Тринидад

Несколько поколений они прожили на срединной земле, разбивая шатры между жилищами отцов и настоящим Египтом, и теперь превратились в блуждающие души, робкие духом, лишенные веры. Они многое забыли; лишь отчасти усвоили себе что-то из новых мыслей; утратив ориентацию, они не доверяли собственным чувствам. Они не доверяли даже тому горькому чувству, которое испытывали к своему пленению.

Томас Манн. Скрижали закона

Те, кому латинский язык совсем недавно внушал откровенную неприязнь, горячо взялись за изучение латинского красноречия. За этим последовало и желание одеться по-нашему, и многие облеклись в тогу. Так мало-помалу наши пороки соблазнили британцев, и они пристрастились к портикам, термам и изысканным пиршествам. И то, что было ступенью к дальнейшему порабощению, именовалось ими, неискушенными и простодушными, образованностью и просвещенностью.

Тацит. Агрикола

Как только «Франсиско Бобадилья» коснулся бортом причала, ткнувшись в резиновые краги, привычный страх перед Тринидадом вновь охватил меня. Я не хотел оставаться. Я ушел из-под защиты корабля, и у меня не было уверенности, что я смогу вновь уплыть отсюда. Я ничего не забыл: деревянные дома, спущенные жалюзи, резьба вдоль крыш — по моде добетонной эпохи; бетонные дома с верандами в форме буквы L и с вынесенными вперед спальнями — по моде тридцатых годов; двухэтажные сирийские дома из штампованных бетонных блоков, второй этаж в точности воспроизводит первый — по моде сороковых. Больше стало неоновых реклам. Они сделаны с претензией — рука наклоняется, и вино льется в бокал, — но не слишком умело, и впечатление оставляют вполне тринидадское: очень энергично, в духе слегка отсталой современности. Больше стало машин. По номерам я понял, что теперь на дорогах их около пятидесяти тысяч; когда я уезжал, и двадцати тысяч не было. И весь город содрогается от игры уличных оркестров, наяривающих на канистрах, бочках и т. п. Хорошее начало для романа или путевых заметок. Но звук этих шумовых оркестров раньше считался высшим проявлением культуры Вест-Индии, поэтому я ненавижу этот звук.

Когда впервые приезжаешь в город, в особенности если приехать ночью, прохожие некоторое время выглядят по-особому: они участники обряда, который незнаком путешественнику, они идут от одной тайны к другой. Но проезжая теперь по Порт-оф-Спейну и глядя на людей, сидящих на тротуарах вокруг ярко освещенных лотков и повозок с кокосами, я не ощущал никакого волнения, и мне стало больно, не столько из-за узнаваемости, сколько из-за неизменности окружающего. Годы, проведенные за границей, испарились, и я больше не понимал, где моя настоящая жизнь — первые восемнадцать лет в Тринидаде или все последующие годы в Англии. Я никогда не хотел жить в Тринидаде. В четвертом классе я написал на последней странице своего «Нового учебника латинского языка» Кеннеди торжественное обещание уехать через пять лет. Я уехал через шесть. И много лет спустя в Англии, заснув у себя в спальне со включенным электрическим камином, я просыпался от кошмара, что снова вернулся в тропический Тринидад.

Я никогда не раздумывал над своим страхом перед Тринидадом. Мне не хотелось задумываться об этом. В своих книгах я просто выразил этот ужас, и только сейчас, именно сейчас, когда я это пишу, я могу попробовать присмотреться к нему поближе. Я знал, что Тринидад — это цинизм, мелочность и творческое бессилие. Здесь можно было специализироваться только по юриспруденции или медицине, потому что в других профессиях не было нужды, а самыми успешными людьми были коммивояжеры, банковские служащие и торговцы. Власть признавали, а вот достоинство не разрешалось никому. Всякий хоть сколько-то заметный человек считался нечестным и достойным презрения. Мы жили в обществе, которое отказало себе в героях.

Здесь из уст в уста передаются не истории успеха, а истории жизненного краха: о способных студентах, добившихся стипендии, которые рано умерли, сошли с ума или спились, о подававших надежды игроках в крикет, чья карьера погибла из-за разногласий с начальством.

Здесь ругательным словом «честолюбец» награждают всякого, кто научился делать что-то, чего не умеют все. Особые умения не нужны обществу, которое никогда ничего не производило, которому никогда не приходилось доказывать свою состоятельность, да и вообще ничего никогда не приходилось. И всех, кто чуть-чуть выдается, следовало причесать под одну гребенку или, по тринидадскому выражению, «выварить». Так что великодушия — взаимного признания между равными — тут не ведали; я читал о нем в книгах, а воочию увидел только в Англии.

Вместо таланта, свойства ненужного, тринидадец пестует в себе умение интриговать, и в интригах по мелочам и по-крупному достигает огромных успехов. Признание чужих заслуг ему тоже знакомо: тринидадец восхищается мальчиками, отлично успевающими в школе, — академические успехи, не имеющие отношения к реальной жизни, льстят всему обществу и ничем не угрожают, восхищается студентами, получившими стипендию, пока те не становятся «честолюбцами», восхищается скаковыми лошадьми. И игроками в крикет.

Крикет в Тринидаде всегда был больше чем игрой. В обществе, которое не требовало никаких умений и не награждало заслуг, крикет был единственным видом деятельности, позволявшим человеку дорасти до своей подлинной меры и получить оценку по международным стандартам. Когда игрок один на поле, вне путаницы интриг, каждому ясно, чего он стоит. Его раса, образование, состояние не имеют значения. У нас не было ученых, инженеров, исследователей, солдат и поэтов. Игрок в крикет был нашей единственной героической фигурой. Вот почему в Вест-Индии крикет — это целое шоу, и вот почему еще долго здесь не будет командной игры. Ведь дело здесь в индивидуальности. Мы шли аплодировать именно ей, и если игрок не походил на героя, мы не хотели его видеть, как бы здорово он ни играл в крикет. И именно поэтому история о подававшем надежды игроке в крикет была самой страшной историей краха. Это бродячий сюжет тринидадского фольклора, он появляется и в тринидадской пьесе Эррола Джона «Луна на радужной шали».

Хотя мы и сознавали, что с нашим обществом что-то не так, мы не делали попытки разобраться. Тринидад был слишком незначителен, и нам было трудно поверить, что имеет смысл читать историю того места, которое, как все говорят, — просто крапинка на карте мира. Нам был интересен мир вокруг, чем дальше, тем лучше: Австралия — лучше, чем Венесуэла, которая была нам видна в безоблачные дни. Наше собственное прошлое было похоронено, и никто не хотел его раскапывать. Это наделило нас странным чувством времени. Англия 1914 года была только вчера; Тринидад 1914 года принадлежал темным векам.

Время от времени случались расовые протесты, но они не задевали наших глубоких чувств, потому что выражали лишь толику истины. Каждый был индивидом и сражался за место в обществе — да только общества не было. Мы принадлежали разным расам, религиям, группам и кланам. Каким-то образом мы все вместе оказались на одном острове. Ничто не связывало нас, кроме единого места проживания. Не существовало никакого националистического духа, глубокого антиимпериалистического духа тоже не было — фактически только наша «британскость», принадлежность Британской империи и создавала нашу идентичность. Так что протест мог быть только индивидуальным, одиноким и незаметным.

Лишь к концу войны до нас начали доноситься какие-то истории успеха — о ком-то, кто служил с отличием в военно-воздушных силах Великобритании, о людях, ставших преподавателями в английских и американских университетах, о певцах, прославившихся за рубежом. Все они покинули страну. «Честолюбцы» у себя на родине, они добились успеха за границей; и поскольку они не принадлежали к местным презренным выскочкам, Тринидад признавал их с благодушной готовностью и даже преувеличивал их заслуги.

Здесь пропадешь, беги отсюда — вот какие ощущения вселяло общество, в котором я жил.

Из «Тринидад Гардиан»:

Литература — наше наследие Редактор, «Гардиан»

Статья в «Тринидад Гардиан» за 22 октября, посвященная падению цен на золото, была озаглавлена «Золото перестает блестеть» [яс], и это напомнило мне об известной цитате: «Не все то золото, что блестит».

В порядке литературной справки: этот отрывок цитируют неверно, следует читать: «Не все то золото, что блещет». Это цитата из «Венецианского купца». Конечно, «блестит» и «блещет» передают одну идею, но «блестит» — это не по-шекспировски. «Блещет» — вот слово, донесенное до нас, и нам надлежит передать его дальше без изменений и переделок.

Я говорю это не в укор тем, кто прежде путал эти слова. Скорее это призыв сохранить те слова и фразы, что составляют отчасти наше литературное наследие.

Норманн А. Картер

На «Франсиско Бобадилье» мигранты никого всерьез не интересовали. В Тринидаде о них больше беспокоились. Численность населения подскочила с 560 ООО в 1946 г. до 825 ООО в 1960-ом. Иммигранты прибывали из Англии, Канады и Австралии, а также с других островов Вест-Индии. Белые иммигранты заняли уже два вновь отстроенных района на краю города, но самое сильное недовольство Тринидада вызывали иммигранты из Вест-Индии, в особенности из Гренады. Гренада с незапамятных времен была смешным словом в Тринидаде, как город Уиган в Англии. О выселениях гренадцев и других иммигрантов с малых островов сочиняются калипсо[1].

Незадолго до моего приезда полиция провела очередную, по слухам, очень жесткую, кампанию против нелегальных иммигрантов. Во всем мире к иммигрантам относятся одинаково — истории об иммигрантах из Вест-Индии в Англии («по двадцать четыре человека в комнате») в точности повторяют то, что рассказывают о гренадцах и прочих в Тринидаде, — и общество с большим энтузиазмом отнеслось к тому, что гренадцы в ужасе рассеялись по острову и попрятались. (Многих прикрыли работодатели, которые ценят их как дешевую рабочую силу. В отдаленном районе Ортуар я наткнулся на целую толпу винченцийцев, которые собирали под мангровыми деревьями устриц для местного предпринимателя.) Сочинитель калипсо по кличке Лорд Блэки пел:

Двигай, двигай, дай мне мою долю,

Бьют гренадцев на Площади вволю.

Дай мне плетку, дай мою долю,

Бьют гренадцев на Площади вволю.

Как узнали они, что у нас Федерация,

Так и набились на остров гренадцы к нам.

Гренадцы не вылезали из выпусков новостей. Последней сенсацией Тринидада был гренадец двадцати четырех лет, женившийся на тринидадке восьмидесяти четырех. Их фотографии часто появлялись в газетах, кинопродюсеры уговаривали их появляться на публике, и пошел слух — возможно, его пустили проправительственные силы, — что действующий лидер оппозиции предложил этому гренадцу выдвинуться на ближайших выборах кандидатом от оппозиционной партии. В интервью «Санди Гардиан» — с фотографиями невесты, кормящей цыплят, и жениха в роли судьи на футбольном матче — гренадец рассказал, что в Гренаде у него четверо детей (таким образом, доказывая лживость одного из бытующих слухов). Он оставил их мать потому, что она и ее семья слишком «торопили» его с браком.

Это как-то утром и обсуждалось в одном такси в Порт-оф-Спейне.

«Эх, вертихвостка бессовестная эта старуха, если хотите знать, — сказала дородная женщина рядом со мной. — Господи ты ж Боже мой! С утра она страшная, наверно, как смертный грех! Мне илятидесяти нету, а как гляну с утра на свою рожу, так прям страх берет».

«Когда мой ко мне приставать начинает, — сказала женщина на переднем сиденье, — меня это так бесит, так бы по морде и съездила! Ну, я просто спиной к нему поворачиваюсь, слышь. И дышу такая, типа я тут сплю, дрыхну я!»

«Правильно, девка. А мне сказала соседка, что этому гренадцу только учиться надо. Он валит на свою учебу, а она дома цыпок кормит. Видела, в „Гардиан“ было, как она своих цыпок кормит?»

Из «Тринидад Гардиан»

Показ мод

Руководство «Старлайт Драйв-Инн и Поллянна», нового магазина детской одежды, устроило замечательный показ детской моды в кинотеатре в воскресенье в полдень, перед началом сеанса. Не говоря уж о прелестных платьях, а они были восхитительны, маленькие модели, мальчики и девочки, одному малышу не было еще и двух, были совершенно потрясающи, полны самообладания и спокойствия. Список одежд начинался с купальных костюмов «Балон», в стиле Брижит Бардо, но, несомненно, и сама Б. Б. не могла бы лучше представить свой костюм, чем Кристина Козье и Рената Лопес; не говоря уж о господине Бэрри Венте и его бикини аля Марлон Брандо… Среди наиболее восторженной публики были миссис Исаак Акоу с внуками, мистер и миссис А. Диксон, мистер и миссис Денис Крукс с детьми, мистер и миссис Франк де Фрейтас с семьей.

Тринидад считает себя современным, и другие страны Вест-Индии признают его таковым. В Тринидаде есть ночные клубы, рестораны, бары с кондиционерами, супермаркеты, фонтанчики с содовой, аптеки с мороженым, здесь можно, не вылезая из машины, посмотреть кино и даже снять деньги со счета. Но «современность» для Тринидада — это еще кое-что. Это означает неизменную быстроту реакции, желание переделать себя, готовность воспринять все, что фильмы, журналы, комиксы подают как американское. Королевы красоты и показы мод — это современность. Современность — это имя Луи (в Тринидаде произносят Лоис), которое пришло на остров в 1940-х годах вместе с Луи Лейн, героиней американского комикса «Супермен». Просто радио — не современно. Коммерческое радио — да: когда я был подростком, не знать последней мелодии из рекламы означало быть примитивным.

Быть современным означает отказываться от местных продуктов и употреблять только те, которые рекламируются в американских журналах. Отличный кофе, выращиваемый в Тринидаде, пьют только самые бедные и некоторые англичане-экспаты среднего класса. Все остальные пьют «Нескафе» или «Максвелл Хаус», или «Чейс», или «Санборн» — он дороже, но рекламируется в журналах, вот все его и пьют. Элегантные и удобные кресла с регулируемой спинкой и мягкими подлокотниками, сделанные из местного дерева местными мастерами, не современны и исчезли отовсюду, кроме беднейших домов. Их место заняла импортная трубчатая стальная мебель, гонконговские стулья из пластиковой соломки и длинные, тонкие стулья из чугуна.

В своей статье, опубликованной в «Каррибиан Квортели», журнале университетского колледжа Вест-Индии, д-р Альфред П. Торн исследует экономические последствия этой «очевидной психологической особенности». «Большое число островитян среднего и высшего класса, — пишет он, — избегает регулярного потребления многих местных корнеплодов и других сельскохозяйственных продуктов и предпочитает импортированные артикулы соответствующей пищевой ценности (обычно по более высокой цене)». Он предлагает, чтобы политические лидеры и новая элита показывали пример, и это будет куда более эффективно, чем «страстно проклинать и пламенно проповедовать».

«Существует ли сколько-нибудь достаточное основание, по которому в системе престижа сладкий картофель и тому подобное не могут служить пищей среднего и высшего класса нашего общества? Разве утонченные английские бароны и графы или даже самые изысканные принцессы королевского дома не разделяют простой „ирландский“ картофель с английскими докерами? Даже то, что кокни прозвали скромные корнеплоды „мотыгами“, не отвратило аристократа-потребителя».

Это старая проблема Вест-Индии. Еще Троллоп, говоря о Ямайке, печалился в 1859 году:

По всему острову можно заметить, что людям нравятся английские блюда, что они презирают — или притворяются, что презирают, — собственные продукты. Тебе предложат суп из бычьих хвостиков, когда черепаший суп куда дешевле. Ростбиф и бифштекс встречаются за обедом и ужином. В огромных количествах поглощается пиво. В то время как ямс, авокадо, горная капуста, бананы и еще двадцать превосходных плодов могли бы накормить все собрание, люди настаивают на том, чтобы им подавали плохой английский картофель; а их желание есть английские маринады уже смахивает на одержимость.

Чарльз Кингсли, который спустя десять лет провел зиму в Тринидаде, в рассказе «Наконец» поведал историю об одном немце, который, учитывая, что Тринидад производит сахар, ваниль и какао, решил производить в Тринидаде шоколад. Так он и сделал, и цена этого шоколада была в четверть от стоимости импортного. «Но светлые креолы ни в какую не покупали его. Он не мог быть хорошим; он не мог быть настоящим, если только он дважды не пересек Атлантику сначала вперед, а потом назад — из Парижа, этого центра всякой моды». Туристы на Ямайке часто жалуются, что им неоткуда взять ямайской еды. И однажды, когда в одном небольшим клубе для интеллектуалов в Порт-оф-Спейне я попросил желе из гуаявы, у них оказался только джем из сливы-венгерки.

Так что современность в Тринидаде оказывается лишь крайней восприимчивостью людей, которые, будучи не уверены в себе, не имея ни собственного стиля, ни вкуса, страстно жаждут инструкций. В Англии и Америки для них есть глянцевые журналы; в Тринидаде инструкции поставляют рекламные агентства, которые пользуются большой популярностью не только из-за этого, но и потому, что реклама сама по себе уже современная вещь.

Было время, когда в Тринидаде не было агентств, и самое большее, на что мы оказались способны в копирайтинге, это «Свежесть морского бриза в бутылке» (компания «Лимакол») и «Если вы не пьете ром — это ваше дело;

если пьете — то наше» (Мистер Фернандес). В остальном мы обходились списком уцененных товаров и обычными сагами о плохом дыхании и прилагающихся к нему зубных пастах. Теперь все изменилось. Давно известно, что о стране можно судить по ее рекламе. Рекламные объявления Тринидада очень поучительны. Человек с черной повязкой на глазу используется в рекламе не гавайских рубашек, но алкогольных напитков. Бермудские бисквиты рекламируются как «линейка превосходных крекеров», среди которых «крекер „Мопси“ для юных сердцем» — что звучит так же загадочно, как и слоган на тринидадском грейпфрутовом соке: «Улыбка доброго здоровья — здесь внутри». «Крикс» (тоже из бермудской линейки) — это «уже сам по себе обед». Поломав голову над упаковкой, приходишь к выводу, что смысл всего этого в том, чтобы убедить тринидадцев, что бермудские бисквиты — это и в самом деле «крекеры», те американские штуки, которые американцы едят в фильмах и комиксах. В рекламе обычного рома из дубовых бочек (кажется, это был ролик на десять секунд, но может быть, я путаю его с другими роликами) несколько смеющихся, хорошо одетых, тщательно отобранных по цвету тринидадцев стоят у стойки бара. Ни одного черного. По-настоящему черный актер снимался в роли руки, высовывающейся из гаража в ролике «Я всегда так и хотел, у меня всё, как у Шелл», а черные лица используются обычно в рекламе велосипедов, крепкого пива и тому подобного.

Это все продукция рекламщиков-экспатов, и Тринидад смиренно и благодарно замирает перед нею. В то время как саму идею современной рекламы повсюду критикуют все кому не лень, Тринидад предоставляет ей убежище, поскольку официально признано, что тринидадцы не умеют делать рекламу. В самом деле, без внешней поддержки коммерческому радио вряд ли удалось бы закрепиться. В те далекие дни, каждое утро в четверть восьмого, Дуг Хаттон приветствовал вас «Лучшими покупками» — смесью музыки и информации. Иногда он звонил по телефону и спрашивал у людей, узнают ли они «номер», который сейчас звучит; если да, то им выдавался приз, предоставленный какой-нибудь фирмой, желающей внести лепту в общественные развлечения. В восемь Хаттон покидал эфир, уступая место недолгим местным новостям, еще кое-какой информации и объявлениям о смертях. А в половине девятого заступал на вахту коллега Хаттона Хал Морроу с «Каруселью Морроу» — смесью информации и музыки. Она продолжалась до девяти, и в течение всего остального дня никаких Морроу и Хаттонов больше не было, до тех пор пока они не возвращались вечером с викториной или конкурсом талантов, еще музыкой и еще информацией. Они рановато ушли на пенсию, Хаттон и Морроу, но Тринидад неустанно почитал их: ведь это были простые люди, о чьей работе широкий мир не узнает никогда, но которые повернулись спиной к успеху и популярности в метрополии и посвятили себя служению жителям колоний.

В общем, Тринидаду, который рожденные им таланты торопились покинуть, всегда везло в привлечении людей авантюрного духа.

«Я второсортник, — сказал один успешный американец-бизнесмен англичанину, который и передал мне это, — но это третьесортное место, и я тут преуспеваю. Зачем мне отсюда уезжать?»

С таким упором на все американское, все английское считается здесь старомодным и провинциальным. Чем хороша современность в Тринидаде — это тем, что здесь хорошо готовят еду самых разных кухонь. Однажды я был в английском ресторане. Замечание Троллопа о картофеле все еще вполне применимо, и ресторан, который был тем местом, где за каждым блюдом следует «и чипсы», привлекал ностальгирующих экспатов и англофильскую трини-дадскую элиту. Официанты были одеты как на парад. Мой официант держался не менее угрюмо, чем я сам, пока я не спросил, что у них на сладкое. Сперва он, казалось, был в затруднении, а потом наконец сказал: «Хлебный пудинг», с трудом сдерживая смех, как бы снимая с себя всякую ответственность за подобную нелепость.

Итак, Тринидад создает впечатление развивающегося, полного сил, даже несколько сумасшедшего островка. Благодаря нескольким пожарам главные улицы Порт-оф-Спейна были перестроены, и здание Салватори символизирует собой все, что есть в городе современного. В других районах еще стоят каменные дома с плоскими фасадами — жилые дома, превращенные в ответ на потребности растущего города в магазины. Машины еле ползут по забитым улицам, с парковкой проблемы. В магазинах товары без лейблов низкого качества, а цены сногсшибательные; наценка — пятьдесят, а то и сто процентов, а на некоторые товары, такие как японские безделушки, она достигает трехсот процентов: тринидадцы не купят то, что считают дешевым. В декабре 1959 года после того как государственные служащие получили надбавку к зарплатам, в Порт-оф-Спейне были распроданы все холодильники. На тотализаторах можно делать ставки на сегодняшние забеги в Англии. Да и в самом Тринидаде существуют многочисленные лошадиные забеги. Когда я был ребенком, они проходили только три раза в год. Скачки — одно из немногих развлечений на острове, они и всегда были популярны, а теперь, с притоком денег, тотализатор стал повсеместным. Тотализатор — это респектабельно, это практически отдельная индустрия. Мне рассказывали, что многих государственных служащих он привел прямиком в руки ростовщиков.


Мы отправились на скачки, покинув Порт-оф-Спейн по Райтстон-роуд, дороге с двусторонним движением, пролегающей между городом и осушенными землями в районе Доксайт, бывшей американской базы. Мы проехали технический колледж, он все еще был недостроен, отставая на несколько лет от своего собрата в Британской Гвиане, но, как говорится, за ним — будущее; проехали профсоюз моряков и береговых работников, новый штаб пожарной охраны. Затем мы выехали на шоссе Битам, новую дорогу, построенную на осушенной болотистой местности, чтобы разгрузить забитую Истерн-Мэйн-роуд. Справа от нас плыла городская свалка, затуманенная дымом горящего мусора. Слева был Шанти-Таун[2], прямо за городом, он лежал на холмах и был странно красив, каждая лачуга отбрасывала заостренную тень на красноватый холм, и так и хотелось зарисовать это на мокром срубом холсте. Шоссе патрулировали вороны. В Тринидаде эти черные птицы всегда где-то рядом; они садятся на изящные ветви кокосовых деревьев, и когда одна из бесчисленных городских бродячих собак на шоссе попадает под машину, ворон бросается вниз и до кости обгладывает изможденное тело, лишь время от времени тяжело отлетая, чтобы самому не попасть под колеса. Алые ибисы с грациозной неловкостью пролетели над мангровыми деревьями справа от нас. А на шоссе равномерно расставленные дорожные знаки в английском стиле предупреждали автомобилистов о необходимости держаться слева при обгоне.

В пути мы слушали музыку двух радиостанций. Всеми своими песнями, рекламой, постоянными сводками погоды (как если бы в любой момент все могло самым невероятным образом перемениться) и «новостями каждого часа» они давали нам понять, что мы находимся в возбуждающе роскошной столице с богатыми предместьями. Вскоре появились и предместья: повозки с лошадьми, маленькие домишки, люди на маленьких огородах. Мы со своей авторадиолой были в одном мире, они в другом.

Едущая навстречу машина мигнула фарами.

«Полиция, — сказал мой приятель, — скоростной контроль».

Каждая встречная машина сигналила фарами. И точно, вскоре мы проехали мимо несчастного, переодетого — точно напоказ — в штатское полицейского, который сидел на краю дороги и смотрел на что-то у себя в руке.

Деревенские жители, в основном разодетые индийцы, шли пешком в сторону ипподрома. Мы свернули с шоссе и увидели, что вся дорога, насколько хватает глаз, запружена машинами — разноцветными, новыми, сияющими на солнце. Это ничем не напоминало Тринидад, который я знал.

Когда Чарльз Кингсли[3] отправился на скачки в Порт-оф-Спейн в 1870 г., он наткнулся на умирающую лошадь, окруженную индийцами, которых он «тщетно» убеждал прикрыть лошадь попоной, «ибо у бедняги был солнечный удар». Кингсли приехал не делать ставки — он не был на скачках вот уже тридцать лет, — и он не рассказывает о тотализаторе. Он рассказывает о разбитой французской карусели («огромной махине с дурацкими снастями»), о людях, сидящих на траве («живых клумбах») и «совершенно отвратительном» запахе молодого рома. Он отправился на скачки, как он говорит, «чтобы походить в штатском среди толпы». Его очень впечатлило расовое многообразие, и гравюра, сопровождающая эту главу, изображает группу тринидадцев — негров, индийцев, китайцев — съехавшихся на скачки. Негры — мужчина и мальчик — в соломенных шляпах, рубашках без воротника и брюках в три четверти: сокращенная тропическая версия европейского наряда XVIII века, которая усилиями шоуменов в ночных клубах превратилась потом в народный костюм. Негритянка в тюрбане и накрахмаленных юбках, какие, сходя с парохода из Вест-Индии на остров Св. Фомы в конце 1858 года, Энтони Троллоп видел на продавщице цветов, стоявшей на пристани. «Эти юбки — пишет он, — придавали ее прямой фигуре тот вид легко сжимающейся массы, которая, что бы там ни говорил „Панч“, успела стать приятной для нашего взора». Мужчины-индийцы в тюрбанах, индийских жакетах и дхоти[4], в руках у них дубинки с железным наконечником (как у английских крестьян); индианки одеты в длинные юбки Объединенных провинций и орхни[5]. Китайцы — в китайской крестьянской одежде; у мужчин хвостик и в руках открытый зонтик.

Никаких умирающих лошадей, вокруг которых бестолково толпятся несущие тарабарщину люди, сегодня на скачках в Тринидаде нет. Никаких хвостиков, никаких народных костюмов в стиле калипсо, и тюрбаны встречаются редко. Одежда в одинаковом стиле, национальный вкус проявляется лишь в цветах. Три группы на гравюре Кингсли принадлежали трем разным культурам. Сегодня эти культуры, соединяясь, оказались преобразованы. Одна — китайская — почти исчезла, а нормы остальных приближаются к нормам тех, кто на гравюре отсутствует — европейцев.

* * *

Перед Институтом королевы Виктории в Порт-оф-Спейне установлен якорь, в хорошем состоянии, закрепленный в бетонной плите. Табличка рядом сообщает, что это, возможно, тот самый якорь, который потерял Колумб во время переезда по бурному заливу Парна. Вот и вся история Тринидада, можно сказать, за последние триста лет после его открытия. Испанцев больше интересовали богатые земли Южной Америки, и остров так никогда всерьез и не заселяли. Сегодняшнее изобилие индейских названий говорит об отсутствии ранней колонизации: Такаригуа, Тунапуна, Гуйагйаяре, Майаро, Арима, Напарима. В Тринидаде вы не найдете Скарборо или Плимут, как на Тобаго, Хэмпстед и Хайгейт, как на Ямайке, Виндзор Форест и Хэмптон Корт, как на береговой линии Британской Гвианы.

В 1595 на острове случились кое-какие события. Испанский губернатор, Беррио, использовал его в качестве базы для своих поисков Эльдорадо. Прибыл Рэйли, взял смолу из Смоляного озера, чтобы заделать швы на кораблях, объявил ее лучшей, чем в Норвегии; попробовал маленьких устриц, которые обитали в переплетениях твердых корней-мангровых деревьев, это тоже ему понравилось; и поскольку «оставь я за спиной гарнизон, который интересует то же, что и меня, я выставил бы себя совершенным ослом», он разграбил небольшое испанское поселение и забрал Беррио с собою в качестве проводника по реке Ориноко.

Только в 1783 году, когда население на острове составляли 700 белых, негров и цветных и 2000 индейцев, началась сколько-нибудь масштабная иммиграция. Иммигранты прибывали с французских островов Вест-Индии, это были роялисты, бежавшие от революции и восстания рабов на Гаити. Остров остался испанским только по названию, и даже после британского завоевания в 1797 году по сути остался французским, по поводу чего так негодовал Троллоп в 1859 году:

Поскольку Тринидад — британская колония, то сначала думаешь, что люди говорят там по-английски; потом, когда это предположение рухнет, следующей мыслью будет, что они должны говорить по-испански, ибо название сего места испанское. Но на самом деле они все говорят по-французски… Поскольку это завоеванная колония, жителям острова не дозволяется в полной мере участвовать в делах управления. Но совершенно ясно, что поскольку они французы по языку и римские католики по религии, они приведут дела на острове даже в больший беспорядок, чем ямайцы на Ямайке.

Несмотря на плохую репутацию Испании в Новом Свете, испанский рабовладельческий кодекс был наименее бесчеловечным. Несомненно, именно по этой причине ему так редко следовали. Некоторое время после британского завоевания осп ров продолжал управляться согласно испанскому законодательству, и первый британский губернатор Пиктон добросовестно следовал испанскому кодексу (он даже прибегал иногда к пыткам, которые разрешались в кодексе, что навсегда испортило ему репутацию в Англии). По испанскому кодексу рабу было легче выкупить свою свободу, и в 1821 году в Тринидаде было 14 ООО свободных цветных. Поместья были небольшими: на 1796 год насчитывалось 36 ООО акров возделанной земли, которые распределялись между 450 поместьями. Не было никакой возможности для образования латифундий, и в 1834 году рабство было отменено. В общем, в Тринидаде институт рабства так и не закрепился, в отличие от других островов Вест-Индии, и здесь нет никаких воспоминаний о жестоко подавленных восстаниях.

После отмены рабства испанский закон был заменен английским, который определил основные права личности, и поскольку остров, в качестве завоеванной королевской провинции, был под прямой властью Лондона, где правительство испытывало постоянное давление антирабовладель-ческих общественных организаций, то группу плантаторов можно было контролировать. В Тринидаде сегодня сложно обнаружить какие-либо следы рабовладения; в Британской Гвиане, Суринаме, на Мартинике, Ямайке от прошлого не убежать. В 1870 году Кингсли считал, что негр в Тринидаде живет лучше, чем рабочий в Англии. Фроуд[6] в 1887 году, «видя безмерное счастье черной расы» мог только предостерегать, что «силы, завидующие слишком совершенному человеческому счастию, могут найти способ нарушить благоденствие вест-индского негра».

Иммиграция продолжалась в течение всего столетия. Уже в 1806 году правительство попыталось завезти на остров китайских работников, очевидно, ожидая отмены рабства и в связи с этим не желая роста негритянского населения. Французских работников завезли из Гавра, португальских с Мадейры. После отмены рабства негры отказывались работать в поместьях, и в результате проблема нехватки рабочей силы была решена ввозом наемной рабочей силы с Мадейры, из Китая и из Индии. Самыми подходящими оказались индийцы, и индийская иммиграция, с некоторыми перерывами, продолжалась до 1917 года. В общей сложности в Тринидад прибыло 134 000 индийцев, большинство родом из провинций Бихар, Агра и Уд.[7]

Итак Тринидад был и остается меркантильным иммигрантским обществом, которое постоянно растет и изменяется, никогда не укладывается в заданные рамки, всегда сохраняет атмосферу походного лагеря, единственным обществом в Вест-Индии, в истории которого нет бесчеловечной жестокости, у которого вообще нет истории; но оно не занимается экспансией, это только колония, власть в которой благодушна, но ничем не сдерживается, а небольшие размеры и удаленное положение являются дополнительными ограничениями. Все это вместе придало Тринидаду его особые черты — кипучий характер и безответственность. А еще — терпимость, которая даже больше, чем терпимость: это безразличие как к добродетели, так и к пороку. Страна калипсо — не фраза из рекламы. Это часть истины, и именно эта веселость, столь необъяснимая для туриста, наблюдающего лачуги Шанти-Тауна и воронов, патрулирующих современное шоссе, именно эта веселость, столь необъяснимая и для меня, помнившего Тринидад как страну неудач, — теперь, по возвращении, показалась мне оскорбительной.

Из «Тринидад Гардиан»

Жители Фишер-авеню, Сент-Анн, должно быть, задавались вопросом, кто же их новые соседи в № 1а, когда в воскресенье ночью звуки кассетной записи Чоя Аминга нарушили покой спящего пригорода. Они и не знали, что четыре веселых холостяка — светских льва — Джимми Спиерс, Ник Праудфут, Дэвид Ренвик и Питер Галеслут въехали в номер и устроили вечеринку по случаю новоселья. Молодые люди, которые вели себя как шотландцы-драчуны и отборные дамские угодники, — это Малькольм Мартин, Эдди де Фрейтас, Пат Диаз, Морин Пун Тип, Джоан Роли, Джиллиан Джеффрой, Джон Спиерс и другие. Посмотрели бы вы на пол в их номере следующим утром.

Порт-оф-Спейн — самый шумный город на свете. И, однако, в нем запрещено разговаривать. «Болтают только болтуны» — гласила табличка в старом «Лондонском театре», когда я был маленьким. Теперь болтовней, пением, музыкальными слоганами занимаются радиоприемники и репродукторы, за шум и грохот отвечают шумовые оркестры, а на подхвате — музыкальные группы вживую и в записи, граммофоны, проигрыватели. В ресторанах всегда есть кому освободить людей от необходимости разговаривать. Оглохшему, с пульсирующими висками, посетителю остается только жевать и чавкать, сосредоточившись на работе челюстей. В частном доме, стоит кому-нибудь заговорить, сразу же включается радио. Должно быть громко, громко! Если собирается больше трех человек, начинаются танцы. Потей-потей-танцуй-танцуй-потей. Громче, громче, еще громче. Если радио недостаточно, тут же зовут проходящий мимо шумовой оркестр с канистрами и баками. Прыгай-прыгай-потей-потей-прыгай. В каждом доме есть приемник или репродуктор. На улице разговаривают на расстоянии двадцати ярдов и больше. И даже когда они подходят ближе, их голоса все равно вибрируют как камертоны. Это можно понять только уехав из Тринидада: в Британской Гвиане голоса кажутся неестественно тихими, и в первый день, когда кто-то с вами заговаривает, вы склоняетесь к нему, как заговорщик, потому что когда говорят так тихо, речь, несомненно, идет о какой-то тайне. А пока танцуйте, танцуйте, перекрикивайте шарканье ног. Если вы молчите, то шум вокруг вас поднимется до opa. Но все равно громкости всегда не хватает. Все слова раздаются как будто из-за спины. Часа не прошло, а вы уже изнемогаете, как будто целый день провели в итальянском мастерской по мотороллерам. Голова раскалывается. Еще только одиннадцать; вечеринка в самом начале. Это невежливо, но вам пора уходить.

Вы едете по новой Лейди-Янгроуд, и шум, затихающий вдали, делает дорогу как будто даже прохладней. Вы забираетесь на самый верх и смотрите на сверкающий внизу город — янтарь и взрывы голубого на черном фоне, — на корабли в гавани, на оранжевые огни, поднимающиеся с нефтяных вышек далеко в заливе Париа. Одно мгновение вокруг вас тишина. Затем, поверх стрекота кузнечиков, которого вы и не заметили, вы начинаете слышать город: собаки, шумовые оркестры. Вы ждете, когда у радиостанций кончится рабочий день, но вещание на платные радиоточки не прекращается никогда: эти станции работают в ожидании первых струек утреннего шума, — и тогда вы снова кружите вниз, чтобы утонуть в грохоте. Всю ночь не смолкают собаки, сменяя друг друга согласно какому-то очень запутанному порядку рычания и лая, то выше, то ниже, сначала одна улица, потом другая, потом обратно, от одного конца города к другому. И вы удивитесь: как вы выдерживали все это восемнадцать лет и неужели так было всегда?


Когда я был ребенком, по воскресеньям жители Порт-оф-Спейна наряжались и гуляли по Саванне[8]. Те, у кого были машины, медленно кружили по городу. Это был церемониальный парад, в котором у каждого было свое место, — но еще и просто приятная прогулка. На юге были красивые богатые дома и «Квинз Парк Отель» — последнее слово роскоши и современности в наших местах. На север лежали ботанические сады и земли Дома Правительства. А на запад — Маравал Роуд.

Маравал-роуд — одно из архитектурных чудес света. На этой длинной улице мало домов, когда-то здесь селились самые состоятельные люди. На севере она начинается шотландским баронским замком. Затем следует Уайт-Холл, странное мавританско-корсиканское сооружение; до того как оно стало собственностью правительства (надо сказать, что название Уайт-Холл оно получило еще раньше), внутри все было завешено гобеленами с пастухами и пастушками, а в фальшивых каминах лежали поленья из папье-маше. За Уайт-Холлом был замок с многочисленными украшениями из кованого железа; в нем чувствовалось сильное восточное влияние, но говорили, что он скопирован с какого-то французского шато. Дальше стоял монументальный охристо-ржавый испанский колониальный особняк. Завершало улицу сине-красное Управление по общественным сооружениям — итальянизированный вариант Королевского колледжа, с часами, исполнявшими бой Биг-Бена.

Таков был стиль старого Тринидада: анархический, разрозненный, не родившийся из местных условий — кабинетам в Уайт-Холле вместо каминов не помешали бы вентиляторы, — а созданный из воспоминаний. Единого местного стиля не было. Как в манерах, так и в архитектуре всем заправлял личный каприз. В обществе эмигрантов, когда воспоминания подергиваются дымкой, не существует единого стиля. Взрослея, вы создавали свой собственный стиль, и, как правило, этим стилем оказывалась «современность».

Единого стиля не было, потому что не было стиля вообще. Образование в Тринидаде было не тем, что можно купить за деньги: оно было тем, от чего деньги давали свободу. Мальчик белой расы выходил из школы совсем юнцом, «считая на пальцах», как говорят тринидадцы, но это и считалось показателем его привилегированности. Он шел работать в банк, в «Кейбл энд Уайрлесс» или в большую компанию, и для многих тринидадцев стать банковским клерком или коммивояжером представлялось вершиной карьеры. Те белые, кто по собственной эксцентричности стремился к образованию, почти всегда уезжали. Белые никогда не были высшим классом, который обладает исключительными правами на правильную речь, вкус или знания, им завидовали исключительно из-за денег и доступа к удовольствиям. Кингсли, несмотря на свою симпатию к белым, которые принимали его здесь, отметил: «Французская цивилизация — я имею в виду, в Новом Свете, — это почти одни лишь балерины, биллиардные столы и ботинки на тонкой подошве. Английская цивилизация — почти только скачки и крикет». Семьдесят лет спустя Джеймс Поуп-Хеннесси повторил и расширил это наблюдение: «Образованные люди африканского происхождения разговаривали бы с ним на темы, на которые-он привык беседовать у себя на родине: о книгах, музыке или религии. Англичане, с другой стороны, говорили о теннисе, загородном клубе, виски, общественном положении или нефти». Образование было строго для бедных; а бедными неизменно были черные.

По мере того как колония становится более открытой миру, белые обнаруживают, что остались в проигрыше, и отношение к образованию меняется. Теперь оно не выглядит таким постыдным занятием, возможно, оно даже полезно, и белые решили тоже пройти через это. Открылась новая школа, задуманная как школа для белых детей. Когда я там учился, директор, которого выписали из Англии для руководства этой битвой Кастера[9], выступал с какими-то несусветными речами о «построении характера». Несусветными из-за того, что они очень уж запоздали: общество слишком загрубело.

Культуры, представителями которых являлись здания на Маравал-роуд и фигуры на гравюрах Кингсли, не смогли соединиться для рождения нового стиля. От них отказались под влиянием очень убедительных аргументов: бульварных газет, радиопередач и кино.

Талант, не находивший нигде выражения, мог бы найти себе нишу в журналистике. Но если талант возрос на местной почве, он автоматически считался недостойным, как и слава, заслуженная здесь. Местный талант, как и местная известность, стали автоматически презираемы. Журналистов высокого класса импортировали из Англии — всех этих английских Хаттонов и английских Морроу, а тринидадская журналистика оставалась недооцененной и малооплачиваемой, не идя ни в какое сравнение с торговлей автомобилями. Газетная площадь заполнялась колонками, перекупленными в разных английских и американских изданиях, комиксами, сплетнями о кинозвездах от Луэллы Парсонс и советами по сохранению персиково-сливочной кожи.

Вновь и вновь напоминает о себе одно и то же главное, унизительное свойство колониального общества: в этом обществе никогда не было востребовано умение работать, никогда не была востребована высокая квалификация, и, невостребованные, эти качества стали нежелательными.

Потом появилось радио — оно было еще хуже газет. Америка одарила нас Хаттоном и Морроу, Британия — системой кабельного вещания. И теперь выросло поколение, которое верит, что радио, современное радио — это какой-нибудь хит, за ним позывные радиостанции, дальше пяти- или пятнадцатиминутная мыльная опера, постоянно прерываемая рекламой, например в пятиминутном утреннем выпуске сериала «Тень… Делилы!», которым, как я обнаружил по приезде, был захвачен весь Тринидад, две минуты, по моим подсчетам, были отданы рекламе. Этот тип коммерческого радио, с его корыстным добродушием, навязал свои ценности столь успешно, что когда Тринидад, не удовольствовавшись одной такой радиовещательной службой, приобрел еще две, это было встречено всеобщим ликованием.


Но газеты и радио — это не более чем подручные средства кинематографа, влияние которого просто невозможно измерить. Тринидадские зрители активно участвуют в происходящем на экране. «Где ты родилась?»: спрашивают Лорен Бэколл в «Иметь или не иметь». «Порт-оф-Спейн, Тринидад» отвечает она, и зал с восторгом кричит: «Врешь! Врешь!» Такие комментарии или советы зал выкрикивает постоянно, стонет от каждого удара в кинодраке, ревет от восторга, когда изгнанный герой возвращается богатым и безупречно одетым (это очень важно), чтобы отомстить своему гонителю, сыплет насмешками, когда герой наконец отвергает голливудскую «плохую женщину» и, возможно, дает ей пощечину (как в «Оставь ее небу»). Короче, зал отзывается на всякую шаблонную ситуацию американского кинематографа.

Почти все фильмы, не считая репертуара премьерных кинотеатров, — американские и-старые. Самые любимые крутят снова и снова: «Касабланка» с Хамфри Богартом; «Пока не пройдут облака», фильмы Эролла Флина, Джона Уэйна, Джеймса Кагни, Эдварда Г. Робинсона и Ричарда Уидмарка, старомодные вестерны, такие как «Джордж Сити» и «Джесси Джеймс», и любой фильм с участием Богарта. Самое ценное в фильме — это драки. «Грабители» рекламируются как фильм с самой длинной дракой во всем кинематографе (между Рудольфом Скоттом и Джоном Уэйном, если мне не изменяет память). «Братья» — один из немногих британских фильмов, завоевавших популярность: там есть хорошая драка и, конечно, та сцена, где Максвелл Рид собирается отстегать Патрицию Рок веревкой (со словами «Надо тебе задать»): унижение женщин много значит для тринидадской аудитории. А есть еще и сериалы — «Смельчаки Красного Круга», «Бэтмен», «Антишпион» — которые в странах, где их выпускают, демонстрируются на детских каналах, а в Тринидаде это главные развлечения для взрослых. Их никогда не показывают сериями, но сразу целиком, их реклама строится на том, что они очень длинные, и в ней обычно указывают количество бобин с пленкой, так что опоздавшие часто спрашивают: «Скока уже бобин?» Когда я там был, «Тень», сериал сороковых годов, пережил второе рождение: новое поколение призывали «наслаждаться им так же, как ваши старики».

В своих звездах тринидадская аудитория ищет некоего особого качества, стиля. Такой стиль был у Джона Гарфилда или у Богарта. Когда Богарт, не оборачиваясь, холодно буркнул прикоснувшейся к нему Лорен Бэколл: «Ты мне в шею дышишь», Тринидад признал его своим. «Во мужик!» — выдохнул зал. Восторженные вопли типа «Ай-йа-йай!» приветствовали заявление Гарфилда в «Пыль будет мне судьбой»: «Что я буду делать? А что я всегда делаю — бегу». «С этого дня я буду как Джон Гарфилд в „Пыль будет мне судьбой“», — сказал однажды заключенный в суде и появился на первой полосе вечерней газеты. Дан Дарея вышел в фавориты после своей роли в «Алой улице». Ричард Уидмарк, который ел яблоко и стрелял в людей в «Улице без названия», тоже имел стиль; его страшный, сухой смех тоже стал излюбленным примером для подражания. Для тринидадца у актера есть стиль, если он удовлетворяет определенным ожиданиям аудитории: мужественность Богарта, романтизм человека-в-бегах Гарфилда, сутенерство и угроза, исходящая от Дарея, ледяной садизм Уидмарка.

После тридцати лет активного сопереживания фильмам такого рода тринидадец, сидит ли он в партере, в зале или на балконе, может отзываться только на голливудские штампы. Кроме них он ничего не воспринимает, даже если это исходит из Америки, а то, что не исходит из Америки, его вообще не интересует. Британские фильмы, пока они не переняли американского блеска, проходили при пустых залах. Мой учитель французского заставил меня пойти посмотреть «Короткую встречу»[10], и нас было двое во всем кинотеатре, он на балконе, я в партере. Поскольку Тринидад принадлежал Британии, прокатчики обязаны были отдавать какой-то процент проката под британские фильмы, и они отделывались четырьмя английскими фильмами за один день, показывая, скажем, «Короткую встречу» и «Знаю, куда иду» с утра и «Сухопутные войска» и «Генриха V» вечером.

Такое отношение к британскому кино понятно. Мне очень понравился «Наш человек в Гаване» в Лондоне. Когда я увидел его снова в Тринидаде, он впечатлил меня куда меньше. Я увидел, какой он английский, сколько в нем нарциссизма, сколько провинциальности, и насколько бессмысленными казались аудитории английские шутки об английском характере. Зал хранил молчание в комедийных моментах и оживлялся только когда действие становилось драматическим. Раздавались даже одобрительные крики, когда пошла игра в шашки миниатюрными бутылочками с ликером, и каждую шашку «съедали», то есть выпивали: для тринидадцев это был стиль.

Комиссия цензоров, которая хорошо разбирается во французах, запрещает французские фильмы. Итальянское, русское шведское и японское кино здесь неизвестно. Плохие индийские фильмы голливудского типа еще можно увидеть, но для «Бенгальской трилогии» Сатъяджита Рея прокатчика не нашлось. Нигерийцы, мне кажется, пристрастились к индийским фильмам так же, как к голливудским. Вест-Индия не такая уж католическая, и в Тринидаде у индийских фильмов существует огромная, восторженная аудитория, которая почти полностью, не считая немногих эксцентричных особ, состоит из индийцев.

Если любопытство — характерная особенность космополита, то космополитизм, которым так гордится Тринидад, — сущая подделка. В иммигрантском колониальном обществе, без всяких собственных стандартов, годами находившемся под властью бульварных газет, радио и кино, сознание наглухо закрыто, и тринидадцы всех рас и классов переделывают себя по образу голливудских фильмов класса Б. В этом и есть полное значение современности в Тринидаде.

Из «Тринидад Гардиан»

Танец детей очаровывает аудиторию Джин Миншал

Это не обзор «Время танца 1960», впервые представленного вечером в четверг в Королевском зале! Это единственный способ, каким я могу выразить свою благодарность и благодарность той огромной аудитории, что там присутствовала, за волшебный вечер, доставивший нам бесподобное наслаждение.

Какой из номеров был лучшим? Любой и каждый — все они были превосходны.

Может ли быть что-то прелестней, чем «Балет волшебных кукол», в котором приняло участие более 100 младших школьников — феи, пушистые желтые цыплята, толстые маленькие черно-белые панды, золотисто-коричневые медвежата, изящные оловянные солдатики, французские куколки, тряпичные Энн.

Можно ли вообразить более приятное зрелище, чем пара маленьких, восхитительных японских куколок с завитыми волосами, а также Топси, Мопси и Дина с их банджо, и того, как восхитительно и с каким удовольствием все они танцевали в своих костюмчиках, каждый из которых был задуман и выполнен с такой любовью?

Затем «Свадьба расписной куклы» — никакая «Бродвейская мелодия» Голливуда не сравнится с ней в постановке! Изысканные подружки невесты делали пируэты в своих радужных балетных пачках. Красная шапочка и Бастер Браун и близнецы Халсема в качестве жениха и невесты — какими словами могу я описать их, чтобы не повторяться вновь и вновь?

За городом было тише, если только микроавтобус с громкоговорителем, включенным на полную, нестерпимую мощность, не разъезжал по дорогам, рекламируя индийские фильмы. Я часто уезжал за город, и не только ради тишины. Мне теперь казалось, что я впервые вижу этот пейзаж. Я ненавидел солнце и отсутствие смены сезонов. Я считал, что в нашей зелени нет разнообразия, и никогда не мог понять, почему слово «тропический» многим кажется романтичным, а теперь не мог отойти от кокосового дерева, самого избитого штампа Карибов. Я обнаружил то, что знает любой ребенок в Тринидаде: если встать под деревом и посмотреть вверх, то образующие конус хромовые ребра ветвей похожи на спицы совершенно круглого колеса. А я уже и позабыл о величине всех этих листьев и разнообразии их форм: пальчатые листья хлебного дерева, сердцевидные листья дикой таннии[11], изогнутые, узкие, как лезвия, листья банановых пальм, почти прозрачные на солнце. Ехать мимо кокосовой плантации — значит следить, как серо-белые тонкие изогнутые стволы быстро мелькают в зеленом сумраке.

Я никогда не любил полей сахарного тростника. Плоские, душные, без деревьев, они символизировали все, что я ненавидел в тропиках и Вест-Индии. «Сахарный тростник горек» — название рассказа Сэмюеля Селвона, и оно может служить эпиграфом к истории Карибов. Это страшное растение, высокое, похожее на траву, с грубыми, бритвенно-острыми листьями. Я знал, что оно — основа экономики, но я предпочитал тень и деревья. Теперь же на неровной земле центрального и южного Тринидада я увидел, что даже сахарный тростник может быть прекрасен. На равнинах, перед сбором урожая, едешь через сахарный тростник — и по бокам встают две высокие травяные стены, а на холмах можно посмотреть вниз и увидеть склоны, покрытые высокими растениями, точно стрелами: их голубовато-стальное оперение колышется над серо-зеленым ковром — серо-зеленым, потому что каждый длинный лист закручивается, обнажая более бледную подкладку.

Леса кокосовых пальм — другое дело. Они были как леса в волшебных сказках, темные, тенистые и прохладные. Грозди кокосов, висящие на коротких толстых черенках, походили на восковые фрукты, блистающие яркими цветами

— зеленый, и желтый, и красный, и малиновый, и пурпур. Однажды вечером, когда я ехал в Таману, эти поля оказались затоплены. Черные стволы низкорослых деревьев торчали из мутной желтой воды, булькающей в темноте.

После каждого путешествия я возвращался в Порт-оф-Спейн мимо Шанти-Тауна, мангрового болота, оранжевого дыма горящих мусорных куч, выжидающих воронов, — и все это на фоне заката, обагрявшего стеклянистую воду залива.

Каждый должен сам учиться видеть тропики Вест-Индии. Здешний ландшафт так никогда и не был описан, а отправиться в выставочный зал Тринидадского общества искусств — лишь убедиться, как мало в этом отношении могут помочь местные художники. Вклад экспатриантов

— несколько акварелей, а тринидадцев — местный колорит в ассортименте. Одна картина называется «Тропический фрукт» — такое название имело бы какой-то смысл разве что в зоне умеренного климата. Другая носит свежее название «Туземная хижина». Здесь изображены стандартные живописные туземцы в своих живописных костюмах, какими их представляют себе туристы — на туристов, собственно, и рассчитана вся туземная живопись. Морские виды написаны мазками, положенными прямо из тюбика на холст, без всяких попыток найти на палитре оттенки, передающие глубину небес, сияние лучей, потусторонность тропических красок. Самые одаренные художники перестали писать пейзажи: перед искусом живописности пальмовых листьев трудно устоять. В искусстве, как и почти во всем остальном, Тринидад одним шагом махнул от примитивизма к модернизму.

Много лет назад, на Ямайке, миссис Эдна Мэнли[12] должна была судить местные рисунки и живопись. Ни один художник не нарисовал портрета ямайца. «Даже хуже того, был только один этюд, небольшой набросок сценки на ямайском рынке, и, хотите верьте, хотите нет, у рыночных торговок под алыми косынками виднелись светлые локоны, розовые лица и даже голубые глаза.» Сначала может показаться, что такого больше нет, потому что нынче в Тринидаде даже у реклам черное лицо. Но тот импульс, который подталкивал ямайского художника наделять светлыми волосами и розовыми лицами людей, которые, как он понимал, были безнадежно черными, действует до сих пор, и, если на то пошло, даже стал сильнее.

Именно эти чернолицые рекламы больше всего и обеспокоили меня. Наверное, я слишком привык к тому, чтобы именно белые люди обретали новую уверенность в своих силах после использования пасты «Колгейт», а также сохраняли детскую кожу вместе с «Пальмоливом». Но беда в том, что вся эта реклама была сделана не для черных, а для темноватых лиц. Актеры, проходившие проверку на крепость в ролике «Старого дубового рома», были не совсем черными, черты их лиц не были заметно неевропейскими, и освещение делало их почти неотличимыми от белых. По-настоящему черной была лишь рука в гараже в рекламе «Шелл». Кто же тогда эти представители среднего класса, на которых рассчитана реклама и которые были бы оскорблены настоящим черным образом самих себя?

Они сидели по ночным клубам и аплодировали в конце каждого «номера», именно так, как это делали американцы в фильмах, особенно в тех старых мюзиклах, где героиня неожиданно разражается песней в ресторане и выглядит удивленной и смущенной, когда вокруг раздаются аплодисменты. У них были драйв-ин кинотеатры. У них были «барбекю» — карибский обычай, карибское слово, которое вернулось домой слегка изменившимся. Их дома, обстановка, развлечения и еда — все были взяты из американских журналов. Это мир голливудского класса Б. С одним отличием.

Когда я был в Тринидаде, там появился еще один новый журнал. Он назывался «Домашний очаг. Вест-Индия» и рекламировался как «вест-индский журнал для женщин… журнал для вас, созданный и отпечатанный в Тринидаде». В первом же номере «квалифицированный психолог ответил на ваши вопросы по проблемам в семье». На Тринидаде, думаю, найдется лишь пара психиатров, а по информации от осведомленного источника, этот психолог вместе с вопросами явился в журнал из Америки в форме перекупленной колонки. «Толкование сновидений от Стефана Норриса, писавшего на эту увлекательную тему в течение двадцати лет». Вычислить происхождение этой колонки несколько сложнее. «Мне снилось, — пишет миссис Дж. X. - что мы с мужем находимся в Египте и отбиваемся от нападения арабов…» Романтический сериал — «Латинская любовная песнь» — имеет в героинях Марси Коннорс, американскую певицу из ночного клуба, брюнетку, «стройную, с темными прядями, убранными в высокую прическу… воплощение истинной патрицианской красоты». И все это в журнале для женщин, «созданном и отпечатанном в Тринидаде».

Сделаны и некоторые уступки. В журнале есть черная женщина — на обложке; впрочем, освещение придает ей медный оттенок. В рекламе духовок «Велор» — У мамы чудесный «Велор» — сняты двое черных ребятишек, у которых, однако, «хорошие» (не негроидные) волосы. Реклама «ТексГАЗа»: Как тебе удается так классно выглядеть… у плиты? — Зачем ему рассказывать? Подобные маленькие секреты лишь придают загадочности занятым домашним хозяйкам! Зачем портить иллюзию? Но мы-то знаем, что она пользуется ТексГАЗом, — открывает куда больше. Смысл текста поясняется рисунком, изображающим счастливое вест-индское семейство — папа смеется, малыш машет ручкой, сидя у папы на плечах, мама помешивает что-то в кастрюльке и улыбается, — но сколько усилий вложено в композицию, в цвет, в подбор одежды, чтобы оно казалось другим семейством — белым и американским, лишь слегка загорелым — возможно, в те самые «долгие летние дни», упомянутые в рекламе увлажняющего крема «Эйвон», «которые солнцем и ветром немилосердно терзают вашу кожу».

Когда Джеймс Поуп-Хеннесси посетил Тринидад перед войной, он посчитал «тошнотворным» вид негритянок, распевающих «Лох Ломонд». А всетринидадская кампания против стихотворений о нарциссах (именно о нарциссах, так как стихотворение Вордсворта «Нарциссы» — должно быть, единственное стихотворение, которое прочел почти каждый тринидадец), вдохновлявшаяся тем, что тринидадские дети никогда не видели нарциссов, развернулась очень широко и надолго. Я лично не понимаю, почему кто-то должен отказывать себе в какой бы то ни было литературе и каких бы то ни было песнях. Нелепость начинается тогда, когда девушки, поющие «Лох Ломонд», притворяются шотландками. Тринидадцы это знают: тот, кто хочет носить килт, пусть делает это в Шотландии. Однако ум тринидадца не находит ничего нелепого в том, чтобы притворяться американцем в Тринидаде, и хотя столько усилий потрачено на кампанию против Вордсворта, ни один человек не сказал ни слова против той фантазии, в которой протекает каждый день жизни тринидадцев.

Они никогда полностью не смогут полностью совпасть с тем, что читают в журналах или смотрят в кино, и чем дальше, тем трагичнее будет восприниматься эта невозможность, поскольку для всего остального их разум закрыт. Конечно, идеал и реальность никогда не совпадают. Но тринидадская фантазия является формой мазохизма и обманывает куда больше, чем та, что заставляет бедных обожать фильмы про богатых или английскую певицу усваивать американский акцент. Это расхождение между Эмили Пост с ее «Школой свиданий», публикуемой в «Тринидад Гардиан» («Перед свиданием мужчина должен заехать за женщиной к ней домой»), и калипсо, автор которого носит кличку Воробей:

Эй, парень, сеструхе скажи, пусть идет.

Кой-чего есть тут для ней.

Тут Бенвуд Дик сам приперся, скажи,

Из Сангре-Гранде, пусть идет.

Она мне уж дала, парень, да-да-дала,

Эх! Давай уже, парень, чеши!

Тут мистер Бенвуд приперся, скажи!

Вплоть до недавних пор негр в Новом Свете вообще не желал вспоминать свою историю, считая естественным, что он живет в Вест-Индии, говорит по-французски, по-английски и по-голландски, одевается на европейский манер или близко к этому, имеет с европейцем одну религию и одну кухню. Писатели-путешественники не смогли придумать ничего лучше, чем называть его «туземцем», и он согласился и на это. «Мой солнечный остров вот, — поет Гарри

Белафонте, — вечно вкалывал здесь мой народ». Африка была забыта. Самое удивительное, что Африка, с первых дней рабства и задолго до того, как европейцы принялись ее делить, стала постыдным воспоминанием, хотя могла бы стать мифической землей свободы и благодати, хранимой в тайных легендах. Такая Африка была видением Блейка, но не негров Нового Света — если не считать немногих, например, мятежного солдата Дагга с Тринидада, который в 1834 году собрался идти на восток до тех пор, пока не придет домой в Африку. В 1860 году, через двадцать лет после отмены рабства, Троллоп писал:

«И все же, очень странная эта раса негров-креолов — то есть негров, рожденных вне Африки. У них нет собственной страны, но нет и страны, которая стала бы им своей. У них нет собственного языка, но нет и языка, который стал бы им своим; они говорят на своем ломаном английском так, как говорит необразованный иностранец на языке, которого не изучал. У них нет идеи страны, и нет гордости за свою расу. У них нет собственной религии, и едва ли можно сказать, что у них как у народа есть религия, которая стала бы им своей. Вест-индский негр не знает об Африке ничего, кроме того, что это слово ругательное. Если в одном поместье с ним поставят работать иммигрантов из Африки, он откажется есть, пить и даже идти с ними рядом. Он вряд ли будет работать с ними, ибо считает себя существом неизмеримо высшим в сравнении с новоприбывшими»

Вот это и было наибольшим ущербом, который рабство нанесло негру. Оно отучило его уважать самого себя. Оно поставило его перед идеалами белой цивилизации и заставило презирать любые другие. Лишенный, как раб, христианства, образования и семьи, он после освобождения задался целью добыть себе все эти вещи; и каждый шаг на его пути к белизне углублял неестественность его положения и увеличивал уязвимость. «Он жаждет быть образованным, — отмечает Троллоп с редким непониманием ситуации, — и запутывает себя умными словами, становится религиозным ради одних только ритуалов, с восторгом обезьянничает, пользуясь маленькими благами цивилизации». В белом мире все приходилось осваивать с нуля, и на каждой стадии негр был беззащитен перед жестокостью той цивилизации, которая его подчиняла и которой он старался научиться. «Этим людям теперь разрешили жениться», — сообщила Троллопу на Ямайке одна белая леди. «По голосу мне показалось, — комментирует он, — что своими женитьбами „эти люди“ посягают на привилегии вышестоящих».

Однако для вест-индца здесь не было ничего необычного. «Нужно (пишет д-р Хью Спрингер в недавнем выпуске „Карибиан Квотерли“) представить себя в более широкой перспективе и увидеть, что мы не отдельная цивилизация, а часть той великой ветви цивилизации, которая называется западной. Ведь именно с этого, так или иначе, начинается жизнь нашей нации. Наша культура укоренена в западной культуре, и наши ценности в своей основе это ценности христианско-эллинской традиции. Каковы характеристики этой традиции? Их можно суммировать в трех словах — добродетель, знание и вера: греческий идеал добродетели и знания и христианская вера»

Вместе со своей непреднамеренной иронией, с отказом замечать убогость истории региона, это высказывание — не что иное, как хорошая проповедь в честь Дня империи; и это не удивительно, ибо желание забывать и не замечать и есть главный элемент вест-индской фантазии. Несомненно, слова Троллопа и белой леди с Ямайки могли бы дать вест-индцу куда более точную перспективу его положения.

У мамы чудесный «Велор» Как тебе удается так классно выглядеть… у плиты?

Двадцать миллионов африканцев проплыло по срединному пути, и ни одного африканского названия в Новом Свете. До недавних пор представители негритянских племен из Африки, появляясь на киноэкранах, вызывали у вест-индцев презрительный смех; над чернокожим комиком, хоть он и разделял ценности «христианско-эллинского мира», потешались сильнее. Чтобы следовать христианско-эллинской традиции (которая кому-то может показаться просто набором слов, означающим всего лишь «белые люди»), прошлое надо отрицать, а самих себя презирать. Черное должно стать белым. Рассказывали, что в концлагерях люди через какое-то время начинали верить в свою вину. Преследуя христианско-эллинскую традицию, вест-индец принял свою черноту за вину и разделил людей на белых, желтых, недожелтых, пережелтых, чайных, кофейных, какаовых, светло-черных, темно-черных. Он никогда всерьез не сомневался в ценности предрассудков той культуры, к которой стремился. На французских территориях он стремился к французскости, на голландских — к голанд-скости, на английских — к простой белости и современности, ибо английскость недостижима.

* * *

Обитая в заимствованной культуре, вест-индец больше всего нуждается в писателях, которые бы рассказали ему, кто он и где находится. И вот в этом вест-индские писатели потерпели полную неудачу. Большинство из них просто пересказывало предрассудки своей расы или своего цвета и льстило им. Многие были заняты только тем (но это могут заметить лишь вест-индцы), чтобы показать, как далека их собственная группа от черноты и как близка она к белизне. Пределом такого абсурда может служить роман, где светлокожий негр (или, как писатель предпочитает называть людей этой группы, «цветной хорошего класса») просит о терпимости по отношению к черным неграм. В этом контексте важно не столько само прошение, сколько поведение персонажа: светлокожие негры, подразумевалось в романе, обладают теми же чувствами, что и белые, и теми же предрассудками, и ведут себя точно так же, как белые в подобного рода романах. А у коричневого писателя будут свои коричневые герои, которые ведут себя, может быть, иногда плохо, зато всегда по-белому, а высказываясь о других цветах как можно оскорбительнее, они как будто становятся еще белее. Это стремление выглядеть не тем, кем есть, лучше, чем есть, далеко не ново. Сто лет назад Троллоп обнаружил, что «цветные девушки из не самых благополучных семей» наслаждаются, с презрением отзываясь при нем о неграх. «Я слышал это от одной девушки, которую принял за настоящую негритянку. Не в оскорбительных словах, но во вполне мягкой манере она говорила о низшем классе». Правда, сегодня черный писатель может отомстить, написав, как это сделал один из них, что «от английских солдат несет их расой и мундирами цвета хаки». Посвященный относит целый пласт вест-индской литературы вовсе не к искусству, а к расовым проблемам.

Желание видеть свой парадный портрет в героическом образе, рождающееся из неуверенности… Тут, может быть, помогли бы ирония и сатира, но этого не допустят: ни один писатель не заденет достоинство своих. Поэтому живой и бойкий тринидадский диалект, завоевавший вест-индской литературе столько друзей — и столько врагов — за рубежом, не пользуется любовью самих вест-индцев. Они не возражают, чтобы диалект звучал здесь (самой популярной газетной колонкой в Тринидаде стала колонка в «Ивнинг Ньюс», которую ведет на диалекте талантливый и остроумный человек по имени Мако), но решительно против того, чтобы на диалекте писались книги, которые могут прочитать за рубежом. «Ну, мож с тобой и впрямь так тарабарят, — заявила мне одна женщина, — а со мной по-нормальному». Тринидадец считает, что книги, как и реклама, должны оказывать очищающее воздействие — в основном из-за этого принято сожалеть о недостаточном количестве книг, повествующих о том, что здесь именуют «средним классом».

Между тем в вест-индской литературе о среднем классе нет недостатка, но ее персонажи так мало отличаются от белых, а часто они и есть белые, что средний класс не может узнать в них себя. Писать о вест-индском среднем классе непросто. Необходим тончайший дар иронии, возможно, и злости, чтобы удержать персонажей от сползания в ничем не примечательную средне-атлантическую белость. К персонажам надо относиться как к живым людям с живыми проблемами и обязанностями и привязанностями — так и делают, — но кроме того, к ним надо относиться как к людям, живущим в разъедающей их фантазии — она же крест, который они несут. Неизвестно, будет ли когда-нибудь создано произведение, беспристрастно анализирующее этот класс. Для этого необходимы особые грани таланта — тонкость и грубость, — которые могут возникнуть лишь в зрелой литературе, и движение в эту сторону начнется только тогда, когда писатели перестанут заботиться о том, как бы не уронить своих в чужих глазах.

Черный негр в белом мире — эта тема серьезно ограничивает вест-индскую литературу. Североамериканскую литературу о неграх она вообще сводит на нет. В Штатах для негра есть один сюжет — быть черным. Это не может служить основой серьезной литературы и вновь и вновь приводит к тому, что, сделав свое заявление, высказав свой целесообразный протест, американский негр не имеет больше ничего сказать. За двумя-тремя исключениями вест-индские писатели избежали протестной литературы такого типа, но и они пользуются литературой ради пропаганды, добиваясь признания для своих.

«Для комедии, — говорит Грэм Грин, — требуется прочная сеть социальных условностей, которым автор сочувствует, но которых не разделяет». Если принять это определение, то вест-индский писатель вообще не может написать комедию; как мы уже убедились, он к этому и не стремится. Это высказывание Грина можно расширить. Литература вырастает только из прочной сети социальных условностей. А вест-индец знает одну-единственную такую сеть — это его включенность в мир белых. Поэтому он не может создать книгу универсальной ценности. Его ситуация слишком особенная. Читателя в нее не приглашают, его лишь призывают в свидетели, соучаствовать, включиться он не может. В любую прочную сеть социальных условностей включиться легче, как бы чужда вам она ни была, — например, в жизнь африканских племен у Камары Лея[13].

Нельзя винить писателя за то, что он отражает свое общество. Если вест-индского писателя и есть в чем обвинить — это в том, что принимая и перенося в литературу все эти неинтересные расовые ценности, он не только не смог диагностировать болезнь, но еще и усугубил ее.


О настоящей жизни тринидадец может говорить только в калипсо. Калипсо существует только здесь. Ни одна песня, сочиненная вне Тринидада, не будет калипсо. Калипсо — это о том, что происходит здесь, как здесь к этому относятся, и все это — на языке, на котором здесь говорят. Чистая калипсо, лучшая калипсо, непонятна чужому. Обязательны в ней острословие и самовосхваление — без них никакая песня, пусть и с прекрасной мелодией, пусть и блестяще исполненная, не может считаться калипсо. Сотня бестолковых писателей-путешественников (которые цитируют нескладные вирши, спетые «специально» для них) и сотни «калипсоньеров» во всех частях света обесценили калипсо, которую теперь за рубежом считают просто привязчивым мотивчиком с примитивными рифмами на ломаном английском. Сегодняшних писателей-путешественников не обманешь: они уж знают, что такое эти калипсо, — и это так же глупо, как и прежняя готовность хватать все, что им подавали под видом калипсо, и точно так же не основано на знании того, что такое настоящая калипсо.

В том, что калипсо стала безродной, больше, чем кто-либо другой, виноваты сами тринидадцы. Такое же наслаждение, как «американская» современность, доставляет им жизнь в соответствии с путеводителем для туристов. Они знают, что всему миру они известны как жители земли калипсо и шумовых оркестров. И они полны решимости не разочаровывать мир, всячески напрягая свой талант к созданию карикатуры на самих себя. Американцы ждут туземных плясок и национальных костюмов — значит, Тринидад найдет и то, и другое.

Немногие слова используются здесь чаще, чем слово «культура». О культуре говорят как о чем-то отличном от ежедневного существования, отличном от рекламы, фильмов и комиксов. Это как специальное местное блюдо, что-то вроде каллаллоо. Культура — это танец, не тот, который тут начинают отплясывать, стоит только собраться компании больше двух человек, а тот, что ставят в туземных костюмах на сцене. Культура — это музыка, не та, которую сегодня играют популярные группы на современных инструментах, звучащая из магнитофонов. Нет, культура — это шумовые оркестры. Культура — это не рекламные джинглы, которые, не меньше, чем калипсо, стали сегодня народной песней Тринидада, и не американские хиты, которые слышны с утра до ночи, — нет, культура это — калипсо. Словом, культура — это номер в программе ночного клуба. И мало что доставляет такое удовольствие тринидадцам, как видеть, что в ночных клубах их «культуре» аплодируют белые американские туристы.

Из «Тринидад Гардиан»

Лимбо для фильма из Висконсина

Джордж Аллин,

корреспондент «Гардиан» на борту

Мистер Лоренцо Риккарди, итальянский кинорежиссер, и миссис Риккарди, фотограф, прилетели во вторник в Тринидад в поисках актеров-исполнителей и мест для съемок фильма, который предполагает делать в Вест-Индии римская компания «Болти-Фильм». Через пару часов дружелюбный мистер Оливер Берк, секретарь фирмы «Турист за рубежом», уже отвез их в клуб «Мирамар», Саут-Кей, Порт-оф-Спейн, где они увидели танец лимбо, исполненный лордом Чинапу, бывшим «королем» лимбо, и его коллективом.

«Прекрасно, — сказал вчера мистер Риккарди, — я подумаю, можно ли включить лимбо в картину. Однако еще ничего не решено».

Чета Риккарди уже почти завершила свой ознакомительный тур по Карибскому региону.

В своем путешествии они уже посетили Кубу, Ямайку, Св. Томас, Пуэрто-Рико, Св. Лусию, Гренаду и Барбадос.

Все эти разговоры о культуре сравнительно новы. Это придумали политики сороковых, и за эту идею ухватились во многом благодаря тому, что она отвечала на смутную, малопонятную неудовлетворенность фантазийной жизнью, которую некоторые уже начинали ощущать. Продвижение местной культуры было единственной формой национализма, которая могла подняться среди населения, разведенного на взаимоисключающие кланы по расе, цвету, оттенкам цвета, религии, деньгам. Стоит чуть нажать, и любой такой клан может распасться на еще более мелкие составляющие. Жалкое зрелище, которое представляли собой тринидадцы во время лондонских расовых беспорядков в 1958 году, — лучшее тому подтверждение. Белые, цветные, португальцы, индийцы, китайцы считали, что никакие мятежники их не тронут; некоторые негры считали, что тронут только ямайских негров; некоторые студенты и образованные специалисты считали, что тронут только негров из низших слоев; респектабельные вест-индцы, белые, черные и коричневые, дружно считали, что «черные парни» получили поделом и что английский народ «был спровоцирован». В момент, когда вест-индцы должны были бы собраться вместе, многие постарались уклониться; вспомним, что сын миссис Маккэй Энгюс говорил всем, что он из Бразилии.

Национализм в Тринидаде был невозможен. В колониальном обществе каждый сам за себя; каждый сам должен урвать столько достоинства или власти, сколько дадут; он не обязан никакой верностью острову и почти никакой — своей группе. Понять это означает понять то политическое убожество, которое наступило в Тринидаде в 1946 году, когда после народных волнений было объявлено всеобщее избирательное право. Эта привилегия застала население врасплох. Сохранялось привычное отношение: правительство — где-то далеко, местные ничего, кроме презрения не заслуживают. Новая политика была отдана на откуп предпринимателям, увидевшим в ней широкие коммерческие перспективы. Не было никаких партий, были только индивиды. Коррупция, не то чтобы неожиданная, вызывала только веселье и даже некоторое одобрение: Тринидад всегда восхищался «изворотливым типом», который, подобно плуту из испанской литературы XVI века, выживает и торжествует с помощью своего ума в обществе, где любой высокий чин считается добытым нечестным путем.

Когда в 1870 году Кингсли посетил Сан-Фернандо, «веселый, растущий город», его расстроил только вид негритянских домов, которые «в основном были сбиты из самых разнородных и никудышных деревяшек».

После расспросов я обнаружил, что все материалы были в большинстве своем ворованные; что когда негр хочет построить дом, то вместо того, чтобы купить материалы, он крадет там доску, там палку, а где-то еще гвоздь… невзирая на тот ущерб, который наносит существующим строениям; и когда он соберет достаточную кучу, благополучно припрятав ее где-нибудь за соседским домом, то вдруг как по волшебству появляется новая хижина… Но также мне было сказано, и достаточно откровенно, тем самым джентльменом, который жаловался мне на такое положение, что такая привычка была просто наследием тяжелых времен рабства, когда кражам с других усадеб потворствовал не кто иной, как хозяин, на том основании, что если негры А обокрали Б, то негры Б обокрали В, и так дальше по алфавиту; еще один печальный пример того деморализующего воздействия, которое оказывает несправедливое положение дел, с необходимостью становящееся источником сотен других несправедливостей.

Наслаждение плутовством и обманом продолжается до сих пор. Например, постоянная «утечка» экзаменационных билетов; в 1960 году вопросы по биологии на сертификат Кембриджского университета были известны по всему острову задолго до экзаменов. Рабство, смешанное население, отсутствие национальной гордости и закрытая колониальная система удивительным образом воспроизвели мир испанского плутовского романа. То был уродливый мир, настоящие джунгли, где герой-плут был обречен на голод, если не воровал, где его забивали насмерть, если ловили, и где ему оставалось только по возможности первым наносить удар; это был мир, где слабых унижают, где власть имущие не показываются никогда, находясь вне досягаемости, где никому не дозволяется никакого достоинства и где каждый должен суметь навязать себя другим; это было общество, не знающее творчества, где единственной профессией была война.

Так и в Тринидаде: чувство собственного достоинства лучше упрятать подальше и навязывать себя всем и вся, заходя в магазин или в банк, переходя улицу или сидя за рулем. Хорошо известно, как относятся к больным беднякам в аптеках. В банках всегда лучше, если тебя обслужит экспатриант; он может знать, что на счету у тебя не густо, но он, по крайней мере, будет вежлив. На шоссе никто не сменит дальний свет на ближний ради тебя, и тебе, в свой черед, следует бить светом в упор, обучаясь особой тринидадской игре — вождению при слепящем встречном свете: пусть противник посторонится!

В мире плутовского романа насилие и жестокость общеприняты. Двадцать лет назад очень популярная калипсо призывала к повторному введению телесных наказаний:

Старая добрая девятихвостка!

Вмажь им как следует! Станут умнее!

Пусть валят в Карреру[14]! А ну, лизни спину

Язычком-огоньком! Языки-то прикусят!

В 1960 году появилась калипсо о нелегальном иммигранте с Гренады, за которым охотилась полиция, и жестокость полицейских в ней одобрялась:

Как этих ворюг похватали, видал?

Если видал, так ори: «Урррааа!»

Кой-кто у них, может, писал и читал,

А сказать ни один не умел там дурак!

Коп ему: «Ты, ну скажи мне „свинья“!»

Он: «швинья»[15] — и они ну метелить его!

Сентиментальность и жестокость идут рука об руку. Один и тот же человек во время эмоциональной сцены между матерью и сыном в фильме класса Б оборачивается и говорит хрипло: «Мать это да, черт возьми, паря. Мать у человека одна», а когда показывают концлагерь в Бел сене, издевательски хохочет.

Попытка политической организации этого плутовского мира, с его склонностью к коррупции и насилию и отсутствием уважения к личности, небезопасна. Такое общество не может вдруг стать ответственным, но только ответственность может его изменить. Изменение должно идти сверху. Смертная казнь и телесные наказания, призывы к насилию должны быть строго запрещены. Аппарат государственной службы должен быть обновлен. В колониальный период государственный служащий, поскольку путь ему преграждал экспатриант, иногда куда менее талантливый и нередко такой же коррумпированный, растрачивал свои силы на мелкие плутни и интриги и срывал злость на людях. Его обязанности были обязанностями клерка, от него никогда не требовали эффективной работы, ему никогда не нужно было принимать решения. Теперь, включенный в министерскую систему, переброшенный с уровня клерка или, в лучшем случае, с чуть более высокой исполнительской должности на уровень администратора, средний государственный служащий вынужден прыгать выше головы. Презрение к людям в нем сильно по-прежнему, точно так же как и традиция сбрасывать с себя ответственность. А люди, которым приходится умолять его об одолжении, продолжают относиться к власти со страхом и неуважением. Это справедливо не только для государственной службы, но и для большинства деловых предприятий.

Необходимость работать эффективно изменит что-то в этом отношении. Эффективный государственный служащий — это в каком-то смысле внимательный государственный служащий. Продавщица в аптеке, если от нее потребуется эффективность, будет заботиться о том, чтобы ее положение не ограничивалось исключительно властью над больными бедняками; и полицейскому самому понадобится быть чем-то большим, чем хулиганом с лицензией; и, возможно, постепенно произойдет избавление от необходимости, сегодня ощущаемой сверху донизу, выказывать свою власть при помощи агрессии.

Из «Тринидад Гардиан»

Сэм Кук дает бесплатный концерт

Сэм Кук, один из ведущих американских певцов, и его «Летнее шоу» проведут бесплатный концерт в одном из тринидадских сиротских домов, на заключительном тринидадском этапе своих будущих гастролей, 9 и 10 ноября.

Это стало известно из письма от корпорации Сэма Кука, Нью-Йорк, мистеру Вальмонду «Толстяку» Джонсу, секретарю фан-клуба Сэма Кука в Тринидаде, выступившему спонсором концерта.

Бесплатный концерт состоится 11 ноября, на следующий день после концерта мистера Кука в Сан-Фернандо.

Из «Тринидад Гардиан»

Вальмонд «Толстяк» Джонс, секретарь фан-клуба Сэма Кука, неожиданно вылетел на Мартинику вчера утром, за 36 часов до того, как его кумир должен был выступать в переполненном зале кинотеатра «Глобус», Порт-оф-Спейн.

Мистер Джонс, популярный устроитель карнавалов, — тот «импресарио», который стоит за разрекламированным визитом Сэма Кука в Тринидад.

Американский певец, согласно договоренностям с мистером Джонсом, должен дать два концерта в кинотеатре «Глобус», Порт-оф-Спейн, — сегодня, и два в кинотеатре «Империя», Сан-Фернандо, — завтра. Он и шесть его музыкантов, как был оговорено в переписке, должны были прилететь в аэропорт Пьярко. До самого позднего вечера певец и его оркестр так и не появились.

Билеты на оба концерта в «Глобусе», 4.30 и 8.30 вечера, были полностью распроданы. Билеты на шоу в Сан-Фернандо продавались как «горячие пирожки», сообщили нам.

До своего отъезда мистер Джонс рассказал, что после своих четырех представлений м-р Кук даст благотворительный концерт для детей-сирот.

Агент по рекламе в Порт-оф-Спейне, потративший более 1000 долларов на рекламу концертов Сэма Кука в Тринидаде, был весьма удивлен, узнав об отъезде мистера Джонса. Он немедленно прекратил все дальнейшие рекламные акции. Вечеринка с коктейлями в честь прибытия мистера Кука, которая была намечена на прошлый вечер в Отеле «Бреттон Холл», Порт-оф-Спейн, так и не состоялась. Некоторые приглашенные гости все же появились, но были разочарованы, узнав, что мистер Кук не приехал.

Возможно, одним из самых разочарованных среди тех, кто прибыл в «Бреттон Холл» повидать мистера Кука, был американский морской офицер с военной базы США в Чагуарамасе, который рассказал, что передал «несколько сотен долларов» мистеру Джонсу, договорившись о коротком выступлении певца на военной Базе.

Трое мальчишек обсуждали эту историю, стоя вечером у лотка с кокосами рядом с Саванной.

Индус сказал: «И че тут бучу поднимать, я не втыкаю. Это ж голова! Вот это голова!»

«Во-во, и моя тетка грит, — подхватил один из негритят, — грит, это меня не обнесли, а я два бакса отдала за интеллект».


«Два бакса отдала за интеллект». Это делает всякий дальнейший анализ смешным — ведь это естественным путем возникшая мудрость и терпимость, рожденная обществом плутов. А вы как думали? Поносить такое общество на чем свет стоит можно только не зная некоторых его важнейших свойств. И это не способность обманывать и запутывать. Ибо если такое общество питает цинизм, то оно же питает и терпимость, терпимость не по отношению к кастам, религиям и т. д. — ничего такого в Тринидаде нет, — но нечто более глубокое: терпимость к любой человеческой деятельности и симпатию ко всякому проявлению стиля и ума.

В Тринидаде нет никакого раз и навсегда установленного способа делать что бы то ни было. Любое здание может оказаться личной причудой. Нет общепринятой манеры готовить, одеваться или развлекаться. Каждый может жить с кем хочет и где может себе позволить. Остракизм здесь бессмыслен, санкции со стороны любой клики можно с легкостью игнорировать. Именно в этом смысле, а не в том, какой рекламируют в туристических брошюрах, тринидадец — космополит. Он хорошо приспосабливается, он очень циничен; не опутанный прочной сетью собственных социальных условностей, он с удивлением смотрит на социальные условности у других. Он природный анархист, никогда не считающий чины и положения тем, за что они сами себя выдают. Он природный эксцентрик, если под эксцентричностью понимать самовыражение, которому не мешают ни страх быть смешным, ни классовая мораль. Если у тринидадца нет никаких моральных критериев, то не свойствен ему и куда больший грех ханжества, и он не может пожаловаться на нетерпимость во имя благочестия. Никогда не сможет он достичь той общественно одобряемой зловредности лондонского домовладельца, который превращает жилой дом в пансион, берет за него астрономическую плату и при этом еще беспокоится, не живут ли его постояльцы во грехе. Все, что делает тринидадца ненадежным, эксплуатируемым гражданином, делает его же и разумным носителем цивилизации, чьи ценности всегда человечны и чьи критерии — только ум и стиль.

По мере того как тринидадец будет становиться все более надежным и эффективным гражданином, он все меньше будет оставаться тем, что он есть. Разрыв между богатыми и бедными — между государственным служащим, профессионалом и рабочим — уже увеличивается. Классовые деления закрепляются, и в стране, где ни один человек не может бросить взгляд назад без того, чтобы не обнаружить у себя в прошлом рабочего или вора, — а иногда рабочего, ставшего вором, — члены зачаточного среднего класса уже говорят о своих «предках». Именно этот класс устанавливает теперь общественные нормы, и текучесть общества уменьшилась. С коммерческим радио и рекламными агентствами был привнесен и весь современный аппарат по безрадостному времяпрепровождению, по убийству общинного духа и заточению каждого в отдельной клетке одинаковых амбиций, вкусов и эгоизма, — иными словами, пришли классовая борьба, политическая и расовая.


Когда люди говорят о расовой проблеме в Тринидаде, они не имеют в виду отношения между белыми и черными. Они имеют в виду соперничество между неграми и индийцами. Белые будут отрицать это, настаивая на том, что основной проблемой остается то презрение, которое испытывает их группа ко всем не-белым. Но теперь редко когда услышишь жалобы на предрассудки белых, и довольно часто можно услышать, как белые бичуют себя за эти предрассудки перед черной аудиторией. Они делают это, передавая возмутительные высказывания представителей своей группы и отмежевываясь от подобных чувств.

Но факт состоит в том, что власть в Тринидаде распределена равномерно — белые в бизнесе, индусы в бизнесе и в профессиональных сообществах, негры в профессиональных сообществах и на государственной службе, — так что расовые оскорбления лишаются всякого смысла. То, что калипсоньеро по кличке Воробей предсказывал совсем недавно, уже отошло в прошлое:

Ну, как посмотришь, куда все идет,

Все, что там с ниггерами было, пройдет,

И скоро по всей Вест-Индии раздасца:

«Пожалста, мистер Нигер, пожалста!»

Несмотря на оскорбительные высказывания, которые позволяют себе белые (в основном ради игры на публику), никаких злых чувств по отношению к местным белым на Тринидаде нет, а вот враждебность по отношению к «экспатам» возрастает. То, что они занимают высокие должности, — угроза, унижение, напоминание о тех днях, когда высшие посты принадлежали только экспатриантам, и о тех предрассудках, которые встречались в Англии. Но эта враждебность не распространена: она не выходит за рамки некоторых наиболее уязвимых категорий среднего класса.

Фактическое преодоление предрассудков белых было неизбежно. Культурно негры были связаны с белым миром в целом, а не с местными белыми, которые мало интересовались образованием и редко получали профессиональные навыки. Развал колониальной системы сделал очевидным их малую пригодность к чему бы то ни было и в то же время выпустил на волю сдерживаемые амбиции куда лучше подготовленных цветных. Помогло и хаотичное социальное деление. Каждая из множества мелких клик острова считает себя элитой. Экспатрианты считают элитой себя, точно так же, как и местные белые, бизнесмены, специалисты, высшие госслужащие, политики, спортсмены. Такое устройство, при котором большинство людей даже не знает, что их исключают из элиты, оставляет каждого относительно довольным. Но важнее всего, что та враждебность, которая могла направляться на белых, была перенаправлена на индийцев.

По всему Карибскому региону желание негра самоутвердиться является величиной постоянной. Это приводит к столкновению с белыми, цветными, китайцами, сирийцами и евреями на Ямайке, белыми и цветными на Мартинике и с индийцами в Тринидаде. Враждебность между индийцами и неграми на первый взгляд озадачивает. У них, на всех уровнях общества, один язык, одни устремления — у мамы чудесный «Велор» — и развлечения постепенно становятся одними и теми же. Их интересы не сталкиваются. Негр — городской житель, индиец — сельский. Негр с хорошим почерком и головой интригана идет на государственную службу, индиец со сходными задатками отправляется в бизнес. Оба получают профессию.

С недавних пор, когда индусы стали устраиваться на государственную службу, а негры с малых островов попытались втиснуться в таксомоторный бизнес, можно было наблюдать случаи прямого соперничества. Но все равно перевешивает давнишнее разделение труда, которое настолько привычно для тринидадцев, что они вряд ли даже его осознают. Никто, даже индиец, не наймет каменщика или плотника, если тот не негр. И чем ниже по социальной лестнице мы спускаемся, тем сложнее разделение труда. Негры продают мороженое и его различные варианты: пьяное мороженое, мороженое в пачке, мороженое в шариках. Индийцы продают замороженный шербет. До войны индийцы подметали улицы, негры выгребали помойные ямы. Каждый испытывал глубокое презрение к другому, и когда во время войны негры с малых островов начали подметать улицы, то многие индийцы расценили это как очередное доказательство того, что от них уходит былая сила и доблесть предков.

В Сент-Китсе, если только мигрант на «Франсиско Бобадилье» не врал, негр может с некоторым успехом выпекать хлеб. Но Сент-Китс это Сент-Китс. В Тринидаде, если негр откроет булочную, он подвергнет себя большому риску, а если прачечную — он прямо-таки нарывается на неприятности. Что бы ни говорилось за кулисами, тринидадцу нравится чувствовать, что вещи ему стирали, а хлеб пекли либо белые, либо желтые (китайские) руки. Точно так же, несмотря на все жалобы на белых и светлокожих служащих в банках, негров не покидает чувство, что черные люди, даже когда им можно доверять, просто не умеют обращаться с деньгами. В денежном отношении и среди индийцев, и среди негров существует почти суеверие относительно ненадежности собственной расы; вряд ли найдется тринидадец, который бы никогда не сказал или не почувствовал «не повезло мне с расой». Этот аспект многорасового общества ускользает от внимания социологов.

Все это выглядит мирно. Но на самом деле Тринидад на грани гражданской войны. Винить тут надо политиков, но должна была существовать и первоначальная антипатия, над которой потом можно было поработать политикам. Масла в огонь подливет и яростное соперничество между индийцами и неграми в том, кто кого сильней презирает. Этим занимаются любители либерализма, которые не могут отказать себе в удовольствии обращаться к своим с призывами быть «к тем» толерантными и впадают в крайнее раздражение, когда «те» либералы призывают своих быть толерантными «к этим». Кто кого начал презирать первым — тоже предмет для соревнования.

Достаточно просто сказать, что эта неприязнь имеет место. Как я уже говорил, негр испытывает глубокое презрение ко всему не-белому, его ценности — это ценности белого империализма в его самом фанатичном виде. Индиец презирает негра за то, что тот не индиец; вдобавок, он усвоил себе предрассудки белых против негров и с рвением новообращенного считает негром всякого, у кого есть хоть капля негритянской крови. «Эти две расы, — как замечал Фроуд в 1887 году, — куда дальше отстоят друг от друга, чем черная от белой. Азиат больше настаивает на своем превосходстве, возможно, из страха, что если не будет этого делать, белые об этом забудут». Как обезьяны, молящие об эволюции, претендуя каждый на то, чтобы быть белым больше другого, индиец и негр обращаются к неназывае-мой белой аудитории, чтобы та видела, как сильно они презирают друг друга. Это презрение вскормлено отношением белых к цветным, но ирония состоит в том, что антагонизм между неграми и индийцами достиг расцвета тогда, когда предрассудки белых потеряли всякое значение.

Лишь немногие не-индийцы что-то знают об индийцах, кроме того, что те живут в деревне, работают на земле, склонны к сутяжничеству и насилию. Несомненно, среди индийцев-иммигрантов были преступники и военные — несколько названий низших чинов индийской армии до сих пор сохраняются в качестве фамилий — а некоторые индийские деревни, с их повторяющимися и нераскрытыми убийствами, когда-то имели почти мафиозную атмосферу. Любой в Тринидаде — знает, что сбить индийца в индийской деревне и остановиться значит напрашиваться на неприятности; случалось ли хоть раз, чтобы водитель остановился, и его избили, я не знаю.[16] Об индуизме и исламе здесь не знают ничего. Мусульманский праздник хоссейни[17] с его барабанным боем, а в прежние времена и с боями на палках, — единственный индийский праздник, о котором хоть кто-то что-то слышал; негры иногда даже бьют в барабаны. Известны индийские свадьбы. К их ритуалам выказывают мало интереса; известно только, что на этих свадьбах еду раздают всем пришедшим. Никто не отличит индусского имени от мусульманского, и к тому, чтобы правильно произносить имена индийцев, негр прикладывает даже меньше усилий, чем средний англичанин. Дело отчасти в том, что, по всеобщему мнению, все не-белое не заслуживает внимания, отчасти в том, что узнать что-то об индийцах непросто, а отчасти — в том, что многие индийцы так старались модернизироваться, что сами стали рассматривать свои обряды как пережиток, из которого они уже выросли. Так что, хотя индийцы и составляют больше трети населения Тринидида, их обычаи остаются странными и даже экзотичными.

Все, что сделало индийца чужим для общества, придало ему силы. Его чуждость отстранила его от борьбы черных и белых. Он подчинялся системе табу, как никто другой на острове; у него были сложные правила касательно пищи и того, что чисто, а что нет. Его религия даровала ему ценности, которые не были белыми ценностями остального общества, и спасла его от презрения к самому себе: он никогда не терял гордости за свое происхождение. Еще более важным, чем религия, была его семья, этот закрытый, самодостаточный мир, погруженный в собственные склоки и ссоры, столь же трудный для проникновения извне, как и для освобождения кого-то из его членов изнутри. Он был защитой и заточением, этот недвижный мир, ожидавший своего распада.


Ислам — статичная религия. Индуизм лишен организованности; в нем нет твердых предписаний, нет иерархии; он постоянно обновляется и зависит от регулярного появления учителей и святых. В Тринидаде он мог лишь увянуть. Однако его запреты все еще крепки. Брак между неравными кастами лишь с недавних пор стал допустимым, брак между представителями разных религий пока еще может разрушить родственные связи, брак между представителями разных рас немыслим. Лишь городской индиец, представитель среднего класса и новообращенный христианин смогли выйти из рамок индийского мира. Индиец-христианин был более либерален и во всех смыслах легче приспособлялся, но, далеко отстав от негра на тяжелом пути к белому миру, он был и куда уязвимей.

Сами по себе, в своих деревнях, индийцы могли жить полноценной общинной жизнью. Это был мир, изъеденный завистью и враждой, межсемейной и межобщинной, но это был самостоятельный мир, община внутри колониального общества, свободная от него, живущая на двойном, тройном расстоянии от центральной власти. Здесь люди были преданы тому, что видели: семье, деревне. В результате сложился тот тип деревенского кланового вождя, которого индиец предпочитает видеть среди политиков. Из этого ясно и почему правление индийцев оказалось настолько беспомощным, решительно неспособным справиться с партийными и прочими политическими механизмами.

Сообщество с деревенским сознанием, ориентированным на деньги, духовно застывшее, ибо отрезанное от корней, с религией, низведенной до ритуала без всякой философии, принадлежащее меркантильному колониальному обществу. Это сочетание исторических случайностей и национального темперамента сделало тринидадского индийца жителем колониальной страны, даже более лицемерным, чем белый.

Огромная часть напора негра происходит от его желания определить свое положение в мире. Индиец, не знающий таких проблем, всегда довольствовался самыми близкими связями. Неважно, владел ли он родным языком, отправлял ли свой культ, но знание о том, что страна по имени Индия существует, всегда служило ему ориентиром. Он не испытывал никакой особенной привязанности к этой стране. Не раз говорилось, что индийская независимость 1947 года подогрела индийский расизм в Тринидаде, но это слишком простое объяснение. Тринидадский индиец, которого волновала борьба за независимость и который вкладывал большие деньги в различные фонды, отказался от Индии в 1947 году. Борьба была закончена, позор был смыт, и он мог без всяких угрызений начать обустраиваться в легком, нетребовательном обществе Тринидада. Индийцы, которые поехали было в Индию, вернулись, недовольно рассказывая о тамошней нищете и убежденные в собственном превосходстве. Отношения между индийцами из Индии и индийцами из Тринидада очень быстро переросли в отношения молчаливой неприязни между метрополией и колонистами, между испанцами и латино-американцами, англичанами и австралийцами.

1947 год — это не дата. Датой был 1946 год, когда впервые были проведены всеобщие выборы в Тринидаде. Именно тогда юристы-дилетанты и деревенские вожди выступили самостоятельно, не только в индийских районах, но и по всему острову. Именно тогда громкоговорители с фургонов стали напоминать людям, что они — арийской крови. Именно тогда, как писали в газетах, один политик, который вскоре неплохо разбогател, обнажил свою бледную грудь и прокричал: «Я тож ниггер!»

Хотя сейчас скорее всего один расизм является реакцией на другой, они имеют разные корни. Политики-индийцы вырастили индийский расизм на основе безобидного эгоизма. Негритянский расизм сложнее. Это запоздалое утверждение собственного достоинства, в нем есть и горечь, и что-то от желания городской черни получить хлеба и зрелищ. Есть в нем и глубокие интеллектуальные импульсы, например, в понимании того, что проблема негра лежит не только в отношении к негру других, но в отношении негра к себе самому. Этот расизм еще и запутан, ибо негр, отрицая вину, которую белый человек ему навязывал, не может освободиться от предрассудков, которые он от него унаследовал, — двойственность, из-за которой ямайский писатель Джон Хёрн после поездки в Британской Гвианы в 1957 году писал: «Эта жалкая ностальгия, которая портит негров. Эти бесконечные извинения за ситуацию, в которой они оказались, эти бесконечные объяснения с „историческими факторами“, отсутствие какого-либо пути. Сентиментальное братство по цвету кожи, дающее дешевую радость быть „африканцем“».

В этом негритяно-индийском конфликте каждая сторона считает, что может выиграть. Но ни одна из них не видит, что их соперничество грозит уничтожить Землю калипсо.


Для тринидадского чувства юмора, с его способностью превращать серьезные международные конфликты в повод для частной шутки, весьма характерно, что неприятный и опасный участок по Вашингтон-роуд в Порт-оф-Спейне называется сектор Газа («Перестрелка в секторе Газа» — один из встреченных мною газетных заголовков), — а дальше это название будут повторять владельцы придорожных кафе в деревнях, чтобы хоть чем-то выделить свои непримечательные заведения. Так что неудивительно, что когда Конго на целые недели оккупировало первые полосы газет, то и звучные имена конголезских лидеров захватили воображение тринидадцев — Касавубу, Лумумба, Мобуту. Любой человек у власти, в особенности прораб и полицейский, стали теперь Мобуту: «Берегитесь, парни, Мобуту идет». Имена же Касавубу и Лумумба могли относиться к любому, и я лично встречал человека, чьим временным прозвищем было Даг (Хаммерсшельд[18]). Это изощренное актерство — часть любви Тринидада к фантазированию, о которой уже говорилось, и которая находит свое полное вакхическое выражение в двухдневном карнавале.[*]

А затем комедия стала трагедией. Лумумбу схватили, пытали перед фотокамерой и убили. Через несколько недель после известий о смерти Лумумбы на одной из главных улиц Порт-оф-Спейна я столкнулся с процессией. Она двигалась организованно и состояла только из негров. Они пели церковные гимны, плохо сочетавшиеся с ожесточенными лозунгами на плакатах и транспарантах — антибелыми, антиклерикальными, проафриканскими, невнятными и всеохватными. Ничего подобного раньше я на Тринидаде не видел. Это была демонстрация «сентиментального братства по цвету кожи, дающего дешевую радость быть „африканцем“», о котором писал Джон Хёрн. В ней выказало себя все самое пустое, что есть в негритянском расизме. «Сектор Газа» и «Мобуту-полицейский» представляли старый Тринидад. Процессия с гимнами — новый.

Я думал, это было всего лишь локальная «вспышка», одна из игр местной политики. Но вскоре, в путешествии, к которому я тогда готовился, я увидел, что подобные «вспышки» далеко не редкость и что они дают выход тем чувствам, которыми охвачены негры по всему Карибскому региону — чувствам смешанным, ненаправленным; это отрицание негром той вины, которую так долго на пего взваливали, это последнее, задержавшееся восстание Спартака, более радикальное, чем восстание Туссена Лувертюра, это сведение счетов по эту сторону Среднего пути.

Загрузка...