Мартиника

Меня никогда не привлекали переодевания и "прыганье" по улицам, так что карнавал в Тринидаде всегда вызывал у меня депрессию. В этом году к тому же "военные оркестры" казались не слишком забавными: уж очень они походили на фотографии трагических и нелепых событий в Конго. В этой карнавальной депрессии я летел над Карибами на север. Море было бирюзовым, со смазанными белыми отмелями и синими глубинами; из него возникали коричневые островки в белой опушке.

В колонке светских новостей я прочел, что еще один американец купил кусок острова в Тобаго, вслед за теми, кто купил кусочки Барбадоса, Антигуа, Доминика, Монтсеррата (правительство Монтсеррата проводило целую кампанию по привлечению американских покупателей). Эти острова — небольшие, бедные и перенаселенные. Однажды, из-за их богатства, народ там был обращен в рабов, теперь из-за их красоты народ лишают собственности. Цены на землю круто поползли вверх, на некоторых островах фермеры не смогли их осилить, и началась эмиграция в неприветливые трущобы Лондона, Бирмингема и полудюжины других английских городов. Все бедные страны принимают туризм как неизбежное унижение. Ни одна не зашла в этом так далеко, как некоторые из вест-индских островов, которые ради туризма продают себя в новое рабство. Элита этих островов, которая развлекается совершенно как туристы, жаждет лишь слияния с белыми туристами, и правительства смягчают ограничения по цвету кожи.

"Пошла она в дамскую комнату, — рассказывал мне таксист на одном таком острове. — А они, сам знаешь, что это за народ, решили, что вот прется тут черная. И говорят ей: нет, простите, черным нельзя пользоваться дамской комнатой". Таксист гогочет. "Не знали, что она жена министра, а, парень! Извинялись как настеганные! Мы тут таких вещей не любим". Для таксиста это был личный триумф: жене министра, пусть и никому другому, разрешалось "слияние" с белыми туристами.

Посадка на несколько минут в Сент-Люсии. Взлетно-посадочная полоса была у самого моря, здания аэропорта походили на железнодорожный вокзал. "Напоминает старый добрый Тобаго", — сказал какой-то турист в шортах. Моя депрессия достигла крайней точки.[*]

Мартиника — это Франция. Приезжая сюда из Тринидада, чувствуешь, что пересек не Карибское море, а Ла-Манш. Полицейские — французы, таблички с названиями улиц на бело-голубой эмали французские, кафе французские, меню французские и оформлены на французский манер. На юге пейзаж не слишком тропический: холмистые пастбища, истощенные земледелием, с черными колтунами деревьев тут и там, тонкие коготки и узкие язычки земли, запущенные в открытое море напоминают умеренный пояс, Корнуолл. В отличие от других островов, где есть один город, притягивающий к себе всю островную жизнь, Мартиника полна небольших французских деревушек: каждая со своей церковью, mairie[1] и военным мемориалом (Aux Enfants de… Morts pour la France)[2], каждая со своей историей и со своими героями, чьи потомки имеют в церкви собственные скамьи. Радиостанция объявляет себя как "Radiodiffusion Française"[3]. Политические плакаты — Voter Oui a de Gaulle[4] (недавно прошел референдум) и Meeting de Protestation: Les Colonialistes Ont Assasiné Lumumba[5] — принадлежат метрополии и не похожи ни на что на Карибах. Табачные киоски ломятся от "Голуаза", рекламируется чинзано и Сен-Рафаэль[6] и Paris-Soir[7]. Только люди в основном черные.

Они черные, но французы. Ибо Мартиника — это Франция, законно учрежденный французский департамент, настолько ассимилированный и интегрированный, что Франция, или то, что принято считать этой страной, редко даже когда упоминается по имени. "М. Césaire est en métropole"[8] — сказал мне chef-de-cabinet[9] как если бы мсье Сезар просто отправился на автомобильную прогулку на выходные, а не пролетел 3000 миль до Парижа. Этот миф об интегрированности доводится до такой степени, что по загородным полям Мартиники вьются не иначе как routes nationales[10], которые должны бы вести в Париж.

Даже тридцать лет назад, как пишет Джефри Горер в книге "Африка танцует", житель Мартиники во французской армии в Западной Африке официально числился французом и стоял выше уроженца Африки, с которым его не смешивали. Времена изменились; на Мартинике я общался с одной негритянкой, здешней уроженкой, которая вернулась из Сенегала из-за африканского расизма — для нее совершенно необъяснимого проявления первобытной примитивной извращенности; она рассказывала об этом с горечью, а себя называла une française[11]. В ресторане во время нашествия туристов я увидел, как белая женщина повернулась к черной мартиниканке в солнечных очках и сказала "Nous sommes les seuls français ici"[12]. "Вы англичанин?" — спросил меня белый мартиниканец. "Нет, — сказал я, — я из Тринидада. "Ah! — сказал он, улыбаясь. — Vous faites des nuances!"[13] Александр Бертран, мартиниканский художник, не вполне довольный ситуацией на острове и склонный к национализму, захотел подробнее узнать о расовых беспорядках в Англии. Что их вызвало? Он не мог понять, как могут расовые предрассудки существовать в такой стране, как Англия. У него чуть трубка изо рта не вывались, когда я рассказал ему о дискриминации при обеспечении жильем и работой; это было почти как объяснять устройство Земли жителю другой планеты. "Я рад, что я француз", — вырвалось у него. Слово было сказано. "Ну, то есть мартиниканец с французским гражданством". Более чем Англия для вест-индского британца или даже Голландия для суринамца, для мартиниканца Франция — материнская страна. Во Франции ему открыты любые дороги, и он гордится этим. Нет ничего удивительного в том, что французский вест-индец представляет один крупный французский город в Национальной ассамблее и некоторое время был конституционным преемником де Голля.

Доктор Сен-Сир, представитель одной из самых известных цветных семей Мартиники, пригласил меня на ленч в воскресенье в загородный дом родителей своей жены в Сент-Анн[14]. Сен-Сир был высоким, крепким мулатом, но через минуту его расовая принадлежность забывалась, оставались лишь его французские жесты, французская речь, французские манеры. По дороге на юг мы остановились, чтобы встретить других гостей, двух мужчин и женщину из Франции, которые ждали нас в машине на обочине. Мы опоздали, и многословные извинения Сен-Сира были мгновенно сметены одним из французов: "Mais c’est ma faute. On ma dit qu’aux Antilles il est impoli d’arriver a l’heure".[15] После этого обмена любезностями мы начали свое путешествие, остановившись в нескольких местах полюбоваться видами, которыми принято любоваться, в течение стольких минут, сколько принято ими любоваться. Миновав гладкие коричневые склоны Ла Моннеро, мы въехали в Воклен, где — рыбачьи лодки прибывали точно по заказу Сен-Сира — остановились еще раз, чтобы полюбоваться живописными сценами рыбного торга. И наконец — Сент-Анн.

Нас представили мадам Сен-Сир, ее отцу и двум братьям, которых по внешности и обаятельной манере держаться было не отличить от французов. Гости все прибывали, в новых машинах, вверх по бетонной дороге между стройными деревьями, через старые ворота, в просторную усадьбу с просторным домом, насчитывавшим сто пятьдесят лет, — древность, по меркам Тринидада. Мы сидели на веранде с невысоким ограждением, пили коктейли из рома, молока и мускатного ореха, грызли пряные рыбные чипсы и смотрели вниз, мимо ржавеющей ромовой фабрики на море. Вдали виднелась Алмазная скала, освещение непрестанно менялось, меняя и все оттенки моря и неба; когда начиналась изморось, Алмазная скала пропадала.[*]

Приехал префект, невысокий корсиканец с грубоватыми чертами лица. Префекта и его красивую седую жену приветствовали стоя.

Доктор Сен-Сир объявил перед ленчем короткий заплыв для всех желающих. Я переоделся в одной из спален наверху. Кровать была высокая, широкая, массивная. На полке стояло несколько старых книг, в том числе старое издание Le Cathédrale[16], потемневшее и тронутое сыростью настолько, насколько это случается только со старыми французскими книгами. Когда-то оно свидетельствовало о тонком французском вкусе, теперь отражало судьбу не вест-индского — французского дома, в котором старшие состарились, дети выросли и разлетелись и читать стало некому.

Мы поехали на пляж на двух машинах, и после выражений восторга по поводу того, какая красивая и теплая здесь вода, какой белый песок, какую совершенную форму, напоминающую человеческий мозг, имеет коралл, найденный на пляже, — кажется, все, что могло понравиться, мы заметили и похвалили, видимо, ради хозяина, который направлял и регулировал нас в наших восторгах, — и после удивительно короткого купания вернулись домой, оделись и выпили еще по коктейлю, прежде чем рассесться за длинным столом, накрытым человек на двадцать или больше.

На одном конце стола сел доктор Сен-Сир, на другом, надо думать, префект. Сначала подали морские яйца[17]. Потом лобстеров. Потом третье рыбное блюдо — большая рыба, казавшаяся целой, но нарезанная ломтиками. Потом пришла очередь мяса. Сначала рубленое мясо с рисом. Потом, под наши аханья и восклицания, вошел слуга с целиком зажаренным поросенком на огромном подносе. Поросенок был продемонстрирован каждому гостю, слуга обошел весь стол, едва скрывая улыбку, аханья не прекращались и даже раздались аплодисменты. Потом поросенка унесли, но вскоре он вернулся, уже нарезанным, на отдельных тарелках. Между блюдами подавали салаты, и от морских яиц до всевозможных бланманже без остановки лилось шампанское. Когда появились кофе и бренди, было уже половина пятого. Отец мадам Сен-Сир рассказывал истории из своей молодости и ранней зрелости. Префект, который во время ленча озадачил стол полуофициальным заявлением, что Мартинику вскоре ожидает неожиданный экономический взлет, рассказывал о последнем визите президента де Голля. (Я слышал ранее, что президент встретил здесь столь восторженный прием, что все спрашивал у тех, кто стоял рядом "Mais sont-ils sincères?" Sont-ils sincères?"[18] Во время войны остров был вишистским)[19]. "Vous m’avez trompé"[20], - сказал президент префекту. "Вы сказали мне, что до ратуши всего три ступени. Я нахожу только две". За столом раздался смех, глаза увлажнились.

Префект отбыл первым; пара за парой его примеру последовали остальные гости. Вплоть до отъезда последних гостей всех обносили кофе, бренди, мороженым и даже чаем. Когда большинство уехало, мадам Сен-Сир прочла вслух письмо от своего сына, парижского студента. Оно было полно критики в адрес профессоров и студентов, это иконоборчество приветствовали дружным смехом.


Что Мартиника — это Франция, и не только внешне, что Франция здесь как нигде преуспела в своей "mission civilisatrice"[21] — нет никакого сомнения. Это та сторона французского колониализма в Вест-Индии, которая так впечатляла всех английских путешественников от Троллопа до Патрика Ли Фермора. "Франция управляет своей империей таким образом, что дальние колонии почитают это (свою ассимиляцию в качестве департамента métropole) высшим для себя комплиментом и лучшей наградой", — писал Ли Фермор в 1949 г.

Но через восемь лет после того, как это было написано, на Мартинике произошли расовые беспорядки, погибли три человека. Беспорядки повторялись ив 1961 году, через две недели после того, как я покинул остров. Мартиниканцы могут все быть французами, но почти все они могут быть просто французами лишь за пределами Мартиники. На Мартинике они — черные французы, коричневые французы или белые французы.

Несмотря на все, что говорилось о французской слепоте к цвету, расовая принадлежность на Мартинике всегда имела значение. В дни рабства свободным цветным по закону запрещалось носить одежду, сходную с той, что носят белые, а в происхождение здесь вглядываются так пристально, что нет никакой возможности человеку с каплей негритянской крови в жилах сойти за белого. Один из бессмысленных навыков, невольно приобретаемых всеми, кто вырос в Вест-Индии, это умение опознавать людей негритянского происхождения. Я думал, что и сам усвоил этот навык, до тех пор, пока не попал на Мартинику. Раз за разом мне повторяли, что вот этот белокожий светлоглазый человек с прямыми волосами, которого я только что встретил, на самом деле "цветной". Такой информацией обмениваются постоянно; таким образом в этой устной традиции Мартиники сохраняются семейные саги.

Тринидад более человечен и позволяет людям, выглядящим достаточно белыми, сойти за белых. Возможно, слово "человечность" здесь не очень подходит, потому что такое великодушие может неожиданно навязать тринидадцу бремя обмана, которое никогда не придется взваливать на себя мартиниканцу, признающему себя "цветным", потому что весь остров знает, что он лишь на пятнадцать шестнадцатых белый. Троллоп натренировался угадывать людей, невротизированных своей недостаточной белизной, его наблюдения и сегодня не утратили ценности[*]. Тем не менее Тринидад склонен к некоторой терпимости и равнодушию к этому вопросу — для мартиниканца это просто возмутительно. В Тринидаде тоже различают оттенки, но эта цветовая шкала не имеет такой тиранической силы, как на Мартинике. Если сопоставить, например, "Социальную стратификацию в Тринидаде" Ллойда Брайтвайта с "Контактом между цивилизациями на Мартинике и в Гваделупе" Мишеля Лейриса, это становится видно очень отчетливо. Брайтвайт тринидадец и негр; его замечательное исследование то и дело оказывается на грани комедии. Лейрис, француз либеральных взглядов, неизменно серьезен, а иногда разражается негодованием.

Французы экспортировали на Мартинику не только свою цивилизацию, но и социальную структуру. Косные буржуазные социальные предрассудки метрополии соединились с расовыми границами, унаследованными от рабства, чтобы произвести самое высокоорганизованное общество Вест-Индии. В этом обществе играют роль образование, деньги, принадлежность к французской культуре, окультуренная французскость имеет свое значение, но негритянская кровь — несводимое тавро посредственности, мета рабского происхождения; и в этом обществе, живущем по единому стандарту — стандарту французского буржуа, — социальные предрассудки (которые могут быть и расовыми предрассудками) имеют очень большую силу. В Тринидаде никакие социальные предрассудки и социальные санкции реальной силы не имеют: стандартов слишком много, слишком много разнообразных групп, на которые расщепляется общество. Я жил в Тринидаде, а потом в Англии (где не был до конца своим), и мне не приходилось сталкиваться с таким организованным по единому стандарту обществом, в котором социальные санкции действительно могут нанести ущерб, и на Мартинике я почувствовал, что задыхаюсь. Предрассудки завозились сюда оптом из métropole. Я не смог научиться слышать от цветных мартиниканцев, совсем как от некоторых французов: "Этим проклятым евреям самое место в гетто".

Я в жизни не слышал более ханжеских и более убийственных сплетен. В соединении с "франко-антильской моралью", как выразился один американский чиновник, согласно которой всякий уважающий себя мужчина должен иметь любовницу, а всякая уважающая себя женщина любовника, и весь остров знает, кто с кем спит, это заставило меня особенно тосковать по добродушию, терпимости, аморальности и общему социальному хаосу Тринидада.

Разделение общества Мартиники на белых (с документированной чистотой), мулатов и черных принимается как ценное и неизменное по всем пунктам. Никакая другая вест-индская колония не могла бы породить такую народную негритянскую песню:

Béké ça crié femme-li chérie

Mulâtre ça crié femme-li dou-dou

Neg-la ça crié femme-li i-salope.

En vérité neg ni mauvais maniure.

Белый мужчина называет свою женщину милая;

мулат называет ее сладкая;

ниггер называет свою женщину чертовой сукой.

Действительно, плохие у ниггеров манеры!

Béké ça mangé dans porcelain

Mulâtre ça mangé dans faience

Neg-la ça mangé dans coui.

En vérité neg ni mauvais maniure.

Белый человек ест на фарфоре;

мулат ест на фаянсе;

ниггер ест из своей калебасы.

Действительно, плохие у ниггеров манеры!

Если говорить о литературе более высокого уровня, можно отметить, что Сен-Жон Перс[22] в стихах о детстве, прошедшем на соседнем острове, французской Гвадалупе, не забывает о своей белизне, а Эме Сезар[23] в Cahier d’un Retour au Pays Natal[24] не забывает о черноте. На любом уровне мартиниканцы не могут забыть о расовой принадлежности. Может быть, в этом и есть причина того, что все мартиниканцы французы. Быть белыми все не могут, но все могут стремиться стать французами, а в этом все равны.

Мартиниканские предрассудки теряют силу в метрополии, а на Мартинике французы из метрополии не подчиняются правилам расовой регуляции. Но один из мартиниканских парадоксов состоит во враждебном отношении к французам из Франции. Политика ассимиляции, изначально идеалистическая и великодушная, имела печальные последствия. Как пишет Патрик Ли Фермор, Мартиника не получила "те же права, статус и представительство, как департаменты Буш дю Рон или Нижняя Сена". Социальные блага, которыми пользуется метрополия, не распространились на Мартинику — это объясняют тем, что экономика острова была бы разрушена и затраты были бы слишком большими. Инвестиции на Мартинику не хлынули. Со свирепой ревностью, типичной для мелких, тесных, самодовольных обществ, каждый мартиниканский предприниматель высмеивает и по мере сил мешает осуществить любой проект, в котором не участвует сам. Поэтому здесь делается мало, а мартиниканский капитал инвестируется во Франции или в других местах. Мартиника бедная страна, как говорят мартиниканцы среднего класса. Но едва ли можно ожидать развития, так как никакое здешнее производство не может конкурировать с французским, без связи с Францией Мартиника пропадет.

Здесь не производят ничего, кроме сахара, рома и бананов. Неужели они не могут сделать даже собственное кокосовое масло для маргариновой фабрики, где работает семь человек? Нельзя ли выращивать кокосы на Мартинике? "Невозможно", — говорит один. "Он псих, не слушайте его", — говорит другой. Они бранятся, а кокосовое масло импортируется, и молоко прилетает из Франции, из департамента Вогезы, на молочном самолете "Эр-Франс". И поскольку Мартиника часть Франции, ее уникальный ром тоже не может напрямик экспортироваться в Северную или Южную Америку, но должен вначале слетать в Париж через Атлантику, чтобы там его перенаправили обратно, обогащая по пути всех посредников. Ассимиляция не позволила Мартинике войти на равных в процветающую Францию, но низвела остров на уровень немощной колонии, где сейчас, больше чем когда-либо, посредник, получающий комиссионные, чувствует себя царьком.

Для государственных служащих из метрополии Мартиника — это синекура, а не важное назначение, и они хотят поскорее уехать отсюда к более высоким целям в métropole. Для жителя метрополии или алжирского colon[25], даже и с небольшими деньгами, Мартиника, с ее неограниченной дешевой рабочей силой, весьма привлекательна. То и дело возникают конфликты, а французские полицейские (мартиниканские служат во Франции) только провоцируют цветное население.


Был сезон сбора тростника, и джипы с вооруженными французскими полицейскими патрулями разъезжали по замусоренным проселочным дорогам. Для Вест-Индии зрелище необычное; я приписал его французской склонности к мелодраме.

Как-то раз в ресторане здоровый молодой мулат наклонился над моим столом и сказал по-английски, со скрежетом зубовным, что он устроит революцию. Он возмущен тем, какой прием тут встретила маленькая грустная проститутка с разодетым ребенком. Он не может видеть, как оскорбительно черные относятся к черным. Он не политик; но он собирается начать свою революцию, выпихнуть отсюда белых всех до одного, а потом передать остров политикам. Он уже в каком-то смысле начал: он только что ударил человека из метрополии на рю Виктор Гюго.

А как-то утром ко мне в гостиницу зашел молодой негр. Он терпеливо ждал меня в ресторане внизу. Вероятно, он счел меня журналистом: он сказал, что я должен знать кое-что о Мартинике. Он не рассказал мне почти ничего такого, чего я сам не знал — раса, бедность, перенаселенность — но запомнился мне своим отчаянием. Он обещал зайти еще, но так и не зашел.


Chef-de-cabinet, француз в голубом костюме, с бешеной французской жестикуляцией, но с официальной улыбкой, рассказывал об отсутствии на Мартинике серьезных проблем. Промышленность развивается и так далее. За его спиной висела большая яркая картина живописной мартиниканской природы. Стул, на котором я сидел, один из трех стульев для посетителей, стоял так далеко от его массивного стола, что мне приходилось наклоняться вперед, а он откидывался назад и делал круговые движения обеими руками. Завершая очередную тираду, он переставал размахивать руками, чтобы пригвоздить меня к стулу своей короткой широкой улыбкой.

О забастовке рабочих в разных районах страны я узнал от месье Грасиана, коммуниста, мэра небольшого города Ламентин. Коммунисты вновь набирали силу на Мартинике, чему способствовало правление месье Грасиана в Ламентине. Все признавали его честным и эффективным, и оппонентам Грасиана пришлось помучиться, отстаивая точку зрения, что честность — не лучшая политика. Качая внука на коленях, месье Грасиан (он был во главе ораторов на Meeting de protestation: "Les Colonialistes ont assassiné Lumumba") сказал, что забастовка — самое важное событие на Мартинике. Через несколько недель она, разумеется, привела к самым большим беспорядкам, которые только знала Мартиника.

Я не знал о забастовке потому, что на Мартинике нет ежедневной газеты. В Суринаме их шесть и еще несколько еженедельных, но на Мартинику газеты прибывают из Парижа вместе с молоком. Одно из последствий этого — нехватка оберточной бумаги, и старые газеты приходится в огромном количестве завозить из Франции, в особенности производителям бананов. Бананы — нежные фрукты, и прежде чем отправлять их в плавание, их надо обернуть. Обертка должна состоять из внешнего листа жесткой коричневой бумаги и внутреннего одеяла из соломы, вложенной в старую газету. Солома, коричневая бумага и газеты — все это должно импортироваться из Франции.[*] Вскоре они туда и возвращаются. Только Compagnie Général Transatlantique[26] разрешается возить грузы между Мартиникой и Францией; это удачливый морской конвейер, который перевозит один и тот же груз туда-сюда, непрерывно обеспечивая себя работой.

В сущности Мартиника устроена по-феодальному: тут есть белая и цветная знать и почтительная чернокожая масса в соломенных шляпах, которую описывают как "крестьян" (литературное открытие двадцатого века) и чья уступчивость, согласие с собственным положением и недостаток честолюбия или мужества могут трактоваться как "чувство собственного достоинства". Крестьянин снимает широкополую соломенную шляпу перед землевладельцем, но человек есть человек, и крестьянин почувствует себя оскорбленным, если тот не пожмет ему руку. Крестьянин-ры-бак нес в обеих руках живых обезумевших лобстеров, и когда нас знакомили, я только поклонился. За это меня чуть позже и упрекнул землевладелец. Я обидел крестьянина; я почувствовал, что умудрился унизить достоинство и самого землевладельца. Я должен был протянуть руку, крестьянин бы отстранил лобстеров и подставил бы мне для пожатия предплечье, бицепс или даже плечо. Так что, когда позднее меня представили другому крестьянину, чьи руки были в жирной грязи, я уверенно протянул руку, и он, конечно же, в ответ предложил мне свое потное предплечье.

В этой деревне понедельник был значимым днем для крестьян: петушиные бои днем и танцы вечером. На каменистой дороге, в выбоинах и затвердевших колеях, бежавшей среди мокрого сахарного тростника — недавно шел дождь, — мы обогнали крестьянина, который бодро ехал на жилистой лошади. Яма для петушиных боев находилась на чьем-то мокром голом дворе, наверху небольшого склона, поднимавшегося прямо от дороги. Это была маленькая яма, деревянная буква "О", огороженная шестами и палками, которые были облеплены босоногими крестьянами в соломенных шляпах и тропических шлемах, орущими: "Тор! Тор!". Над ямой и вокруг нее шли в два яруса сиденья из грубо отесанных ветвей, но там никто не сидел, кроме двух-трех детей, занятых своими делами. На одной стороне ямы стояли клетки с петухами.

Головы боевых петухов были исклеваны, окровавлены, изуродованы, такими же были шеи и зады — зады были побриты и выглядели неприлично. Петухи были усталые, я чувствовал, что драться они не хотят; один мартиниканец из нашей компании сказал, что петухи неважные. Иногда они лишь потирали друг о друга окровавленные шеи, иногда просто отходили друг от друга — тогда крестьяне криками снова стравливали их, и они прыгали и клевались секунду-другую, широко растопырив крылья. Когда петух валился на землю, ор стоял как при нокауте, и схватка временно прекращалась, хозяева перелезали через частокол в яму и держали на руках своих петухов, пока не звонил колокол.

Каким-то образом бой закончился. Мне сказали, что зрители делали ставки и играли очень азартно, хотя сам я этого не видел. Потрепанных петухов унесли. Они держали головы прямо, горящие глаза смотрели неподвижно. Хозяева гладили их и что-то ласково нашептывали. Внезапно пришел черед заботы, боли и утешения, птица и хозяин вдвоем, отдельно от всех, посреди криков, раздающихся над новой схваткой. Кровь с зада, шеи и клюва вытирают пальцами. Затем хозяин, шепча как влюбленный, засовывает голову петуха в рот, высасывает темную, густеющую кровь и сплевывает. Это делается четыре или пять раз. Затем очищают лимон и плавно, точно готовя жертвоприношение, натирают разорванную, обритую кожу птицы.

Вечером двор осветили факелы. В петушиной яме собрались игроки, а на черном земляном склоне между ямой и хижиной — босоногие танцоры. Танцоры изображали борьбу, барабанщики барабанили, и все пели "Votez oui, pas non"[27] — голлистский лозунг времен референдума, уже превратившийся в народную песню. Когда к танцу присоединился землевладелец, крестьяне зааплодировали, и даже игроки в петушиной яме встали посмотреть и похлопать.


Американцы сошли на берег в униформе: матросы в своей, туристы в своей (мужчины в шортах-бермудах, ярких шляпах, рубашках с короткими рукавами, и мужчины и женщины с синими сумками — "Карибский круиз люкс" или что-то в этом роде). "А где у нас будет ленч?" — прокричал один. "Ресторан ди Юроп", сказал другой, читая табличку. Французские жандармы в очень коротких шортах цвета хаки заметно напряглись. Таксисты начали лихорадочно рыскать повсюду, вынюхивая на улицах, заглядывая в окна кафе, приставая ко всем, кто выглядел иностранцем, даже к тем, кто уселся в Ресторан ди Юроп. Очень скоро туристы исчезли с главной площади. Меньше чем через полчаса они с довольным видом выплыли обратно, у каждого в руке по сумке из магазина беспошлинной торговли "Роджера Алберта", и по ветке balisier[28] — у всех одинаковые. Американский матрос пил белый ром прямо из бутылки и кричал с одного конца рю Виктор Гюго на другой. Туристы с неприязнью на него смотрели. В баре высокий североамериканец с добродушным лицом не прекращал пить со вчерашнего вечера, он ставил стаканчик всякому, кто пожелал с ним заговорить, и распевал "Я не янки. Я канадец".


Карибское море считается "еще одним" европейским морем, Средиземноморьем Нового Света. Но это Средиземноморье вызвало в человеке все самые темные инстинкты, без каких-либо позывов к благородству, без красоты, свойственной Старому Свету. Это было Средиземноморье, где цивилизация обратилась в соблазн и развращала тех, кого привлекала. И если мы посмотрим на море, которое нынче так любят бороздить туристы в "униформе", как на расточительного пожирателя, более чем триста лет пожиравшего людей — несколько миллионов туземного населения, стертого с лица земли, ненасытные плантации: 300’000 рабов, привезенных в Суринам (его нынешнее негритянское население составляет 90’000), непрерывные войны, 40’000 британских солдат, убитых только в 1794–1796 годах, еще 40'000 демобилизованы по увечью, — то может показаться, что даже выжить в Вест-Индии — это уже одержать победу.

Выживают по-разному. Повсюду в Вест-Индии встречаются группы "бедных белых": англичан, ирландцев, французов и даже немцев, чья бедность — их наименее грустное качество. Их утрата значительно больше: они забыли, кто они такие. Учебник по истории, который я изучал в школе, говорил, что "американские индейцы заболели и умерли"; эти же европейцы — в период неоспоримости европейского авторитета — лишь заболели, будто оглушенные переездом на острова этого сатанинского моря.

Поначалу я собирался на острова к югу от Гвадалупы, чтобы повидать тех бедных белых бретонцев, которых Патрик Ли Фермор описал в "Дереве Странника":

Что в них поразительно, так это что они превратились в негров во всем, кроме цвета, и если бы всем расам Карибского моря пришлось репатриироваться обратно в страны, откуда они произошли, то "сантуа" почувствовали бы себя дома скорее в африканских джунглях, чем в Бретани. Они давно забыли французский и не умеют говорить ни на чем, кроме афро-галльского "патуа" негров, и они более несведущи в правильном французском и более безграмотны, чем самые смиренные черные обитатели гвадалупской саванны.

Но после знакомства с индийцами на Мартинике посещать сантуа уже не было необходимости.

Я ни разу не встречал на Мартинике индийцев, кроме обычных бизнесменов из Тринидада. Я не знал, что на французских островах, так же как и на британских, нанятые по контракту индийские и немногие китайские иммигранты заменили черных рабов, получивших свободу, и что на Мартинику прибыло не меньше семидесяти тысяч индийцев. Но в отличие от индийцев в Британской Гвиане, Тринидаде и Суринаме, эти прибыли из южной Индии, многие из франко-индийских колоний. Жилось им здесь неважно. "Мерли как мухи" — по словам одного мартиниканца, в которых звучали отвращение и надменность. Из тех, кому удалось выжить, некоторые эмигрировали в Тринидад и обосновались в Порт-оф-Спейне. Лишь четы-ре-пять тысяч осталось на Мартинике — работники сахарных плантаций на севере острова, метельщики городских улиц, они не оказали никакого влияния на общество; ни один индиец не открыл даже лавки. Может быть, их было слишком мало, или, может быть, в отличие от индийцев Британской Гвианы и Тринидада, которые эмигрировали в таком составе, что смогли на новом месте воссоздать Индию в миниатюре, с ее базовым противостоянием индуистов и мусульман, с разделением мусульман на шиитов и суннитов и со сложной, хотя и быстро разлагающейся, кастовой системой у индуистов, — так вот, может быть, в отличие от этих индийцев, индийцы Мартиники происходили все из одной, низшей, индуистской касты. Этому есть подтверждения в их физическом облике и в религиозных практиках. Поразительный факт, что как в Индии поселение метельщиков и уборщиков обычно отделяется от города рекой, точно так же в Фор-де-Франс индийские уборщики отделены от остального города каналом. Существенно также, что уехавшие в Порт-оф-Спейн тоже традиционно становились метельщиками улиц — сейчас эта традиция уже утрачена, да и в других отношениях они оказались наиболее ассимилируемыми среди тринидадских индийцев. Очевидно, как быстро становятся беспомощными такие люди, лишившись своих традиций, привычного ремесла и давления со стороны других каст, и как легко Мартиника утопит любую незначительную чуждую обедневшую группу в своем обществе, организованном не менее жестко, чем индийское, но с непонятными и недостижимыми стандартами. Мир белых, мулатов и черных выступал единым фронтом несговорчивой французскости, а индиец оставался чужаком.


Я узнал о существовании индийцев Мартиники, когда Александр Бертран показал мне свои зарисовки индуистских танцоров Мартиники и рассказал об их "индуизме" — простейшем ритуальном закалывании овцы, деградировавшей форме деградирующего Кали-пуджа[29], который они, несмотря на обращение в католичество, практикуют до сих пор. И как-то в субботу Анка Бертран повезла меня на север к индуистским "часовням". Мы ехали по опрятным полям всех оттенков зеленого цвета, по земле, которой, казалось, внешний вид придал земледелец — здесь почти не было тринидадской тропической хаотичности; мельком мы видели Mont Pélé[30] с закрытой облаками вершиной.

Первая часовня на нашем пути была небольшим прямоугольным бетонным сараем с крышей из рифленого железа и стенами в шоколадно-охровую полоску. Несколько человек, негры и индийцы, вышли из грязного здания, похожего на барак, стоявшего в том же неприглядном дворе. Они уставились на нас: курчавая пожилая женщина с грубым лицом и с ребенком на бедре, ее дочь, с таким же грубым лицом, очень маленькая и очень старая женщина в живописных лохмотьях, высокая негритянка, мулатка в большом свободном хлопковом платье, индианка в марти-никанском тюрбане и молодой индиец, низенький и тощий, с челкой из-под старой фетровой шляпы, в потрепанных шортах-хаки, рваной грязной рубашке и с черной грязью на ногах. Мы заговорили с ним. У него были тонкие черты, словно источенные бедностью и недоеданием, глаза — яркие и плутоватые; он был даже красив, если забыть о слабости его лица и немощи его истощенных членов. Его голова поворачивалась, как у птицы, на шее, похожей на палку, и он постоянно чесал одну грязную ногу другой. Он не говорил по-французски; Анке Бертран пришлось переводить его патуа.

Жертвоприношение, сказал он, происходит на камне у часовни. Камень лежал под плюмерией[31], стоявшей почти без листьев, но в цветах, чьи нежно-розовые лепестки усеивали черную, перетоптанную курицами грязь. Он пошел за ключами, и женщины, молча глазевшие на нас, подошли чуть ближе. Молодой человек вернулся, открыл дверь часовни (прямо над нею шоколадным цветом нарисована арка) и спокойно, без похвальбы, открыл перед нами ужасное, пахнущее салом, беспробудное ребячество внутренней отделки: огромный всадник справа, еще один слева, оба грубо вырезаны и разрисованы кричащим красным и желтым, с черными усами и благородными безмятежными лицами, которые в таком окружении выглядели просто душераздирающе. Длинные резные сабли рукоятками вниз торчали между передних копыт; земля перед ними была темна от свечного сала. Позади, на низкой цементной платформе, стояли красно-желтые фигурки меньшего размера — уменьшенные их копии, в которых неуклюжесть руки резчика еще сильнее бросалась в глаза. Это король, — сказал молодой человек, — это — королева, а это их дети".

Там, где молятся, всегда пахнет по-особенному затхло; в этой маленькой черной дыре стоял теплый затхлый тошнотворный запах свечного сала и масла. Даже пока мы осматривали часовню, женщина в тюрбане, как мне показалось — напоказ, вошла, громко цыкая зубом, и зажгла перед статуями свечи. Молодой человек, дав все объяснения, оперся нафтену, отвернулся от нас и уставился в пол; лицо его было почти безволосым. Священных книг у них нет, сказал он, есть ли какие-нибудь священные песни, он не знает — все знает "жрец". Как выбирается жрец? Он не знал. Жертвоприношения производятся тогда, когда хотят попросить об услуге короля и королеву. О какой услуге? Он не знает; все знает жрец, а жрец работал в тот день на сахарной фабрике.

Мы поехали дальше, в небольшой городок, где рабочие размещались в хибарах рядом с огромными фурами аккуратно упакованного тростника, зашли на участок, застроенный бараками, где имелась épicerie[32], предлагавшая huil[33] (приятно видеть такие орфографические ошибки на французской территории), были представлены индийской женщине, похожей на негритянку, а потом заглянули в забитую маленькую комнату, украшенную католическими картинками и какими-то фотографиями. Здесь мы познакомились с "шофером" этого участка. Он был маленький, черный, с тонкими чертами лица, но с носом, похожим на луковицу. Он был в пиджаке цвета хаки и в белом тропическом Шлеме (кажется, на Мартинике такой шлем является эмблемой обслуги, считающей себя элитой: его носят личные шоферы всяких чиновников).

Он усадил нас на скамьи и стулья и провозгласил с эдакой крестьянской гордостью, что работает на сахарной плантации тридцать шесть лет и если он не знает чего-то о сахарном тростнике, то этого вообще не надо знать. По-французски он не говорил и даже не понимал; он говорил на креольском патуа и сказал, что знает "индийский". А как называется этот индийский язык? "Тамильский"[34] — сказал он. И он может петь священную песню по-тамильски всю ночь. Что это за песня? Он повел себя как человек, не желающий разглашать секрет.

Вошел его брат и сел на скамье возле стола, покрытого клеенкой. Маленький мальчик, сын шофера, очень черный и красивый, забрел в комнату и был нам представлен; он стеснялся и пожимал нам руки левой рукой. Водитель, по совместительству жрец индуистской "часовни", сказал, что родился в этом районе и живет здесь всю жизнь. А я индиец? Есть в Тринидаде индийцы? Он смотрел на меня с недоверием. Он сказал, что не забыл бы "индийский", если бы ему было с кем общаться на нем. Он произнес несколько отдельных слов; я не знал ни слова по-тамильски и ничего не понял. Он позволил себе слегка улыбнуться.

Нам предложили выпить. Я взял какой-то зеленый безалкогольный напиток, но допить его не смог. Шофер принес фотографии свадьбы своей дочери. Он там был при галстуке бабочкой. На одной из фотографий невеста с завязанными глазами сидела в окружении незамужних девушек, играя в свадебную игру, а остальные гости изображали, что ничего не замечают и поглощены собственными очень важными жизнями. Фотографии, как на паспорт, по стенам, стаканы на столе, напитки — все было похоже на любую другую хибару на этом острове. Но только похоже. Шофер, затихший на скамейке со своими драгоценными фотографиями и внезапно ушедший в их созерцание, напомнил мне тех южноамериканских индейцев, чьи лачуги я посещал в Британской Гвиане и в Суринаме. Входишь в грязную индейскую лачугу, любопытствуя и отшатываясь, хозяин сидит то ли довольный, то ли смущенный, то ли равнодушный к твоему вторжению. Спроси его что-нибудь — он ответит; ничего не говори — он будет молчать.

Мы вывели шофера из его транса, и он отвел нас в свою часовню. Обитатели барака, индийцы и негры, проводили нас взглядом, гордые тем, что возбудили чей-то интерес. Эта часовня была гораздо меньше, почти со шкаф. На жертвенном камне снаружи была какая-то стертая, нечеткая резьба, а изваяния внутри были еще грубее предыдущих. Всадников не было, только полка с образами. Это, сказал шофер, указывая на одну статуэтку — la sainte vierge[35]. А Иосиф есть? Конечно, конечно, ответил он, обиженный таким вопросом. Люди со всего мира приезжают посмотреть эту часовню. Я об этом знал? Всю резьбу выполнил его старший сын. Это священное искусство, и он передал его сыну. А у индийцев Тринидада — в чье существование, как он дал понять, ему не верится — есть такие красивые часовни? Нет? А есть у них статуэтка la sainte vierge с браслетом? Он начинал смотреть на меня как на самозванца. Перед статуэтками были небольшие темные миски с вонючим маслом, его принесли верующие. Мы прошлись до машины, мимо фур, груженных тростником. А такие большие грузовики есть в Тринидаде? Я сказал, что нет. Он выглядел довольным, хотя не удивился.


У Анки Бертран, фольклориста и оригинального, вполне состоявшегося фотографа, в этот вечер была репетиция народных танцев. Репетиция проходила в прибрежном поселении в низкой case[36] из рифленого железа, оклеенной изнутри газетами Françe Soir. Масляная лампа была с длинным тонким стеклянным колпаком, который отбрасывал длинные театральные тени. Барабанщики поставили свои барабаны на стол. Были еще музыканты, стучащие палками, и аккордеонист. После долгой болтовни расчистили место для танцоров, и они начали. Танцевали bel-air. Дамы были пожилые, в больших соломенных шляпах, один мужчина был в белом тропическом шлеме. И в этой темной case, куда набились плохо одетые люди, большинство с чисто африканскими чертами, в длинной, залитой желтым светом комнате, под звук аккордеона, пробивающийся через бой барабанов, как будто слышались струнные инструменты двухсотлетней давности и виделись танцы, которые даже и сейчас почти не уподобились негритянским; атмосфера становилась густой и отталкивающей атмосферой рабства и возвращала к тем долгим вечерам на плантации, когда музыка лилась из ярких окон усадьбы и перетекала в едко пахнущие, освещенные факелами негритянские дома, похожие на эту case. Было жарко, воздух был спертым. Танцоры начинали потеть. Пожилые дамы, спрятавшись под соломенными шляпами, смотрят вниз, словно разучивают шаги. Несмотря на свой возраст и габариты они двигаются легко, даже изящно. Музыка и повадки знати, в других местах забытые, все еще жили в этой потусторонней, обнищавшей изысканности — к такому жеманному подражательству свелись неистовство, импровизация и дивное мастерство африканского танца.


Для народа Тринидада Уилберфорс — имя из школьного учебника. На Мартинике всюду встречается имя Шолера, освободителя, действовавшего спустя десять лет после Уилберфорса. Его память увековечена в гротескном декоре здания в центре Фор-де-Франс, в названиях школ и улиц по всему острову. Не нужно спрашивать почему.


Когда я ночью прокладывал себе путь обратно в отель, какой-то негритянский парень крикнул мне презрительно: "Эй! Ты! Ты англичанин!" — Должно быть, дело было в моей трости: я хромал и опирался на трость. Но как бы там ни было, колониальное французское обезьянничество начинало меня утомлять.

Загрузка...