Глава восьмая. Предпосылки послевоенной политики

I

В своей речи в Большом театре 9 февраля 1946 г. Сталин заявил, что вторая мировая война не была случайной и не возникла в результате ошибок политических лидеров. Война произошла, сказал Сталин, «как неизбежный результат развития мировых экономических и политических сил на базе современного монополистического капитализма»{745}. В 1916 г. Ленин утверждал, что первая мировая война была империалистической и что ее причины коренились в соперничестве капиталистических стран за сырье и рынки{746}. Сталин пересказывал ленинскую теорию империализма. «Марксисты не раз заявляли, что капиталистическая система хозяйства таит в себе элементы общего кризиса и военных столкновений, — сказал он, — что ввиду этого развитие мирового капитализма в наше время происходит не в виде плавного и равномерного продвижения вперед, а через кризисы и военные катастрофы»{747}.

Неравномерное развитие капиталистических стран, отмечал он, приводит к ситуации, когда отдельные страны, считающие себя обделенными сырьевыми ресурсами и рынками, берутся за оружие, чтобы изменить положение. Периодическое перераспределение поставок сырья и рынков в соответствии с изменением экономического веса различных стран могло бы способствовать прекращению войн. Но это невозможно при существовании мировой капиталистической экономики. Вторая мировая война, как и первая, явилась следствием кризиса капиталистической системы мировой экономики. И все же вторая мировая война имела свои особенности, поскольку она носила антифашистский и освободительный характер и одной из ее целей было восстановление демократических свобод. Этот аспект был значительно усилен, заявил Сталин, вступлением в войну Советского Союза{748}.

Начиная свою речь с положений ленинской теории империализма, Сталин тем самым указывал, что она все еще является главной основой для анализа международных отношений. Он подразумевал, что, поскольку капиталистические страны еще существуют, следует ожидать войны и в будущем. Он заявил, что его предвоенная политика подготовила Советский Союз к войне, и недвусмысленно дал понять, что эта политика должна быть продолжена, чтобы подготовить страну к будущей войне. Николай Вознесенский, председатель Госплана, остановился на том же, когда 16 марта представил Верховному Совету новый пятилетний план. «…Не нужно забывать, — сказал он, — что монополистический капитализм способен рождать новых агрессоров»{749}. В другой части своей речи Вознесенский подчеркнул, что советский народ «хочет видеть свои Вооруженные Силы еще более сильными и могучими, чтобы гарантировать свою страну от всяких случайностей на страже мира»{750}.

В основе представлений Сталина о послевоенной международной политике лежала ленинская теория империализма, но они также находились под сильным влиянием международных отношений в период между двумя мировыми войнами. В ноябре 1943 г. в Тегеране он несколько раз предупреждал Рузвельта и Черчилля о том, что Германия может снова возродиться через 15 или 20 лет{751}. В октябре 1944 г. он сказал Черчиллю, что Германия должна быть лишена возможности реванша: «в противном случае каждые 25–30 лет будет новая мировая война»{752}. В апреле 1945 г., во время обеда на своей даче, он сказал югославскому коммунисту Миловану Джиласу, что Германия встанет на ноги через 12 или 15 лет. В какой-то момент во время обеда «он встал, подтянул брюки, как будто намеревался бороться или боксировать, и эмоционально воскликнул: “Эта война скоро закончится. Мы восстановимся через 15 или 20 лет, и тогда мы снова вступим в нее”»{753}.[187]

Сталин провел прямую аналогию периода между войнами с послевоенным временем, когда в июле 1945 г. сказал Т.В. Суну, что Германия восстановилась спустя 15 или 20 лет после заключения версальских соглашений; Германия и Япония, говорил он, поднимутся снова{754}. В своей февральской речи 1946 г. он сказал, что потребуется по крайней мере три пятилетки для подготовки ко «всяким случайностям». Из всего этого можно предположить, что он ожидал новую мировую войну через период, близкий к промежутку между двумя мировыми войнами. Более того, новая мировая война, согласно Сталину, произойдет из-за соперничества между империалистическими державами, в том числе Германией и Японией, которые за это время оправятся от поражения. Он не предвидел, что Соединенные Штаты займут первенствующее положение в капиталистическом мире{755}.

Но Сталин не ожидал и скорого начала войны. Это становится ясным из его политики промышленной конверсии и демобилизации, которая началась в мае и июне 1945 г. и неуклонно продолжалась в 1946 и 1947 гг. 26 мая 1945 г., примерно через две недели после Дня победы, Государственный комитет обороны отдал приказ о постепенном переходе промышленности на мирные рельсы. Конверсия, однако, не была легкой, и военное производство сокращалось намного быстрее, чем производилось гражданской продукции: объем выпуска оборонной продукции снизился на 68% за период с первого по четвертый квартал 1945 г., в то время как выпуск гражданской продукции увеличился только на 21%. Общий объем промышленного производства в 1945 г. был на 12% меньше, чем в 1944 г., а в 1946 г. сократился почти на 17% по сравнению с 1945 г.{756}

В июне 1945 г. Верховный Совет принял закон о демобилизации, а к концу года Красная армия, в рядах которой в мае было 11 млн. 365 тыс. человек, сократилась на 3 млн. человек. Демобилизация продолжалась в 1946 г., и к концу 1947 г. вооруженные силы насчитывали в строю 2,874 млн. человек{757}.[188] Переход на мирные рельсы, по крайней мере частично, отразился и на государственном бюджете, который сократился с 137,8 млрд. рублей в 1944 г. до 128,2 млрд. в 1945 г., с 73,6 млрд. в 1946 г. до 66,3 млрд. в 1947 г. (в ценах 1946 г. это было бы 55,2 млрд.)[189].

Уверенность Сталина в невозможности большой войны в близком будущем основывалась на трех соображениях. Первое состояло в том, что Советский Союз вышел из войны более прочным и мощным государством. Сталин и другие советские руководители в своих речах в конце 1945 г. и начале 1946 г. утверждали, что победа Советского Союза над Германией и Японией значительно укрепила его международное положение. Его «исторические границы» были восстановлены. Южный Сахалин и Курильские острова перестали быть барьером для выхода в Тихий океан и служить базами для японской агрессии. «Свободная и независимая» Польша не могла больше служить трамплином для нападения Германии на Советский Союз. Германия, Италия и Япония «на время» исчезли из списка великих держав. Кроме того, советские вожди утверждали, что, победив Германию и освободив половину Европы от нацизма, СССР повысил свой международный авторитет. «Важнейшие проблемы международных отношений, — заявил Молотов 6 февраля 1946 г., — не могут в наши дни регулироваться без участия Советского Союза или без учета голоса этой страны. Участие товарища Сталина считается лучшей гарантией успешного решения сложных международных проблем»{758}.

По свидетельствам очевидцев, Сталин в частных беседах выражал ту же точку зрения. Вскоре после войны карта с новыми границами Советского Союза была привезена на его дачу. Сталин прикрепил ее к стене. «Посмотрим, что у нас получилось, — сказал он. — На севере у нас все в порядке, нормально. Финляндия перед нами очень провинилась, и мы отодвинули границу от Ленинграда. Прибалтика — это исконно русские земли! — снова наша, белорусы у нас теперь все вместе живут, украинцы — вместе, молдаване — вместе. На западе — нормально. — И сразу перешел к восточным границам. — Что у нас здесь?.. Курильские острова наши теперь, Сахалин полностью наш, смотри, как хорошо! И Порт-Артур наш, и Дальний наш, — Сталин провел трубкой по Китаю, — И КВЖД наша. Китай, Монголия — все в порядке. Вот здесь мне наша граница не нравится», — сказал Сталин и показал южнее Кавказа{759}. Независимо от достоверности этого рассказа, в нем лишь более колоритно звучат те же слова, что произносились советскими вождями публично. Их концепция мощи и безопасности носили прежде всего территориальный характер. «Как министр иностранных дел, я считал своей задачей расширять как можно больше границы нашего Отечества», — говорил Молотов своему собеседнику много лет спустя{760}. Сталин и Молотов использовали пакт с Германией для расширения советской территории в 1939 и 1940 гг., и эти приобретения теперь были закреплены. В свете этого безопасность Советского Союза была очень усилена.

Второе соображение состояло в том, что усталость народов от войн сможет обуздать воинствующих лидеров в Англии и Соединенных Штатах. Этот аргумент Сталин использовал в марте 1946 г., назвав войну «маловероятной» и критикуя Черчилля за его речь о «железном занавесе». Произнося ее в Фултоне, Черчилль предупреждал об усилении контроля Москвы над Восточной и Центральной Европой и призывал к англо-американскому «братскому союзу» для сопротивления советской экспансии{761}. Сталин осудил речь Черчилля как «опасный акт, рассчитанный на то, чтобы посеять разлад между странами-союзницами и препятствовать их сотрудничеству»{762}. Он обвинил Черчилля в разжигании войны против Советского Союза и напомнил, что после первой мировой войны Черчилль способствовал организации интервенции капиталистических государств в Россию для подавления большевистского режима. «Я не знаю, удастся ли г-ну Черчиллю и его друзьям организовать после второй мировой войны новый поход против Восточной Европы, — сказал Сталин. — Но если им это удастся, — что маловероятно, ибо миллионы простых людей стоят на страже дела мира, — то можно с уверенностью сказать, что они будут биты так же, как они были биты в прошлом, 26 лет тому назад»{763}. Неделю спустя Сталин определил свою позицию по отношению к возможности войны еще яснее: «Я убежден, что ни нации, ни их армии не стремятся к новой войне — они хотят мира и стремятся обеспечить мир… Я думаю, что нынешнее опасение войны вызывается действиями некоторых политических групп, занятых пропагандой новой войны и сеющих таким образом семена раздора и неуверенности»{764}.

Третьим фактором, повлиявшим на сталинскую оценку вероятности войны, была его уверенность в том, что в 1945 г. Соединенные Штаты еще не имели достаточного количества атомных бомб. Молотов позднее вспоминал, что в Потсдаме он и Сталин «поняли, что американцы не были в состоянии развязать войну, они имели только одну или две бомбы»{765}. В одном интервью в 1955 г. маршал Жуков сказал, что Соединенные Штаты непосредственно после войны обладали только пятью или шестью атомными бомбами, которые не имели решающего значения{766}. В сентябре 1945 г. Клаус Фукс информировал Советский Союз, что Соединенные Штаты имеют очень небольшой запас бомб{767}.[190] Одной из причин спешки при осуществлении советского проекта было желание Сталина получить советскую бомбу до того, как американские атомные силы возрастут настолько, Чтобы представлять серьезную угрозу для Советского Союза. После возвращения Фукса в Англию в 1946 г. его неоднократно запрашивали о темпах изготовления атомных бомб в Соединенных Штатах и их запасах{768}. Ясно, однако, что в 1945–1946 гг. Сталин не считал ядерную угрозу непосредственной.

II

27 ноября 1945 г. Гарриман передал в Вашингтон по телеграфу свой отчет о влиянии атомной бомбы на советскую политику. Советский Союз, писал он, к концу войны был способен обеспечить глубокую оборону, не считаясь с интересами и желаниями других народов. Но «неожиданно появилась атомная бомба, и они поняли, что появилась сила, способная противостоять мощи Красной армии. Это-то, должно быть, и возродило известное им прежде чувство опасности. Они не могли теперь быть уверены, что смогут достичь своих целей безнаказанно»{769}. Гарриман основывал свой отчет не только на своих собственных впечатлениях, но и на разговорах с Георгием Андрейчиным, старым агентом Коминтерна, который посетил его в Спасо-Хаусе, резиденции посла. Кремлевских лидеров бомба напугала, сказал Андрейчин, поскольку она раскрыла относительную слабость Советского Союза, и осознав эту слабость, они стали такими агрессивными{770}.

3 декабря британский посол в СССР сэр Арчибальд Кларк Керр отправил своему министру иностранных дел подобный анализ. Победа над Германией придала советским вождям уверенность в том, что национальная безопасность наконец была достигнута. «Затем появилась атомная бомба, — писал он. — Одним ударом было нарушено равновесие сил, которое, казалось бы, установилось. Запад остановил Россию, когда все казалось ей достижимым. Три сотни дивизий практически утратили всякую ценность»{771}.

Эта оценка звучит как эхо сталинских слов, сказанных Ванникову и Курчатову о том, что Хиросима нарушила баланс сил, но преувеличивает ощущение непосредственной военной угрозы, которое вызвала бомба у советского руководства. Сталин не верил, что война может скоро начаться, так же как он не считал, что советские дивизии потеряли свое значение (как будет показано в главе 11). Непосредственная угроза, на его взгляд, не была военной, а исходила от атомной дипломатии. Сталин боялся, как он объяснял Громыко и Гусеву, что Соединенные Штаты попытаются использовать свою атомную монополию для послевоенного переустройства.

Возникает интересный вопрос: как могла атомная бомба повлиять на баланс сил, если Соединенные Штаты, как было известно Сталину, не обладали реальной атомной мощью? У Соединенных Штатов был весьма скромный запас бомб — он составлял 9 единиц к середине 1946 г. — и не было желания воевать. Тем не менее бомба была политической реальностью для Сталина. Как можно объяснить разницу между военной силой и политическим влиянием? В своем эссе о символической природе ядерной политики Роберт Джервис утверждал, что в 1970-е и 1980-е гг. Соединенные Штаты обзаводились бесполезным в военном отношении ядерным оружием, чтобы демонстрировать решительность и политическую волю{772}. Аргументы того же рода могут относиться к влиянию атомной бомбы в первые послевоенные годы, когда военная мощь значительно усиливалась политическим эффектом, основывающимся на ее символическом значении. Она символизировала огромную мощь Соединенных Штатов — не только военную, но также экономическую и технологическую, выполняя тем самым роль «скипетра державной власти», по меткому замечанию писателя Василия Гроссмана{773}.

Атомная бомба, как символ, оказывала влияние на международную политику в 1945–1946 гг., хотя в то время она не представляла реальной угрозы для Советского Союза. Сталин пытался парировать эту символическую угрозу, считая бомбу малозначительным оружием и показывая, что Советский Союз не запугать. Опасность бомбы, с его точки зрения, заключалась в том, что Соединенные Штаты будут проводить более уверенную и агрессивную политику против Советского Союза в надежде вырвать у него уступки[191]. В первые месяцы после Хиросимы Советский Союз пытался внушить Соединенным Штатам, что они заблуждаются, считая такую политику эффективной.

Администрация Трумэна, конечно, ожидала, что с помощью атомной бомбы можно будет оказывать влияние на советскую политику, но не знала точно, как это может быть реализовано. Обеспокоенный позицией Советского Союза в Потсдаме, Стимсон во время конференции представил Трумэну меморандум, в котором говорилось, что международный контроль будет невозможен, если одним из его главных действующих лиц будет полицейское государство, подобное Советскому Союзу. Следовательно, желание СССР участвовать в атомных разработках должно использоваться в качестве рычага для проведения демократических преобразований в этой стране{774}. Однако 11 сентября Гарриман убедил Стимсона, что атомная бомба не может быть использована для нажима на Советский Союз с целью осуществления внутренних перемен, и Стимсон в следующем меморандуме президенту ратовал за то, чтобы Соединенные Штаты и Англия заявили Советскому Союзу, что добиваются соглашения по контролю и ограничению использования атомной бомбы как инструмента войны и по применению атомной энергии в мирных целях. Поступать иначе, т. е. вести переговоры, «недвусмысленно держа бомбу наготове», означало бы, предостерегал он, способствовать усилению подозрительности и недоверия со стороны Советского Союза{775}.

Новый государственный секретарь Джеймс Бирнс не разделял сомнений Стимсона. Бирнс приехал на лондонскую встречу Совета министров иностранных дел, которая открылась 11 сентября 1945 г., уверенный в том, что бомба усиливает его позиции. Совет был учрежден в Потсдаме для подготовки мирных соглашений с Германией и ее союзниками. У трех великих держав было много спорных вопросов, и Бирнс считал, что атомная бомба поможет ему в этих переговорах{776}. «Его голова, — писал Стимсон в своем дневнике 4 сентября, — занята предстоящей встречей министров иностранных дел, и он считает, что бомба в кармане, образно говоря, решит все проблемы»{777}. Бирнс не хотел использовать бомбу открыто. Он инструктировал свою делегацию избегать всякого упоминания о ней, считая, что уже само существование бомбы сделает Советский Союз более сговорчивым{778}.

В конце августа советская политика в Восточной Европе была примирительной; было дано согласие на отсрочку выборов в Венгрии и Болгарии[192]. Именно на лондонской встрече в сентябре 1945 г. стала ясна новая советская тактика. Молотов приехал на встречу в Лондоне, держа в уме бомбу. Вопрос об атомной энергии не стоял в официальной повестке, но Молотов сам поднял его во время приема на третий день конференции. Когда Бирнс подошел к нему и спросил, когда тот намерен прекратить экскурсии и обратиться к делу, Молотов спросил, «нет ли у Бирнса атомной бомбы в кармане». «Вы не знаете южан, — ответил Бирнс, — мы носим пушки в наших карманах. Если вы не прекратите свои увертки и не дадите нам заняться делом, я намерен вынуть атомную бомбу из кармана, и тогда вы получите». Молотов и его переводчик рассмеялись после этого замечания, которое, хотя и выглядело добродушным подтруниванием, скрывало в себе угрозу, которой так боялись Сталин и Молотов{779}. Молотов явно хотел отшутиться, упомянув американскую бомбу. В тот же вечер в посольстве Молотов предложил тост: «Выпьем за атомную бомбу! У нас она есть»{780}.

Если бомба придала Бирнсу уверенность, то Молотова она сделала упрямым. Молотов удостоверился в несгибаемости Бирнса, когда настаивал на участии СССР в контрольной комиссии по Японии и требовал советской опеки над Ливией. Молотов, в свою очередь, сопротивлялся попыткам Запада влиять на формирование правительств в Румынии и Болгарии. Более того, хотя он и принял английское предложение об участии в дискуссиях также министров иностранных дел Франции и Китая, десятью днями позже он изменил свое мнение и просил исключить их. Обращения Трумэна и Этт ли к Сталину не изменили советской позиции, и конференция закончилась 2 октября — соглашение принято не было{781}.

На официальном обеде во время конференции Молотов сказал, что, «конечно, мы все должны обратить внимание на то, что говорит господин Бирнс, так как американцы — единственная нация, владеющая атомной бомбой»{782}.[193] Но как раз обращать внимание на Бирнса Молотов, демонстративно и подчеркнуто, не стал. Он вел себя таким образом, чтобы создать впечатление, что Советский Союз не запугать и не принудить к уступкам посредством американской атомной монополии. Если это действительно было его целью, он добился блестящего успеха. Бирнс теперь понял, что русские были, по его собственным словам, «упрямы, настойчивы и не из пугливых»{783}. На Трумэна также произвело впечатление, что бомба не оказала никакого влияния на Молотова, и он был озабочен быстрыми темпами проводимой в США демобилизации. Когда его управляющий финансами Гарольд Смит сказал: «У вас в руках атомная бомба», — Трумэн ответил: «Да, но я не уверен, что ее когда-нибудь можно будет использовать»{784}.

Успех Молотова в Лондоне был куплен дорогой ценой. Лондонская встреча закрепила за ним репутацию «господина Нет». «Манчестер Гардиан» писала, что «во время своего пребывания в Лондоне господин Молотов безрассудно растратил огромный кредит доброй воли по отношению к России, который был накоплен в нашей стране во время войны»{785}. Лорд Галифакс, британский посол в Вашингтоне, сообщил в Министерство иностранных дел, что в результате советской непреклонности на встрече в Лондоне «трезвомыслящие американцы и особенно те, кто примыкает к центру справа, почувствовали, как помимо их желания им навязывали вывод, что теперь в мире существуют два больших идеологических блока»{786}.[194]

В Советском Союзе тоже прозвучали предупреждения о возможном прекращении сотрудничества. В передовой статье в «Известиях» от 5 октября заявлялось, что сотрудничество будет прервано, если Соединенные Штаты и Англия не изменят свое отношение к существующим соглашениям{787}. Позже в том же месяце Сталин заявил Гарриману, что Советский Союз может склониться к «политике изоляции». Гарриман считал, что тенденция к односторонности в советской политике возросла уже с Лондонской конференции{788}. Франк Роберте, британский посланник в Москве, сообщил в том же месяце, что атомная бомба, «вероятно, увеличила уже существующие подозрения СССР по отношению к остальному миру»{789}.

Молотов в публичном выступлении 6 ноября заявил, что Советский Союз будет владеть «атомной энергией и даже больше», и выразил опасение по поводу ее возможного использования в качестве решающего политического аргумента: «Надо сказать, что открытие атомной энергии, использованной при создании атомной бомбы, показало на примере Японии ее огромную разрушительную силу… Но в современном мире никакое важное открытие в области высоких технологий не может долго оставаться достоянием какой-либо одной страны или какой-либо группы стран. Поэтому открытие атомной энергии не должно поощрять… энтузиазма к использованию этого открытия в международной политике с позиции силы»{790} (курсив мой. — Д. X.). Два последних предложения указывают на две главные цели тогдашней советской атомной политики: нарушить американскую монополию, а до тех пор добиваться, чтобы Соединенные Штаты не извлекали никакой политической выгоды из этой монополии.

В ноябре атомная бомба сыграла новую роль в советско-американских отношениях. 11–15 ноября Трумэн вел в Вашингтоне переговоры с Клементом Эттли и канадским премьер-министром Маккензи Кингом о международном контроле над атомной энергией{791}. В конце встречи все трое заявили, что они хотят воспрепятствовать использованию атомной энергии для разрушения и содействовать ее применению в мирных целях. Они поддержали распространение фундаментальных научных исследований, но не «специализированной информации, относящейся к практическому применению атомной энергии», прежде чем не будут установлены и проведены в жизнь эффективные меры против ее военного использования{792}. Они призвали образовать комиссию при Организации Объединенных Наций по изучению возможностей ликвидации атомного оружия и использования атомной энергии в мирных целях.

В этом заявлении не упоминался Советский Союз, но неделей позже Бирнс решил поднять вопрос об атомной энергии перед Москвой. Бирнс очень хотел выйти из тупика, в который зашла лондонская встреча, и решил использовать бомбу как приманку, а не как скрытую угрозу. 23 ноября он предложил созвать встречу министров иностранных дел Соединенных Штатов, Великобритании и Советского Союза в декабре в Москве. Он дал указание своим сотрудникам подготовить предложения по международному контролю над атомной энергией. Николай Новиков, советский поверенный в Вашингтоне, телеграфировал в Москву, что предложение обсудить международный контроль над атомной энергией «представляет новый тактический подход к отношениям с СССР, сущность которого может быть сформулирована следующим образом: с одной стороны, использовать атомную бомбу как средство политического давления, которое должно вынудить Советский Союз подчиниться воле Вашингтона и ослабить положение СССР в Организации Объединенных Наций, Восточной Европе и т. д., а с другой стороны, реализовать это в такой форме, чтобы как-то смягчить агрессивный характер англо-саксонского альянса “атомных держав”»{793}. Молотов быстро согласился на встречу{794}. Когда Бирнс поставил вопрос об атомной энергии во главу повестки дня, Молотов передвинул его в самый конец. Таким образом, писал Бирнс позднее, «он дал мне понять, что считает эту тему маловажной»{795}. В Лондоне Молотов старался разоблачить бомбу как политическую угрозу; теперь он пытался обесценить ее политическое значение.

К удивлению Бирнса, вопрос об атомной энергии был согласован в Москве без особых трудностей{796}. Молотов согласился способствовать на первой сессии Генеральной Ассамблеи Объединенных Наций в январе 1946 г. принятию совместной резолюции по учреждению комиссии для выработки предложений по международному контролю над атомной энергией{797}. Молотов настаивал, чтобы комиссия управлялась не Генеральной Ассамблеей, а Советом Безопасности, в котором Советский Союз имел право вето; Бирнс принял это предложение{798}. Советский Союз ничего не терял, принимая предложение Бирнса; его отклонение могло подтолкнуть Соединенные Штаты и Англию к более тесному сотрудничеству и показать, что Советский Союз реально озабочен американской монополией. Сталин и Молотов вряд ли ожидали большой выгоды от Комиссии ООН. Западные союзники не информировали их о бомбе, когда все три державы сражались с Германией, поэтому не было оснований ожидать, что они раскроют свои секреты теперь.

На обеде в Кремле в канун рождества Молотов вернулся к тактике, которую он использовал в Лондоне. Бирнс взял с собой в Москву Джеймса Конанта в качестве советника по вопросам атомной энергии; Конант надеялся встретиться с некоторыми советскими ядерщиками, но советские власти не разрешили этого. Молотов предложил тост за Конанта, сказав (согласно записи в дневнике Конанта), что «после нескольких бокалов, возможно, мы изучим секреты, которые у меня есть, и нет ли у меня в кармане атомной бомбы, чтобы достать ее оттуда»{799}. Когда все встали, чтобы выпить за этот тост, вмешался явно разгневанный Сталин. «Выпьем за науку и американских ученых и за то, что они сделали. Это слишком серьезная тема, чтобы шутить, — сказал он. — Мы должны теперь работать вместе, чтобы использовать это великое изобретение в мирных целях»{800}.

Чарльз Болен, бывший членом американской делегации, позднее писал: «Мы увидели, как Сталин резко изменил советскую политику без всякой консультации со своим человеком номер два. Униженный Молотов не изменил выражение лица. С этого момента Советский Союз признал за атомной бомбой то значение, которого она заслуживала»{801}. Но Сталин воспринял атомную бомбу всерьез еще со времени Хиросимы и, конечно, поддерживал молотовскую тактику в атомной дипломатии. Сталинский выпад, возможно, свидетельствует о том, что он воспринял угрозу атомной дипломатии менее серьезно, чем Молотов, или — что более вероятно — он посчитал, что Молотов, чье упрямство иногда выводило его из себя, слишком далеко зашел в своей шутке насчет «бомбы в кармане»[195]. Если же имело место унижение Молотова, как предполагает Болен, то Сталин, несомненно, получил от этого удовольствие.

Советское правительство было удовлетворено встречей в Москве. В своих мемуарах Новиков пишет, что «принципиальная и твердая позиция Советского правительства», продемонстрированная на встрече в Лондоне, «заставила западные державы отказаться от тактики лобового нажима и искать взаимоприемлемые решения по важнейшим вопросам послевоенного периода»{802}.[196] Этот новый подход, считал он, проявился и на московской встрече. Бирнс согласился признать болгарское и румынское правительства в обмен на символические изменения в их составе; он также согласился на учреждение беззубого Союзного Совета по Японии, в котором был бы представлен Советский Союз. Бирнсу не удалось получить заверения от Советского Союза о выводе войск из Северного Ирана, который он оккупировал во время войны, или выяснить советские намерения в отношении Турции. Сталин написал Трумэну, что он удовлетворен результатами встречи{803}.

Трумэн не разделял сталинского удовлетворения. Он был раздражен тем, что Бирнс не информировал его о ходе переговоров, и недоволен самими результатами встречи. Бирнс, писал он в своих мемуарах, «самостоятельно решил изменить внешнюю политику Соединенных Штатов в направлении, с которым я не мог и не собирался согласиться»{804}. 5 января 1946 г. он написал Бирнсу жесткое письмо, упрекая его и выражая недовольство советской позицией. Он настаивал, чтобы правительства Румынии и Болгарии не были признаны до радикального изменения их состава; он считал грубым нарушением то, что Советский Союз не вывел свои войска из Ирана и подстрекал к восстанию в этой стране; он был убежден, что Советский Союз намерен вторгнуться в Турцию и захватить черноморские проливы. «Если Россия не натолкнется на железный кулак и жесткий язык, развернется новая война», — писал он. «Я устал, — подытожил он, — нянчиться с русскими»{805}.

Твердая позиция Трумэна отражает сдвиг в американском официальном мнении. В Вашингтоне росла неудовлетворенность отношениями с Советским Союзом, и там были озадачены нежеланием Советского Союза сотрудничать на американских условиях, особенно ввиду американской атомной монополии{806}. В феврале 1946 г., после речи Сталина в Большом театре, в Вашингтон пришла длинная телеграмма от Джорджа Кеннана. Советский Союз, верный своей природе, писал Кеннан, «фанатично предан» идее невозможности постоянного modus vivendi[197] с Соединенными Штатами и считает, что его мощь может быть гарантирована только в случае разрушения внутренней гармонии американского общества и подрыва международного авторитета Соединенных Штатов. Эта телеграмма отвечала на вопрос, который занимал трумэновскую администрацию: почему так трудно иметь дело с Советским Союзом? Причины коренились в самой природе Советского Союза, а не в американской политике. Телеграмма весьма красноречиво выражала точку зрения, которая начала формироваться в Вашингтоне{807}.[198]

Новиков заметил, что политическая атмосфера в Вашингтоне ухудшилась, когда он в феврале 1946 г. вернулся туда из Москвы. Она стала еще напряженнее, с его точки зрения, после речи Черчилля о «железном занавесе», произнесенной 5 марта{808}. Именно в этот момент возник серьезный кризис в советско-американских отношениях. В 1942 г. Советский Союз и Великобритания разместили свои войска в Иране, чтобы воспрепятствовать захвату Ирана немцами. В конце 1945 г. Вашингтон и Лондон начали беспокоиться о том, что Советский Союз может не вывести свои войска из Северного Ирана, как было оговорено в 1943 г. в Тегеране и в сентябре 1945 г. на лондонской встрече министров иностранных дел{809}.

Крайний срок для вывода советских войск был 2 марта 1946 г. В тот момент советские войска все еще находились в Иране, и Вашингтон боялся, что Сталин намерен аннексировать Иранский Азербайджан. Соединенные Штаты уже ясно выразили советскому правительству свою озабоченность и поддержали твердую иранскую позицию на переговорах с Москвой. Теперь Бирнс послал в Москву жесткую ноту и, когда ответа не последовало, опубликовал ее. Москва сразу же пообещала вывести свои войска к началу мая. Трумэн позднее вспоминал, что он выдвинул атомный ультиматум, и утверждал, что именно это вынудило Советский Союз вывести свои войска из Ирана. Однако это было не так. Трумэновская администрация не предъявляла ультиматума, тем более атомного. Однако она предприняла твердые и умелые дипломатические шаги, которые разрешили кризис{810}.

Февраль и март 1946 г. являются поворотными в американской политике в отношении Советского Союза. Американская позиция стала более жесткой, так что теперь сотрудничество и согласие оказались менее достижимыми. Не атомная бомба вызвала ухудшение отношений. И до Хиросимы между Советским Союзом и его западными союзниками существовали серьезные расхождения. Тем не менее именно неудача Лондонской конференции, которая проходила под знаком бомбы, стала важным моментом в срыве сотрудничества. Бирнс чувствовал, что бомба позволит ему занять твердую и требовательную позицию в Лондоне; Молотов же явно считал, что именно бомба заставляет Советский Союз занять в ответ такую же позицию. Атомная дипломатия — надежда с одной стороны, страх, что бомба окажется мощным политическим инструментом, с другой — определила неудачу лондонской конференции и резкое ухудшение советско-американских отношений.

III

24 января 1946 г. Генеральная Ассамблея Организации Объединенных Наций приняла резолюцию, учреждающую Комиссию по атомной энергии. В соответствии с соглашением, достигнутым в Москве, Комиссия должна была давать рекомендации по обмену основной научной информацией, по контролю за атомной энергией для обеспечения ее использования в мирных целях, по уничтожению атомного оружия и «по эффективным мерам инспекции и другим способам защиты участвующих государств от опасности нарушений и уклонений»{811}.

Бирнс назначил Дина Ачесона, заместителя Государственного секретаря, главой комитета советников по выработке американской позиции. Ачесон, в свою очередь, учредил бюро консультантов во главе с Дэвидом Лилиенталем, председателем Агентства долины Теннесси.[199] Доклад Ачесона — Лилиенталя, как его называют, был быстро составлен и опубликован в марте с предисловием Бирнса{812}. Доминирующее влияние при подготовке этого доклада оказал Оппенгеймер, который ушел в отставку с поста директора Лос-Аламосской лаборатории и был членом бюро Лилиенталя{813}. Основная идея доклада состояла в передаче всех опасных работ под наблюдение международного агентства, тогда как более безопасная деятельность, например научные исследования и мирное использование атомной энергии, должны были оставаться под контролем отдельных стран. Доклад определял как опасную любую деятельность, которая приводила бы к решению «одной из трех главных проблем производства атомного оружия»: снабжение сырьем, производство плутония и урана-235 нужного количества и качества, использование этих материалов для изготовления атомного оружия{814}. Международному агентству предоставлялось бы управление всей опасной деятельностью: контроль за мировой добычей урана и тория; проектирование и эксплуатация реакторов и заводов по разделению изотопов; лицензирование и инспекция этих работ в отдельных странах.

Доклад Ачесона — Лилиенталя стал смелой попыткой договориться по проблеме международного контроля; он определял основу позиции Соединенных Штатов в Комиссии по атомной энергии при ООН. Однако новые важные элементы были добавлены Бернардом Барухом, который возглавлял делегацию США. Он настаивал на том, чтобы государства, нарушающие соглашение по международному контролю, наказывались и чтобы право вето, которым обладают постоянные члены Совета Безопасности, не «защищало тех, кто нарушает свои собственные торжественные обещания не использовать атомную энергию в разрушительных целях и не проводить соответствующие исследования»{815}.

Барух представил свой план в Комиссию по атомной энергии 14 июня 1946 г. Пятью днями позже Громыко представил советский проект, который призывал принять международную конвенцию, запрещающую производство, хранение и использование атомного оружия. В течение трех месяцев после принятия конвенции все существующие атомные бомбы подлежали уничтожению. В течение шести месяцев государства, подписавшие конвенцию, должны были принять законодательные акты, устанавливающие наказание за любое ее нарушение. Громыко также предложил учредить два комитета: один — для обсуждения обмена научной информацией, другой — для изучения методов, обеспечивающих выполнение конвенции{816}.

План Баруха и советский проект основывались на весьма различных предпосылках. Соединенные Штаты отклоняли простой отказ от атомной бомбы как неадекватный и считали, что международная инспекция не является удовлетворительным механизмом для обеспечения выполнения конвенции{817}. Вот почему они предложили образовать мощное международное агентство. Советский же проект был смоделирован по образцу довоенных соглашений по разоружению, таких как Женевская конвенция, запрещающая использование химического оружия. Как и эти соглашения, советский проект не включал инспекцию и контроль, а основывался исключительно на стремлении каждого отдельного государства провести его в жизнь. Кроме того, между двумя проектами существовала и принципиальная разница в последовательности действий. Советский Союз хотел, чтобы Соединенным Штатам не разрешалось осуществлять производство и использование атомного оружия до того, как будут утверждены принципы проведения такого соглашения. Соединенные Штаты, со своей стороны, хотели, чтобы Советский Союз отказался от разработки атомной бомбы и согласился на создание мощного международного агентства до того, как Соединенные Штаты откажутся от своего атомного оружия.

Снимая право вето, которое было включено по настоянию Советского Союза на московской встрече, Барух уменьшал вероятность того, что Советский Союз примет предложение Соединенных Штатов. Но даже доклад Ачесона — Лилиенталя имел мало шансов на принятие, несмотря на всю свою привлекательность, так как он также ставил Советский Союз в невыгодное положение. Более важно, однако, что ни доклад, ни план Баруха не учитывали решимости Советского Союза создать свою атомную бомбу. К июню 1946 г. советский проект развивался быстрыми темпами. Уже началось производство металлического урана для первого советского реактора. Были подготовлены места для размещения реакторов — производителей плутония, газодиффузионного завода по разделению изотопов и оружейной лаборатории. Работы по проекту шли с максимально возможной скоростью и не останавливались в ожидании соглашения по международному контролю{818}.

Если учесть подобные предпосылки советской политики, было крайне маловероятно, чтобы Сталин и его коллеги верили в установление международного контроля. Они не надеялись ни на помощь от Соединенных Штатов в создании бомбы, ни на отказ Соединенных Штатов от своей монополии. Напротив, они ожидали, что Соединенные Штаты попытаются удерживать свою монополию так долго, как это будет возможно, и используют ее для давления на Советский Союз. План Баруха содержал много пунктов, усиливающих это подозрение{819}. Он призывал к предварительному изучению мировых запасов урана и тория; это влекло за собой инспекцию советских запасов, что представляло большой интерес для американской разведки. Советскому Союзу предлагалось отказаться от атомной бомбы и согласиться на создание мощного международного контрольного агентства до того, как Соединенные Штаты допустят контроль за своими собственными атомными бомбами и атомными установками. Советское правительство опасалось, что доминирующее положение в международном агентстве займут Соединенные Штаты, которые имели больше специалистов по атомной энергии, чем любая другая страна{820}. Если бы было снято право вето, как предлагал Барух, то Организация Объединенных Наций получила бы право действовать против Советского Союза, в случае нарушения им запрета на ядерное вооружение.

Советские подозрения не были ослаблены решением Соединенных Штатов взорвать в июле 1946 г. две атомные бомбы на атолле Бикини (Маршалловы острова). Первое испытание произошло спустя всего две недели после представления Барухом своего плана в Комиссию ООН, и каждой стране — члену комиссии, включая Советский Союз, было предложено послать на испытания двух наблюдателей. Советскими наблюдателями были М.Г. Мещеряков, физик из Радиевого института, и С.П. Александров, горный инженер, который работал в МГБ. Первая бомба была взорвана 1 июля над группой кораблей на высоте примерно 300 м. 24 июля была взорвана вторая бомба — на глубине 10 м под водой{821}. Эти испытания не были приурочены к переговорам в Организации Объединенных Наций, но советская пресса указала на несовместимость проведенных испытаний с предложениями Соединенных Штатов. «Правда» обвинила Соединенные Штаты в стремлении совершенствовать атомную бомбу, а не запретить ее{822}.

Комиссия ООН обсудила план Баруха и советский проект в последующие месяцы. Научно-технический комитет, в который входили научные советники делегаций, подготовил доклад о проверке запрета на производство ядерного оружия. Комитет проанализировал различные стадии производства атомной энергии, изучил опасные элементы и гарантии против их использования. Два советских представителя в комитете, Д. Скобельцын и С. Александров, не выдвинули возражений по докладу Комитета, который был составлен к началу октября{823}.

Советские ученые, однако, чувствовали себя в невыгодном положении на заседаниях Комитета. 12 октября 1946 г. Скобельцын в письме Берии и Молотову настаивал на том, что Советский Союз должен проводить в Комиссии ООН активную политику, а не придерживаться тактики «пассивной обороны»[200]. Советская позиция является слабой, писал он, так как она противоречит самой идее проверки и контроля. План Баруха необходимо была отклонить, а Советскому Союзу следовало поддержать систему проверки, основанную на следующих принципах: атомные установки должны стать субъектами национальной собственности и национального контроля; государства должны сообщать международному агентству о работе своих установок; международному агентству должно быть разрешено инспектировать отдельные установки, чтобы проверять данные, сообщаемые ему правительствами. Научные исследования не следует подвергать проверке и инспекции. Только работа больших установок того типа, которые существуют ныне в Соединенных Штатах и которые могут быть построены в других странах, должны стать объектами инспекции и контроля.

Письмо Скобельцына дает ясную картину советского отношения к плану Баруха. «Если бы план Баруха был принят, — писал Скобельцын, — то всякая самостоятельная деятельность по развитию атомного производства в странах, подписавших соглашение, должна была быть прекращена и передана в руки интернациональной (в действительности, вероятно, американской) организации. Эта интернациональная организация должна была бы приступить к сооружению заводов на нашей территории, а в действительности прежде всего приступила бы к контролю наших ресурсов. От такой помощи мы отказываемся и намерены собственными силами провести всю ту исследовательскую и подготовительную работу, которая необходима для постановки у нас атомного производства и которую Америка уже проделала в годы войны»{824} (курсив мой. — Д. X.). План Скобельцына позволил бы Советскому Союзу догнать Соединенные Штаты, не подвергаясь инспекции и контролю. По этой причине, писал он, Соединенные Штаты вряд ли захотят принять это предложение; в таком случае «наша позиция в области международной “атомной политики” будет сильнее»{825}. В том невероятном случае, если американцы его примут, Советский Союз получит преимущество, замечал он, так как советские представители будут допущены к атомным установкам в Соединенных Штатах.

В речи на Генеральной Ассамблее ООН 29 октября 1946 г. Молотов атаковал план Баруха как попытку сохранить скрытую атомную монополию Соединенных Штатов. Но ни одна страна, предупреждал он, не может претендовать на такую монополию. «Науку и ее носителей — ученых — не запрешь в ящик и не посадишь под замок на ключ», — сказал он. «Нельзя забывать, — заявил он, — что на атомные бомбы одной стороны могут найтись атомные бомбы и еще кое-что у другой стороны; и тогда окончательный крах всех сегодняшних расчетов некоторых самодовольных, но недалеких людей станет более чем очевидным»{826}. Говоря насчет «еще кое-чего», Молотов имел в виду ракеты{827}. Вспоминая об этой речи много лет спустя, Молотов сказал, что это заявление было его собственной идеей, его никто не инструктировал. Он, однако, чувствовал, что что-то нужно сказать, так как бомбы, сброшенные на Японию, «были, конечно, не против Японии, а против Советского Союза: вот, запомните, что у нас есть. У вас нет атомной бомбы, а у нас есть, — и вот какие будут последствия, если вы пошевелитесь. Но нам нужно было взять свой тон, дать какой-то ответ, чтобы наш народ чувствовал себя более-менее уверенно»{828}. Сталин позже сказал ему: «Ну ты силен»{829}.

Молотов предложил Генеральной Ассамблее, чтобы атомная энергия была включена в схему общего разоружения. Это предложение, вероятно, переносило заключение соглашения на неопределенное время; оно также указывает, что Молотов всерьез не надеялся на запрещение бомбы. В ноябре Барух начал оказывать давление на Комиссию по атомной энергии при ООН, чтобы она утвердила доклад по его плану, хотя и знал, что доклад не будет утвержден единодушно. 30 декабря комиссия проголосовала за принятие плана Баруха 10 голосами «за» при воздержавшихся России и Польше{830}. Так как Советский Союз имел право вето в Совете Безопасности, не было угрозы, что ООН примет этот план. Пятью днями раньше экспериментальный реактор Курчатова достиг критичности, но в то время это было секретом.

После голосования 30 декабря 1946 г. перспективы международного контроля становились все туманнее по мере того, как отношения Советского Союза с его бывшими союзниками продолжали ухудшаться. В июне 1947 г., однако, Советский Союз выдвинул новое предложение, основанное на идеях, предложенных Скобельцыным в октябре. В нем сохранялся призыв к созданию международной конвенции по запрещению атомного оружия и другого оружия массового уничтожения, но теперь предлагалось создать международную контрольную комиссию с правом инспектировать «все установки, связанные с добычей атомного сырья и производством атомных материалов и атомной энергии». Эти установки не становились международной собственностью и не подпадали под международное управление, как предлагалось в плане Баруха, а оставались национальной собственностью. Исследовательские учреждения не подлежали инспекции{831}.

На следующий день Бертран Гольдшмидт, научный советник французской делегации, писал своим коллегам в Париже, что новый советский проект был уступкой со стороны Советского Союза и что он мог бы иметь значение, если бы его предложили годом раньше{832}. К лету 1947 г., однако, международный климат ухудшился, и советский проект не принимали всерьез в Комиссии по атомной энергии; официально он был отклонен в апреле 1948 г. Новый проект был неприемлем для Соединенных Штатов: он был далек от той системы международного контроля, которую предусматривал план Баруха; постоянные члены совета могли воспользоваться правом вето при оценке деятельности Международной контрольной комиссии. Хотя теперь Советский Союз согласился на принятие конвенции о запрещении атомного оружия одновременно с созданием Международной контрольной комиссии{833}, вряд ли Берия или Молотов надеялись на то, что новый проект, с его неизменным пунктом о праве вето, будет принят Соединенными Штатами. Они могли рассчитывать, как писал в своем письме Скобельцын, что проект представит советскую позицию более привлекательной и (что казалось маловероятным) Советский Союз избежит инспекции до создания своей собственной атомной индустрии[201].

Перемены в советской политике были слишком незначительными и шли медленно. Нильс Бор надеялся, что международное сообщество физиков сможет привлечь внимание политических лидеров к угрозе, которую представляла атомная бомба для человечества, и что эта общая угроза приведет к сотрудничеству между правительствами. Но возрождения международных научных связей, которое казалось столь возможным летом 1945 г., не произошло. В конце 1940-х гг. ученые из Советского Союза и Соединенных Штатов не получили разрешения на встречу для обсуждения атомной бомбы и ее значения[202]. Дискуссии между учеными имели место только в рамках ООН, и эти дискуссии были сильно ограничены позицией, занятой правительствами на переговорах. Скобельцына, например, держали «на коротком поводке»{834}. Тем не менее его письмо представляется небольшим, но интересным примером того, каким образом дискуссии между учеными могли бы способствовать формированию политики правительства.

Какое место было бы отведено международному контролю, если бы Сталина вовремя, до взрыва в Хиросиме, проинформировали, как это предлагал сделать Нильс Бор, о возможности применения атомной бомбы? Даже если бы Сталин получил такую информацию, он все равно стремился бы к бомбе, как я доказываю в главе 6. Реальный вопрос, который поднял Бор, заключался в том, чем была бомба для политических лидеров: инструментом государственной политики или источником общей опасности, которая сближает государства. Для Сталина и Молотова было ясно, что Соединенные Штаты хотят использовать бомбу как инструмент политического давления. Даже если бы администрация Трумэна полностью отказалась от мысли об атомной дипломатии, бомба уже существовала и рассматривалась Сталиным и Молотовым как фактор в балансе сил.

Вопреки предположениями Бора, ни Трумэн, ни Сталин не видели в бомбе источник опасности для человечества. Сталин видел опасность не столько в бомбе как таковой, сколько в американской монополии на нее. По его мнению, создание советской атомной бомбы стало бы разумным решением проблемы. Руководители государства не сомневались в верности подобного решения, и как только оно было принято, все публичные выступления стали служить интересам нового политического курса. Некоторые ученые стали выступать в прессе со статьями, затрагивающими научные и технологические стороны вопроса, но они не пытались анализировать возможные последствия применения атомного оружия{835}. Сталин, по словам Громыко, обращался к проблеме запрещения атомного оружия, комментируя собственные высказывания: «Конечно, я не касался этого вопроса с Курчатовым. Этот вопрос больше политический, чем технологический и научный»{836}. Роль ученых, в сталинском понимании сути вещей, заключалась в том, чтобы они обеспечивали страну тем, в чем она нуждалась, а не излагали свои взгляды на международную политику или на возрастающую роль технологии.

IV

В последние годы второй мировой войны Сталин выбирал между тремя основными направлениями послевоенной политики. Он мог следовать подрывной политике, поддерживая коммунистические партии в Западной Европе и в Азии в их стремлении захватить власть и помогая им, где это было возможно, военной силой. В Москве испытывали определенную склонность к поддержке такой политики и обсуждали способы ее осуществления{837}. И это неудивительно, так как подобная политика явно импонировала тем, кто был заинтересован в социалистической революции. Однако Сталин решил не поощрять революцию в Европе или Азии, так как среди руководства там не было выдающейся личности, отстаивающей эту идею{838}. Поощрять революцию значило идти на развязывание войны с западными союзниками.

Второе возможное направление состояло в продолжении политики сотрудничества с Западом. Ее сторонником был Максим Литвинов, народный комиссар иностранных дел в 1930-е годы, которого сменил Молотов в мае 1939 г., за три месяца до заключения советско-германского пакта. С декабря 1941 г. до весны 1943 г. Литвинов был послом СССР в Вашингтоне, после чего он был переведен в Москву на относительно невысокий пост{839}. Литвинов стремился к послевоенному сотрудничеству между Советским Союзом и Соединенными Штатами, поскольку он считал такое сотрудничество основой мира[203]. Однако в октябре 1944 г. он заявил американскому журналисту Эдгару Сноу, что Великобритания проводит свою традиционную политику баланса сил в Европе и неохотно пойдет на сотрудничество с Советским Союзом, ставшим сильнейшей державой на континенте; «мы, — сказал он, — дрейфуем все больше и больше в одном направлении, противоположном сотрудничеству»{840}. В июне 1946 г. он говорил Ричарду Хоттлетту, корреспонденту Си-Би-Эс в Москве, что в России произошел «возврат к вышедшей из моды концепции безопасности, основанной на расширении территории, — чем больше вы ее имеете, тем выше ваша безопасность». Если Запад уступит советским требованиям, сказал он, «это приведет к тому, что Запад, спустя более или менее короткое время, окажется перед лицом следующей серии требований»{841}. В феврале 1947 г. он сказал Александру Верту, что Россия смогла бы обратить в свою пользу репутацию проводника политики доброй воли, которую она заслужила во время войны, но что Сталин и Молотов не верят, будто добрая воля может стать прочным фундаментом новой политики; «они поэтому и захватили все, что плохо лежало»{842}.

Запись одного из этих разговоров была представлена Сталину и Молотову советскими «органами». Литвинов остался в живых по чистой случайности, как впоследствии заметил Молотов{843}. Однако возможно, что Сталин оставил Литвинова в покое не только ради того, чтобы раздражать Молотова, который ненавидел Литвинова, но также и для того, чтобы держать его в резерве на случай, если понадобится изменить советскую политику; он мог бы тогда использовать Литвинова в качестве символа своего стремления к сотрудничеству. Литвинов был смещен со своего поста в Министерстве иностранных дел в июле 1946 г. в день своего 70-летия, месяц спустя после интервью с Хоттлеттом; он умер в конце 1951 г.{844}

Сталин отверг политику, предлагаемую Литвиновым. Он не рассматривал сотрудничество с Соединенными Штатами в качестве первоочередной цели политики. Она повлекла бы уступки в Германии и Восточной Европе, а он не желал их делать. Он, вероятно, отверг ее на том основании, что внешняя политика сотрудничества с Соединенными Штатами вступила в противоречие с его внутренней политикой усиления контроля над советским обществом. По свидетельству Константина Симонова, который несколько раз после войны встречался со Сталиным для обсуждения политики в области культуры, Сталин боялся повторения восстания декабристов 1825 г.: «Он показал Ивана Европе и Европу Ивану, как Александр I в 1813–14 гг.»{845}. Политика альянса с западными державами затрудняла бы политику «закручивания гаек» внутри страны. Какой бы ни была эта взаимосвязь, международная напряженность шла в ногу с послевоенными репрессиями внутри страны.

Направление, которому следовал Сталин, не выходило за рамки существующей политической ситуации, описанной в начале этой главы. Критики слева позже характеризовали ее как основанную на государственности, поскольку она рассматривала государства, а не классы в качестве главных действующих лиц в международных отношениях и поскольку она ставила интересы советского государства выше интересов мировой революции. Сталин предощущал наступление трудного периода, когда капитализм будет свергнут кризисом и войной. Он хотел быть уверенным, что послевоенное устройство усилит советскую власть и обеспечит безопасность на тот период неустойчивости, который предстояло пройти. Он отверг анализ Евгения Варги, венгерского эмигранта, директора Института мирового хозяйства и мировой политики Академии наук, который утверждал, что роль государства при капитализме изменилась и в результате капитализм стал развиваться более стабильно, чем в период между двумя мировыми войнами{846}. Сталин жаловался Молотову, что Россия «выигрывает войны, но не умеет пользоваться плодами побед»{847}; он определенно не хотел совершать те же ошибки. Поражение Германии и Японии привело к перераспределению сил в международной системе. Сталин хотел закрепить советские территориальные приобретения, установить сферу советского влияния в Восточной Европе и получить право голоса в решении политической судьбы Германии и, если возможно, Японии. Он искал односторонние гарантии советской безопасности, а не безопасность путем сотрудничества.

Сталин и Молотов были готовы проявить твердость, навязывая свои требования Западу, и упорство в сопротивлении его давлению. Но они не желали войны с Западом, понимая, что существуют границы, которые нельзя переходить. Решение Сталина не размещать войска на Хоккайдо и вывести советские войска из Северного Ирана показывает, что он не стремился настаивать на советских требованиях дальше какой-то точки. Это так же очевидно проявилось в советской политике по отношению к Турции. В конце войны Советский Союз хотел получить от Турции территории, которые в 1921 г. уступила слабая Россия. Он также требовал ревизии Конвенции Монтре 1936 г., регулирующей проход судов через проливы из Черного моря в Средиземное, и настаивал на предоставлении военно-морской базы в проливах.

Советский Союз начал оказывать давление на Турцию летом 1945 г., передвинув свои войска в Румынии и Болгарии поближе к турецкой границе{848}.[204] В Потсдаме западные союзники отказались поддержать советские требования, хотя и признали, что Конвенция Монтре нуждается в пересмотре. В 1945 г. Советский Союз продолжил кампанию давления на Турцию. Трумэн в письме, написанном в январе 1946 г., в котором он ругал Бирнса, также выражал опасение, что Советский Союз намерен вторгнуться в Турцию и захватить проливы{849}. 7 августа 1946 г. Советский Союз официально потребовал участия в защите Дарданелл и утверждал, что черноморские державы сами должны определить новый режим в проливах. В Вашингтоне эту политику расценили как попытку получить контроль над Турцией и открыть путь советскому продвижению в Персидский залив и район Суэцкого канала. 19 августа Ачесон, исполнявший обязанности госсекретаря, информировал советское правительство, что режим турецких проливов является предметом обеспокоенности Соединенных Штатов, подписавших Конвенцию Монтре, и что Турция должна продолжать нести ответственность за защиту проливов. Военно-морские силы США были направлены в Восточное Средиземноморье. Советский Союз снял свои требования{850}.

Много лет спустя Молотов описал попытку достигнуть объединенного советско-турецкого контроля над проливами как ошибку. «Давай, нажимай!» — сказал тогда Сталин Молотову. Когда Молотов ответил, что они не получат права на совместный контроль, Сталин пояснил свою позицию: «В порядке совместного владения»{851}. «Хорошо, что вовремя отступили, — прокомментировал Молотов, — а то бы это привело к совместной против нас агрессии»{852}.

Атомная бомба не могла оказать влияния на выбор линии в послевоенной внешней политике. Окончательный выбор — следовать реалистическому, а не революционному или «либеральному» курсу в международной политике — был сделан Сталиным до окончания войны и, следовательно, прежде, чем атомная бомба вошла в сталинские стратегические расчеты{853}. Бомба не привела к переоценке линии международной политики. Сталин и Молотов рассматривали значение бомбы сквозь призму ее влияния на баланс сил и на послевоенное устройство. Тактика, которую они разработали с учетом факта существования бомбы, заключалась в демонстрации неустрашимости Советского Союза. Эта тактика привела, однако, к более быстрому краху сотрудничества, чем Сталин мог предвидеть накануне августа 1945 г. В этом смысле бомба внесла свой вклад в развал коалиции союзников и положина начало холодной войне.

В сентябре 1946 г. Николай Новиков, ставший уже послом в Вашингтоне, написал меморандум, который дает представление о советской точке зрения на роль атомной бомбы во внешней политике США{854}. Молотов инструктировал Новикова, что писать; в результате, как пишет Новиков, получился «доклад, который он мог лишь условно считать своим»{855}. Соединенные Штаты, писал Новиков, вышли из войны более мощными, чем прежде, и теперь намеревались главенствовать в мире. Два основных империалистических соперника, Германия и Япония, потерпели поражение, а Британская империя стояла перед лицом огромных экономических и политических трудностей. Советский Союз стал главной преградой американской экспансии. Советский Союз, со своей стороны, теперь занимал более прочное международное положение, чем перед войной. Советские войска в Германии и в других бывших вражеских государствах были гарантией того, «что эти страны не будут использованы снова для нападения на СССР»{856}. Советский Союз имел большой вес в международных делах, особенно в Европе, и его растущее политическое влияние в Восточной и Юго-восточной Европе неизбежно рассматривалось американскими империалистами как препятствие в проведении политики экспансии.

Трумэн — «слабый политик с умеренно консервативными взглядами»{857} — отвернулся от поисков сотрудничества с военными союзниками. Он еще не ответил на призыв Черчилля в Фултоне к англо-американскому военному союзу, хотя явно симпатизировал этой идее и поддерживал тесные военные связи с Англией. Тем не менее, заключает Новиков, нынешние отношения Соединенных Штатов с Англией не могут продолжаться долго, так как между ними существуют острые противоречия. Наиболее вероятным фокусом соперничества будет Средний Восток, где существующие соглашения между Соединенными Штатами и Англией могут расклеиться.

Соединенные Штаты пытаются навязать свою волю Советскому Союзу и ограничить или устранить его влияние на соседние страны. Германия стала ключевым элементом в международной политике. Соединенные Штаты делают недостаточно для демократизации и демилитаризации своей оккупационной зоны в Германии и сделают попытку устранить влияние союзников в их зонах оккупации до выполнения этих задач. Это откроет путь к возрождению империалистической Германии, которую, по утверждению Новикова, Соединенные Штаты рассчитывают использовать как союзника в будущей войне с Советским Союзом.

Спекуляции на угрозе войны очень распространены в Соединенных Штатах, писал Новиков. На публичных собраниях и в прессе реакционеры говорят о войне против Советского Союза и даже призывают к такой войне «с угрозой применения атомной бомбы»{858}. Эта кампания имеет целью оказать давление на Советский Союз и принудить его к дальнейшим уступкам, а также создать атмосферу военного психоза внутри самой страны, чтобы правительство могло поддерживать высокий уровень военных приготовлений. По утверждению Новикова, эти действия преследуют далеко идущие цели. Они должны создать условия, в которых Соединенные Штаты смогли бы выиграть новую войну, на что и рассчитывали воинствующие круги американского империализма. Никто, конечно, не может сейчас определить, когда война начнется. Но Соединенные Штаты укрепляют свои вооруженные силы, готовясь к войне с Советским Союзом, главным препятствием на пути Америки к мировому господству. Новиков не считал войну неминуемой и делал вывод, что непосредственная цель американской военщины, имеющей атомную бомбу, в том, чтобы заставить Советский Союз принять американский план послевоенного мира.

В основе новиковского меморандума лежал ленинский анализ империализма. Автор меморандума считал, что Соединенные Штаты стремятся к мировому господству. Поскольку Германия и Япония ослаблены в результате поражения, а Британская империя находится в упадке, Советский Союз является главным препятствием для экспансии американского империализма. Неизбежно поэтому, что Соединенные Штаты будут оказывать давление на Советский Союз, с тем чтобы ослабить его. Но Новиков надеялся, что здесь-то и проявятся межимпериалистические противоречия и в результате англо-американский альянс лопнет.

Новиков еще не рассматривал атомную бомбу как важный фактор, который мог бы привести к изменению международных отношений, также он не считал ее доминирующим элементом в балансе сил. Скорее всего, он видел в ней, как и многие комментаторы, политический инструмент, который Соединенные Штаты используют, чтобы склонить Советский Союз к уступкам{859}. Сталин говорил то же самое 17 сентября 1946 г. в одном из своих самых важных заявлений по поводу атомной бомбы. Не существует опасности «новой войны», сказал он. Он не думает, что Англия и Соединенные Штаты пытаются создать «капиталистическое окружение» Советского Союза, и он сомневается, что они смогут сделать это, даже если они этого хотят{860}. «Атомные бомбы предназначены для устрашения слабонервных, но они не могут решать судьбы войны, так как для этого совершенно недостаточно атомных бомб, — сказал он, отвечая на вопрос Александра Верта. — Конечно, монопольное владение секретом создания атомной бомбы представляет собой угрозу, но против этого существуют по крайней мере две причины не поддаваться страху: а) монопольное владение атомной бомбой не может продолжаться долго; б) применение атомной бомбы будет запрещено»{861}.

Так как перспективы на запрещение применения бомбы не были надежными, Сталин указывал, что Советский Союз намерен вскоре покончить с американской атомной монополией. Его слова о слабых нервах должны были означать, что у Советского Союза нервы не слабые и что его не запугать.


Загрузка...