В этой книге уже дважды можно было поставить последнюю точку, и каждая из нижеприведенных тем могла бы стать ее завершением:
испытание супербомбы (ноябрь 1955 г.) как новый этап в разработке ядерных вооружений;
отказ от тезиса неизбежности войны (февраль 1956 г.) как новый подход к вопросу войны и мира.
Эта глава содержит материалы об использовании атомной энергии в мирных целях, но в ней также рассматриваются темы, поднятые в первой главе и обсуждаемые с перерывами на протяжении всей книги, — технологические инновации, физическое сообщество как область интеллектуальной автономии в советском обществе и транснациональное сообщество физиков.
После испытания первой бомбы Курчатов заговорил об атомной энергетике в беседе с Николаем Доллежалем, главным конструктором первого реактора по производству плутония. «Одно дело сделано, и сделано неплохо, — сказал он Доллежалю. — С бомбой мы получили результат на год раньше, чем рассчитывали. Теперь можно приниматься и за другое: за мирное применение энергии атома. Есть у вас какие-нибудь соображения на этот счет?»{1872} Курчатов интересовался проблемой использования атомной энергии для получения электроэнергии еще в 1939–1940 гг. Как только бомба была испытана, он выступил с инициативой создания небольшой атомной электростанции для изучения перспектив ядерной энергетики.
Курчатов и Доллежаль были сторонниками реактора с графитовым замедлителем и водяным охлаждением того же типа, что и первый реактор для производства плутония{1873}. К 1949 г. изучались также и другие типы реакторов. Алиханов построил тяжеловодный реактор; в Институте физических проблем под руководством Александрова проводились исследования реактора с газовым охлаждением{1874}. В Обнинске, в 100 километрах к югу от Москвы, изучались два типа систем: реактор с отражателем из окиси бериллия и гелиевым охлаждением и реактор на быстрых нейтронах{1875}. В начале 1950 г. Научно-технический совет Первого главного управления выбрал для электростанции графитовую систему, отчасти потому, что она считалась более эффективной при преобразовании тепловой энергии в электрическую, а отчасти из-за того, что ее можно построить быстрее и дешевле{1876}.
В июне 1950 г. Научно-технический совет также одобрил предложение Александра Лейпунского по развитию экспериментального реактора на быстрых нейтронах{1877}. В 1950 г. эти реакторы считались привлекательными, поскольку урана не хватало, и, кроме того, они уже разрабатывались в Соединенных Штатах и Англии. Основная идея заключалась в окружении активной зоны из делящегося материала природным ураном, чтобы быстрые нейтроны из делящегося материала преобразовывали природный уран в плутоний, который после этого можно было использовать как топливо для реактора или при производстве оружия. Лейпунский рассчитал, что система с 12-тонной активной зоной из обогащенного до 14% урана и бланкет из 60 тонн природного урана производили бы около 300 мегаватт электрической энергии и давали 140–160 граммов плутония-239 в день; жидкий металл использовался бы как теплоноситель{1878}. В 1955 г. Лейпунский построил небольшой экспериментальный реактор БР-1 с выходом тепловой мощности в несколько десятков ватт; в следующем году он построил экспериментальный реактор БР-2 с выходом тепловой мощности в 100 киловатт{1879}.[422]
Курчатов и Доллежаль решили, что их атомная электростанция должна иметь на выходе 5000 киловатт. Была выбрана эта величина, так как уже имелся турбогенератор такой мощности и его можно было использовать на станции. Расчеты показали, что для производства 5 мегаватт электрической мощности нужно иметь выходную тепловую мощность 30 тысяч киловатт. Реактор при температуре свыше 200 градусов и давлении 12 атмосфер производил пар, подаваемый на турбину. В нем использовался уран, обогащенный на 3–5%{1880}.
В марте 1951 г. Курчатов передал научное руководство атомной электростанцией Дмитрию Блохинцеву, директору лаборатории в Обнинске. Курчатов был слишком занят программой по термоядерному оружию и чувствовал, что он не может уделять необходимого времени энергетическому реактору. Однако он пристально следил за его прогрессом и вмешивался в особых случаях. Без его заинтересованности и поддержки работа над энергетическим реактором была бы прекращена, так как противники этого реактора считали его неэкономичным{1881}.[423] Ведущие официальные лица ядерной программы полагали, что реактор «не более чем уступка ему (Курчатову. — Прим. ред.), вопрос престижа»{1882}. Энергетический реактор не отвлекал много средств от разработки оружия.
Этот реактор, несмотря на устарелую конструкцию, породил много новых инженерных проблем, самыми трудными из которых были проектирование и изготовление топливных элементов. Наконец 9 мая 1954 г. реактор достиг критичности. 26 июня в присутствии Курчатова пар был подан в турбогенератор, и на следующий день электроэнергия поступила близлежащим потребителям. (Реактор впервые был упомянут в прессе 1 июля, когда «Правда» привела краткое правительственное сообщение на первой странице; в нем не упоминалось местоположение реактора{1883}.) Прошло, однако, несколько месяцев, прежде чем реактор вышел на полную мощность, поскольку обнаружились течи в управляющих каналах из нержавеющей стали, в результате чего вода просочилась к графитовым блокам. Это изменило реактивность системы и привело к ситуации, чреватой взрывом. Замена этих каналов другими такой же конструкции не повлияла на результат. Один из руководителей министерства сказал Блохинцеву, что атомная электростанция бесполезна. Блохинцеву не хотелось терять месяцы на изготовление новых и более прочных каналов. 13 октября 1954 г. он разрешил вывести реактор на полную мощность, и в тот день турбина выдала 5000 киловатт электрической энергии{1884}.
Работая над созданием Обнинской электростанции, Доллежаль продолжал проектирование реакторов — производителей плутония. Он также начал разрабатывать новую концепцию такого реактора, который производил бы как полезную электрическую энергию, так и плутоний. В своих мемуарах он так описал основную идею: «Энергия, рождаемая в недрах реактора, используется лишь частично, служа преобразованию химических элементов, переводу их из одной клетки таблицы Менделеева в другую. Значительная же доля энергии, выделяемая в виде тепла, оказывается бросовой. Омывающая урановые блоки вода, охлаждая их, нагревается сама и вытекает на волю, в водохранилище, где остывает естественным образом. Так не варварство ли это — бросаться энергией там, где ее можно обратить на пользу народному хозяйству? Принципиальный путь утилизации тепла выглядел вполне отчетливо: пустить воду, как в Первой АЭС, по замкнутому циклу, чтобы, охлаждаясь, она совершала полезную работу и снова использовалась для охлаждения»{1885}. Простота этой идеи только кажущаяся, так как следовало найти компромисс между его функциями в качестве генератора электрической энергии и как производителя плутония{1886}.
Доллежалевская концепция казалась весьма противоречивой и вызвала критику со стороны многих, также как и предложенная им конструкция. Однако в конце концов Министерство среднего машиностроения решило продолжить работу над реактором, который был пущен в 1958 г. Он стал известен как реактор И-2 («Изо-топ-2», или «Иван Второй»), позже как ЭИ-2 («Энергия, Изотоп-2»). Этот реактор был построен не в Кыштыме, а в пригороде Томска, Томске-7, и стал известен как «сибирский» реактор. Он генерировал 100 тысяч киловатт электроэнергии. Были построены новые реакторы, в результате чего выходная мощность сибирской электростанции возросла до 600 тысяч киловатт. Но производство электроэнергии являлось только вторичной функцией этих реакторов; главной целью было производство плутония{1887}.[424]
8 декабря 1953 г. Эйзенхауэр в Организации Объединенных Наций произнес речь «Атомы для мира». Эта речь стала итогом продолжительных дискуссий в Вашингтоне. Начало им положили рекомендации Роберта Оппенгеймера относительно большей открытости и растущей опасности накопления ядерных вооружений{1888}. Этот мотив присутствовал в речи Эйзенхауэра, который подчеркнул опасность ядерного оружия и ядерной войны. «Даже огромное превосходство в количестве оружия, — сказал Эйзенхауэр, — и соответствующая возможность опустошающего воздействия не смогут предотвратить сами по себе ужасного материального ущерба и бесчисленных человеческих жертв в результате внезапного нападения». Он говорил о «вероятности разрушения цивилизации», — терминология, продублированная Маленковым три месяца спустя{1889}.
Эйзенхауэр не удовлетворился одним лишь указанием на опасность гонки ядерных вооружений. Главным пунктом его речи было отстаивание атомной энергии как «инструмента мира»{1890}. Правительства должны «начать сейчас и продолжать увеличивать вклад из имеющихся запасов природного урана и делящихся материалов в общий фонд Международного агентства по атомной энергии» под эгидой Объединенных Наций. Агентство отвечало бы за конфискацию, хранение и охрану делящихся и других материалов; оно также «разрабатывало бы методы, с помощью которых эти делящиеся материалы могли быть использованы на благо человечества»{1891}. В этой речи Эйзенхауэр преследовал несколько целей, имея в виду Советский Союз. Одна заключалась в вовлечении его в совместные действия. Другая касалась улучшения положения Америки: Соединенные Штаты имели значительно большие запасы делящихся материалов, чем Советский Союз, и могли с меньшими потерями сделать вклад в Международное агентство.
Советский ответ на эту речь был осторожным. Двумя неделями позже советское правительство заявило, что готово участвовать в частных переговорах с целью положить конец гонке вооружений, но справедливо указало на два недостатка в предложении президента{1892}. Первый: правительства обязывались вносить на мирные цели только малую часть своих запасов атомных материалов; это означало, что они могли продолжать производство собственного ядерного оружия. Второй: в предложении не оговаривались меры, которые препятствовали бы агрессору использовать ядерное оружие{1893}. Советский Союз, со своей стороны, предложил, чтобы страны, обладающие ядерным оружием, дали торжественное обещание не использовать его — в духе Женевского протокола 1925 г., запрещающего использование химического и бактериологического оружия. Сомнительно, что такое соглашение воспрепятствовало бы производству ядерных вооружений или использованию их. В любом случае оно было неприемлемо для Соединенных Штатов, так как угроза применения ядерного оружия была ключевым элементом внешней политики администрации Эйзенхауэра.
В первые месяцы 1954 г. Даллес и Молотов несколько раз встречались для обсуждения предложений, содержавшихся в речи «Атомы для мира»{1894}. На встрече в Женеве 27 апреля Молотов вручил Даллесу длинную ноту, в которой содержалось еще одно замечание к предыдущим: существует «возможность, что использование атомной энергии в мирных целях, в свою очередь, может быть использовано для увеличения производства атомного оружия». Обращалось внимание на тот факт, что использование атомной энергии для получения электроэнергии переводит «безвредные атомные материалы» во «взрывчатые и делящиеся материалы». «Такое положение, — продолжалось далее в ноте, — не только не приведет к уменьшению запасов атомных материалов, применяемых при изготовлении атомного оружия, но и повлечет увеличение этих запасов, если не ввести ограничения как на постоянно увеличивающееся производство данных материалов в отдельных странах, так и на продукцию самого Международного агентства»{1895}.
В ноте учтены рекомендации ученых, полученные советским руководством. Малышев, Курчатов, Алиханов, Кикоин и Виноградов привели этот аргумент в проекте статьи, который Малышев послал Хрущеву, Маленкову и Молотову 1 апреля 1954 г.{1896} Они писали, что «развитие промышленного использования атомной энергии само по себе не только не исключает, но прямо ведет к увеличению военного атомного потенциала». Это происходит потому, что деление ядер, на котором основано получение энергии, производит новые вещества, например, плутоний, уран-233 и тритий, которые «являются мощными взрывчатыми веществами». (Действительно, как раз в это время Доллежаль проектировал реактор — производитель плутония и электроэнергии.) Атомная энергия не спасет мир от угрозы ядерной войны{1897}.
Даллес был обескуражен советским меморандумом от 27 апреля. Разговор, состоявшийся у него с Молотовым 1 мая, также пришелся ему не по вкусу. Молотов настаивал на том, что идеи «Атомов для мира» могут лишь увеличить опасность ядерной войны. Когда Даллес спросил, что он имеет в виду, Молотов ответил: «Параллельно с мирным использованием атомных материалов, как, например, для производства электроэнергии, возможно одновременное увеличение производства материалов для атомных бомб»{1898}. Даллес не понял этого утверждения и, запинаясь, ответил, что «ему понадобится ученый, который бы более основательно подучил его»{1899}. Постепенно становилось ясно, что «Атомы для мира» требовали разработки мер безопасности, чтобы развитие атомной энергетики не способствовало распространению ядерного оружия.
Даллес покинул встречу с Молотовым под впечатлением, что Советский Союз не отступит ни на шаг, пока Соединенные Штаты не откажутся от применения ядерного оружия. Однако 22 сентября Громыко сообщил Болену, что Советский Союз готов продолжить дискуссию{1900}. 29 ноября Москва согласилась с тем, чтобы запрет на использование ядерного оружия не был предварительным условием переговоров по мирному применению атомной энергии; было также принято предложение Соединенных Штатов, чтобы эксперты двух стран изучили опасность, к которой может привести производство ядерной энергии с учетом накопления делящихся материалов и увеличения производства атомного оружия{1901}.
4 декабря Генеральная Ассамблея ООН единогласно приняла резолюцию, выразив надежду, что Международное агентство по атомной энергии будет учреждено без промедления. В резолюции предлагалось созвать международную конференцию по мирному использованию атомной энергии под эгидой Организации Объединенных Наций. Эта конференция, идею созыва которой И.И. Раби предложил Льюису Страуссу, председателю Комиссии по атомной энергии США, должна была стать первым практическим результатом «Атомов для мира»{1902}. Конференция должна была использовать возможность международного сотрудничества в разработке мирного использования атомной энергии, для прогресса ядерной энергетики и рассмотрения возможных областей сотрудничества, например, в биологии, медицине и фундаментальной науке{1903}. Проведение конференции планировалось на август 1955 г. в Женеве.
Советский Союз предпринял несколько шагов, подчеркивая свою заинтересованность в использовании атомной энергии. 14 января 1955 г. Организация Объединенных Наций была проинформирована, что на Женевской конференции будет представлен советский доклад об Обнинской ядерной электростанции{1904}. Четыре дня спустя Советский Союз объявил, что окажет помощь Китаю, Польше, Чехословакии, Румынии и Восточной Германии в проведении исследований по мирному использованию атомной энергии{1905}. В апреле — июне Советский Союз заключил с этими странами соглашения по сотрудничеству в данной области. В рамках этих соглашений Советский Союз обещал помочь в строительстве исследовательских реакторов, ускорителей частиц, радиохимических лабораторий и подготовке ученых, он предлагал сотрудничество по отдельным проблемам и разработке оборудования, обсуждение планов исследований и планов по мирному использованию атомной энергии, а также обмен опытом в производстве радиоактивных изотопов{1906}. Советский Союз согласился снабжать эти страны природным ураном, торием, ураном-235, ураном-233, плутонием, тритием и тяжелой водой в количествах, необходимых для физических и радиохимических исследований{1907}.[425]
Вашингтон боялся, что Москва только демонстрирует стремление к кооперации, чтобы воспрепятствовать настоящему сотрудничеству. Но этот страх оказался необоснованным. После некоторого начального промедления Советский Союз стал играть активную роль в подготовке Женевской конференции. Был учрежден комитет советников под председательством индийского физика Хоми Баба для помощи ООН в организации конференции. И.И. Раби, Джон Кокрофт и Бернард Гольдшмидт представляли Соединенные Штаты, Англию и Францию. Советским представителем был Дмитрий Скобельцын, который после смерти Сергея Вавилова в 1951 г. стал директором ФИ АН{1908}. Советское участие усилилось, когда сын Сергея Вавилова, Виктор, был назначен заместителем генерального секретаря конференции. Даг Хаммаршельд, Генеральный секретарь Организации Объединенных Наций, был приятно удивлен стремлением к сотрудничеству, проявленным Скобельцыным и Вавиловым{1909}.
В июле 1955 г. Советский Союз сделал новый шаг к сотрудничеству, когда на открытии женевской встречи на высшем уровне Булганин заявил, что Советский Союз примет участие в дискуссии о Международном агентстве по атомной энергии. Он обещал, что Советский Союз предоставит агентству после его образования 50 кг делящегося материала. (Это символическое, незначительное количество не могло повлиять на советскую программу развития вооружений.) В конце концов агентство было учреждено в 1957 г. при советском участии для содействия мирному использованию атомной энергии и для установления и обеспечения мер безопасности, препятствующих использованию исследований, поддержанных агентством, для военных целей{1910}.
Хотя представителем Советского Союза в консультативном комитете по проведению Женевской конференции был Скобельцын, подготовкой руководил Курчатов. Он считал, что советская ядерная физика подвергается излишним ограничениям секретности и изоляции от западных физиков[426]. Он хотел, чтобы участие было не просто символическим, а делегация — значительной и серьезной. Курчатов принимал решения по тематике советских докладов, комментировал многие из них и обсуждал их детально с авторами{1911}.[427] Он принял, например, активное участие в подготовке доклада об Обнинской электростанции, с которым должен был выступить Блохинцев{1912}. Это была первая встреча советских и западных ядерщиков с 30-х годов, и Курчатов решил, что советские ученые должны произвести достойное впечатление. Советский Союз, как и другие участники конференции, рассекретил для этой конференции большое количество материалов по ядерной физике и технике реакторов{1913}. Было представлено всего около 1000 докладов, и 102 из них были советские.
По инициативе Курчатова в Академии наук в первую неделю 1955 г. состоялась сессия по мирному использованию атомной энергии. Это было прослушивание перед Женевской конференцией, которая открывалась через четыре недели{1914}. Центральный Комитет дал разрешение на проведение сессии Академии только 14 июня, и поэтому она организовывалась в спешке{1915}. Были приглашены ученые со всего мира, но приехали в основном представители Восточной Европы и скандинавских стран. Для иностранных гостей самым интересным моментом встречи было посещение Обнинской электростанции{1916}.
Женевская конференция по мирному использованию атомной энергии открылась 8 августа и длилась две недели. «Русские ученые в основном произвели превосходное впечатление на своих западных коллег», — писала Лаура ферми в своей книге о конференции{1917}. Блохинцев был очень доволен тем, как приняли его доклад об Обнинской электростанции{1918}. Позднее он вспоминал, что когда Уолтер Цинн, американский специалист по реакторам, пожал ему руку после речи, раздался гром аплодисментов: «Такое рукопожатие в то время было настоящей сенсацией»{1919}. Выступление Владимира Векслера, в котором он объявил о близком окончании строительства самого мощного в мире ускорителя частиц в Дубне, также произвела огромное впечатление[428]. Кокрофт заметил, что «некоторые русские ученые, например Блохинцев, Виноградов, Марков, Векслер, являются первоклассными специалистами»{1920}. Льюис Страусе, выступая на Совете национальной безопасности в октябре, сказал, что «в рамках чистой науки Советы удивили своими достижениями, особенно своим новым циклотроном, представленным на фотографиях». «Теперь совершенно ясно, — сказал он, — что русских ни в каком отношении нельзя считать технически отсталыми»{1921}.
Курчатов был удовлетворен итогами. «Да, международные встречи необходимы, — сказал он. — Мы многому научились. Развеяны сомнения, исчезло взаимное недоверие. Узнали свои слабые стороны»{1922}. На XX съезде партии в феврале 1956 г. он сказал: «Мы получили большое удовлетворение в связи с тем, что на этой конференции доклады наших ученых и инженеров получили высокую оценку мировой научной общественности»{1923}.[429]
Наиболее значительным результатом конференции было, однако, не впечатление, произведенное советскими учеными, хотя это и было очень важно для Курчатова и его коллег, а восстановление международного сообщества после 25-летнего перерыва, вызванного репрессиями в Советском Союзе и Германии в 30-е годы, второй мировой войной и гонкой ядерных вооружений. Женевская конференция впервые за долгие годы предоставила возможность западным ученым обстоятельно побеседовать с советскими коллегами{1924}. Некоторые делегаты, такие как Пайерлс, Вайскопф, Кокрофт и Бор, принадлежавшие к старшему поколению, встречались с советскими учеными в 30-х годах, но большинство участников были слишком молоды, чтобы иметь такие контакты.
Векслер в речи после конференции, заметил, что «дебаты велись в очень дружеском тоне… ученые со всего мира легко находили общий язык». Раби прокомментировал это, сказав, что, если впечатление Векслера разделяют другие советские ученые, он «удовлетворен результатами конференции в деле восстановления мирового сообщества и сообщества ученых»{1925}. Кокрофт имел в виду то же самое, когда писал в докладе для Министерства иностранных дел, что конференция «свела вместе Восток и Запад после долгого периода разобщения физиков… и много сделала для установления нормальных взаимоотношений в ученом мире»{1926}.[430]
Сразу же после Женевской конференции состоялось совещание по мерам безопасности, на которое Москва согласилась в ноябре предыдущего года. Целью совещания, которое началось 22 августа и длилось пять дней, была разработка технических методов предотвращения использования ядерного реакторного топлива, находящегося в распоряжении Международного агентства по атомной энергии, для производства вооружений. Советскую делегацию возглавил Скобельцын, а делегацию США — Раби. Еще четыре страны принимали в нем участие — Великобритания, Канада, Франция и Чехословакия{1927}. Соединенные Штаты предложили маркировать делящиеся материалы, передаваемые другим странам, сильными гамма-излучателями (радиоактивным кобальтом — плутоний-239 и ураном-232 — уран-235); с их помощью можно было отследить перемещение топлива и его использование. Скобельцын отнесся к предложению скептически и задал ряд вопросов об осуществимости таких мер. Со своей стороны, Советский Союз не сделал никаких предложений, и совещание закончилось безрезультатно.
Проблема обеспечения мирного использования атомной энергии оказалась более трудной, чем предполагала администрация Эйзенхауэра вначале.
Это была первая встреча, на которой члены возрожденного международного научного сообщества вступили в формальные переговоры по контролю за вооружениями. Ученым проще было найти общий язык в дискуссиях по ядерной физике в Женеве, и многие из них считали, что им будет легче, чем политическим лидерам, навести мосты между Востоком и Западом и в других областях. Именно с этого времени берет начало Пагуошское движение. Оно свело вместе советских и западных ученых для обсуждения проблем ядерных вооружений и разоружения[431]. Подобную попытку использовать интернационализм науки в осознании общей угрозы, которую несло ядерное оружие, имел в виду Нильс Бор в 1944 г. Переговоры ученых Востока и Запада, как на правительственном, так и на неофициальном уровнях, должны были стать важным элементом в поисках путей управления и контроля за гонкой ядерных вооружений.
Несмотря на свои прежние опасения, Советский Союз был теперь склонен к международному сотрудничеству. В первые месяцы 1955 г. он подписал соглашения с социалистическими странами. Во время Женевской конференции в августе 1955 г. Векслер посетил ЦЕРН (Европейский центр ядерных исследований) для установления возможности сотрудничества. Этот огромный исследовательский центр был учрежден тремя годами ранее странами Западной Европы и расположился в окрестностях Женевы{1928}. Однако, по мнению советских физиков, ЦЕРН не был заинтересован в сотрудничестве с советскими учеными{1929}. Курчатов предложил в противоположность ЦЕРН создать «Восточный институт», в котором примет участие Советский Союз вместе с социалистическими странами. Правительство согласилось с этим предложением, и в марте 1956 г. был учрежден Объединенный институт ядерных исследований в Дубне на основе двух лабораторий, уже существовавших там. Название «Восточный институт» не прижилось, поскольку для Китая, Северной Кореи и Монголии институт не был «восточным»{1930}.[432]
Отношения между Китаем и Советским Союзом показали, как взаимосвязаны мирное и военное использование атомной энергии. Несмотря на утверждение Мао, что атомная бомба всего лишь «бумажный тигр», китайские лидеры продемонстрировали заметный интерес к ядерному оружию. Однако Советский Союз не очень желал, чтобы Китай создавал собственную атомную бомбу. Во время учений в Тоцком в сентябре 1954 г. командующий советскими военно-воздушными силами поручил одному из своих помощников разъяснить командующему китайских ВВС, что Китаю бомба не нужна, так как он находится под защитой Советского Союза{1931}.[433] Однако 15 января Мао окончательно решил, что Китай должен создать свою атомную бомбу{1932}.
Китайское решение было ответом на американские угрозы, явные и скрытые, применить ядерное оружие против Китая{1933}. Оно также раскрыло его неверие в способность или желание Советского Союза использовать свое ядерное оружие для защиты китайских интересов. Тем не менее Китай ожидал, что СССР поможет ему в создании ядерной исследовательской базы. 17 января, через два дня после принятия этого решения, Совет министров СССР решил помочь Китаю и другим социалистическим странам в развитии ядерных исследований в мирных целях. Тремя днями позже Советский Союз и Китай подписали соглашение о совместной разработке урана в Китае; Китай согласился продавать все излишки урана Советскому Союзу{1934}. 27 апреля 1955 г. обе стороны подписали соглашение, по которому Советский Союз должен был поставить Китаю экспериментальный ядерный реактор, циклотрон и «необходимое количество делящихся материалов»{1935}. В последующие несколько лет сотни молодых китайских ученых получали подготовку по ядерной физике в Дубне{1936}. Хотя Советский Союз еще не решался на оказание помощи Китаю в создании ядерной индустрии и исследовательских установок (такое соглашение было заключено только в августе 1956 г.{1937}), было известно, что Китай решил создать свою собственную атомную бомбу и что советская помощь будет использована в этих целях; в конце концов, и циклотрон, построенный во время войны, и первый экспериментальный реактор были существенными вехами на советском пути к бомбе{1938}. В середине 50-х годов Хрущев потворствовал китайским ядерным амбициям. Так начинались бурные и сложные взаимоотношения, связанные с использованием атомной энергии.
Успех ядерного проекта создал советской науке огромный престиж не только за рубежом, но и дома. Сталин и Берия относились к ученым с недоверием и даже презрением, но разработка атомной и водородной бомбы позволила ученым занять новое место в рамках режима. Курчатов теперь обладал огромным авторитетом в высших партийных и правительственных кругах. «Вера в него была такова, — писал Хрущев в своих мемуарах, — что мы разрешили ему поехать в Англию для общения с учеными и посещения лабораторий… само собой разумеется, что такой замечательный человек, такой большой ученый и патриот заслуживал нашего полного доверия и уважения»{1939}.
К середине 50-х годов в Советском Союзе и в остальном мире к науке в целом и к ядерной физике в частности отношение было оптимистическое[434]. Успешность ядерного проекта, казалось, продемонстрировала, что Советский Союз может реально добиться прогресса. Словами, которые напоминают реакцию Вернадского на открытие ядерного деления, Булганин на пленуме ЦК в июле 1955 г. обозначил происходящую научно-техническую революцию: «Наука и техника развиваются по пути все большего овладения высокими и сверхвысокими скоростями, давлениями и температурами. Вершиной современного этапа развития науки и техники является открытие методов получения и использования внутриатомной энергии. Мы стоим на пороге новой научно-технической и промышленной революции, далеко превосходящей по своему значению промышленные революции, связанные с появлением пара и электричества»{1940}. Советское руководство теперь возлагало большие надежды на науку и технику как в деле обеспечения обороны страны, так и в плане ее экономического развития.
Ученые и официальные лица, однако, вполне отдавали себе отчет в том, что советская наука и техника отстают. В июле 1952 г. после публикации отрывков из сталинских «Экономических проблем социализма в СССР» Капица написал Сталину о бедственном состоянии советской науки. Наиболее важные технические разработки, основанные на новых открытиях в физике: коротковолновая радиотехника, включая радар, телевидение, все формы реактивного движения, газовая турбина, атомная энергия, разделение изотопов, ускорители, — все было сделано за границей, писал он, и воспринято Советским Союзом только после того, как другие страны признали важность этих открытий. Что еще хуже, основные идеи этой техники родились в Советском Союзе, но не нашли здесь благоприятных условий для своего развития. Капица упомянул такие примеры, как радар, газовая турбина и свой собственный метод производства кислорода. А о ядерной физике он писал: «Правда, мы теперь взялись за эту область и наверстываем потерянное время. Но насколько было бы лучше, если бы мы были ведущими в области ядерной физики и раньше других имели атомную бомбу. Я вполне допускаю, что наши ученые, работающие в ядерной физике, по своим творческим способностям и знаниям, если бы их не отвлекали и им смело помогали, могли бы решить проблему атомной бомбы вполне самостоятельно и раньше других»{1941}.[435]
Капица выразил сожаление относительно того способа, которым науку вынуждали служить практическим целям. Не наступило ли время поднять уровень советской науки, обратившись к фундаментальным исследованиям, точно так же, как Сталин нашел время отвлечься от государственных дел, чтобы глубоко поразмыслить над экономическими законами социализма?[436]
Состояние советской науки и техники стало предметом дискуссии после смерти Сталина. Капица был не одинок в своей озабоченности. Положение в биологии многими воспринималось как катастрофическое. Даже в такой области, поддерживаемой государством, как ядерная физика, Советский Союз, по мнению советских физиков, отставал от Запада. Правительство было обеспокоено состоянием советской техники. Малышев говорил о советской научно-технической отсталости и о тенденции технического застоя в экономике{1942}. В конце 1954 — начале 1955 г. советское руководство организовало несколько совещаний с участием конструкторов, инженеров, директоров предприятий и институтов для обсуждения проблем технического прогресса и внедрения научных открытий в промышленное производство{1943}. На основе этих дискуссий правительство предприняло шаги по ускорению технического прогресса: оно создало Государственный комитет по новой технике (с Малышевым во главе) и Институт научно-технической информации; была учреждена должность заместителя министра по новым технологиям в промышленных министерствах{1944}.
Однако для решения проблем советской науки и техники требовалось нечто большее, чем административные реформы. Капица, который был освобожден из-под фактического ареста в августе 1953 г. и в январе 1955 г. восстановлен в должности директора Института физических проблем, написал несколько проникновенных писем Хрущеву о состоянии советской науки. Наиболее важной из всех поднятых им тем была неразвитость советского научного сообщества{1945}.[437] Ученые были столь часто «биты», что они даже боялись самостоятельно мыслить, писал он. Бюрократы, а не ученые, оценивали работу ученых, а излишняя секретность, окружающая исследования, делала невозможным для всего советского научного сообщества выносить свои собственные суждения. Более того, теперь, когда ученые получают высокую зарплату, наука привлекла людей, способных продвигаться только бюрократическими методами, блокируя настоящих ученых, эти «сорняки» угрожают задушить науку.
По мнению Капицы, единственным лекарством, способным оздоровить обстановку в науке, является свобода выражать свое мнение. Для этого необходимо выполнить два условия. Первое и самое важное связано с естественным желанием ученых сделать дискуссию свободной: ученые не должны бояться выражать свои мнения, даже если их мнения неизбежно отклонят. Особенно вредным является декретирование научной истины, как делает отдел науки ЦК. «Научная идея должна родиться и окрепнуть в борьбе с другими идеями, — писал Капица, — и только таким путем она может стать истиной»{1946}. Второе условие заключается в том, чтобы руководство прислушивалось к мнению ученых. Организация научной жизни должна основываться на мнениях, сформулированных в процессе открытой дискуссии. Положение в биологии, жаловался Капица, было прямым следствием несоблюдения этого второго условия: руководство не обращало внимания на точку зрения научного сообщества.
После смерти Сталина именно ученые попытались искоренить наихудшие последствия сталинского правления, и физики рассчитывали распространить свою интеллектуальную автономию на другие сферы. Отдельные ученые писали политическим лидерам о положении в биологии. Когда выяснилось, что эти письма не произвели желаемого эффекта, ленинградские биологи решили написать коллективное письмо, несмотря на то, что «было известно, что к “коллективкам” отношение у начальства весьма отрицательное»{1947}. Осенью 1955 г. 300 биологов подписали и направили в ЦК письмо на 23 страницах, в котором призывали дезавуировать августовскую (1948 г.) сессию по биологии и восстановить генетику. Физики и химики поддержали эту инициативу. Двадцать четыре из них, включая Арцимовича, Гинзбурга, Зельдовича, Капицу, Ландау, Сахарова, Тамма, Флерова и Харитона, написали письмо в ЦК, обратив внимание на ущерб, который был нанесен создавшимся в биологии положением науке в целом{1948}.
Курчатов поддержал инициативу 300 биологов. Однако ни он, ни А.Н. Несмеянов, президент Академии наук, не могли подписать письмо физиков и химиков, так как были членами ЦК, которому было адресовано письмо. Но они встретились с Хрущевым, чтобы обсудить письмо и попытаться убедить его принять меры, предложенные в нем. Хрущев, считавший себя экспертом в сельском хозяйстве, разгневался и назвал письмо скандальным{1949}. Этот эпизод явно продемонстрировал ученым, в том числе и Курчатову, ту границу, которую они не могут переступать. Прерогатива решать, что является наукой, а что — псевдонаукой, по-прежнему оставалась уделом партийного руководства. Положение в биологии несколько улучшилось, но к концу десятилетия Лысенко восстановил утраченные позиции{1950}.
Единственно, что было плохо в письме трехсот, по мнению Капицы, это ожидание подписантами нового декрета ЦК по биологии, только другой направленности. «Правильнее было бы, — писал Капица Хрущеву в декабре 1955 г., — чтобы письмо было напечатано, и организовалась бы честная дискуссия»{1951}. Не дело ЦК решать вопросы биологии, даже если это будет правильное решение. Капица ясно ставит вопрос: где искать тот научный авторитет, который имеет право решать, что есть научная истина? В партии или в научном сообществе? К середине 50-х годов, несмотря на поддержку Лысенко со стороны Хрущева, произошел постепенный сдвиг в соотношении между научной истиной и политическим авторитетом. Научное сообщество требовало себе большей автономии и не признавало право партии судить, что является наукой, а что — псевдонаукой. Воинствующие «философы» перестали играть роль «сторожевых псов» идеологии. Партия, однако, не хотела терять положения высшего судьи[438].
Ученые в Советском Союзе мечтали о большей интеллектуальной свободе. Они также были готовы восстановить контакты с зарубежными учеными. Это стало очевидным на Женевской конференции по мирному использованию атомной энергии и еще более ясно проявилось в инициативе Хрущева по установлению сотрудничества в области управляемой термоядерной реакции. В Советском Союзе работа в этой области началась в июне-июле 1950 г., когда Андрея Сахарова попросили дать заключение о поступившем в правительство проекте Олега Лаврентьева[439], молодого моряка, служившего на Дальнем Востоке, о возможности осуществления управляемых термоядерных реакций для получения электроэнергии. Сахаров нашел проект практически неосуществимым, но он заинтересовал его, и Сахаров решил исследовать возможность использования постоянного магнитного поля для образования и удержания высокотемпературной дейтериевой плазмы. Когда Тамм в августе вернулся в Арзамас-16 из Москвы, он познакомился с сахаровскими идеями, и они вместе разработали магнитный термоядерный реактор (МТР — термин, который ввел Тамм и который послужил названием проекта){1952}.
Курчатова информировали об этой работе в ноябре 1950 г. Он тщательно изучал ее результаты в течение двух месяцев и затем решил написать доклад, предлагающий расширение этих исследований. В конце января 1951 г. он собрал вместе группу ведущих физиков-ядерщиков (включая Харитона, Зельдовича, Тамма, Сахарова, Головина, Арцимовича и Мещерякова) для обсуждения проекта. Как только группа одобрила его, Курчатов подготовил предложения для правительственного постановления и послал их Берии и Сталину на подпись{1953}.[440]
Берия не ответил на Курчатовское предложение, но в апреле 1951 г. пришла новость о заявлении аргентинского диктатора Хуана Перона, что австрийский ученый Рональд Рихтер получил управляемую термоядерную реакцию в одной из лабораторий в Аргентине. Это известие вызвало тревогу в Москве. Во время войны Рихтер работал в лаборатории Манфреда фон Арденне, и фон Арденне, Густав Герц и Макс Штеенбек были вызваны в Москву для консультаций. Фон Арденне сказал Завенягину, что не следует придавать этому большого значения, так как Рихтер не способен отличить фантазию от реальности. Так и оказалось — утверждение Перона было необоснованным{1954}.[441] Несмотря на заверения фон Арденне, заявление Перона ускорило работы в Советском Союзе. Берия быстро созвал в своем кремлевском кабинете совещание Специального атомного комитета для обсуждения проблемы управляемого термоядерного синтеза, где выступили Тамм и Сахаров. Курчатов предложил, чтобы Михаил Леонтович возглавил теоретическую работу по УТС, а Арцимович — экспериментальную. Он ходатайствовал о разрешении образовать совет по МТР, во главе которого был бы он сам, а Сахаров стал бы его заместителем. 5 мая 1951 г. Сталин подписал постановление{1955}.[442]
Хотя идея управляемого термоядерного синтеза возникла в связи с его возможностями как источника энергии, начальный толчок исследованиям был дан в военном направлении. Термоядерный реактор оказался бы весьма важен в военном отношении. Он мог бы стать источником огромного количества нейтронов, что использовалось бы в производстве делящихся материалов для бомб или реакторов. Он мог быть также использован для получения трития для термоядерных бомб{1956}. Исследования по управляемому термоядерному синтезу и в Советском Союзе, и в Соединенных Штатах рассматривались как естественная составляющая усилий по созданию термоядерного оружия{1957}. Со строительством все большего числа реакторов для производства делящихся материалов и трития военное применение управляемых термоядерных реакций становилось все менее необходимым. В обстановке эйфории, созданной Женевской конференцией по мирному использованию атомной энергии, казалось неразумным засекречивать все работы по управляемому синтезу{1958}.
В конце 1955 г. Курчатов решил, что весь проект по управляемому синтезу должен быть поставлен на новую основу. В декабре 1955 г., вскоре после испытания супербомбы, он организовал конференцию по МТР, в которой приняли участие около 150 ученых. Арцимович и Леонтович докладывали о полученных ими результатах. Курчатов привлек к этой работе и других людей, из Харькова и Ленинграда, но пришел к заключению, что для достижения прогресса необходимо международное сотрудничество. В своей речи на XX съезде партии в феврале 1956 г. он сказал, что советские ученые хотели бы работать по термоядерному синтезу с учеными всех стран мира, включая американских ученых, «научные и технические достижения которых мы высоко ценим»{1959}.
Возможность заложить основу международного сотрудничества открылась, когда Хрущев предложил Курчатову сопровождать его и Булганина во время их визита в Великобританию в апреле 1956 г. (Идеи пригласил советских лидеров во время Женевской встречи на высшем уровне в июле). В своих мемуарах Хрущев объясняет, что у него на уме были три цели, когда он брал Курчатова с собой: «первая — он поднимал престиж нашей делегации; вторая — он помогал нам установить контакты с западным научным сообществом; третья — взяв его с собой, мы демонстрировали полное доверие к нашей интеллигенции»{1960}. Хрущев также пригласил авиаконструктора Туполева. 19 апреля после обеда на Даунинг Стрит, 10 Хрущев представил Черчиллю «академика Курчатова, который делает нашу водородную бомбу», и «академика Туполева… который создает самолет, доставляющий ее к цели»{1961}. Это была тонкая форма атомной дипломатии. Хрущев, без сомнения, надеялся, что присутствие Курчатова и Туполева послужит напоминанием о растущей ядерной мощи Советского Союза.
Курчатов хотел использовать визит в Англию — свое первое путешествие за границу — для открытия пути к сотрудничеству по управляемому синтезу. Эта работа была еще закрытой в Англии и Соединенных Штатах, странах, которые проводили серьезные исследования в данной области. Для поездки в Англию он подготовил две лекции: одну по ядерной энергетике, другую — о советских исследованиях по управляемому синтезу. Он уделил львиную долю внимания второй теме, опираясь в своей подготовке главным образом на Арцимовича, но используя также и других, в том числе Тамма и Сахарова{1962}. Согласно Головину, который был привлечен к термоядерным исследованиям, «Курчатов с большим удовольствием и с большим вкусом обсуждал и правил текст, заботясь не только о понятности изложения, но и о том, чтобы лекция импонировала англичанам, соответствовала английским традициям, учитывала особенности английского национального характера. Ведь ему нужно было не просто сообщить определенную информацию, но заложить основы дальнейшего долговременного сотрудничества»{1963}.
Курчатов надеялся, что, пробив барьер секретности и продемонстрировав высокий уровень советских исследований, он заложит фундамент для сотрудничества.
20 апреля Курчатов был на ланче в «Атенеуме» в Лондоне с Джоном Кокрофтом, директором Центра атомных исследований в Харуэлле. «Я не встречался с Курчатовым раньше, но на меня произвели впечатление его интеллигентность и готовность к переговорам о сотрудничестве в работах по атомной энергии», — писал Кокрофт позднее{1964}. Они оживленно дискутировали на верхней площадке лестницы в «Атенеуме». Курчатов предложил сделать доклад в Харуэлле, и Кокрофт согласился устроить все необходимое, так как доклад не был заранее включен в программу. На следующий день Курчатов посетил Харуэлл вместе с Хрущевым и Булганиным. 25 апреля он вернулся туда один для доклада. Кокрофт не присутствовал при этом, так как должен был лететь в Соединенные Штаты на конференцию по рассекречиванию{1965}.[443]
Курчатова слушали около 350 человек. Тексты двух его докладов были отпечатаны на английском языке и распространялись в аудитории. Курчатов вначале сделал несколько замечаний по разработке энергетических реакторов в Советском Союзе{1966}. Затем он перешел ко второй, более впечатляющей части своего доклада. В ней описывались советские эксперименты по высокотемпературному разряду в дейтериевом газе — одному из подходов к управляемому термоядерному синтезу{1967}. Исследования, о которых говорил Курчатов, были очень хорошо приняты в Харуэлле и вообще физиками; один из физиков в Харуэлле писал, что доклад «существенно расширял научные представления» и что «эксперименты были проведены превосходно»{1968}. Краткий отчет о докладе был послан Идену на следующий день{1969}. Министерство иностранных дел Великобритании 27 апреля телеграфировало своему послу в Вашингтоне: «Все заявления подтвердились… Это первая опубликованная работа по ядерным реакциям в газоразрядной плазме… Эксперименты выполнены тщательно и глубоко раскрывают природу газового разряда и магнитной гидродинамики»{1970}.
В Соединенных Штатах четыре физика, включая Эдварда Теллера, были вызваны в Вашингтон, чтобы проконсультировать членов Комиссии по атомной энергии по докладу Курчатова. Все четверо «единодушно заключили, что Курчатов явно говорил о подлинных русских достижениях… Без всякого сомнения, сделанные им заявления произвели на них весьма большое впечатление»{1971}.
Визит Курчатова в Англию произвел тот эффект, на который он рассчитывал. Его доклад совершил прорыв не только по причине высокого уровня исследований, о которых он сообщал, но и потому, что Советский Союз в одностороннем порядке решил рассекретить эту область исследований. «Обстоятельства, сопровождавшие доклад, были сенсационными», — сказал бывший руководитель секретного отдела Комиссии по атомной энергии. «В Харуэлле представитель тоталитарного государства прочел публичную лекцию по мирному использованию термоядерного синтеза перед учеными из страны, которая признана свободной»{1972}. Ко времени второй Женевской конференции по мирному использованию атомной энергии в 1958 г. исследования по управляемому термоядерному синтезу были рассекречены как на Западе, так и в Советском Союзе, и они стали одной из главных тем конференции{1973}. «Курчатов развеял злые чары своим знаменитым докладом в Харуэлле», — писал Кокрофт{1974}.
Курчатов произвел чрезвычайно благоприятное впечатление на принимавших его англичан. Малколм Макинтош, один из английских переводчиков, сразу же после его визита опубликовал статью, в которой дан привлекательный портрет Курчатова. Статья широко цитируется, поскольку подтверждает впечатление об интеллигентности, уверенности в себе и личном обаянии Курчатова, о которых говорится в воспоминаниях его советских коллег. Курчатов живо интересовался условиями жизни в Англии и тем, что он видел во время поездки. «Он оказался весьма пытливым человеком и не оставлял предмет разговора, пока не считал, что полностью овладел им», — писал Макинтош.
«Курчатов был весьма приятным компаньоном. Он всегда любезен и у него хорошие манеры, он всегда находит дружеское слово для каждого. Он радуется популярности и престижу и, подобно Туполеву, считает себя необходимым Советскому Союзу. Свой день он начинал с просьбы представить ему перевод сообщений о нем в британской прессе; его в какой-то мере забавляло и ему отчасти льстило, что его представляли “отцом советской водородной бомбы”. Он весьма высоко ценил британский прогресс в ядерной физике и снова и снова говорил в самых благоприятных тонах о сэре Джоне Кокрофте, особенно после того, как его пригласили сделать доклад в Харуэлле. Курчатов мало говорил о своей собственной работе под предлогом, что ему трудно было бы объяснить свои идеи непрофессионалам».
Макинтош сообщает, что «Курчатов в частном разговоре сказал, что концепция о преодолении наукой всех границ в настоящий момент неприемлема. Прежде всего он был русским, а потом — ученым»{1975}.
Очевидна параллель между отношением к науке Курчатова и Иоффе, его учителя. Оба верили, что наука должна служить советскому государству; никто другой не сделал больше Курчатова для реализации лозунга Иоффе — физика является основой будущей техники. Но оба считали, что наука — явление интернациональное, и оба много сделали, чтобы восстановить нарушенные связи с Западом: Иоффе после революции и гражданской войны, Курчатов — после наихудшего периода холодной войны. В течение почти 20 лет, когда практически все контакты с западными учеными подавлялись, сознание принадлежности к широкому сообществу осталось нерушимым среди советских физиков.
Курчатов не забыл своего учителя. В мае 1955 г. он вместе с Александровым, Алихановым, Арцимовичем, Кикоиным, Семеновым и Харитоном написал Хрущеву ходатайство о присвоении Иоффе звания Героя Социалистического Труда ко дню его 75-летия за заслуги перед советской физикой. Иоффе под давлением советских властей был вынужден уйти в 1950 г. с поста директора своего института, как раз перед своим 70-летием; и на этом юбилее — дате, обычно широко празднуемой советскими учеными — только ему самому было позволено выступить, и только с самокритикой{1976}. В своем письме Курчатов и его коллеги отмечали, что половина физиков — членов Академии представляют школу Иоффе{1977}. Их ходатайство было удовлетворено, и Иоффе стал Героем Социалистического Труда в 1955 г., как раз спустя 30 лет после произнесения им речи «Наука и техника» на открытии нового здания института в феврале 1923 г.
Советская физика расцвела, как и надеялся Иоффе. Ядерный проект защитил ее, и это имело большое социальное и политическое значение. Условия, о которых говорил Капица в своем письме Хрущеву, — возможность говорить откровенно и решать на основании мнения сообщества — были необходимы не только для оздоровления научного сообщества, но и для демократии или, по крайней мере, для «общественной среды», где формировалось бы общественное мнение и принимались бы решения на основе открытой дискуссии. Научное сообщество оказалось в плачевном состоянии к моменту смерти Сталина — его «били» слишком часто и угрожали причислить к «сорнякам», говоря языком Капицы, — но оно пользовалось большей автономией, чем другие слои советского общества под сталинским управлением. Это особенно было верным для физиков. Физическое сообщество являлось островком интеллектуальной автономии в тоталитарном государстве. Научное сообщество — и особенно физическое сообщество — было, несмотря на свои недостатки, близко к понятию гражданского общества при сталинском режиме. Ученого, по крайней мере ученого масштаба Френкеля, Капицы, Тамма, Вернадского и позднее Сахарова, более чем кого-либо в советском обществе можно было бы назвать гражданином. Ученый-гражданин был фигурой первостепенной значимости для общества в целом. Обеспечив защиту советской физике, бомба сделала большее: она помогла защитить небольшую часть подлинно гражданского общества в государстве, установившем тоталитарный контроль над всей общественной жизнью.