На ямайку

Антигуа и нравоучение

Как только мы уселись в самолете Британских Вест-Индских авиалиний, сразу же отпала необходимость "быть французом", и я получил некоторое моральное удовлетворение, видя, как некоторые мартиниканские пассажиры в несколько минут из привилегированных мулатов, французов, сливок общества, café-au-lait[1], превратились в довольно-таки обыкновенных негров; слово "мулат" с его совершенно точной и гордой расовой ноткой за пределами французских островов употребляется значительно реже.


Но как бы я ни был рад покинуть Мартинику, посадка в Антигуа[2] повергла меня в невыразимую печаль. Здесь продают части крохотного острова туристам, здесь построили хороший новый аэропорт, чтобы принимать туристов, туристов тут было столько же, сколько вест-индцев на вокзалах Виктория и Ватерлоо, когда туда прибывают поезда иммигрантов, высадившихся с кораблей. Я не собирался в Антигуа — я оказался там только потому, что не было прямых рейсов на Ямайку, — и ни о чем заранее не договорился. Список отелей с ценами в американских долларах дал понять, что отель я себе позволить не могу. Я едва ли мог позволить себе пансион; четырехмильная поездка на такси в город и та встанет мне в семнадцать шиллингов. Между неграми-таксистами в униформе произошло некоторое соревнование за то, кто получит с меня эту сумму. Я выбрал одного водителя, и мы рванули оттуда под неодобрительные взгляды остальных.

"Они меня тут не любят", — сказал мне водитель такси, торопясь приступить к обычной для таксиста болтовне (ехать-то недолго). "Я, вишь, не отсюда. Я хорошо знаю этих антигуанцев, приятель. Поживешь тут с мое, тогда поймешь, что это за птицы".

Мы остановись возле розоватого деревянного дома, в окне под лестницей виднелись два негра патриархального вида. Мою сумку передали им с улицы, и я вошел в убогую комнату в стиле негритянских мелкобуржуазных интерьеров: тесно от мебели и темно. На стенах — календари и картинки на священные сюжеты. Боковая дверь выходила в сад, где под деревьями ржавели облупленные металлические столы и стулья. Во всю мощь играла громоздкая радиола: на "Радио Антигуа", насчитывающем несколько дней от роду, шла музыкальная передача. Мягкий голос ведущего наполнялся восторгом и благоговением когда приходил момент позывных радиостанции. В два часа ему пришлось закончить передачу, и я почувствовал, как ему горько.

Я вышел, чтобы осмотреть город Сент-Джонс[3]. Мертвый и пустой, он выгорал на солнце. Дома были белыми и низкими, улицы широкими, прямыми и черными. Двери и окна везде были закрыты. Йисус говорит тебе: сбавь скорость и останься жив, возвещала одна надпись. Н-вс-гда, гласила другая. Я пошел обратно в пансион. Окно, выходящее на улицу, было закрыто; нигде и следа патриархальных негров. Дверь закрыта, ключа у меня не было, на звонок никто не отозвался. Я совершил еще одну прогулку по добела раскаленной улице, вернулся и побарабанил в закрытую дверь, прогулялся еще раз к надписи н-вс-гда и обратно, и ясно сознавая, что никакой аудитории у меня нет, колотил в дверь длинными истерическими канонадами до тех пор, пока внезапно дверь не подалась, и слуга, очень спокойный, без единого слова не впустил меня внутрь. Я тихо прошел в свою маленькую комнату, где занавески, и постель, и линолеум были покрыты мелким цветочным узором.

Спать я не мог. Если четыре мили здесь стоят семнадцать шиллингов, то у меня явно не было денег на такси до заброшенного дока Нельсона (в свое время считавшегося одной из самых болезнетворных стоянок королевского флота). Багаж остался в аэропорту. У меня не было ни книг, ни бумаги, чернила из ручки вытекли во время перелета. Я принялся на цыпочках бродить по дому, ища, чем заняться. Робко покрутил радиоприемник. Из него не раздалось ни звука. В коридоре около гостиной я увидел книжный шкаф с потрепанными журналами и несколькими переплетенными книгами. Журналы были религиозного содержания и предупреждали о грядущем конце света. Все книги оказались "Ежегодниками". Открывая наугад "Ежегодник свидетелей Иеговы за 1959 год", я прочитал: "Гватемала. Пять беспорядочных месяцев самоуправления провинций, после того как застрелили Президента, но проповедь должна продолжаться". Перевернул несколько страниц и прочел: "Бекуа. Расследование показало, что честные усилия двух наших сестер были сведены на нет распущенными нравами тех, кто проповедует истину с выгодой для себя". Я взял книгу наверх к себе в комнату.

Незадолго до четырех часов мне пришло в голову, что в Антигуа может быть телефонное обслуживание. Я прокрался по пустому дому, и был счастлив, обнаружив и телефон, и миниатюрный телефонный справочник. Я начал обзванивать правительственные ведомства. Иногда я клал телефонную трубку, когда мне отвечал чей-то голос; иногда я не получал никакого ответа; иногда я просил о помощи. Наконец, к моему удивлению, я выудил положительный ответ от доброго голоса, который я слышал ранее: он принадлежал ведущему "Радио Антигуа".

Он приехал через пятнадцать минут и повез меня на радиостанцию — в двухкомнатный домик, запертый и заброшенный посреди выжженного солнцем поля. У него были ключи; мы вошли. Пока он готовился к вечерней трансляции, я исследовал пластинки и кассеты радиостанции, нашел запись одного из собственных выступлений и дважды проиграл его.

Приехала оживленная молодая женщина. Она села перед микрофоном, посмотрела на часы и сказала: "Начинаем?" Мой ведущий кивнул. Женщина покрутила несколько переключателей и заговорила. Вечерняя трансляция началась. Я вышел наружу и сел на бетонные ступеньки. Мимо проскакала галопом лошадь, на ней — босой негритенок без седла. Солнце садилось, низкие холмы теряли очертания, коричневое поле на несколько секунд озарилось золотом.

Когда я вернулся, в пансионе бурлила жизнь. Патриархальные негры были на своем месте у окна, а трио молодых веселых англичан — единственные гости, кроме меня, и, по-видимому, в прекрасных отношениях с хозяевами — наполнили хлипкий старый дом своим оживлением и смехом.

Служанка бубнила на кухне сама с собой, а когда я шел мимо, забубнила громче: "Не знаю, что она о себе думает. То ей так, то ей сяк, делай то, не делай это… Гм! Думает, я тут привязана и должна тут торчать. Гм! Ну, вас скоро ждет сюрприз, миссис!"

Когда я спустился вниз к ужину, английское трио говорило о расовой проблеме в Вест-Индии. Они громко высказывали свои либеральные взгляды; их либерализм свел сложную расовую ситуацию в Вест-Индии к простому и малозначительному, зато куда более понятному предрассудку белых.

"Хуже всего в Тринидаде, — сказал один из парней. — Белые там просто подонки. Знаете, что мне сказал X.?".

Я заинтересовался, но это сообщение, несомненно сенсационное, было произнесено шепотом.

Девушка в колготках, сказала громко: "Ну, лично у меня есть друзья всех оттенков".

Разговор перешел к стрельбе и охоте, и я узнал, что в Америке несчастных случаев больше, чем в Англии.

"В Англии учишься никогда не наводить оружие на человека. С младенчества учишься. Если происходишь из охотничьей семьи".

Старший из них подошел ко мне и сказал: "Извините, сэр. Вы знаете доктора?" — оказалось, он имел в виду младшего патриархального негра. "У него сегодня день рождения. Сейчас он войдет, и мы споем ему "С днем рожденья!"

Я оттолкнул свой кофе и побежал наверх.

Радиоведущий обещал прислать своего друга помочь мне провести этот вечер, и вскоре после моего именинного веселья он приехал и устроил мне экскурсию по вечернему Антигуа. Один раз в свете фар мы увидели английское трио — они танцевали посреди пустой улицы. Гостиные и патио туристических отелей выглядели как голливудские площадки с хорошо натасканными, хорошо одетыми статистами, но без звезд. В одном отеле самым ярким исполнителем был энергичный мальчик-негритенок. Он был одет как член музыкального ансамбля и танцевал, не зная никаких запретов; согласно общему мнению, он был очарователен.

Патриарх из моего пансиона дал мне три листа разлинованной бумаги и после долгих поисков нарыл огрызок карандаша. С таким снаряжением я работал поздно ночью в постели, когда в дверь постучали. Это был патриарх. Он волновался, что я заснул, не погасив лампу.

Утром выяснилось, что служанку уволили.

Хозяйка сказала: "Белая девушка ее спросила, просто так, как ей нравится работа. Так это надо было слышать, как она завелась! И я-то ее подавляю, и я-то ее принуждаю, и я-то ей есть не даю. Опозорила прямо перед этой бедной белой девушкой".

"Много болтает она, — прогрохотал патриарх, — страсть как много болтает".

* * *

Отказ от Вавилона

"Ямайка была хорошим островом, но эта земля осквернена веками преступлений. В течение 304 лет, начиная с 1655 года, белый человек и его коричневый сообщник держали черного человека в рабстве. В этот период ежедневно совершалось бесчисленное количество преступлений. Ямайка — это настоящий ад для черного, а Эфиопия — это настоящий рай".

Символ веры растафари[*]

Ямайка представляется внешнему миру в двух противоположных образах: дорогостоящий зимний курорт — бирюзовое море, белые пески, почтительные черные слуги в бабочках, люди в солнечных очках под полосатыми зонтиками, "Туризм нужен тебе" — лейтмотив отчаянной рекламной кампании, проводимой Туристическим бюро Ямайки, чтобы снизить все возрастающую враждебность к туристам — с одной стороны, а с другой — корабль-поезд для мигрантов, угрюмый лондонский вокзал, "Ниггеры, прочь!" большими красными буквами в Брикстоне и "Оставьте Англию белой!" мелом повсюду.

Вполне возможно оставаться какое-то время на Ямайке и не видеть ни Ямайки для туристов, ни Ямайки эмигрантов. Туристы — на северном побережье, которое отделено ото всего остального острова и уже почти как другая страна. Мир ямайского среднего класса, в котором вращается гость, его просторность и изысканность, традиции гостеприимства, встречи Пен-клуба и художественные выставки, бары — дорогие или богемные, отели и клубы, вечеринки с коктейлями и званые обеды, — этот мир физически расположен таким образом (почти нарочно, как оказывается), что можно бесконечно переезжать город из конца в конец, оставаясь под его колпаком, защищающим от оскорбительных для взора зрелищ. На выездах за город можно, конечно, увидеть крестьян, но у них мало общего с типичным образом иммигранта — в отчаянии и в многодневной щетине: у них хорошие манеры, валлийская склонность к риторике и самый чистый английский во всей Вест-Индии.

Чтобы увидеть Ямайку эмигрантов, надо быть внимательным. А став внимательным, уже невозможно видеть что-то кроме этого. Кингстонские трущобы не поддаются описанию. Даже фотоаппарат их приукрашивает, не считая снимков с воздуха. Хибары, собранные из обрезков досок, картона, холста и жести, рядами стоят на мокрых мусорных кучах, за которые садится насмешливое в своем великолепии солнце. Более респектабельные дома там, где земля посуше: из ящиков, самые маленькие из когда-либо возводившихся домов, они наводят на мысль об огромной колонии арестантов, забавляющихся игрой в грязные кукольные домики. Еще есть бывшие настоящие дома, перенаселенные до такой степени, что, кажется, скоро лопнут, дома, стоящие так тесно, на улицах таких узких, что перестаешь понимать, что такое "открытое пространство". Мусор и грязь изрыгаются куда попало, повсюду лужи, на мусорных кучах таблички: уборные запрещены законом. Свиньи и козы разгуливают свободно, как люди, и кажутся столь же индивидуальными и значительными. Перед каждым "двором" гроздь самодельных почтовых ящиков — мне говорили, что эти ямайцы любят писать "записочки", — и они, как маленькие игрушечные домики, повторяют формой, номером и часто своим расположением дома, чью корреспонденцию получают. Они подчеркивают, до чего лилипутские эти поселения в трущобах Кингстона, где все уменьшено до такой степени, что нельзя даже и вообразить, что так бывает. И куда ни посмотри, кругом лежат холмы — одна из красот острова: то освежающе зеленые после дождя, то в дымке вечернего света, в складках, мягких, как складки на шкуре у зверя. Пейзаж дополняет павший мул, с оскаленной мордой, с раздутым натянутым животом. Он лежит уже два дня, а в зад ему игриво воткнута метла.


Неврозы поражают сообщества так же, как и индивидов, и в этих трущобах секты, известные как растафари, или "расты", создали собственную психологию выживания. Они отвечают отказом на отказ. Они отказываются стричься и мыться и находят в Библии основания для этого пренебрежения к собственному телу, глубочайшего презрения к самим себе. Многие не работают, возводя вынужденное положение в принцип, и многие утешаются марихуаной, которую курит сам Бог. Они никогда не станут голосовать ни за какую партию, ведь Ямайка не их страна, и ямайское правительство они не признают. Их страна — Эфиопия, и они поклоняются Рас Тафари, императору Хайле Селассие. Они больше не хотят быть частью мира, в котором им нет места, — Вавилона, мира белого и коричневого и даже желтого человека, под управлением папы, который на самом деле глава Ку-клук-склана, — и хотят они только репатриации в Африку и Эфиопию. Они не радуются, а на самом деле даже противятся улучшению положения на Ямайке, потому что оно может лишь дольше продержать их в вавилонском рабстве. Ямайское правительство уже вынуждает черных ехать в Англию, где правят королева Елизавета I — воплотившаяся в Елизавете II — и ее возлюбленный Филипп Испанский — воплотившийся в Филиппе, Герцоге Эдинбургском, — последние монархи белого Вавилона, угнетающего черных. Но освобождение и триумф черного человека близки. Россия, медведь с тремя ребрами, упомянутый в Книге откровения, скоро уничтожит Вавилон. Бог ведь, в конце концов, черный, и черная раса — это раса избранных, истинный Израиль: евреи были наказаны Гитлером за свое самозванство.

Растафарианское движение не организовано. Оно расщеплено на отдельные секты, и у него нет никакой твердой иерархии, учения или ритуала. Это движение возникло на основе кампании "назад-в-Африку", проводившейся Маркусом Гарви[4] (которому несколько сотен ораторов, развивающих тему расовой гармонии, обязаны метафорой о черных и белых клавишах рояля). Одно из положений Гарви состояло в том, что спасение черной расы наступит тогда, когда в Африке коронуют черного короля. В 1930 году Хайле Селассие был коронован императором Эфиопии. Император, правда, был коричневого цвета, и в его стране все еще были черные рабы. Но этого не знали или не придали этому значения. Эфиопия была в Африке, она была королевством, и она была независима. Фотографии императора появились на стенах тысяч негритянских домов по всей Вест-Индии. Что за этим последовало, остается загадкой. Несколько ямайских проповедников того типа, которым изобилует остров, после независимого изучения Библии, Гарви и газет решили, что черная раса Нового Света вся происходит из Эфиопии, что Эфиопия — это Земля обетованная черного человека, что Хайле Селассие имеет божественное происхождение, и примерно тогда же начала распространяться весть надежды в трущобах Кингстона.

Итальянское вторжение в Эфиопию в 1935 году было воспринято как исполнение некоторых библейских пророчеств и пошло движению на пользу. Вскоре после того, как итальянцы высадились в Эфиопии, итальянец Фредерико Филос написал статью, предупреждавшую белый мир о существовании тайной организации из 190 миллионов черных, поклявшейся истребить белую расу. Организацию возглавляет Хайле Селассие, и она называется "Нья Бинги", "смерть белым", у нее есть армия в 20 миллионов человек и неограниченный запас золота. Статью перепечатала одна ямайская газета, и эта новость была воспринята с большим удовольствием кое-кем из растафарианского братства. Были сформированы группы ньябинги; "Смерть белым!" стало их паролем.

На Ямайке, пылающей энтузиазмом бесчисленных религиозных возрожденческих сект, не вызвало никакого удивления то обстоятельство, что часть общества вдруг удалилась в свой собственный мир фантазии, близкой к фарсу, и вплоть до середины 1950-х растфарианцев считали безобидными городскими сумасшедшими, просто противнее других по своей терпимости к грязи. Но движение росло, привлекало, особенно в Америке, людей скорее озлобленных, чем смирившихся, отношения с полицией ухудшались. Силу его осознали только тогда, когда растафарианство заявило о своих первых убийствах, к ужасу и стыду среднего класса. Когда исследовательская группа Вест-индского Университетского колледжа сделала о движении сочувственный и понимающий доклад, немедленно посыпались протесты: по общему мнению, они чересчур почтительно отнеслись к этому сброду. Когда я был на Ямайке, там должны были повесить одного из приговоренных растафари. Местная вечерняя газета живописала его последние часы и слова, подогревая атмосферу публичного линчевания, словно в предупреждение остальным. То, что началось как фарс, превратилось в гротескную трагедию.

Национализм в Суринаме — движение интеллектуалов — отрицает культуру Европы. Растафарианство на Ямайке — не более чем пролетарское продолжение того же движения, которое лишь доводит его до абсурдного логического конца. Он напоминает африканский национализм, который утверждает важность "африканской личности" и является прямой противоположностью негритянскому национализму вест-индского негра, который настойчиво отрицает существование какой-то специально негритянской личности. Это движение в преимущественно коричневом среднем классе Ямайки рассматривается как заразная болезнь черных из низших классов, отечественный вариант Мау-мау[5]. Ваш садовник начинает странно себя вести, изъясняться загадками, разглагольствовать о Земле обетованной — Эфиопии и Саудовской Аравии (до сих пор рабовладельческой) или даже об Израиле, обрастает бородой. Его окрутили расты. Вы смеетесь над ним или выгоняете его: отныне его никто не наймет.

Коммунисты (до Кубы рукой подать) или расисты с политическими амбициями обязательно постараются организовать и использовать это движение в своих целях. Однако оно может завести в тупик или уничтожить тех, кто попытается им манипулировать: растафарианство — как массовый невроз, и он может соответствовать только такому неразумию, которое стоит на его же уровне. Это самая опасная его сторона. По рекомендации исследовательской группы Университетского колледжа ямайское правительство решило отправить экспедицию в несколько африканских стран, чтобы изучить возможности ямайской иммиграции туда. Это напоминало лечение невротических заболеваний; прежде чем экспедиция покинула остров, один из входивших в нее растафари отбыл в тюрьму по обвинению, связанному с марихуаной. Репатриация, даже если она будет возможна, не сможет в мгновение ока вылечить пожизненное чувство отверженности, свойственное растафари, и не изменит социальные и экономические условия на Ямайке, в которых существует это движение.

80 % населения Ямайки черные; и невозможно спорить с тем, что, как фашисты в Англии безумствуют, отстаивая расовые взгляды большинства, которое недовольно лишь их чрезмерной прямотой, так и растафари на Ямайке выражают преобладающие взгляды черного населения. Раса — в смысле черный против коричневого, желтого и белого (именно в таком порядке) — это главная тема сегодняшней Ямайки. Лицемерие, позволявшее коричневому ямайцу среднего класса говорить о расовой гармонии и в то же время обращать внимание на свой оттенок кожи, дающий ему его привилегии, наконец вызвало гнев и породило настоящий черный расизм, который в ближайшее время может превратить остров в очередной Гаити.

Китайские и сирийские предприятия вызывают зависть и враждебность. Богатые белые туристы, наслаждающиеся белым песочком на огороженных пляжах отелей, где один день стоит больше, чем ямаец получает в месяц, — постоянная провокация, так что туристическое бюро озабочено не только тем, чтобы привлекать туристов, но и тем, чтобы примирять местных с их присутствием. Как сказал мне человек, связанный с турбизнесом: "Парень платит много денег, чтобы прилететь сюда. Он отправляется в отель, переодевается в свои бермудики и маечку, вешает на шею свой фотоаппаратик, втыкает сигару в рот, выходит на этот проклятый, дорогущий ямайский солнцепек. И бац\ Что он видит? Плакат, умоляющий местных быть с ним поласковей!"

"Сандей Глинер" за 2 апреля 1961 года напечатал статью на целую полосу по расовой проблеме, написанную студентом Университетского колледжа. Своим искренним безжалостным самоанализом она напоминает настрой негров Британской Гвианы.

Вопрос о черном и белом:

Кто КОГО НЕНАВИДИТ — И ПОЧЕМУ

Из письма в "Сандей Глинер" от неизвестного автора

Некоторое время назад преп. Р. Л. М. Кирквуд в своем выступлении по радио заклеймил случаи ненависти черных к белым на острове…

Другой достопочтенный джентльмен, мистер Бархем, написал два письма в "Глинер", в которых он предупредил, что люди, в чьих руках сосредоточены деньги на острове, это белые, китайцы, сирийцы и евреи. И он пригрозил, что если негры не перестанут оскорблять и чернить этих людей, те покинут остров и, так сказать, предоставят неграм вариться в собственном соку — без работы и в экономическом застое.

… если черный ямаец ненавидит другие расы в том смысле, который это подразумевает мистер Бархем, он выражает свою ненависть не так, как другие.

Я вполне уверен, что предоставь Творец черным ямайцам возможность быть перевоссозданными по белому образу; восемь из десяти черных предпочли бы стать белыми… Негру, как правило, свойственно предпочитать людей других рас… Мы, негры, любим людей светлокожих, с прямыми носами, прямыми волосами и голубыми глазами… Можно было бы надеяться, что распространение образования улучшит ситуацию, но этого не происходит. Даже здесь, в университете, черная девушка может стать королевой красоты только если в конкурсе не участвуют девушки других рас…

Найдется сравнительно мало родителей-негров, которые возражают, если их дети находят себе спутников среди других рас. Если они и против, то обычно из страха, что зять или невестка другой расы охладят чувства сына или дочери к родителям… Черные люди Ямайки много десятилетий были прислужниками и рабами у людей других рас. Наши новые хозяева — это китайцы, которые неплохо зарабатывают на неграх, обращаясь с нами ничуть не лучше, чем белые. Несмотря на все перенесенные страдания, черному человеку до сих пор нравится служить белому и почитать его выше собственных братьев….

Каждый день по всей Ямайке вокруг нас вырастают китайские магазины, и это хорошие магазины. Но китайский торговец с быстротой, свойственной своей расе, научился снобизму [sic] и задирает нос перед покупателем-негром, когда поблизости находятся белые и светлокожие…

Никак не может быть случайностью, что в стране, 75 процентов населения которой негры, — почти во всех банках Кингстона штат полностью состоит из людей всех рас, кроме негритянской. (Цветные девушки в банках обидятся, если вы назовете их негритянками.)

Все это оскорбляет негритянскую расу.

Сегодня черный человек без образования остается "мальчиком на побегушках". Уважаемых государственных чиновников, семейных людей, запросто кличут "Калеб" или "Вильямс", как если бы они были не начальниками, а клерками. Если кому-то кажется, что черного устраивает status quo, это ошибка. Он хочет перемен в общественном устройстве, которое сейчас на руку немногим и от которого страдает большинство; он хочет уважения и признания своего статуса. Он может решить, что, если его не уважают, он тоже не будет никого уважать. Больше всего он хочет денег и экономической стабильности для своей расы. Поговорка "у черных денег не бывает", которая и сегодня совершенно справедлива, должна перестать быть правдой в ближайшие тридцать лет. Если такая перемена невозможна путем социальной эволюции, появится необходимость воспользоваться теми методами, которые белые с таким успехом применяли во многих странах. В любом случае мы намерены добиться своего.

Что же до мистера Бархема и священных, "данных от Бога"

господ нашей расы, то если они не могут перенести болезнь роста, которой болеет черная часть общества, — пусть идут с миром. Их угрозы нас не остановят.

И наконец позвольте сказать всем чернокожим людям на этом острове, что зависть и насилие в отношении других рас — не ответ на наши проблемы. Чтобы решить наши проблемы, нужно следующее:

(i) Уважать самих себя.

(ii) Сначала помогать своим, потом другим. Так делают все другие расы.

(iii) Наши люди должны выказывать больше ответственности и физической смелости.

(iv) Мы должны учиться действовать самостоятельно и не должны зависеть от правительства.

(v) Мы должны усвоить ценность "группового сознания" и быть готовыми пожертвовать личными и профессиональными интересами ради блага расы.

(vi) Мы должны ликвидировать безграмотность и снизить уровень черной преступности.

(vii) Сексуальная распущенность наших мужчин и женщин истощает жизненные соки нашей расы. Наши молодые мужчины должны раньше жениться и воспитывать своих детей в хорошо обустроенных домах, а не приставать к женщинам, пьянствовать и совершать разнообразные правонарушения.

(viii) Необходимо активнее заниматься бизнесом и не проматывать, а вкладывать деньги.

Ни слова, заметьте, о белых и черных фортепьянных клавишах, вместе создающих гармонию: настолько усугубился и озлобился национализм двадцатых и тридцатых, настолько близко интеллектуалы подошли к растафарианству.


Я отправился за город, чтобы провести "полевое интервью" с одним коммунистом. Он принял меня в похожем на коробку однокомнатном офисе. Офис стоял на сваях, там были два стола, один стул, одна печатная машинка и больше ничего. Он встал и начал ораторствовать, с такой жестикуляцией и таким голосом, что я стал умолять его сесть и говорить спокойнее. Он объявил со слегка зловещей улыбкой, что он человек с "международными связями". Я ехал долго и по слишком большой жаре, чтобы испугаться или испытать какое-то потрясение. Он повторил, что у него — "международные связи". Я пригласил его чего-нибудь выпить в китайской пивной, где нам, по крайней мере, было бы просторнее. Он произнес речь об опасностях алкоголя. Я сказал, что если он не пойдет, то я пойду один. Он закрыл свой тесный офис, и мы поехали в пивную. Он ни разу не дал прямого ответа ни на один вопрос, сказав с улыбкой, что приучился к "осторожности". Он выражался исключительно метафорами. Набирают ли коммунисты силу в его районе? "Река должна течь", — сказал он. Еще на один вопрос он ответил: "Нам нужно масло для революционной лампы". В какой-то момент он произнес долгую речь о подавлении народа и о неизбежности революции. Получают ли они какую-нибудь помощь с Кубы? "Я научился осторожности. Я человек с международными связями. Думаете, можно взваливать на себя вагон и маленькую тележку?" Мне подумалось, что помощи с Кубы они не получают. Я спросил его, как он начинал. Тут он стал более разговорчивым и вест-индским и поведал о начале своего поприща: во время войны в качестве агитатора среди ямайских летчиков в военно-воздушных силах Великобритании. "Я был чем-то вроде адвоката за наших. Когда у кого-то возникали проблемы, я говорил: "Парень, единственный выход — напирать на расовые предрассудки". Это воспоминание его порадовало. Затем, он сказал — как будто о своем триумфе, в который обратилась допущенная по отношению к нему несправедливость: "Они загнали меня в какое-то местечко в Шотландии. Там не было ни одного черного на всю округу". Тут я понял, что зря повез его в пивную. Двое глупых ямайцев, которых я взял с собой в качестве знатоков местности, уже напились. Они начали выступать против коммунизма, да так, что можно было оглохнуть, а мой коммунист, совершенно трезвый, храбро отвечал им в своей кособокой ямайско-валлийской риторической манере. Крики не прекращались. Выпивка, риторика, громкие повторяющиеся доводы: многие из собраний на Ямайке, которые я посетил, заканчивались подобным образом.

Итак, на Ямайке всегда пребываешь в двух мирах, не имеющих между собой ничего общего: в мире среднего класса — важные, самодовольные псевдоамериканские речи мужчин и женская болтовня о том, как трудно найти хорошую прислугу, — и в более обширном, пугающем мире за его пределами. Совершаешь поездку в Кайманас на заседание ямайского клуба "Терф"[6] — и надо совершить другую поездку в Кайманас, на сахарные плантации: безработные рабочие в ярких свитерах, валяющиеся под деревом, мрачные — получили от ворот поворот, равнодушно жалуются, что их огороды разрушили: "молодые, молодые тыквы", говорят они, как будто об убийстве, хотя у истории явно есть и оборотная сторона; табличка на воротах фабрики: "кто ест сахарный тростник во дворе, будет уволен". Красивая черная крестьянка с семью детьми, "а всего двенадцать, включая аборты": "У них и мысли нет о нас, тех, кто здесь в пыли и крошеве".

Везде за границей мира холодильников и автомобилей в рассрочку ("Все теперь автомобиле-сознательные", как сказала одна молодая англичанка), высококачественных магнитофонов и бесед о Лоренсе Даррелле, живут практически так же, как и во времена Троллопа, что так возмутило его сто лет назад, — отрицают регулярный труд и довольствуются принципом "с руки да в рот". Как человек в пивной под Мандевиллем, который отказался работать на бокситовую компанию просто потому, что надо было все работать да работать, а он предпочитает работать с перерывами. "Когда я ушел от бокситчиков, — сказал он, — я отдыхал целый месяц, пил каждый день лишь две моих водички (ром и воду)". Каждый из двух миров делает другой нереальным; а радиовещание погружает оба в атмосферу фантазии. Захватывающая дух бурная веселость коммерческих джинглов "Радио Ямайка" и высококачественные передачи "Ямайской радиовещательной компании", с разговорами, благовоспитанными дискуссиями и анализом новостей: и то и другое принадлежало обустроенному, уверенному в себе обществу. И я не мог соотнести это с людьми на земле, по которой ходил, и они тоже казались не более чем отрывочными словами и мотивчиками в перегретом воздухе.

* * *

Я путешествовал почти семь месяцев. Я начинал уставать. На Ямайке мои дневниковые записи становились короче и короче, а затем прекратились окончательно. Записывать стало нечего. Каждый день я видел одно и то же

— безработицу, уродство, перенаселенность, расовые проблемы — и каждый день выслушивал один и тот же по кругу идущий спор. Молодые интеллектуалы, усердно учившиеся, чтобы обогащать развивающееся, стабильное общество, говорили и говорили и начинали беситься от того, что ничего кроме как говорить они не могут. Они искали врага-угнетателя, а его не было. Гнет на Ямайке был не просто расовой проблемой или нищетой. Это результат и рабского общества, и колониального общества, и слаборазвитой экономики перенаселенной сельскохозяйственной страны; и со всем этим не может справиться какой-нибудь один "лидер". Ситуация требовала не лидера, но общества, которое понимает само себя и видит цель и направление движения. А это общество знает лишь эгоизм, цинизм и саморазрушительную ярость.

Финал во Французовой бухте

Однажды вечером доктор Льюис, ректор Университетского колледжа, сказал мне: "У меня для вас косвенное приглашение. От Гранье Вестона. Ему принадлежит одно местечко на северном побережье, Французова бухта, и он хочет оказать гостеприимство кому-нибудь, кто связан с искусством".

Я услышал о Французовой бухте почти сразу же по приезде на Ямайку. В этой стране дорогих отелей — тринадцать гиней за набитый номер на двоих в Кингстоне и до двадцати фунтов и более на северном побережье — Французова бухта считалась дороже всех. Правда, никто не знал, на сколько. Кто-то говорил две тысячи американских долларов на двоих за две недели; кто-то говорил две тысячи пятьсот. Ленч стоит пять гиней, ужин девять. Но и при этом, как сказал мне один ямаец с почти собственнической гордостью, тебе отказывают, если обнаруживается, что ты не принадлежишь к высшим кругам Нью-Йорка.

Но, кажется, если тебя приняли и ты заплатил, будет выполнен любой твой каприз. Можешь заказывать еду какую хочешь ("икра на завтрак"); пить сколько хочешь ("шампанское каждый час"); можешь совершать лодочные прогулки вокруг острова; в твоем распоряжении автомобили, лошади, плоты; можешь звонить в любую часть света. Можешь даже покинуть Французову бухту, если тебе не понравилось, и остановиться в любом отеле по выбору: бухта заплатит.

Много дней после того, как доктор Льюис переговорил со мною, я ничего от него не слышал. Забастовка почтовиков, взрыв общей тревоги, потом забастовка низших государственных служащих. Я уже собирался покорно изучать проблемы туризма на Ямайке, когда забастовки закончились, и пришло приглашение от мистера Вестона.

Мы выехали по горной дороге на северное побережье и повернули к востоку. Эта часть побережья не очень освоена: отели не загораживают море. Песок местами серый, вполне приемлемый по стандартам Англии и даже Тринидада, но отвергаемый местными. (Раздаются ни на чем не основанные жалобы, что отели выкупили все пляжи белого песка, оставив ямайцам только черный: лаконичный символ того расового негодования, которое вызывает туризм.) Дорога узкая и вьется совсем не как туристическая дорога, что бежит из Охо-Риос до Монтего-Бэй[7], - вот та, наоборот, широкая, гладкая и довольно прямая, и снабжена указателями отелей, указателями о продаже недвижимости, указателями, напоминающими водителям держаться левой стороны. Мы проезжали мимо разрушенных деревень, ничем не примечательных сельских тропических трущоб, нищета среди роскоши: какие-то совершенно безумные лачуги из разбитых досок и ржавеющего рифленого железа, более претенциозные дома из бетона, уродливые и заляпанные, грязные кафе со складами газированной воды, пирожными и готовыми лекарствами, оживляемые эмалированной рекламой безалкогольных напитков. Мы прибыли в Порт-Антонио, банановый порт, редко загруженный и совсем переставший развиваться. Затем снова пошел буш и черный песок. Трудно было представить себе здесь убежище для миллионеров.


Вскоре мы увидели, что едем вдоль длинной каменной стены. Отдельные буквы, прикрепленные к стене, выписывали ФРАНЦУЗОВА БУХТА. Мы свернули на широкую подъездную аллею. Растительность неожиданно стала выглядеть окультуренной. За асфальтированным участком гравийные дорожки вели вверх по мягким склонам и исчезали. Место было тихим. Две спортивные машины, одна красная, другая кремовая, под цементным навесом сторожки — низкого здания из камня и стекла с чистыми прямыми линиями. Еще несколько машин было аккуратно припарковано на солнце. Я с интересом и опаской озирался в поисках миллионеров и членов нью-йоркского высшего общества, но никого не увидел. Тишина была какой-то тревожной, но водитель вел себя так, будто ездил во Французову бухту каждый день. Он проехал прямо под навесом, остановился у стеклянного входа в сторожку, выпрыгнул из машины и распахнул двери и багажник с шумом, вызвавшим во мне благодарность.

Из сторожки вышла молодая ямайка. Она сказала спокойным голосом: "Добро пожаловать во Французову бухту" и вручила мне письмо. После этого все стало происходить очень быстро. Водителя отослали. Ямаец в черных брюках, белой рубашке и черной бабочке переставил мой багаж в маленькую белую электрическую машинку; я сел туда же; и вместе с багажом, выставленным на всеобщее обозрение, мы выехали из-под навеса на солнце и поехали вверх по гравийным дорожкам, не слыша ни звука, кроме жужжания мотора, свернули направо, проехали мимо бледно-зеленого затененного бассейна и по склонам среди деревьев. Мельком я увидел пляж: разлом в коралловом утесе, голубая вода, переходящая в синий и почти бесцветный, там, где прикасалась к белому песку. Черные холщовые стулья в тени миндальных деревьев, но ни одного человека. Взбираясь все выше, мы подъехали к краю лужайки, обсаженной молодыми кокосовыми пальмами. Потом вверх по крутому склону под аркой других деревьев, и, наконец, — к дому. "Это ваш коттедж" сказал водитель, останавливаясь у подножия бетонных ступеней. Во время всей поездки я никого не видел.

Мой "коттедж" оказался комплексом из двух коттеджей серого камня и одного дома из камня и стекла, расположенных на разном уровне. Коттеджи находились по двум сторонам крыльца, дом — наверху. Каменные блоки были вытесаны вручную, разной величины. Черная дверь открылась, и ямайка средних лет в очках, розовом платье и белом фартучке приветливо улыбнулась.

Я вошел в большую комнату с высокими потолками почти на самом краю кораллового утеса. Стена, выходившая на море, была из стекла. Терраса вправлена в кораллы, похожие на пенную резину.

Я оглядел обстановку: низкие, простые, удобные стулья и диван по трем сторонам индийского ковра с совершенно не индийским узором, высокие лампы с керамическими основаниями и длинными холстяными абажурами, стеклянные столики с журналами и книгами (в том числе "Властные элиты"). Это все было знакомо, потому что близко к идеалу, всё известно по дизайнерским журналам, прибежищам эскапистов, и потому казалось отделенным от реальности. А неожиданное расположение комнаты делало эту отделенность окончательной. За стеклянной стеной, поднимались, казалось, прямо из серого коралла, миндальные деревья, самые искусственные на вид из тропических деревьев с круглыми листьями, зелеными и медными, расположенными симметрично вдоль горизонтальных ветвей, а между листьями виднелись высокие, неравномерные утесы, голубое небо, прозрачное, пляшущее сине-зеленое море.

Из беспорядочного буша, что растет вдоль кружащей ямайской дороги, сразу в комичную белую машинку и через молчаливые, пустынные, вылепленные ландшафты до каменно-стеклянного дома с видом на море внизу: как будто уехал с Ямайки, как будто чтобы обнаружить Вест-Индию туристического идеала, надо покинуть Вест-Индию.

Уступая безмятежности, чувству внезапности своего перемещения, я даже не удивился, что хотя несколько мгновений назад было жарко, теперь стало прохладно, и что хотя море внизу было неспокойно, оно не шумело. Потом я понял, что дом полностью звукоизолирован и работает кондиционер.

Я прочитал письмо, которое дала мне секретарь из сторожки. Письмо приветствовало меня с большей формальностью, рассказывало, как получить то, что мне нужно, просило не давать чаевых и назвало имя экономки. Потом я взял гостевую книгу. Среди немногих имен я увидел имена Рокфеллеров и Дифенбейкеров.

"Вам здесь понравится, — сказала домоправительница миссис Вильямс. — А это, — добавила она, — телефон".

В одно мгновение я понял, что это был тот самый прибор, Алладинова лампа Французовой бухты, о чьей волшебной силе ("шампанское каждое утро") знала вся Ямайка. "Все что хотите, — сказала миссис Вильямс, — просто подымаете трубку и спрашиваете".

Телефон был серый, невиданного дизайна: он стоял вертикально на круглом основании.

"А если, допустим, я хочу шампанского?"

"Все что угодно. Люди перед вами, вы бы видели, сколько они пьют! Ой! Эти американцы умеют пить. Хотите шампанского прямо сейчас?"

Мне нужно было кое-что покрепче. "Немного бренди? Виски?"

"Просто позвоните в бар".

Я колебался.

"Вы робкий". Миссис Вильямс взяла телефон, быстро набрала номер и сказала: "Это Стоукс-Холл. Мой гость желает бутылку виски, бутылку бренди и немного содовой".

Телефон затрещал. Миссис Вильямс передала его мне.

"Какой виски?" — спросил мужской голос.

Ответ мой пришел на автомате: я отвечал словами известной рекламы.

"Дадли — отличный парень", — сказала миссис Вильямс.

Я испытал облегчение, узнав, что у человека в телефоне есть имя.

В дверь постучали, и миссис Вильямс впустила европейца, одетого как повар.

"Доброе утро, сэр, — я не мог определить его акцент, — что закажете на ленч?" Он вытащил блокнот и карандаш.

Он застал меня врасплох. Вспомнив, что не ем мяса, я сказал: "Яйца есть?"

Разочарование шеф-повара выразилось лишь в легком отводе блокнота от карандаша.

Жаль, что я не уделял больше внимания тем историям, что слышал ("все что хотите", "икра на завтрак").

"Или рыба?" — я ничего больше придумать не мог.

Блокнот пододвинулся к карандашу. "Может быть, лосось?"

"О да, лосось".

Я видел, как шеф-повар уезжает вниз по холму в своей белой машинке. Затем подъехала другая машинка, и оттуда с чемоданом вышел ямаец в бабочке.

"Ваши напитки, сэр", — он казался невероятно довольным. Легкими, быстрыми движеньями он выставил бутылки и исчез.

Со стаканом в руке я осмотрелся. Спальня простиралась во всю ширину дома; ее стеклянные жалюзи затенялись деревьями снаружи. В ванной комнате стояла глубокая ванна с изразцами, похожая на небольшой бассейн. Застеленная ковром гардеробная. Я пошел обратно в главную комнату, отодвинул стеклянную дверь и вышел на террасу на коралловом утесе. В ту же секунду я ощутил и жару, и ветер, и звуки: птицы, листья, море внизу, на берегу — перевернутая гребная шлюпка.

Я сел на низкий стул, встряхнул стакан, чтобы услышать, как звенит лед; и, роняя пепел сигареты в синюю пепельницу, начал читать "Властные элиты".

Стиль мистера Райта Милля становится почти непроходимым, если сопровождать его виски с содовой. Я отложил "Властные элиты" и взял журнал. Это был дизайнерский журнал для эскапистов. В нем я увидел ковер, на котором покоились мои ноги.

Кто-то пришел. Миссис Вильямс впустила двух красивых официантов с корзинкой, которая показалась мне слишком большой для моего заказа. Очень быстро они накрыли стол. Затем очень церемонно они предложили мне сесть. Они двигались легко, их движения — поклоны, протянутая, несущая блюдо рука — были несколько экстравагантны. Преувеличивая свою роль, они вели себя как доброжелательные фокусники.

Лосось был украшен икрой.

Я услышал музыку.

Более высокий официант стоял, с улыбкой фокусника, возле того, что я опознал как стереофонический магнитофон.

Через двадцать четыре часа я потерял всякий интерес к питью и еде. На том конце телефона было всё, и моим прямым долгом было иметь то, что я хочу. Но как я мог быть уверен, чего я хочу больше? Не испортит ли виски сейчас мое наслаждение вином позже? Не погрузит ли вино меня в сон на весь драгоценный день? Действительно ли я хочу суфле? Я сдался. Я все предоставил шеф-повару. Я так и не заказал еду, и следующий день провел без ужина.

Борьба между долгом удовлетворять свои желания и склонностью никого не беспокоить была неравной. Я впал в апатию. Виски осталось нетронутым, кроме того, что я попробовал в первый день; и к концу моего пребывания я выпил лишь полбутылки бренди. Все рассказы о Французовой бухте были правдой. Но мне не хотелось кататься ни на плотах, ни на лодках. Я не мог быть туристом в Вест-Индии, не мог — после того путешествия, которое совершил.

"Вы очень тихий, — сказала миссис Вильямс. — Совсем как Дифенбейкеры".


Семь месяцев путешествовал я по странам, которые неинтересны никому, кроме самих себя, и, пытаясь решить свои бесчисленные проблемы, истощают силы в мелких спорах за власть и в борьбе за сохранение пустячных предрассудков общества, занятого пустяками. Я видел, как глубоки почти в каждом вест-индце, сверху донизу, расовые предрассудки; как часто эти предрассудки коренятся в презрении к себе и какие значительные последствия имеют для людей. Все говорили о нации и национализме, но никто не хотел поступаться своими привилегиями или даже отдельностью группы. Ни у кого, кроме, может быть, одной Британской Гвианы, нет никакой объединяющей философии, лишь соперничающие частные интересы. Нет чувства сообщества, единства, а значит, нет и общей гордости, зато в наличии цинизм. Например, вест-индская иммиграция в Британию мало кого заботит. Это для низших классов, это для черных, это для ямайцев. У остальных она вызывает злобную радость: это способ создать проблемы британцам, это форма мести; и эта радость не отравлена ни малейшей мыслью об эмигрантах или о достоинстве нации, о котором так много говорят — со всех сторон только и слышно, что оно "зарождается". А население растет — за тридцать лет Тринидад умножил свою численность более чем вдвое, — и расовые конфликты во всех странах становятся все острее.

Доктор Артур Льюис провел различие между "протест-ными" и "креативными" лидерами в колониальных обществах. Это различие вряд ли осознается в Вест-Индии. В Вест-Индии, где большой средний класс и хватает одаренных людей, протестный лидер — это анахронизм, и анахронизм опасный. Для необразованных же масс, легко поддающихся расовым импульсам и по-детски радующихся разрушению, протестный лидер всегда будет героем. И у Вест-Индии никогда не будет нехватки в таких героях, и опасность правления толпы и авторитаризма никогда не утратит своей реальности. Патернализм колониального правления сменился политикой джунглей с наградами и наказаниями — первыми, как скажет любой учебник, условиями хаоса

В недавнем выпуске "Каррибиан Квортерли" есть статья под названием "Теория малого общества", в которой доктор Кеннет Булдинг, профессор экономики Мичиганского университета, описывает малое общество как "дорогу к крушению":

Население растет без всякого контроля, удваиваясь каждые двадцать пять лет. Эмиграция не может угнаться за ростом населения, к тому же эмигрирует лучшая часть населения. Фермы дробятся и дробятся до тех пор, пока деревня не начинает наконец производить больше людей, чем в ней требуется, и они сбиваются в огромные городские трущобы, где безработица — на массовом уровне. Образование испытывает коллапс, потому что средств слишком мало, а учащихся слишком много. Суеверия и невежество усиливаются, а с ними растет гордыня. Самоуправление означает, что надо удовлетворить все группы влияния, и все меньше и меньше различий проводится между продуктами высокого и низкого качества, будь то бананы или люди. В результате — голод и бунты. Войска расстреливают толпу, и устанавливается военная диктатура. Иностранные инвестиции и помощь иссякают; острова оставляют вариться в собственном несчастье, и в конце концов мир ставит вокруг них cordon sanitaire[8]. Дорога к крушению — реальна, огорчительно широка и всем открыта: это доказывается на примере некоторых ближайших островов, которые уже далеко зашли по ней.

"Если бы мы могли, — писал Троллоп, — то с радостью бы забыли о Ямайке". Он мог бы сказать "о Вест-Индии". Теперь, когда иммиграция в Британию контролируется, вокруг островов действительно был воздвигнут своего рода cordon sanitaire. Процесс забвения уже начался. А Вест-Индия, погруженная в мелкие внутренние свары, почти не знает об этом.


За день до того как я покинул Французову бухту, к моему удивлению, зазвонил телефон.

"Мистер Найпол? Это Гранье Вестон, — он говорил быстро, в спешке. — Мы хотели узнать, не согласились ли бы вы прийти к нам вечером на ужин".

Это был мой последний ужин и вместе с ним — бутылка "Шато-Лаффит-Ротшильд".

Официант сказал: "до следующего года".

Вестоны не жили во Французовой бухте, они жили в Черепашьей бухте, неподалеку. Я не удивился, что дом их был старомодным ямайским загородным домом, ничем особо не примечательным и без кондиционеров.

Гранье Вестон оказался худым человеком с острым аскетичным лицом. По-моему, ему было за тридцать. Он носил шорты-хаки на ремне и белую рубашку. Я познакомился с его женой и свояченицей. Мы сели снаружи в темноте и разговаривали в основном о Французовой бухте.

Миссис Вестон сказала, что их всегда интересовали реакции гостей. Некоторые делались беспокойными; некоторые просто очень тихими. Тут я опознал Дифенбейкеров и самого себя.

Вынесли напитки — имбирное пиво.

Я предложил им сигареты. Вестоны не курили.

Поколебавшись, я спросил, каковы цены в бухте:

"Могу вам сказать, — сказал Гранье Вестон, — тысяча фунтов за месяц на двоих".


Двумя днями позже я уже сидел на самолете Британской БОАК[9], направляющемся в Нью-Йорк. Рядом со мною летел упитанный бизнесмен с Багам. На лацкане у него был значок Гедеона[10], члена американского братства по распространению Библии — а моя внешность выдает во мне язычника. Выражение лица у меня мягкое, манеры вежливые; так что от Кингстона до Нассау я всю дорогу внимал посланию христианства.

Загрузка...