Отец мой командовал ротой; на Тракторном сражался, там и погиб. А я помогала командованию — в разведку ходила. Мне было тогда шестнадцать лет, только семилетку закончила и в комсомол вступила.
Помню, как ходила я в Латашинские сады. Это — село на высоком берегу Волги, за Тракторным, а садами его называют потому, что всё оно в плодовых садах, виноградниках — хорошее было место. Немцы как только подошли к Сталинграду, сразу захватили Латашинку. Меня послали посмотреть, что у них там происходит.
Я шла с «Красного Октября» через Тракторный. Отец мой тогда ещё жив был, но повидаться нам не удалось. Рядом совсем были, но ни разу не виделись, и писем я от него не получала. После уже получила. Папа писал: «Сейчас идём в атаку». Это было единственное письмо. Вскоре нам прислали извещение, что он погиб.
До посёлка Рынок меня провожали бойцы-разведчики. Здесь проходила линия фронта. Дальше я ползла одна. Днём всё дрожало от грохота, а ночью такая тишина наступила, как будто я оглохла. И вот удивительно — настроение у меня было хорошее, весёлое. Я первый раз шла в разведку.
Долго ползла. Вдруг слышу чьи-то шаги. Рядом — пустой окоп; я — в него. До рассвета просидела: боялась вылезти. Утром увидела женщин, идущих из Латашинки на бахчи, с мешками, и страх пропал. Пока я дошла до садов, меня только один немец остановил. Я ему сказала, что родители мои погибли в Сталинграде и я иду к бабушке. Он, должно быть, ничего не понял, но пропустил.
Это было еще в сентябре. Тогда здесь много разного народа жило. Около Латашинских садов на Волге один большой пассажирский пароход сгорел.
Все, кто до берега доплыл, тут и застряли; потому что вверх по Волге — линия фронта, вниз — тоже.
Трудно было разобраться в том, что тут происходит. Все заборы поломаны, в садах — танки, кухни, скот. Стрельба, рёв, всюду кровь, шкуры — это немцы скотину били. Солдаты с котелками ходят, дыни, арбузы тащат.
Брожу я по селу, толкаюсь среди населения, будто бы свою бабушку ищу, а сама подсчитываю танки, замаскированные в садах. Вижу возле немецкой кухни девочку лет двенадцати — худенькая, растрепанная, глаза заплаканные.
— Чего плачешь? — спрашиваю.
Она трёт кулаками глаза, смеётся:
— Немцы лук заставляют чистить. Беда. Бежать надо. А ты откуда? Я вижу, что новенькая.
Я сказала, что пришла из Сталинграда, бабушку ищу, да видно её уже здесь нет — уехала. Девочка вдруг очень заинтересовалась мной. Стала приставать ко мне:
— Что же ты теперь будешь делать? Как тебя звать? Как ты пробралась сюда из Сталинграда?
Я не успевала отвечать на её вопросы: задаст один и сейчас же другой, а сама по сторонам смотрит. «Какая-то рассеянная» — подумала я.
— А в Сталинград не собираешься возвращаться? — спросила она.
— Да не знаю уж, что и делать! — сказала я.
— Знаешь что — пойдём вместе, Галя, — предложила она.
Я назвала себя Галей, а она своего имени мне не сказала. Вообще на мои вопросы она не отвечала. Спросишь её о чём-нибудь, а она говорит совсем о другом, и так быстро-быстро, что ничего не разберёшь. Я поняла только, что она нездешняя.
— Хочешь кушать? — спросила она и потащила меня в какой-то погреб.
В этом погребе жила женщина с маленьким ребёнком, спасшаяся с погибшего парохода. Она называла девочку Люсей. Видно было, что они мало знают друг друга, ютятся вместе, как бездомные. Они предложили мне борщ, но я не могла его есть, хотя есть очень хотелось — какие-то помои. А Люся ела его жадно.
Три дня я пробыла в Латашинке, выглядывая то, что мне нужно было. Ночевала в одной щели, в которой жили эвакуированные и спасшиеся с парохода. Несколько раз встречалась с Люсей, и она каждый раз меня спрашивала:
— Ну, что — не собираешься возвращаться в Сталинград? Когда пойдёшь, обязательно скажи — пойдём вместе; вместе не так страшно.
Зачем ей надо было в Сталинград, я не понимала и думала: «Что за девочка такая загадочная?» Но она мне понравилась. Хоть и скрытная очень, но отчаянно смелая. Один немецкий повар, разделывая в саду туши, напевал всё русскую песенку: «Крутится, вертится шар голубой», как попугай, без смысла, и она его передразнивала:
Черный Гитлер, подлая власть,
Крутится, вертится, хочет упасть.
На четвёртый день, выполнив задание, я собралась в обратный путь к не удержалась, сказала Люсе, что решила пробираться назад в Сталинград. Она очень обрадовалась, куда-то побежала, притащила мешки и сказала:
— Если задержат, скажем, что идём на бахчи собирать арбузы.
Урожай на бахчах богатый был. Немцы всё разграбили, но дынь и арбузов всех собрать не могли. Население ими только и питалось. Затихнет стрельба — женщины уже в поле идут с мешками.
В те дни бои шли в центре города, а на нашем участке затишье установилось. Передовая у немцев проходила по краям садов; дальше их совсем было мало, должно быть, только разведчики.
Когда мы шли из садов, чуть светало. Немцы не заметили нас. Мы быстро спустились с бугра на берег, пошли вниз по Волге у самой воды. Я очень волновалась, больше, чем когда в первый раз переходила линию фронта. На берегу было пусто — кажется, сверху на тебя смотрят; сейчас окликнут или выстрелят. Люся идет рядом, молчит, но видно, что тоже волнуется — лицо то белое, то красное. Впереди — проволочные заграждения, за ними на солнце каски в окопах блестят. Это — наши уже.
— Ползи вперёд, — говорю я Люсе, — а я проволоку подержу.
Так мы с ней и проползли: сначала одна приподнимала нижнюю проволоку, потом другая.
Когда нас окликнули, я сказала пароль. Люся была страшно удивлена.
— Так вот кто ты такая! Ах, какая обманщица! — закричала она.
Бойцы проводили нас в блиндаж к капитану, который давал мне задание. Тут я тоже была поражена. Капитан встретил Люсю, как свою родную дочь. Меня он назвал по имени:
— Тая.
Люся на меня накинулась:
— Зачем ты сказала, что тебя зовут Галя? Ну и обманщица.
С этого дня мы с Люсей стали подругами. Ее фамилия Радыно, она из Ленинграда к нам была эвакуирована; ее мать умерла там в голодовку. Всего тринадцатый год шёл ей, но она выполняла задания, как взрослая партизанка, ходила в глубокие разведки: на Дон, в Калач, узнать, где у немцев понтонные мосты, в Городище, Гумрак. Когда мы бывали вместе, она рассказывала мне всё о Ленинграде. Лежим рядом на нарах в землянке, она рассказывает и каждую минуту спрашивает меня:
— Я тебе не надоела, Тая?
Особенно запомнился мне ее рассказ о том, как она со своей мамой встречала новый год в голодную ленинградскую зиму. Два дня они ничего не ели, паёк собирали. Люся говорила: «Мама хотела устроить для меня настоящий пир». Муки они собрали всего одну горсточку. Смешали ее с опилками и поджарили на вазелине, а вместо вина налили в бокалы кипящей воды. «Мама подняла свой бокал, — рассказывала Люся, — и говорит мне: „Выпьем, дочь моя, за то, чтобы люди крепко держались друг за друга в беде“.
А к весне мать так ослабла, что Люсе пришлось везти её в больницу на тележке. Трудно Люсе было, сама едва ходила. Матери стало жалко её, она сказала: „Оставь меня — я всё равно умру“.
Тяжело было слушать, как рассказывает об этом Люся. Рассказывает и спрашивает меня:
— Как она могла, мамочка моя дорогая, так сказать! Ой, зачем она это сказала? Объясни мне пожалуйста, Тая. Ведь мы так любили друг друга. Помолчит и скажет: — Нет, Тая, так просто я не прощу фашистам этого.
Иногда слушаешь её и думаешь: совсем взрослый человек, а иногда: нет, всё-таки ещё ребенок. Когда нас, партизан, вызвали в штаб за наградами и майор вручил Люсе медаль „За отвагу“, она сказала:
— Спасибо, дяденька, — и вприпрыжку выбежала из блиндажа.
Трудно описать весь ужас того, что я увидела, когда вышла после четырёхдневного дежурства из полуразрушенного здания райкома комсомола, где меня застала эта бомбёжка, прервавшая нашу жизнь, полную надежд и увлечений. Этого никогда не забудешь. Улицы, преграждённые сбитыми телефонными столбами и деревьями, горящие дома, трупы, стоны раненых поднимали в душе бурю ненависти, желание мстить врагу, чего бы это ни стоило, а солнце, светившее как-то особенно ярко, точно хотевшее залить своим блеском огни пожарищ, вдохновляло и вливало уверенность в победе.
Нам была дана команда эвакуироваться за Волгу. Огонь быстро распространялся, преграждая путь к переправе. Один боец дал мне свою красноармейскую шинель. Укрывшись ею, я пробежала мимо горящих домиков. Только на Волге я почувствовала, что руки у меня сильно обожжены.
Моя семья жила за Волгой, в Красной Слободе. Добравшись до дома, я залечила ожоги и с группой студенток пединститута, который окончила всего месяц назад, стала работать на переправе — переносить раненых бойцов с баркасов на машины.
За Волгой был виден горящий со всех сторон и дымящийся город. Он звал меня к себе на помощь, как звал всех моих подруг и товарищей. В душе созрело непоколебимое решение вернуться в Сталинград, не отставать от других в борьбе.
Обком комсомола помог мне осуществить это желание. И вот я снова в Сталинграде, в районе Мамаева кургана, в настоящей боевой обстановке. Вместе со мной в Сталинград вернулось несколько моих подруг. В землянке на передовой командир рассказал нам о задачах разведки ближнего тыла противника. Мы поняли, что и как должны делать, и приступили к выполнению задания командования.
Со школьных лет я занималась спортом, нередко завоевывала первенство на состязаниях по плаванию, бегу, лёгкой атлетике. Эго придало мне уверенность в своих силах. Все разведчики пошли на выполнение задания ночью, а я пошла днём, хотя меня предупреждали, что это рискованнее. Мне казалось наоборот: днём я всегда изловчусь, а ночью ничего не видно — попаду прямо в лапы немцев.
В те дни линия фронта еще не установилась, и я перешла её незаметно для себя. Мне только жутко стало, когда я увидела немецких офицеров, разгуливавших в лайковых перчатках с таким видом, как будто они уже празднуют победу. Я прямо остолбенела — не могла понять, в чём дело: на нашей стороне все сидят в щелях, блиндажах, а здесь чуть ли не на улице расставляют столики, покрывают их белыми скатертями. Можно было подумать, что война уже кончилась. Это было самое ужасное, невыносимое. Потом я поняла, что немцы хитрят, хотят внушить жителям мысль, что им уже не на что надеяться, что советская власть больше не вернется.
Я была в рваном платье, старом платке; грязная, измученная на вид. Никто не обращал на меня внимания. А если кто-нибудь из немцев останавливал меня и спрашивал, куда я иду, я притворно плакала, говорила, что потеряла мать, ищу её.
На какой-то улице я увидела два брошенных кем-то ведра с водой, взяла их и пошла дальше, часто останавливаясь, как будто для того, чтобы передохнуть, сама всё осматривала и запоминала — позиции миномётных батарей, штабы, которые можно было узнать по телефонным проводам, и т. п. С этими вёдрами я и обратно перешла линию фронта. Бойцы посмеялись и поблагодарили меня за воду.
Это задание было только школой для выполнения последующих, когда я в полной мере оценила воспитание, которое дал мне комсомол, и свою спортивную закалку.
Уже на следующий день я получила настоящее боевое крещение. Немцы схватили меня при выполнении задания и потащили, избивая по пути, в дом. В доме меня обыскали, ничего не нашли, но не выпустили. Оставшись одна в комнате, я выпрыгнула в окно и поползла по задворкам. Мне попались замаскированные у забора провода. Ничего со мной острого не было, пришлось их перегрызть.
Я решила довести задание до конца и пошла по улицам как ни в чём не бывало. Высматривая орудия, подсчитывая пробегавших мимо автоматчиков, я натолкнулась на какого-то грязного, оборванного, слюнявого немца. Он схватил меня и куда-то потянул. Я сопротивлялась, и он стал избивать меня. Немца кто-то окликнул, он оглянулся. Я вырвалась из его рук и убежала в овраг. Здесь бродили люди в больничных халатах. Это были душевнобольные, убежавшие из психиатрической лечебницы в первый день бомбёжки. Я переночевала вместе с ними в щели. Утром неподалёку от этого места я заметила немецкие орудия. Надо было торопиться, чтобы сообщить об этом нашему командованию, но меня задержал немецкий повар, заставил чистить картофель. Около часа я чистила картофель, а потом мне удалось сбежать.
Теперь линию фронта труднее было перейти. Те же знакомые переулки, но приходилось уже маскироваться, ползти. Когда я ползла, меня немного ранило осколком в ногу. Я спряталась в развалинах, вытащила из ранки осколки и поползла дальше.
И в этот раз я благополучно добралась до своих. Мне перевязали ногу, а через два-три часа капитан вызвал меня к себе и сказал, что по приказу командования наши части отходят, и спросил, не согласна ли я остаться для подпольной работы. Я согласилась. Мне дали пароль и подробно рассказали, как я должна себя вести в тылу у немцев; что делать, с кем поддерживать связь и через кого передавать разведывательные данные. Кроме меня, оставались радист и шесть комсомольцев, которые решили никуда не уходить из своего района, пока каждый не убьет по нескольку немецких офицеров.
Первую ночь я провела в щели вместе с населением, а на рассвете направилась по адресу, который дал мне капитан. Хозяйка квартиры, знакомая капитана, была предупреждена, что к ней придёт девушка, работавшая на строительстве оборонительных рубежей и не успевшая эвакуироваться с родителями.
Знакомая капитана, глухонемая, жила с тремя ребятишками в подвале разбомблённого дома по Ломоносовской улице. Не знаю, что помещалось раньше в этом подвале. Он был так закопчён, что напоминал кузницу. Ржавая двухстворчатая железная дверь с трудом открывалась. Открыв дверь, нужно было спускаться по узким кирпичным ступеням в глубокую яму с цементным полом. Здесь стояла железная печка и две кровати, едва умещавшиеся между стен. Кроме женщины с детьми, в подвале ещё до меня поселился какой-то мужчина, которого дети называли дядя Гриша.
Я сразу заметила, что он поглядывал на меня как-то странно. Вскоре мне стало ясно, что этот человек догадывается о цели моего пребывания здесь.
В первый же день ко мне зашли знакомые ребята, они оставались в районе партизанить. Хотя о деле в присутствии этого дяди Гриши мы не обмолвились ни словом, но как только они ушли, он спросил меня:
— С тобой работают?
Я сделала вид, что не поняла вопроса, сказала, что эти ребята — мои товарищи по школе. Он усмехнулся:
— Не бойся, не выдам. Вместе с тобой будем работать.
Я решила, что он тоже оставлен с заданием, но от разговора на эту тему уклонилась.
Наши войска уже отошли. Весь день было тихо.
— Ну, давай теперь начистоту, — сказал дядя Гриша. — Ты девушка не глупая, мы с тобой договоримся.
— Не понимаю, на что вы намекаете? — спросила я.
Он показал мне какую-то бумажку. Было темно, и я не могла её прочесть.
— Это документ, который я предъявлю немцам, — сказал он и стал рассказывать мне свою биографию.
У меня волосы зашевелились на голове. Это был деникинский офицер, отъявленный белогвардеец, скрывший свое прошлое и хранивший деникинские документы в надежде, что они ему ещё пригодятся. Жутко было даже подумать, что в Сталинграде оказался такой гад.
— Ты будешь работать на красных, а я на немцев, и у нас с тобой будет взаимная передача сведений, — заявил он мне таким тоном, как будто это само собой разумеется.
Я продолжала притворяться, что не понимаю, о чём он говорит, хотела выйти из подвала, но он меня не пустил, пригрозил оружием.
Ночью я услышала стрельбу, крики, свист. В подвал вбежали двое наших ребят — оба раненые. И сейчас же со двора донёсся голос:
— Русский партизан, выходи!
Только ребята успели выскочить на зады двора через дыру, пробитую в стене для дымохода, как в нашем подвале разорвалась граната, кинутая немцами в дверь.
Осколки её никого не задели. Вслед за гранатой была брошена зажженная сера. Дышать стало невозможно, пришлось выйти на двор. Немцы выгоняли прятавшееся в щелях население и выстраивали во дворе, мужчин и женщин отдельно. Как выяснилось потом, наши ребята, стреляя из развалин, убили двух немецких офицеров. На дворе происходил допрос и избиение людей. Немцы допытывались, где скрываются партизаны. Я видела, как этот гад, выйдя из подвала, показывал немцам свои документы и кивал на меня. Они не пожелали разбираться в документах, погнали его к стенке, а меня стали избивать прикладами автоматов, требуя, чтобы я сказала, где партизаны. Потом меня ударили рукояткой кинжала в лоб. Я почувствовала, что кровь заливает глаза, закрыла их и тут же потеряла сознание.
Очнулась я уже утром в каких-то развалинах. Было тихо. Я хотела приподняться, но не смогла — очень ослабела от потери крови. Всё тело было избито и изранено.
Я не помнила, что со мной произошло, и не знала, что мне делать. Оставалось только надеяться, что кто-нибудь из своих придёт на помощь. Вскоре я увидела мальчика — старшего сына хозяйки. Он стоял возле меня и плакал. Я прежде всего спросила его, где дядя Гриша. На мое счастье белогвардейские документы этого подлеца не помогли ему. Немцы выхватили их у него из рук и порвали, не читая, а самого расстреляли вместе со всеми мужчинами, выстроенными на дворе.
Ночью хозяйка перетащила меня к себе. Теперь она жила со своими детьми не в кузнице уже, а в щели. Я пролежала два дня, пока смогла подняться. Надо было помогать хозяйке: добывать дрова, таскать воду.
Первый раз, когда я пошла за водой и увидела с горы Волгу, меня вдруг охватила такая тоска, что я заплакала. Никогда так горько не было на душе, как в этот момент. Мне показалось, что Волга, на которой мой отец, боцман, работал всю жизнь, которую я так любила, стала совсем чужой, далёкой. У меня было такое чувство, точно родная мать отказалась от меня, не хочет больше признавать своей дочерью.
Комсомольцы-подпольщики в одном из занятых врагом кварталов города.
Уже трудно было надеяться на то, что кто-нибудь из наших ребят придёт ко мне. Я решила, что они меня считают погибшей, и сама стала разыскивать их. Брала с собой младшего сына хозяйки, двухлетнего парнишку, выдавая его за своего ребёнка, ходила по подвалам и щелям, в которых ютилось население, как будто бы искала родственников. В одной из щелей и произошла моя встреча с Виктором Леоновым, радистом нашей части, оставленным для работы в тылу немцев. Он жил в подвале с какой-то семьей, а рация была установлена в развалинах соседнего домика. Вскоре он познакомил меня с одним пареньком, который работал с ним. Это был Толя Сенжулеев — ученик ремесленного училища. Он не смог эвакуироваться из-за болезни матери.
Мы передавали по радио в свой штаб о местах скопления немецких войск, расположении дальнобойных орудий, зениток, аэродромов. Сердце радовалось, когда мы видели, что указанные нами цели подвергаются обстрелу.
Однажды я услыхала, что немцы оборудовали на стадионе аэродром. Пошла проверить этот слух и по дороге была ранена осколком мины в голову, бок и ногу. Вгорячах я как-то добежала до своей щели.
Вскоре немецкая комендатура объявила, что всё население должно покинуть город. Кто не уходил — того выгоняли. Я ходить не могла. Глухонемая хозяйка положила меня на тележку и повезла. На окраине города, на Черноморской улице мы устроились в новой щели. Семь дней я пролежала. Это было самое тяжёлое время. В те дни немцы забирали всех мужчин на рытье окопов и блиндажей, устраивали облавы. Взят был и мой радист Виктор. Только я оправилась от ранения, встала на ноги, вылезла из щели, как меня схватили и погнали в Калач. Люди шли толпой — измученные, голодные, промокшие под дождём, с котомками за плечами, с малышами на руках. Мне удалось сбежать и вернуться в Сталинград. Через несколько дней я встретила Виктора, которому тоже удалось сбежать из лагеря. Прежде всего нам нужно было взять рацию, оставшуюся на старом месте, в центре города. Но вход в центр города был запрещен. Первая наша попытка пробраться туда не увенчалась успехом. При второй попытке Виктор проник в город, но, вернувшись, сказал, что ни квартиры его, ни рации не существует. В этом убедилась и я сама, когда пошла туда с ребёнком, сказав немцам, что иду взять хлеб, зарытый мною в землю. Хлеб там действительно был зарыт. На обратном пути немцы отобрали его у меня.
Трудно стало работать без рации. Чтобы передавать сведения, которые мы добывали, — а это были очень важные сведения, так как происходили большие передвижения немецких войск, — нашим ребятам не раз приходилось переходить через линию фронта. Для меня это было не под силу. Я могла ходить только опираясь на палочку. Поэтому днём я больше сидела в щели и переписывала листовки, призывавшие население не подчиняться немецким приказам об эвакуации, организовывать партизанские группы. Ночью я расклеивала эти листовки по городу и попутно резала телефонные провода.
Как-то, выйдя из щели, я услышала звуки патефона, доносившиеся из окна домика, в котором помещался какой-то немецкий штаб. Это был мой любимый этюд Рахманинова. Этот этюд часто играла моя подруга, учившаяся в консерватории. Летом, когда она приезжала из Москвы, мы с ней иногда проводили целые вечера у рояля. Она играла, а я слушала и» откровенно говоря, немного завидовала ей. Я тоже любила музыку, но в этом искусстве мне было далеко до неё, а уже начиная с восьмого класса школы, когда я вступила в комсомол, мне всюду хотелось быть первой. Раньше я была довольно застенчивой, робкой.
Этюд Рахманинова напомнил мне многое, чем я увлекалась, к чему стремилась. Я остановилась у окна и подумала: «Что эти скоты понимают в нашей русской музыке, как они смеют слушать её, когда мы, русские, так мучаемся!». Мне стало до слёз больно, и я горько заплакала. Два раза плакала я, работая в тылу у немцев; и оба раза оттого, что было обидно за себя и за наших людей.
Немцы увидели меня из окна, задержали и велели мне убрать их квартиру, затопить печи — они готовились к пирушке. Дрова были сырые, не загорались. Часовой показал мне полузарытый на дворе бачок с бензином. Я зачерпнула бензин кружкой, и тут у меня возникла мысль сжечь немцев. Сразу повеселев, я уже ни о чём больше не думала; ждала только, пока немцы соберутся и у них начнётся попойка. А когда немцы так перепились, что даже часовой, стоявший у дверей, валился с ног, я совсем развеселилась и чуть ли не на глазах у них стала расплескивать бензин по полу. Потом облила бензином выход из дома, подожгла его, закрыла дверь, перерезала провод и убежала в овраг. Там лежал разбитый самолёт. Два дня пряталась под ним. Убедившись, что все, находившиеся в подожжённом мною доме, сгорели, я вернулась в щель к своей хозяйке.
Всего, конечно, не расскажешь. Немцы ловили жителей, выходящих из своих ям, и выгоняли их в степь. Три раза мне приходилось покидать Сталинград. Когда меня в третий раз погнали в Калач, уже начались морозы. Раны на ногах воспалились, обуви не было, от неё тряпки остались. Я шла почти босиком и думала, что не вынесу мучений. Но гул родных орудий придал мне силы. Я опять сбежала и вернулась в Сталинград.
Спрятаться в Сталинграде было где, но мне надо было лечиться: рана на левой ноге начала гноиться, появилась опасность заражения крови. Поэтому ребята решили, что я должна перейти через линию фронта.
Два дня мне пришлось проработать уборщицей в немецкой комендатуре, чтобы раздобыть пропуск на Метизный завод. Я сказала, что там находится моя мать, за которой я вернулась из Калача. С этим пропуском я свободно прошла до того места, где мне нужно было свернуть в овраг, идущий к Волге. Это было днём. Ночью я боялась потерять ориентировку. Мне всё ещё казалось, что днем легче будет изловчиться — все-таки смелее чувствуешь себя, если солнце светит! Но только я спустилась в овраг, как немецкий часовой заметил меня и стал стрелять. Я вернулась назад, притаилась в щели, а потом снова стала пробираться оврагом. Когда я уже вышла из оврага и перешла трамвайную линию, за которой начинались наши позиции, по мне открыли огонь. Одна пуля пробила пальто, вторая ранила в ногу. Несколько минут я пролежала, притворившись мёртвой. Когда стрельба затихла, заползла в развалины какого-то дома. Оглядываюсь — вокруг никого нет; неизвестно, на чьей территории нахожусь. Надо ползти дальше. Опускаюсь в лощину. Снова по мне открывают огонь. Бросаюсь в первую попавшуюся щель и вижу наших бойцов. Это был передовой наблюдательный пункт одного из батальонов генерала Родимцева.
Больше двадцати лет жил я на Дар-Горе в своем домике, работал приемщиком почты с пароходов и поездов. Семья у меня была большая — одних сыновей шестеро. Четверо — Михаил, Василий, Сергей и Иван — ушли в армию: и в пехоте воевали, и на танках, и в бронепоезде. Двое младших дома остались: Костя — когда немцы к Сталинграду подошли, ему только десятый год шёл — и Саша. Саше шестнадцать лет было, но он уже хорошие специальности имел: и на слесаря экзамен сдал, на заводе «Красный Октябрь», и на мастера по сапожному делу в артели имени Шаумяна. Меня за него благодарили, говорили: «Хорошего, товарищ Филиппов, вы работника воспитали». Он ещё маленьким стремился какому-нибудь полезному делу научиться.
— Почему, — говорил он мне, — человек должен только одну специальность иметь? Я хочу всё уметь делать.
Когда началась сильная бомбежка, мы с ним за Волгой были — в пригородном хозяйстве. Один знакомый, уполномоченный НКВД, работавший на переправе, помог нам вернуться в город. Город горел уже. Семья моя в убежище сидела.
Думали мы все, что нам делать, не хотелось эвакуироваться, дом свой бросать.
Смотрим, а немцы уже на Дар-Горе. Ночью Саша мой куда-то пропал. Утром приходит и говорит мне:
— Буду, папа, ходить как сапожник по немецким штабам.
Оказывается, он ночью пробрался балками через фронт, связался с нашими и получил задание от одного старшего лейтенанта, товарища Семенихина.
Собрал в сумку сапожный инструмент и пошёл Саша немцам сапоги чинить. В пиджаке карманы у него были порваны, и гранаты находились в подоле. Днём работает в штабах — немцы его хвалят, — а ночью подберётся к штабу и в окно гранаты кидает.
Роста он был маленького, выглядел моложе своих лет. В воинской части ему кличку дали «школьник». Немцы, бывало, после взрыва бегают, ищут партизан, а Саша на улице с детьми играет: нарисует мелом классы и прыгает на одной ноге.
Потом старший лейтенант Семенихин говорил мне:
— Такого парнишки я ещё не видал. Какое задание ему ни дашь— он сейчас же: «Разрешите выполнять?» Повернётся — и бегом.
В ледоход, когда лодки через Волгу не ходили, Саша на левый берег по льдинам перебирался. Один раз послали его из Бекетовки на «Красный Октябрь». Он прошёл туда центром города, среди немцев, а обратно на бревне плыл вниз по Волге.
Я и сам не думал, что мой Саша на такие дела способен. Мальчик он тихий был. Правда, плавал хорошо, Волгу переплывал.
Боялся я за него, просил, чтобы осторожнее с немцами был, а то схватят и не посмотрят, что маленький. А он говорил мне:
— Не бойся — убегу.
Он и гранаты в окна кидал, и документы разные в немецких штабах выкрадывал, и доставлял нашим сведения о расположении немецких орудий.
Поставят немцы пушки, не начнут еще стрелять из них, а наши уже бьют из-за Волги по этим пушкам. Два орудия немцы поставили У самого нашего дома. Ночью Саша пошёл опять балками через фронт в Бекетовку, а меня предупредил:
— Перебирайтесь все в подвал.
На другой день артиллеристы из-за Волги дали огонь по нашему дому. Думал я, что разобьют дом, но не жалел уже его, как раньше. Одна была мысль: лишь бы Саша не попался. Однако дом уцелел. Только два снаряда под фундамент угодили, остальные в немцев — обе их пушки разбили.
Долго не возвращался Саша. Вдруг прибегает к нам знакомый мальчик, его школьный товарищ, говорит:
— Саша просит, чтобы ему чего-нибудь поесть принесли.
Мы сначала ничего не поняли, но испугались. Жена закричала:
— Где ты его видел?
— Да вон по улице немцы ведут наших людей, — говорит он. — Саша увидел меня и крикнул.
Собрала жена, что было съестного, и побежала вдогонку. Немцы-конвоиры остановились у штаба. Тут жена и сунула Саше узелок. Он успел ей только шепнуть:
— Не бойтесь — убегу.
Три дня немцы держали Сашу в комендатуре. Жители говорили нам, что видели, как его гоняли куда-то босиком по морозу. Думали мы: может быть, люди обознались. Спрашивали:
— А какая на нём шапочка?
— Кубаночка, — сказали нам, и мы всякую надежду потеряли: Саша в кубаночке был.
23 декабря повели немцы вешать троих партизан: Сашу, девушку из Бекетовки и ещё одного неизвестного в нашем посёлке парня — откуда он, никто не знал. Привели к церкви на Дар-Горе. Там три акации росли. С нашего крыльца акации те были видны — дома вокруг погорели.
На наших глазах накидывали на Сашеньку петлю. И откуда только у сынка силы взялись! Как размахнётся, ударит немца по голове — тот сразу в сугроб упал.
Саша — бежать, конвойные за ним. Один прикладом сбил его с ног, другой штыком ткнул. Саша до последнего момента отчаянно дрался, не давался в руки, но его скрутили и повесили на акации.
Возле церкви, в убежищах жили люди. Они слышали, как Саша кричал:
— Всё равно наши придут и перебьют вас, как бешеных собак.
Когда немцы, повесив всех троих, ушли, жена моя ходила с сыном прощаться. Постояла жена у акации и вернулась. Глаза сухие, страшные. А я не пошёл — сил не было.
С месяц мы жили при немцах, на свет не выходили. Потом наши войска освободили Дар-Гору, и пришёл к нам старший лейтенант Семенихин, пригласил меня в штаб. Комиссар полка товарищ Иванов руку мне пожал и сказал:
— Не забудем мы Сашу, отомстим за него.
Стали красноармейцы искать труп Саши, нашли его, принесли к нам домой, а потом похоронили с почестями на городской площади и памятник ему поставили.
В ночь с 24 на 25 декабря под «Рождество» пришли к нам в подвал немцы искать съестное. Даже рассыпанное просо вместе с мусором собирали с полу. Это просо я с умыслом рассыпала под кроватью, думала, что немцы не заметят, а мы потом просо по зернышку из мусора выберем. Но не сбылись мои надежды. Немцы искали так тщательно, что ни одну крупинку нельзя было от них утаить. Они смели просо с сором и грязью и даже у детей из-под пазухи отобрали кусочки подсолнечного жмыха.
Каждый день они приходили по нескольку человек — румыны и немцы. Нас они будто и не замечали. Придут и начнут шарить. Смотришь и молчишь. Но тут всё в груди закипело, когда они смели последние крупинки. Просила, чтобы оставили хоть жмых. Они же в ответ показали мне приклад. Тогда я уж и не знаю, как это получилось, но не вытерпела — думаю, всё равно погибать — бросилась я с ребёнком на руках за немцем, который понёс зерно. Одной рукой тянула мешок к себе, другой держала ребёнка. Кричала я, как неистовая. А немец выдернул у меня мешок и так треснул кулаком по уху, что зазвенело в голове, закружилось, и я упала без памяти.
Рассказывали мне, что я, падая, чуть ребёнка не придавила, а немец потом бил меня ногами.
Всё это происходило на глазах моего больного мужа, который весь в ранах лежал в постели. Подняться на ноги он не мог. Но всё же приподнялся на локтях, протянул руку за палкой, схватил её и замахнулся на немца. Вот тут-то и началось: два других немца, которые до этого шарили по углам, бросились на мужа и стали избивать его.
Чем хуже были дела фашистов на фронте, тем чаще они приходили к нам с обысками. Жили мы в подвале. Там было много всякой домашней рухляди. Весь этот хлам немцы при каждом своём посещении вытряхивали из мешков на пол. Все постели перетряхнут, во все кастрюли залезут, во всех щелях пошарят, а потом нас начнут обыскивать — ощупывают, залезают в карманы.
Тяжело об этом вспоминать. Муж к постели прикован, а дети у меня почти всё время на руках. Самой маленькой было в то время один год и пять месяцев. От голода она была вся худенькая, какая-то прозрачная. На вид ей нельзя было дать больше шести-семи месяцев. Я не отнимала её от груди, так как иначе её нечем было бы кормить. Самой старшей моей девочке было двенадцать лет. И ещё было у меня три мальчика — трёх, шести лет и десяти.
Моя старшая девочка под пулями пробиралась к станции и на маленьких детских саночках из-под самого носа немецкой охраны увозила солёные бычьи шкуры. Эти кожи нас выручали; их резали на куски, очищали с них драгоценную в то время соль; затем кусок кожи опаливали на огне, чистили и долго варили. Когда кусок делался мягким, его можно было есть. Но, бывало, не успеешь обделать и сварить кожу, как ввалятся немцы и — к плите. Откроют кастрюлю, поковыряют вилкой, и прямо в кастрюле уносят всё, что сваришь. Тогда мы стали варкой заниматься тайком, по ночам; но немцы стали приходить и ночью.
Дети мои начали пухнуть. Все мы были какими-то вялыми.
Помню, как казалось мне, что всё меня давит, будто навалился целый воз. Я упала на пол, а подняться не могла; рот перекосило, язык отнялся. Дети плакали, глядя на меня. А когда пришла в себя, попросила дать мне горячей воды, опустила руки в воду, и стало легче. Первая моя мысль была: «Где бы достать какой-нибудь еды». Решила я пойти к соседке, но у неё тоже ничего не было. Обратно дойти не могла, упала прямо в снег.
О том, что делается на фронте, мы могли судить по поведению немцев. Они уже, не стесняясь нас, часто говорили между собой «капут» и стали еще более злыми. Нужны им дрова — сами не пойдут, не охота им было попадать под шальные пули — за всем нас ходить заставляли. Сами зайдут в погреб, греются, а детей выгоняют под пули — и за дровами, и за снегом для воды.
В один из последних дней января в наш погреб набилось особенно много немцев и румын. Плита всё время была занята немецкими котелками, нам нельзя было поставить на огонь и кружки со снегом.
Муж лежал на кровати у двери, а я с ребятишками приютилась у печки. Кругом яблоку негде упасть. На дворе же в это время был настоящий ад. По немецким позициям вели огонь «катюши». Но чем сильнее били наши, тем нам было радостнее. Раза два я пробиралась к выходу: и мужу постель поправлю, и бой послушаю. Начинают наши пулемёты с одного края, а кончают где-то на другом. Уже совсем близко и ружейная стрельба. Вхожу обратно в погреб, кивну мужу, он и без слов понимал меня.
Часов в одиннадцать вечера в погреб ввалилась ещё одна ватага фашистских вояк. Вид у них был плачевный, еле-еле держались на ногах. У меня сразу мелькнула мысль: мол, эти с передовой. Некоторые из них только вошли в погреб, как сразу же брякнулись на кровать, на которой лежал мой муж. Одни немец сел ему на больные ноги. Муж закричал так страшно, что все обернулись. Немец ударил мужа кулаком по голове и что-то забормотал.
Стараясь освободить ногу, муж упёрся из последних сил в спинку кровати. Трости спинки разошлись, и голова его попала между тростей. Он впал в беспамятство. Стал кричать: «Дайте мне горячего кофе, дайте кофе!»
Немцы варили на плите кофе, и запах от этого кофе стоял в подвале.
Я крикнула мужу: «Подожди!», а он всё звал меня и кричал: «Дайте же кофе, я коченею!». С каждым разом он кричал всё тише и тише. Немцы сидели и лежали на нём. Он уже задыхался. Один из немцев засмеялся: «Старый капут». Добралась я до кровати. Муж протянул мне свободную руку, как бы прощаясь со мной. А глаза его смотрели строго, точно говорили: «Не плачь». Он задыхался. Я стояла на одной ноге возле мужа, а другая моя нога была на весу — некуда поставить было. Попросила я солдат — потеснитесь, мол, а какой-то немец сказал мне на ломаном русском языке: «Германский армия капут и русский свинья капут». Я держала руки мужа и чувствовала, как остывают они.
Как передать, что я пережила в эту ночь! Ведь как я любила мужа, как хорошо с ним жили… А теперь он стал весь таким седым, белым. Лялька-малышка была у меня на руках. Остальные четверо жались у печки. Я опустила руки мужа и стала пробираться на мороз.
Ночью на дворе стояла я по колено в снегу. Малышка теребила пустую грудь. То всплакнёт, то забудется. А у меня внутри всё было пусто. «Да! — думала я, — вот как оно бывает». А шум в голове заглушал и свист пуль, и грохот. Не знаю, долго ли так продолжалось; точно была я в каком-то забытье, а потом — слышу какие-то знакомые слова, наши русские. Стала я вслушиваться. Наконец, до моего сознания дошло. «Господи, боже ты мой, да ведь это наши бойцы ломают немецкие баррикады».
С тропинки, которая вела из глубокого оврага, поднялись одна за другой две белые фигуры. Приблизились ко мне.
— Тьфу! Что ты здесь делаешь, бабушка, с ребёнком на морозе? — раздался голос.
Я рассказала этим людям, так неожиданно появившимся передо мной, о том, что произошло.
Они спросили меня — много ли в подвале немцев? Я ответила. Говорила и плакала.
— Бодрись, мать, крепись. Отольются немцам твои слёзы.
Бойцы начали пробираться наверх (наш погреб внизу у оврага был). Потом уж я поняла, что это были наши разведчики.
Походила я вокруг и, вернувшись назад, увидела на снегу труп мужа. И детей моих, полураздетых, выкинули немцы из подвала.
Как сейчас, помню, медленно, большими хлопьями шёл снег. Это была последняя страшная ночь. Утром нас освободили наши родные бойцы.