Глава десятая. Атомная бомба

I

Клаус Фукс в июне 1945 г. передал детальное описание плутониевой бомбы, но Харитон и его сотрудники стремились проверить все сами, потому что не могли быть полностью уверены в достоверности полученных сведений. Для изучения метода имплозии они должны были выполнить многократные эксперименты с высокоэффективными взрывчатыми материалами, а этого нельзя было сделать в Лаборатории № 2, расположенной на окраине Москвы. Поэтому Курчатов решил организовать филиал Лаборатории в местности, достаточно отдаленной от Москвы, с тем чтобы там можно было заняться работами по проектированию и изготовлению бомбы. Возглавил новую организацию Харитон, при этом он не пожелал возложить на себя обязанности по административному руководству, чтобы не упускать возможность полностью сконцентрироваться на решении научных и технических задач. По совету Курчатова он обратился к Берии, который выразил согласие назначить инженера на должность административного директора новой организации, оставив за Харитоном обязанности главного конструктора и научного руководителя. Выбор Берии пал на генерала П.М. Зернова — заместителя народного комиссара танковой промышленности, во время войны он способствовал организации массового производства танков. Зернову в то время исполнилось 40 лет, он был всего на год моложе Харитона. До этого он и Харитон не знали друг друга, но теперь между ними установились хорошие деловые отношения{1037}.

Ванников предложил Зернову и Харитону осмотреть некоторые заводы по производству боеприпасов — в поисках подходящего места для размещения новой организации, которая позднее стала известна как КБ-11. В апреле 1946 г. Харитон и Зернов побывали в небольшом поселке Сарове, расположенном в 400 км к востоку от Москвы, на границе Горьковской области и Мордовской автономной республики. Население Сарова составляло 2–3 тысячи человек; там имелась небольшая фабрика, выпускавшая в годы войны снаряды для ракетных артиллерийских установок «Катюша». Существенным преимуществом Сарова было то, что этот поселок располагался на краю большого лесного заказника; это позволяло расширять площади для проведения работ; к тому же это было необычайно красивое место. Оно располагалось в достаточном удалении от основных путей сообщения, что было важно с точки зрения секретности, но было и не слишком далеко от Москвы. Харитон и Зернов решили, что это идеальное место{1038}. Город, или, если его назвать более точно, хорошо охраняемая зона, в которую входил и сам город, и исследовательские и конструкторские организации, стал известен как Арзамас-16 — по городу Арзамасу, расположенному в 60 км севернее. Иногда его называли «Волжское бюро», а также, по понятным причинам, Лос-Арзамасом.

В центре Сарова находились остатки православного монастыря, расцвет которого приходился на XVIII и XIX века. Причисленный к лику святых Серафим Саровский, известный своим аскетизмом и благодеяниями, жил здесь около 50 лет, вплоть до своей смерти, последовавшей в 1833 г.{1039} В 1903 г. царь Николай II и его жена Александра прибыли в Саров вместе с десятками тысяч людей на церемонию канонизации Серафима. Николай и Александра, у которых было четыре дочери, молились о сыне и наследнике. Их молитва была услышана, и в следующем году родился царевич Алексей{1040}. Саровский монастырь, где жило 300 монахов, был закрыт коммунистами в 1927 г. Когда Харитон и его группа приехали в Саров, там еще сохранилось несколько церквей вместе со строениями, в которых находились кельи монахов. Именно в этих кельях и были оборудованы первые лаборатории. Заключенные из располагавшегося неподалеку исправительно-трудового лагеря построили новые лабораторные корпуса и жилые дома{1041}.

Основная идея плутониевой бомбы сводилась к тому, чтобы сжать подкритическую массу плутония, увеличивая тем самым ее плотность и делая сверхкритической. Это осуществляется путем окружения плутониевой сферы (и оболочки из природного урана, окружающей плутоний) мощной взрывчаткой для возбуждения ударной волны, распространяющейся внутрь и сжимающей плутоний. Большая скорость сжатия, обеспеченная таким образом, снижает опасность преждевременной детонации и испарения, пока плутоний не достигнет сверхкритичности, при использовании сравнительно небольшого количества плутония. В самом центре бомбы находился мощный источник нейтронов, который назывался инициатором. Когда за счет имплозии плутоний сжимается, сам процесс сжатия длится только несколько микросекунд — до того, как плутоний снова начинает расширяться. Инициатор необходим для того, чтобы обеспечить начало цепной реакции в нужный момент{1042}.

Описание, данное Фуксом, следовало изучить в деталях. Лозунг Харитона звучал так: «Знать надо в десять раз больше, чем делаем!»{1043}. Иначе говоря, в конструкции бомбы нужно было разобраться до последней мелочи. Харитон подобрал «сильный коллектив» исследователей для работы по созданию бомбы. Первыми физиками, привлеченными им к разработкам, были знакомые ему по прошлым годам сотрудники Института химической физики и оборонных институтов, в которых он сам работал во время войны{1044}. Кирилл Щелкин, заведующий одной из лабораторий Института химической физики, приехал в Арзамас-16 и стал первым заместителем Харитона. Щелкин работал в области детонации газов и структуры волн детонации{1045}. В плутониевой бомбе требовалось с помощью системы линз обратить расходящиеся волны детонации, возникающие во время мощного взрыва, в сходящуюся сферическую волну, которая сжимала бы плутоний со всех сторон и приводила его в сверхкритическое состояние. Щелкин возглавил работу по этой проблеме.

Харитон мог привлечь к работе специалистов из Института химической физики, где сложилась очень сильная школа в области теории взрывов и детонации. В докладе Центрального разведывательного управления (ЦРУ) от 1949 г. отмечено, что «вклад советских ученых в основополагающую физическую, химическую и математическую теории, теорию плазмы, взрывов и детонации высоко ценился американскими учеными»{1046}. Одной из характерных черт этой школы было тесное взаимодействие между физиками-теоретиками и экспериментаторами. Харитон работал в тесном сотрудничестве с Зельдовичем, разрабатывая теорию ядерных цепных реакций, представленную в серии статей 1939–1941 гг. Зельдович был одним из наиболее разносторонних теоретиков своего поколения. (Когда английский физик Стивен Хокинг встретился с ним в 80-х годах, то сказал ему: «Я удивлен, что вижу вас в одном лице, а не в виде Бурбаки», — имея в виду группу французских математиков, публиковавшихся под одним именем.) Зельдович разрабатывал теорию детонации еще перед войной{1047}. Теперь он был назначен руководителем теоретического отдела КБ-11. Основными сотрудниками его отдела были Д.А. Франк-Каменецкий (пришедший вместе с ним в Арзамас-16 из Института химической физики), Н.А. Дмитриев и Е.И. Забабахин{1048}. Зельдович и его сотрудники стремились изучить, как будет вести себя плутоний под давлением в несколько миллионов атмосфер, когда возникают температуры в миллионы градусов, а металлы становятся столь же текучими, как и жидкости. Они занимались также и расчетами критической массы.

Одним из первых, кого пригласил к себе Харитон, был В.А. Цукерман, работавший в Институте машиноведения. Цукерман, будучи фактически слепым (ему помогала в работе его жена 3. М. Азарх), разработал метод рентгено-фотографического анализа процесса разрушения брони. Во время войны Харитон убедился в важности этого метода как диагностического инструмента, с помощью которого можно исследовать обычные взрывы, и в декабре 1945 г. пригласил Цукермана и его лабораторию присоединиться к работам по атомной бомбе. Поскольку рентгеновские лучи позволяют обнаружить различие в степени плотности, с их помощью можно увидеть, как детонационная волна движется во взрывчатом веществе, и исследовать, как будет сжиматься плутониевая сердцевина бомбы. В своем новом исследовании Цукерман должен был «научиться работать с высокими давлениями, космическими скоростями, регистрировать процессы, длящиеся микросекунды, изучать свойства многих веществ — металлов, ионных соединений, минералов и горных пород при экстремально высоких давлениях»{1049}. Он разработал установку, которая, используя микросекундные рентгеновские импульсы, отслеживала быстропротекающие детонационные процессы и анализировала имплозию железа, бронзы и других материалов. Расчеты, проведенные группой Зельдовича, показали, что мощные взрывчатые вещества должны детонировать одновременно — чтобы затем возникла ударная волна, которая уплотняла бы плутоний. Все высокоэффективные взрывчатые вещества должны детонировать за время меньше микросекунды. Даже лучшие взрыватели, бывшие на вооружении Советской армии, не удовлетворяли этим требованиям. В КБ-11 уже более года велись интенсивные исследования, когда для решения этой проблемы в 1948 г. был привлечен В.С. Комельков. Работая в области электрофизики, он спроектировал новые взрыватели, которые могли быть приведены в действие синхронно{1050}. За нейтронный инициатор, располагавшийся в центре бомбы и призванный запустить цепную реакцию в строго определенный момент времени, отвечал В. Давиденко, начавший работать в Лаборатории № 2 в 1943 г. и позднее переехавший в Арзамас-16{1051}.

Летом 1946 г. Харитон подготовил документ, названный «Техническим заданием», в нем были сжато изложены технические требования к атомной бомбе — КПД, размеры, условия безопасности и т. д. Документ был подписан Зерновым и Харитоном и направлен на одобрение правительства{1052}. «Задание» касалось создания как урановой, так и плутониевой бомбы. Это позволяет предположить, что если бы не возникшие трудности с газодиффузионным заводом, то бомба из урана-235 пушечного типа была бы испытана первой. Хотя оказалось, что разделение изотопов осуществить труднее, чем получить плутоний, сама конструкция бомбы пушечного типа из урана-235 была намного проще, чем плутониевая бомба. Ученые в Лос-Аламосе даже не считали необходимым испытывать бомбу из урана-235 перед тем, как ее использовать, но они полагали необходимым испытать плутониевую бомбу. В случае советского проекта плутоний был получен раньше, чем пригодный для бомбы уран.

В 1945 г. к проекту в качестве заведующего конструкторской группой присоединился В.А. Турбинер, инженер и конструктор. В начале 1946 г. Турбинер и его группа подготовили технические чертежи бомбы, причем основные ее сечения были выполнены в цвете. (Турбинер не знал, что соответствующая информация была получена через органы разведки.[236]) Однако Турбинер не остался во главе инженерной части проектирования{1053}.[237] В июле 1948 г. генерал Н.Л. Духов, очень опытный инженер-механик, был направлен в Арзамас-16, чтобы возглавить проектирование и производство основных элементов бомбы.[238] В годы войны Духов был главным конструктором Кировского танкового завода на Урале и разработал тяжелые танки типа KB (Клим Ворошилов) и ИС (Иосиф Сталин){1054}. Теперь его назначили на должность заместителя научного руководителя и заместителя главного конструктора. Другой инженер, В.И. Алферов, директор минно-торпедного завода, также стал заместителем Харитона. Алферов отвечал за электрические системы бомбы и, в частности, за систему поджига, которая должна была обеспечивать подачу импульса для приведения в действие взрывателей[239]. Позже Харитон утверждал, что информация, полученная от Фукса, существенно не уменьшила объем теоретической и экспериментальной работы. Советские ученые и инженеры должны были выполнить те же расчеты и эксперименты, так как данные, полученные от разведки, не могли гарантировать, что они получат нужные результаты.

В конце 1948 или в начале 1949 г. двум группам в КБ-11 была определена задача измерения скорости сгорания продуктов детонации высокоэффективных взрывчатых веществ. Такого рода информация была необходима для расчета давления, которому подвергался плутоний. Одну из этих групп возглавлял Цукерман, другую — Е.К. Завойский, первоклассный физик-экспериментатор, но с меньшим опытом работы со взрывчатыми веществами. Группа Цукермана сделала вывод, что все обстоит благополучно и что нужная степень сжатия будет получена. Но группа Завойского, закончившая свою работу позднее, заключила, что степень сжатия будет недостаточной и ядерный взрыв не произойдет. Об этом сообщили Курчатову и Ванникову; очень обеспокоенный этим противоречием Ванников приехал в Арзамас-16. Обе группы, объединившись, поставили новые эксперименты. Было обнаружено, что Завойский в своей диагностической аппаратуре использовал слишком тонкие электроды и поэтому занизил скорость сгорания продуктов высокоэффективных взрывчатых веществ. Позднее Харитон заметил, что этот случай продемонстрировал, как было важно советским ученым понимать и рассчитывать все самостоятельно{1055}.

Плутониевые металлические полусферы в июне 1949 г. были изготовлены под руководством Бочвара в Челябинске-40. Затем Анатолий Александров покрыл их никелем, чтобы обеспечить более безопасное с ними обращение. После этого их направили в Арзамас-16. Когда Зельдович увидел эти полусферы, диаметр которых составлял 8–9 см, он неожиданно осознал, сколько жизней заключено в каждом их грамме: жизней тех заключенных, которые работали в урановых рудниках и на установках атомной промышленности, а также жизней потенциальных жертв атомной войны{1056}.

В Арзамасе-16 Флеров, искусный экспериментатор, в маленьком домике проводил опасные опыты с критической массой; это помещение располагалось вдали от других зданий и охранялось часовыми. Он должен был проверить, насколько масса двух сведенных вместе плутониевых полусфер близка к критической, чтобы при сжатии плутония стать сверхкритической. Флеров доложил, что плутониевый заряд будет близок к критическому состоянию, если его окружить оболочкой из урана.

После того, как эти эксперименты были выполнены, бомба была готова к испытанию. Харитон и все те, кто разрабатывал основные компоненты бомбы и приборы для проведения испытания, собрались у Курчатова. Он спрашивал каждого из приглашенных по очереди, готов ли он отправиться к месту испытаний? Получив утвердительный ответ, Курчатов сказал, что доложит об этом правительству и запросит разрешение на испытание бомбы{1057}.

Примерно в это же время ведущие ученые и инженеры были вызваны в Москву, чтобы лично доложить Сталину о подготовке к испытанию. Один за другим они входили в кабинет Сталина для доклада. Курчатов был первым, за ним последовал Харитон. Это была единственная встреча Харитона со Сталиным. Он сделал свой доклад в присутствии Берии и Курчатова. Сталин спросил, нельзя ли использовать плутониевый заряд бомбы для производства двух менее мощных бомб — чтобы иметь одну из них в резерве. Поскольку количество плутония в бомбе точно соответствовало именно данной конструкции (в Арзамасе-16 готовился также другой вариант бомбы; требовавший меньшего количества плутония), Харитон ответил, что сделать это невозможно{1058}.

На своих встречах с конструкторами танков, артиллерийских орудий и самолетов Сталин часто задавал детальные технические вопросы. Но он не продемонстрировал интереса к техническим аспектам ядерного оружия. Позднее Курчатов рассказывал одному из своих близких сотрудников: «На встречах со Сталиным мне казалось, что я ему смертельно надоел… Когда я говорил с ним, то говорил кратко, заканчивал разговор быстро и замолкал, как только было возможно. Он никогда не задавал никаких вопросов об этой технологии». У Курчатова осталось впечатление, что в глазах Сталина он был «как назойливая муха, и ему хотелось, чтобы я поскорее закончил»{1059}. Сталин во время встречи не задал Харитону ни одного технического вопроса. Он не стал копаться и в диалектической природе критической массы, как это утверждалось в некоторых публикациях; не показывали ему и плутониевый заряд, вопреки тому, о чем тоже писалось. Он воспринял без возражений ответ Харитона о невозможности сделать две бомбы из плутониевого заряда, подготовленного для первой бомбы{1060}.

II

Лев Альтшулер, работавший в лаборатории Цукермана, переехал в Арзамас-16 в декабре 1946 г. От Арзамаса к Сарову шла узкоколейка, но Альтшулер последнюю часть пути ехал на автобусе: «Этот путь мы проделали в автобусе, одетые в заботливо присланные тулупы. Мимо окон мелькали деревни, напоминавшие селения допетровской Руси. По приезде на место мы увидели монастырские храмы и подворья, лесной массив, вкрапленные в лес финские домики, небольшой механический завод и неизбежных спутников эпохи — “зоны”, заселенные представителями всех регионов страны, всех национальностей». Арзамас-16, замечает Альтшулер, был эпицентром атомных институтов и заводов, разбросанных по стране{1061}.[240]

В отличие от обитателей «архипелага ГУЛАГ», ученым и инженерам, жившим в «белом архипелаге», были обеспечены привилегированные условия жизни. Они были по мере возможности защищены от ужасных экономических условий, в которых жила разоренная войной страна. Арзамас-16, в сравнении с полуголодной Москвой, представлялся, с точки зрения Альтшулера, просто раем. Ученые и инженеры «жили очень хорошо… Ведущим сотрудникам платили очень большую по тем временам зарплату. Никакой нужды наши семьи не испытывали. И снабжение было совсем другое. Так что все материальные вопросы сразу же были сняты»{1062}. Лазарь Каганович, член Политбюро, выражал в 1953 г. недовольство тем, что атомные города казались «курортами»{1063}.

Однако создание подобных условий отражало уверенность Сталина в том, что советские ученые смогут овладеть достижениями зарубежной науки, если они получат «соответствующую помощь». Наряду с имевшимися привилегиями работа ученых-ядерщиков проходила в обстановке строгой секретности и строжайшего контроля со стороны органов безопасности. Разумеется, они могли говорить о своей работе только с теми, кто был к ней допущен, и не могли ничего публиковать о производимых в СССР работах по созданию атомной бомбы. Секретность проекта поддерживалась очень строго. Отчеты писались от руки, так как машинисткам не доверяли. Если все же документы были напечатаны, как это имело место, например, с «Техническим заданием» для первой атомной бомбы, то ключевые слова вписывались в текст от руки. Вместо научных терминов в секретных отчетах и лабораторных записях использовались кодовые слова. Так, например, нейтроны назывались «нулевыми точками». Информация строго разграничивалась. В 1949 г., во время первого визита Андрея Сахарова в Арзамас-16, Зельдович сказал ему: «Тут кругом все секретно, и чем меньше вы будете знать лишнего, тем спокойней будет для вас. И.В. несет на себе эту ношу…»{1064} Требование секретности внушалось столь сильно, что некоторые люди страдали от непрекращающихся кошмаров о допущенных ими нарушениях условий секретности; на почве страха потери документов произошло по меньшей мере одно самоубийство{1065}.

Секретность подкреплялась жесткими мерами безопасности. Арзамас-16 был отрезан от остального мира. Зона площадью в 250 квадратных километров была окружена колючей проволокой и охранялась; в первые годы трудно было получить разрешение покинуть зону{1066}. Харитона повсюду, куда бы он ни шел, сопровождали телохранители (Курчатов, Зельдович и позднее Сахаров тоже имели телохранителей). Среди занятых в проекте у службы безопасности было множество информаторов и поощряемых доносчиков. Позднее Харитон отметил, что «везде были люди Берии»{1067}. Однажды, когда Харитон приехал в Челябинск-40, чтобы убедиться в том, что работы с плутониевым реактором развиваются успешно, он присутствовал на обеде, на котором отмечался день рождения Курчатова. После обеда с выпивкой представитель Берии сказал Харитону: «Юлий Борисович, если бы Вы только знали, сколько они донесли на Вас!» И хотя он добавил: «Но я им не верю», — стало ясно, что имеется множество доносов, которые Берия мог бы пустить в дело, если бы только захотел{1068}.

По мере того как дата первого испытания атомной бомбы приближалась, политический климат в стране становился все более тяжелым. В августе 1948 г. Лысенко одержал окончательную победу над генетиками, а в январе 1949 г. началась кампания против «космополитов» — слово, ставшее эвфемизмом для обозначения евреев. Число обвинений росло. Говоря словами Анатолия Александрова, появились «некие новые осложнения: множество “изобретателей”, в том числе из ученых, постоянно пытались найти ошибки, писали “соображения” по этому поводу, и их было тем больше, чем ближе к концу задачи мы все подходили»{1069}. Подобные «наблюдения» не ограничивались техническими вопросами. Ошибки в выборе технических решений в те дни часто трактовались как следствие политической ошибки или нелояльности. Курчатова открыто обвиняли в том, что он окружает себя сотрудниками-евреями, что слишком любит западную науку или что он имеет тесные связи с Западом. Харитон был в этом плане особенно уязвим: он был евреем, провел два года в Кембридже, где работал в контакте с Джеймсом Чедвиком, ключевой фигурой в британском ядерном проекте. К тому же его родители покинули Советскую Россию. Его отец, высланный советскими властями, работал в Риге до 1940 г. журналистом, когда Красная армия оккупировала Латвию. Затем он был арестован НКВД, отправлен в лагерь и расстрелян{1070}. Мать Харитона в 20-е годы жила в Германии со своим вторым мужем и позднее уехала в Палестину.

Сталин и Берия хотели иметь атомную бомбу как можно скорее, и они были вынуждены доверить Курчатову и его коллегам сделать ее для них. Они предоставили ученым большие средства и создали им привилегированные условия жизни. И все же они относились к ученым-ядерщикам с мелочным подозрением. Если советские генетики и селекционеры пытались подорвать советскую сельскохозяйственную политику, согласно обвинениям Лысенко, почему бы физикам не саботировать политику ядерную? Александров, который в 1949 г. был научным руководителем завода по химическому разделению в Челябинске-40, покрывал никелем плутониевые полусферы, когда к нему пришла группа, включавшая Первухина, нескольких генералов и директора завода. «Они спросили, что я делаю, — пишет Александров. — Я объяснил, и тогда они задали странный вопрос: “Почему Вы думаете, что это плутоний?” Я сказал, что знаю всю технологию его получения и поэтому уверен, что это плутоний, ничего другого не может быть! “А почему Вы уверены, что его не подменили на какую-нибудь железку?” Я поднес кусок к альфа-счетчику, и он сразу затрещал. “Смотрите, — сказал я, — он же альфа-активен!” “А может быть, его только помазали плутонием сверху — вот он и трещит”, — сказал кто-то. Я обозлился, взял этот кусок и протянул им: “Попробуйте, он же горячий!” Кто-то из них сказал, что нагреть железку недолго. Тогда я ответил, что пусть он сидит, смотрит до утра и проверит, останется ли плутоний горячим. А я пойду спать. Это их, по-видимому, убедило, и они ушли»{1071}. Подобного рода эпизоды, согласно Александрову, не были чем-то необычным. Емельянов рассказал о подобном же инциденте. Однажды перед испытанием бомбы он показал Завенягину кусочек (королек) плутония. «А ты уверен, что это плутоний?» — спросил Завенягин, посмотрев на Емельянова со страхом. «А может быть, это еще что-то, — добавил он с тревогой, — а не плутоний?»{1072}

Ученые вполне отдавали себе отчет в том, что ошибка будет им дорого стоить, и знали, что Берия выбрал дублеров, которые в случае неудачи заняли бы руководящие должности{1073}. Но хотя террор и был ключевым элементом бериевского стиля управления, характерного для всепроникающего сталинского режима, однако не он определял действия ученых. Те, кто принимал участие в работах по проекту, верили, что Советский Союз нуждается в собственной бомбе для того, чтобы защитить себя, и они приняли брошенный советской науке вызов, на который могли ответить созданием советской бомбы, и как можно скорее.

Альтшулер пишет: «Наше согласие определялось, во-первых, тем, что нам были обещаны гораздо лучшие условия для научной работы. И, во-вторых, внутренним ощущением, что наше противостояние с мощнейшим противником после разгрома фашистской Германии не кончилось. Ощущение незащищенности особенно усилилось после Хиросимы и Нагасаки… Для всех, кто осознал реальности новой атомной эры, создание собственного атомного оружия, восстановление равновесия стало категорическим императивом»{1074}.

Виктор Адамский, работавший в теоретическом отделе Арзамаса-16 в конце 40-х годов, вспоминал, что «у всех ученых было убеждение, да оно и сейчас представляется правильным для того времени, что государству необходимо обладать атомным оружием, нельзя допускать монополии на это оружие в руках одной страны, тем более США. К сознанию выполнения важнейшего патриотического долга добавлялось чисто профессиональное удовлетворение и гордость от работы над великолепной физической и не только физической задачей. Поэтому работа шла с энтузиазмом, без учета времени, с самоотверженной задачей»{1075}. Андрей Сахаров, начавший работу над созданием термоядерного оружия в 1948 г. и переехавший в Арзамас в 1950 г., сказал: «Мы (а я должен говорить здесь не только от своего имени, потому что в подобных случаях моральные принципы вырабатываются как бы коллективно-психологически) считали, что наша работа абсолютно необходима как способ достижения равновесия в мире»{1076}.

Несмотря на присутствие осведомителей и угрозу репрессий, в Арзамасе-16 царили дух сотрудничества и дружбы. «Надо было обеспечить оборону страны. В коллективе ученых велась спокойная и напряженная работа. Спайка, дружба крепкая, — скажет позднее Харитон. — Хотя, конечно, без сукиных сынов не обходилось…»{1077}. Цукерман и Азарх писали: «В первые, самые романтические, годы нашей работы в институте вокруг исследований была создана удивительная атмосфера доброжелательности и поддержки. Работали самозабвенно, с огромным увлечением и мобилизацией всех духовных и физических сил»{1078}. Это удивительный пример того, как аппарат репрессивного государства уживался с сообществом физиков в деле создания бомбы. В 30-е годы физическое сообщество, как было показано ранее, существовало в необычной атмосфере интеллектуальной автономии, которая поддерживалась рядом неформальных взаимоотношений. Эта автономия не была разрушена в результате возникновения ядерного проекта. Она продолжала существовать внутри административной системы, учрежденной для управления проектом.

До начала войны ученые-ядерщики проявляли пристальный интерес к работам, проводившимся за рубежом, и старались зарекомендовать себя столь же хорошими исследователями, как и их зарубежные коллеги. Американская атомная бомба была вызовом советским ученым и инженерам, которые теперь стремились доказать свои возможности в этом новом соревновании. Американский приоритет мог также уменьшить тяжесть ответственности, ложившейся на советских ученых при разработке этого разрушительного оружия. Они лишь отвечали американцам на их вызов и не являлись инициаторами атомного соперничества. Они считали, что Советскому Союзу нужна своя атомная бомба как необходимый ответ на существование американской. Дискуссии о моральной ответственности были бы, несомненно, очень опасным делом, а открытое противодействие проекту, без сомнения, оказалось бы роковым. Террор вынуждал отложить в сторону эти вопросы и отдаться своей работе. Так или иначе, ученые не обязаны были работать над бомбой; они могли отклонить предложение подкомитета, и некоторые из них делали это, включая Сахарова (до 1948 г.).

В своих воспоминаниях Доллежаль, главный конструктор первого промышленного реактора, анализирует свои собственные мысли, относящиеся к 1946 г., когда Курчатов впервые привлек его к участию в работе над атомным проектом. Доллежаль считал бомбардировку Хиросимы «отвратительным актом циничного антигуманизма»{1079}. Если это было так, то имел ли Советский Союз право создать и использовать такое же оружие? Ответ Доллежаля на этот вопрос был положительным — по двум причинам. Во-первых, создание оружия было не тем же самым, что его использование против мирных городов. Цели будет выбирать военное и промышленное руководство. И хотя Доллежаль кое-что знал об ужасной чистке 1937 г., «это дела внутренние, так сказать, домашние». Советский Союз, насколько он понимал, не нарушал законов войны; в отличие от немцев, русские не уничтожали мирное население; в отличие от союзников, они не применяли ковровую бомбардировку германских городов. Второй аргумент Доллежаля сводился к тому, что обладание атомной бомбой не обязательно означает, что она может быть использована. Все основные участники войны имели в своем распоряжении химическое оружие, но никто из них не воспользовался им. Причиной этому было опасение ответных действий. Поэтом}' Советский Союз нуждался во всех средствах, которые могли быть использованы против него агрессором, если он сам хотел предотвратить использование такого вооружения.

После окончания войны, писал Доллежаль, в отношениях сотрудничества с Соединенными Штатами, характерных для военного времени, появились трещины. Проблемы, о которых нельзя было говорить в критические моменты войны, теперь высвечивались с беспощадной ясностью: «идеологически два строя совершенно чужды друг другу, более того — антагонистичны, и политическое доверие между ними, рожденное боевым союзом, недолговечно и непрочно». Соединенные Штаты в любой момент могли объявить Советский Союз своим врагом. «Значит, создания атомной бомбы требуют от нас безопасность отечества, патриотический долг. И это не слова. Это объективная реальность. Кто бы оправдал руководство страны, если б оно принялось создавать оружие лишь после того, как враг собрался выступить в поход? Поистине неспроста родилось у древних: “Хочешь мира, готовься к войне”». Исходя из этих соображений, Доллежаль пришел к выводу, что работа над созданием бомбы морально оправдана. В своих воспоминаниях он пишет, что из разговоров с Курчатовым в начале 1946 г. он убедился, что тот придерживается такой же позиции{1080}.

Вне зависимости от того, насколько точна память Доллежаля, — ведь он мог отнести к 1946 г. ту позицию, к которой пришел позднее, — его оценка совпадает с тем, что писали другие ученые о своем отношении к проекту в целом. Более того, два основных соображения Доллежаля разделялись в то время другими учеными. Очевидно, что другие — Арцимович и Хлопин, например, — ужаснулись бомбардировке Хиросимы и Нагасаки{1081}. И хотя люди знали о терроре, о лагерях, они не осознавали в полной мере масштабов преступлений, совершенных Сталиным и Берией. Альтшулер позднее замечал: «Мы ничего не знали о тех ужасах сталинизма, которые теперь общеизвестны. Из своего времени не выскочишь»{1082}.[241]

Позиция советских ученых окончательно сформировалась к тому времени, когда началась война с нацистской Германией. Участники проекта или непосредственно воевали на фронте, или вносили свой вклад в оборону страны, создавая и разрабатывая вооружение. Они принимали участие в жестокой и разрушительной войне, защищая Советский Союз, и, что бы они ни думали о сталинском режиме и его политике, они верили, что их дело было справедливым. Война едва окончилась, когда атомная бомба стала новой потенциальной угрозой их стране. В годы войны они с оружием в руках сражались против немецких захватчиков, а теперь работали, чтобы их страна имела свою собственную атомную бомбу. Атомный проект с точки зрения его участников был продолжением войны против Германии. В своих воспоминаниях Сахаров пишет, что он понимал ужасную и бесчеловечную природу оружия, созданию которого он способствовал. Но вторая мировая война тоже была бесчеловечной. Он не был солдатом в той войне, «но чувствовал себя солдатом этой, научно-технической». Курчатов, подчеркнул Сахаров, любил повторять, что они солдаты, и это не было пустым звуком{1083}. Иногда Курчатов так и подписывал свои письма и меморандумы: «солдат Курчатов».

III

В годы войны Вернадский и Капица призывали к взаимодействию с западными учеными. Допускалось, что их желание могло быть поддержано, когда Молотов на юбилее Академии, отпразднованном в июне 1945 г., обещал «большей простоты и легкости общения с интеллигенцией» для создания тесных уз между советской и мировой наукой. Надежды ученых на это были частью всеобщего стремления советских ученых к расширению контактов с остальным миром{1084}. Они также отражали широко распространенные в стране надежды на смягчение репрессий и возвращение к нормальной жизни. Победа в войне вернула людям ощущение «гордости и человеческого достоинства». Как позднее писал Сахаров, «мы все верили, — или, по крайней мере, надеялись, — что послевоенный мир будет добрым и гуманным. Как могло быть иначе?»{1085}

Сталин нанес удар по надеждам о нормальной жизни в своей речи, произнесенной 6 февраля 1946 г., которая сигнализировала о возврате к довоенной экономической политике и указывала на начинающийся опасный период в международных отношениях. Вскоре он дал понять, что относительной интеллектуальной терпимости времен войны придет конец. В августе 1946 г. Центральный Комитет раскритиковал ленинградские журналы «Звезда» и «Ленинград» за публикацию «идеологически вредных» материалов. Кампания за идеологическую «правоверность» набирала теперь силу, и в течение 1947 г. были организованы «дискуссии» по философии, экономике и биологии. Воинствующие критики обвинили более умеренных ученых и руководителей в низкопоклонстве перед западными идеями и в недостаточной идеологической бдительности{1086}.

Идеологическая кампания ассоциировалась с именем Андрея Жданова, но дирижировал ею Сталин. Наступление на западную идеологию было частью усилий Сталина по ужесточению контроля за интеллигенцией со стороны партии. В мае 1947 г. Сталин, по воспоминаниям Симонова, говорил ему и еще двум писателям: «“Если взять нашу среднюю интеллигенцию, научную интеллигенцию, профессоров, врачей, — сказал Сталин, строя фразы с той особенной, присущей ему интонацией, которую я так отчетливо запомнил, что, по-моему, мог бы буквально ее воспроизвести, — у них недостаточно воспитано чувство советского патриотизма. У них неоправданное преклонение перед заграничной культурой. Все чувствуют себя еще несовершеннолетними, не стопроцентными, привыкли считать себя на положении вечных учеников. Это традиция отсталая, она идет от Петра. У Петра были хорошие мысли, но вскоре налезло слишком много немцев, это был период преклонения перед немцами. Посмотрите, как было трудно дышать, как было трудно работать Ломоносову, например. Сначала немцы, потом французы, было преклонение перед иностранцами”»{1087}. Сталин показал писателям письмо (которое вскоре было опубликовано), осуждающее двух советских ученых за то, что они отослали американскому издателю рукопись статьи, посвященной лечению рака[242]. Публикация этого письма послужила сигналом к началу кампании против «низкопоклонства перед Западом».

Изменение политического климата оказало огромное влияние на советскую науку. Оно позволило Лысенко восстановить свои позиции. В короткий период надежд, возникших в конце войны, позиция Лысенко ослабла, и в 1946 г. один из его основных противников, Н.П. Дубинин, был избран членом-корреспондентом Академии наук. Но теперь Лысенко сумел связать свой «крестовый поход» на генетику с кампанией за идеологическую чистоту. Умелым политическим маневрированием, в процессе которого он представил своих противников как политически неблагонадежных и нечестных прислужников заграничной идеологии, он сумел добиться поддержки у Сталина{1088}.

В июле 1948 г. Лысенко был вызван для разговора к Сталину. Он обещал добиться огромного увеличения сельскохозяйственной продукции, если ему будет позволено сокрушить своих научных оппонентов и воспрепятствовать их вмешательству в его работу. Сталин принял аргументы Лысенко. Для рассмотрения положения в биологии была срочно созвана сессия Всесоюзной Академии сельскохозяйственных наук им. В.И. Ленина{1089}. Лысенко на этой сессии в своем докладе, который был предварительно прочитан и отредактирован самим Сталиным, утверждал, что генетика несовместима с марксизмом-ленинизмом и что она является буржуазной выдумкой, рассчитанной на подрыв истинной материалистической теории биологического развития{1090}. Несколько докладчиков отвергли претензии Лысенко, но он энергично заставил их замолчать, заявив на заключительном этапе конференции, что «ЦК партии рассмотрел мой доклад и одобрил ero»{1091}. Спорить с Лысенко означало бросить вызов партийному руководству. Партия, а более точно — Сталин, заявляла о своем высшем авторитете в науке, о праве утверждать, что является научной истиной. Тысячи генетиков и селекционеров были отстранены от занимаемых ими должностей в научных и учебных заведениях. С.В. Кафтанов, который в 1942 г. посоветовал Сталину начать работы по атомному проекту и который теперь был министром высшего образования, играл активную роль в этой чистке{1092}.

Победа Лысенко придала смелости тем, кто хотел и в других областях науки сделать то, что было сделано в биологии. В течение последующих двух лет были организованы конференции по психологии, астрономии, химии и этнографии с целью вырвать с корнем иностранное идеологическое влияние; был атакован «космополитизм» и получили распространение нелепые претензии на приоритет русских и советских ученых и инженеров в истории мировой науки{1093}. Над физикой тоже нависла угроза. Квантовая механика и теория относительности служили мишенью для нападок со стороны философов еще в 30-е годы. Новая полемика началась в 1947 г. после публикации М.А. Марковым, работавшим в ФИАНе, статьи, посвященной эпистемологическим проблемам квантовой механики{1094}. Марков был атакован воинствующим философом А.А. Максимовым за свои взгляды, а особенно за поддержку теории дополнительности Нильса Бора{1095}. Редактор журнала, в котором была напечатана статья Маркова, в 1948 г. был отстранен от должности, а интерпретация квантовой механики, разработанная копенгагенской школой, на целое десятилетие была изгнана из советской науки{1096}.[243]

Триумф Лысенко в августе 1948 п. представлял гораздо более страшную угрозу физике, чем запрет специфической интерпретации квантовой механики. В течение четырех месяцев проходила подготовка к созыву Всесоюзной конференции физиков для обсуждения недостатков советской физики. Конференция готовилась Министерством высшего образования, возглавляемым Кафтановым, и Академией наук, президентом которой был тогда Сергей Вавилов. 17 декабря учреждается Организационный комитет конференции, во главе с заместителем министра высшего образования А.В. Топчиевым; заместителем Топчиева назначен Иоффе{1097}.

В письме заместителю Председателя Совета Министров Клименту Ворошилову Кафтанов обозначил недостатки, которые конференция предполагала исправить: «Курс физики преподается во многих учебных заведениях в полном отрыве от диалектического материализма… Вместо решительного разоблачения враждебных марксизму-ленинизму течений, проникающих через физику в высшие учебные заведения… в советских учебниках по физике не дается последовательного изложения современных достижений физики на основе диалектического материализма… В учебниках совершенно недостаточно показана роль русских и советских ученых в развитии физики; книги пестрят именами иностранных ученых…»{1098}. На эту конференцию предлагалось пригласить 600 физиков в московский Дом ученых; она представлялась как некое продолжение сессии 1936 г.{1099} Эту последнюю теперь задним числом стали критиковать за то, что она уделила мало внимания идеологическим вопросам.

Между 30 декабря 1948 г. и 16 марта 1949 г. Оргкомитет провел 42 заседания. На них присутствовали не только члены комитета, но и приглашенные. Дискуссии часто бывали острыми и ожесточенными. Разграничительные линии, однако, возникали не только между физиками и философами. В конце 40-х годов советские физики разделились на две группы; одна из них была представлена Академией наук, другая — Московским университетом{1100}. Это разделение восходило к середине 30-х годов, когда под руководством Вавилова ФИАН стал превращаться в сильный институт. По мере усиления ФИАНа ухудшалась ситуация в университете. После того как в 1936 г. был арестован декан физического факультета Б.М. Гессен, на факультете все больше усиливалось влияние физиков, которые предпочитали в научных и административных спорах искать поддержку у политического руководства. Несколько физиков, включая Капицу и Иоффе, в 1944 г. написали письмо Молотову, в котором выразили свою озабоченность уровнем преподавания физики в университете и просили его назначить кого-нибудь из ведущих физиков (Обреимова, Леонтовича или Фока) на должность декана факультета. Молотов не последовал этому совету; ситуация еще более обострилась после смерти Леонида Мандельштама (1944 г.){1101}. Один за другим члены школы Мандельштама — Г.С. Ландсберг, Игорь Тамм, С.Э. Хайкин, М.А. Леонтович — уходили из университета, их сменила довольно пестрая группа посредственных физиков. В эту группу входило и несколько серьезных ученых — Д.Д. Иваненко, А.С. Предводителев, но были в ней и такие, как В.М. Кессених и В.Ф. Ноздрев, которые возмещали недостаток своих способностей в области физики идеологической «бдительностью»[244]. Университетских физиков объединяло чувство раздражения тем, что их работа не получила того признания, которого, по их мнению, она заслуживала. Также они были раздосадованы тем, что, несмотря на энергичные усилия, их не привлекли к работам по атомному проекту. Некоторые из них были готовы перейти к политическим обвинениям, чтобы свести счеты с физиками из Академии. Кампания борьбы с космополитизмом придавала их обвинениям политический оттенок{1102}.[245]

Оргкомитет обсуждал десять докладов, которые предполагалось представить на конференцию. Вавилов должен был прочесть доклад, озаглавленный «Философские проблемы современной физики и задачи советских физиков в борьбе за передовую науку», Иоффе — «О мерах по улучшению преподавания физики в технических вузах»; другие должны были говорить об учебниках и повышении уровня обучения физике. Но дискуссии в Комитете вышли далеко за пределы этих довольно безобидных тем. Университетские физики и их союзники, философы, ринулись в атаку, обвиняя физиков Академии в распространении космополитизма и идеализма, в том, что они не цитируют русских ученых, уклоняются от честных дискуссий, отказываются от развития фундаментальной физики и участвуют в шпионаже в пользу Германии. Последнее обвинение было направлено против Мандельштама, умершего пятью годами раньше. Но и здравствующим физикам тоже досталось от критиков. Иоффе, Тамм и Марков, которые принимали участие в заседаниях комитета, подверглись резкой критике. Френкель был особой мишенью, и высказанное им в 1931 г. утверждение о непричастности диалектического материализма к физике снова было использовано против него. Нападкам подвергся и Капица, хотя он и не бывал на заседаниях Комитета{1103}.

Вавилов оказался в трудном положении. Как физик, он понимал абсурдность обвинений, выдвинутых университетскими физиками и их союзниками. Однако, как президент Академии, он должен был принимать участие в кампании, которая была санкционирована политическим руководством. Он пытался уравновесить эти несовместимые обязательства, но не сумел удовлетворить университетских физиков. Физики из Академии отвергали критику квантовой механики и теории относительности. Они отвергали также критику их отношения к западной науке. Если они не цитировали работы университетских физиков так уж часто, сказал Тамм, это объяснялось тем, что они не считали их очень хорошими. Ландсберг обвинял Иваненко в том, что тот рассматривал цитирование своих работ и работ своих учеников как пробный камень патриотизма советских физиков. Физики Академии были готовы создать видимость критики идеалистических философских взглядов некоторых западных физиков. Под нажимом критики Френкель признал, что в некоторых своих работах он объяснял идеи основоположников квантовой механики, не подвергая их критике. Но в ключевых вопросах физики Академии, однако, удерживались на своих позициях.

Несмотря на сопротивление физиков, из подготовленного проекта резолюции, которую предстояло принять на конференции, было ясно, что университетские физики имеют официальную поддержку. «Для советской физики, — говорилось в резолюции, — особое значение имеет борьба с низкопоклонством и раболепием перед Западом, воспитание чувства национальной гордости, веры в неисчерпаемые силы советского народа». В проекте резолюции содержалась также критика отдельных физиков. Ландау и Иоффе были обвинены в «раболепстве перед Западом», Капица — в пропаганде «откровенного космополитизма», Френкель и Марков — в том, что «некритически воспринимают эти теории и пропагандируют их в нашей стране». Учебники Хайкина, Ландау и Лифшица, Шпольского и Френкеля были осуждены за популяризацию зарубежных идеологических концепций и за недостаточное цитирование русских авторов{1104}. Трудно сказать, какое влияние на советскую физику могла бы оказать конференция. Проект резолюции не осуждал квантовую механику и теорию относительности как таковые, так что конференция не могла бы вызвать такого опустошительного эффекта, какой в 1948 г. оказала на биологию августовская сессия. Но она могла бы укрепить положение физиков Московского университета, которые были людьми ограниченными, шовинистически настроенными и менее талантливыми, чем физики Академии. Физика была бы еще более вовлечена в сферу идеологии, а споры и дискуссии проводились бы еще чаще и велись бы на языке сталинской политики. Роль философов как идеологических жандармов тоже усилилась бы. Все это создало бы опасную ситуацию -в советской физике.

Однако конференция не состоялась, и ее возможные последствия остаются лишь предметом для размышлений. Последнее заседание Оргкомитета проходило 16 марта 1949 г., и было решено, что конференция откроется 21 марта. Но за это время она была отменена. Только Сталин мог принять такое решение, и представляется, что именно он отменил конференцию, поскольку она могла затормозить атомный проект. Согласно генералу Махневу, руководителю секретариата Специального комитета по атомной бомбе, Берия спросил Курчатова, правда ли, что квантовая механика и теория относительности являются идеалистическими, т. е. антиматериалистическими науками. Курчатов ответил, что если они будут запрещены, то бомбу придется тоже запретить. Берия был обеспокоен таким ответом и, возможно, просил Сталина отменить конференцию{1105}.

Более обоснованное мнение, которое не противоречит истории, рассказанной Махневым, было высказано Арцимовичем. Оно основывалось на разговоре с Берией после смерти Сталина. Согласно Арцимовичу, трое ведущих физиков — и Курчатов мог входить в их число — обратились к Берии в середине марта 1949 г. и попросили его отменить конференцию, поскольку она могла принести вред советской физике и служить помехой работам по атомному проекту. Берия ответил на это, что не может принять такого решения самостоятельно, но что он поговорит со Сталиным. Сталин согласился отменить конференцию, сказав о физиках, если верить Берии, следующее: «Оставь их в покое. Расстрелять их мы всегда успеем»{1106}.[246] Именно атомная бомба в 1949 г. спасла советскую физику. Сталин не был слишком озабочен состоянием сельского хозяйства — он, в конце концов, допустил ужасный голод 1947 г. на Украине, и поэтому для него не имело столь уж большого значения, являлся Лысенко шарлатаном или нет. Ядерный проект, однако, был более важным делом, чем жизни советских людей, так что надлежало быть уверенным, что ученые, занятые ядерным проектом, не мошенники. Для Берии, отвечавшего перед Сталиным за успех проекта, важна была политическая благонадежность ученых. Но было еще более важным, чтобы они не оказались шарлатанами. Берия хотел, чтобы проект завершился успехом, и, несмотря на угрожающую атмосферу, которую сам создал, он не арестовал никого из руководящего состава проекта. По этой же причине в его интересах было воспрепятствовать тем, кто хотел сделать с физикой то, что Лысенко сделал с генетикой.

Ту же логику можно усмотреть в эпизоде, имевшем место в 1951 г. В Арзамас-16 прибыла комиссия для проверки уровня тамошнего политического просвещения. Когда Альтшулер сказал комиссии, что он не уверен в том, что Лысенко правильно поступает, нападая на классическую генетику, комиссия рекомендовала, чтобы он был уволен. Сахаров и Зельдович обратились с протестом к Завенягину, который в это время приехал на предприятие, и Альтшулеру разрешено было остаться. Годом позже подобный эпизод повторился. На этот раз Харитон позвонил Берии, который спросил его: «Он очень Вам нужен?». Харитон ответил, что Альтшулер ему очень нужен, и на этом дело закончилось{1107}.

Отмена в 1949 г. мартовской конференции и успешное испытание атомной бомбы пятью месяцами позже было серьезным ударом по университетским физикам и философам. Но их критика космополитизма и идеализма не прекратилась, и физикам приходилось отражать их нападки. Курчатов не скрывал своих взглядов. Зельдович вспоминал, что как-то в начале 50-х годов он сидел в кабинете Курчатова, когда раздался звонок из одного московского издательства. Его спросили, должны ли они опубликовать статью, в которой содержатся нападки на теорию относительности. «Ну, если эта статья правильна, — ответил Курчатов, — то мы можем закрыть наше дело»{1108}.[247] В 1952 г. некоторые из статей, подготовленных для мартовской конференции 1949 г., были опубликованы. Редакционная комиссия, возглавляемая философом А.А. Максимовым, выразила недовольство тем, что советские физики отстают от специалистов, работающих в других областях науки — таких, как агробиология и физиология (обе эти науки подверглись основательной чистке), в борьбе против пережитков капитализма в своем сознании{1109}.

Теперь и в советской политике возникли противоречия. Сталин оказывал поддержку взглядам Лысенко о существовании фундаментального различия между социалистической наукой и наукой капиталистической; в то же время советские физики создавали плутониевую бомбу на основе американской конструкции. Сталин дал ход кампании против низкопоклонства перед Западом и против принижения советской науки и техники. Но именно партийное руководство рассматривало западную технику в качестве образца и не доверяло способностям советских ученых и инженеров. Советский Союз в нескольких областях копировал иностранную технику (атомная бомба, ракеты «Фау-2», бомбардировщики Б-29), но пытался скрыть это от своего собственного народа, восхваляя советские достижения. Кампания против иностранного влияния помогла создать такую политическую ситуацию, в рамках которой была разрушена генетика и физика оказалась под угрозой. Сталинский режим придавал большое значение технике, особенно военной, но в отличие от технократии режим не признавал авторитета или автономии технической экспертизы. Основополагающая логика режима носила политический характер; он присвоил себе право определять, что есть научная истина, и уничтожал целые области знания во имя идеологической ортодоксии.

Сталин не разрушил физику, потому что физика была нужна для усиления мощи режима. Ландау заметил, что выживание советской физики было первым успехом ядерного «сдерживания». Это замечание имеет следующее основание. То, что уберегла бомба, было маленьким островом интеллектуальной автономии в обществе, где государство претендовало на контроль за всей интеллектуальной жизнью. Кроме того, физическое сообщество видело себя в каком-то (определенном) смысле частью более крупного международного сообщества и, возможно, было ближе к Западу в культурном плане, чем остальная часть советского общества. Таким образом, атомная бомба, наиболее могущественный потенциальный символ враждебности между Советским Союзом и Западом, спасла ту часть общества, которая являлась самым важным культурным и интеллектуальным звеном между Западом и Советским Союзом.

IV

К лету 1949 г. «изделие» было готово к испытанию, которое должно было произойти в степях Казахстана[248]. Был построен небольшой городок на р. Иртыш, примерно в 140 км к северо-западу от Семипалатинска. Этот городок стал известен как Семипалатинске, а позднее как город Курчатов. Бомба должна была быть испытана примерно в 70 км к югу от этого места. В километре от поселка располагались лаборатории, в которых ученые могли бы приготовить свои инструменты и аппаратуру для измерения результатов взрыва. Большая часть этого оборудования была разработана и изготовлена в Институте химической физики; М.А. Садовский играл ключевую роль в этом деле{1110}. Вечером, после дневной работы, люди, трудившиеся в испытательных лабораториях, отправлялись на реку — купаться и рыбачить{1111}.

«Каждый день ранним утром выезжали на газиках в рабочие домики вблизи полигона, — писал один из принимавших участие в испытаниях. — На всем протяжении пути — ни домов, ни деревца. Кругом каменисто-песчаная степь, покрытая ковылем и полынью. Даже птицы здесь довольно редки. Небольшая стайка черных скворцов, да иногда ястреб в небе. Уже утром начинал чувствоваться зной. В середине дня и позже над дорогами стояло марево и миражи неведомых гор и озер. Дорога подходила к полигону, расположенному в долине между невысокими холмами»{1112}. Подготовка полигона, выделенного для испытаний, началась двумя годами ранее. Была воздвигнута башня высотой в 30 м, а рядом с ней — мастерская, в которой должна была проходить окончательная сборка бомбы{1113}.

Курчатов и его коллеги не только хотели знать, взорвется ли бомба, им нужно было еще сделать замеры результатов взрыва, определить, какой разрушительной силой она обладала. Соединенные Штаты опубликовали лишь малую часть информации об эффективности ядерного оружия, и советская разведка несколько раз запрашивала Клауса Фукса о данных, относящихся к американским взрывам[249]. Теперь, когда советские ученые получили свою собственную бомбу, они могли самостоятельно изучить эти эффекты. Были построены одноэтажные деревянные дома и четырехэтажные кирпичные здания вблизи башни, а также мосты, туннели, водокачки и другие сооружения. Железнодорожные поезда и вагоны, танки и артиллерийские орудия размещались на прилегающей площади. Приборы поместили в блиндажи около башни и на больших расстояниях от нее — на поверхности. Это были детекторы, измеряющие давление, вызванное ударной волной, ионизационные камеры для определения интенсивности радиации, фотоумножители для ее регистрации и высокоскоростные кинокамеры. В открытых загонах и в закрытых помещениях поблизости от башни разместили животных, чтобы можно было исследовать первые последствия ядерного излучения{1114}.

А.И. Бурназян, заместитель министра здравоохранения и руководитель службы радиационной защиты, был ответственным за изучение влияния радиации на живые организмы и за измерение уровня радиоактивности после испытания[250]. Он подготовил два танка, которые были оборудованы дозиметрической аппаратурой и должны были направиться к эпицентру взрыва немедленно после его осуществления. Бурназян хотел убрать танковые башни и добавить свинцовые щиты, чтобы обеспечить команду лучшей защитой, но военные были против этого, так как искажался бы силуэт танков. Курчатов отверг протест военных, сказав, что атомные испытания — это не выставка собак и что танки — не пудели, которых надо оценивать по их внешнему виду и позам{1115}.[251]

Курчатов прибыл на полигон в мае. Он должен был взять на себя руководство испытаниями, в которые были вовлечены тысячи людей, решавших те или иные задачи. Все подчинялись ему, включая и армейские подразделения, которыми командовал генерал В.А. Болятка. Первухин отвечал за подготовку полигона{1116}. В конце июля он прибыл на полигон, чтобы проверить выполненные работы{1117}. Башня была готова к началу августа. Мастерская, расположенная у ее основания, имела подъемный кран. По всей длине зала были проложены рельсы. На одном из его торцов соорудили въезд для грузовиков, доставлявших компоненты бомбы. На другом были двери, через которые тележка с «изделием» подавалась на платформу, поднимаемую на башню. Вдоль зала располагались помещения, в которых велась работа с отдельными элементами бомбы. Имелась еще галерея, с которой можно было видеть весь зал{1118}.

Первухин вернулся в Москву, чтобы доложить о готовности полигона{1119}. Следуя советской практике испытания любого типа вооружений, была создана комиссия, наблюдавшая за испытаниями.

Председателем этой комиссии назначался Берия; он вместе с Завенягиным прибыл на полигон во второй половине августа. Берия проинспектировал работы, выполненные в испытательном зале, посетил командные и наблюдательные посты и с командного поста по линии правительственной связи доложил Сталину о готовности. На следующий день Курчатов объявил, что испытание будет произведено 29 августа в 6 часов утра{1120}.

Приезд Берии явился напоминанием о том, что по результатам будет оценено не только качество работ, выполненных Курчатовым и его сотрудниками, но и решена их собственная судьба. Первухин позднее писал: «Мы все понимали, что в случае неудачи нам пришлось бы держать серьезный ответ перед народом»{1121}. Емельянов, который тоже присутствовал на испытаниях, выразился об этом еще более прозрачно, когда сказал Хайнцу Барвиху, что если испытание не удастся, то они будут расстреляны{1122}. Харитон, который лучше других знал о труде, вложенном в изготовление бомбы, был уверен, что она «сработает»{1123}. Курчатов приложил все усилия для того, чтобы испытание прошло хорошо. Под его руководством перед приездом Берии были проведены две репетиции, чтобы убедиться в том, что каждый знает, где ему надлежит находиться, и чтобы проверить, все ли приборы и коммуникационные линии находятся в рабочем состоянии. Он разработал также детальный план работ на завершающую неделю, и сейчас это дало нужный эффект. Берия каждый день приезжал на полигон, появляясь на нем неожиданно, чтобы проследить за последними приготовлениями. Большую часть времени он проводил в зале, в котором проходила окончательная сборка бомбы{1124}.

За окончательной сборкой следили Берия, Курчатов, Завенягин, Харитон и Зернов; Ванников остался в Москве, очевидно из-за болезни. Генерал КГБ Осетров наблюдал за залом с галереи. Щелкин был ответственным за размещение запалов. Нижняя часть уранового отражателя под наблюдением Духова была спущена в нужное место с помощью крана. После этого Духов уложил первую плутониевую полусферу в отражатель. Харитон взял от Давиденко инициатор и установил его в выемку в центре плутония. Затем вторая плутониевая полусфера была помещена сверху, а вслед за ней верхняя половина уранового отражателя. Когда Алферов закончил установку линз, тележку, на которой была собрана бомба (точнее, взрывной заряд без бомбовой оболочки), выкатили в ночь, на открытый воздух, и установили на платформу лифта. Уже было 2 часа утра, наступило 29 августа. Таким образом, все это происходило через 9 лет после того, как Курчатов, Харитон, Флеров и Петржак направили в Академию наук свой план исследования ядерной цепной реакции{1125}.

Берия и Курчатов теперь вышли из башни — Берия, чтобы поспать в домике, построенном неподалеку от командного поста, Курчатов же направился на этот командный пост. Платформа с Зерновым и «изделием» была поднята на башню, где Щелкин с помощью инженера Г.Г. Ломинского вынул один за другим детонаторы из ящика и вставил их в отверстия, сделанные в стенке бомбы, в то время как его помощник отодвигал заслонки этих отверстий{1126}. После этого Щелкин подключил детонаторы к схеме подрыва. Флеров и Давиденко на верхушке башни проверили счетчики нейтронного фона. Когда они закончили свою работу, все покинули башню. После получения докладов о том, что никто не остался в зоне вокруг башни, генерал Осетров снял охрану и покинул зону{1127}.

Были построены два наблюдательных поста: один в 15 км к югу от башни — для военных, второй — в 15 км к северу от нее, для ученых. Командный пункт находился в 10 км от башни, с которой он был связан кабелем для передачи команды подрыва и линиями связи для получения информации о состоянии «изделия». Было воздвигнуто здание из двух помещений: с пультом управления и телефонами, связывающими его с различными пунктами полигона — в одной комнате, и с телефонами для связи с Москвой и городом — в другой. Здание снаружи было окружено земляным валом, предохраняющим его от ударной волны. Курчатов, Харитон, Щелкин, Первухин, Болятко, Флеров и Завенягин, а также Берия со своей свитой ожидали начала испытания на командном пункте{1128}.

Курчатов отдал приказ о взрыве. Щит управления начал работать в автоматическом режиме. Когда все собрались, Харитон подошел к двери в стене, противоположной точке взрыва, и слегка ее приоткрыл. Это было вполне безопасно, потому что ударной волне потребовалось бы около 30 секунд, чтобы достигнуть командного пункта. Когда стрелка часов, которая показывала отсчет времени, достигла нулевой отметки, вся зона на короткое время осветилась очень ярким светом. После этого Харитон закрыл дверь — пока не прошла ударная волна. Затем все вышли наружу. Уже поднялось облако от взрыва{1129}. Вскоре над местом испытания оно приобрело грибообразную форму. Берия обнял Курчатова и Харитона и поцеловал их в лоб{1130}.[252] Присутствующие поздравили друг друга с успехом{1131}. Щелкин говорил позднее, что он не испытывал такой радости со Дня победы в 1945 г.{1132} Харитон сказал: «Когда удалось решить эту проблему, мы почувствовали облегчение, даже счастье — ведь овладев таким оружием, мы лишали возможности применить его против СССР безнаказанно»{1133}.

Комельков представил прекрасное описание всей сцены взрыва, увиденного с северного наблюдательного пункта. «Ночь была холодная, ветреная, небо закрыто облаками. Постепенно рассветало. Дул резкий северный ветер. В небольшом помещении, поеживаясь, собралось человек двадцать. В низко бегущих тучах появились разрывы, и время от времени поле освещалось солнцем.

С центрального пульта пошли сигналы. По сети связи донесся голос с пульта управления: “Минус тридцать минут”. Значит, включились приборы. “Минус десять минут”. Все идет нормально. Не сговариваясь, все вышли из домика и стали наблюдать. Сигналы доносились и сюда. Впереди нас сквозь разрывы низко стоящих туч были видны освещенные солнцем игрушечная башня и цех сборки… Несмотря на многослойную облачность и ветер, пыли не было. Ночью прошел небольшой дождь. От нас по полю катились волны колышущегося ковыля. “Минус пять” минут, “минус три”, “одна”, “тридцать секунд”, “десять”, “две”, “ноль”!

На верхушке башни вспыхнул непереносимо яркий свет. На какое-то мгновение он ослаб и затем с новой силой стал быстро нарастать. Белый огненный шар поглотил башню и цех и, быстро расширяясь, меняя цвет, устремился кверху. Базисная волна, сметая на своем пути постройки, каменные дома, машины, как вал, покатилась от центра, перемешивая камни, бревна, куски металла, пыль в одну хаотическую массу. Огненный шар, поднимаясь и вращаясь, становился оранжевым, красным. Потом появились темные прослойки. Вслед за ним, как в воронку, втягивались потоки пыли, обломки кирпичей и досок. Опережая огненный вихрь, ударная волна, попав в верхние слои атмосферы, прошла по нескольким уровням инверсии, и там, как в камере Вильсона, началась конденсация водяных паров…

Сильный ветер ослабил звук, и он донесся до нас как грохот обвала. Над испытательным полем вырос серый столб из песка, пыли и тумана с куполообразной, клубящейся вершиной, пересеченной двумя ярусами облаков и слоями инверсий. Верхняя часть этой этажерки, достигая высоты 6–8 км, напоминала купол грозовых кучевых облаков. Атомный гриб сносился к югу, теряя очертания, превращаясь в бесформенную рваную кучу облаков гигантского пожарища»{1134}. На другой точке полигона, в 10 км от башни, за одним из холмиков в степи, Бурназян притаился со своими танками. Ударная волна всколыхнула танки, как перышки, а одна из ионизационных камер была повреждена. Бурназян и его коллеги наблюдали несколько минут за радиоактивным облаком и затем заняли свои места в танках. Они включили дозиметры, надели противогазы и двинулись вперед на полной скорости{1135}. «Буквально через десяток минут после взрыва, — писал Бурназян, — наш танк был в эпицентре. Несмотря на то что кругозор наш ограничивала оптика перископа, глазам все же представилась довольно обширная картина разрушений. Стальная башня, на которой была водружена бомба, исчезла вместе с бетонным основанием, металл испарился. На месте башни зияла огромная воронка. Желтая песчаная почва вокруг спеклась, остекленела и жутко хрустела под гусеницами танка. Оплавленные комки мелкой шрапнелью разлетелись во все стороны и излучали невидимые альфа-, бета- и гамма-лучи. В том секторе, куда пошел танк Полякова, горела цистерна с нефтью, и черный дым добавлял траура к и без того мрачной картине. Стальные фермы моста были свернуты в бараний рог.

…Игорь Васильевич счел необходимым организовать автомобильную экспедицию в районы выпадения и собрать сведения о загрязнениях почвы»{1136}. После того как измерения были выполнены и были собраны образцы почвы, танки взяли обратный курс. Вскоре они встретили колонну легковых автомобилей, доставлявших Курчатова и других в зону взрыва. Колонна остановилась, чтобы выслушать отчет Бурназяна и его коллег. Фотографы засняли Курчатова, запечатлев исторический момент{1137}. Работа Бурназяна была упрощена благодаря тому, что радиоактивное облако двигалось в направлении ненаселенной степи, так что зона, в которой находился Курчатов, была не очень сильно загрязнена продуктами деления. «Мы прекрасно сознавали, — писал он, — что темпераментный руководитель испытаний рискнул бы прорваться к эпицентру на легковой машине даже в случае сильного радиоактивного заражения»{1138}.

Когда Курчатов вернулся в гостиницу, он написал отчет от руки и в тот же день послал его самолетом в Москву. Советские измерения показали, что мощность взрыва была той же, или, возможно, чуть большей, чем при взрыве американской бомбы в Аламогордо. Он был эквивалентен, иными словами, примерно 20 килотоннам тринитротолуола, т. е. мощности, предсказанной расчетами{1139}.[253] Анализ результатов испытания продолжался в течение последующих двух недель на полигоне. Проводились измерения уровня радиоактивности и был сделан анализ радиоактивности почвы. Самолеты следовали по пути радиоактивного облака, а автомобильные экспедиции были посланы в районы, где на землю выпали осадки — с тем чтобы собрать информацию о загрязнении почвы. Курчатов созвал специальное совещание, чтобы провести обзор полученных анализов и сформулировать основные выводы по результатам испытания{1140}.

29 октября Совет Министров принял секретное постановление, подписанное Сталиным, о присуждении премий и наград участникам работ атомного проекта. Постановление было подготовлено Берией. Решая, кто должен получить и какую награду, Берия, как говорят, использовал простой принцип: тех, кто мог быть расстрелян в случае неудачи испытания, сделали Героями Социалистического Труда; тем, кому присудили бы большие сроки заключения, дали орден Ленина — и так далее, по намеченному списку. Эта история может быть апокрифом, но тем не менее отражает чувства участников проекта, судьба которых висела на волоске и зависела от успеха испытания{1141}.

Самой высокой награды — звания Героя Социалистического Труда — была удостоена небольшая группа ведущих руководителей проекта. Наряду со званием, они получили большую денежную премию, автомобили марки ЗИС-110 или «Победа» (Курчатов и Харитон получили машины первого типа, остальные — второго), звание лауреатов Сталинской премии первой степени и дачи в Жуковке, поселке, расположенном под Москвой (Курчатов был награжден дачей в Крыму). Их детям было дано право получить образование в любом высшем учебном заведении за государственный счет; сами они получали также право бесплатного проезда для себя, своих жен и детей (до их совершеннолетия) в пределах Советского Союза{1142}.[254] Пятеро физиков стали Героями Социалистического Труда: Курчатов, Харитон, Щелкин, Зельдович и Флеров. Михаил Садовский стал Героем Социалистического Труда за свою работу по подготовке приборов для изучения результатов испытания. Духов и Алферов получили эту же награду.[255] Доллежаль, главный конструктор промышленного реактора, и Бочвар, Виноградов и Хлопин, ученые, обеспечившие производство ядерных материалов требуемого качества, также стали Героями Социалистического Труда. Хлопин к этому времени серьезно болел и умер в июне 1950 г. Николаус Риль был единственным немцем, ставшим Героем Социалистического Труда за свою работу по обогащению урана и получению металлического урана. Героями Социалистического Труда стали также Ванников, Завенягин, Первухин, Музруков, Зернов[256] и Славский[257]. Медали и премии получили другие участники проекта.

Для советских физиков еще до проведения августовского испытания было ясно, что конструкция плутониевой бомбы могла быть существенно улучшена. К весне 1948 г. началась экспериментальная работа над альтернативной конструкцией, и эти эксперименты показали, что она вполне реализуема. В 1949 г. Зельдович, Забабахин, Альтшулер и К.К. Крупников составили предложение, подкрепленное расчетами, о новой конструкции плутониевой бомбы, по весу вдвое меньшей и имеющей вдвое большую взрывную мощность. В.М. Некруткин предложил новый способ получения имплозии, и это позволило значительно уменьшить диаметр бомбы{1143}. Эта новая конструкция была испытана в 1951 г.

Первое испытание было произведено 24 сентября — и снова им руководил Курчатов. Центральное разведывательное управление (ЦРУ) сделало вывод, что для осуществления этого взрыва «вероятно, использовался только плутоний в качестве расщепляющегося материала (хотя и комбинированный вариант оружия не исключается на основе данных наблюдений). КПД использования плутония был большим в сравнении с его значением, полученным в первом взрыве… Изучение радиоактивных осадков наводило на мысль, что взрыв произошел непосредственно на поверхности земли или на небольшой глубине»{1144}. Второе испытание произошло 18 октября. ЦРУ на основе анализа продуктов взрыва сделало вывод, что «в качестве делящихся материалов были использованы как плутоний, так и уран-235. КПД использования плутония в этом взрыве был определен равным примерно 35; но КПД второй составляющей оценен не был. Отношение урана-235 к плутонию было, вероятно, меньшим, чем использованное к тому времени в Соединенных Штатах. Если принять, что заряд состоял из 7 кг урана-235 и 3,5 кг плутония, то ТНТ-эквивалент окажется равным примерно 50 килотоннам. Этот взрыв не был произведен вблизи поверхности, данные более всего соответствуют взрыву в атмосфере». В этой бомбе был использован обогащенный уран, полученный на газодиффузионном заводе, который наконец стал успешно функционировать в конце 1950 г. Сердечник бомбы состоял из урана-235 и плутония; это позволяло использовать делящийся материал более эффективно и тем самым улучшить отношение «мощности на единицу веса» сердечника{1145}. Советские физики определили мощность взрыва в 40 кило-тонн{1146}. Бомба была сброшена с бомбардировщика Ту-4{1147}. Самолет дважды встряхнуло в воздухе: в первый раз — когда он сбросил свой груз, а во второй раз, более сильно, — после того, как он был настигнут ударной волной. Но все обошлось хорошо: «Отныне, — писал Комельков, — наша авиация могла работать с атомными бомбами, не опасаясь за жизнь экипажей»{1148}.

В декабре еще раз были выданы награды. Курчатов стал дважды Героем Социалистического Труда, как и Харитон; Кикоин, который был научным руководителем работ по газовой диффузии, тоже получил эту награду. В лаборатории Курчатова, которая с апреля 1949 г. стала называться Лабораторией измерительных приборов Академии наук (ЛИПАН), 30 человек получили Сталинские премии, а 152 — ордена и другие награды{1149}.

Эти награды представляли собой часть сталинской системы поощрения ученых за их заслуги перед государством. Несмотря на то, что они указывали на изменения в отношении режима к науке, они не обязательно приносили пользу самой науке. Некоторые ученые, и Капица в их числе, позднее выражали недовольство; они полагали, что, когда ученые начинают получать такого рода награды, наука становится центром притяжения для далеко не лучших людей.

V

Испытание бомбы в Советском Союзе произошло гораздо раньше, чем этого ожидали Соединенные Штаты. Правительство США начало собирать разведывательные данные о советских ядерных исследованиях весной 1945 г., но не могло получить ясной картины прогресса СССР, который постоянно недооценивался. В июле 1948 г. адмирал Р.Г. Хилленкотер, директор ЦРУ, направил Трумэну меморандум, утверждавший, что «Советский Союз сможет завершить работу по созданию своей первой атомной бомбы к середине 1950 г. — это самый ранний возможный срок, но наиболее вероятная дата, можно думать, — это середина 1953 г.»{1150} Такова была точка зрения разведки в целом. Годом позже, 1 июля 1949 г., адмирал повторил эту оценку. Сделано это было менее чем за два месяца до советского испытания{1151}.

Советскому Союзу понадобилось для создания атомной бомбы примерно столько же времени, сколько и Соединенным Штатам. Курчатову было дано пять лет на создание атомной бомбы, и он добился этого через четыре года после предоставления проекту неограниченной поддержки в августе 1945 г. Соединенным Штатам потребовалось немногим более 3 лет и 9 месяцев, если вести отсчет от 9 октября 1941 г. (когда Рузвельт дал ясно понять Ванневару Бушу, что он хочет ускорить работы атомного проекта любым возможным образом) до испытания «Тринити», состоявшегося 16 июля 1945 г. Еще более удивительно, что время между осуществлением первых цепных реакций (2 декабря 1942 г. в США и 25 декабря 1946 г. в СССР) и первыми испытаниями совпало: два с половиной года с разницей менее трех недель.

Советское испытание было впечатляющим достижением. Это правда, что именно Соединенные Штаты доказали возможность создания бомбы и что Советский Союз получил детальное описание первой американской плутониевой бомбы. Но проектирование бомбы не было единственной задачей. Нужно было создать атомную промышленность, которая бы «материализовала» бомбу. Это стало колоссальным предприятием для экономики, разрушенной войной. Сталин отдавал проекту высочайший приоритет, и катастрофическое положение, сложившееся в стране, не остановило его на пути к цели. Он сказал Курчатову, что проект должен быть организован «с русским размахом». Сталин решил не только получить атомную бомбу, но еще и получить ее возможно скорее. Ничего не было предпринято для экономии расходов при осуществлении проекта — с тем, чтобы освободить ресурсы и направить их на другие цели. Приоритеты строго разграничивались, без какого-либо сопоставления по затратам и выгоде.

Сталинская командная экономика была явно создана для этого: удовлетворять запросы вождей любой ценой, не принимая во внимание никаких иных потребностей. Принуждение было свойственно системе, и, согласно этой логике, Берия и был тем самым человеком, которому надлежало возглавить работу, потому что он лучше, чем кто-либо другой, мог выжать необходимые средства из расстроенной войной экономики. Но Сталину и Берии повезло в том, что именно Курчатов стал научным руководителем проекта. Он обладал ясным пониманием того, что необходимо было делать. Он установил хорошие отношения с Первухиным, Ванниковым, Завенягиным и другими руководителями. Он оказался способен работать со Сталиным и Берией. Он сохранял уважение своих научных коллег даже тогда, когда был вынужден оказывать на них сильное давление, чтобы обеспечить быстрое завершение работ по проекту. Его с любовью называли «Бородой», а иногда (вероятно, с меньшей любовью) «Князем Игорем». Готовый нести груз ответственности, который был на него возложен, он не старался переложить его на других. Курчатов превосходно оценивал способности и умел подбирать людей на ключевые должности в проекте. Именно он, больше чем кто-либо другой, обеспечивал условия для совместной работы политиков, руководителей и ученых во имя достижения единой цели.

Работать с Берией было непросто. Перед первым испытанием он наметил дублеров ведущим ученым. После испытания, раздраженный, по-видимому, возрастающим авторитетом Курчатова, он вызвал к себе Алиханова и спросил, не согласится ли тот занять должность Курчатова. Алиханов отказался от этого предложения, сказав, что у него нет организаторских способностей Курчатова. Алиханов рассказал Курчатову об этом разговоре и уверил его, что он отклонил предложение Берии{1152}. Хотел ли Берия и в самом деле заменить Курчатова или, скорее, дать ему понять, кто в действительности обладает властью, — неясно. Последнее предположение кажется более вероятным, поскольку Берия был заинтересован в успехе проекта и несомненно понимал, что Курчатов играет в нем решающую роль.

Вклад немецких исследователей в атомный проект был небольшим и ограниченным. За одним исключением, немецкие ученые не сыграли никакой роли на пути к созданию плутониевой бомбы. Этим исключением была группа Николауса Риля, которая занималась получением металлического урана на решающем этапе проекта.

Но к этому времени Зинаида Ершова уже получила немного металлического урана, и трудно себе представить, что советские ученые не смогли бы разработать метод его производства в промышленных масштабах. Самое большее, что мог сделать Риль, — это сэкономить проекту недели или, как максимум, — месяцы. Немецкие исследователи, занимавшиеся газовой диффузией, шли параллельно тому, что делали советские ученые, и не находились в центре главных событий в советском проекте. Даже когда к кому-либо из немцев обращались с просьбой о помощи, связанной с функционированием диффузионного завода, их вклад, как представляется, был минимальным. Немецкие ученые выполнили важную работу по центрифуге, но она не была использована вплоть до 50-х годов.

Разведывательная информация — особенно полученная от Клауса Фукса — была более важна. Фукс помог ядерному проекту в двух направлениях. Он способствовал развертыванию советского проекта во время войны и передал детальное описание конструкции плутониевой бомбы. Показания Фукса с очевидностью свидетельствуют о том, что на остальных стадиях плутониевого пути помощь, оказанная им, была невелика: «Фукс сказал мне, что в течение 1948 г. он не передал русскому агенту сколько-нибудь значительной информации, какой он располагал в результате работы в Харуэлле над расчетами и методом функционирования промышленного реактора по производству плутония. Он был удивлен, что в связи с этой проблемой перед ним было поставлено очень мало вопросов»{1153}.

Когда у Фукса запросили информацию о производстве топливных стержней, он был поражен как точностью этого вопроса, так и тем, что его не спрашивали об извлечении урана из урановой руды, о приготовлении чистых урановых соединений или металлического урана, о герметизации урановых стержней в оболочках, о размерах урановых стержней или об их изготовлении, о степени чистоты и размерах графитовых блоков{1154}.

Сведения, полученные от Фукса, несомненно позволили Советскому Союзу создать атомную бомбу быстрее, чем это было бы сделано без него. Сам Фукс полагал, что он сэкономил Советскому Союзу несколько лет — хотя и добавил, подумав, что ускорил создание советской бомбы «по крайней мере на год»{1155}. Но Фукс, который никогда не бывал в Советском Союзе, почти ничего не знал о состоянии советской физики. Наиболее квалифицированные оценки времени, которое разведка сэкономила Советскому Союзу, указывают сроки от одного до двух лет[258]. Такая оценка представляется правдоподобной, хотя и она, конечно, предположительна. Эдвард Теллер утверждал, что Советский Союз не мог бы получить бомбу без помощи Фукса еще лет 10, потому что для разработки метода имплозии требовалась выдающаяся изобретательность. Но это мнение недооценивает способности советских физиков, особенно таких, как Харитон, Зельдович и Щелкин, которые работали в области детонации и взрыва и до, и во время войны. Более того, мнение Теллера игнорирует тот факт, что бомба из урана-235 была взорвана в 1951 г., так что если советские физики и не смогли разработать метод имплозии для плутония, они сумели получить пушечный вариант бомбы из урана-235 в 1951 г.

Даже обладая информацией от Фукса, предстояло сделать очень много в расчетах и изготовлении плутониевой бомбы. Поучительно сравнение с британским проектом, благодаря которому Великобритания испытала свою первую бомбу в 1952 г. Девятнадцать ученых из Великобритании, включая Фукса, работали в Лос-Аламосе во время войны, но в 1946 г. Соединенные Штаты прекратили обмен информацией с англичанами. Когда в 1947 г. правительство Великобритании решило создать атомную бомбу, английские ученые уже могли составить рабочую инструкцию для копирования американской плутониевой бомбы. Согласно Маргарет Гоуинг, это послужило «хорошей основой для производства компонентов бомбы и аппаратуры для ее испытания»{1156}. Поскольку британская команда включала таких выдающихся физиков, как Пайерлс, Фриш и Фукс, ее информация была, несомненно, более полной, чем та, которую Фукс передал Советскому Союзу. Так или иначе, производство и испытание первой британской бомбы являлось, по словам Гоуинг, «сложной задачей, и эксперты осознавали, что пять лет… предоставленные им “для обеспечения решения проблемы”, — это совсем не много»{1157}.

Время, которое требовалось Советскому Союзу для создания атомной бомбы, определялось в большей степени доступом к урану, чем какими-либо другими факторами. Как только уран был получен в достаточном количестве, Курчатов смог построить и запустить экспериментальный реактор. Первый промышленный реактор был построен, как только получили необходимое для него количество урана. Физики были готовы собрать и испытать бомбу сразу же после извлечения плутония из урана, облученного в реакторе, и изготовления двух металлических плутониевых полусфер. Именно этот этап, а не проектирование и разработка собственно ядерного оружия, определил, сколько времени потребуется Советскому Союзу для производства бомбы. Вернадский и Хлопин оказались правы, когда в 1940 г. подчеркивали важность получения урана; большой неудачей было то, что в 1943–1945 гг. Советский Союз не мог в полной мере вести изыскательские работы по урану.


Загрузка...