Пробыли мы там дня четыре, когда от Педро Арауса, члена Национального руководства [85], пришел мне приказ отправляться в Окоталь, где после операции я должен был начать работу в региональной организации севера страны. В то время ее возглавлял «Пелота» (настоящее имя — Мануэль Моралес Фонсека)... Там же находился и Байярдо Арсе.
На рассвете, где-то в полшестого утра, мы пешком покинули нашу явку. Кварталах в двух от дома нас должна была подобрать машина. Нет, ты представь себе! Иван Монтенегро, Кинчо Ибарра (он был тогда председателем КУУН) и я открыто шагаем по улице, а ведь в этот час кое-где люди уже встают и по домам разносят на продажу хлеб и масло. Так вот, поскольку мои спутники были меньше меня «замазаны», то я шел в центре, а они по бокам. Так меня хоть немного, но укрывали от посторонних взглядов, поскольку мы шли прямо по утрамбованной земле средины улицы. Вот когда я сказал себе: «Ну, дела! Это и есть всему конец!..» Ясное дело, что меня сразу же узнали, и я заметил, как у людей глаза становились аж квадратными. Некоторые даже приветствовали меня... Но население Субтиавы было известно своим боевым духом. Эта бедняцкая окраина в идейном плане была нами почти целиком завоевана.
В общем, меня посадили в автомобиль. Кто его вел, не помню, но ехали мы по шоссе Леон — Сан-Исидро. В Сан-Исидро, у пересечения дорог, я пересел в другую машину. С собой у меня было только мой пистолет, да к нему запасная обойма, а также немного патронов россыпью. Водителя автомобиля я узнал и обрадовался, что им оказался Тоньо Харкин, то есть доктор Антонио Харкин Толедо, вольный сын Новой Сеговии... [86] Очень удивившись — он-то считал, что я в горах, — Тоньо сказал мне: «Привет! Как дела, Худышка! А ты вон как потолстел». — «Не пори чушь, это я-то потолстел». — «Да уж вижу». Давненько мы с ним не виделись, и он посчитал, что я потолстел. Хотя скорее всего я просто опух от маиса и посоля, которых я в горах столько съел. На его взгляд, я стал и побледнее, и это, ясно, так и было, поскольку солнца-то я там почти не видел.
Доставили меня в Окоталь и начали готовиться к операции. Мне было страшновато, так как я решил, что оперировать меня будет какой-нибудь врач из симпатизирующих, причем на явке, в подпольном госпитале. Так, как я слышал, это бывало у «Тупамарос» [87], у которых под вывеской салонов красоты действовали целые больницы и т. д. Почему-то я считал, что и у нас все обстоит точно так же.
«Так когда операция?» — спросил я Тоньо. «Ну, — ответил он, — вначале мы должны посмотреть, как там дела в больнице в Сомото, потому что я хочу прооперировать тебя там». — «Да как же это меня будут оперировать в больнице в Сомото?» — «Да так, а где же, ты думаешь, нам тебя оперировать?» — «Нет... вообще-то я так спросил. Просто мне любопытно узнать, что это за больница». А меж тем душа моя ушла в пятки.
Итак, мы поехали в Сомото. Интересно, что жену Тоньо, Луису Молину, я знал и раньше. Мы были старыми друзьями. Поэтому я решил, что останусь жить в его доме. Однако меня поселили по соседству, в доме напротив, и так я и остался при своем желании увидеть Луису, которая, впрочем, находилась тогда в Эстели.
На следующий день спрашиваю Тоньо: «Ну как там больница?» «Паря, — ответил он, — видишь ли, мы сейчас это обделываем, так как надо присмотреться к медицинским сестрам, которые будут о тебе заботиться, к тому же нам нужна сестра-анестезиолог». «А медсестра и анестезиолог, они что, из наших?» — поинтересовался я. «Нет, ничего подобного. Ни анестезиолог, ни медсестра, но врачи — это Саул и я, так что нет проблем. И вообще, ты не волнуйся, я скажу, что ты мой двоюродный брат, ну а пробудешь ты там не дольше, чем нужно, то есть дня эдак три, а потом мы тебя переведем опять сюда». «Ладно, идет», — сказал я, даже не подозревая, что мне предстояло перенести.
Так вот, еще через день Тоньо сказал мне: «Ну, брат, пошли», — и где-то в пять пополудни привез меня в госпиталь. У меня с собой была граната, и я решил: «Господи же ты мой! Вот ужас-то будет, если меня накроют и гвардия объявится именно во время операции, а меня вышибут отсюда пинками да ударами прикладов. А ведь я не смогу и на ноги встать. Не смогу я и обороняться. А если упаду, то откроется шов, по которому гвардейцы станут бить ногами, и тогда мои кишки вывалятся...» Но гораздо хуже были не эти мысли, а то, что боишься оказаться бессильным перед этими сукиными сынами. Вот почему я решил держать под подушкой гранату и пистолет на случай появления гвардии. Я даже отогнул усики гранаты, распрямил их, и теперь стоило только дернуть кольцо, придерживая скобу. В общем, объявись гвардия — так, во всяком случае, я это себе представлял — мне оставалось просто дернуть кольцо, отпустить скобу и, сосчитав несколько секунд, поднять руку с гранатой: в тот же момент она взорвалась бы в палате, и я вместе с гвардией полетел бы в тартарары. Но уж тогда не пытать меня этим собакам. Нет, им не удастся прикончить меня на операционном столе. И тут я вспомнил Энрике Льоренте, страдавшего эпилепсией. Так вот, в тюрьме, чтобы вызвать у него припадки болезни, его били по голове, а потом били и во время самого припадка, били, когда припадок проходил, а потом опять и опять били, и пытали, и вновь вызывали очередной припадок. Ужас, прямо ужас вызывали у меня мысли о пытках, да еще в той-то обстановке. Правда, с Тоньо я договорился, что после операции он останется при мне, даже спать будет рядом, на всякий случай у нас под рукой всегда будет автомобиль.
Вот так-то вот. А потом пришла медсестра и сказала мне: «Раздевайтесь, здесь все нужно промыть». Ну, я снял носки, ботинки, брюки, рубашку. Тогда она мне сказала: «Снимайте и трусы, поскольку будем брить здесь вот». «А разве это будет делать не врач?» — в смущении спросил я. «Нет, нет, — сказала она, — и вообще, поспешите-ка». Да ведь только тронь она меня... Откуда ей знать, что я не знал женской руки... К тому же оказалась эта медсестра очень даже красивой смуглянкой. Только взглянешь на нее... Ладно, подумал я, закрою-ка глаза. Но сразу же передумал: ведь вдруг я закрою глаза, а эта женщина решит, что я себе, ну, что-то эдакое представляю. Но все же лучше закрыть глаза, чтобы ее не видеть. Так меньше риска. В общем, в голове моей был полный сумбур. А она рассмеялась и сказала: «Ты, парень, не беспокойся, мы-то к этому привычные». Я же разве что только не помер. Немного спустя появился Тоньо Харкин, который прямо гоготал, входя в палату. «Ха-ха-ха, Худышка, каково тебе пришлось, а?» «Да уж, брат, — сказал я, — ну и стыдобища. А что тебе-то она сказала?» На это он ответил: «Да нет, брат, забудь ты об этой чуши... из-за тебя, я, правда, потерял пол сотни». — «Как, как? Что это еще за чушь?» — «Э-э, да я с этой медсестрой побился об заклад, что ты останешься непоколебим, но она сказала, что смогла тебя малость завести». Понимаешь, о чем речь? Этот сукин сын Тоньо Харкин, чтобы подшутить надо мной, все это подстроил. Ну прямо бандитские шуточки. Стало быть, я правильно ее раскусил, ну, что она «перебарщивала».
В операционной на меня надели специальный халат (но пистолет и гранату я все же положил под подушку изголовья). До этого случая меня ни разу не оперировали. Мне сделали укол, и я начал считать: раз, два и — пум — на «три» я уже спал. А когда проснулся, то обнаружил, что опять нахожусь в палате, в обычной пижаме и под одеялом. Чувствовал я себя в тот момент как в тумане, словно в каком-то взвешенном состоянии. Ну, я чуть приподнялся и увидел много-много марли... Вот когда, дружок, начались мои терзания... Господи боже ж ты мой, только бы не объявилась эта сучья гвардия, а не то мы все погибнем. Но я им не дамся... А вдруг гвардия придет, когда я буду спать, и они меня прикончат спящим. К тому же у меня болел шов, даже встать на ноги не смог бы. Тогда я спросил Тоньо: «Как дела? Все тихо?» «Все тихо, не беспокойся, — ответил он, — нет проблем, братишка, все схвачено». «Эх, надо бы тебе быть поосторожнее, — продолжил я, — поосторожнее, братишка, а не то пропадешь тут к чертям собачьим». «Да не беспокойся ты, тут все, как надо... И знаешь что, Худышка? — добавил он, — сгоняю-ка я к Луисе и Эстели; мы ведь поругались». — «Но ночевать-то вернешься?» — «Вернусь, ты не волнуйся».
В общем, Тоньо уехал, но с Луисой он не помирился: этот дурак там в Эстели упился, потом еще раз поругался со своей женой и поехал в Сомото. Но он был так пьян, что не захотел вести машину и остановился прямо на шоссе отоспаться. Ясное дело, что разбирать, где припарковаться, он не стал и остановился прямо перед въездом в Кондегу. Гвардейцы на его автомобиль обратили внимание и подошли поглядеть, что там такое, и стучали по автомобильному стеклу, пока Тоньо не проснулся, и спросили его, что он там делает. Они начали обыскивать автомобиль и обнаружили у Тоньо пистолет со сбитым номером, который он носил с собой, а также всевозможную революционную литературу. Ну, понятно, его арестовали. Но я об этом ничего так и не узнал до следующего дня, когда около 6 часов вечера появились два товарища и с ними одна из наших соратниц, которые сказали: «Одевайтесь, товарищ, нужно уходить». «Что случилось?» — спросил я. «Ночью схватили Тоньо Харкина, и мы не знаем, что он им скажет, поскольку с собой у него было всякого более чем достаточно».
Так что же теперь, спросил я себя, одевая рубашку. Брюки одеть мне помогли и ноги засунули в ботинки, поскольку нагнуться я не мог. «А как вы меня отсюда выведете», — спросил я их. Никакой «легенды» у них не было. «Тогда, — сказал я, — все будет так: как только доберемся до коридора, я повисну на вас двоих, вот так вот, на плечах, словно пьяный, а вы меня придерживайте за талию, ну, будто я вот упаду. А я буду нести всякую чушь, словно действительно я пьян».
А вышло все следующим образом. Меня подтянули к краю кровати, и я сел. Затем они пригнулись, и я обхватил одного из них за шею, уцепившись одновременно за его талию. Так мы и двинулись. То есть они вынесли меня из госпиталя в полусогнутом состоянии и посадили в джип типа «виллис», после чего мы поехали в сторону Окоталя. В общем, доставили меня в один дом в Окотале, а потом вечером, когда начало темнеть, увезли меня из города, где проводились интенсивные карательные операции. Здесь начались мои муки. Ведь везли меня по плохой дороге на одну маленькую финку, находившуюся в лесу, и джип подскакивал на этой ужасно каменистой и неровной дороге, И как бы осторожно ни ехал автомобиль, каждый камушек все равно доставал прямо до самого до нутра, бил прямо по шву. Каждый камушек на дороге растравлял боль. М-да, вот лети я по воздуху, тогда, возможно, боли бы не ощущал. Ведь на подобной дороге и в хорошей машине ее не избежать. Ну а теперь представь себе, что я пережил в «виллисе», у которого не было амортизационной подвески. Да-да, в стареньком «виллисе», который вел тоже какой-то старикашка. Припоминаю, что этот бандит «Пелота» дал в насмешку своему шоферу кличку «Фитипальди», поскольку, хотя джип и мог давать до пятидесяти в час, старичок никогда не ездил быстрее тридцати. Вот почему «Пелота» назвал его «Фитипальди» по имени одного автогонщика. Ехал я в джипе «Фитипальди» и с «Фитипальди» за рулем. Ясное дело, что если каждый камешек бил прямо-таки по моему шву, то дорога казалась бесконечной. Ведь ощущение было такое, будто каждый камешек бил по шву, а потом отскакивал в меня еще раз. Боже мой, думал я, а вдруг мы натолкнемся на засаду гвардии. Ведь я не смогу даже выпрыгнуть из джипа. Словом, если нас остановят и гвардеец прикажет выйти из машины, то я достану пистолет и выстрелю в него. Была у меня граната. Это успокоило меня. Рвану гранату, и взорву их вместе с собой. За так я этим гадам свою жизнь не отдам.
Часа за два или за три — ночь уже надвигалась — мы добрались до места назначения, находившегося около небольшого селеньица в Макуэлисо. Финка принадлежала товарищу по имени Теофило Касерес. Его псевдоним был «Фидель» — поскольку, высокий, сильный и носатый, он походил на Фиделя Кастро. На финке опять начались мои мучения. Страдал желудком, так сказать, хотя после операции прошло уже четырнадцать часов. А на финке «Фиделя» не было ни дезодорантов, ни туалета, ни вообще отхожего места. По этим делам крестьяне просто отходят метров за 150 к овражку. Я же и пешком-то ходил с большим трудом. В первый поход в туалет два товарища волокли меня к овражку. Это было настолько неудобно и тяжело... В подобных условиях чувствовать себя человеком очень трудно.
Другим моим мучением был «курс лечения». Лечили меня «Пелота» и еще один крестьянин из местных, Мануэль Майрена, а также его мать, простая крестьянка. Лечили меня целыми днями и все время кололи, чтобы не было заражения, антибиотики. Никакой гигиены не соблюдалось. Кроме того, я почувствовал, что мои ягодицы больше не выдерживали инъекций.
Дней через восемь, когда пришло время снимать швы, мы смогли вернуться в Окоталь, воспользовавшись тем, что репрессии поутихли. Чтобы снять швы, меня перевели в один дом в Окотале. Саулу, тому самому доктору, что оперировал меня вместе с Тоньо, пришлось продезинфицированной бритвой сделать надрез длиною в дюйм, поскольку видимый кусочек нитки загнил. Дело в том, что швы мне накладывали подкожные, по новому способу. Это принесло дополнительные, так сказать бесплатные, болезненные ощущения.
На явке, куда меня поместили, с нашим приходом воцарилась атмосфера какого-то очень любовного отношения друг к другу. Собственно, это были два дома, располагавшиеся друг против друга через улицу. Эдакий комплекс явок, поскольку обе жившие там семьи были связаны общей работой, и то в обоих домах разом, то в одном из них находились подпольщики. Но для нас обе эти семьи всегда составляли одно целое. В одном из этих домов жили три старушки, самой симпатичной из которых — и младшей — было лет шестьдесят. Все они были «почтальонами» Фронта. В них чувствовался некий традиционный заговорщицкий дух жителей севера Никарагуа, тот самый, оставшийся еще со времен борьбы Сандино. Говорили они с тобой шепотом и низкими голосами. Рассказывали разные истории из той войны, что вел Сандино. Да так, будто они рассказывали о встрече со связником, что была прошлой ночью. Для них наше дело было продолжением былого, и они ощущали себя так же, как и в те давние времена, когда боролись в горах вместе со своими мужьями и братьями. То же самое повторялось и теперь, но только с нами и в городе. Эти старушки любили нас, как своих сыновей, как революционеров, и в этой щедрой любви была заключена какая-то мистика. Заходя к нам в комнату, они всегда что-нибудь, да приносили. Одна — сливы, другая — манго, третья — крендельки. И каждый их приход доставлял нам радость, поскольку мы шутили и смеялись, по-доброму подшучивая над ними. Мы обожали их и прозвали «волхвами», так как без подарков они никогда не появлялись.
Другая семья состояла из хозяйки дома и ее мужа, старого сандиниста, и двух или трех дочерей. Муж хозяйки был любителем петушиных боев. В этом доме мы обычно пересмеивались с девушками: старшая из них была влюблена в Леонеля Эспиносу («Марино»), и «Пелота» окрестил ее «Марин». Все это были чудесные люди. Я знал, что в их дом ходит к «Пелота» одна связная с побережья Тихого океана. Кто это, я не знал, но догадывался, что то была Луиса, жена Тоньо. Увидеть я ее не мог, но как же я хотел этого. Но не мог. А хотел. Хотел сказать ей: «Луиса, Луиса, Луиса, мы здесь». Дело в том, что у нее был очень веселый характер, мы очень дружили, и я был уверен, что мы с удовольствием увиделись бы. Но никак не мог я этого сделать. А потом несколько дней я провел в другом доме, у одной нашей соратницы, учительницы, которая также лечила меня. Это очень героическая женщина, о которой я храню прекрасные воспоминания. Ее зовут Росарио Антунес. Ее несколько раз арестовывала и пытала гвардия. У нее убили в Нуэва Гинеа дочь пятнадцати лет. А сама она осталась жива и сейчас живет и работает в организации Фронта в Окотале.