На следующий день мы тронулись в путь. Но предварительно нужно было уничтожить следы от костра, от приготовления пищи. Делается это так. Камни следует разбросать, затем отрывается яма, и головешки, пепел и уголья зарываются в нее. Сверху все засыпается листвой так, будто здесь никого и не было. В ту ночь мы спали не в гамаках. И с утра двинулись лесом, а не по грязи. Опять начались трудности с лианами. Рюкзак цеплялся за них, и трудно было даже шаг ступить, поскольку надо пролезать под кустами, протягивая рюкзак за собой. Это страшно изматывало. В тот же день мы вновь вышли на дорогу и добрались до дома Эвелио (Нельсона Суареса) в местечке Лас-Байяс. До дома оставалось метров сто, когда я увидел, что крестьянин-проводник остановился и сделал знак, чтобы мы соблюдали тишину. Потом он взял мачете и постучал им о палку, после чего двинулся к небольшому ранчо. Когда ему оставалось пройти метров пятьдесят, послышался ответный сигнал. Так мы оказались на этом ранчо: кухня, там и сям приткнувшиеся дети (один из которых только-только родился). Вся утварь была сделана из соломы и дерева. Деревянным был и навес... плетенная из прутьев подстилка... Стола не было. Вообще не было ничего, что было бы сделано с применением технических средств. Разве вот два пластиковых стаканчика. Хозяева уже отужинали, но нас они угостили тортильей [60]. Там мы переночевали. А утром, часов в шесть, мы добрались до стоянки связного, где находился Сильвестре. Не знаю, уж чего я и ожидал от этого связного, но на меня он произвел глубокое впечатление. Я беседовал с этим Сильвестре, естественно, не зная, что он и есть Хосе Долорес Вальдивия. Никогда мне не забыть, как мы пришли туда, где находился он и еще пятеро товарищей. Дело в том, что Вальдивия встречал новичков и перебрасывал их к другим товарищам, располагавшимся несколько дальше. К Рене Техада, например, до которого от Сильвестре было два дня пути. Рене Техаду звали Тельо. Но когда мы пришли к Сильвестре, то, не знаю почему, я решил, что мы добрались до партизанского лагеря... Там в горах был глубокий овраг, где валялось гигантское упавшее дерево. Я решил, что упало оно недавно. Листочки на нем были еще зелеными, само же дерево перекрывало овраг, оставляя между стволом, покрытым густыми ветвями, и землей достаточно пространства. Так вот, товарищи расположились под этим громадным деревом, укрываясь среди его больших ветвей, которые были так велики, что на них развешивались гамаки. Мы подошли и подали сигнал (троекратный стук). Прозвучал ответ, и потом показались лица, разглядывавшие нас. Классическое, так сказать, любопытство. Затем появился худющий-прехудющий бородач с вытянутым и эдаким твердокаменным лицом, словно бы он не слишком был доволен нашему приходу. Я куда как больше обрадовался, что добрался туда и увидел товарищей, соединился с ними. Он же был сух, серьезен и напряжен, этот носач в рубашке цвета кофе и зеленых, но не военного пошива, а цивильных брюках, с кожаным ремнем, на котором висел пистолет. Нет, он был одет не по-военному, но носил одежду, которая была где-то между гражданской и военной. Партизанской, так сказать. Там же находились Флавио и приземистый коротышка Эдвин Кордеро (сейчас он делегат МВД по 4-ому региону) [61]. Его мы называли Доктор, поскольку раньше он учился на медицинском. Со мной ему переслали из города корреспонденцию, которую я передал. Там же мы стали набивать патронташи, попытались экипироваться, поскольку оттуда уходили в горы, где, как мы считали, в огромных партизанских лагерях должны были располагаться наши основные силы. Теперь мы уже почувствовали голод, но еды-то не оказалось. Только то, что принес один сотрудничавший с партизанами крестьянин. Но был он очень беден, так что на всех пришлось три тортильи и немного фасоли, т. е. каждому по чуть-чуть. А голод уже давал о себе знать. Мы побеседовали с Вальдивией, и он меня узнал, поскольку заговорил со мной об университете, ну, как он там, как дела с университетской реформой. Вспомнили мы и былые выходки. Не знаю, был ли Сильвестре знаком с моими братьями, но речь зашла о них: «Видишь ли, браток, в партизаны я уходил в воскресенье, а уже в следующую среду мой брат Чема и я должны были бы получить дипломы». А Эмир тогда еще учился на четвертом курсе экономического. В общем, я сказал Сильвестре, что нас было четверо братьев и что я уверен: мои братья тоже уйдут в партизаны. На это он мне ответил, что да, и что матери должны будут быть довольны, если хотя бы один из их сыновей вернется. Вот так! Видал бы кто, как эти его слова потрясли меня. Этим «хотя бы один вернется»... То есть он гораздо лучше понимал ту реальность, о которой мы размышляли, еще когда ехали в джипе. И так оно и было. Действительно, было бы слишком — надеяться, что все мы вернемся живыми. Ведь не в кино же все происходило, нет, не в кино... И действительно, так оно и случилось, из всех четырех братьев вернулся один я. Ну, ладно... Стало быть, там мы привели себя в порядок, экипировались и подлечили свои растертые ноги и ссадины. Тогда же я впервые сходил «по-большому», поскольку уже три дня как не мог этого сделать. Так вот, я сказал, что пойду... того... И знаете, что я услышал? Что вот, мол, возьми мачете, отрой им ямку. Ну и когда все закончишь, то забросай землей и сверху листьями, чтобы следов не оставалось (для партизан очень важно не оставлять следов). А туалетная бумага где? А листья на что, ответили мне. И вот я, бедняжка, весь из себя болящий, пошел и вырыл себе ямку и... в общем, только позднее я научился решать эту проблему... Даже помыть руки было негде, и я их вытер о землю. Той же ночью меня послали к Тельо (Рене Техада). Но добраться к нему затемно мы не смогли, поскольку по дороге встретились затруднения. Шли мы втроем, я и два крестьянина, которые были хорошими ходоками. Впереди шел Педро. За ним я. А замыкающим был Аурелио Карраско. Я нес вещмешок из тех, которые можно благодаря ремням нести на спине. Как вещмешки, используемые милисиано [62]. Только представь себе, я шел вместе с Аурелио и под опекой этих двух известных ходоков. Ведь Педро был одним из первых партизанских проводников (это тот, что шел впереди). А в тот момент он вообще был основным партизанским проводником, ветераном Синики [63]. Мать же его была крестьянкой из Куа. Может быть помнишь, о них еще песня была? Так вот, Венансия — это его мама [64]. Шлось мне тогда легко. Болей, синяков своих я уже не ощущал. Вначале все шло хорошо. Я чувствовал себя окрепшим и обретшим опыт ходьбы по горам и по грязи. В общем, ноги мои чуть окрепли. Идти нам нужно было ночью, а потому мы зажгли фонарики, хотя и прикрывали их руками, чтобы они светили не слишком ярко. Свой первый переход в сопровождении только этих двух легких на ногу товарищей я должен был постараться проделать как можно лучше. Так, чтобы не оказаться им в тягость. К этому обязывало и то, что надежды отдохнуть, поскольку, дескать, какой-то другой товарищ устал, у меня не было. Не знаю как, но вдруг я почувствовал, что иду хорошо и не отстаю от идущего впереди крестьянина. Успеваю за ним и, хотя мы идем по грязи, падаю я уже мало. Я даже видел, что иногда и сам крестьянин падает, а я вот почти нет. Неожиданно я ощутил, что ноги вроде бы привыкают и мало-помалу крепнут. Хотя, ясное дело, пока опыта еще маловато, да и дают о себе знать известные слабинки. Ощущал я себя уже по-иному. И в такой-то день мы вдруг заблудились. Да, заблудились. Дело было так: в четыре часа утра мы прервали движение и улеглись спать. Но когда встали и двинулись было в горы, то Педрито потерял дорогу, и мы стали кружить по лесу. Благодаря раздобытому наконец ружейному ремню, одна рука у меня была свободна. Фонарик был хорошо закреплен. Вот когда я почувствовал, что привыкаю ставить ногу как надо. Мои ноги начинали «читать» дорогу. То есть теперь было ясно, как ставить ногу, когда идешь вверх, и как, когда спускаешься вниз. Как перешагнуть через древесный ствол или как пролезть под ним, не зацепившись вещмешком. Правда, спустя немного времени я ощутил ноющую боль. Но теперь она была не повсюду, как раньше, а в основном в пояснице. Ну, по линии ремня, который в двух местах сдавливал меня. Эта кость, где ноги, как она называется? Ага, тазовая. Так вот, чем дальше мы шли, тем больше ремень впивался здесь вот, внизу, сползая нее ниже и ниже и напрочь стирая все. Это выматывает так, что и вещмешок становится тяжелее. Чуть спустя адские боли, при ходьбе отзывающиеся во всем теле, появляются вновь, и ноги мои начинают уставать, а мускулы, вот эти, на задней стороне ноги, так те просто болят. В конце концов, мы дошли до Тельо (Рене Техада). Он был там один-одинешенек. Я тогда еще не знал, что Тельо и есть Рене Техада, и догадался об этом, лишь когда он рассказал мне, как убили его брата. Это известная история, как и кто убил Давида Техаду Перальта [65]. Его сбросили в вулкан Сантьяго. Ну, значит, встретились мы с Тельо. Хотя Тельо отличался от Вальдивии, но в чем-то они были схожи. Лицами, что ли. Да, выражением лица. Тельо был худощавым крепышом. Он был чуть выше меня. Вообще-то скорее с меня ростом. У него были короткие, вьющиеся, как у арабчонка, волосы. Черты лица были тонкими. Отличные зубы и маленькие глазки. Он резко жестикулировал. Здесь он очень окрестьянился. Особенно много перенял у крестьян в манере говорить. Так что, будучи горожанином, говорил он с тобой все равно что сельский житель. Кто знает почему, но мы с Тельо сразу же начали сближаться. Вместе с ним мы провели около трех дней, поскольку надо было дождаться других товарищей, оставшихся у Сильвестре. Направлялся же я к Родриго (Карлосу Агуэро) [66], в главный партизанский лагерь, находившийся и пятнадцати днях пути от стоянки Тельо, у которого все мы должны были собраться, перед тем как идти на соединение с основными силами. Не помню, то ли в первую ночь, то ли на вторую, но Тельо предложил повесить наши гамаки рядом. Стало ясно, что он меня узнал. То есть что я студент, что зовут меня Омар Кабесас, что я был студенческим лидером и что у меня есть определенный политический опыт. Подчас с крестьянами невозможно говорить обо всем, о чем ты хотел бы. С ними нужно говорить на их языке, в рамках их понятий. И вот когда я оказался у Тельо, то он как бы раскрылся передо мной, поскольку теперь-то он мог полностью выговориться. Посыпалось множество разных воспоминаний, мыслей и мечтаний, хранимых ранее в себе. Он говорил о своих сомнениях и устремлениях. Расспрашивал, что происходит внизу. Интересовался всей информацией, которой не имел.
В общем, стал выдавать на-гора все то, что у него накопилось и с чем он не мог пойти к крестьянам, поскольку считал, что в лучшем случае они его не поймут. Ведь мы, городские, слишком закомплексованы, слишком тяготеем к надуманным абстракциям. Мы чересчур запутанно сложны с этими нашими чувствами, привязанностями, толкованиями жизни... Вот Тельо и начал рассказывать мне о своей семье, о своей вере в партизанскую борьбу. И хотя он был уже закален горами, местной пищей и дождями, но я чувствовал, что его донимало одиночество. Позднее он рассказал мне, что его бросила женщина, которую он сильно любил... и говоря об этом, он очень нервничал. Жесты Тельо были резкими. Мужественный и сильный, внешне он казался даже черствым, твердокаменным каким-то. Но под внешней сухостью скрывалась чуткая, нежная и глубоко человечная душа. Тельо, охваченный разочарованием, был способен разрыдаться. Так, Рене Вивас рассказал мне, что как-то во время перехода от стоянки Тельо к лагерю Родриго мы — новички — довели его до этого. Ведь он просто не понимал, как это мы не могли держаться на должном уровне. Он-то хотел, чтобы мы, пришедшие сражаться во имя свободы, во имя победы, во имя того, чтобы как можно скорее настал конец страданиям народа, были много лучше, чем это оказывалось на самом деле. Тельо рассчитывал, что прибудут люди, целиком и полностью подготовленные. Эдакие легкие на ногу и готовые к любым тяготам партизаны. А тут вдруг во время одного из переходов кто-то из наших сказал: «Больше мы не можем терпеть и здесь вот прямо и сядем». Тогда-то Тельо и зарыдал от разочарования, о чем мне и рассказал Рене Вивас. Да, Тельо мог зарыдать от разочарования, хотя у него и было военное образование. Ведь он раньше служил лейтенантом Национальной гвардии.