти и ввоза иностранных сукон в свое королевство. Этим он одновременно лишил фландрскую промышленность сырья и закрыл для нее один из ее главных рынков. Эти мероприятия были тем более искусны, что, поразив Фландрию в самое чувствительное для нее место, они в то же время оказались выгодными для Англии. Действительно, Эдуард с самого начала своего царствования стремился создать в своем государстве, суконную промышленность. Путем значительных привилегий Ьн уже привлек в Англию известное число ремесленников из Нидерландов[985], и запрещение вывоза шерсти способствовало оживлению в Великобритании промышленной деятельности, которой суждено было через полвека составить грозную конкуренцию для Фландрии. Англия, перерабатывавшая сама хотя бы часть производимой ею шерсти, не испытывала уже, как в предыдущем веке, такую нужду в сбыте ее своей соседке, и поэтому разрыв торговых сношений был для нее значительно менее чувствителен, чем для последней. Впрочем Эдуард сохранил в силе запрещение лишь по отношению к Фландрии. Он позволил брабантцам приобретать сырье в своем королевстве и обязался даже устроить в Антверпене складочное место для шерсти, тогда как до того главным рынком ее был Брюгге. Зато он старался добиться настоящей блокады по отношению к фландрцам, пытался удалить из Звина немецких купцов[986] и просил короля Кастильского тоже прекратить всякие сношения с графством[987].

Заминка в промышленности и запустение портов вскоре превратились для Фландрии в страшное бедствие. Для этой страны больших городов и крупной промышленности, которая, как писал некогда Гюи де Дампьер Филиппу Красивому, не могла существовать своими собственными ресурсами и жила за счет иностранцев, безработица была гибелью. Первыми жертвами ее оказались рабочие суконной промышленности, не имевшие иных источников существования, кроме своей ежедневной заработной платы. Едва только их станки перестали работать, как они, подобно теперешним углекопам в моменты крупных стачек, рассыпались группами по деревням, стараясь чем-нибудь заполнить свое безделье и выпрашивая хлеб у крестьян. Голодные толпы рабочих добирались до области Турнэ и проникали даже довольно глубоко во Францию, свидетельствуя таким образом далеко на чужбине о жестокости кризиса, переживаемого графством[988].

«Три города» стали тотчас же искать средств для борьбы со столь внезапной катастрофой. Они отлично знали, что граф, вызвавший ее, в состоянии был положить ей конец. В течение всего 1337 года они непрерывно вели с ним переговоры, «чтобы найти путь к восстановлению промышленности» (omne raede ende wechte vindene over de neringhe)[989].

Но сколько бы ни происходило «совещаний» («parlements»), нельзя было прийти ни к какому соглашению. Хотя сам Людовик Неверский только и мечтал о том, чтобы ликвидировать кризис в стране, однако он упорно отказывался от единственного средства, способного изменить положение, а именно от сближения с Англией. Он не допускал и мысли о переговорах с врагами Филиппа Валуа, и в конфликте между обязанностями по отношению к народу и обязанностями по отношению к сюзерену, он, как верный вассал, прислушивался к голосу последних. Без всяких колебаний он пожертвовал своими подданными ради своего господина и своей гуманностью ради, присяги.

Но способны ли были города понять политику, вдохновлявшуюся исключительно рыцарским идеалом? А если бы они ее и поняли, то могли ли они принести ей в жертву свои насущнейшие интересы и пойти на голод для того, чтобы избавить Людовика Неверского от совершения предательства? Разве Франция, по отношению к которой их государь обнаруживал столь пагубную для них лояльность, не была в течение 40 лет врагом Фландрии? И разве совсем свежие еще воспоминания о битве при Касселе не должны были усиливать у ремесленников ожесточение, вызванное нуждой? Им должно было казаться, что граф и король готовят новый заговор, жертвой которого еще раз должен был стать народ.

Ипр и Брюгге после того, как их стены были снесены, а цехи разоружены (1328 г.), были не в состоянии пойти на риск нового восстания. На этот раз сигнал к сопротивлению дал Гент — их ожесточенный противник во время последней войны.

Гент очень выгадал от помощи, оказанной графу его патрициями из ненависти к народной партии во время великого восстания приморской Фландрии. Пока продолжались волнения, Людовик Неверский и Филипп Валуа непрерывно расточали городу доказательства своей признательности[990]. Они не решались мешать расширению его власти и его влияния в стране. Но по восстановлении порядка доброму согласию пришел конец. Поражение демократии отняло у бюргерской аристократии могущественного города единственное основание, побудившее его объединиться с князем, и чем больше росло его влияние, тем более независимым и непокорным становился он теперь. В 1333 г. Людовик обвинил гентцев в том, что они, вопреки Аркскому миру, сохранили своих капитанов и своих деканов, взимали без его согласия налоги («maltotes»), оказывали сопротивление его бальи и разбирали перед своими эшевенами большинство уголовных дел Ваасской области и области Четырех Округов[991]. Прекращение торговли с Англией окончательно испортило уже и без того натянутые отношения. Гент решил бороться с политикой, приносившей Фландрию в жертву французскому королю. В то время как шли переговоры с графом, он не колеблясь завязал сношения с Англией через посредство одного из своих внешних горожан, рыцаря Сигера из Куртрэ[992]. Арест последнего по приказу графа[993] послужил поводом к окончательному разрыву. Патриции, с столь давних пор управлявшие городом, объединились с теми самыми ткачами, все попытки которых к восстанию они еще недавно беспощадно подавляли. В начале января 1338 г. патриции и городская община единодушно решила поставить во главе города революционное правительство из пяти капитанов (hooftmannen) и трех старшин от ткачей, сукновалов и мелких цехов (3 января 1338 г.).

Это событие, заменившее в истории Фландрии гегемонию Брюгге гегемонией Гента, повлекло за собой появление на исторической арене самого знаменитого из политических деятелей бельгийского бюргерства в Средние века, а именно Якова Артевельде[994].

Артевельде обязан своей славой Фруассару. Воображение великого повествователя пленилось фигурой агентского мудреца, и он оставил нам яркий и красочный образ его. Впрочем, в его рассказе не следует искать какой-либо политической тенденции. Он был необычайно далек от того, чтобы высказывать суждения о своем герое. Он любуется им с сочувствием живописца, восхищающегося своей моделью; он бесстрастно описывает его, как художник, и если угодно, как дилетант. Посреди энтузиазма одних и ненависти других, он остается беспристрастным благодаря своей наивности и искренности. Отсюда, однако, не следует, что он оставил нам точное изображение Артевельде. Ведь он писал значительно позже, на основании устных преданий, а не критически собирая сообщавшиеся ему сведения. Можно предположить, что он не боролся с искушением переработать эти, сведения по прихоти своей фантазии. Но партийные страсти еще больше исказили реальность. Позднейшие предания, распространявшиеся в консервативной среде во Франции, и даже во Фландрии, рисуют нам гентского вождя в образе жестокого тирана, который, совершив ряд вероломств и преступлений, умер в нужде и без церковного погребения[995].

Этой клевете фламандские песни, отзвуки которых слышатся вплоть до XV века, противопоставляли, несомненно, совсем иную, но не менее легендарную, версию[996].

Артевельде может гордиться не только тем, что он вдохновил величайшего писателя XIV века и породил двойной цикл легенд: ему еще более повезло в наши дни. Современные историки, столь благосклонные к народным героям старались перещеголять друг друга, наделяя его всяческими душевными и умственными качествами. Под влиянием глубокого патриотизма, а еще более, пожалуй, той естественной тенденции, которая заставляет нас объяснять деятельностью великого человека коллективное и сложное дело истории, они увидели в знаменитом трибуне предшественника национальной независимости, гениального законодателя, дальновидного дипломата и политика. Словом, они отвели в истории Бельгии Артевельде такое же место, которое так долго занимал в истории Швейцарии Вильгельм Телль. У Артевельде — как, впрочем, и у Вильгельма Телля — нашлись свои поэты. Дав Консиансу сюжет для одного из его знаменитейших романов, он, со своей стороны, содействовал возрождению фламандской литературы. Но, может быть, возможно правильно понять эту так непомерно превознесенную фигуру, поместив Артевельде в ту среду, в которой он жил. Роль его, сведенная к ее настоящим размерам, не перестает быть очень крупной, а фигура его, взятая в надлежащей пропорции, остается все же импозантной.

Между Яковом Артевельде и фландскими демагогами, которых мы встречали до сих пор, вроде, например Петера Конинка, Заннекина или Якова Пейта — целая пропасть. Не будучи подобно им выходцем из народных низов, он принадлежал к тому классу богатых купцов-суконщиков, которые с начала XIV века сменили прежних «Leliaerts» в управлений Гентской городской общиной[997]. Он владел польдерами в области Четырех Округов, женился на богатой женщине, жил в самом центре города, в приходе св. Иоанна, квартале, населенном, главным образом, патрициями. Некоторые из его предков занимали муниципальные должности, и сам он был в 1326–1327 гг. одним из сборщиков налога на ткачей после их восстания в 1325 г.[998] Из этого можно заключить, что его политические стремления нисколько не отличались от тенденций того социального класса, к которому он принадлежал, и что он питал к рабочим суконной промышленности те же чувства недоверия и вражды, как и другие городские капиталисты.

Ему было, по-видимому, около пятидесяти лет, когда разразился промышленный кризис 1337 г. Последовавшие за этим политические волнения, несомненно, дали ему повод выдвинуться благодаря его красноречию и энергии. Когда наступили январские события 1338 г., он приобрел уже такой авторитет у своих сограждан, что получил не только звание «hooftman» прихода св. Иоанна, но и перевес над своими коллегами из четырех остальных приходов[999]. Таким образом он стал главой города.

Хотя Артевельде пришел к власти через восстание, направленное против графа, в нем никоим образом нельзя видеть избранника городской демократии. Инициаторами январского переворота 1338 г., в отличие от политических восстаний в городах, с которыми мы встречались до сих пор, были, как мы видели, все классы гентского населения, отказавшиеся от своих внутренних распрей ради успешного сопротивления своему государю. Партии вступили в соглашение между собой для раздела городской власти. Патриции допустили к ней старшин ткачей, сукновалов и мелких цехов, но со своей стороны дали трех из пяти «hooftmannen» и в числе их наиболее влиятельного из всех — Артевельде[1000]. Впрочем, задачи членов нового правительства — независимо от того вышли ли они из народа, или из среды купцов — были ясно намечены. Большой промышленный город, вверивший им руководство своими делами, ожидал от них, что они положат конец промышленному кризису, от которого страдал город, что они вдохнут жизнь в его мастерские и добьются любой ценой от английского короля разрешения ввозить во Фландрию кормившую ее шерсть. Задача общественного спасения диктовала им программу, основанную на единении и солидарности. Дело шло уже не о борьбе за власть, вопрос стоял для бедняков о возможности жить, а для богачей о том, чтобы не разориться. Избранники, безразлично ремесленники или патриции, одинаково понимали свою миссию. 17 января 1338 г., через две недели после занятия своих должностей, они вступили в переговоры с графом Гельдернским, одним из уполномоченных Эдуарда III[1001].

Нет надобности описывать, какой прием встретили их предложения. Король убедился, что его политика победила: доведенная до голода Фландрия обращалась к нему, и он, конечно, не решился дольше отказывать ей в шерсти, являвшейся источником ее существования. Появление опять в стране шерсти было встречено с ликованием. Гентцы объединили с этого времени вокруг себя всю Фландрию. Артевельде, руководившего переговорами, приветствовали, как спасителя страны. Народ, сообщает один хронист, смотрел на него, как на бога[1002].

Какое значение мог иметь посреди этого ликования интердикт, наложенный по требованию французского короля на Фландрию[1003]? Только силой оружия можно было заставить города подчиниться Людовику Неверскому и вернуться к нужде, разорвав с Англией. Но война неизбежно повлекла бы за собой их союз с Эдуардом и, предоставив графство в распоряжение последнего, дала бы ему превосходный плацдарм против Франции. Филипп Валуа ясно увидел опасность и для борьбы с ней переменил свою тактику. Он заставил графа помириться со своими подданными (5 мая), чтобы иметь возможность следить за их интригами[1004]. Со своей стороны он заявил о готовности приступить к переговорам с Гентом. Он знал, что город не желал ничего иного, кроме того, как остаться нейтральным в предстоящей великой борьбе между Францией и Англией, и что, если он не хотел снова ссориться с Эдуардом III, то с другой стороны, он совершенно и не помышлял о том, чтобы бороться за его дело. Его политика руководилась исключительно торговыми интересами, и он хотел — но зато твердо и решительно — такого modus vivendi, который навсегда устранил бы возможность повторения недавнего кризиса. Французский король вынужден был считаться с этой ситуацией, во избежание худшей. Он решил признать нейтралитет Фландрии, если английский король поступит таким же образом. В июне 1338 г. гентцы получили, как бы во исполнение своих самых пламенных надежд, одну за другой грамоты, в которых оба короля разрешили фландрцам свободную торговлю в своем государстве и в государстве своего противника и обязывались не проходить через графство со своими войсками[1005]. Политика нейтралитета, которую крупная промышленность диктовала Фландрии, та политика, рупором которой был когда-то Гюи де Дампьер, восторжествовала на сей раз вопреки князю и благодаря инициативе города.

К несчастью, этот столь желанный нейтралитет не мог быть длительным[1006]. Филипп Валуа и Людовик Неверский согласились на него лишь потому, что не могли помешать ему; что же касается Эдуарда, то если он временно удовольствовался им, то лишь с задней мыслью — заменить его вскоре открытым союзом с фландрцами. Кроме того, июньские договоры ставили последних в слишком ненормальное положение, что оно могло быть длительным. Признавая за ними свободу торговли с обеими воюющими сторонами, они сохраняли феодальные обязанности графа по отношению к Франции, так что политика государя и политика его подданных отныне оказались в резком противоречии. Гентцы отлично понимали, что если граф примет участие в борьбе между Валуа и Плантагенетами, то страна неминуемо будет втянута в нее, и решили не допустить катастрофы, которая грозила всем приобретенным ими привилегиям. Во время пребывания Людовика Неверского во Фландриил летом 1338 г., они поступили с ним так, как поступили с Людовиком XVI французы во время революции. Их могущество было слишком велико, их влияние во Фландрии слишком прочно, чтобы граф мог мечтать о сопротивлении. Он притворился, что питает к ним полное доверие: в сентябре во время большой процессии в Турнэ, куда гентцы ежегодно посылали многочисленную депутацию, он появился в их рядах, одетый в их цвета, подобно тому, как французский король в 1792 г. надел на голову фригийский колпак[1007].

Он надеялся, что, добившись новых уступок со стороны Филиппа Валуа, он сможет освободиться от этой тягостной опеки и оторвать Фландрию от Англии. В конце января 1339 г. он сумел убедить Филиппа окончательно ликвидировать ненавистные условия Атисского мира. Король отказался не только от всей остававшейся еще доли контрибуций, но и от отряда в 600 вооруженных бойцов, который фландрцы должны были доставить ему в случае войны. Такая жертва ясно показывала, как велико было беспокойство, вызванное у французского короля поведением гентцев. Текст королевских грамот еще более характерен в этом отношении. Король делал вид, что он видит во фландрцах лишь «грубых, простых и невежественных» людей, которых следует взять кротостью, он явно избегал называть их бунтовщиками, он долго останавливался на своем «великодушии» по отношению к ним и на своих «милостях и благодеяниях, столь огромных, что ни один из наших предшественников, насколько нам известно, не сделал ничего подобного»; наконец, он протестовал в выражениях, которых его канцелярия никогда еще до сих пор не употребляла, против того, будто он замышляет «разбогатеть за счет их добра», уверяя, что он желает лишь их «благополучия» и их дружбы[1008].

Но эта капитуляция и эти сердечные излияния пришли слишком поздно. В тот момент, когда был послан королевский указ, Эдуард уже 6 месяцев находился в Антверпене, не жалея никаких средств, чтобы побудить фландрцев стать на его сторону.

Поведение Филиппа Валуа, в котором они, несомненно, увидели доказательство слабости, должно было сделать их более сговорчивыми по отношению к обещаниям и домогательствам английского короля. Накануне предстоявшей великой войны стали вспоминать старые пророчества, предвещавшие окончательную победу Фландрии над Францией[1009]; воспоминания о битве при Куртрэ разгорячали умы; в народе распространялись антифранцузские настроения; к этому присоединялись еще увещания издалека германского императора, заставлявшие «три города» думать, что приближается момент грандиозной борьбы всех народов немецкого языка против walsche tongue (французского языка)[1010]. Таким образом, с течением времени авторитет Франции в глазах фламандцев все ослабевал, между тем как авторитет Англии все возрастал, и некогда столь желанный нейтралитет стал терять свою первоначальную привлекательность.

Наконец, не следует забывать, что Гент видел в союзе с Англией гарантию своего положения во Фландрии, где он занимал теперь первое место, которое в течение столь долгого времени было уделом Брюгге. Всякое усиление английского влияния в графстве, естественно, должно было сопровождаться соответствующим усилением влияния Гента, и все говорит за то, что мысль о формальном союзе с Эдуардом должна была возникнуть в уме Артевельде уже в начале 1339 г.

Однако он колебался еще до конца года, прежде чем решиться сделать шаг, всю серьезность которого он не мог не сознавать. Фламандцы не приняли никакого участия в безуспешной экспедиции. против Франции, предпринятой Эдуардом в октябре. Но именно неудача этой бесславной кампании толкнула их в английский лагерь. Английский король убедился теперь, что силы, которыми он располагал, были недостаточны, и он вернулся в Антверпен с твердым решением сделать все, чтобы добиться, наконец, от Фландрии безоговорочного присоединения к его политике. 13 ноября 1339 г. он сделал последнюю попытку склонить на свою сторону Людовика Неверского, предлагая ему в четвертый раз руку английской принцессы для его сына, обязавшись вернуть Фландрии ее старые границы[1011]. Но Людовик продолжал не без известного высокомерия приносить в жертву феодальной лояльности самые насущные интересы своей династии. Он не желал получить из рук англичанина города Аилль и Дуэ, на возвращение которых дому Дампьеров надеялся еще, умирая, Роберт Бетюнский. И, несомненно, опасаясь, как бы в случае своего дальнейшего пребывания в графстве, он не был вынужден гентцами подчиниться их воле, он под предлогом тяжелой болезни графини отправился в Париж[1012], предпочитая скорее потерять свое наследственное достояние, чем оказаться вовлеченным в события, ход которых он предвидел, предоставив Артевельде руководить политикой Фландрии.

Именно с этого момента по-настоящему выступает личная роль гентского «капитана». До сих пор он скорее позволял событиям руководить собой, чем руководил ими сам. Хотя переговоры о признании фландрского нейтралитета между Францией и Англией велись, несомненно, им, однако нейтралитет этот так повелительно диктовался необходимостью выйти из промышленного кризиса, и, кроме того, так непосредственно совпадал с вековой политикой графства, что невозможно видеть в этом плод какой-то личной инициативы. Но совсем иное дело союз с Эдуардом. При всем недоверии и неприязни Фландрии к Франции ничто не делало разрыва неизбежным. И в особенности, после восстановления торговых сношений, ничто не понуждало фламандцев солидаризироваться с Англией, жители которой к тому же были всегда им крайне антипатичны[1013]. Кроме того, после окончательной отмены условий Атисского мира для них не было никакого смысла начинать новую войну со своим сюзереном. Правда, Лилль, Дуэ и Орши оставались за французской короной, но можно с уверенностью сказать, что отнюдь не желание вернуть их вдохновляло Артевельде, ибо он ничего не предпринял для этого. Есть только одно объяснение для его поведения: его следует рассматривать, как смелую попытку добиться для Гента, с помощью Англии, гегемонии во Фландрии, и обеспечить ему такое же положение среди других городов, какое занимала тогда Флоренция в Тоскане. Словом, внешняя политика Артевельде определялась соображениями городской политики, и знаменитый трибун нисколько не опередил своего времени: в нем приходится видеть прежде всего гентца. Его личный авторитет, а также могущество большого города, во главе которого он стоял, сделали возможным в течение некоторого времени осуществление плана, которому нельзя отказать ни в смелости, ни в героизме, но окончательный успех которого был невозможен.

Бегство графа ускорило ход событий. Артевельде немедленно распорядился назначить «Ruwaert», т. е. правителя на время отсутствия государя.

Вопреки тому, что произошло в 1327 г., эти полномочия не предоставлены были теперь члену графского дома. Гентцы передали их новому лицу, бывшему, впрочем, лишь послушным орудием в их руках, именно Симону ван Галену. Этот Симон происходил из одной из столь многочисленных в то время во Фландрии ломбардских банкирских семей, именно из рода Мирабелло. Удачными ростовщическими операциями он составил себе крупное состояние. Он был возведен в звание рыцаря и женился на побочной сестре графа[1014]. Артевельде остановил на нем свой выбор, несомненно, в такой же мере из-за его богатства, как и из-за его преданности Англии. Ничто так красноречиво не свидетельствует о том, каким духом проникнута была городская политика, как это возвышение банкира до роли правителя страны.

Впрочем, еще более поучительно констатировать, что прологом к окончательному союзу Гента с Англией — был торговый договор 3 декабря 1339 г. Фландрия и Брабант, принимая во внимание, что «эти две страны полны людей, которые не могут существовать без торговли», вступили в тесный союз друг с другом, обещали помогать друг другу в случае нападения на них, гарантировать свободу торговых сношений, чеканить общую монету и создать третейский суд для мирного разрешения всех споров, которые могли бы возникнуть между договаривающимися сторонами[1015]. Несколько недель спустя к этому договору примкнул граф Генегау и Голландии[1016].

Хотя имя Людовика Неверского фигурирует еще для проформы в этом договоре, но его без всяких сомнений можно считать делом рук Артевельде. Собираясь порвать с Францией, гентский «капитан» желал обеспечить себе помощь соседних владений, чтобы обезопасить себя таким образом от опасностей, которые могла повлечь за собой его политика. При этом он, бесспорно, действовал в полном согласии с английским королем. Эдуард мог с радостью наблюдать, как Артевельде объединял в один сплоченный союз его прежних лотарингских и его новых фландрских союзников.

Однако значение и оригинальность этого договора 1339 г. не следует преувеличивать, как это часто делалось. Рост торговых связей еще раньше вызвал аналогичные соглашения между различными нидерландскими княжествами. Идея единой монетной системы и создания третейских судов была выдвинута тогда не впервые[1017]. В связи с усилением экономической деятельности, мелкие бельгийские государства все теснее сближались между собой, и в длинной цепи их договоров соглашение 1339 г. является лишь одним из ее звеньев. Если он отличался от предыдущих договоров, то лишь крупной ролью, отводимой им большим городам.

Союз Фландрии с Брабантом и Генегау равносилен был объявлению войны Франции. Артевельде не скрывал этого. В конце 1339 г. он стал говорить о необходимости уничтожить Калэ, это «разбойничье гнездо тех, кто грабили и убивали купцов»[1018]. Прикрываясь беспомощным ван Галеном, он стал отныне управлять графством, как настоящий диктатор. Он пренебрегал видимостью власти, предпочитая обладать реальностью ее. Он довольствовался своим званием «hooftman» прихода св. Иоанна, и его имя не фигурирует нигде в официальных документах того времени. В самом Генте он выделялся среди своих коллег из других приходов лишь большим размером получаемого им от города годового жалования и числом слуг (knapen), составлявших его личную охрану. Но все знали, что событиями руководит его воля. Встревоженный бальи Калэ поручил шпионам следить за всеми его самыми ничтожными поступками и доносить ему о всех его речах[1019].

Артевельде столько же обязан был этим исключительным авторитетом могуществу Гента, сколько и доверию к нему Эдуарда III. Фламандцам он казался поверенным и близким другом английского короля, одно слово которого могло погубить их возрождавшуюся промышленность, богатства которого казались неисчерпаемыми, о котором с восхищением рассказывали, будто рубины его короны своим блеском, подобно лампе, рассеивают ночной мрак[1020]. Между обоими этими людьми установилось такое сердечное согласие, что в их единой линии поведения невозможно отделить долю инициативы каждого из них. Кто сможет сказать, Артевельде ли, вдохновляясь примером Вильгельма Де Декена, побудил Эдуарда принять титул и герб французского короля, или же это раньше пришло в голову самому Эдуарду?

Это тяжкое оскорбление было нанесено Филиппу Валуа в Генте 26 января 1340 г. на том самом Пятницком рынке, на котором высится в настоящее время статуя Артевельде. Английский король торжественно принял, в качестве законного наследника Людовика Святого, присягу эшевенов «трех городов» и, держа руку на Библии, поклялся соблюдать их права и их независимость[1021]. Судя по обещаниям, которыми он заплатил за окончательное присоединение фламандцев к его политике, можно видеть, как велики были колебания и неохота, которые ему пришлось для этого преодолеть. Действительно, традиционная лояльность народа была нарушена исключительно под давлением заманчивых обещаний. Чтобы получить титул французского короля, Эдуард согласился решительно на все. Он обязался вернуть графству валлонскую Фландрию и даже Артуа, чеканить монету, которая была бы в обращении в Англии, Франции, Брабанте и Фландрии, устроить в Брюгге складочное место для шерсти, держать военные суда для обеспечения свободы торговли, освободить от пошлин продажу в своем государстве «полосатых сукон», наконец, дать трем городам субсидию в 140 000 фунтов стерлингов[1022]. Чтобы окончательно привлечь на свою сторону своих новых подданных, он оставался в Генте в течение нескольких недель; отсюда датированы его манифесты к французам[1023]. Гент, со своей стороны, предпринял ряд энергичных мер, чтобы побудить города валлонской Фландрии и Артуа признать его своим «законным королем и прирожденным сеньором»[1024]. Он покинул графство лишь 19 февраля, с целью собрать в Англии войска и деньги, оставив королеву под защитой Артевельде и своих верных гентцев. Между тем Филипп Валуа добился наложения нового интердикта на Фландрию, в то время как папа тщетно умолял «три города» и самого Эдуарда отказаться в их собственных интересах от только что заключенного ими договора[1025].

Несколько месяцев спустя Фландрия была свидетельницей первой из тех крупных военных катастроф, которые так часто обрушивались на Францию во время Столетней войны. 24 июня 1340 г. Эдуард, возвращаясь из Англии, уничтожил почти весь французский флот, стоявший на якоре в Звенском заливе. Из составлявших его 190 судов еле-еле спаслись 24. В течение нескольких дней фландрское побережье было усеяно трупами, прибивавшимися морским приливом[1026]. Эта блестящая победа являлась хорошим предзнаменованием для будущего. Она внушила доверие союзникам Эдуарда, который при своей высадке в Слейсе был встречен восторженными кликами[1027]. Она усилила у фландрцев антифранцузские настроения, разбуженные началом военных действий.

Менее успешны были, однако, операции на суше. В то время как одна англофламандская экспедиция, направлявшаяся под руководством Роберта Артуа против Сент Омера, потерпела неудачу, Эдуард, герцог Брабантский, граф Генегау, герцог Гельдернский, граф Юлихский и Артевельде объединили свои силы против Турнэ. В промежуток времени, с конца июля и до конца сентября, город был. тесно блокирован с обоих берегов Шельды. Во время этой осады влияние Артевельде достигло кульминационного пункта и он, по-видимому, поддался тогда искушению тщеславия. Опьяненный своей властью над пассивно повиновавшейся ему армией, он желал навязать свою, волю другим союзникам. Он хотел руководить всеми операциями из палатки, которую он занимал в центре своих войск и в которой один источник того времени изображает нам его опирающимся на свое копье, допрашивающим одного пленника и приказывающим предать его пытке тут же на месте, в своем присутствии[1028]. Его поведение озлобило герцога Брабантского, который грозил бросить осаду и которого удержали только просьбы английского короля. Та же причина, несомненно, усилила также взаимную антипатию фламандцев и англичан. Наконец, брабантские патриции не могли не испытывать отвращения от соприкосновения с ремесленниками, составлявшими большую часть армии Артевельде. Впрочем, они не замедлили вернуться в свои города при известии о том, что ткачи и сукновалы воспользовались их отсутствием для подготовки восстания[1029]. Таким образом, между осаждавшими вскоре возникли недоразумения и взаимное недоверие. Тем временем сопротивление Турнэ не ослабевало. Пришлось пойти на переговоры. 25 сентября 1340 г. на основании Эсплешенского перемирия прекращены были на год военные действия между Францией и Англией. Фландрия при этом добилась только отмены приобретенного французскими королями на основании Меленского договора (1226 г.) права отлучать ее от церкви в случае ее восстания против них.

Неудача осады Турнэ нанесла очень тяжелый удар авторитету Артевельде. Возвращение Эдуарда в Англию, а вскоре затем сближение герцога Брабантского и графа Генегау с Францией, еще ухудшили его положение. Но оно было особенно скомпрометировано ходом событий в самой Фландрии. Гегемония Гента в стране должна была вызвать энергичное сопротивление. Брюгге с трудом мирился с ней. В 1339 г. маклеры, занявшие здесь благодаря непрерывному росту морской торговли первое место в рядах горожан, вызвали беспорядки, беспощадно подавленные Артевельде[1030]. В Ипре в 1342 г. вспыхнул мятеж против эшевенов, поддерживавшихся гентцами[1031]. Еще более тревожным было настроение небольших городов. Три больших города, полновластно вершившие после отъезда графа все государственные дела, приносили их в жертву своим интересам. После кровавых битв гентцы уничтожили суконную промышленность Термонда, а ипрцы — Поперинга. В своем ослеплении они дошли до того, что изгнали многих ремесленников в Англию[1032], дав тем самым возможность этой стране создать собственную суконную промышленность, которой предстояло впоследствии вытеснить фландрскую. Все мелкие местечки потеряли права самоуправления. Они стали вассалами и клиентами своих могущественных соседей, в особенности Гента, который посылал им «капитанов», присвоил себе право назначать им эшевенов и иногда даже размещал в них гарнизоны[1033]. Неудивительно поэтому, что вскоре они стали горячо желать возвращения графа. В 1340 г. жители Оденарда восстали против гентцев под лозунгом «Heer ende wet!» (за князя и право)[1034].

Разумеется, большие города могли бы сломить это сопротивление, если бы они сами не страдали так сильно от внутренних раздоров. Предоставленная ремесленникам политическая власть, естественно, пошла на пользу самому крупному из цехов — цеху ткачей. Злоупотребления властью не замедлили вызвать недовольство сукновалов, с которыми ткачи находились в вечной вражде. Во всех городах начались столкновения[1035].

В Генте 2 мая 1345 г. противники встретились на Пятницком рынке, и сукновалы были разбиты наголову.

Этот кровавый день (Kwaden Maendag) окончательно пошатнул положение Артевельде в том самом городе, в котором он господствовал. «Большой цех» приобрел отныне решающее влияние в делах городского управления. Установленное в 1338 г. равновесие между различными группами населения было нарушено. Артевельде, который в конфликте между сукновалами и ткачами стал на сторону последних, вскоре был оттеснен ими. Он пытался ослабить их влияние, но сумел лишь добиться того, что с ним стал соперничать их старшина[1036]. Конечно, новые доказательства благосклонности английского короля вернули бы ему его прежний авторитет. Но, к несчастью, Эдуард не показывался больше во Фландрию, а расстройство его финансов, в связи с сильнейшим недовольством его подданных, вызванным торговыми привилегиями, данными фламандцам, помешали ему выполнить все свои обещания[1037]. Он не посылал больше жалования оставленным им в стране стрелкам[1038], даже обещанные городам субсидии выплачивались не регулярно, а ответственность за все это возлагали на Артевельде. Между тем он все пустил в ход, чтобы вернуть себе милость короля, который, очевидно, отвернулся от него[1039].

Ошибочность его политики обнаружилась теперь с полной очевидностью. Фламандец и гентец, он не отдавал себе ясного отчета в условиях союза 1340 г. Он рассчитывал, что английский король так же безраздельно станет на сторону Фландрии, как Фландрия стала на его сторону. Он не понял, что в политических комбинациях государя такой крупной державы графство могло играть лишь роль полезного, но отнюдь не незаменимого союзника. Заключенный обеими сторонами договор оказался в действительности неравным: Фландрия гораздо больше нуждалась в Англии, чем Англия в ней. Конечно, Эдуард не покинул ее, но он вовсе не думал подчинить свою политику ее интересам. Кроме того, он вправе был рассчитывать, что, зайдя ради него так далеко, она останется верной ему, и он совершенно не помышлял жертвовать ради нее хоть малейшими своими интересами.

Однако оппозиция против Артевельде становилась столь грозной, что короля наконец охватила серьезная тревога. В начале июля 1345 г. он имел с ним свидание в порту Слейс, но отплыл, не высадившись на фландрской земле. Отныне гибель гентского трибуна была неминуема. Во время отсутствия Артевельде ткачи устроили заговор с целью его свержения. Его возвращение послужило сигналом к народному мятежу, в котором он нашел свою смерть[1040]… Эдуард не сделал ничего, чтобы отомстить за нее. Он ограничился тем, что дал прибежище его семье, которая в течение некоторого времени жила в Англии, получив пенсию из личной казны короля[1041].

III

Успех и падение Артевельде объясняются описанным нами выше политическим и социальным устройством фландрских городов.

Интересы суконной промышленности, являвшейся источником существования больших городов, независимость по отношению к князю, которой они добились к концу XIII века, стремление их к гегемонии над мелкими городами и сельскими местностями, и наконец, честолюбивая мечта Гента первенствовать во Фландрии, нашли в Артевельде энергичнейшего и талантливейшего защитника и снискали ему единодушную поддержку всех классов городского населения.

Но интересы этих классов были слишком противоположны, чтобы согласие их могло быть продолжительным. В силу противоречия интересов между богатыми и бедными, купцами и рабочими, мелкими цехами и цехами, занимавшимися обработкой шерсти, затем противоречий внутри самих этих цехов, и наконец, ввиду соперничества между ткачами и сукновалами, гармония первых дней вскоре сменилась столкновениями и гражданской борьбой. Победа ткачей подорвала авторитет Артевельде. Власть, которой он пользовался вне партий, или, если угодно — над ними, перешла теперь к самой сильной и смелой из них. «Капитан» прихода св. Иоанна пал жертвой своей борьбы против исключительного господства цеха weverie (ткачей). Было бы глубоко ошибочным искать причины его падения в его политике по отношению к Англии[1042]. Действительно, союз гентцев с Эдуардом остался столь же тесным и сердечным после убийства Артевельде, как и до него. В июле 1345 г. король писал виконту Ланкастерскому, что Фландрия никогда не была ему более преданной[1043]. В следующем году «три города» доказали свою преданность английской политике, послав войска для осады Калэ.

Словом, смерть Артевельде, бывшая результатом борьбы городских клик, знаменовала сперва для Гента, а вскоре затем и для других больших городов приход к власти партии ткачей. Однако она отнюдь не означала перемены ориентации во внешней политике.

Но именно в силу того, что при новом строе вся власть сосредоточилась в руках одной определенной социальной группы, исключавшей все остальные, она немедленно наткнулась на сильнейшее сопротивление. Враги ткачей — купцы, сукновалы и мелкие цехи — без всяких колебаний заключили союз против них и объединили свои силы с силами небольших городов и сельских местностей. Как ни различны были их стремления и их интересы, но на время они объединились на общей платформе восстановления законного правительства, т. е. возвращения графа и восстановления его верховных прав. Людовик Неверский не воспользовался этой возможностью. Находясь почти постоянно во Франции в королевских войсках, он предпринял против Фландрии лишь несколько плохо задуманных и потерпевших неудачу попыток. Впрочем, год спустя после убийства Артевельде, 26 августа 1346 г., он пал в битве при Креси, сражаясь с англичанами под знаменами Филиппа Валуа, ради которого он пожертвовал всем, кроме феодальной чести.

Эта смерть равносильна была исполнению заветнейших желаний английского короля. Действительно, Эдуард вынужден был удовольствоваться союзом с фландрскими городами лишь потому, что он не мог добиться союза с их государем[1044]. Присоединение графа, придя в законнейший характер его притязаниям на французскую корону, было бы в его глазах гораздо более ценным, чем помощь Артевельде, и он отказался от переговоров с Людовиком Неверским лишь убедившись под конец в бесплодности всех предпринятых им шагов. Но Людовик Мальский, свободный от обязательств по отношению к Филиппу Валуа, должен был, несомненно, оказаться уступчивее своего отца. Можно было надеяться, что он согласится принести ту присягу, от которой последний всегда с отвращением отказывался, и что, наконец, будет заключен его брак с одной из принцесс из дома Плантагенетов, руку которой ему тщетно предлагали пять раз подряд[1045]. Со своей стороны, гентские ткачи не могли не высказаться в пользу своего законного государя, который принес бы присягу Эдуарду и, ввиду его молодости, они рассчитывали легко склонить его к этому. Таким образом, те самые люди, которые особенно решительно и упорно выступали против Людовика Неверского, были вполне готовы принять его сына, прибытие которого во Фландрию было встречено с восторгом всеми партиями.

Хотя Людовик Мальский вынужден был впоследствии вести политику, заставившую его порвать с Францией, однако нет ничего удивительного в том, что он не мог решиться жениться на дочери Эдуарда III через такой короткий срок после битвы при Креси. Его поддерживал, кроме того, в его сопротивлении герцог Брабантский, в свою очередь старавшийся связать его путами брака с, о своим домом. Когда Людовик заметил, что, несмотря на его нежелание, гентцы хотят заставить его жениться на Изабелле Английской, он поспешно покинул графство.

Чем более надежд породило его возвращение у противников партии ткачей, тем больше ненависти против этой партии вызвал его отъезд. Господство цеха «weverie» в больших городах, гегемония Гента над сельскими местностями становились все более ненавистными и в 1348 г. привели к гражданской войне. Вольный Округ Брюгге поднялся в пользу графа; Оденард, Граммон, Термонд открыли ему свои ворота или приняли его гарнизоны. В Брюгге на ткачей напали другие цехи, разоружившие их и истребившие многих из них. Та же участь постигла вскоре ипрских ткачей[1046]. Один только Гент, куда спаслись беглецы из других городов, держался еще против всей остальной Фландрии. Разграбление аббатств, конфискация доходов графа, принудительный заем дали ему средства для ведения войны, а демократический идеал — вдохновил его на тот дикий героизм, который так часто с тех пор изумлял его врагов. Покинутые английским королем, с которым примирился Людовик Мальский (Дюнкирхенский мир, 25 ноября 1348 г.), блокируемые со всех сторон, доведенные до голода, страшно страдая от «Черной смерти», гентские ткачи не желали сдаться, а их «капитан» поклялся, что для него нет другого кладбища, кроме большого рынка[1047]. Но сукновалы, большинство мелких цехов, все богатые горожане покинули их и примкнули к армии графа. Ткачам оставалось только ждать финальной катастрофы. Не будучи в состоянии обеспечить защитниками огромную стену, окружавшую город, они окопались на Пятницком рынке. Наконец, 13 января 1349 г. их враги проникли в город, завязали с ними неравную борьбу, разбили их наголову, сбросив остатки их в реку Лис, и таким образом закончили подчинение той Фландрии, которая, по словам Жилля ле Мюизи «тревожила так долго не только французское и английское королевства, но и весь христианский мир»[1048].

Людовик Мальский не продолжал той политики, которую проводил его отец после битвы при Касселе. Несмотря на многочисленные казни, привилегии страны были сохранены. Однако с ткачами обошлись сурово. Их не только лишили преобладания в городах, которым они пользовались в течение последних лет. В Генте они перестали составлять один из трех «членов» городского управления, у них отняли их старшину, был восстановлен налог — weversgeld[1049]. В Брюгге за ними был учрежден строгий надзор. Многие из них предпочли покинуть страну, чем примириться с этим положением. Английский король поспешил дать им убежище, и графства Кент и Сэффольк, где они в большом числе поселились, стали центром промышленности, грозную конкуренцию которой Фландрии предстояло испытать полвека спустя.

«Черная смерть» способствовала восстановлению мира еще больше, чем победа графа. Хотя в душах все еще продолжала кипеть неугасимая ненависть, но посреди обрушившейся на страны катастрофы, в опустошенных чумой городах у людей не хватало энергии для продолжения борьбы. Мор прекратил на некоторое время гражданскую войну.


Глава пятая Территориальные конституции

До конца XIII века почти во всех нидерландских территориях князь, руководивший самолично внешней политикой, являлся также и в области внутренней политики центром и главным органом государственного управления. Благодаря усилению независимости от своего сюзерена он с ранних пор присвоил себе все верховные права, сделал свою власть строго наследственной и путем введения права первородства — неделимой.

Великое экономическое возрождение XII века благоприятствовало его усилению. Он отнял или откупил у своих вассалов, ослабевших вследствие уменьшения их доходов, права юрисдикции (justices), связанные с их феодами, и, сведя их к роли простых местных сеньеров, перестал делить с ними государственную власть, став отныне единственным носителем ее. Назначавшиеся и оплачивавшиеся им бальи повсюду заменили кастелянов феодальной эпохи. Благодаря им его влияние распространилось на все отрасли. Управление страной, сосредоточенное в его руках и передаваемое ответственным только перед ним чиновникам, стало недоступным для всякого постороннего вмешательства. Сверх старых обычных институтов оно ввело новые нормы и принципы, представлявшие по сравнению с последними такой же резкий контраст, как во франкскую эпоху королевское право капитуляриев по сравнению с правом национальных «правд».

Формы финансовой, военной и судебной организации, которую различные территории сохранили до конца Средних веков, в основных чертах сложились уже в середине XIII века; в то же время появилась также письменная отчетность, благодаря которой князь, сообщавший движение всему правительственному механизму, мог проверять и контролировать чиновников, которым было поручено приводить в движение различные колесики его.

Однако вместе с ростом влияния князя деятельность его начинает затрагивать интересы его подданных. Пока она была направлена против феодального дворянства, пока результатом ее было уничтожение устарелых привилегий и внесение порядка и правильности вместо сложного переплетения разных прав и «юрисдикции», она могла рассчитывать на поддержку огромного большинства населения. Деревенские и городские классы, видевшие в ней драгоценное орудие своего освобождения и своей независимости, охотно оказывали ей помощь. Но когда она закончила дело объединения, когда, пользуясь социальными переменами, вызванными пробуждением промышленности и торговли, она уничтожила все помехи к общению между людьми, ставившиеся прежней земледельческой цивилизацией, когда, наконец, жители различных княжеств, независимо от своей классовой принадлежности — будь они клирики, дворяне, горожане или крестьяне — оказались; связанными прямо с князем и непосредственно подчиненными его власти, они захотели разделить последнюю с ним. Они не желали предоставить ему монополию государственного управления, предоставить ему заботу о своих интересах и право залезать в их кошелек. Благодаря именно тому, что каждая территория составляла отныне единый политический организм, она, так сказать, сознала самое себя и заставила своего сеньора считаться с собой. Чем шире стали функции и разнообразнее деятельность правительственного механизма, тем сильнее стало желание подданных участвовать в управлении. Повсюду с начала XIV века наблюдается постоянный конфликт между князьями и их странами и повсюду в результате этого конфликта возникают компромиссы и соглашения, которые, комбинируясь между собой, дают начало конституциям разных территорий, устанавливающим роль и права обеих договаривающихся сторон.

Нигде эти конституции не развивались так стремительно и так полно, как в Нидерландах. Их живучесть была так велика, что ни бургундские герцоги, ни испанские короли, ни, наконец, позднее — австрийские императоры, не могли уничтожить их. Накануне нового времени брабантцы восстали против Иосифа II, во имя «Joyeuse Entree», а предлогом для льежскои революции 1789 г. послужил Фекский мир.

Как ни отличны были друг от друга институты, о которых мы собираемся говорить, однако все они сходны были в одном пункте. Действительно, в каждом из них поражает исключительная роль городов, и прежде чем приступить к изучению их, надо сначала выяснить, каковы были могущество и интересы этих крупных коммун, которым они обязаны наиболее оригинальными своими особенностями.

I

Если территориальное государство XIV века в деле организации своего внутреннего управления являлось ареной непрерывной борьбы между князем и страной, то зато в своих отношениях к соседним государствам оно характеризовалось полнейшим согласием и сотрудничеством. Подданные видели теперь в территории общее с их сеньором достояние и поэтому они были также непосредственно, как и он, заинтересованы в том, чтобы сохранить ее целостность и независимость. Они перестали смотреть на нее только как на наследственную собственность династии; они поняли, что она составляет гарантию их политической автономии и высшую охрану их интересов. Ее неотчуждаемость стала священной в их глазах[1050]. Мы видели выше, как энергично брабантцы помогали своему герцогу в 1334 г. против коалиции его противников. 20 лет спустя они заставили вписать в «Joyeuse Entree» обязательство князя охранять целость и неприкосновенность страны (onghesundert enbe onghemindert).

Князья, разумеется, воспользовались этими настроениями, чтобы повсюду завладеть врезавшимися в их территории, чужеземными клиньями, чтобы округлить свои границы и совершенно закрыть к ним доступ для своих соседей. Граф Генегау выкупил феоды, которыми владел на его территории Иоанн Слепой[1051]; герцог брабантский, под конец, присоединил Мехельн к своему государству, он боролся всеми силами с попытками льежского епископа навязать свою юрисдикцию его подданным и получил в 1349 г. от императора Карла IV привилегию «de non evocando», освобождавшую брабантцев от обязанности являться на суд вне герцогства[1052] Выделяется и уточняется понятие о территориальном суверенитете. Повсюду, где князь обладал правом верховной юрисдикции, он желал отныне владеть также землей, и повсюду, где от него зависел какой-нибудь феод, он требовал также и права юрисдикции[1053]. Словом, чем дальше, тем больше каждая территория сплачивалась в единое неделимое целое, образуя все более спаянную и компактную массу, причем одновременно росла солидарность интересов князя и страны.

Однако будучи единодушными в вопросе о суверенитете по отношению к постороннему вмешательству, князь и страна понимали его каждый по-своему в области внутренней политики, и в их разногласиях ясно обнаруживался коренной дуализм территориального государства.

Непрерывный рост княжеских прерогатив в течение XIII века повлек за собой значительное изменение во взглядах князя на его власть. Он перестал смотреть на себя, как на защитника или фогта, открыто усвоив все манеры независимого государя.

Он стал теперь приписывать себе божественное происхождение. Его власть вытекает-де из власти, данной богом сыновьям Ноя[1054], она делает его верховным, необходимым и естественным представителем всякого правосудия, основным условием сохранения порядка и права. Он повелевает страной точно так, как голова повелевает телом, он обладает altum dominium (высшей властью) над своими подданными, как над своими землями, и в качестве верховного сеньора он может закладывать их, «в силу могущества своей верховной власти»[1055]. Отныне государственная власть; воплощается в нем, и он безраздельно располагает ею по своему усмотрению. Он перестает созывать свою старую курию (curia) и прибегать: к той «повинности совета», которую феодальное право налагало на вассалов, подобно тому, как оно обязывало их к несению военной; повинности. С середины XIII века князь все более и более привыкает; действовать самолично, а в его грамотах исчезают имена свидетелей, некогда дававших свое согласие на его решения. В следующем веке он стал называть письменные проявления своей воли эдиктами и декретами[1056].

Феодальная курия исчезла лишь для того, чтобы уступить место, другому совету, который по сравнению с ней представлял такой же контраст, как бальи по сравнению с кастелянами., Этот новый совет, первые упоминания о котором восходят к концу XIII века, был простым орудием правительства. Он функционировал не в силу приобретенных прав, и никто не мог претендовать на участие в нем без формального распоряжения князя, создавшего его и назначавшего участников его по своему усмотрению. Князь назначал в него членов своей семьи, бальи, рыцарей, духовных лиц, но в особенности — и все в большем числе по мере приближения к бургундской эпохе — докторов права. Ничто: ни социальное положение, ни национальность не ограничивало его выбора. В Льежской области Адольф Маркский окружил себя немецкими советниками, а начиная с Гюи де Дампьера среди советников фландрских графов встречаются французские юристы и ломбардские банкиры[1057]. Таким образом, княжеский совет был свободен от всякого контроля, кроме контроля самого князя. Он существовал только в интересах князя и не занимался ничем другим.

Кроме того, (члены его вдохновлялись при исполнении своих обязанностей чувствами, совершенно отличными от прежней феодальной верности. Многие из них, вышедшие из рядов горожан, духовенства или мелкого дворянства, попали в совет лишь благодаря своей учености или специальным знаниям. За их помощь князь платил им жалованье или ренты, он видел в них не вассалов, а слуг. Впрочем, он старался поощрить их преданность надеждой на щедрое вознаграждение. Свою благодарность он выражал им, давая им пребенды, каноникаты или даже епископства[1058]. Зато он был безжалостен к тем из них, которые злоупотребляли его доверием, и внезапная немилость к Бернье — в Генегау или к Финн — во Фландрии[1059] напоминает, — хотя и в более скромных размерах, — сенсационные падения французских министров XIV века. Эти неожиданные повороты в судьбе, непонятные для народа, бывшего их свидетелем, немало содействовали возникновению мрачных историй о политических отравлениях и убийствах, которые стали так широко циркулировать с этого времени. Княжеский совет с его секретными заседаниями приобрел в глазах общества таинственный характер, вызывая к себе лишь недоверие или ненависть. Его считали ответственным за все усиливавшиеся монархические тенденции, обнаруживаемые князем.

Действительно, уже со второй половины XIV века князья стали в своем поведении явно копировать поведение французских королей. Альберт Баварский пытался в 1364 г. ввести в Генегау налог на соль[1060], а при его преемнике юрист Филипп Лейденский составил политическое руководство, в котором безоговорочно сформулировал теорию суверенитета[1061]. Достижения верховной власти выражались не только в этих нововведениях. Они проявлялись также в той непринужденности, с которой князь порывал с традицией. Функции канцлера Фландрии, принадлежавшие с 1089 г. пробсту церкви св. Донациана в Брюгге, были отняты у него и перешли к особому чиновнику, назначавшемуся по выбору графа[1062].

Но в своем продвижении к централизованной монархической власти князь постоянно натыкался на препятствия, вынужден был надолго задерживаться и даже возвращаться вспять, и хотя он успел добиться многого, но все же не достиг своей цели. Подобно тому, как нидерландские города не сумели превратиться в вольные города, в независимые республики, так и князьям не удалось добиться абсолютной власти. Сколько они ни подражали французским королям и ни вдохновлялись советами своих легистов, но между средствами, которыми они располагали для осуществления своего идеала и препятствиями, которые надо было для этого преодолеть, диспропорция была слишком велика. Сопротивление страны князьям поставило им повсюду границы, которых они не могли перейти.

Это, однако, не значит, что их верховная власть когда-либо оспаривалась. В самый разгар своих мятежей их подданные не переставали видеть в князьях своих «природных сеньоров». В светских княжествах наследственность власти делала ее священной в глазах населения. Оно считало князя стоящим выше посягательств, и ему никогда не приходила в голову мысль о свержении князя. Если в пору расцвета феодализма вассалы отказывались принести присягу своему сюзерену, поддерживали против него его соперников и даже устраивали заговоры на его жизнь, то ничего подобного нельзя было уже наблюдать в XIV веке. Дело в том, что с течением времени личные узы верности между сеньором и его подданными уступили место политическому подчинению. Несмотря на борьбу с князем, никто во всяком случае не думал оспаривать его прав. Этим восстания того времени радикально отличаются от наших современных революций. Мы видели, как фландрцы, присягнув Эдуарду III, продолжали в то же время признавать своим графом Людовика Неверского[1063].

Таким образом, никто не оспаривал прав верховной власти, недоразумения возникали лишь по вопросу о способах применения ее. Договор, связывавший страну с князем, последний считал односторонним договором, обязывавшим жителей страны, но не его самого, между тем как страна, наоборот, видела в нем обоюдный договор, обусловливавший обязанности каждой из сторон признанием ее прав другой стороной. Новой идее неограниченного суверенитета противостояла старая идея нерушимости приобретенных прав и святости традиции. Юристам, говорившим об «altum dominium» и «merum imperium» (высшей и истинной власти), отвечали словами о «добрых обычаях, вольностях и привилегиях». У церкви, дворянства, городов, у всех были свои особые вольности и привилегии, и ими они измеряли и ограничивали княжескую власть. Правда, они измеряли и ограничивали ее каждый в том, что его касалось, и если она не затрагивала их интересов, то они не мешали ей посягать на интересы другого сословия. Но так или иначе верховная власть, которой каждое из привилегированных сословий оказывало свое частичное сопротивление, в силу этого одинаково находилась под ударами со всех сторон.

Это положение вещей было тем опаснее для князя, что параллельно с ростом его правительственных функций росли и его расходы, и он оказывался вынужденным для получения денег, в которых он нуждался, обращаться к привилегированным сословиям. Сколько бы легисты ни втолковывали ему, что подданные не имеют права отказывать ему в уплате налогов[1064], но от теории до практики было далеко, ибо каким образом можно было заставить их платить, если они от этого отказывались? Поэтому князь вынужден был идти на соглашения с ними, апеллировать к их доброй воле и, при всем своем нежелании, вступить в переговоры, вместо того, чтобы приказывать. Если он и получал наконец помощь, которую он просил, то ценой дарования разных привилегий, так что он как бы вертелся в порочном кругу: чем более расширялась его власть, тем более он вынужден был делить ее со своими подданными.

Эти непрерывные переговоры, эти вечные компромиссы привели в конце концов к более или менее устойчивому равновесию между противоположными тенденциями, представителями которых были князь и страна. Выработанные в течение XIV века в различных территориях конституции были повсюду плодом стечения обстоятельств. Роль, отводившаяся ими различным элементам, действие которых они пытались сочетать, определялась соотношением сил каждого из этих элементов. Иначе говоря, эти конституции отводили главную роль в Льежской области, как и в Брабанте, а в Брабанте, как и во Фландрии, — городам.

II

В течение XIII века Льежская область окончательно сформировалась в территориальное княжество. Светская власть епископов, господствовав ших в X и XI вв. на всем протяжении диоцеза, была ограничена после, падения имперской церкви все более и более тесными рамками. По мере роста власти светских князей в соседних областях, последняя все более, оттесняла епископскую власть, ставя ей все более узкие границы, пока под конец она не оказалась ограниченной владениями св. Ламберта.

Таким образом, территориальное формирование Льежской области i радикально отличалось от окружавших ее княжеств. Она не образовывалась, подобно им, путем непрерывных захватов, совершавшихся местными династиями, она была остатком некогда гораздо более обширной территории. Процесс образования ее шел не в сторону расширения, а, наоборот, в сторону сужения. Ее границы были установлены ее соседями. В области светской власти епископы мало-помалу утратили последние остатки своего прежнего могущества. Графы Генегауские, ставшие в XI веке под их сюзеренитет, продолжали приносить им феодальную присягу, но это была лишь простая формальность, которая не влекла за собой никаких реальных обязательств и от которой они под конец, в правление баварского дома, освободились. Герцог Брабантский открыто не считался с юрисдикцией суда мира, учрежденного некогда Генрихом Верденским (1081 г.) для всего епископства в целом. Земли, расположенные слишком далеко от церкви, ускользали из ее рук. Графы фландрские завладели Граммоном и Борнгемом, а присоединение Мехельна к Брабанту уничтожило в середине XIV века последние следы обреченного порядка вещей. Когда 80 лет спустя Гемрикур напоминал еще, что в силу особой прерогативы льежское право простирается «на весь диоцез, как на земли и области князей и сеньеров, так и на собственную область епископства»[1065], то это свидетельствовало лишь о том, что он не мог никак освободиться от воспоминаний юриста и устарелых притязаний, давно уже отвергнутых жизнью. В действительности Генрих Гельдернский (1247–1274 гг.) был последним епископом, пытавшимся сохранить еще некоторое подобие верховенства над своими соседями или, по крайней мере, вмешивавшимся в их дела. После него его преемники продолжали, конечно, заниматься делами духовного управления в своем обширном диоцезе[1066], но они были светскими князьями лишь в «собственной области епископства», да и то при очень своеобразных условиях.

Действительно, в отличие от светских князей, они не владели этой страной в качестве своего наследственного достояния и не являлись в глазах жителей «природными сеньорами». Земля и подданные, которыми они управляли, были не их землей и не их подданными, а землей и подданными св. Ламберта. Беспорядочно сменяя друг друга, в зависимости от исхода выборов, — то немцы, то французы, то генегаусцы, намюрцы, гельдернцы, брабантцы, но никогда не льежцы[1067], — они не составляли с княжеством органического целого, и их власть, которой не хватало прочных уз, связывавших светские княжества непрерывностью и наследственностью династии, просто налагалась на княжество, не проникая внутрь его. Поэтому княжество, не являвшееся ни делом рук епископов, ни их собственностью, чувствовало свою отчужденность и независимость от них. Оно существовало как бы само по себе, и различные группы, на которые распадалось его население, успели гораздо быстрее, чем в других местах, отделить свои интересы от интересов своего сеньора. Установившаяся таким образом между этими группами солидарность была так велика, что, несмотря на необычную конфигурацию страны и на разношерстность ее населения, фламандского — на севере и валлонского — на юге, каждая из этих групп стала в XIII веке вмешиваться в политическую жизнь, и именно они, а не князь, являлись гарантией единства и целости территории. Хотя они и не интересовались старыми судебными прерогативами, которые их епископ пытался сохранить над своими соседями, но зато они тщательнее, чем он, заботились о неприкосновенности своих границ и рьяно использовали всякий случай для расширения их. В 1361 г. они заставили Энгельберта Маркского распространить законы страны на оставшееся вакантным Лоозское графство, завладеть им, несмотря на сопротивление германского императора, и довести таким образом княжество на севере до его естественных границ, которые оно сохранило с того времени вплоть до конца XVIII века.

Епископы должны были прежде всего считаться с капитулом св. Ламберта, самым многочисленным с его шестидесятью канониками и, пожалуй, самым богатым из всех капитулов Империи[1068]. Так как после окончания борьбы за инвеституту (Вормсский конкордат 1122 г.) епископы назначались капитулом, то они неизбежно подпали под влияние капитула, от которого никак не могли уже освободиться. Действительно, капитул был постоянным учреждением, между тем как епископы появлялись каждый лишь на время. Далее, капитул был признанным органом интересов и традиций льежской церкви, верховным главой всего духовенства, предоставившего ему полностью руководство собою, он был избирателем «мамбура», которому передавалось управление, когда епископский престол пустовал, он владел колоссальными земельными богатствами. Поэтому капитул обладал всеми элементами силы, которых лишены были епископы. Конечно, его претензии представлять «patria» не были правомерны. Защищавшиеся им интересы были в действительности интересами одной лишь группы и притом такой группы, значительная часть членов которой принадлежала к дворянству соседних территорий[1069]. Но в многочисленных конфликтах, возникавших между ним и князем, капитул старался опираться на другие группы и объединять вокруг себя рыцарство и города. В силу этого его законное право вмешательства соединялось с случайным, на первых порах неузаконенным вмешательством последних: лишь в конце XIII века рыцарство и города добились права составлять вместе с капитулом «волю страны» («sens du pays»)[1070] и принимать участие, подобно ему, в совещаниях с князем.

Ограничения, внесенные авиньонскими папами с начала XIV века в права капитула, разумеется, ослабили его роль по отношению к епископам. Последние воспользовались этим и попытались расширить свою власть. Адольф Маркский (1313–1344 гг.), а затем его племянник и преемник Энгельберт (1345–1363 гг.), подражая светским князьям, пытались, подобно им, сосредоточить в своих руках управление государством и подчинить его своей верховной власти. Так как они происходили из одного и того же дома, проникнуты были одинаковыми идеями и окружены одними и теми же немецкими советниками, последовавшими за ним на берега Мааса, то их политика в течение полувека отличалась единством плана и действий, придававшим ей характер чисто династической политики. Но она слишком резко противоречила традициям страны, чтобы не вызвать против себя единодушного сопротивления. Те 50 лет, когда она проводилась, были пятьюдесятью годами гражданской войны, и в ходе этой войны окончательно выработались благодаря ряду «миров», заключенных между князьями и страной, основные принципы льежской конституции, остававшиеся нерушимыми вплоть до провозглашения «прав человека».

Первый из этих «миров» был заключен, как мы видели, в Фексе 17 июня 1316 г.[1071] Этот знаменитый документ меньше всего походил на конституционный акт. Будучи просто компромиссом между Адольфом Маркским, с одной стороны, и капитулом, дворянством и городами — с другой, заключенный в силу невозможности продолжать гражданскую войну в обстановке свирепствовавшего тогда страшного голода, он не вводил никаких новых государственных институтов и ограничивался формулировкой нескольких общих принципов, не пытаясь даже примирить их между собою. Хотя он закреплял за епископом обладание altum dominium, но зато он устанавливал, что чиновники епископа, вступая в должность, должны приносить присягу в том, что они будут поступать с каждым по закону и суду. Капитул обязан был принимать жалобы на них, и если епископ, получив в надлежащей форме просьбу оказать правосудие, не выполнит этого в течение двух недель, то страна может прибегнуть к восстанию, чтобы принудить его. Кроме того, «воле страны» предоставлялось право выносить в будущем постановления относительно обычных прав и изменять те из них, которые окажутся «слишком широкими или слишком узкими».

Составленный таким образом мирный договор, который торжественно прибили на одной из колонн «большого капитула», покоился, как правильно замечает хронист Гоксем, на коренном противоречии. Обе враждующие стороны, вынужденные покончить с междоусобием, включили в него каждая то, что было для нее важно. Но был точно установлен водораздел между «верховными правами» епископа и «Законами и обычаями», гарантированными жителям. Но во всяком случае имелось одно достижение: формальное и легальное признание разделения власти между князем и страной.

Фекский мир, давая капитулу право докладывать епископу о жалобах страны, признавал, кроме того, за ним привилегированное положение по сравнению с обоими другими сословиями. Однако оно сохранялось недолго. Чем более усложнялась социальная жизнь, тем более многочисленными становились функции государственного управления, и выяснялось, что последнее не могло дольше оставаться под преобладающим влиянием духовного сословия, имеющего свои частные интересы и свои особые стремления. Уже в 1312 г. каноникам пришлось защищать от дворянства свое право избрания «мамбура», и они победили только благодаря поддержке льежского народа, который вел в то время борьбу с «богачами». После смерти Адольфа Маркского опять всплыли эти трудности, и дело окончилось на сей раз поражением капитула. За ним осталась только иллюзорная прерогатива утверждать в должности «мамбура», которого рекомендовали его выбору рыцари и города.

Не имея никакой военной силы, капитул лишен был, кроме того, всякой возможности сохранить свой авторитет посреди непрерывных войн, раздиравших в XIV веке княжество. С другой стороны, во время этого периода усобиц он часто распадался на враждебные партии, одна из которых становилась на сторону епископа, другая — страны. Эти внутренние раздоры нанесли смертельный удар и без того уже пошатнувшемуся; влиянию капитула. Мало-помалу он примирился с своей политической, смертью, неизбежность которой он сознавал. До нас дошло одно любопытное рассуждение, в котором Гоксем решительно признает, что миряне; понимают лучше клириков, что соответствует светским интересам[1072]. Словом, капитул постепенно сошел с политической сцены, чтобы все более и более замкнуться в сферу своих интересов. Сохраняя за собой общее руководство льежским духовенством, один только представляя его в собраниях страны, он с 1316 г. все менее и менее вмешивался в дела государственного управления. Под конец он даже тесно сблизился с князем.

Это ослабление роли капитула было выгодно только городам. Действительно, дворянство не сумело занять освободившегося после него места. Происходя большей частью из прежних министериалов церкви, из феодальной военной милиции, созданной епископами в первую половину средневековья для защиты своих земельных владений, оно насчитывало в своих рядах очень мало тех богатых баронов, которые были столь многочисленны во Фландрии, Брабанте и Генегау[1073]. Рыцари, из которых оно почти исключительно состояло, были сеньорами средней руки, отличавшимися грубыми нравами и владевшими незначительными состояниями. Яков Гемрикур описывает нам их разбросанные по Газбенгау деревенские замки, окруженные такой низкой стеной, что человек, опираясь на копье, мог перескочить через, нее[1074]. Кроме того, это деревенское рыцарство не отличалось особо горячей преданностью своему сюзерену — епископу. Во время вторжения в Льежскую область Генриха Брабантского (1213 г.) лишь ничтожная часть рыцарства отозвалась на призыв Гуго Пьеррпонского, и с тех пор оно играло очень скромную роль в военной истории епископства. Его воинственные инстинкты находили себе более выгодное применение на службе светских князей. Война являлась для этих нуждавшихся деревенских дворян выгодной профессией, и они жадно искали случая наняться в чужеземные войска. Они дрались за того, кто больше платил, не только в Нидерландах, Франции и Германии, но также в Англии и даже в Италии.

В XIV веке вымерло большинство семейств газбенгауского дворянства, еще очень многочисленного в XIII веке. Начавшаяся в 1296 г. вражда между домами Аванов и Вару вскоре захватила все дворянские роды Газбенгау, находившиеся в родстве друг с другом. В течение 40 лет они систематически истребляли друг друга, ибо одно убийство вело за собой другое и поджог одной деревни неминуемо влек за собой возмездие. Когда наконец «мир между родами» (1335 г.)[1075] положил конец этой «войне друзей», то от разоренного и обескровленного рыцарства осталась одна лишь тень. В 1398 г., когда Яков Гемрикур составил свое «Miroir des nobles de la Hesbaye» (Зерцало дворян Газбенгау), оно насчитывало всего лишь около 50 семейств.

После ослабления капитула, после страшного поредения рядов рыцарства в стране осталось только одно сословие, способное противостоять власти князя, — именно города[1076]. Менее могущественные, чем фландрские города, они не так усиленно соперничали друг с другом; кроме того, отделенные друг от друга благодаря географической конфигурации епископства довольно обширными пространствами, они не могли мешать друг другу и поэтому жили почти всегда в добром согласии между собою и придерживались одной и той же линии поведения. Независимо от того, были ли они романского или германского происхождения, они признавали руководство столицы, их «главы» и их «матери», и работали вместе с ней над расширением во всех областях влияния горожан и подчинением им «воли страны».

Размеры достигнутых городами успехов ясно сказались во время смут, вспыхнувших, разумеется, как только пришлось применить на практике условия Фекского мира. Их войска дрались с князем, их «бургомистры» диктовали заключенные с ним «миры». Нет сомнений в том, что в 1324 г. города потребовали создания для улучшения положения страны комиссии из 20 человек, в которой им было бы предоставлено 8 мест, а епископу, капитулу и дворянству — каждому по четыре[1077]. Во всяком случае бесспорно, что они предложили в это время поручить изучение всех жалоб на княжеских чиновников составленному из 6 светских лиц суду, который обладал бы правом выносить обязательные для самого князя постановления[1078].

Проект этот, подсказанный, очевидно, недавним созданием кортенбергского совета в Брабанте (1312 г.), но проникнутый более исключительными и более радикальными тенденциями, отлично характеризует городскую политику. Если бы он был принят, то он лишил бы капитул его роли хранителя Фекского мира, и подчинил бы окончательно верховную власть князя воле страны. Но благодаря упорному сопротивлению епископа этот проект на сей раз был отклонен. Однако, несмотря на все перипетии гражданской войны, сигналом к которой послужило отклонение его, города не забыли о нем и в 1343 г. добились своей цели. В указанном году пришли к решению, что при епископе будет создан совет из 22 пожизненных членов, четырех каноников и 18 мирян, которым будет поручено выносить постановления по поводу жалоб на епископских чиновников и заботиться о хорошем управлении страной[1079]. Так как этот совет пополнялся путем кооптации, то он был совершенно недоступен влиянию князя, полномочия которого он в конце концов сводил к чисто почетным прерогативам. Он не пощадил и положения капитула. Так как у капитула было в совете ничтожное количество мест, то он всегда оказывался в меньшинстве, и Гоксем с полным правом издевался над канониками, которые, согласившись на него, «попались, как мышь, в мышеловку»[1080].

Считаясь с единодушием трех сословий, Адольф Маркский не осмелился протестовать. Но он уступил лишь силе, и досада его была так велика, что он заболел от ярости и одно время боялись за его рассудок[1081]. В следующем году он добился у четырех каноников, занявших места в совете, их отставки, а также отставки четырех горожан, и разорвал грамоту, к которой он приложил несколько месяцев назад свою печать. Впрочем, вскоре после этого он умер, обремененный такими огромными долгами, что никто не захотел принять его наследства.

Его племянник Энгельберт стал, подобно ему, льежским епископом не по выбору капитула, а по папскому назначению. При вступлении на епископский престол он дал присягу соблюдать Фекский мир[1082], и с тех пор эта церемония выполнялась всеми его преемниками. Однако Фекский мир, ограничившийся формулировкой принципов правления, но не указавший способов применения их, не мог создать длительного равновесия между противоположными стремлениями князя и его страны. Допуская различные толкования, он стал источником вечных конфликтов, и правление Энгельберта было не менее бурным, чем правление Адольфа. Для городов, которые становились с каждым годом все более предприимчивыми и энергичными, было недостаточно, чтобы епископ, оставаясь верным своей присяге, управлял княжеством в согласии с «волей страны». Этот раздел власти с князем казался им явной узурпацией их прав, и если они соглашались признавать ahum dominium своего сеньора, то лишь при условии, чтобы это оставалось только на бумаге. Их недовольство вызывали в особенности епископские чиновники, многие из которых, прибыв из Германии вместе с епископом, были ему тем более преданны, что они чувствовали себя одинокими среди враждебного им населения. Города находили нестерпимым, что они не могут их подчинить своему влиянию и контролю и, за неимением лучшего, ставили во всех областях препятствия их деятельности, к большому ущербу для нормального управления страной.

В правление Энгельберта городам не удалось добиться ничего большего, но они восторжествовали наконец при его преемнике Иоанне Аркельском, миролюбивом и добродушном прелате, который, не имея таких влиятельных родственников, как члены Маркского дома, не мог, подобно им, опираться на помощь своей семьи и бороться со все более смелевшей оппозицией. 2 декабря 1373 г. он принял мир XXII[1083]. По условиям его, все епископские чиновники и советники должны были быть впредь родом из Льежской области, или Лоозского графства, причем они должны были быть поставлены под надзор трибунала из 22 лиц — четырех каноников, четырех рыцарей и четырнадцати горожан, которые собирались ежемесячно для суждения об их поведении и решения которых были окончательными.

Принятие этого мира епископом было почти равносильно отречению. Безоговорочно согласившись на подчинение представителей своей власти юрисдикции страны, он отныне сохранял лишь видимость власти. Толкование Фекского мира, являвшееся в предшествующие правления поводом к стольким столкновениям, отныне было окончательно установлено и притом в невыгодном для князя смысле. Впрочем, фактически торжествовала не столько страна, сколько города. Огромное преобладание их в трибунале XXII показывает, какую крупную роль они играли отныне в княжестве.

III

Брабантская конституция, подобно льежской, восходит к началу XIV века и во многом похожа на нее. Однако она развивалась в совершенно иных условиях и вызвана была совсем иными причинами. Дело в том, что взаимоотношения между князем и страной и их относительная сила представляли в Брабанте совсем иную картину, чем в Льежском княжестве.

Если власть епископа была лишена авторитета и устойчивости, то, наоборот, герцоги, которые в течение трех веков от Ламберта Лувенского до Иоанна III непрерывно сменяли друг друга от отца к сыну, пользовались популярностью и большим авторитетом. Их история сливалась с историей страны, которой они управляли. Брабантцы по своему происхождению, по своим нравам, по своим интересам, они полностью отождествляли себя со своими подданными, и, с XII века, они могли называть себя «покровителями» и «фогтами» «patriae Brabantensis». Их фамильные аллоды составляли «истинный Брабант» (rechte Brabant), вокруг которого они путем непрерывных расширения и захвата прав императора, собрали остальную часть территории. Одновременно, по мере роста этой территории, они все более подчиняли ее своему суверенитету. В XIII веке они поручили управление ею своим бальи, разделили ее на мэрии и амманства, даровали многочисленным деревням своих поместий (s'heeren dorpen) грамоты кутюмов, которые, распространяясь на деревни частных сеньоров, постепенно придали территориальному праву единообразный характер.

В противоположность тому, что наблюдалось в Льежском княжестве, эта столь разносторонняя деятельность князя долго не вызывала никакого сопротивления. До тех пор пока герцогу хватало домениальных и феодальных доходов для покрытия расходов, вызывавшихся его политикой, ниоткуда не раздавалось никаких протестов и никто не ставил никаких препятствий его верховной власти. Но в начале XIV века финансовые возможности династии явно стали непропорциональны ее политическому могуществу. Герцоги оказались вынужденными отчуждать свои домены, занимать деньги у ломбардских банкиров, закладывать свои доходы и продавать судебные должности тому, кто больше платил. Эти финансовые затруднения не только подрывали корни могущества герцогов, но приводили также к плачевным последствиям для их подданных. Если князь оказывался не в состоянии платить свои долги, то его кредиторы накладывали за границей арест на имущество брабантцев, присваивали себе их доходы, конфисковали их сукна или их шерсть, заставляя их таким образом — хотели ли они того или нет — быть поручителями за долги своего государя и отвечать за обязательства, которых они не заключали.

Эта принудительная солидарность в финансовых делах неизбежно должна была повлечь за собой сотрудничество в государственных делах. Подданные соглашались брать на себя долги князя лишь при том условии, что впредь они будут принимать участие в государственном управлении. Они давали ему свои деньги лишь в обмен на серьезные гарантии, и договоры, которые они заключали с ним, походили на соглашения купца, находящегося накануне банкротства, с банкирами, у которых он просит помощи. Кортенбергская хартия, дарованная Иоанном II 27 сентября 1312 г.[1084], дает нам представление об уступках, которыми герцог заплатил за их помощь. Согласно ей, был создан пожизненный совет из 14 лиц, выбиравшихся из дворян и горожан, совет, имевший задачей надзирать за соблюдением привилегий и кутюмов герцогства. Этот совет должен был собираться раз в три недели, и его решения были окончательными. Если герцог отказывался признавать их, то страна освобождалась от обязанности повиноваться ему до тех пор, пока он продолжал свое сопротивление.

Как мы видим, Кортенбергская хартия весьма походила на Фекский мир, который она опередила всего лишь на четыре года. Однако она отличалась от него многими особенностями. Во-первых, она не была результатом гражданской войны. Это была уступка, сделанная государем в результате договора, или, вернее сказать, конкордата. Ее целью отнюдь не было положить конец старому спору об использовании князем своих верховных прав. Она ограничивалась установлением условий этого использования. Будучи более ясной, чем льежский документ, она точно устанавливала границы вмешательства страны и давала ей в качестве органа для этого вполне определенный институт. Но каковы бы ни были эти различия по форме и существу в епископском княжестве и в Брабанте, оба документа сходились в основном пункте: как тут, так и там, князь признавал отныне страну, как противостоящую ему политическую единицу, и в обоих случаях он давал ей в качестве гарантии право отказывать ему в своей помощи.

В то время как в Фекском мире единодушно объединились против епископа капитул св. Ламберта, рыцарство и города, в Кортенбергской хартии фигурировали только города и дворянство. Действительно, брабантское духовенство играло на протяжении всего средневековья лишь весьма скромную роль в делах герцогства. Брабантские монастыри, построенные на землях герцога, разбогатевшие благодаря ему, подчиненные его фогтской власти, обязанные содержать герцога и его свиту во время их поездок и поставлять рабочие руки для барщин, совершенно не имели того авторитета, которым пользовался льежский капитул. Аббаты, довольные мирным существованием среди прекрасных пейзажей, в своих монастырях, где царили мистические настроения, — которые вскоре нашли себе такое прекрасное выражение в писаниях Рюисбрука, — поглощенные, кроме того, собственными хозяйственными заботами, не имели никаких оснований требовать себе доли политического влияния, наряду с обоими светскими сословиями. Обособившись от всей остальной страны, они отдельно вели переговоры с герцогом, требуя за оказываемую ему денежную помощь лишь уступок, строго ограниченных сферой их интересов. В 1338 г. они добились от Иоанна III ограничения налагавшейся на церковную землю барщины 1600 рабочими днями в год[1085].

Но совсем иначе обстояло дело с дворянством и с городами. Дворянство, сгруппировавшееся вокруг могущественных баронов — Бертгутов, Арсхотов, Гасбеков, — которые владели обширными поместьями и неприступные замки которых резко отличались от бедных усадеб льежских рыцарей, дворянство, многочисленное и необходимое герцогу в случае войны, имело свое определенное место в совете страны. Города, игравшие еще более важную роль, чем дворянство, потому что они были богаче и потому что от них в конце концов зависело погашение долгов князя, требовали для себя влияния, соответствовавшего оказываемым ими услугам. Они были представлены в Кортенбергском совете 10 горожанами, наряду с заседавшими там четырьмя рыцарями. Таким образом, уже в первом документе, освящавшем законное вмешательство страны в дела государственного управления, силой обстоятельств было установлено преобладание обоих светских сословий и привилегированное место городов.

Финансовые трудности, с которыми князю приходилось бороться и в дальнейшем, повлекли за собой быстрый рост этой роли городов. Преследуемый своими кредиторами, Иоанн III, подобно своему отцу, обратился к их помощи; они согласились дать ее лишь взамен двух новых привилегий: Валлонской и Фламандской хартий (12 июля 1314 г.)[1086].

Читая их, можно подумать, что герцог, подобно моту, не умеющему распоряжаться своими средствами, стал под опеку горожан и предоставил им заботу о своих делах. Отныне для назначения высших чиновников герцогства требовалось согласие городов, без их согласия нельзя было издавать указов, содержавших тягостные для князя или страны обязательства; без их одобрения нельзя было производить никаких отчуждений земель. Города же намечали средства для погашения долгов государя, перед ними, наконец, отчитывались все чиновники финансового ведомства. Кроме того, они добились права надзора за чеканкой монеты, отмены продажи должностей и обещания, что деньги, собираемые на содержание дорог, не будут употреблены по другому назначению.

Большие войны, который Иоанн III вынужден был вести со своими соседями, послужили поводом для новых уступок, ибо эти войны потребовали новых расходов. В 1334 г. был создан совет из шести лиц (двух рыцарей, двух брюссельских и двух лувенских горожан), задачей которого было взимание и распоряжение всеми суммами, предназначавшимися для погашения займов, заключенных князем в целях обороны страны[1087].

Итак, мы видим, что в силу любопытного контраста, те самые этапы конституционного развития, которые ознаменованы были в Льежском княжестве многочисленными конфликтами с епископом, в Брабанте были отмечены просьбами о помощи, обращенными герцогом к его подданным. В одном случае участие страны в государственном управлении было добыто силой и включено в мирные договоры, в другом — перед нами ряд подтверждающих его хартий, пожалованных государем. Льежцы прямо нападали на altum dominium своего епископа; брабантцы же довольствовались гарантиями, суживавшими функции верховной власти все более тесными рамками. Эта разница, несомненно, объяснялась различным положением в обоих случаях городов по отношению к князю. Вместо того чтобы постоянно устраивать восстания по примеру демократических городов епископства, большие брабантские города,

управлявшиеся олигархией из патрициев и купцов, остерегались рвать с династией, защищавшей их от ремесленников. Кроме того, могущество дворянства помешало им добиться того исключительного авторитета, которым пользовались их соседи. Наряду с ними значительную долю политического влияния сохранили бароны — baenrotsen, и рыцари — ridders, или smalheeren, и различие интересов поддерживало между обоими светскими сословиями известное равновесие.

Прекращение мужской линии династии в 1355 г. дало возможность подвести прочный фундамент под конституционную систему, выработавшуюся постепенно с начала XIV века. Прежде чем согласиться признать государем чужеземного князя, Венцеслава Люксембургского, мужа старшей дочери Иоанна III, Брабант, осознавший теперь свою территориальную индивидуальность, поставил свои условия и потребовал гарантий. И здесь инициатива принадлежала городам. За несколько месяцев до смерти герцога они вступили в союз между собой, решили не допускать никакого расчленения герцогства, обещали друг другу заставить «всю страну в целом» (gemeen land) признать государем того, в пользу кого они выскажутся, и оказывать друг другу помощь в сохранении своих вольностей и привилегий[1088]. Это общее соглашение между населением различных городов явилось как бы прологом к «Joyeuse Entree» (blijde incomst). Оно заранее предвосхищало условия этого знаменитого документа и предупреждало Венцеслава о том положении, которое ему предстояло занять среди его будущих подданных. По отношению к этому чужеземцу Брабант занял совсем иную позицию, чем он занимал по отношению к своим национальным князьям, наделенным авторитетом традиции и являвшимся хранителями власти, освященной вековым обладанием. Брабант видел в нем как бы претендента и соглашался признать его при условии компромисса, устанавливавшего на будущее время характер и функции верховной власти. Фактически «Joyeuse Entree», которой Венцеслав присягнул 3 января 1356 г., носила характер капитуляции[1089].

Этот документ подтверждал, подобно Фекскому миру, но более ясно и отчетливо, права страны по отношению к князю, освящая их конституционным актом, принятым обеими сторонами. Его главные пункты устанавливали неделимость государства, право замещать все должности только брабантцами, обязательство для князя заключать союзы, начинать войну, чеканить момент — лишь с согласия gemeen land (всей страны).

Под этим термином, который в начале V века был заменен термином Staeten, понимались три сословия страны: прелаты, бароны и рыцари, и брабантские города — «prelaete, baenrotsen ende smalheeren, ende die steden van Brabant». После введения «Joyeuse Entree», как и до нее, роль первых оставалась очень ограниченной, проявляясь лишь в случае вотирования налогов, что касается обоих светских сословий, то их вмешательство в дела государственного управления продолжало усиливаться вплоть до правления Филиппа Доброго. При слабом Иоанне IV они почти совсем захватили в свои руки управление герцогством и взяли князя под свою опеку. Надо, впрочем, заметить, что в эту эпоху, от имени штатов, управляли фактически города. Освободившись от тяготевшей над ними олигархии, опираясь на герцога, они теперь нисколько не щадили его. Их политический идеал вдохновлялся, по-видимому, муниципальным строем, существовавшим в их стенах. Они желали подчинить князя штатам, где их воля была всемогуща, подобно тому, как их бургомистры и их эшевены, в свою очередь, подчинены были в каждом городе большому совету (breeden raed) городской общины. Таким образом конституционная история Брабанта, как и Льежской области, завершилась одинаковым образом — гегемонией городов.

IV

Из всех нидерландских княжеств только Льежская область и Брабант обладали в XIV веке письменными актами, сообщавшими их конституционному строю законный характер. Ни в Генегау, ни во Фландрии не было ничего подобного. Установление договорного modus vivendi между князем и его подданными было бесполезно — в первом и невозможно — во второй, и в обоих случаях это отличие объяснялось опять-таки ролью городов.

В Генегау в Средние века не образовалось ни одного крупного городского центра, за исключением Валансьена. Эта область, которой в XIX веке предстояло столь блестящее промышленное будущее, имела тогда чисто земледельческий характер. Прекрасные равнины покрывали ее тогда еще неоткрытые угольные богатства, и только в тех местах, где уголь выходил на поверхность земли, устроили несколько копей, доставлявших топливо окрестным жителям. Графство, отлично возделанное, очень плодородное, повсюду распаханное, усеянное крупными церковными поместьями и замками, резко отличалось своими очаровательными пейзажами и своим цветущим видом по сравнению с бедностью и дикостью Арденн. Соседним областям, и в частности Фландрии, оно поставляло значительную часть нужного им зерна. Экономическое значение земледельческих классов далеко превосходило здесь значение городского населения. Монс, Авен, Ат, Бушен, Мобеж, Бинш представляли в конце концов лишь большие укрепленные крепости, местная промышленность которых имела рынком сбыта окружающие деревни. Их скромное население, состоявшее из зажиточных ремесленников и мелких рантье, влачило незаметное провинциальное существование. Здесь нельзя было встретить тех резких социальных контрастов и той напряженной и выражавшейся в непрерывном брожении жизни, которую мы видим в крупных суконных центрах Севера.

При этих условиях легко понять, что горожане Генегау не могли играть выдающейся политической роли. Их интересы, ограниченные очень узкой сферой, не приводили их в столкновение ни с князем, ни с духовенством, ни с дворянством. Граф призывал их на совет лишь тогда, когда чувствовал нужду в их денежной помощи. С 1338 г. становятся все многочисленнее «заседания» («journées») и «парламенты» («parks merits»), на которых присутствовали депутаты горожан, то одни, то совместно с депутатами дворян, а также «прелатов и коллегий»[1090]. Мало-помалу это вмешательство страны в государственные дела сделалось нормальным явлением и стало законным. Вступление на престол новой династии на место дома д'Авенов (1345 г.) привело к таким же последствиям, как и в Брабанте при вступлении на престол Венцеслава. Маргарита Баварская обещала обоим первым сословиям уважать «добрые и старые обычаи страны» и принесла присягу жителям Монса и Валансьена сохранить в силе все их жалованные грамоты, патенты, привилегии И вольности[1091]. Таким образом ей с самого же начала пришлось считаться с городами. На основании молчаливого соглашения они стали принимать участие в делах управления наряду с дворянством и духовенством. Политическое равновесие гарантировалось традицией. Горожане довольствовались отведенной им ролью. Они не пытались подчинить себе князя и еще менее пытались лишить его верховных прерогатив. Все три сословия заняли каждое свое место около государя и приобрели право вотировать налоги. Без всяких грамот и привилегий, которые оговаривали бы их права, они сотрудничали теперь с князем. Хотя их право покоилось только на обычае, но оно было достаточно прочно. С середины XIV века[1092] их регулярно собирали вместе на «парламенты», которые под названием «штатов» оставались затем вплоть до конца старого порядка одним из основных элементов территориальной конституции.

Во Фландрии, в связи с подавляющим перевесом городов, невозможно было то равновесие между тремя сословиями, которое установилось в Генегау. Во Фландрии, между большими городами, которые могли выставить тысячи бойцов, которые распоряжались в своих кастелянствах, подчинили себе второстепенные города, раздавали в деревнях своим «внешним горожанам» сословные права бюргерства, неравенство между ними, с одной стороны, и дворянством и духовенством — с другой, было слишком велико, чтобы они могли согласиться на уменьшение своей власти и на раздел ее с последними. Они знали, что благосостояние страны покоится на их промышленности, что ее безопасность гарантируется их военным могуществом, и требовали себе роли, соответствующей их значению. В силу экономического развития Фландрии города занимали по отношению к другим сословиям такое же положение, какое принадлежало в каждом из них ремесленникам, занимавшимся обработкой шерсти, по сравнению с другими ремесленниками. Интересы духовенства и дворянства не могли получить преобладания над интересами городов или хотя бы мириться с ними. Все усиливавшемуся напору городов на страну они могли противопоставить лишь слабую плотину, которая была вскоре прорвана. Благодаря праву «внешнего гражданства», благодаря все возраставшему вмешательству больших городов в дела сельских местностей привилегии духовенства и дворянства непрерывно суживались, если не юридически, то во всяком случае фактически.

Надо, впрочем, заметить, что в течение XIII века сам граф очень ослабил их. Деятельность бальи, пожалование местных грамот, унифицировавших право и придавших единство управлению, лишили привилегированные сословия значительной доли их влияния, подчинили их налогам и помешали им сохранить характер легальных классов и корпораций. В правление Гюи де Дампьера и Роберта Бетюнского они перестали уже быть особыми политическими единицами. Говоря о своих подданных, князь уже не упоминает о них отдельно; он объединяет их в официальном языке со всей совокупностью «своих фландрских подданных и областей».

Эта нивелирующая деятельность государя была, разумеется, на руку городам. Граф работал на них и расчищал путь их посягательствам на его верховные права. Он сам стал жертвой своей монархической политики, ибо, сломив силу сопротивления духовенства и дворянства, убрав тот противовес, который мог уравновесить напор больших городов, он оказался совершенно один лицом к лицу с ними, и примерно в начале XIV века его положение стало чрезвычайно затруднительным.

Действительно, города были слишком могущественны, чтобы задумываться о правах своего сеньора; если они признавали их в теории, то игнорировали их на практике. Не имея никакого легального титула, опираясь только на свою силу, они заявляли теперь, что представляют всю страну в целом, gemeen land. В действительности они поглотили ее и, так сказать, инкорпорировали в себе. В течение XIV века старое традиционное выражение «три города Фландрии» (de drie steden van Vlaenderen) уступило место новому выражению «три члена Аландрии» (de drie leden van Vlaenderen), пережившему века[1093]. Между князем и триумвиратом Гента, Брюгге и Ипра царила открытая вражда, а противоречие принципов делало невозможным какое бы то ни было соглашение. Право законного суверенитета графов и сила реального суверенитета городов резко сталкивались между собой, не приводя к решающему перевесу какой-нибудь из сторон, обнаруживавших одинаковую непримиримость. Никто не думал о компромиссе или о разделе власти. Обе стороны охотно прибегали к неопределенным и двусмысленным выражениям. При переговорах друг с другом они тщательно избегали пользоваться точными терминами. Когда в 1379 г. Людовик Мальский примирился со страной, т. е. с городами, то ограничились заявлением, что граф останется «свободным государем» (vrij heere), а его подданные «свободными людьми» (vrije lieden)[1094].

Могло бы казаться странным, каким образом «три города» не сумели восторжествовать окончательно над князем и заставить его капитулировать, если не учитывать характера их взаимоотношений. Чтобы быть непобедимыми, они должны были, подобно, например, льежским городам, действовать сообща, подчиняясь единому руководству. Но равенство их сил и их взаимное соперничество мешали прочному объединению их усилий. Граф воспользовался их раздорами. Его спасла борьба Гента с Брюгге, а затем — Брюгге с Гентом. С другой стороны, мы видели, что мелкие города объединились вокруг графа, и так же поступили духовенство и дворянство. Князь стал, таким образом, центром притяжения всех интересов, задетых гегемонией больших городов. Его верховные права стали казаться всем тем, кого угнетали города, необходимой гарантией их свободы. Этим объясняется то своеобразное явление, что параллельно росту могущества «трех членов Фландрии» все более усиливались монархические поползновения графа. Чем резче выступали тенденции городской политики, тем многочисленнее становились противники городов, и следовательно, сторонники князя. Начиная со второй половины XIV века можно предвидеть, что в предстоящем решительном поединке возьмет верх князь, и Людовика Мальского следует рассматривать в Нидерландах как предшественника монархической формы правления, восторжествовавшей при бургундских герцогах.


Загрузка...