В нашем районе сохранился один дом, не очень разрушенный. В нём, когда бои кончились, больницу открыли. В этом же доме маленькую комнатку отвели под аптеку. Стала я в этой аптеке работать фармацевтом. Была моя аптека хоть и не на людной улице, а на бойком месте. Кто приходил по делу, а кто просто так, погреться. Заглядывали бойцы и командиры, с которыми мы с мамой сдружились, когда жили в «Белом домике» на берегу Волги во время боёв. Приходили, приглашали меня на вечера и банкеты. Сколько тогда таких вечеров было… Ведь всем хотелось как можно лучше отпраздновать нашу победу. На таких вечерах много тогда наших сталинградцев побывало и в армии Чуйкова, и в той части, которая Паулюса в плен взяла. Хоть и много получала я тогда таких приглашений, но не пришлось мне побывать ни на одном вечере, так как не могла я надолго оставить аптеку: аптека работала круглые сутки; она была дежурная. Но всё же несколько раз я отлучалась и сопровождала защитников Сталинграда по сталинградским улицам. Развалины они видели и без меня, а я рассказывала им, как здесь было раньше. Всё это слушали теперь, как чудесную сказку. Особенно интересовались местами, где в гражданскую войну в Царицыне товарищ Сталин бывал. Я знала их ещё тогда, когда была пионеркой.
На речке Царица после боев.
Подолгу стояли бойцы у разрушенного здания напротив вокзала, где помещался штаб обороны Царицына, а потом был устроен Музей имени Сталина.
Я рассказывала о зданиях-дворцах и о том, как выглядел техникум, в котором я училась, какой был домик, в котором мы жили, в переулке на Новогородской улице… И воины, слушая мой рассказ, говорили, что, конечно, наш город станет еще более красивым; об этом говорили все с такой уверенностью, что мне невольно казалось, будто я уже сейчас живу в самом замечательном городе.
Как-то во время разговора возник спор. Одни говорили о том, что надо будет для истории, для потомков, оставить какую-то часть города в развалинах — пусть, мол, эти руины всегда напоминают людям о том, что сделали здесь фашистские варвары. Это будет лучше всякого музея!
Другие же не соглашались: «Ни в коем случае. Пусть не будет здесь ни одной царапины, ни одной пробоины», — говорили они.
Идём мы по улицам, а спутники мои всё фантазируют, будто все они по профессии или строители, или архитекторы. Идут, оглядываются — кругом пустыри, а они предлагают: где дворец построить, где аллею, где арку поставить, а где памятник. Очень тогда этими планами увлекались. А я всё шутила — уж если придётся вам Сталинград строить, так не забудьте в каком-нибудь светлом доме отвести просторное помещение с большими окнами для аптеки.
Все наши знакомые бойцы оставляли свои адреса, просили писать, дарили на память фотографии, и каждый хотел на прощанье сказать что-нибудь потеплее, посердечнее. Вот как-то разыскал меня один наш бравый солдат и вручил мне на память открыточку, на которой написал: «Не совсем хотелось бы покидать таких друзей, но мы на службе, и притом война». Когда я сейчас смотрю на эту открытку, я вспоминаю хорошего парня, который часто заходил к нам в «белый домик» и много рассказывал о своих товарищах, с которыми жил на передовой. Где он теперь…
Полки и дивизии оставляли Сталинград, уходили и на юг, и на запад; переправлялись через Волгу, грузились в Гумраке. Помню я эти дни расставания и взаимных пожеланий.
Ко мне как-то ранёхонько пришёл человек, который мне нравился больше других. И он пришёл попрощаться.
— Наш путь на Запад, — сказал он мне.
Он просил, чтобы я вышла его проводить. И я пошла. По дороге он мне рассказывал про свою жизнь, о том, как учился, о своей матери… Он хотел о многом сказать мне. Но и так было всё понятно. Я вывела его на дорогу, по которой одна за другой проносились машины, на прощанье обняла его и первый и последний раз в жизни поцеловала. Он сел на одну из проходивших машин, и больше я уже никогда его не видела. А письма получала — и из-под Белгорода, и из Запорожья. Он писал мне о том, как переправлялся через Днепр, что часто со своими товарищами вспоминает наш Сталинград. А потом как-то получила я письмо уже не от него, а от его матери. Она писала мне, что сын её с честью погиб за Родину.
Одних провожали мы, а других встречали — много новых жителей в Сталинграде появилось. Их родные места еще были заняты немцами, так вот они именно Сталинград выбрали себе местом жительства. Помню я, рассказывал мне один инвалид Отечественной войны, что долго он задумывался над тем, куда бы ему из госпиталя поехать. Какой бы город он ни назвал, ему бы туда литер выписали. Так вот он и назвал Сталинград.
Новые сталинградцы начинали здесь свою жизнь и в палатках, и в землянках; испытывали всяческие неудобства и лишения, но все говорили одно и то же: нас теперь в другие места не заманишь.
Стали мы с мамой много писем с фронтов получать. Приходили треугольнички и из госпиталей и из далёких тыловых городов; сообщали нам бойцы о наградах, о встречах с родными; просили не забывать о могилах своих друзей, похороненных у берега Волги.
Мама моя, как только весна наступила, взяла лопатку, насыпала в корзинку жёлтого песку и пошла подправлять дорогие могилки бойцов. Эго у неё теперь стало первой обязанностью. Так обходит она весь берег, от одной могилки к другой: где ограду подправит, где холмик цветами украсит, а у могилы, где моряки похоронены, посадила мама несколько деревьев.
О чём только в письмах ни спрашивали: подняли ли на Набережной памятник летчику Хользунову? Ходят ли трамваи? Какие пьесы у нас в театре идут? Сколько новых домов отстроили?
Пробираясь к Сталинграду, на одной из станций, в толпе, я встретил Александра Васильевича Степанова. Как я ему тогда обрадовался! Мы не виделись больше полугода с того дня, как Степанова, комиссара танковой бригады народного ополчения, раненного осколком на площади Тракторного завода, рабочие унесли к Волге и на пароходике «Кировец» отправили на левый берег. Тогда Степанов тяжело страдал от боли. Он лежал на гамаке, подвешенном на носу парохода. А вот теперь он стоял передо мной — осунувшийся, но сохранивший свою военную выправку.
— Ох, скорей, скорей бы добраться нам в Сталинград. Медленно, медленно едем мы, Павел Романович. Только в Сталинграде я как следует поправлюсь; надоело мне лежать в госпиталях, вдалеке от родного города и завода. Как там сейчас?
Когда мы стояли на платформе и договаривались, как будем дальше вместе продолжать путь, раздался голос, который заставил нас обернуться.
Мы увидели на буферах между вагонами проходящего поезда человека, одной рукой державшегося за тормоз, а другой — махавшего нам.
— Э, друзья, до скорого свидания в Сталинграде! — кричал он.
Мы сразу узнали нашего Ивана Москвичева, начальника сборки танков, и долго смотрели ему вслед. Повезло же нашему москвичу, — так мы называли всегда товарища Москвичева. Нам не удастся его обогнать. Какой он счастливый, раньше нас прибудет на завод! А ведь там уже, должно быть, жизнь кипит, как в улье. Со всех сторон — и из Сибири и из Урала спешат к Волге наши люди.
Не успели мы повернуть за угол вокзала, как натолкнулись на другого нашего тракторозаводца. Это был Алексей Петрович Чернов, начальник металлснаба завода. Он был на костылях — ещё не вполне оправился после ранения, полученного в Сталинграде. Мы обнялись. Теперь уже возвращались не в одиночку, а целой группой: вместе ходили к коменданту, стояли в очередях, поддерживали друг друга во время посадки и под стук колёс без конца говорили о Сталинграде, вспоминали погибшего Николая Вычугова, командира танковой бригады; вспоминали тракторозаводцев, которых по всей стране раскидала война; делились пайком и всячески старались, чтобы быстрей, навстречу к Сталинграду, летело время.
В пути Чернов плохо почувствовал себя. Он не мог перенести всех тяжестей поездки, и его пришлось на одной из станций снять с поезда и поместить в госпиталь.
Как он завидовал нам, что мы продолжаем путь! Мы стояли у окна; с каждым пролётом нарастало волнение. Трудно было оторваться от окна. И вот, наконец, вдалеке показались очертания нашего города. Здесь прошло мое детство. Мы подъезжали к городу, а города, собственно говоря, и не было. Всю дорогу мы вели между собой разговор, а теперь молча стояли рядом.
Кругом — горы строительного мусора, битого кирпича… Когда мы сошли с поезда, в глаза бросился небольшой киоск, в котором продавали воду. Это была первая новая постройка, которую я увидел в разрушенном городе.
Мы пошли пешком. На пути нам встретились минёры. Они сосредоточенно рассматривали только что извлечённую из-под моста мину. Один из минёров, заметив нас, приветливо улыбнулся и сказал:
— Не на Тракторный ли? Если туда, то держитесь, голубчики, банного моста. Вон, видите, те разваленные фермы у железной дороги.
Сердце облилось кровью, когда увидели мы, во что немцы превратили наш завод — гордость всей страны. Ветер свободно разгуливал в развалинах, и заунывно скрипело железо, и качались на ветру какие-то балки, но казалось, что кругом мёртвая тишина. Только по временам всё вздрагивало. Как будто всё ещё здесь звучало эхо отгремевшей битвы. Это работали минёры, подрывавшие мины, заложенные немцами.
Надо все начинать снова.
И вот, наконец, мы в своей семье. Но мы не расспрашивали друг друга ни о чём, а только говорили о восстановлении завода. Товарищ Ткачев, исполняющий обязанности директора завода, и его помощник Лебедев, не успев поздороваться со мной, сразу же заговорили о том, что надо срочно восстановить главный корпус и организовать в нём ремонт танков. Директор сейчас же отдал приказ о моём назначении начальником этого корпуса.
Передо мной возникла совсем уж неожиданная задача: как добраться до цеха, в котором я проработал много лет? Я пошёл со стороны главного входа, но груды горелого железа и разбитые станки преградили мне путь. Тогда я стал пробираться с другой стороны, но только прошёл несколько шагов, как увидел впереди огромную воронку. И такие препятствия возникали повсюду. На заводе не осталось ни одного ровного клочка земли. Всё было перепахано снарядами и бомбами. Воронки покрыли заводскую территорию, как оспа.
Глыбы бетона громоздились друг на друга. Изогнутые металлические конструкции, переплетённые между собой, как паутина, казалось, при первом же порыве ветра могут обрушиться и придавить.
Не успел я выбраться на дорожку, как услышал оглушительный взрыв. Оказалось, что кто-то шёл сзади меня, сделал несколько шагов в сторону и подорвался на мине.
Потом к таким случаям пришлось привыкнуть. Ведь мы находились на густо насыщенном минном поле.
Вот и мой цех. На груде металла и кирпича я встретил товарищей, которых уже давно не видел. Ко мне навстречу бежали Борис Павлович Аристов — наш энергетик, моторист Васин и улыбающийся Иван Москвичей, который обогнал нас в пути. Поздоровавшись, мы сразу же повели разговор о том, с чего надо здесь начинать.
В тот же день мы составили ориентировочный план восстановительных работ, и я отправился для доклада к директору завода. Этот день я считал днём своего второго рождения как специалиста, осваивающего новую науку — науку восстановления.
План был одобрен, и нам пожелали успеха.
…Ночь застала меня в общежитии 502-го дома. Большинство работников завода жило в те дни в блиндажах и тоннелях, в палатках и кабинах немецких самолётов, под лестничными клетками разрушенных зданий. Наше общежитие считалось образцовым.
Чудом сохранившаяся крыша лежала на перекладине, подпёртой с двух сторон деревянными балками. Стены были разрушены, пола не было. Здесь, греясь у печурки, в которой всё время поддерживала огонь жена одного из наших инженеров, я узнал, как жили и работали на заводе те, кто прибыл сюда раньше нас, как в ледяной воде, при штормовом ветре, рабочие подводили тросы под затонувшую на Волге баржу с заводским оборудованием, как по одному поднимали из подо льда станки. Теперь эти станки устанавливались среди развалин.
В первую ночь я спал очень мало. Холод согнал меня с койки; еще только рассветало, как я по разведанным тропинкам побежал в цех. Здесь у костра грелось несколько человек. Никогда не забыть эти костры! Около них читали сводки Совинформбюро; здесь намечали план работ на день, здесь же мы набрасывали на листках бумаги первые чертежи; здесь же, у костра, мы дали клятву Родине и Сталину, что сделаем всё для того, чтобы скорей наладить ремонт танков.
Производственную площадь приходилось отвоевывать метр за метром.
Помню, как радовались мы все, когда из-под мусора стал виден кое-где сохранившийся паркетный пол, напоминавший нам о том, каким был наш цех, оборудованный по последнему слову техники. А какое это было событие, когда на расчищенную площадь стали завозиться моторы для переборки! По площади цеха еще гулял ветер, но цех уже работал.
Как-то вечером мы услышали паровозный свисток. Это наши товарищи из железнодорожного цеха отремонтировали первый паровоз и, подняв пары, вывели его из депо. Свисток паровоза казался нам тогда голосом ожившего завода.
Кто-то сказал:
— Это отбой воздушной тревоги!
После этого каждое утро свисток паровоза заменял нам заводской гудок.
20 апреля 1943 года, совместно с военпредом завода Баскаковым, я подписал паспорт сдачи первого отремонтированного нами танкового мотора.
На огромной территории, где еще недавно шли бои, наши рабочие собрали разбитые танки. Мы их стали называть по местности, где они были обнаружены: баррикадский, садовый, мечеткинский…
— Эх, Кажберич, если бы все танки перетаскать на наш завод и запустить их! — говорил мне Александр Иванович Лебедев.
Первые три танка, поставленные на ход, остались на заводе и стали работать как тягачи на расчистке путей и цехов. Они же стаскивали для ремонта другие подбитые танки.
Вскоре один танк-тягач подорвался; другой танк провалился в «танковую западню», устроенную немцами. После этого наши водители начали более осторожно отыскивать пути прохода и буксировки танков.
Наш корпус в то время представлял собой завод в миниатюре. И в обкоме и на партийных собраниях нам говорили: «Тракторозаводцы, на ваш труд смотрит сейчас вся Родина. Не посрамите своей чести и дайте скорей танки для фронта. Пусть весь мир знает, что танки Сталинграда снова бьют, преследуют и гонят немцев».
Тогда родились два крылатых слова: «Ответ Сталинграда». Эти слова, написанные на броне танков, должны были возвестить всему миру, что жив Сталинград, жив город-герой!
Это было только началом восстановления, наши первые шаги. По железнодорожным путям страны уже шли эшелоны, направленные в наш адрес. Станки и оборудование нам отгружали с заводов Урала.
Заказы для Сталинграда выполняла вся страна.
По мобилизации ЦК ВЛКСМ в Сталинград на СТЗ потянулись вереницы молодёжи. Здесь были и харьковчане, удмурдцы, молотовцы, куйбышевцы, кировчане и москвичи.
Мы должны были на заводе, лишённом ещё всех видов энергии, вдохнуть жизнь в омертвевший металл и снова превратить его в грозные машины.
И вот, настал долгожданный час запуска мотора генератора на нашей цеховой электростанции. Несколько поворотов пусковой рукоятки, и дизель начал набирать мощность. Моторист, следя за выражением наших лиц, вдруг лукаво улыбнулся и сказал:
— Павел Романович, а теперь нагрузку можно взять.
Я включил главный рубильник. И тогда на Сталинградском тракторном заводе снова зажглась лампочка Ильича. И над дверью помещения, где стоял генератор, мы сделали надпись: «Электростанция № 1».
Не прошло и нескольких часов, как мостовой кран взял на свой крюк первый груз.
Это был подорванный танк.
Мы спешили как можно скорей подготовить сдаточное отделение, чтобы в нём разместить танки, перевезённые с мест боёв для ремонта.
Всё чаще и чаще слышалась команда нашего товарища Молчалина:
— Майна, вира!
Исторический лозунг: «Всё для фронта, всё для победы», написанный тем же шрифтом, что и раньше, снова красовался на лицевой стороне мостового крана.
22 апреля 1943 года мы сдали военпреду Главного бронетанкового управления Красной Армии первый танк.
Все наши рабочие и инженеры следили за тем, как наша художница Вера Москвичева со старанием выводит на танковой башне наш девиз: «Ответ Сталинграда», пятиконечную звездочку.
Вскоре фронт почувствовал помощь нашего завода.
12 июня 1943 года мы отправили на фронт эшелон отремонтированных танков, и на каждом из них был наш девиз.
Спустя некоторое время мы получили письмо с фронта от танкистов, воевавших на наших танках. Они писали нам:
«Дорогие товарищи, клянёмся вам бережно хранить бессмертные традиции Сталинграда — источника нашей гвардейской чести и славы, — запечатлённые на нашем знамени, впитавшем кровь героев Сталинградской битвы. Мы украсили это алое знамя новыми боевыми блестящими победами и никогда не запятнаем его чести. С нами вы, дорогие товарищи. Нас ведёт к победе великий, любимый наш Маршал товарищ Сталин. Победа будет за нами».
Первое, что я увидел, вернувшись с Урала в Сталинград, на завод «Красный Октябрь», была медная пластинка с надписью: «Здесь стояли насмерть донцы дивизии Щорса».
Эта пластинка висела на врытом в землю столбе. Вокруг было голое место — заваленные снегом груды кирпича, разбитые танки, орудия. Неподалёку, на полуразрушенной стеке одного заводского здания, я прочёл надпись другого полка той же дивизии: «Здесь стояли насмерть таращанцы».
Таких надписей на территории завода оказалось очень много. Каждый полк, сражавшийся здесь, оставил на память о себе несколько слов. Углём, мелом исписаны были все уцелевшие стены, столбы и колонны. Среди свежих надписей, сделанных бойцами несколько дней назад, перед тем как уйти из Сталинграда на запад, попадались и старые полусмытые дождями лозунги: «Ни шагу назад!», «Стоять насмерть!», «За Волгой земли для нас нет», «Товарищ Сталин, клянёмся тебе выстоять».
Я ходил по заводу, читал эти надписи, лозунги, клятвы и думал: вот здесь я родился, вырос, прожил всю свою жизнь, всё вокруг было так обыкновенно, а теперь это священные места. Там, где раньше стояли ларьки, киоски, теперь высились простые, строгие памятники, воздвигнутые солдатами над могилами своих товарищей и командиров. На каждом памятнике были написаны стихи, посвященные павшим героям. Когда я читал их, мне казалось, что здесь сражались не обыкновенные солдаты, а солдаты-поэты, великие бессмертные люди.
Я ни на минуту не переставал думать, что вот я снова в Сталинграде, хожу по своему заводу, и в то же время мне не верилось, что это так.
Я любил слушать рассказы красноармейцев о недавних боях. Они часто в своих рассказах употребляли выражения: «Это вон там было, в чугунолитейном» или «Вон, в листопрокатном», а ты, старый инженер этого завода, смотришь туда, куда они показывают, и ничего не узнаёшь.
В мартеновском цехе, где я проработал много лет, можно было заблудиться, как в тайге. Да это и действительно была какая-то невообразимая металлическая тайга: дикий хаос разбитых и сваленных конструкций, перекрытий, кровли и завалы кирпича от разрушенных стен и труб.
Мы ходили по этой тайге, освещая себе путь факелом из горящей пакли. Спускались под печи, в насадки, бурова, в которых ещё недавно жили, как в пещерах, и наши и немцы попеременно. Там еще оставались кровати, подушки, мины, гранаты и бутылки с горючей жидкостью. Осматривая одну насадку, я поднял руку, показывая товарищам, что свод совсем сгорел, как вдруг почувствовал, что кирпич под ногой сползает. В тот же миг снизу брызнул огонь. Это вспыхнула жидкость в раздавленной бутылке. Охваченные пламенем, мы едва успели выскочить из насадки и сорвать с себя загоревшуюся одежду. Такие сюрпризы тогда были обычны. Иногда из дымоходов доносилось вдруг угрожающее фырканье, и когда мы направляли туда свет факела, навстречу нам выскакивал огромный, взъерошенный, похожий на шакала, кот. В развалинах обитало много одичавших, разъевшихся на немецких трупах котов. Иногда вдруг раздавалось, как в настоящем лесу: ку-ку — кукушки куковали в цехе.
В поисках чего-нибудь пригодного для временного жилья мы заглянули на первом мартене через пролом в стене в здание так называемых бытовых помещений, где раньше находились столовая, раздевалка, души и тому подобное. От этого большого четырёхэтажного здания сохранился только нижний полуподвальный этаж. Оглядевшись при свете факела, мы увидели слева от себя ствол пулемёта, торчавший из отверстия во внутренней стене. Мы хотели уже пройти в комнату, в которой стоял этот пулемёт, но услышав в глубине помещения чьи-то шаги, остановились в нерешительности у пролома. Человек шёл со стороны выхода из здания на Волгу. Это был румынский солдат. Он нёс что-то в котелке. Заметив нас, румын испуганно отшатнулся, потом вышел на свет и поклонился.
— Мы — румынешко, работаем фабрика-кухня, гараж, — сказал он и прошёл мимо нас в тьму.
Мы не знали, что и думать: из дыры в стене торчит пулемёт, ходят какие-то румынские солдаты… И о какой фабрике-кухне, о каком гараже говорит он? Что-то совершенно непонятное. Решили, прежде чем продолжать свое обследование, позвать кого-нибудь из красноармейцев.
Автоматчик, молодой, но, видно, бывалый парень, которому мы сообщили о своей загадочной встрече с румыном на первом мартене, заинтересовался:
— А, ну, покажите-ка, где вы его видели.
Он вошёл в этот полуподвал, не сняв даже с плеча автомата. Мы последовали за ним. Он осматривал комнаты, освещал их фонариком. В первых двух комнатах никого не оказалось, а в третьей, когда фонарик осветил верхнюю часть стены, мы увидели под самым потолком трёх румынских солдат, лежавших на подвесных койках. Койки были обыкновенные, подвешены на ломах, вбитых в стену.
— А, ну, слезай живо! Сдавай оружие! — крикнул автоматчик.
Румыны моментально спрыгнули с коек и стали сдавать оружие — лежавшие в углу винтовки, пистолеты. Тут же на полу стоял котелок, наполненный только что выловленной в Волге рыбёшкой. В комнате была железная печь. Она не топилась, но от неё ещё шло тепло. Должно быть, её топили по ночам.
По всему видно было, что эти румынские солдаты рассчитывали прожить здесь долго, может быть, до конца войны; наверное, думали, что много времени пройдёт прежде чем советские люди начнут разбирать эти развалины, а пока здесь можно скрываться, как в лесных дебрях, по ночам ходить оврагом на Волгу глушить рыбу. Им, конечно, и в голову не могло придти, что через несколько дней после окончания боёв здесь уже появятся советские инженеры и рабочие, чтобы начать восстановительные работы.
По правде сказать, и сами мы сначала не совсем ясно представляли, как будем восстанавливать свои цехи. Невольно возникала мысль, что легче построить новый завод где-нибудь в другом месте, чем разобраться в этом диком хаосе.
Прошло около шести месяцев после нашего возвращения с Урала в Сталинград. Мы уже жили во вновь отстроенном доме и как далёкое прошлое вспоминали те дни, когда ходили по развалинам завода с факелом. Мартеновский цех — и шихтовый двор, и рабочая площадка, и литейный пролёт — принимал свой прежний вид. По подъездным путям, во время боёв на метр заваленным землёй и битым кирпичом, снова бегал паровозик, двигались платформы с железным ломом и чугуном. Первая мартеновская печь была уже полностью восстановлена. Мы готовили её к эксплуатации.
По плану завод должен был дать первую плавку в июле 1943 года. Чтобы выполнить план, надо было начать загрузку печи шихтой не позже полудня 31 июля. Нам удалось это. И вот наступил торжественный день.
Для участия в торжестве выпуска первой плавки были приглашены на вечер многочисленные гости, представители общегородских и районных организаций, участники обороны Сталинграда. Выездная редакция «Комсомольской Правды» начала готовить специальный выпуск под заголовком «Есть сталь Сталинграда».
Печь вводилась в эксплуатацию под моим руководством комсомольской бригадой, отличившейся на восстановительных работах. Эта бригада в большинстве своем состояла из молодых ребят и девушек, приехавших на помощь Сталинграду из разных областей страны. Сначала они работали так же, как и все наши старые сталевары, вернувшиеся из эвакуации, на расчистке подъездов к цеху и самого цеха, потом на кладке печи, строительстве подъездных путей, восстановлении механизмов. Теперь комсомольцы стояли и на основном агрегате и на всех вспомогательных участках, начиная от погрузки шихты до разлива металла. Это было новое поколение металлургов, заменившее сталеваров, которые влились в армию и ушли с ней в наступление.
Первые два часа завалка печи шла нормально. Паровозик узкоколейки проталкивал в ворота печного пролёта один состав вагонеток за другим. Было уже завалено в печь одиннадцать тонн железного лома. И вдруг одна пустяковая как будто авария расстроила весь налаженный процесс работы. При восстановлении паровозика свисток оказался посаженным чуть-чуть выше, чем это разрешал габарит. Ударившись о ворота, свисток слетел. Пар вышел из котла. Чтобы поднять пар, нужно было два-три часа. А другого паровозика не было: мы успели восстановить только один.
Я думал, что делать? Поднимать ли пар в котле паровозика? Но пока мы поднимем пар, плавка может закиснуть, а это значит, что сталь не будет дана сегодня. А сколько было об этом разговоров: «Вот, думали, что не удастся восстановить завод, а мартеновцы на днях уже дают сталь!». «Ведь это мартеновский цех, в этом цехе гвардейцы стояли насмерть!», «Мартеновцы не должны подвести, их цех окружён памятниками героям». И после этого — срыв плана, позорная отмена торжества, о котором уже оповещён весь город.
Только бы никто за стенами цеха не узнал о том, что у нас произошла авария, — думали мы. У всех была одна мысль: несмотря ни на что, плавка должна быть дана сегодня. И сталевары, и машинисты, и грузчики подбегали ко мне встревоженные, спрашивали:
— Семён Павлович, не сообщайте ничего директору: хоть и вручную, а завалим печь вовремя.
Все поняли, что другого выхода нет, и без всякой команды, как в бою, когда люди видят, что надо любой ценой спасать положение, перешли со своих участков на погрузку и подачу вагонеток вручную.
Вспоминаешь сейчас, как мы всем цехом, потные, подкатывали вагонетки с шихтой, и кажется, что всем нам тогда кто-то нашёптывал: «Эх, вы, как же это так случилось! Скорее, скорее заваливайте печь, пока еще никто не узнал об аварии!» Я всё думал, что вот придёт директор, увидит, что мы работаем вручную, поймёт, в чем дело, и скажет:
— Ну, теперь всё равно плавки сегодня вам не дать, план сорван.
— Нет, дадим, хоть в последние минуты перед двенадцатью часами, но сегодня, в июле, — мысленно отвечал я директору.
Мы выпустили плавку в 10 часов 15 минут вечера, когда стало уже совсем темно. Перекрытия над цехом ещё не было. Печь вводилась в эксплуатацию под открытым небом. Зарево от расплавленного металла поднялось высоко над Сталинградом. Я стоял в толпе гостей, смотрел вместе со всеми, как огненный поток металла лился по желобу в ковш, думал, что вот рядом со мной стоят люди, которые ещё недавно сражались с врагом у этой печи, из которой сейчас льётся металл, и вдруг мне пришла в голову поразившая меня мысль: «Как же это так — ведь кровля над цехом ещё не восстановлена; торопясь дать плавку, мы и не подумали об этом. Что же теперь будет со светомаскировкой? Война ещё продолжается, город затемнён, возможны налёты вражеской авиации, а тут зарево, которое должно быть видно в радиусе 30–40 километров!». Но никто из собравшихся не обращал на это внимания, как будто теперь светомаскировка не имела уже никакого значения. Все поздравляли друг друга с выпуском стали. Сталевар Соколков, сын одного из старейших сталеваров нашего завода, вместе с отцом работавший на восстановлении печи, разливал ложкой металл по плите, и гости разбирали на память остуженные в ведре с водой лепешки стали. Некоторые, прежде чем спрятать в карман эту лепешку, долго смотрели на неё, ощупывали ее пальцами, точно это был не простой кусок металла, остуженного после взятия пробы, из расплавленной ванны, а что-то необыкновенное, какое-то чудо.
Кончились бои в Сталинграде. Вывели мы наших детишек из блиндажа. Даже не верилось, что можно ходить, не пригибаясь. Бойцы, которые около нас размещались, стали уходить куда-то, и решили мы с подругой — Ольгой Васильевной Долгополовой, — что надо домой вернуться. Потянуло на старое обжитое место. Пошли к себе на Мамаев бугор к остановке «Вторая верста». Что ж мы увидели? Поле боя и — всё. Первым делом побежали к роднику чистой воды напиться, по которой так соскучились. Перетащили потом сюда своих детей и пожитки; опять начали себе жилище строить. Получилась не то хатёнка, не то землянка, а все же старались, чтобы попрочней было. Тут мне пила-ножовка и топор, которые все бои с собой таскала, пригодились.
Оттащили мы с Ольгой немецкие трупы от своего жилья. Трудно было сначала. Куда ни глянешь, трупы да ящики от патронов, ленты пулемётные, каски железные: всё с землёй перемешано. Пугал и скрип и одинокий выстрел. Детей наружу страшно было выпускать — того и гляди на минах подорвутся. Они, как всегда, с Долгополовой оставались, а я с Мамаева кургана сразу в город пошла; хотелось и мне на площади Павших борцов побывать, послушать людей на митинге. Давно я так много людей в одном месте не видела. Бойцы радовались, обнимали друг друга. До начала митинга все плясали и песни пели. Стояли мы тогда, гражданские, невдалеке от военных; вместе с ними слушали тех, кто на митинге выступал. Увидела я здесь впервые товарища Хрущева и генерала Чуйкова и других командиров, о которых много слыхала.
Бывало, думали мы с Ольгой, что уж никого в живых после таких боёв не останется, а оказалось, что вся площадь полным полна. Со всех сторон войска идут — молодые, сильные наши ребята. А на некоторых полушубки беленькие, совсем чистенькие, как свежий снежок.
Вернулась я с митинга в свою хибарку. — Ну, говорю, всех наших полководцев видела! Рассказала я своей подруге о том, как на этой площади поклялись мы, сталинградцы, товарищу Сталину свой город восстановить.
Решили мы тогда пойти районную власть разыскивать. Встретила я свою знакомую Марию Петровну Лисунову, которая райОНО заведывала. Обрадовалась она мне и тоже говорит, что надо за дело скорей приниматься. Встретилась я и с Мурашкиной Татьяной Семёновной. Пошли мы по району. Шли и всё по сторонам смотрели, не осталось ли где какого уцелевшего домика или хоть какого уголка, который можно было бы на первых порах под жилье приспособить. Татьяна Семёновна меня спрашивает, как я собираюсь жить дальше, и тут же говорит, что нужно открывать в районе детские дома и о детях позаботиться.
Решили мы устроить в нашем районе первый детский приёмник на Оренбургской улице в маленьком полуразрушенном домике. До последнего дня жили в нём немецкие офицеры. Видно было, мало кто из них выбрался отсюда живым. Весь этот домик был набит немецкими трупами. Вынесли мы трупы, хлам да мусор, стали всё мыть и дезинфицировать; лазили по немецким блиндажам, собирали одеяла, посуду, стулья… Бывало, смотришь — идёт к нам какой-нибудь военный, а на руках у него малыш. Из каких только ям тогда детей не вытаскивали.
Долго не могли мы достать в городе целого оконного стекла. В каком-то блиндаже нашли несколько зеркал, ободрали их и вставили в рамы вместо стекла.
Снова к жизни надо было привыкать. Жили мы тогда, женщины, очень дружно. Дети лягут спать, а мы сидим тут же, и не верится нам: неужели они в кроватках лежат, ножки свободно вытянуть могут. Сидим это мы, между собой вполголоса толкуем, а сами-то думаем — где сейчас бойцы наши, с которыми мы рядом жили… Ведь по-прежнему они по сырой земле ползают, по-прежнему себя не щадят. Как начали гнать врага от Сталинграда, так и не останавливаются. А здесь — занавесишь небольшие оконца и сидишь в тишине. Детишки во сне чмокают, улыбаются, кто вскрикнет тревожно — подойдёшь, разбудишь, перевернёшь на бочок, поправишь подушечку; он и опять спокойно спит.
Смотришь на них и думаешь: как наши дети жить будут.
Часто мне приходилось тогда в райкоме партии и в райисполкоме бывать. То Мурашкина спросит про детишек наших, то в райкоме партии товарищ Грачева какую мысль подаст. У них у самих были дети маленькие, они нашу нужду хорошо понимали.
Бывало, соберёмся мы все вместе и думаем, что бы ещё сделать, чтобы люди меньше лишений чувствовали. Я всегда говорила, что хоть и не специалисты мы по многим делам, а стоит нам только взяться, с любым делом справимся. Ведь не одни мы. Тогда с каждым днём заметно было, как народу всё больше становится. Откуда к нам только ни приезжали: и из Сибири, и из Татарии, и из Башкирии; откуда только поезда ни приходили и чего только ни везли… Пойдёшь на станцию и видишь — поезда прибывают, а на вагонах написано: «Тебе, Сталинград».
Как-то уж летом слышу я разговор о том, что на площади 9 января большой четырёхэтажный дом восстанавливать начали. Ну, думаю, хорошо; не всё людям в палатках да под лестничными клетками жить. Про дом тот много разговоров шло. Мы уже давно на передовой от солдат слыхали, что был среди них сержант Павлов, который как занял этот дом, так ни на шаг от него и не отступил. Нам ещё в военных газетах и в листовках про него статьи читали. Всех тогда воинов призывали быть такими же, как этот сержант. Так и прозвали этот дом, ещё когда оборона была, «Домом Павлова».
А теперь, бывало, иду, смотрю на этот дом по середине площади, так же, как и другие, побит он снарядами — и думаю, как чудно: Дом Павлова. А какой он собой, этот Павлов? Может быть, и я его когда видела, этого Павлова, что за герой?
Как-то зашёл среди нас, женщин, разговор про Дом Павлова; начали вспоминать о том, какие рядом дома стояли, как мельница под огнём немцев работала, как туда за мукой ездили, все завидовали тем людям, которые снова жить будут в знаменитом доме.
Слышим, восстанавливать тот дом начали, да рабочих рук не хватает. Повели мы, женщины, между собой разговор об этом и решили, что надо нам, женам фронтовиков, за него взяться. Наше дело помочь строителям Дома Павлова.
Посоветовались мы с районными работниками; говорят они нам: лиха беда — начало, мы вам поможем. И тут же дали совет, как лучше к делу приступить. Вот и вышли мы тринадцатого июля, в воскресный день, к Дому Павлова целой бригадой. Были среди нас разные женщины: воспитательница Кузубова Мария, муж ее в армии погиб, и молодая девушка комсомолка Маруся Вилячкина, подруга моя Долгополова и другая воспитательница нашего детского дома Мартынова Александра Васильевна. У неё четыре сына в армии были, и с собой на работу она взяла пятнадцатилетнюю дочь Людмилу.
Сталинградцы начинают восстанавливать свой город.
Перед тем как приступить к работе, осмотрели мы дом. Вслух надписи на его стенах читали. Кто-то написал на уцелевшей стене чёрной краской: «Мать-Родина, здесь насмерть стояли гвардейцы Родимцева. Этот дом отстоял гвардии сержант Я. Павлов».
Приступили мы к работе: взялись за расчистку, начали мусор таскать. Работаем и смеёмся: вот бы Павлову сейчас посмотреть, как женщины-домохозяйки вместе с молоденькими девчатами теперь в его доме хозяйничают.
Меня в первый же день бригадиром выбрали. Должно быть, потому, что уже знали, что я строительным делом люблю заниматься. Уж так у нас повелось: кому гвоздик, топор или пилу — всегда ко мне.
День был солнечный, настроение у всех было хорошее. Поработали мы несколько часов, во вкус вошли; я не заметила, как ко мне какой-то мужчина высокий подошёл, говорит:
— Товарищ, на одну минуточку; я — корреспондент из «Сталинградской правды». — Ну, и начал меня расспрашивать о том, как это мы додумались бригаду такую собрать. Я ему о том, что думала, и рассказала. Он говорит: — Дело хорошее.
— Конечно, хорошее, — отвечаю я ему. — Это мы здесь только детсадские, а если бы другие сталинградки за это дело взялись, нас бы здесь не столько было.
А он говорит: — Вы бы об этом в газету написали.
Подозвала я наших комсомолок, студенток. Составили мы обращение, в котором призывали сталинградцев трудиться на восстановлении родного города так же самоотверженно, как борются с врагом наши отцы, мужья и братья; подписались под обращением, а потом снова за работу принялись.
Через несколько дней смотрим — в газете наше обращение на видном месте напечатано.
Стали мы ежедневно с пяти-шести часов вечера, после того как заканчивали свою смену в детском саду, выходить на работу к Дому Павлова. Очень я была довольна, когда в следующий выходной день, двадцатого июля, к Дому Павлова со всех сторон нашего района начали сходиться женщины — и с Метизного завода, и с Мясокомбината, и с холодильника. А кроме того, домохозяйки — молодые и пожилые. Даже два инвалида Отечественной войны пришли, говорят: «Мы вам не помешаем, позвольте и нам в этом деле принять участие».
Разбились мы на бригады, — всем хватило дела. Кто воду с Волги для извести и цемента на стройку коромыслами таскает, кто кирпич наверх носит.
Мартынова наша повязала фартук, боевая этакая, говорит: «Война кончится, сыны мои придут, будут работать, а сейчас я за них».
Вымажемся мы все — кто в извести, кто в глине, — после работы идём на Волгу купаться. На работу и с работы мы всегда шли с песнями. Затянем «Провожала мать сыночка…», далеко слышно — сталинградки идут.
Как придешь с постройки в детский сад, даже детишки, если не спят ещё, про работу спрашивают. И дочурки мои все допытываются: «Ну, как, мама, перекрыли?».
Спрашивали меня разные люди — трудно ли нам. Конечно, трудно было. Но потрудишься и думаешь: а всё же пот не кровь; труднее тем, кто кровь свою за Родину проливает.
Вначале землю таскали, копали, подготавливали и котлованы, и траншеи, а потом заделались и штукатурами, и за кладку кирпичей взялись. Один раз кирпичную стенку выложили; говорят нам — плохо. Три раза её разбирали, а все-таки вывели. Мне особенно нравилось укладывать кирпичи. И у меня сначала кирпичи ходили то влево, то вправо, то вниз, то вверх; а потом стала я класть кирпич к кирпичу. Стоишь, бывало, наверху, смотришь с четвёртого этажа на город и думаешь: сколько нужно труда, чтобы снова повсюду здесь дома стояли. Сколько это надо кирпича уложить! Но ведь не одна я здесь. Так, по камешку, по камешку и дело начнём.
Мы ещё строили, ещё штукатурка не успела высохнуть, а уж на наших глазах в Доме Павлова первые готовые комнаты заселялись, детишки появились. Бывало, смотришь — какой-нибудь карапуз кирпич схватит и тоже наверх тащит. Даже дети у нас в детском саду стали из кубиков «дом Павлова» складывать.
Когда отстроили мы свой первый дом, Дом Павлова, крепко благодарили нас строители за помощь, а мы их за ученье.
Как-то в те дни со мной иностранные корреспонденты беседовали, всё спрашивали, чем я от других женщин отличаюсь — пешком ли я на работу хожу или на автомобиле езжу, какая, мол, у меня сила? Ну, что было на это ответить, смеюсь: конечно, пешком, а сила у меня самая обыкновенная — двенадцать лошадиных сил. Не знаю только, что им переводчик передал. Конечно, сила самая обыкновенная у всех у нас была. А сильны мы были только желанием как можно скорей хорошую жизнь наладить.
С Дома Павлова и пошло. Начали женщины по своей охоте и за другие дома браться. Приехали в Сталинград девушки-сибирячки, посмотрели, как мы Дом Павлова восстанавливаем, и решили восстановить дом, который защищали в Сталинграде их земляки.
Черкасовские бригады на восстановлении города.
Стало таких бригад, как наша первая, не сотни, а тысячи. После основной работы выходили женщины восстанавливать цехи на Тракторном и на «Красном Октябре». Всерьез стали мы строительные профессии изучать. Сотни женщин получили удостоверение о том, что стали они кто каменщиком, кто штукатуром, кто плотником.
Чего только ни делали тогда наши добровольцы: и трамвайные пути укладывали, и металлический лом собирали, тротуары очищали, вывозили шлак на ремонт шоссейных дорог, завалы разбирали и фундаменты рыли, водопровод прокладывали, клубы и кинотеатры строили. Потом стали и цветы сажать, окапывать деревья в садах, ямы рыть для новых посадок. Много новых скверов, бульваров будет у нас в Сталинграде. На Мамаевом кургане решили центральный парк разбить. Там, где мы по буграм ползали, газоны будут да клумбы, а у подножья нашей горы, как объяснили мне архитекторы, будет стадион.
Моей бригаде пришлось как следует поработать, чтобы от других не отставать.
Я сейчас работаю в детском саду, который мы сами заново отстроили — от фундамента до крыши; всё своими руками за одно лето сделали. До сих пор наша бригада держит два переходящих знамени — одно районное, другое городское.
Когда узнали о нашей работе бойцы на фронте, начали они с нами переписываться. Интересно было им знать, как теперь в Сталинграде, за который они воевали, люди живут. Большая переписка у нас с фронтами началась. А вот от товарища Павлова всё писем не приходило. Мы уж думали, что он погиб на войне. А оказалось, что ранен был, в госпитале лежал.
Пришлось всё же нам с ним встретиться. Уже кончилась война, как узнали мы вдруг, что приехал к нам в гости товарищ Павлов Яков Федотович, привёз нам привет от гвардейцев дивизии Родимцева.
Приехал он уже к нам не сержантом, а младшим лейтенантом, на груди его была Золотая Звезда Героя Советского Союза, планки орденов и медалей и две полоски о ранениях. А сам он такой невысокий, худенький, сероглазый. Я вначале не знала, с чего начать разговор, волновалась, вижу и он как-то смущается — кругом народу много. Поздоровались мы, и сразу почувствовала я себя с ним так, словно на одной улице в детстве росли.
Товарищ Павлов несколько раз обошёл фасад своего дома, заглядывал во все подъезды, со всеми жильцами здоровался, всё благодарил нас, строителей, и приветы от товарищей передавал.
А потом, окружённый детворой, пошёл он на площадь 9 января, где в братской могиле похоронены гвардейцы, с которыми вместе Павлов сражался. Долго он у могилы молча стоял, а потом сказал детям:
— Это они за ваше счастье жизни своей не пожалели.
Собрались мы все вместе в квартире одного фронтовика, товарища Жукова. Он теперь жил в Доме Павлова. Собрались мы за праздничным столом, вроде как на новоселье. Много нас народу было, удивительно даже как все и разместились: и жильцы были, и работники Дзержинского райкома партии, даже делегаты от предприятий к нам на вечер пришли. Лучший кондитер в городе прислал товарищу Павлову огромный торт. Отрезали первый кусок торта и положили на тарелку Павлову, а второй кусок мне положили. Выпили мы по бокалу в честь наших славных защитников, в честь гвардейцев Родимцева, а потом тост был за нас, сталинградских женщин.
Еще с многими сталинградцами встречался Павлов, и мне приходилось бывать при этих встречах.
Встречались мы всё на вечерах да на митингах, а как-то пришёл он и домой ко мне — детишкам гостинцев принес. Уселись мои девчонки к нему на колени, начали ему волосы теребить и все его отличия рассматривать. А он стал рассказывать нам запросто свою историю. Из госпиталя не удалось ему вернуться в родную дивизию генерала Родимцева. В других частях он воевал и даже не знал о том, что давно уже присвоено ему звание Героя Советского Союза. А как-то попался в его руки журнал, в котором снимок был помещён, как мы на восстановлении Дома Павлова работали, он и сказал своим товарищам: «Вот, посмотрите, дом в Сталинграде, который я оборонял». Только после этого узнали, что он и есть этот самый сержант Павлов. Снова тогда связался товарищ Павлов со своей дивизией, затребовали они его к себе. Вернулся он в свой полк, которым в дни обороны полковник Елин командовал: вместе с этим полком до Берлина дошёл.
Долго в тот вечер разговаривали мы о войне да о мирной жизни.
Когда собрались мы провожать товарища Павлова, снова подошли к его дому. Попрощался он с жильцами да с детишками, а перед тем как сесть в машину, написал он на фасаде здания: «Дом у Черкасовой принял пригодным для жилья».
Не успели замолкнуть в Сталинграде последние выстрелы, как бойцы и командиры стали собирать в освобождённых от немцев районах детей, ютившихся в щелях, подвалах, туннелях, блиндажах.
В Дубовке, на Волге, для них был организован специальный детский дом.
Одежду этих детей пришлось уничтожить, так как она была сплошь покрыта насекомыми. Запаса одежды в детском доме еще не было. Стирать бельё приходилось, когда дети спали, чтобы снова надеть его, когда они встанут. Не было у нас тогда ещё и никакого оборудования.
Дети пошли в школы.
Это были трудные дни. Ведь некоторые дети попали к нам настолько истощёнными, что не в состоянии были двигаться. Они ещё не оправились от страха; их продолжали преследовать перенесённые ими ужасы войны. Когда ночью над Дубовкой пролетал самолёт, дети поднимали отчаянный крик, бросались к няням, цеплялись за их одежду и долго не могли успокоиться. Так воспринимали они не только гул самолётов, но каждый резкий неожиданный звук на улице или в доме. Особенно тяжело переносили дети первые весенние грозы. Их пугали удары грома. Они кричали: «Бомбят! Бомбят!»
Лене Бесфамильной было всего четыре года, когда она попала в наш детский дом. Она не играла с детьми, исподлобья хмуро смотрела на всех.
Однажды, рассматривая журнал, Лена вдруг дико вскрикнула. Она увидела на картинке немца. «Это он убил мою маму!» — закричала она.
На глазах пятилетней Гали Ивановой фашисты убили её мать, братишек и сестрёнок. Она осталась одна и выжила только потому, что ее кормила какая-то незнакомая женщина. Первое время по приходе в детдом Галя страдала тяжёлой бессонницей, боялась малейшего шороха, ни на шаг не отпускала от себя воспитателя или ночную няню.
Некоторые дети в течение нескольких месяцев не проронили ни одного слова. Нам, воспитателям, было тяжело смотреть на них. Посмотришь — и невольно отвернёшься. Некоторые воспитательницы едва сдерживали слёзы.
Вова Милов как-то подошёл к воспитательнице и сказал ей: «Тетя, убейте меня, я не хочу жить!». «Зачем ты так говоришь?» — возмутилась воспитательница. «А что ж, у меня нет мамы» — ответил ей Володя.
Раньше других стали круглолицыми и весёлыми дети, которых в дни осады приютили у себя красноармейцы.
Вот Вадик Богатырёв. Когда его привезли к нам, этот мальчик показался мне таким крохотным, что я не удержалась и невольно воскликнула: «Ой, какой маленький, что ж мы с ним будем делать!». Вадик понял, что это относится к нему, посмотрел на всех и гордо заявил: «Я маленький, да удаленький». Странно было слышать это от такого малыша. Сестрёнка его Аля рассказала нам, что папа их на войне, а маму убило, когда они бежали на переправу. Красноармейцы нашли его под трупом матери. «Я думала, что он убит, — рассказывала Аля, — с Вадика текла кровь, но он оказался жив и даже не был ранен. Это была кровь нашей мамы».
Первое время все дети рисовали только на одну тему. Нарисуют кружочки, а потом объясняют, что это советский самолёт сбросил бомбу на немецкий танк и танк загорелся. Нарисуют кружочки и палочки, обведут их красным карандашом и говорят: «Это убитые лежат — без рук, без ног, в крови». Только позже, через несколько месяцев, дети стали рисовать и птиц, и грибки, и цветы.
Мы были свидетелями незабываемых встреч.
Как-то ночью на пристани в ожидании парохода я услышала, что кто-то спрашивает о нашем детском доме. Оказалось, что это приехал отец Люды Вакс. Парохода не было, и я вызвалась довести его до детского дома.
Дети спали. Я подошла к кроватке Люды. Она проснулась.
— Людочка, знаешь кто к тебе приехал?.. Твой папа.
Люда от радости обвила меня руками, прижалась, а потом стала поспешно одеваться. Она спросила меня:
— Как же я ему скажу, что маму убили; он ведь расстроится.
— Он, должно быть, уже знает об этом, — успокоила я ее.
Люда вошла в зал. В зале было темно. Отец поймал её и прижал к себе.
— Людочка, скажи мне что-нибудь, — глотая слёзы, тихо сказал он.
— Папа, маму убило, — сквозь слёзы также тихо ответила девочка.
В зал принесли свет. Утирая слёзы, девочка взглянула на отца и сказала:
— Папа, ты уходил от нас молодым, а теперь, посмотри, ты совсем седой. Помнишь, у тебя сумка была за поясом?
— Да, Людочка, помню. Тогда я был моложе.
Жили у нас в детском доме две девочки, сёстры-близнецы, Лена и Галя. Голубоглазые, хорошие девочки. Они были удивительно похожи друг на друга. Мать их считали погибшей, а отец был на фронте. Галя всегда спрашивала нас, где её мама. Однажды она исчезла. Её искали всюду, но не могли найти. Заявили об этом в милицию, звонили по телефону по всем пристаням, наконец, узнали, что Галя прибежала на пристань в то время, когда у пристани стоял большой пароход «Пионерский лагерь». Её обступили пионеры; спрашивали, о чём она плачет. Галя ответила, что она разыскивает маму. Пароход ушёл, и Галя уехала с пионерами, вверх по Волге.
Леночка плакала по своей сестрёнке и всё ждала, когда Галю снова привезут в Дубовку.
Прошёл месяц. Однажды во двор детского дома вошла женщина с большим чемоданом. Она остановилась и стала внимательно вглядываться в лица пробегавших детей. К ней подошла воспитательница. Женщина поставила чемодан на землю, вытерла пот с лица и спросила:
— Скажите, пожалуйста, у вас находятся две девочки Косьяненко — Галя и Лена?
Лена выбежала из толпы детей и с криком бросилась к матери. Мать и дочь, обнявшись, горько рыдали.
— Где же Галя? — спросила мать.
— Она поехала тебя искать, — ответила девочка.
Мать этих девочек рассказала нам свою историю. Во время бомбёжки она была тяжело ранена. Ее подобрали бойцы, а двух ее девочек завалило, и только недавно, после долгих поисков, она узнала о том, что они живы.
Трёхлетний Шурик Арьков ничего не знал о своих родителях. Когда его спрашивали: «Шура, где твоя мама?» — он отвечал: «Вот она» — и указывал на свою воспитательницу. И вот однажды утром в детский дом пришёл мужчина-инвалид и заявил, что здесь находится его сын, Арьков Шура, но в лицо он его не знает, потому что сын родился, когда он был на фронте. Ему показали сына. Он взял его на руки, стал целовать. Мальчик смотрел на него как на чужого, а потом крепко прижался к нему.
В нашем доме было много детей, матери которых погибли в Сталинграде, а отцы сражались на фронте. Приезд каждого отца-фронтовика был большим событием в нашей жизни.
— Скоро и к нам приедут папы, — говорили дети, когда кто-нибудь из вернувшихся с фронта военных увозил от нас сына или дочку.
Конечно, в дни войны все советские дети особенно тянулись к военным. Но мне кажется, что у маленьких сталинградцев, которые пережили всю оборону в окопах и блиндажах, это тяготение было особенно сильно.
В Дубовке стояла воинская часть. Эта часть помогала нам перевозить дрова, сено, овощи. Бойцы ежедневно подвозили нам воду. Военные приходили к нам, становились в круг с детьми и играли вместе с ними.
Эти дети спасены.
Особенно полюбили наши дети капитана Пучкова. Они называли его дядей Митей. Когда дядя Митя встречал детей на улице, он останавливал свой мотоцикл и каждому позволял посигналить. Однажды дети задумали пригласить дядю Митю на свой праздник. Они пошли в штаб и заявили об этом. Но в штабе не знали, какого дядю Митю они хотят пригласить, а дети не знали фамилию своего любимца. Но всё же дядю Митю, которого требовали дети, разыскали, и он появился на празднике.
Как-то нам сообщили, что в детский дом едут гости — гвардейцы с фронта — и везут детям подарки. Стоявший недалеко Толя Гончаров, услышав эту весть, всплеснул руками и быстро побежал по лестнице.
— Ребята! Ребята! К нам едут гвардейцы с фронта!
— Гвардейцы едут! Гвардейцы! Давайте приведём в порядок комнаты, чтобы гвардейцы нас похвалили, — воскликнула шестилетняя Нина Бесфамильная.
— Ребята, а вы знаете, кто такие гвардейцы? — спросила воспитательница.
— Знаем. Это самые храбрые. Это они побили немцев в Сталинграде.
К нам приехала делегация гвардейского механизированного соединения которым командовал гвардии генерал-лейтенант Обухов.
Дети с крыльца хором приветствовали гостей.
Обычно после ужина дети шли в спальню. На этот раз, в честь приезда гвардейцев, им разрешили побыть в зале с гостями.
Шестилетний мальчик, теребя кудрявые волосы майора Суворова, спрашивал:
— Дядя, правда, что вы гвардеец?
— Дядя, а вам на фронте дают сметану? — спрашивал Толя Гончаров, сидя на коленях у другого гвардейца, и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Нет, вам на фронте нельзя есть сметану, потому что пока вы её будете кушать, немец может вас окружить; ведь сметану кушают маленькой ложечкой, а это очень долго.
Несколько дней прожили гвардейцы в гостях у детей. Они помнили, какими были наши дети, когда их собирали по подвалам и блиндажам. Теперь это были обыкновенные, весёлые советские ребятишки. Наши воспитанники давно окрепли, поправились и успокоились. Вова Милов уже не говорил о том, что не хочет жить, а весело и задорно играл с детьми; Галя Иванова уже спала безмятежным детским сном. Прогулки на Волгу, в сады, в степь, в парк отвлекли детей от мрачных мыслей, а твёрдый режим, усиленное питание и пребывание на воздухе покрыли их щёчки здоровым румянцем.
Мы с мужем давно учительствуем в Сталинграде, на «Красном Октябре». А в эвакуацию жили в селе Караваинка, километров полтораста от Сталинграда вверх по Волге. Пешком сюда пришли, вещи на тачке везли по песчаному берегу вчетвером, — я, муж, дочь и сын. В Караваинке устроились неплохо — своим любимым делом занимались: муж был директором школы, я географию преподавала. Но когда услышали по радио, что бои в Сталинграде окончились, немцы капитулировали, потянуло в родной город. Я думала: хоть развалины там одни остались, а все-таки Сталинград!
Муж мой не мог бросить свою должность, а мне то, что он директор, на руку было. Я прямо сказала ему:
— Хоть ты мое начальство, но спрашивать тебя не буду, уйду и всё.
Сына я оставила с мужем, а Ирина, дочь моя, тоже решила вернуться в Сталинград. Она в начале войны окончила десятилетку, а потом до эвакуации работала фрезеровщицей на Тракторном.
Отправились мы с ней вдвоем, положив в сумочки по паре белья, немного пшена и сухарей. Шли Волгой, по льду. Оттепель была, неледь, дождь шел со снегом, а за Пролейкой, где мы ночевали, метель разыгралась. Дорога стала теряться: ничего не видно, и вдруг вода заблестит, выступает из подо льда.
У меня сердце больное. Чувствую, что не в силах дальше идти: пройдешь пять шагов, а ветер на десять назад отнесёт. Стоим, не знаю, что делать; хочу уже возвращаться, но дочь умоляет:
— Мамочка, ну ещё немножко — может, попутная машина нагонит.
— Какая, — говорю, — машина в такую метель поедет Волгой!
Идём дальше. Стараемся только дороги держаться. Страшно стало, думала, что заметёт нас. Дочь тоже уже начала выбиваться из сил. Вдруг, слышим, позади нас что-то тарахтит. Это была машина, нагруженная железными бочками.
Просим подвезти.
— А вам куда? — спрашивает шофёр.
— В Сталинград, — говорим.
Шофёр смеется:
— Садитесь скорее, а то вас ветер в другую сторону несёт.
Машина довезла нас быстро.
И вот поднимаемся с Волги по разбитой лестнице к «Красному Октябрю». Вокруг трупы немцев и дощечки с надписью «мины». Ни одной целой стены. Приходим к своему дому — сгорел. Мёртвая тишина, пустота. А ведь пять месяцев назад по этой улице шли трамваи, мчались автобусы, автомобили; рядом громыхали пригородные поезда! Впереди, за железной дорогой, стояло одно из самых красивых в районе зданий — 90-я школа, в которой работал муж, учился сын. Позади, ближе к Волге, была 35-я школа. Здесь я работала, училась дочь. Ничего нет — всё уничтожил враг.
Стоим в тяжёлом раздумье возле пепелища своего дома: куда идти, где будем ночевать? Мимо изредка проходят люди. Думаю, куда они идут, где живут?
Две женщины катят тачку. В одной из них дочь узнает свою знакомую, Марию Опачину. Эта женщина приглашает нас к себе и спешит поделиться своей радостью: сегодня получила немного муки, первый паёк.
Она жила в блиндаже на берегу Волги. Никогда не забуду я того, что увидела, войдя в эту сырую и тёмную яму. Нас встретила седая, костистая старуха с чёрным, точно обуглившимся лицом и маленькая, худенькая девочка, выглядывавшая из темного угла.
В детстве мне было очень страшно, когда я смотрела на картинку, изображавшую смерть с косой в руке. Старуха напомнила мне эту картинку. Оказалось же, что это вовсе не старуха, а женщина моих лет. Фашисты убили её мужа, отобрали все продукты, одежду. Во время боёв ей не раз приходилось под пулями перебираться со своей дочерью из одного укрытия в другое.
Первую ночь в блиндаже, несмотря на страшную усталость, я не могла спать. Постелила свое кожаное пальто, дочь легла, а я села у ее изголовья и всю ночь сидела, думала. В эту ночь я думала, хватит ли у нас с дочерью сил, чтобы перенести лишения, которые ожидают здесь. Что Сталинград разрушен, я знала до прихода в город, но что он до такой степени разрушен, не предполагала. Я думала, пошла бы я в Сталинград или нет, зная всё, что встречу здесь. И спрашивала себя: не лучше ли вернуться назад? Убеждала, что шла не для того, чтобы возвращаться, и тут же ловила себя на мысли, что я шла работать в школе, а школы нет и даже места нет, где можно было бы собрать детей.
Утром я вышла из блиндажа, так и не решив, что делать. Не знаю, что думала дочь. Она была тоже испугана тем, что мы увидели, но на мой вопрос, как быть, ответила твёрдо:
— Надо искать власть.
Райисполком помещался тогда за Банным оврагом, в посёлке Лазурь, в маленьком сарайчике с железной печкой. Там я встретила заврайоно товарища Ивину. Она очень обрадовалась, увидев меня, и не стала спрашивать, останусь я или нет, а сразу заговорила, что надо скорее собирать детей и открывать школу.
Долго беседовали мы с ней, советовались, как приступить к работе. Она мне сказала, что в посёлке уцелело несколько подвалов, один из которых можно использовать под школу. Я пошла осматривать этот подвал уже без всяких сомнений, окончательно решив, что остаюсь в Сталинграде.
Райисполком дал нам с Ириной отдельный блиндаж на берегу Волги. Мы быстро оборудовали его: притащили найденную среди развалин кровать, поставили ящик вместо стола, в дверь вставили стеклышко, заменившее нам окно. Одного нам не хватало — котелка, в котором можно было бы сварить что-нибудь. Мы пошли на поиски его и нашли на берегу среди валявшегося здесь мусора. Красноармейцы, жившие в соседнем блиндаже, увидев, как мы чистим найденный котелок, принесли нам вечером ведро и тазик для хозяйства. От этих красноармейцев мы узнали, что в развалинах завода еще скрываются отдельные немцы, и, испугавшись, решили на ночь припирать чем-нибудь дверь.
Дочь взяли работать в райисполком. Она составляла списки населения на получение продовольствия, а я тут же собирала сведения о детях школьного возраста. Но не все родители могли сами придти в райисполком. Те, кому пришлось жить на территории, занятой немцами, обессилев от голодовки, не вылезали из своих убежищ. Я ходила по посёлку и разыскивала детей по блиндажам и ямам. Идёшь, видишь яму, прикрытую досками или старым железом, тряпками; заглянешь в неё — люди живут.
Первое время, пока сапёры не разминировали освобождённой территории, страшно было ходить — куда ни повернешься, всюду дощечки с надписью «мины». Однажды, возвращаясь из посёлка в свой блиндаж, задумалась о чем-то и вдруг вижу впереди надпись «мины», оглянулась назад — «мины», шагнула в сторону — «мины». Я думала: сейчас вот шагну и взорвусь, а вблизи ни одной живой души нет. Самым ужасным мне почему-то казалось то, что никто не узнает даже, куда я исчезла.
Будь кто-нибудь поблизости, я бы так не испугалась. Хорошо ещё, что не совсем стемнело, следы свои на снегу увидела — по ним и вышла назад.
Задымили заводы.
Подвал, выделенный под школу, находился за Банным оврагом. Там особенно много было мин. Пока доберёшься, не раз подумаешь, что сейчас тебя разорвёт на куски.
Несколько дней я откапывала этот подвал: окно его завалило землёй при взрыве авиабомбы. Земля оледенела: лопатой не возьмёшь, только ломом. А тут ещё разбитая телега вмёрзла в землю. Мучение с ней было, я отпиливала её по кусочку — отпилю и снова долблю. Раскопала окно, стала очищать подвал от хлама. Он завален был поломанными железными кроватями.
Тяжело приходилось так, что иной раз, измучившись за день, едва дойдёшь до своего блиндажа, свалишься на койку и плачешь. Чего плачешь, сама не знаешь; просто тяжело. Снабжение еще не налажено было, продукты на машинах возили из-за Волги, а уже распутица наступила: застрянет где-нибудь машина, и жди, пока её вытащат или другая придёт. Ляжешь голодной, кажется, что утром не хватит сил подняться с постели, плачешь, а проснёшься, подумаешь, что скоро школу откроем, снова с детьми буду заниматься, и бежишь, как молоденькая, торопишься вымыть, побелить подвал.
Когда дети начали собираться, легче стало — все помогали мне. Первой пришла пятнадцатилетняя Мария Милосердова. Она привела в школу свою младшую сестру Зину, которой заменяла мать, убитую немцами на ее глазах. Потом пришла Люба Горшкова. У неё брат и сестра погибли при бомбёжке, отца-ополченца немцы заживо сожгли в сарае, где он лежал раненый.
После всех потрясений и ужасов детям сначала не верилось, что они опять будут учиться, как учились раньше, сидеть в классах, готовить уроки.
Двенадцатилетний Юра Текутов, который убил из дробовика немца, когда тот хотел отобрать последний оставшийся в семье кусок хлеба, спрашивал меня:
— Неужели мы снова будем ходить в школу?
Подвал стал чистенький — вымытый, побеленный; но в нём ничего не было — голые стены. Дети беспокоились:
— А на чём мы будем сидеть? А где мы возьмём классную доску?
Оборудование пришлось собирать среди развалин. Мы ходили осторожно, по протоптанным дорожкам, чтобы не наступить на мину. Какая радость была, когда находили что-нибудь нужное: стол, скамейку или учебник — в груде сваленных книг. Классной доски найти не удалось, но вместо нее мы повесили на стену крышку стола, окрашенного зелёной охрой.
Хотелось как-нибудь украсить школу. Дети много находили цинковой бумаги, в которую, кажется, завертывались мины. Мы решили использовать ее для плакатов: вырезали из этой бумаги буквы и наклеивали их на красную бумагу. Плакаты получались очень красивые, буквы блестели. Лозунги были прежние: «Хорошая учёба — наш долг перед Родиной», «Будем учиться так, чтобы товарищ Сталин „отлично, ребята“ сказал», но дети воспринимали их теперь как-то по-новому, очень живо. Эти малыши уже не только знали, но и чувствовали, что такое долг, Родина.
Кто-то из детей нашёл старый журнал с портретом товарища Сталина, прибежал с ним в школу, крича:
— Сталин! Сталин!
Дети окружили его и долго молча разглядывали этот портрет. Я чувствовала что каждый из них о чём-то думает серьёзно, как взрослый.
Мы решили вырезать портрет из журнала и повесить его в школе. Ребята разыскали лист толстой бумаги, наклеили на него портрет и сами смастерили рамку.
Никогда я не испытывала такого удовлетворения от своей работы, как в день открытия школы. Ребята стали собираться задолго до начала занятий и сразу же усаживались за столы, чтобы занять место — боялись, что для всех не хватит.
У нас было два длинных стола, сбитых из четырёх маленьких. Каждый класс имел по одному столу. Сначала занимались первый и второй классы, потом третий и четвёртый. Но только я начала заниматься с младшими, как старшие стали подходить. Спрашиваю:
— А вы чего? Вы же во вторую смену.
— Мы подождём, — говорят.
Ни за что не хотели уходить, стояли тихонечко у двери и ждали, пока я кончу заниматься с младшими.
После занятий мы всей гурьбой ходили на расчистку места под фундамент новой школы. Ее начали строить весной. Теперь вот, когда дети снова учатся в просторных светлых классах, вспоминаешь то время и думаешь: «Да, трудно было, но как хорошо, что мы не побоялись лишений».
С учительницей Валентиной Григорьевной Скоповой, приготовив всё, что надо было к началу занятий, мы вышли за изгородь встречать учеников.
На дороге показался мальчик. Издали он выглядел совсем крохотным. Мы следили за каждым его шагом. Вот он — перед нами — бледненький, худенький; в руке у него маленькая парусиновая сумочка.
— Ты в школу? — спросила его Валентина Григорьевна.
— Да.
— А сколько тебе лет?
— Скоро уже семь с половиной.
— А как зовут тебя?
— Геннадий Алексеевич Хорьков, — серьезно ответил мальчик. — Я уже знаю буквы и умею считать до ста.
— Ты молодец, Геннадий Алексеевич, но только я буду звать тебя Геной. Я своих учеников называю по имени, хорошо, Гена?
— Ладно, — ответил мальчик. — А вы нам расскажете о Рокоссовском и о Чуйкове? — спросил он.
— Обязательно расскажу, — пообещала Валентина Григорьевна.
Когда стали подходить другие ученики, мы взяли Гену за руки и торжественно повели его по лестнице. После боёв в Сталинграде мы несколько дней очищали эту лестницу от камня и железа, пока пробрались на третий этаж, где обнаружили каким-то чудом уцелевшую комнату. Она была заставлена нарами в три яруса. Пол зиял большими провалами; не было ни потолка, ни рам, ни дверей. Теперь эта комната имела уже приличный вид. Только в рамах не было ни одного стеклышка. Но это не остановило нас; мы решили открыть школу, не дождавшись, когда удастся нам остеклить первый восстановленный класс.
…Мы ввели детей в класс и поздравили их с началом занятий.
Я также села за парту и раскрыла свой блокнот, чтобы коротко записать первый урок.
— Дорогие дети! — с волнением начала Валентина Григорьевна. — Свой первый урок я хочу посвятить нашему родному городу, городу-герою, который носит имя великого вождя.
Валентина Григорьевна остановилась, внимательно оглядела учеников, посмотрела на портрет товарища Сталина и продолжала: «Сталинград — город особенный. Сам товарищ Сталин не раз называл его городом-героем. Двадцать пять лет назад на молодую Советскую республику пошли походом четырнадцать государств. Капиталисты не хотели, чтобы свободный советский народ был хозяином своей страны. Наш город тогда назывался Царицыном. К нему подступили враги. Тогда Ленин направил сюда товарища Сталина, и Сталин отстоял Царицын. Знаете ли вы, дети, об этом?»
— Мой папа воевал за Царицын, — поднял руку один из старших учеников.
— Мой дедушка тоже воевал, у него есть за Царицын орден, — сказала одна девочка.
— Здесь, на берегу Волги, — продолжала учительница, — наши советские люди за двадцать пять лет построили большой, прекрасный город, построили Сталинградский тракторный завод, который выпускал замечательные тракторы; хорошо мы с вами жили здесь до войны. Помните, какие улицы были, какие театры! Какой чудесный Дворец пионеров у нас был… А музыкальные школы, детские технические станции, клуб имени Павлика Морозова. Все это было предоставлено ребятам.
Вы помните, как в прошлом году к нам в город ворвались дикие варвары. Сто шестьдесят два дня шла здесь кровавая битва.
— Сто шестьдесят два дня? — переспросил кто-то. — А это много?
— Да, это очень много, — ответила Валентина Григорьевна. И она начала рассказывать детям о том, как их отцы и братья, ополченцы Сталинграда, сражались вместе с Красной Армией за родной город, как бились на наших улицах сталинские гвардейцы, как сержант Павлов с группой бойцов отстоял один большой дом на берегу Волги, как солдаты Сталинграда победили врага, уничтожили тристатридцатитысячную отборную немецкую армию.
Ребята жадно слушали.
— Я обязательно буду танкистом, когда вырасту, — сказал Гена Хорьков.
— А я сержантом Павловым, — сказал его сосед по парте.
— Будете, ребятки, будете и танкистами, и лётчиками, и генералами; будете строить танки и тракторы.
Валентина Григорьевна подошла к незастеклённому окну.
— Для вас, наших детей, сталинградцы выстроят новые школы, дворцы, клубы и стадионы, и вы опять будете счастливы, как прежде, — говорила она. — На много километров вдоль Волги растянется красивейший город с прекрасными домами, с широкими площадями. Наш город будет утопать в зелени. Наш Сталинград подымется из пепла и будет ещё прекраснее, чем был. Ведь вся страна протянула нам руки помощи. К нам едут строители, и отовсюду приходят поезда с лесом, кирпичом, гвоздями и стеклом. Вы, дети, будете свидетелями великой героической стройки. Вы должны любить наш город, любить тех, кто его защищал и кто его возрождает.
В городе строятся новые школы, клубы и стадионы.
Дети, как завороженные, слушали рассказ учительницы. А ведь говорила она о том, что уже все мы знали, взрослые и дети; об этом же коротко говорили и лозунги, написанные на уцелевших фасадах зданий; об этом говорили все сталинградцы, которые клялись возродить родной город. Простые слова Валентины Григорьевны взволновали не только детей, но и нас, взрослых, присутствовавших на этом первом уроке. В эти минуты припомнилось всё пережитое. Это действительно был первый урок, точно сама история вместе с холодным предвесенним ветром ворвалась в эту единственно уцелевшую комнату огромного здания. Вот и Лида Пластикова, наш комсомольский секретарь, не покидавшая завод, когда в его цехах шли бои; как внимательно слушает она учительницу, как вглядывается она в собравшуюся здесь детвору!
Я слушала Валентину Григорьевну, записывала её урок, и мне казалось, что я говорю вместе с ней, вместе вспоминаю пережитое.
Прошло еще только несколько недель, как я из тыла страны вернулась в разрушенный Сталинград. Добиралась сюда и поездом, и на машинах, на волах; ехала на верблюде, запряжённом в огромную бричку; шла пешком и, наконец, Волгу переплыла на ледоколе.
Сойдя с ледокола, вместе с другими людьми, вернувшимися в Сталинград, я взобралась на крутой берег и по знакомой улице вышла на площадь Павших борцов. Как величественна была эта площадь в центре Сталинграда! Сколько раз в дни юности мы с благодарностью вспоминали здесь героев, лежавших на площади, под серым обелиском, в братской могиле. А теперь эта площадь окружена развалинами, и здесь выросли свежие могилы героев, отдавших свою жизнь за Сталинград.
Мне бросилась в глаза совсем одинокая, единственно уцелевшая скамейка с овальной спинкой. Когда-то над ней возвышался высокий, развесистый клён. Теперь от этого клёна остался расщепленный надвое обрубок. Но на единственной веточке, сохранившейся на клёне, уже набухали почки.
Я слушала первый урок и видела перед собой эту веточку с набухающими почками. Я вспомнила одного старика, который вместе с нами на ледоколе вернулся в Сталинград. Этот старик молчал, когда ехали, молчал когда сошёл с берега и шёл вместе с нами. Но здесь, на площади, он вдруг медленно опустился на землю, поцеловал её и громко воскликнул:
— Тут родился, тут и век свой доживать буду!
Старик поднялся с земли, сорвал со своей седой головы шапку, высоко подкинул её вверх и закричал:
— Что же вы молчите, братцы, дочки, сынки, али не рады, что домой вернулись? Ура!!! — закричал он, — Ура Сталинграду! Ура Сталину!
И тогда мы подхватили эти возгласы старика, и в воздух полетело всё, что можно было подкинуть, — и шапки, и перчатки, и узелки.
Мне казалось, что и этот старик сидит сейчас на парте и тоже слушает Валентину Григорьевну и молча, так понимающе качает своей седой головой.
В мой кабинет, похожий на старый деревянный ящик, вошёл худощавый мужчина средних лет. Взглянув на него, я подумал: вот люди уже возвращаются к своей профессии, а солдатский облик сохраняют. В этом человеке можно было узнать фронтовика и по форме военной одежды, по сохранившимся на ней следам погон и ремней, по свежей сетке морщин на лице и особенно по тому, как он внимательно и как-то осторожно огляделся, войдя в мой кабинет. У людей, возвращавшихся в Сталинград с фронта, я часто замечал такой взгляд. Иной уже не первый раз входит в помещение, а всё ещё как будто ощупывает взглядом стены, мебель, точно подозревает, что здесь что-нибудь заминировано.
Посетитель представился с солдатской строгостью речи и передал мне отношение на бланке главного инженера проектного института № 7.
«В коммунальный отдел завода „Баррикады“.
Прошу выдать обмерные чертежи домов № 1018 и 1019 для восстановления старой планировки».
Казалось бы, в этой бумажке нет ничего особенного. Обыкновенные дела будничного дня. Но я-то знал, о каких домах идёт речь. Эти дома были построены тридцать лет назад. Трудно представить, как выглядел тогда наш волжский берег. Перед войной мы считали свой район самым красивым районом в городе. Вокруг нескольких небольших домов, построенных до революции на голом берегу Волги, за годы сталинских пятилеток вырос целый посёлок с пятиэтажными зданиями, клубами, школами, зазеленели парк, скверы. Сейчас всё это надо восстанавливать. Причём же здесь эти старые домики, почему вдруг о них вспомнили? Я посмотрел на стоявшего передо мной товарища и почему-то подумал: а не пошутили ли над ним, посылая его в коммунальный отдел за чертежами, которые давно погибли в огне, так же, как и эти дома?
— Простите, я не понимаю, о каких обмерных чертежах идёт речь? Ведь дома-то разрушены! — сказал я.
— А чертежи мы у вас уже брали, на другие дома, — заявил он и вынул из свой полевой сумки эскизик на порыжевшей синьке.
Края этого эскизика так истлели, что, когда я взял его в руки, они начали осыпаться. Запахло плесенью. Следы ее видны были на этом документе. Можно было подумать, что он сотни лет пролежал в земле, в степном кургане, что это не эскиз дома, а грамота времен Золотой Орды. Я смотрю на полуистлевший чертёжик, и мне кажется, что я что-то начинаю вспоминать, меня даже охватывает какое-то волнение, точно сейчас должно произойти что-то очень важное. Но всё-таки я так ничего и не вспомнил. Вызвав сотрудника плановой группы и передав ему отношение главного инженера проектного института, я спросил:
— Что это за обмерные чертежи просят у нас проектировщики. Разве у нас что-нибудь сохранилось?
— Да, у нас есть чертежи на все дома, — ответил он. — Они уже несколько раз брали. Плохо только, что берут и не возвращают.
Показав посетителю сердитым взглядом на шкаф, стоящий рядом со мной, он сказал:
— Вон, возьмите, — и ушёл к своему столу.
Посетитель не заставил себя просить. Видно было, что он уже хорошо знает, где и что лежит в этом шкафу. Взяв пачку чертежей, перетянутых шпагатом, развязав её, он стал перекладывать лист за листом. На пол посыпались мелкие лепестки истлевшей бумаги. И вдруг на меня надвинулось чёрное облако дыма — я мысленно перенёсся в блиндаж, в котором помещался наш штаб МПВО.
Это было в конце сентября 1942 года, когда немцы занимали район «Сорока домиков», Северный городок и рвались к центру заводского посёлка. Наш блиндаж находился на базарной площади. Здесь же проходила линия фронта. Мы, несколько работников МПВО, составляли своеобразное подразделение. У нас было три лошади с упряжью, мы тушили пожары, вывозили раненых, доставляли в окопы воду, помогали солдатам чем только могли, жили с ними одной жизнью, делились махоркой, ели из одного котелка. Несколько раз командование предлагало нам перебраться в Нижний посёлок, но мы медлили, думали, что, если уйдём с базарной площади, этот участок обороны станет гораздо слабее. Может быть, смешно было так думать — мы ведь не сражались с оружием в руках, были гражданские люди, — но все-таки нам казалось, что перебраться на Нижний посёлок — это значит отступить, сдать свои позиции. В конце концов нам приказано было «сменить позиции», потому что немцы подошли уже к Шуховской башне.
Прежде чем уйти, надо было уничтожить всё, что мы не могли взять с собой. На уцелевшем складе оставалось двести ящиков стекла. Жалко было уничтожать стекло и решили закопать его на заводском дворе. И вот подготавливаем мы уже последнюю траншею — осталось закопать еще несколько ящиков, как из кузницы, в которой другие товарищи сжигали архив коммунального отдела, прибегает ко мне техник Кожушко со связкой каких-то дел.
— Нельзя жечь эти дела, — сказал он, — здесь все чертежи и планы наших домов.
Подумали мы, что делать с ними, и решили тоже закопать поглубже вместе со стеклом.
После этого столько было пережито, что я совсем забыл о стекле и о чертежах. В 1943 году, будучи уже в городе Горьком, я получил письмо от своего товарища, который вернулся в Сталинград на наш завод одним из первых. Он писал мне: «Стекло сохранилось, кроме одного ряда, в который попала бомба». О чертежах он не упомянул. На первых порах, когда людям, возвращавшимся в разрушенный город, негде было жить, приходилось строить времянки, стекло казалось важнее чертежей, погибших в огне домов. я вернулся в Сталинград спустя год после получения оттуда первого письма. Всюду еще громоздились развалины, но восстановительные работы были уже в разгаре.
…Лепестки истлевшей синьки продолжали сыпаться на пол. Инженер из проектного института, перелистывая старые чертежи, вслух читал названия домов и их номера. Я смотрю на него, мне кажется, что он перелистывает историю Сталинграда. Перед глазами проходит одна картина за другой.
Теперь мне всё становится понятным. Да, домов этих не существует, но чертежи их нужны: город так разрушен, что без этих чертежей не восстановить старой планировки.
Я представляю себе военного историка, который держит в руках топографическую карту с условными знаками, нанесёнными синим и красным карандашом рукой погибшего командира. По этим знакам историк восстанавливает картину великой битвы. Точно так же инженер-строитель по сохранившимся чертежам и планам восстанавливает прошлое Сталинграда; и я вижу, как из развалин вырастают новые дома, передо мной возникают очертания будущего нашего города-героя.
Я возвращался в Сталинград с военизированной бригадой железнодорожников. До станции Гумрак мы сопровождали поезда, продвигавшиеся к Сталинграду вслед за линией фронта. Дальше путей уже не было. Мы пошли пешком, группа железнодорожников, выделенных для обследования уцелевшего после боёв паровозного парка.
По обе стороны разрушенного полотна железной дороги в степи стояли разбитые и обгоревшие танки, из-под снега торчали стволы орудий, миномётов, и тут же — нога, рука или каска убитого. Чем ближе к Сталинграду, тем больше следов только что закончившегося сражения. Самое страшное нас ожидало, когда мы подошли из степи к Мамаеву кургану и слева от себя увидели руины заводов, а справа — руины центральных районов города. Здесь, на самом высоком месте сталинградского берега, откуда виден весь город, Волга, леса и посёлки Заволжья, был центр побоища. По всему большому голому бугру, на котором раньше росла молодая роща, из-под снега виднелись замёрзшие в разных положениях трупы немцев, всюду валялись каски с множеством пулевых и осколочных пробоин.
Обогнув Мамаев курган, мы подошли к паровозу, разбитому до основания прямым попаданием бомбы в котёл. Он стоял на перегоне Разгуляевка — Сталинград 1-й, врезавшись колёсами в шпалы. Под ним был немецкий блиндаж.
Только по номеру я узнал, что это — мой паровоз. На этом паровозе серии СУМ № 21642 до войны я водил пассажирские поезда Сталинград-Москва, а потом составы с боеприпасами и горючим из Сталинграда на фронт. На нём в июле 1942 года я совершил последний рейс в Качалино, преследуемый двенадцатью фашистскими самолётами. Непрерывно маневрируя, то набирая скорость, то останавливаясь, укрываясь в глубоких выемках пути, мне удалось благополучно довести состав до станции. В Качалино немцы все-таки засыпали нас бомбами. Я был тяжело ранен осколком. Паровоз тогда уцелел благодаря моему помощнику Панину, который сумел быстро переставить его. Потом на моем паровозе сделал еще несколько рейсов машинист Кочергин.
Тут, под Мамаевым курганом, на 598 километре, Кочергину пришлось сойти с паровоза, так как пути были разбиты и вокруг всё горело. Бомба попала в паровоз, как я потом узнал, когда он уже не мог двигаться, стоял среди огня, покинутый бригадой.
На следующем километре мы увидели ещё один разбитый паровоз той же серии — СУМ № 21641, который до эвакуации водил машинист Кузьмин. Он стоял на рельсах, весь изрешеченный осколками мин и бронебойными пулями. Но котёл был цел, и мы пришли к заключению, что этот паровоз, пожалуй, можно будет восстановить.
После этого я пошёл на могилу своей семьи, погибшей при бомбёжке Сталинграда.
До эвакуации я жил за Астраханским мостом, на Пугачёвской улице. Там и осталась моя семья. Она погибла уже после моего ранения. Я узнал о ее гибели в госпитале от товарищей.
На месте своего дома я нашёл пустырь, груды кирпича, а среди них — маленький блиндажик. В этом блиндажике жила знакомая старушка. Она вышла на двор и показала мне бугорок-могилу, в которой сама закопала мою семью — жену и дочь.
Товарищи, вернувшиеся вместе со мной в Сталинград, поддержали меня в моем горе. Мне предложили поехать временно на станцию Чир. Я сразу согласился.
Эта станция была вся разбита — ни путей, ни колонок. Весь уйдя в работу, я не думал о возвращении в Сталинград; казалось, что теперь мне всё равно, где жить. Но когда паровозное депо на станции Чир было восстановлено, меня снова неудержимо потянуло в родной город. Это было летом 1943 года, когда в Сталинград со всех направлений шли поезда со стройматериалами, заводским оборудованием и добровольцами, ехавшими на восстановление города-героя.
В июле я работал уже в Сталинграде со своим помощником Паниным, молодым парнем, который до войны был у меня кочегаром; мы восстанавливали паровоз серии СУМ № 21641, стоящий возле Мамаева кургана вблизи моего погибшего. Мы его притащили с перегона к депо, которое тоже надо было восстанавливать.
Машинист этого паровоза Кузьмин работал в далёкой эвакуации, и о его возвращении не было слышно. Все-таки мы сначала думали, что вот ремонтируем паровоз, а вернётся хозяин и предъявит на него свои права. А так хотелось снова самому водить поезда!
Жил я в это время в полуразрушенном доме рядом с моим прежним, сгоревшим. В этом соседнем доме уцелела одна комната, вернее стены и потолочные перекрытия. Немцы устроили в ней конюшню. Все подоконники и дверные косяки были объедены голодными лошадьми. Вместе с навозом мне пришлось выносить конские кожи и кости. Состояние их свидетельствовало о том, что в конце концов эти лошади были съедены: я находил обглоданные кости.
Три дня, приходя с работы, я занимался очисткой помещения; потом стал стелить полы, делать оконные рамы. Надо было отстраивать комнату почти заново.
С паровозом пришлось возиться долго. Ремонт оказался более сложным, чем мы предполагали; потребовал много кропотливой работы. Не только весь тендер, но и дышла и пароотводные трубки были продырявлены осколками и пулями: не паровоз, а решето. Мы с Паниным работали с утра до ночи, стремясь скорее закончить ремонт, чтобы выехать на линию раньше, чем вернётся Кузьмин.
Наконец с помощью мастера депо Колыбашкина и машиниста Сурова паровоз был восстановлен. Мы зажгли его и поехали работать — повели пассажирский поезд из Сталинграда на Поворино.
В этот первый рейс залатанный нами паровоз выглядел ещё неважно и сил ещё было в нём немного: тащил поезд с трудом, пыхтя и отдуваясь. Для того чтобы полностью привести его в порядок, требовался так называемый подъёмный ремонт, чего в разрушенном Сталинграде сделать было нельзя. После нескольких рейсов нам пришлось отвести паровоз в Тбилиси. Там вместе с рабочими тбилисских железнодорожных мастерских мы снова взялись за ремонт паровоза. Из Тбилиси он вышел как новенький, блестящий — покрашенный и отникелированный.
Теперь меня уже не беспокоило, что скоро должен вернуться Кузьмин: паровоз был закреплён за мной.
Мы начали работать на линии Филоново — Сталинград — Котельниково. В воздухе еще иногда появлялись немцы, поэтому поезда ходили с противовоздушной защитой. Первый поезд, который мы вели, после возвращения из Тбилиси, был правительственный. Он состоял из восьми вагонов и двух бронеплощадок, спереди и сзади, с зенитными установками. Мы вели его от Филоново до Котельниково, а через некоторое время обратно.
Это было в период Тегеранской конференции, но мы о ней ещё не знали и никак не предполагали, что ведём поезд, в котором едет товарищ Сталин.
На обратном пути правительственный поезд прибыл в Сталинград днём. Я вылез из паровоза на правую сторону, вокзальную, чтобы осмотреть движущий механизм. Шёл от будки к передним колёсам и вдруг увидел товарища Сталина, шагавшего прямо навстречу мне. Он слез с поезда на левую сторону и, перейдя на второй путь, на котором стоял поезд, обогнул паровоз.
Сколько раз принимали мы на собраниях приветствия товарищу Сталину, писали коллективные, а многие даже личные письма. И вот он сам выходит вдруг из-за паровоза. Это было так неожиданно, что от растерянности или смущения я опустил голову и молча посторонился. Мой помощник, видевший это из окошечка паровозной будки, потом долго не мог простить мне, что я растерялся.
— Ну, как же ты, Николаевич, так! — говорил он.
Я поднял голову, когда Сталин уже перешёл первый путь и вступил на перрон. Он был в военной форме, шёл быстрым, но удивительно ровным шагом, заложив правую руку за борт шинели, не оглядываясь, как будто он каждый день проходил здесь и всё хорошо знает. За ним шли Молотов, Ворошилов и еще несколько человек, которых я не разглядел. Пройдя перроном до ворот, Сталин остановился здесь, у выхода с вокзала на площадь, вокруг которой были одни развалины и среди них высилась каким-то чудом уцелевшая полукруглая колоннада углового дома.
В трудные дни среди сталинградцев не раз проносился слух, что приехал товарищ Сталин — что он где-то тут, чуть ли не в самом осаждённом городе, что кто-то будто видел его на берегу Волги и даже в окопах, что с кем-то он разговаривал по телефону. Я стоял у паровоза, смотрел на Сталина, и мне самому стало казаться, что я не раз уже видел его в Сталинграде.
Несколько минут товарищ Сталин смотрел на разрушенный город, потом покачал головой, повернулся, кажется, что-то сказал и направился назад к поезду. Он шёл тем же ровным, быстрым, спокойным шагом, заложив руку за борт шинели, но чувствовалось, что он взволнован.
Поезд простоял в Сталинграде минут двадцать. Потом мы помчались с ним по тому же пути, которым в феврале возвращались в Сталинград пешком, двигаясь за линией фронта. Огибая Мамаев курган, мы с Паниным по очереди выглядывали из окошечка паровоза, того самого, который нашли здесь под бугром, на разбитых путях, изрешеченным, искалеченным. Теперь этот восстановленный нами паровоз вёл правительственный поезд. На этом поезде ехал товарищ Сталин, который, конечно, тоже смотрел в окно на Сталинград.
Город ещё лежал в руинах, но трубы заводов уже дымились; над мартеновскими печами «Красного Октября» поднималось зарево: сталевары давали плавку.
Книгу иллюстрировали художники П. И. Баранов, В. В. Богаткин, В. Д. Божко, Е. А. Ведерников, А. Б. Зегер, П. Н. Пинкисевич, К. И. Финогенов.