Весь тот месяц я старался, чтобы дневное время, когда остаешься один, не пропадало зря. Утром занимался физзарядкой. Во второй половине дня готовил донесения или садился писать стихи. А то прогуливался, тренируя зрение. Заглядывал туда-сюда. И хотя, оставаясь один, времени я не терял, все же почти всегда его хватало для раздумий.
Как-то ночью у меня объявился Маргарито вместе с одним вновь прибывшим товарищем, направляемым к Тельо. Было где-то около четырех часов утра, и я разглядел крупного такого парня, сильного и высокого с короткими курчавыми волосами. Только бедняга пришел, как сразу рухнул на землю мешком. Я посмотрел на него и увидел, что грязью ему залепило лицо, волосы. Забила она и его ружье. «Омар Кабесас, — сходу заговорил он, — я знаю, братишка, что это ты». И начал меня расспрашивать. Точно так же, как я расспрашивал Тельо и Сильвестре, когда увидел их впервые. То есть как обстоят дела и сколько здесь народа, есть ли кухня и всегда ли нужно совершать такие переходы, какой он проделал, чтобы добраться сюда. И еще, есть ли у меня что-нибудь, эфир или спирт, чтобы протереть волдыри. Тут бедняга снял ботинки. К тому же на руке, обернутой испачканным в грязи платком, у него была глубокая рана: падая, он подставил руку, чтобы не разбить лицо о камень. Этого парня звали Казимиро. Меня он знал, поскольку также учился в университете. Его настоящее имя было Орландо Кастельон Сильва. Ему было суждено погибнуть в этой партизанской войне.
Позднее мне часто приходилось руководить боевой подготовкой. За свои пять с лишним лет подполья я почти сорок раз возглавлял партизанские курсы. В этих случаях я пытался обучать товарищей, руководствуясь жесткими требованиями к подготовке. Однако вести себя с ними по-братски, дабы покончить с предубеждениями, которые сохранялись в отношении студентов в горах (затем, как я помню, положение с этим делом поправилось)...
Комары в Васлала были всегда и повсюду. Причем ночью было куда как хуже, так как вся эта мошка залезает даже под одеяло и спать ты не в состоянии, а должен разводить под гамаком небольшой огонек, чтобы от тлеющих головешек струился тонюсенький дымок, разгоняющий эту мошкару. И ты лежишь себе в гамаке, обмахиваясь руками, а в ушах стоит нескончаемый комариный гул. Кроме того, есть там одно крохотное насекомое, которое донимает тебя круглый день. Оно проникает даже сквозь ткань и кусает тебя. Это ужасно, так как не можешь спокойно спать. В горах лицо твое покрывается морщинами, поскольку живешь ты с постоянным выражением недовольства. Еда мерзкая, развлечений никаких, сахара нет. Постоянно что-то переносишь на себе. И всегда мокрый. В общем, с твоего лица не сходит болезненное выражение. В итоге на целые дни и недели, на месяцы и годы твое лицо отягощает застывшая гримаса, словно его сведенные судорогой мышцы не в состоянии расслабиться. Вот так вот меняется выражение лица. С партизанами такое случается, и с годами ты обретаешь новый характер. Изменившееся лицо говорит, что ты стал иным. Приятные мгновения бывают редко. Разве только если еда хорошая, или встретил товарища, или когда мы слушали по радио «Сон наш...» Карлоса Мехии Годоя. Это было как освежающая вода, поскольку мы чувствовали, что не одиноки, когда слушали поющего Карлоса Мехию Годоя. Эта песня звучала каждый вечер в 6 часов. Мы стекались к нашему радиоприемнику, чтобы услышать музыку, облегчавшую наше существование.
В ноябре мне доставили приказ. Рано утром его принес один крестьянин. Так приказал Модесто, хотевший побеседовать со мной. К тому времени мы еще не были знакомы, и я не знал, что его звали Энри Руис. Что ж, по моим расчетам, после совещания с Модесто я должен был вернуться назад. Ну, мы с крестьянином двинулись в путь и добрались до лагеря Модесто, где уже находились все те, кто когда-то проходил вместе со мной курс боевой подготовки. Были там и новые товарищи, которых и не знал. Всего около тридцати-сорока человек. Черт возьми, подумал я, да нас предостаточно, поскольку я ведь не знал, что существовали и другие небольшие отряды. В общем, когда я прибыл, то другие товарищи, как и я, уже приобрели новый опыт. В момент моего появления в лагере Модесто там уже закончили утреннюю физзарядку, которой руководил Родриго, и завтракали. Уж он-то их ухандокал. Родриго был здоров как лошадь. Он ежедневно проводил физзарядку с личным составом лагеря. Сразу после этого каждый приводил себя в порядок: умывался, чистил зубы. Во всяком случае, каждый должен был умыться. Разве только ты должен беречься, чтобы не замочить какую-нибудь рану. После этого завтрак, состоящий из горсти вареного и размятого в кашу маиса. А то и не размятого. Одна порция состояла из получашки маисовой каши. Годами она составляла наш завтрак. Мы возненавидели ее. Но проголодавшись, мечтали и об этой полчашке маиса. Помню, что Модесто ел из своего котелка, когда крестьянин подвел меня к нему. Я его поприветствовал. Очень, дескать, рад, товарищ. Да, так я с ним поздоровался. «Так ты Эухенио?» — «Да, я Эухенио». — «Ладно, хорошо, потом поговорим». Я сходил за едой и принялся есть. Мы встретились довольно холодно. Холодность же, как я себе представляю, объяснялась все тем же пренебрежением, с которым они относились к студентам. К тому времени я уже это себе уяснил, поскольку я из тех, кто постоянно анализирует происходящее.
Да, я забыл сказать, что еще в Васлала, дней за пятнадцать до ухода к Модесто, я заметил вот здесь, на икре правой ноги, беленькую точечку и точно такую же точечку на икре левой ноги. Точечку, как от укуса комара. Но поскольку там все руки постоянно в укусах комаров и порезах, причем следы от тысяч и тысяч таких укусов и от порезов в итоге превращаются в один шрам. Это в порядке вещей, как и то, что иногда укусы немного гноятся. Так и ходишь, с гноящимися укусами на руках. А когда находишь спирт или эфир, то протираешь эти язвочки. Они сходят, тут же возникают новые и т. д. Но эти, как я заметил, начали увеличиваться, превращаясь в белые пятна по обе стороны икры. Причем вокруг белого пятнышка все стало ярко-красного цвета. И так они и увеличивались в размере, пока за несколько дней не стали размером в монету в десять сентаво. Это обеспокоило меня. Тем более что потом пятна разрослись до четвертака и стали в полтинник. Тогда они начали болеть, и болеть сильно. Я видел, что там скапливается гной, и решил, что вот доберусь до Модесто и мне сделают инъекцию, поскольку в лагере было много лекарств.
Флавио, партизанскому врачу, я сказал: «Тут у меня на ногах какая-то гадость». — «Да, у тебя занесена инфекция». И это предполагаемая инфекция продолжала успешно разрастаться. Размер язв уже дошел до монеты в одну кордову. От боли я не мог спать. Пришлось завернуть край высоких голенищ моих ботинок, так как чуть дотронься до моих гнойников, как я буквально пропадал от боли. Дали мне антибиотики для инъекции, но я заметил Флавио: «Эта гадость не сходит... Флавио, она начинает плохо пахнуть. Я чувствую, как эта гадость воняет...» Тогда Флавио принюхался. «Да, брат, гниет...» — «Да они просто воняют». — «Я тебе введу другое лекарство». И вводит его мне. После этого я четыре дня сам не свой сижу сиднем. Ведь мы там вообще были слабыми, худющими... Подобная инъекция меня прямо оглушила. Итак, прошли четыре дня, и меня начали лечить. Это было нечто жуткое, поскольку пинцет с ватой мне вводили прямо в язву... Аж до самого нутра доставали этим пинцетом... и так снова и снова... Я сжимал кулаки и стискивал зубы... «Ай, братуха!..» — кричал я, вырываясь у Флавио, а он хватал меня и садился мне на ногу. И когда он вычищал весь гной, то в ноге образовывалась здоровенная яма, а я покрывался едким потом. Ходить я не мог, и все время сидел. В то время мы там недоедали и были совсем разбиты физически... В общем, я вновь ушел в небытие. Лечение продолжалось каждый день, но гной шел постоянно, и язвы становились все больше. Боль была такая, что я не в состоянии подняться, чтобы сходить за едой, и лишь с большим трудом поднимался в туалет или умыться... Хотя это стоило больших усилий, но умывался я каждый день... раздевался в ущелье, по которому течет ледяная вода... Но я это проделывал каждый день, а иногда и по два раза на дню. Язвы мои не затягивались, и я видел, что Флавио озабочен, поскольку у других товарищей и в разных местах стали появляться такие же маленькие — мои были самыми крупными — пятнышки. Он понял, что это была никакая не инфекция, а я уже целый месяц как находился в состоянии прострации, весь накачанный антибиотиками... А язвы все увеличивались в размере. Они разрастались и «подъедали» меня изнутри так, что уже была видна кость. Это были очень большие язвы. В общем, процедуры мне теперь делали только втроем. Один товарищ срезал две палки. Одну давали мне в руки, другую я зажимал зубами, чтобы не орать во время лечения, в язвы на ногах начинали вводить марлю. Боль была такая, что нельзя описать. Она охватывала меня всего. Палку, которую мне вставляли в рот, я перекусывал. Так велика была эта боль. Ну просто в разрыв души... Только Сомосе я мог бы пожелать подобное. Меня спасало то, что я терял сознание, когда Флавио начинал вводить марлю в язвы. Вынимали ее всю в гное и крови с кусочками мяса размером так побольше зернышка маиса или фасолины. Это были отвалившиеся от меня шматки мяса. Сейчас-то остались только рубцы... А ведь язвы были дюймов пять в диаметре, причем как бы обгрызанные изнутри. И должно быть, чтобы добить меня, еще в Васлала у меня начал побаливать аппендицит. В общем, ко всему этому еще и аппендицит. Бедный Флавио бесновался от того, что не мог понять, что же это была за болезнь. Но как-то вечером Флавио подошел и сказал: «Это — лесмания! Лесмания!» [75] (Так, должно быть, кричат: «Земля! Земля!») — «А что это такое, лесмания?» — «Брат, это то, чем вы больны. Я помню, что когда готовился уходить в горы, то просматривал кое-что по тропической медицине... и это... как его... реподраль... реподраль... им это и лечится. То есть реподралем...» — «Хоть бы и так, брат. Надо посылать за этим реподралем...» А ты знаешь, что это такое, послать за реподралем в город?.. Когда-то его доставят! Да еще надо проскочить сквозь засады гвардейцев. Словом, все это затянулось на целых пять месяцев. А пока я менял бинты и лишь иногда поднимался, чтобы собирать дрова, а то и охранять пост. Дело в том, что я, чтобы не пасть духом, просил себе работу. Так что лесмания еще больше закалила меня. Вот почему мы были столь требовательны. Ведь если лишен веры и стыда, то попросишь, чтобы тебя отпустили вниз. Я же никогда не просил Модесто об этом, хотя они считали, что я был человеком почти конченым. И вот в один из таких дней наступило рождество, рождество 1974 г.
Не любил я встречать рождество в горах. Но некоторые из этих праздников я запомнил лучше остальных. Пять раз я встречал рождество в горах, и всякий раз в разных лагерях, в разных зонах и даже с разными людьми... Состав партизанских колонн менялся. В горы приходили очередные группы новичков. Появлялись новые товарищи. И им я рассказывал, где встречал предыдущее рождество, рождество прошлогоднее, поскольку обычно тебе проще вспоминать именно его. Для меня рождество сливается со встречей Нового года, поскольку это два традиционных праздника и крестьяне больше отмечают Новый год, чем рождество. В горах рождество — это обычный, как и остальные, день. Его почти не выделяют, так как нет игрушек и не организуется никакого празднования. Не знают в горах рождества, но Новый год, тот да, признают, и я помню, как на Новый год несколько раз опрокидывал стаканчик-другой с крестьянами.
Самое первое рождество, которое я провел в горах, как я и говорил, было в 1974 г. В том же месяце Карлос Агуэро, Рене Вивас, Нельсон Суарес (Эвелио) и Аурелио Карраско вместе с другими товарищами отправились на операцию. Итак, Родриго ушел, а мы остались. Мы знали, что ушел он не просто так. Но зачем, не сказал. Потом мы услышали по радио о нашумевшем нападении на банк «Абиссиния». «Это был Родриго», — говорили мы друг другу и строили всякие догадки, пока он не вернулся в лагерь.
А вернулись они к рождеству. Мы же, пришедшие в горы только в этом году, тем временем валялись по своим гамакам, мечтая о празднике рождества, о ярких огнях универсамов, о подарках.
Я, естественно, вспомнил, как празднуют рождество в Леоне. Так, во дворе кафедрального собора ставили лотки с куклами и свечами. А на пересечении улиц Сестео, идущей к университету, и Чинчунте, что у въезда в Леон, у того угла, где находилась бильярдная и сидел старичок, которого звали Тапонсито, так там к рождеству зажигали очень красивую свечу. Да, я вспоминал об этом. И все мы лежали по своим гамакам, слушая музыку. Слушая песню, в которой говорилось: «Ты, что так далек от друзей своих, приди в мой дом на это рождество». И тогда мы тоже принимались подпевать: «Приходи в мою палатку ты на это рождество». Спать нам не хотелось. Вот так вот мы и пробавлялись. Это было 23 декабря. А 24, если я не ошибаюсь, вернулся Родриго. Только не помню, утром или вечером. И хотя мы и были но уши в дерьме, но ощущали себя счастливыми, поскольку на рождество собрались все вместе. Мы считали, что с Родриго все пойдет по-другому. Ведь Родриго, хотя он и не придерживался религиозных традиций, но понимал человеческую натуру и понимал нас. Нам было не привыкать к тому, что на рождество приходятся разные тяготы. Ведь случалось встречать его и забастовками в поддержку политзаключенных, когда мы запирались в церквях. Словом, в какой-то степени мы еще студентами привыкли встречать страстную неделю, рождество или Новый год в борьбе.
Родриго принес с собой несколько индюков. Оказывается, эти черти лысые, проведя налет на банк, не забыли принести нам из города подарки. Ведь мы уже много месяцев находились в горах. Помню, когда пришел Рене Вивас, мы спросили его: «Брат, ты был в городе? Электрический свет и автомобили видел? И людей?» Ведь мы давно не видели ни электрического света, ни автомобилей, в общем, ничего. Тут-то Родриго и сказал: «Чертовы дети, давайте встречать рождество, потому что мы принесли... Ну-ка, что? Постное масло, каперсы, томатный соус и кетчуп...» (Родриго любил стряпать.) 20 дней несли они все это на себе, чтобы доставить в лагерь к рождеству. Возможно, что кое-кому это мало что говорит. Но как много человеколюбия было в том, что несли они лишний вес в условиях, когда нужно идти и идти.
Готовить поставили Лусиано, поскольку в этот день он был дневальным на кухне. А Родриго руководил всем этим. Он сказал, что приготовит индюшатину так, как ее готовят дома. Для этого он располагал всем необходимым. Что за ужин у нас будет после месяца сидения на одной маисовой каше. Но несмотря на радость от еды, от того, что вернулся Родриго, все же то и дело вспоминали о жене, матери, товарищах, городских друзьях, которым сейчас лучше, чем тебе, потому что на какой-нибудь явке, на заднем дворике или в патио явочной квартиры они, я уверен, выпьют и вспомнят нас... Так это и было, поскольку существовала некая постоянная человеческая солидарность, объединяющая нас, думающих друг о друге, в любой момент и везде, где бы мы ни находились.
Кстати, сейчас я вспомнил, что Родриго вернулся к вечеру. Мы услышали крик часового и увидели совсем мокрого мощного Эвелио с его огромным вещмешком. Затем появился белобрысый Родриго. В своей привычной каскетке он, как всегда, шел вслед за Эвелио и улыбался. Улыбка у Родриго была не очень широкой, но веселой, ведь операция удалась, и он вернулся встретить рождество с нами. Ведь он, несомненно, также нуждался и в нас. Да, припоминаю, что был уже вечер и в воздухе стояла дымка; декабрь в горах — это зима. Тем временем уже темнело, и Лусиано, помогавший стряпать, посолил индюшатину и передал ее Родриго. Родриго начал готовить, и тут пошел такой запах, который я до сих пор помню... Мы, то есть все обитатели лагеря, палатки которого располагались по кругу, сошлись в центре, где обычно проводились построения. Тут мы шутили, выспрашивали пришедших, ну как там, в городе, пели.
Время от времени кто-то отходил по малой нужде. В горах это часто случается. А только ты отошел от стоящих группой друзей, сразу вспоминаешь город, семью, свою мать, жену, начинаешь думать, насколько реальна победа, и о том, сколько еще раз придется встречать здесь рождество, сколько все это продлится и когда мы уйдем отсюда. Причем все это пролетает перед тобой за то мгновение, на которое отошел в сторону, и сразу же забывается, лишь только опять присоединяешься к ребятам и продолжаешь петь и хохмить. Пока мы разговаривали между собой, Родриго кашеварил, и из кухни начали долетать в определенной последовательности различные запахи. И мы их узнавали, хотя и находились в метрах 20 от кухни. В горах органы чувствуют обостреннее. Вот это каперсы. Это томатный соус. А это кетчуп, горчица... Так мы определяли приправы и расспрашивали друг друга: «А что теперь-то положили? А это!» И т. д.
А когда все было готово, ну, боже, что за аромат? Мы утратили ощущение времени. К тому же они принесли каждому по две сигареты сверх нормы. Дневная норма состояла из шести сигарет. И это при лучших условиях. А они принесли еще по две сигареты, да еще по три карамельки на каждого. Это было мотовство, настоящий праздник. Дополнительные сигареты, конфеты, индюшатина и главное — ее запах. Но чуть отойдешь от товарищей, как все это очарование отступало прочь. Поэтому я старался реже отходить. Ведь как хорошо погрезить наяву.
Наконец прозвучал всеми ожидаемый голос, чья интонация, как всегда, была лаконично командной, механической и сухой: «Пища, товарищи». Все построились. Какой аромат. Вместо ложки я полез пальцами и помню, что попал в маслины и каперсы. В темноте ты дотрагиваешься до маслины и ощупываешь ее. Я взял эту маслину, впился в нее зубами... и тут же вспомнил маслины, которые ел в городе. Слюна, перемешиваясь с соком маслины, вызывает ощущения, уносящие тебя куда-то и вызывающие рой воспоминаний. Так, а это каперс и томатный соус... И когда ты ешь, зажмурив от наслаждения глаза, то можешь представить себе великое множество самых дивных вещей.
Но... что за подлость, произошла трагедия, сразившая Лусиано, вызвавшая бешенство Родриго и деморализовавшая всех. Оказалось, что индюшатина уже была посолена, а Лусиано посолил ее еще раз, сделав ее несъедобной. А я все равно ее надкусывал. Но не из-за голода, а чтобы подстегнуть воображение. Только надкусывал, и больше ничего. Ведь индюшатина впитала в себя приправы, и я ее обсасывал сбоку и выел всю приправу. В итоге я съел и все мясо.
Еще я как-то встречал рождество на подпольной явке в Тегусигальпе [76]. Это было незадолго до победы. Праздновали это рождество вполне по-городскому. Я тогда, помнится, возглавлял вместе с Рафаэлем Майреной нашу организацию в Гондурасе, где уже явно задержался. Так вот, мы, несколько товарищей, друзей и подруг, собрались вместе. Напряженности особенной там тогда не было, и мы танцевали, ужинали и вспоминали наших товарищей. Я, к примеру, вспоминал товарищей из моего отряда. Представлял себе, как они там, в горах, и это накладывалось на воспоминания о других моих встречах рождества. Я вспомнил, что иногда их приходилось встречать на марше, идя всю ночь. И ты все шел, шел, и больше вспомнить нечего. Разве что когда присядешь отдохнуть, то побеседуешь с тем, кто оказался поблизости: «Гляди-ка, брат, ну и дела. Кто знает, как все идет в этом мире. Вот мы здесь, а где-то там люди пьют и всякое там, сам знаешь, что делают...» И это, если у тебя нет твердых принципов, оказывает деморализующее действие.
В первые годы нашего партизанского бытия мы с любопытством наблюдали за крестьянами. К примеру, как он украшает свое ранчо. Вообще, чувствуется ли в горах аромат рождества. В городе все совсем по-иному: свечи, подарки, открытки, веселье. У рождества есть свой запах. Последние дни декабря — это дело совершенно особое. Люди смотрят веселее. На рождество и в Новый год они становятся более красивыми. Дома, да что там, даже твой собственный дом кажется иным. А ведь это тот же самый дом, каким он всегда был во все дни. Мы хотели увидеть в горах, придя из леса на ранчо, есть ли и здесь этот специфический аромат праздника, ощущаемый в декабре. Ведь тогда люди всегда что-нибудь покупают. Хоть какую-нибудь вещь. А если и нет, то ребенок-то уж отпразднует рождество. Для него найдется игрушка. Так какой же крайней должна быть нищета, чтобы рождество не заглядывало сюда.