VI

Есть одна вещь, которая оказала на меня большое влияние и всегда наполняла радостью. Видишь ли, я всегда повторял то, что как-то сказал в 1974 г.: если гвардия меня убьет, то, только разворотив мне выстрелами лицо, они сотрут с него посмертную улыбку. В этом я клялся, так как ощущал, что к тому времени принес гвардии, врагам, империализму столько вреда, что и убив меня, было бы уже невозможно восполнить ущерб, причиненный им. Понятно?

Когда я уходил в горы, то шел туда твердый духом и без каких-либо сомнений, хотя подчас говорить так некрасиво. Я уходил в горы, зная, что за моей спиной — СФНО, а следовательно, я не одинок. Я также знал, что, покидая Субтиаву, я оставляю после себя целое поколение студентов, которому я привил, — и это самое главное, даже если здесь я грешу недостатком скромности, — мою собственную заряженность на борьбу.

Дело было в том, что позднее студенческое движение распространилось на все департаменты страны. Причем некоторые из привлеченных нами в Леоне студентов начинали в своих департаментах политработу на бедняцких окраинах городов, и именно они стали первыми связными региональных подпольных комитетов, которые СФНО создавал по всей стране.

Так вот, повторяю, я уходил в горы в абсолютной, уверенности, что или погибну или вернусь с победой, чувствовал себя так в основном потому, что оставлял после себя Субтиаву. А к тому моменту, когда я уходил в горы, Субтиава уже была сила.

Ведь первые выступления народных масс начались в 1972 или в 1973 гг. А до того манифестации были только студенческими. Припоминаю, как однажды мы провели демонстрацию — сейчас уж и не сказать, в связи с чем, в которой слились вместе потоки демонстрантов из университета и из Субтиавы, где мы смогли поднять массы (в ней принимали участие и представители с других городских окраин). Выступления масс в Субтиаве, как всегда, были впечатляющими. Из Субтиавы к кафедральному собору ведет одна прямая улица, и мы, студенты, выходившие из университета, и субтиавцы, двигавшиеся со своей окраины, должны были соединиться в парке перед собором.

Мы обратились к индейским корням субтиавцев и, питая их, старались перенести в день сегодняшний традиции стародавней борьбы Адиака, напомнить индейцам, как их грабили и подавляли, как либералы и консерваторы отбирали и вырывали у них землю и что Сандино восстал против всего этого так же, как ранее восставал Адиак... Мы говорили о буржуазии, которая над ними господствует. Так вот, когда субтиавцы выходили на демонстрации, то еще до начала звучали их атабали. Знаешь, что такое атабаль? Это такой барабан. Так вот, первоначально по всей окраине расходились комиссии под примерно такой перестук барабанов: паранган-пангаран, паранган-пангаран... Звук был глухой и серьезный. Нет в нем ни веселья, ни грусти, а только напряженная призывность: паранган-пангаран-паранган-пангаран-паранган-пангаран... Люди с барабаном не смотрят по сторонам, идут молча, выпрямившись, и только звучит: паранган-пангаран-паранган-пангаран... Жители высовываются из домов, выглядывают из-за заборов, из-за развешенного для просушки белья... Тогда-то и появляются те, кто громко выкрикивает: «В семь вечера на площади! В семь вечера на площади!..» И местные жители, которые уже стали сандинистами, знают, что это призыв. Они собираются на площади, где организуют небольшой митинг, и оттуда выходят на Королевскую улицу — так называется та знаменитая в Леоне улица, что ведет к Центральному парку. Впереди демонстрации субтиавцев атабали. Так они и шли: атабали, за атабалями — организаторы выступления, а уже за ними все остальные индейцы. Первым среди организаторов демонстрации шел тот самый мужчина, ну, который с похорон.

Вид марширующих субтиавцев был впечатляющим: бой атабалей (паранган-пангаран-паранган-пангаран), окаменевшие индейские лица с приглаженными волосами, — лица, исполненные серьезности, но не грустные и не выражающие горечь, а преисполненные яростным чувством сознания начинающего расправлять свои плечи угнетенного люда. Между ритмом барабанного боя и этими лицами, между ритмом и маршем, между ритмом и лицами чувствовалось полное единство. Не скажу, в чем состояло это единство, видимо, в общем облике индейцев, марширующих и выкрикивающих лозунги, но без шумного веселья, как у студентов с их издевочками и выдумкой. У индейцев все было проще. Один из них выкрикивал: «Какой ты избрал путь?» И все, серьезно вглядываясь вперед, отвечали: «Тот, что Сандино указал!» Их тон был напряженным, и это внушало уважение и начинало пугать буржуазию, потому что это был голос пробуждающегося индейца, восстающего, который вновь обретает Сандино, соединяя его с борьбой против эксплуататорского общества. Когда же видишь сотни вот так вот марширующих, исполненных серьезности индейцев — женщин и мужчин, детей и стариков, толстых, коренастых, длинных, сильных и неотесанных, — то представляешь себе, что марширует не только Субтиава, а это идут индейцы всей Латинской Америки. Индейцы Боливии, индейцы Перу, индейцы Чили. Те, что добывают медь, олово, работают на каучуковых плантациях. Когда видишь подобное, то начинаешь думать, что все это происходит не только на Королевской улице Леона, а что в тот же самый момент индейцы маршируют по Андам, через всю Латинскую Америку. Что они твердым и уверенным шагом идут в будущее. Вот почему я, уходя в горы и понимая, что меня могут убить, также знал, что этот марш индейцев против колониализма, против империализма. Что этот марш народов, наконец, стал или мог стать точкой отсчета, началом конца эксплуатации наших стран.

Стало быть, если убьют меня, ну и пусть! Да, да, да! Ведь я знал, что на моем счету уже числилась Субтиава.

Субтиава походила на незатухающий костер, поскольку к этому времени мы уже «нашли» огонь. Дело в том, что мы проводили линию на укрепление боевого настроя масс, о чем я говорил тебе раньше. Потому «огонь» и разрастался. Но я рассказываю не об огне политическом в фигуральном смысле слова — хотя он возрастал, — я имею в виду огонь как явление природы. Начинали мы с демонстраций со свечами. Затем нам пришла идея, чтобы каждый студент нес ветку окоте [53]. А достать ее было трудно, потому что росла эта сосна только на севере страны. Мы заметили, что всякий раз, когда мы использовали свечи, это вызывало у людей интерес. Затем как-то довольно рано мы провели демонстрацию с ветвями окоте, и народ прямо лепился к демонстрации, и потому что было еще рано и потому что внимание приковывали к себе подсвечники с вставленными в них ветками окоте. Это зрелище напоминало средневековые процессии, в которых по мрачным переходам замка шли, накинув капюшоны, группы монахов. На темных городских улицах окраины, проход между домами которых походил на длинный коридор средневекового замка, вдруг появлялось много-много огоньков от подожженных веток окоте и нас, шлепающих изо всех сил по лужам, перескакивающих через канавы и колодцы.

Но, когда мы поняли, что доставать ветки окоте трудно, мы подумали, а не лучше ли организовывать на каждой окраине костры. Костры мы решили делать, поскольку к тому времени уже заметили, что огонь притягивает к себе народ. Да, вообще люди всегда обращают внимание на любой зажигающийся огонек. А тот, кто смотрит на пламя огня, тот хорошо слушает. Он слышит и вдумывается, и затем глаза и ум человека переходят от огня к слову, а от слова к тому, кто его произносит. И мы открыли для себя зависимость между огнем и словом, воздействующим на человека. Потому-то и было решено разжигать костры на перекрестках улиц, что мы и начали делать. Дрова было легче раздобыть. Ну, какие-нибудь там старые доски. Иногда мы покупали дрова, поскольку на окраинах люди на них готовят себе пищу: всегда есть где купить эти пятикилограммовые вязанки поленьев длиною в полметра или метр. Когда мы решали провести митинг, то приходили наши активисты из университета. Человек пять — десять. Начиналось все это обычно летом, потому что зимою шел дождь. Мы приносили с галлон керосина, раскладывали дрова и на темной окраине разжигали огонь, а потом начинали вокруг этого огня выкрикивать лозунги: «Народ, объединяйся!», «Народ, объединяйся!», «Свободу Чико Рамиресу и Эфраину Нортальвальтону!» Да, точно, именно во время кампании за свободу Чико Рамиреса, ныне команданте герильеро [54], и преподавателя Эфраина Нортальвальтона, сальвадорца по происхождению, мы разработали «тактику костров».

Мы заметили, что стоило на этих темных окраинах загореться костру, как люди словно прорывались за ряды сушившегося белья, отгораживавшего их дома от улицы, и выходили из своих обсаженных деревьями внутренних двориков. Со всех концов окраины по улицам и улочкам они начинали стекаться к тому перекрестку, у которого стояли агитаторы. Но держались они на известной дистанции.

Так вот, люди скапливались недалеко от нас, но чуть в стороне. Мы их подзывали. Первыми, кто к нам подходил, были дети, маленькие ребятишки. Они же первыми начинали вслед за нами скандировать призывы. Мы понимали, что слышно-то было гораздо больше голосов, что хор становился вроде больше. Но мы отдавали себе отчет в том, что это все за счет детишек. Вначале мы их недооценивали и не придавали им значения, хотя и ощущали себя благодаря этим детям не столь одинокими. По крайней мере эти дети хоть немного оделяли нас своим участием.

Потом к нам присоединился рабочий, профсоюзный активист. Он уже был в известной мере заряжен на борьбу, хотя небольшие профсоюзы ремесленников Леона в то время были слабыми. Иногда приходила рыночная лоточница из тех, что всегда отличались боевитостью. Или студент, живший на бедняцкой окраине. Он тоже присоединялся к нам. Вот тогда мы начинали скандировать хором. Ну, а когда собиралось вместе хоть немного людей, то и другие подходили поближе, и нас становилось все больше. Эти люди смотрели на огонь и внимательно разглядывали нас. Мы начинали с ними разговаривать, стараясь вглядываться в людей и как бы впихивая в них то, о чем говорилось. А поскольку у нас не было других каналов для постоянных контактов с массами, то эти немногие минуты общения, которые нам выпадали у костра, мы старались максимально использовать для усиления воздействия на людей. А они подходили все ближе и ближе, и было их все больше. Так что, когда кончались дрова, мы посылали, чтобы их принесли еще. Поленья поглощались огнем, а люди все слушали, слушали.

Костры вновь разгорались, и теперь сами жители уже помогали складывать поленья в домики или башенки перед тем, как их поджечь. Мы продолжали это дело, и все больше народу приходило. М-да, огня там было много.

Наконец люди сами стали приносить дрова. Приносили и старые автомобильные покрышки или деревяшки, валявшиеся во дворе. Если мы не могли поджечь слишком сырые дрова, то жители бесплатно приносили и керосин. В общем, костры уже разгорались на всех окраинах и понемногу превращались в символ сопротивления. Огонь собирал вокруг себя всех оппозиционеров, всех антисомосовцев, всех просандинистов. Костер стал симптомом ниспровержения основ, символом политической агитации и революционных идей, которые студенты принесли на бедняцкие окраины. Костры были враждебны гвардии. Гвардия их ненавидела, потому что вокруг них собирался народ. Костры возбуждали и объединяли его. Они придавали ему значимость, давали ощущение большей безопасности и силы.

Итак, ясное дело, что в ходе своего развития «движение костров» превратилось в открытый вызов существующему режиму. Люди обретали самих себя и становились сильнее. Так, в Леоне организовывались сотни костров. И позднее, с развитием революционной организации, когда работа на бедняцких окраинах приобрела широкий размах, ее дальнейшее развитие взял на себя СФНО. Получилось так, что жители бедняцких окраин днем работали, а по ночам протестовали против эксплуатации. Костер не поглощал их призывы к протесту, а придавал им еще больше жизни.

Таким образом, когда я уходил в горы, за мной числился не только марш индейцев, но и костры, пламя которых разгоралось на бедняцких окраинах. Пламя заговоров и восстаний, которые были со мной. И город в сполохах костров превратился в восставший народ [55]. Но начиналось-то все с разгоравшихся костров Леона.

То есть в горы я уходил, не ощущая одиночества. Наоборот, я чувствовал огромную поддержку. В самом начале мы и впрямь были одиноки, когда даже лозунги скандировали только группой ребятишек. Побороть это одиночество нам помогала лишь память о наших погибших товарищах. Она придавала нам силы. Высокую цену мы заплатили за возможность установить контакт с народом.

У нас ведь не было ни организационных, ни идеологических, ни политических связей с народом. Наше слово внушало простым людям скорее страх, чем надежду. Потому-то мы и должны были научиться быть очень и очень убедительными. Вот тогда я сделал в политической области одно открытие личного плана. Ясное дело, что речь идет не о том, что кипяток может обжечь. Я обнаружил, что от того, каким языком мы говорим, зависит многое. На своем собственном опыте я узнал, что сам образ речи многое определяет.

Так вот, всматриваясь у костров в лица тех, кто окружал нас, я видел рабочих в их кепи, которые не говорили ни да, ни нет. Видел располневших женщин в фартуках, которые не улыбались, но и не говорили нет. В известном смысле их лица были непроницаемы. Частенько у нас бывало ощущение, что мы работаем впустую, что люди нас не понимают, что им все без разницы. Тогда у тебя появляется желание силой вдолбить в их мозг то, о чем ты говоришь, но ведь это невозможно. Словом, это отсутствие контакта с народом с самого начала было тугим узлом. А кроме этого, если вдруг появлялась гвардия, то она избивала и их, и нас. Но вот припоминаю, как однажды, выступая, я произнес несколько ругательств. Тут мои слушатели хохотнули, переглянулись между собой. У них-то было взаимопонимание. И вот теперь они рассмеялись, причем чему-то, что сказал я. Тогда я понял, что нащупал контакт. Это был очень важный момент, благодаря которому я начал понимать, что к месту сказанные острое слово или ругательство могут полезно воздействовать. И совсем не одно и то же, к примеру, просто говорить на бедняцкой окраине о политической обстановке или сказать тамошним жителям, что богатые на деньги, которые они выжимают, эксплуатируя их, ездят на случку в Европу. Так народ лучше начинает проникаться этими идеями через ругательства, начинает понимать положение вещей.

Иными словами, в этой борьбе было не только бесконечно много выстрелов и огня, она не только стоила жизни многим сыновьям и дочерям родины, но в ней были затрачены и миллионы крепких, точных слов и выражений. Слова вбирали в себя ярость, ненависть, надежду и твердость. Даже такие слова, как «козел» и «сучье отродье», приобретали политический смысл.

Поэтому я еще раз повторяю, что, уходя в горы, я знал, что не буду одинок. Я ощущал присутствие тысяч субтиавцев и рабочих с бедняцких окраин Леона, ощущал тепло костров... То есть я уходил в горы, сопровождаемый тем всеобщим вызовом, который зародился в массах, и под аккомпанемент миллионов ругательств, вобравших в себя ненависть и устремления масс. Потому-то я и уходил в горы с бесконечной верой в победу. Ведь я ощущал не только эдакое романтическое чувство. За всем этим стояла политическая и организационная работа с людьми, что называется, с улицы — практика мобилизации масс.

Загрузка...